Аннотация: Наброски к повести. Непридуманные рассказы о непридуманных людях и просто эпизоды. Буду класть сюда еще кусочки.
Конечно, это не рассказы. Скорее - летопись или свидетельские показания человека, который подсмотрел и записал чужие судьбы. А может быть, наброски к задуманной повести. Одно могу обещать: именно здесь, в этих набросках, нет ни слова вымысла, ни одного события, выдуманного мной.
Тётя Маша
_______________
Человек взрослеет, начав за кого-то отвечать. И был такой день, когда повзрослели все: 22 июня, начало войны.
Их было трое подруг: Аня, Маша, Нонна. Они вступили в войну шестнадцатилетними.
Жизнь перевернулась, центром стал фронт, и все что делалось, делалось для фронта. А потому они встали в поток, и руки их клеили плащи против газовых атак. Много часов подряд - проклейка одного и того же, порученного тебе лично, шва. Немели руки, болела голова, но от крепости склеенного зависела чья-то жизнь...
Аня и Маша - сироты, Нонна - избалованная дочь высокопоставленных родителей. С началом войны разница стерлась, центр тяжести переместился.
Потом были коробки для патронов. Много коробок. День и ночь, штабеля коробок, которые они клеили, перевыполняя норму.
Аня заболела. Воспалились лимфоузлы, шея превратилась в сплошную рану. Высокая температура не спадала, а врачи ничем не могли помочь - все медикаменты и бинты ушли на фронт. С загноившихся ран снимали повязку, и - возвращали снова...
Но коробки ждали ее рук, патроны ждали своих коробок, всего этого очень ждали на фронте. Она ходила на работу с высокой температурой, перевыполняя норму, и не имела права жалеть себя. Но ее пожалел один врач, дав адрес гомеопата.
Гомеопат помог, раны затянулись, оставив на шее страшные следы - на всю жизнь.
А потом, когда немец стал подходить к Москве, были окопы. Мерзлая земля не поддавалась, и казалось, они вгрызались в нее не лопатами и ломами, - зубами. Но справились.
И не было слез, потому что на грани слез уже нет.
Все это прошло, закалив характер навсегда, научив, что важно, что - нет. На души лег отпечаток тех лет, навсегда, до после-смерти.
И когда пришла весна сорок пятого, они вернулись к жизни другими, - Аня, Маша, Нонна.
В сорок седьмом все трое вышли замуж - за друзей-гебешников, служивших в Кремле.
Аня потеряла первого сына, родила второго, потом третьего. У Нонны тоже уже были сыновья. У Маши детей не было.
В пятидесятом к ней пришла беда. Мужу поставили диагноз - рак мозга. Может быть, для нее это стало испытанием более страшным, чем война. Душевные раны, полученные на войне, затянулись, и о ней можно было вспоминать. Но о том, что пережито было тогда, во время болезни, ни вспомнить, ни сказать было невозможно.
По смерти мужа вызрел в ней новый плод: Мария приобрела кротость души, сокровище, что остается навсегда. Ее уже трудно было сломить и удивить какой-то бедой. Она осталась одна во всем мире, не считая подруги Ани и ее детей: Нонна к тому времени отдалилась от них.
Протекли десятилетия одиночества - она больше не вышла замуж - и этим десятилетиям сопутствовала тихая кротость человека, всегда довольного всем, и не требующего ни от кого ничего.
Она часто бывала в гостях у Ани, среди ее детей, а потом и внуков. Все они звали ее - тетя Маша.
Неропотливость и опыт пережитого горя делали ее счастливой. По крайней мере, намного счастливее тех, кто ищет чего-то на земле, и никак не может найти. Она всегда была молчаливой и как бы углубленной в себя, с растворенной на лице улыбкой радостного человека.
Болезни стали стучаться к ней, и Анины дети всегда были готовы помочь. Потом была операция, и толстую кишку вывели наружу. Нужен был уход.
И тогда, продав квартиру, тайно от Аниной семьи, она сдала себя в дом престарелых. Сообщила, когда все пути к отступлению были отрезаны. Анина семья пришла в ужас и расстройство, но исправить ничего уже было нельзя.
А тетя Маша по-прежнему была и благодушна, и довольна всем.
Аня часто ездила к ней, чередуясь со старшей невесткой. Потому что тетю Машу все любили. Ее нельзя было не любить.
Воспоминания о ней всегда растворяются во мне мыслью о воздаянии. Не там, где-то далеко, а здесь, на земле. Как могло поместиться в такой жизни счастье? Но оно поместилось и в этой жизни, и в этой душе, такое, какое трудно встретить.
Ее спросили, не нужно ли привести священника.
Она ответила: "Не беспокойтесь, я всем довольна, да к нам и батюшки приходят часто".
Тем утром к ним опять пришел священник, и подошел к тете Маше. Она не готовилась, и сказала ему, что причащаться не будет. Но он уговаривал. Просил. Настаивал.
Соседки удивлялись: такого никогда не было.
Кротость ли характера взяла свое, или она усмотрела в этом Промысл Божий, но тетя Маша согласилась, и священник причастил ее.
Он ушел, она прикрыла глаза. Все той же кротостью светилось лицо, и тихой улыбкой...
Через полчаса она умерла.
Волшебник
_____________
Одиночество привитает в местах скопления людей. Лепится к большим городам, обнимает многоэтажки, присаживается с самодовольной улыбкой на стертых порогах коммуналок.
В такой Ленинградской коммуналке мы навещали с бабушкой старшую дедушкину сестру.
В поисках этой диковины мы, проплутав в каменном лабиринте, забредали на узкий квадратный дворик. И вот уже жалобно скрипит облупленная дверь, ноги отмеряют сколотые ступени, а руки невольно хватаются за стены. Но цель, наконец, достигнута: длинный ряд звонков и табличек с подробными инструкциями, кто тут живет и сколько раз позвонить.
Бабушка всегда жала три раза.
И тетя Поля не появлялась.
Мы тренькали по три ещё и ещё, но в конце концов сбивались и нажимали два, и нам открывал волшебник, который обитал в самой ближайшей ко входу комнатушке.
Видно, направляясь к двери, он прятал и волшебную палочку, и огромную, в звездах, шляпу, а являлся попросту. Это мне представлялось ясно: слишком обманчив, обычен был его вид. Глядя на него снизу вверх, с открытым ртом, я все равно понимала: он невысок, и лыс, и уж очень стар, и все это -- лишь для отвода глаз.
Он приглашал нас в волшебное царство.
Не припомню, имелись ли у него кровать или стол, или даже стул: войдя, я сразу глядела налево, где на стеллаже, до самого потолка были расставлены целые миры - скульптурные группы. Три цапли на кочках изящно изгибают шеи, а самая высокая расправляет крыло. Снегурочка на тончайших коньках - полетный арабеск, рука, как птица, - вперёд. И тут же, рядом, склоненный над красным мешком с желтыми звездами Дед Мороз, как будто и вправду только с мороза. За ним - и Золушка, и царевна из самой счастливой сказки. Спокойные, дивные лица, как у старых-престарых кукол или детей на пожелтевших фотографиях в бабушкином альбоме.
В этих полках гуляли ветры: вязкий, густой и медленный с болота, легкий зимний, и сказочный, навеянный самой волшебной ночью. От этих ветров качались косы снегурочки, загибалось на хвосте цапли непослушное перо, а Деду Морозу сносило мешок.
Здесь пахло свежим морозом, и тыквой-каретой, и клюквой, и старой травой, и душистыми цветами в руках принцессы.
Он делал все это старческими руками, из самой обычной ваты.
Будь я тогда взрослой -- непременно выведала бы скрепляющий вату состав, но взгляд ребенка прост, и мне тогда было неважно, как именно он творит чудеса.
Потом мы раскланивались и уходили, как правило, с одной из снегурок в руках. Нас ждал уже длинный коридор, где за шестью одинаковыми дверями обитали шесть одиночеств. И тетя Поля неизменно плакала, встречая нас.
А волшебные игрушки еще долго стояли перед моими глазами. Других Снегурок и Дедов Морозов с тех пор я терпеть не могла: слишком белозубой была их улыбка, слишком горели пластмассовые красные щеки, слишком блестели глаза.
Потом умерла тетя Поля, и не стало нужды наезжать в Ленинград.
Минуло много лет, и бабушка, разбирая шкаф, выудила из самых его недр изящную снегурочку, припорошенную снегом. Ветер играл полями голубоватого сарафана, косы тоже клонились им вслед, а взгляд был тих и по-детски кроток.
Мы долго стояли с нею в руках.
-- Когда-то давно тот волшебник был скульптором. Кажется, до революции. А потом, много лет - дворником со старой метлой, -- сказала бабушка.
'Что ж, дворник, так дворник, -- подумала я. - Он ведь всегда так умело маскировался'.