Аннотация: Далее в течение 16 лет книга выдержала десять изданий, что блестяще иллюстрирует ее популярность и значение.
Джаншиев. Эпоха великих реформ.
sci_history
Григорий
Аветович
Джаншиев
be0a0d19-12e1-11e0-8c7e-ec5afce481d9
Эпоха великих реформ. Исторические справки. В двух томах. Том 1
Григорий Джаншиев одним из первых начал изучение истории судебной реформы и вообще преобразований шестидесятых годов. Различным сторонам этой эпохи он посвятил несколько крупных монографий и написал ряд биографических этюдов о выдающихся деятелях крестьянской и судебной реформы. Свои статьи он собрал в книге "Из эпохи великих реформ", которое было подготовлено и издано к 30-летнему юбилею Великих реформ (1891 г.) Далее в течение 16 лет книга выдержала десять изданий, что блестяще иллюстрирует ее популярность и значение.
"Эпоха Великих Реформ" вышла в 1892 г. и выдержала с тех пор ряд изданий, при жизни автора постепенно дополнявшихся. Эта книга была весьма популярна не только среди видных судей, юристов и видных русских деятелей, но и среди зарубежной общественности и среди широких масс. Издание сыграло серьезную общественно-воспитательную роль как единственная история реформ царствования Александра II. Девятое издание, вышедшее в 1905 году, являлось одним из самых дополненных и пересмотренных, к тому же оно стало первым изданием Литературного Фонда.
В последние годы жизни Г. А. Джаншиева я близко знал его и теперь, когда мне приходится о нем писать, мне трудно относиться к нему только как к писателю и человеку, которого обрисовывают по книгам и документам. Для меня с воспоминанием о Джаншиеве связано нечто гораздо большее, и я считаю необходимым во имя исторической правды оговорить это с самого начала. Заветы этой исторической правды я, конечно, помню очень хорошо, но ведь иногда человек не волен над своим сознанием.
Лет восемь тому назад, студентом, я впервые попал на вечер к своим знакомым. Народу было много, о гостях заботились не очень, и я стал искать знакомую физиономию, чтобы куда-нибудь приткнуться. В одном углу в оживленной беседе сидел профессор, которого я хорошо знал, и я поспешил пристроиться около него. Рассеянно пожав мне руку, он продолжал свой спор с собеседником, который сразу приковал к себе мое внимание. Маленький, сильно сутулый, с живыми, умными, веселыми глазами, очень подвижный, он сидел за столом, из-за которого едва виднелась его голова. Спор шел о каком-то злободневном вопросе, помнится, о том, нужно ли открывать в Москве женские медицинские курсы. Старый профессор спорил солидно, деловито, как в ученом обществе, и точка зрения его - он настаивал на необходимости курсов - была вполне правильная; я ему во всяком случае сочувствовал. Но чем дальше подвигался спор, тем более я убеждался, что курсы в Москве открывать преждевременно. На все аргументы старого профессора маленький человек из-за стола отвечал так искусно, так легко отражал его самые серьезные доводы, так неожиданно осыпал его кучею парадоксов и сбивал с самой неприступной позиции, что опытный в дебатах старик путался все больше и больше. Вначале ему еще удавалось распутывать тонкую сеть, в которую ловил его противник, но потом он начал сердиться и должен был бы сдаться, если бы всех не позвали к чаю. Мне этот спор напомнил... Саламинское сражение, как оно описано у Иловайского: тяжелые, неповоротливые персидские корабли, легкие греческие триремы нападают одновременно со всех сторон и проч. Я тут же познакомился с маленьким человеком, приведшим меня в такое восхищение. Это был Григорий Аветович Джаншиев. И чем больше я узнавал его, тем больше убеждался, какой это ловкий и искусный боец против всевозможных тяжелых кораблей, которые нужно топить и которые свободно плавают по обширному морю русской общественности
[1]
.
Джаншиев всю жизнь был болен. У него был искривлен позвоночник, он дышал очень ненадежными легкими, имел плохое сердце. С тремя такими постоянными спутниками другой отравил бы жизнь и себе, и всем окружающим. Таков уж закон природы, что больные вечно ворчат, жалуются и всем надоедают разговорами о своей болезни. К ним, конечно, относятся с состраданием, выражают всяческое сочувствие, но стараются держаться подальше. Джаншиев представлял очень редкое исключение из этого правила: он был всеобщим любимцем. Это потому, что он всегда был весел, всегда был остроумен, всегда был оживлен. В его больное тело природа по какому-то странному капризу вложила необыкновенную жизнерадостность. Эта жизнерадостность была главной особенностью его темперамента. Она сказывалась и в работе, и в общественной жизни, и в общении с людьми. Ею объясняются такие черты Джаншиева-писателя, как оптимизм; она продиктовала ему девиз dum spiro spero, который был motto и его лучшей книги, и всей его жизни.
Нигде жизнерадостность Джаншиева не сказывалась так ярко, как в обществе близких ему людей. Тут он был весел, как ребенок, веселил всех, выкидывал над друзьями самые необыкновенные штуки, как будто бы ему было не пятьдесят лет, а пятнадцать. Ему ничего не стоило, например, заставить на первое апреля приятеля с букетом в руках скакать на извозчике по всем московским вокзалам, уверив его, что приезжает хорошая знакомая, или с утра переполошить всех вестью о том, что приехал из-за границы М. М. Ковалевский, который будет-де обедать у него в 5 часов. Друзья Ковалевского, безуспешно проискав его по Москве в течение целого дня, собирались вечером к Джаншиеву, где все разъяснялось, и за бутылкой какого-то особенного кахетинского вина, которое специально выписывалось из Тифлиса, забывали добродушно подсмеивавшемуся амфитриону его проделку В кругу молодежи Джаншиев был еще более весел и всегда жалел, что он не может бегать и скакать наравне со всеми. И молодежь его обожала; его постоянно теребили, к нему приставали, чтобы он выдумал что-нибудь, чтобы рассказал что-нибудь, ему смотрели в рот, чтобы на лету поймать остроту на каком-нибудь европейском или - что производило еще больший эффект - на восточном языке. Dulce est desipere in loco - этот горациевский девиз имел в Джаншиеве одного из самых горячих сторонников. Отдаваясь веселью или развлечению, он забывал обо всем: о делах, о своих планах, о неприятностях, которых у него было не меньше, чем у всякого другого. И своим весельем он заражал всех. Но способностью заражать окружающих своим настроением он обладал не только в моменты развлечений. В нем сидел какой-то зуд, заставлявший его непременно добиваться, чтобы настроение окружающих звучало в унисон с его собственным. И он умел этого добиваться. Если ему бывало хорошо, бывало хорошо и всем. Даже своим писаниям он сообщил эту драгоценную способность заражать читателя, передавать ему одушевлявшие его самого мечты и идеалы, поднимать его общественное самочувствие на несколько градусов выше обыденного уровня.
"Прочтите его многочисленные туристские воспоминания, которыми он так любил делиться с публикою, прочтите его еще более многочисленные отклики на самые мелкие явления русской общественной жизни, - он весь тут со всеми своими симпатиями и антипатиями, такими определенными, такими последовательными, что вы сами могли бы их предсказать, зная исходные аксиомы его политического мышления; он перед вами волнуется, перед вами негодует, перед вами приходит в восторг или умиление; и сами того не замечая, еще прежде, чем вы успеете проверить его мнение, вы уже заразитесь его радостями, его печалями просто потому, что они всегда так искренни, так лишены всякой рисовки и позы, ну и, конечно, потому еще, что они совпадают с вашими собственными радостями и печалями, если вы культурный русский человек. Только подчас Джаншиев пристыдит вас яркостью и силой этих своих симпатий и антипатий. Пессимист, конечно, примет за наивность эту яркость и силу, педант обзовет их легкомыслием; но это нисколько не помешает вам, если вы не педанты и не пессимисты, от души порадоваться, что есть еще в сердце русского обывателя такие залежи жизненной силы, такая свежая способность реагировать на впечатления общественной жизни; вы будете рады погреться у этого неостывающего пламенного очага, вы уйдете от него освеженный и согретый и, следовательно, благодарный"
[2]
.
Понятно, что при таком темпераменте и оптимизм Джаншиева должен был носить особый отпечаток - отпечаток деятельности. Его девиз - dum spiro spero. Он к нему постоянно возвращается; но, повторяя его в предисловии к седьмому изданию "Эпохи реформ" через шесть лет после того, как эта латинская поговорка впервые пришла ему на память, Джаншиев прибавляет: "Dum spiro spero, - но, конечно, при одном условии: при неустанной и бодрой работе всех, кому дороги заветы Белинского, кому дороги гуманно-освободительные принципы преобразовательной эпохи". В таком оптимизме нет ничего мертвого; он зовет к жизни, к хорошему, прогрессивному делу, он полон энергии.
Мы скоро увидим, что были способны сделать эти неисчерпаемые жизненные силы, горевшие таким ярким пламенем в маленьком хилом теле Григория Аветовича. Посмотрим сначала, как они накоплялись. Источники его бодрости очень обыкновенные. Они доступны всякому, только не всякий, черпая из них, получает те ощущения, которые выносил Джаншиев, ибо не у всякого найдется его чистая и абсолютно чуждая житейской пошлости душа. Этих источников два: великие создания человеческого гения и природа.
В истории мысли довольно правильно, как кажется, воспроизводится одно явление. В критический общественный момент лучшие люди обращаются к науке и стараются в ней найти ответы на назревшие вопросы действительности. В этих случаях науку иногда даже отожествляют с добродетелью, с моральным началом. Так было в Афинах при Сократе, так было в XVIII в. в Европе, так было у нас. Наш позитивизм, который, начиная с шестидесятых годов, был философией прогрессивных частей русского общества, по самому своему существу должен был высоко ценить научное начало, и среди его представителей не трудно указать многих, которые склонны отожествлять науку с нравственностью. Таков, например, несомненно, был Писарев. Для Джаншиева, который с университетской скамьи (см. автобиографию) был убежденным и последовательным позитивистом, наука тем не менее не покрывала морального элемента; нравственному идеалу он ставил гораздо более высокие требования. В одном месте он бросает мимоходом характерную в этом отношении фразу: "Еще Аристотель заметил в своей "Политике", что когда ум и знания не сопровождаются нравственным развитием, то знания в руках человека могут причинить много зла. Жизнь подтверждает это давнишнее наблюдение". Тем не менее Джаншиев относился и к науке со своим обычным энтузиазмом, считая ее могучим орудием прогресса. "Перед этой великой силой, - пишет он в одном месте, - под действием которой камни начинают говорить, нельзя не преклоняться всем временам и народам. И не лихом, а добром может помянуть человечество Прометея, похитившего с неба пламень знания... Пусть всепожирающий пламень знания... познакомил человечество со страданиями, неведомыми нетронутым детям природы, а все же прав поэт, сказавший, что
"При мысли одной, что я человек,
Невольно душой возвышаюсь", -
потому что лучше быть несчастным Сократом, страждущим Дон-Кихотом, чем торжествующей свиньей".
Хулителей науки, от времени до времени оповещающих мир о ее банкротстве, Джаншиев не любил почти так же сильно, как врагов свободы, а так как в нашем отечестве оба эти амплуа обыкновенно соединяются в одних руках, то полемическая задача Джаншиева значительно упрощалась. Заклеймить служителей или добровольцев мракобесия значило мстить и за поруганную свободу, и за дискредитируемую науку.
И это преклонение перед наукою было у Джаншиева не только общественно-политическим лозунгом, Джаншиев не только ценил в науке прогрессивную силу. Не будучи ученым, в обыкновенном смысле этого слова, Джаншиев умел черпать из сокровищницы науки все то, что необходимо культурному человеку в качестве составной части его мировоззрения. И он знал гораздо больше, чем казалось на первый взгляд, но он не любил выставлять напоказ "эрудицию", а предпочитал перерабатывать свои знания и пускать их в ход в виде легких, более удобных для восприятия и поэтому более действительных, в качестве агитационного средства, положений.
В том же удивительном механизме, который так хорошо перемалывал твердые семена чистой науки, обрабатывался и другой материал-поэзия.
Всякий, хотя бы поверхностно знакомый с писаниями Джаншиева, знает, что они весьма основательно, иногда даже через меру, сдобрены всякими прозаическими и стихотворными цитатами. Но даже те, которые находят, что этих цитат могло бы быть меньше, должны сознаться, что они приведены удивительно к месту, что порою даже кажется, что автору пришел сначала в голову стих поэта, и лишь потом он формулировал мысль, для иллюстрации которой приведен этот самый стих. Мне думается, что это так и было.
У Джаншиева была большая память, и он очень любил читать и перечитывать лучших поэтов, русских и западных. Нет ничего удивительного, что образы и стихи постоянно осаждали его сознание во время работы, неотвязно лезли под перо, чуть не сами вырисовывались на бумаге вперемежку между строками его легкой и изящной прозы. В разговоре Джаншиев сыпал стихами еще больше с тою только разницею, что тут были не только чужие, но и свои
[3]
.
Да и помимо стихов, разве в каждой строке, написанной Джаншиевым, не заметно влияние художественной литературы. Образность языка, выпуклость характеристик, тонкость и остроумие полемических страниц, самый пафос Джаншиева - все это разве не есть результат постоянного общения с поэзией? Это была такая пища для души, без которой Джаншиев не прожил бы и дня.
Другой, не менее необходимой, пищей для него было искусство. Кто хоть однажды побывал в его огромном кабинете, с первого раза безошибочно мог определить вкусы хозяина. Вся комната была увешана фотографическими снимками с лучших произведений скульптуры, многие фигурировали в нескольких видах, а прямо перед входной дверью висели две превосходных громадных фотографии Венеры Милосской и Праксителева Гермеса, статуй, которые Джаншиев считал прекраснейшими произведениями пластического гения Эллады. Столы были завалены папками и альбомами со всевозможными художественными снимками, эстампами, гравюрами, и когда Джаншиев начинал рассказывать о них, у него разгорались глаза, он воодушевлялся и готов бы был говорить без конца, если бы слушатели не убирали папок и не увлекали бы его в другой угол кабинета
[4]
.
Однако все эти коллекции имели для него цену лишь постольку, поскольку они напоминали ему оригиналы, которые он смотрел во время странствований по лучшим хранилищам Европы. Если он долго не видел, например, Венеры Милосской, он прямо начинал тосковать, и его уже снова тянуло в Лувр еще раз взглянуть на нее.
Путешествия он и любил именно потому, что в них соединялось для него два источника мысли и наслаждений: произведения искусства и красоты природы.
Я советую читателю пробежать хотя бы, например, "Перл Кавказа" или "Баловней и пасынков природы", если только он их еще не знает. Времени у него уйдет не много и он о нем не пожалеет.
Конечно, в литературе можно найти описания ярче джаншиевских, картины более увлекательные. Красок в его палитре мало, если припомнить, например, хотя бы пейзажи Гоголя, Тургенева, Короленко, - словом, больших поэтов. Но ведь Джаншиев только турист... И потом, в его путевых очерках имеется одна особенность, которая долго еще будет привлекать к ним внимание.
Когда у нового человека - это было давно, в эпоху так называемого Возрождения, - проснулся интерес к самому себе, к своему внутреннему миру, он впервые почувствовал интерес и к природе: его глазам впервые раскрылась красота, щедрою рукою разлитая вокруг него великим Демиургом и раньше им не замечаемая. Эта тесная связь между культом личного начала и пониманием природы, так ярко раскрывшаяся в то время, необыкновенно характерна. И умение понимать природу является одним из показателей культурной высоты человека. Джаншиев всегда прекрасно понимал это, ощущал действие природы на собственном
"я"
и придавал ему огромное, не только моральное, но и общественное, значение. "В чем же, - спрашивает он однажды, - суть и главная привлекательная сторона этих впечатлений? В том, что под действием их духовный мир человека как-то укрепляется, проясняется, как бы окрыляется, совлекая с себя, увы, только временно, бремя и накипь вседневной пошлости, мелочности, эгоизма "самообожания"".
Но этого мало. Несколько ниже Джаншиев продолжает: "Быть может, я совершенно заблуждаюсь, но я глубоко верю и вполне убежден, что распространение в массах любви к природе, умения наблюдать ее, понимать и ценить ее дивные красоты - наравне с столь могуче проявившимся в последние два десятилетия среди англо-американского общества обоих полушарий стремлением открыть (народу) желанный доступ к высшим в мире наслаждениям, даруемым наукой и искусством, должны служить вернейшими двигателями прогресса и ослабления антагонизма между богатыми и бедными!"
Едва ли общественное неравенство и классовые противоречия могут быть устранены или даже только ослаблены теми способами, о которых упоминает тут Джаншиев, но для него характерна та глубокая вера, с которою он об этом говорит. В его устах это не фраза; это частичка его самых святых убеждений.
Приглядимся к этим убеждениям несколько более пристально.
Когда Джаншиев стал систематически работать в периодических изданиях, не ограничиваясь специально судебными вопросами, уже давно прошло то праздничное оживление, которое было вызвано эпохою реформ. В то время (конец семидесятых годов) уже начиналась ломка и на сцене появлялись такие элементы, которые раньше сидели по норам, а теперь обрадовались и полезли на свет Божий, чуя всякие приятные для себя запахи. Формировалась новая порода людей - восьмидесятник начинал занимать сцену и готовился к проповеди откровенного эгоизма в личной жизни и оппортунизма в общественно-политических делах.
Политическое мировоззрение Джаншиева, в общем, сложилось гораздо раньше. Еще безусым абитуриентом гимназии он сознательно отказался поступить на тот факультет, в который его тянуло - историко-филологический; его отпугивала прочно приставшая к нему этикетка "ретроградства и обскурантизма". Но в отдельных вопросах у него ни в это время, ни по окончании университета не всегда были твердо установившиеся взгляды. Частью они у него складывались потом под различными влияниями. Жизнь учила; уроки, которые давала действительность второй половины семидесятых годов, были необыкновенно красноречивы, и у всякого честного человека вызывали только одно отношение.
Как юрист Джаншиев неоднократно имел случай сопоставлять положение суда и принципы законодательства в эпоху, непосредственно следовавшую за изданием судебных уставов, и в то время, какое он переживал. Сравнение выходило поучительное, заставляло задумываться, возбуждало мысль. Неприглядная действительность все чаще и чаще принуждала искать отдохновения в минувшем, поминать борцов за новый суд. Так, мало-помалу, возникали сначала статьи, потом книги
[5]
. От судебной реформы взор невольно обращался к другим реформам 60-х гг. и к самой главной - крестьянской; потом крестьянская реформа выдвигалась на первый план и становилась центром изучения...
В этих "исторических справках", к которым все с большей и большей силою гнала его действительность, Джаншиев постепенно сделался тем человеком, которого знает Россия по "Эпохе реформ" - последовательным и стойким сторонником тех принципов, из которых выросло все движение шестидесятых годов
[6]
.
Евангелие Джаншиева - евангелие лучших представителей русского либерализма. Свобода - его бог. "Дайте свободу, остальное приложится", - говорит он, понимая под свободой - свободу личности, слова, мысли, союзов. Это убеждение сидело в нем крепко. Когда ему говорили, что либеральной программы по нынешним временам мало, он отвечал, что Россия не доросла до более радикальных, что те возникли на почве более сложных общественных отношений Запада и нам не годятся. На этой почве он не уступал ни пяди. Когда его противники выкладывали ему целую литературу, начиная с Коммунистического Манифеста и кончая последними памфлетами, Джаншиев улыбался и добродушно просил позволить "старому либералу" помереть в собственной вере. Крепкая и горячая была та вера. На Босфоре он любуется ярким ночным небом и, смотря на Полярную звезду, думает, что она все еще шлет на землю луч времен крепостничества, и что настоящий свободный луч, пустившийся в путь в 1861 г., доберется до нашей планеты только в 1911 г. Около Земмеринга в долине Мура он увидел из окна вагона пару волов, запряженных в конскую упряжку - и ничего больше. А послушайте, что он говорит: "Меня всегда поражал господствующий у нас на всем юге варварский способ запряжки волов. Огромное тяжелое ярмо давит и режет шею несчастному животному. К кому я ни обращался, отовсюду получал один и тот же ответ: вол к ярму привык и без него не пойдет. Дивился я такой странной любви вола к ярму, но должен был пожертвовать своей завиральной либеральной доктриною в пользу факта и непреложной традиции... И вдруг я увидел в долине Мура осуществленной мою детскую мечту... С точки зрения эстетической, может быть, лошадиная упряжь корове и нейдет, но что корова с такою упряжью идет вольно и от своей относительной свободы не страдает и не бесится, не подлежит сомнению. Не так ли основательно рассуждают иные о традиционных людских ярмах?"
Но, преклоняясь перед богинею свободы, Джаншиев, не в пример некоторым другим старым либералам, понимал, что свобода свободе рознь. Послушайте, что он говорит по этому поводу:
"Свобода! О, кто не падет ниц перед этим вещим словом! Но кто вместе с тем не вспомнит те бесчисленные и бесконечные злоупотребления, которые творились и творятся во имя этого понятия? Не следует забывать, что il у a fagots et fagots. Все дело в том, как понимать свободу. Когда кулак-миллионер восстает против вмешательства власти в отношения его к рабочим, во имя чего он отстаивает свои эксплуататорские вожделения? Во имя свободы, прославленной поэтами. Во имя чего ростовщик-кровопийца возражает против узаконенных процентов? Во имя той же дорогой, но часто оскверняемой свободы..."
Как видит читатель, Джаншиев совершенно не боится таких жупелов вульгарного буржуазного либерализма, как "вмешательство" и - этого я не нашел в его писаниях, но в беседах он часто об этом говорил - готов сделать некоторые уступки демократической точке зрения. Очищенная этим сократическим методом идея свободы становится уже с любой точки зрения высоким девизом.
Кто враг свободы, тот личный враг Джаншиева. Живой или мертвый, русский или иностранец - ему все равно. Грех против свободы по его политической религии не прощается никому. К мертвому Аракчееву он относится с такой же глубокой ненавистью, как и к живому Бисмарку. Каткова он не оставлял в покое и за гробом. Зато люди, оказавшие свободе услугу, хотя бы и самую незначительную, пользуются такой же горячей любовью Джаншиева. Он воспевает их в юбилейных и скорбных справках, постоянно возвращается к освещению их роли в истории русского самосознания. Очень часто он соединяет обе задачи: обрушившись со всей силою своего сарказма на какого-нибудь апостола реакции, из Ахиллеса вдруг становится Омиром и начинает петь славу апостолу свободы.
И никогда ему не казалось, что он чересчур много поет славу. Поневоле приходится повторять, - говорил он, - хороших людей так мало!" У него была настоящая потребность от времени до времени излить одушевлявшие ею чувства на восхвалении какого-нибудь крупного единомышленника, а если ему не представлялось удобного случая для юбилейной "справки", он принимался за славных мертвецов: Белинского, Грановского, корифеев эпохи реформ. Читатели
"Русских Ведомостей"
привыкли к тому, что в годовщину каждой крупной реформы в газете будет помещен фельетон Джаншиева или передовая статья, в которой они легко узнавали его руку. Нужны были очень серьезные причины, чтобы Джаншиев пропустил какой-нибудь такой юбилей без своей традиционной справки. Он придавал подобным заметкам большое значение. "Это капли воды, которые точат камень нашего индифферентизма", - говорил он. И он был, мне кажется, вполне прав.
Окончив университет и вступив в адвокатуру, Джаншиев первоначально был далек от мысли, что он когда-нибудь сделается писателем. Был только один признак, который предсказывал его будущую литераторскую карьеру довольно безошибочно, но Джаншиев, по-видимому, позабыл о нем. Это была четверка по русскому сочинению в гимназическом аттестате, единственная в сонме пятерок. А ведь давно известно, что наши гимназические педагоги имеют в этом отношении отличное чутье - они наверняка отмечают плохим баллом способного, но не укладывающегося в шаблон ученика. Словом, почему бы то ни было Джаншиев вначале и не помышлял о литературной деятельности и сделался литератором, как видно из "автобиографии", случайно
[7]
. И первое время он писал исключительно по юридическим вопросам, притом вопросам специального свойства, для обыкновенного читателя весьма неудобоваримым. Но мало-помалу Джаншиев втянулся и понял, что литература и есть его настоящее призвание, что посредством литературы он сумеет легче и лучше, чем каким бы то ни было другим путем, проповедовать массе свои идеалы. Такое соображение было для него решающим. Он был не из тех, которые думают для себя, для которых научные и общественные вопросы ценны главным образом по своей внутренней объективной сущности. Джаншиев думал, учился, страдал над "проклятыми" вопросами для того, чтобы поделиться результатами своей работы со всеми. Нетерпеливый и экспансивный, как всякий южанин, он был великолепным пропагандистом, и это свойство его беспокойной натуры главным образом и сделало из него автора "Эпохи реформ", книги, которая, несмотря на свою увесистость, работала не хуже агитационной брошюры.
У Джаншиева были вполне определенные взгляды на задачи русского публициста. Он отлично понимал исторический момент, в который ему пришлось жить, прекрасно знал ту публику, среди которой он своими писаниями вербовал друзей принципам либерализма.
Он думал, что обычное представление о "читателе", этом незнакомце, близким знакомством, с которым хвалится всякий приобщенный к литературе, совершенно неправильно. Отчасти из собственного опыта, отчасти из опыта других, он выносил то впечатление, что "читатель" знает вовсе не так много, как предполагает "писатель" и что средний уровень умственного развития его гораздо ниже, чем принято думать. Джаншиев шутил, что литераторы льстят читателю для облегчения собственной задачи; они притворяются, что читатель все поймет, что бы они ни писали, потому что если бы они представляли себе читателя таким, каков он на самом деле, то им пришлось бы обрабатывать свои писания гораздо тщательнее.
И Джаншиев всегда писал для такого читателя. Он не стеснялся разжевывать ему простую мысль, ему не казалось неловким прерывать ход мыслей патетическими восклицаниями и яркими эпитетами, он заботливо расставлял скамеечки для легко утомляющейся мысли - стихи, беллетристические эпизоды, интересные рассказы. И читатель, расхватывавший ежегодно по целому изданию "Эпохи реформ", блистательно доказал, что Джаншиев не ошибался, думая, что для него нужно писать не совсем так, как обыкновенно пишет журнальная братия.
Победителей не сулят! Когда теперь пробегаешь "Эпоху", ее страницы кажутся написанными ad usum Delphini. Иного это и покоробит, но тень Джаншиева может быть спокойна: ни один человек, у которого есть хоть кое-какое чутье, не поставит ему в упрек ни приподнятого тона, ни старательного облегчения задачи читателя. Книга, несомненно, сделала свое дело. Нужно помнить, в какой момент она появилась в свет. Это было в 1891 г. Пора была поистине критическая. Ломка здания шестидесятых годов находилась в полном разгаре. Грозило рухнуть даже то, что пережило кладбищенски унылую эпоху восьмидесятых годов. Здоровые организмы стали обезображиваться: на них появились различные темные и болезненные наросты... Тогда-то Джаншиев заговорил о шестидесятых годах; тогда стали воскресать под его пером светлые образы деятелей этой эпохи: общество вновь услышало забытые слова, ему вновь в увлекательном изложении напомнили о забытых славных принципах; с книги повеяло живительным дыханием былого радостного возбуждения.
Именно такой язык, которым говорил Джаншиев, именно тот дух, которым насыщена его книга, были необходимы тогда обществу. О шестидесятых годах, конечно, знали, но нужен был поэт, чтобы славная эпоха ожила, нужно было заразительно бодрое настроение, чтобы помешать искусственно навеваемому сну сковать наше общество, чтобы не дать индифферентизму и отчаянию охватить его. "Эпоха реформ" сделала много в этом отношении.
Джаншиев не мог писать иначе, когда ему приходилось говорить о таких вещах. Его тон подсказывался ему его верою, его неизменным жизнерадостным и бодрым настроением. Он был глубоко убежден в том, что светлое настроение шестидесятых годов вернется, что те явления, с которыми в девяностых годах приходится сталкиваться на каждом шагу - преходящие явления, что эволюция русской общественной и политической жизни неуклонно идет к идеалам, одушевлявшим его и его друзей. Он не знал, что такое уныние, и деятельно боролся с пессимизмом друзей, которые находили, что могло бы быть и получше. "Эпоха реформ" не только отражает настроение Джаншиева, она сохранила и ту способность, за которую все так любили ее автора - способность не давать падать духом.
В наше время эта способность, пожалуй, еще драгоценнее, чем в девяностых годах. Теперь бодрящий голос еще нужнее, чем тогда, и вот почему, думается, можно бы смело поставить на книге старый эпиграф: "vertite manu diurna, vertite nocturna". За этот бодрый тон можно простить ей ее чисто научные недочеты.
"Эпоха реформ" - не труд историка в собственном смысле. Читатель напрасно стал бы искать в ней всестороннего освещения различных моментов движения шестидесятых годов. Очерк подготовки реформ - почти отсутствует, истолкования классового характера крестьянской реформы нет совершенно, экономические предпосылки ее не выяснены. Словом, опущены научные вопросы, правильное решение которых могло бы помочь социологическому истолкованию такого важного факта, как движение шестидесятых годов.
Но Джаншиев и не преследовал этой цели. Он вполне сознательно ограничил свою задачу прагматическим очерком, потому что писал не научный трактат, а памфлет. В последних изданиях книга стала несколько грузна для памфлета, но основной характер ее от этого не изменился.
Научная разработка истории шестидесятых годов шла и идет независимо от Джаншиева, но в "Эпохе реформ", думается, есть нечто, не уступающее по важности правильной постановке и правильному решению научной задачи. Она примыкает к довольно многочисленной в историографии семье книг, лучшим представителем которой является "История революции" Мишле. Так же, как и "Эпоха реформ", книга Мишле слаба в научном отношении, но ее картинность и энтузиазм, которым она проникнута, сыграли крупную общественную роль в истории Франции. Не сопоставляя талант обоих писателей, нельзя не признать, что "Эпоха реформ" близкая родственница "Истории революции". И я думаю, что почетный титул "первого историка эпохи великих реформ", который дан Джаншиеву таким компетентным судьею, как П. Н. Милюков, вполне им заслужен, несмотря на научные пробелы книги.
В "Эпохе великих реформ" Джаншиев делал не столько научное, сколько общественное дело, был прежде всего публицистом, как был публицистом во всех своих писаниях, не исключая путевых очерков. Он не мог иначе. Так уж у него была устроена голова, что он все, о чем думал и о чем говорил, прикидывал на общественную мерку. Потому-то его так и любят все, кто любит принципы света и свободы; потому-то его так и ненавидят все, чьим мелким и грязным делишкам мешают и свет, и свобода. Сколько доносов сыпалось на Джаншиева со страниц органов полицейского сыска, сколько ругательств и клеветы приходилось ему выслушивать со столбцов казенно-шовинистских изданий. Он был даже однажды вызван на дуэль: очень уж больно хлестнуло его меткое слово одного из "ученых" ремесленников
[8]
.
Публицист Джаншиев может не жалеть о том, что он не был настоящим историком. Он сделал своим публицистическим пером столько, сколько редкий историк сделает своими учеными исследованиями. Восемь изданий "Эпохи реформ"- пьедестал достаточно высокий, а пьедестал Джаншиева составился не только из "Эпохи реформ".
Публицистика захватывала Джаншиева все больше и больше, но, постоянно сокращая свою адвокатскую практику, он продолжал горячо интересоваться вопросами организации суда, теми учреждениями, которые были созданы Судебными Уставами Александра II. Заведуя юридическим и судебным отделом в
"Русских Ведомостях
", он имел случай высказываться по множеству крупных и мелких вопросов
[9]
.
Я не буду рассматривать их все и остановлюсь лишь на двух вопросах, которые для самого Джаншиева казались наиболее интересными. Им он посвятил по отдельной книжке. Я имею в виду "Ведение неправых дел" и "Суд над судом присяжных".
"Ведение неправых дел"- этюд по адвокатской этике. Эту книжку следовало бы раздавать бесплатно молодым адвокатам, при принесении ими первой присяги. Она снабдила бы принципами не одного из нынешних представителей сословия, считающих совесть и честь чем-то в высокой степени ненужным. В этой книжке Джаншиев ярко и горячо восстает против того принципа, что адвокат может браться за защиту по всяким делам, правым и неправым - безразлично. Для него кажется диким, каким образом сенат, своим известным разъяснением по делу Лохвицкого, как бы узаконил такое понимание. Для него адвокат, убежденный в том, что он защищает негодяя и тем не менее принимающий на себя защиту только потому, что тот не совершил ничего противозаконного и наказуемого, - такой адвокат представляется чем-то поистине чудовищным, каким-то уродом, которому имени нет. Как блестяще разбивает он аргументацию своих противников, которые апеллируют и к сыну Сирахову, и к идее абсолютной морали, чтобы доказать, что в защите неправых дел нет ничего предосудительного. И в этом вопросе Джаншиев мог торжествовать: на его стороне были лучшие наши публицисты и адвокаты, которые хотя об абсолютной нравственности не разговаривают, но отлично знают разницу между тем, что честно и бесчестно.
То же было и в вопросе о суде присяжных. Этот институт всегда был бельмом на глазу у наших обскурантов, потому что он выносил вопрос о преступлении и наказании из бюрократической канцелярии на суд общества, в светлые залы, где громко говорят и по совести решают, виновен человек или нет, где не руководствуются никакими "высшими" соображениями. В середине 90-х гг. гонители суда присяжных что-то особенно освирепели, и на учреждение посыпалось отовсюду столько клеветы и ругани, что можно было опасаться, как бы оно не зашаталось. К счастью, опасения оказались неосновательны. Секция комиссии по пересмотру судебного законодательства, работавшая под председательством А. Ф. Кони, всеми голосами против двух высказалась за сохранение суда присяжных. Один из оставшихся в этом меньшинстве, прокурор Петербургской судебной палаты г. Дейтрих, вздумал излагать свои соображения печатно. Ему-то и прочел отповедь Джаншиев, прихватив, кстати, столь же глубокомысленные размышления "Гражданина". Из полемических газетных статей выросла блестящая апология суда присяжных, которая надолго сохранит свое значение в литературе, наряду со статьями А. Ф. Кони, М. Ф. Громницкого, П. М. Обнинского и других наших лучших юристов.
До сих пор мы видели в Джаншиеве
русского
публициста; читатель, быть может, даже позабыл, что Джаншиев - армянин. И в этом не было бы ничего удивительного. В деятельности его до середины девяностых годов мало что напоминало о его происхождении. Разве только горячий южный темперамент и южная экспансивность указывали на то, что этот человек не дитя холодного севера. В молодости Джаншиев, подобно большинству русских армян, мало следил за событиями, совершавшимися в Оттоманской империи, и редко проявлял свое участие к положению своих турецких братьев. Другие интересы, другие запросы отодвинули на задний план более отдаленный и, по-видимому, более насущный армянский вопрос в Турции. Но он все-таки стал интересоваться им раньше, чем Сасунская резня привлекла к нему всеобщее внимание. В 1891 г. он посетил Константинополь и то, что он увидел в столице султана, показало ему с полнейшей очевидностью, что происходившие там вещи ужасны, что отсутствие активного интереса к положению армян в Турции граничит с моральным позором. В статьях, напечатанных сейчас же по возвращении в Россию в "Русской Мысли", он первый из русских армян попробовал разоблачить своеобразные приемы турецкой администрации и турецкого "правосудия". Для него, как для юриста, проникнутого высоким уважением к идее истинного правосудия и к ее этическим основам, было нестерпимо горько видеть постоянное, систематическое нарушение самых дорогих прав человека, совершающееся потому только, что этот человек не мусульманин, а христианин. Мартиролог жертв турецкого фанатизма был уже и в то время ужасающе велик, и страдания армян, отданных на произвол курдов, вопреки обязательствам Порты по ј 61 Берлинского трактата, казались наглой насмешкой над Европою.
Джаншиев много думал над тем, каким образом может быть разрешен армянский вопрос. Я не знаю, приходило ли ему в голову то решение, которое Гладстон считал столь же простым, сколько и неисполнимым: изгнание турок из Армении, но что к другому решению, почти такому же простому, он приходил, это ясно из всего хода его рассуждений. Оно заключалось в возвращении к ј 16 Сан-Стефанского договора, но он видел, что это, в конце концов, не решение. Поэтому то, что он предлагает - мера положительная, хотя носит вполне очевидный и вполне сознаваемый характер паллиатива. Джаншиев неоднократно подчеркивает, что армяне не просят, а
требуют
реформ, которые Порта, бог весть сколько раз обязалась ввести, и "ключ к разрешению армянского вопроса" он видит "в исполнении законных требований армян", вытекающих из ј 61 Берлинского трактата. Дальнейшие события показали, что и это решение, которое казалось единственным, имеющим практическую ценность, было чистейшей утопией и, пожалуй, даже хуже, чем утопией.
Всего три - четыре года прошло с тех пор, как Джаншиев писал свою статью, и разыгрались в турецкой Армении такие события, от которых содрогнулись даже заправилы европейской дипломатии. Приведенное в ужас общественное мнение Европы потребовало от правительств, чтобы был положен конец этому позору культуры, чтобы были обузданы расходившиеся страсти диких сынов Ислама. В Англии заговорил великий старец, молчавший во время полного разгрома своей партии, и теперь нашедший в себе силы побороть болезнь и выступить на святое дело гуманности. Властное
довольно
! - сковало руки убийц, и Порта поняла, что теперь не время пускать в ход темные средства своей политики. Прекратилась резня... но целые области, цветущие еще накануне, дымились в развалинах; томились в гаремах армянские женщины и девушки, на обуглившихся остатках жилищ тлели 300 000 трупов и тут же справляли дикую тризну курды и регулярные войска.
Что было делать при этих условиях русскому армянину, единственным оружием которого было перо? Что мог он сделать? Немного! Джаншиев взялся за дело с таким рвением, как будто хотел наверстать все, что мог сделать раньше и не сделал, с такой энергией, как будто предчувствовал, что ему суждено работать недолго. И то, что ему удалось осуществить в четыре года - было достаточно, чтобы другому наполнить жизнь. В газетах он печатал статьи, хватающие задушу, но газетных статей было мало; он это понимал. Нужно было осветить факт со всех сторон, выяснить размеры погрома, разоблачить истинных виновников и инициаторов политики истребления. Только при этих условиях можно было рассчитывать привлечь сочувствие общества к делу армян, уверить скептиков, убедить предубежденных. Он и сделал это. Изданная им книга "Положение армян в Турции до вмешательства держав" - это поистине "книга крови и слез", как назвал ее один из предубежденных, обращенный ею. В средние века она вызвала бы крестовый поход; в конце XIX в. она произвела переворот во взглядах русского общества, переворот, плоды которого Джаншиев пожал при издании "Братской Помощи".
Когда утихла в Армении кровавая гроза и стали измерять ее результаты, то оказалось, что немедленно необходима самая щедрая, самая обильная помощь: нужно было спасать тех, кто пережил погром и кто без помощи мог сделаться жертвою голода, нужно было беречь жизнь 150000 сирот, следовательно, нужны были деньги. И деньги широкой волною потекли из Европы, из Америки, из России. В России Джаншиев сделал больше, чем кто-нибудь другой. Убедившись, что помощь требуется систематическая, постоянная, не случайная, что суммы, доставляемой приютам, далеко не хватает на призрение сирот, он решил организовать правильную помощь из России.
Это простое решение было великим подвигом. Для него дело было осуществимо, конечно, в виде литературного издания, но наряду с чисто литературной работою, оно потребовало от него забот и хлопот, далеко выходящих из рамок писательской, редакторской и даже издательской деятельности. Он дважды начинал и оба раза доводил до конца свое предприятие исключительно один; помощников у него не было: он не хотел ни с кем делиться честью послужить своему народу и мягко, но категорически отклонял услуги, предлагавшиеся многочисленными друзьями. Каждый вечер его можно было застать в его кабинете, на его высоком стуле, за рукописями, за корректурами, за расстановкою клише, за письмами. Взявшись за дело, он не жалел ни своих слабых сил, ни скудного запаса своего здоровья: он писал, правил, подписывал к печати, ездил, отстаивал в цензуре каждую строку - и, наконец, выпустил в свет первое издание своей славной "Братской Помощи". Вот тут-то и начались настоящие хлопоты. Джаншиев превратился в ходока, в сборщика пожертвований, требовательного, почти неумолимого. Не смущаясь тем, что его упрекали в назойливости и надоедливости, он приставал ко всем, брал везде, где было можно; он сам сравнивал себя с турецкими мытарями, классическими представителями этой породы людей; достаточно было знакомому спросить у него, как идут дела сборника, чтобы тут же сделаться жертвою своей любознательности; он ловил собеседника на слове, и тот платился. Домосед, никогда не посещавший больших собраний, он вдруг сделался необыкновенно общительным, ездил всюду, где надеялся пополнить бюджет своих страдальцев, не останавливался перед утомлявшими его путешествиями в Петербург. И все это делалось так просто, он обирал знакомых и незнакомых так добродушно, что в конце концов никто на него не сердился серьезно. И нельзя было сердиться на этого человека, который, задыхаясь, взбирался на третий этаж, чтобы получить двадцатипятирублевую бумажку, систематически простуживался после каждого путешествия по Москве, пополнявшего его кассу лишней сотней рублей. Поэтому ему давали все. В бумагах редакции "Братской Помощи" сохранились письма его жертвователей. Кого-кого тут нет. И члены Императорского дома, и министры, и сановники, и ученые, и капиталисты, и люди, дававшие из последнего на благое дело. Первое издание "Братской Помощи" принесло около 30000 руб. Другой почил бы на лаврах. Не таков был Джаншиев. Когда не осталось ни одного экземпляра, он приступил ко второму изданию, в котором был расширен армянский отдел. Снова началась та же работа и так же успешно была доведена до конца. Опять в кассу "Братской Помощи" поступило около 30000 рублей. К весне 1900 г. разошлось и это издание. Уезжая в мае на юг, Джаншиев стал поговаривать уже о третьем издании и выражал надежду приступить к нему по возвращении в Москву. Но он вернулся в Москву, только чтобы умереть, и третье издание "Братской Помощи" так и не было осуществлено. А между тем оно обещало быть еще более интересным, чем оба первых. Джаншиев хотел сделать из него популярную армянскую энциклопедию, опустив статьи общего содержания и значительно расширив и приведя в систему армянский отдел. "Теперь уже материальные цели более или менее достигнуты: надо подумать о культурных", - говорил он, имея в виду, что новое издание даст русскому обществу знакомство с армянами, их историей, литературой и бытом. И он бы осуществил свои планы, если бы смерть не похитила его так неожиданно.
На собранные им таким путем деньги Джаншиев, при посредстве русского посольства в Константинополе и патриарха Орманиана, при жизни открыл 12 приютов в различных местностях Турецкой Армении. Его трудами и до сих пор еще живут в относительном довольстве, имеют кров и пищу сотни армянских сирот
[10]
.
Резня 1894-1895 г. разрушила веру Джаншиева в спасительность ј 61 Берлинского трактата и турецких реформ вообще, а то, что было введено европейской дипломатией в армянских провинциях Турции в 1895 г. под громким именем реформ, оказалось таким жалким фарсом, что самый верующий должен был сделаться скептиком. И Джаншиев стал искать другого решения армянского вопроса. Его подсказали ему статьи известного немецкого публициста и путешественника Рорбаха, который советовал германскому правительству во имя интересов немецкой торговли в Малой Азии поддерживать интеллигентное и опытное в коммерческих делах армянское население. Если немецкая торговля хочет стать твердо в центре Малой Азии, говорил Рорбах, то без армян она не сделает ни шагу, ибо много еще воды утечет в Ефрате, пока турок сделается купцом.
Джаншиев нашел, что эта точка зрения приложима и к русской торговле, стоит только вместо юга Турции подставить север. Свои рассуждения он напечатал в
"СПб. Ведомостях"
под псевдонимом Гр. Миров в той самой статье, в которой пропел отходную вдогонку армянофобу Величко, у которого только что за черезмерное усердие в травле армян было отнято редактирование
"Кавказа".
В последнее время много спорили о том, что такое идеализм и что такое идеалист. Когда просматриваешь писания Джаншиева, то убеждаешься, что идеалистом можно быть, не разделяя мировоззрения Платона и Гегеля. Джаншиев, как уже было указано - позитивист, но все в нем сплошной горячий порыв к идеалу, который принимает смотря по обстоятельствам различные воплощения. Он преклоняется перед идеалом свободы; он падает ниц перед идеалом справедливости, он весь полон глубокой, перенесшей столько тяжелых ударов, но не сокрушенной верою в конечное торжество права и правового порядка; он мучается и страдает, видя как втоптана в грязь идея гуманности, созерцая ужасающие по своим размерам гекатомбы молоху фанатизма и дипломатических фетишей. Но во всем этом цельном и последовательном служении идеалу нет и тени утопизма. Он борется за настоятельные общественные задачи, решение которых давно назрело и осуществится тем скорее, чем дружнее и энергичнее будут усилия. И Джаншиев всю жизнь только и делал, что призывал к этим усилиям всех, кому дороги идеалы правды и свободы, ободрял унывающих, поощрял равнодушных, приветствовал энергичных.
Если когда-нибудь будет написана история воспитания русского общества, имя Джаншиева, конечно, будет фигурировать там на почетном месте. Он много поработал и заслужил эту честь.
А. Дживелегов
Автобиографические данные о Г. А. Джаншиеве
(сообщены С. А. Венгерову для его "критико-биографического словаря" в 1888 г.)
Григорий Аветович Джаншиев родился 17 мая 1851 г. в Тифлисе. Отец его, Аветик Глахич, был тифлисский мокалак (мещанин или, точнее, бюргер) и занимался торговлею персидскими товарами, которая давала ему средства, весьма скудные, для содержания своего многочисленного семейства и двух сирот племянниц. Благодаря своему недюжинному уму, честности и "образованию" (знал грузинский, армянский, персидский языки и счет) Аветик пользовался уважением своих сограждан. В семье он был строг, даже суров, но никогда не прибегал к телесному наказанию. Мать Кекела (Кикилия) происходила из старинного рода тифлисских мокалаков и отличалась красотою, замечательной добротою, щедростью и веселым нравом. Смерть ее, последовавшая в 1884 г. в Тифлисе, была оплакиваема горькими слезами всем Муэранским околодком, где она жила в доме, оставшемся после смерти мужа. О роде отца никаких точных сведений не сохранилось. Предание выводит его из Персии или Индии. Предание это не лишено вероятия ввиду существования в Индии провинции
Джанши
[11]
.
До 1864 г. Джаншиев жил в семье в Тифлисе. Учился он сначала в местной реформатской приходской, а потом в армянской приходской школе, а в 1861 г. поступил в приготовительный класс Тифлисской губернской гимназии. Ограниченные средства Аветика Джаншиева заставили хлопотать о принятии сына в Лазаревский институт восточных языков в число стипендиатов фамилии Лазаревых, облагодетельствовавших не одну сотню бедных армян дарованием средств к образованию.
В феврале 1864 г. отвезен был Джаншиев в Москву, где он с тех пор и оставался, не считая кратковременных поездок на Кавказ и за границу.
В 1866 г. Джаншиев за хорошие успехи перечислен был из Лазаревских воспитанников на Александровскую стипендию, учрежденную Московским армянским обществом в память избавления Александра II от покушения 4 апреля 1866 г. Окончил полный гимназический курс в 1870 г. 2-м учеником с серебряною медалью и с занесением на так называемую золотую доску (имел круглое "5", за исключением русского сочинения - "4"). Благодаря чрезмерному напряжению сил и неблагоприятным условиям школьной жизни, в институте Джаншиев расстроил себе здоровье и получил искривление позвоночного столба.
Вышеупомянутая Александровская стипендия дала возможность поступить в Московский университет. Институтское начальство (особенно инспектор Г. И. Кананов) сильно уговаривало его поступить на историко-филологический факультет. Но так как на классицизме 60-х гг. лежала явственная печать ретроградства и обскурантизма, то Джаншиев решительно отказался последовать совету начальства и поступил на медицинский факультет. Избрание медицинского факультета обусловливалось влиянием тогдашней журналистики (особенно "Дела") и беллетристики (романы Михайлова - "Жизнь Шупова" и др.). Среди учащейся молодежи того времени считалось за аксиому, что естественные науки одни достойны внимания серьезного и мыслящего человека, и медицинская карьера одна только прилична для "честного" человека, не эксплуататора.
На медицинском факультете Джаншиев пробыл три недели. После первого же знакомства с анатомическим театром Джаншиев почувствовал к "медицине" такое неодолимое отвращение, что должен был ее бросить. Но куда поступить? На филологический факультет нельзя было поступить по указанной выше причине. К математике он не имел влечения. Оставался юридический факультет. Туда, скрепя сердце, и поступил Джаншиев, браня себя внутренне за измену гуманно-либеральному знамени.
Московский юридический факультет 70-х гг. наполовину состоял из спившихся или выдохшихся инвалидов. Среди профессоров особенно выделялся В. И. Сергеевич, книга коего "Задача и методы государственных наук", впервые познакомив с позитивизмом, оставила на "невольном" юристе глубокий след и внушила уважение к юридическим наукам. Под руководством того же профессора, он ознакомился с Миллем и написал свой первый юридический этюд "О возникновении представительного правительства". На 3-м курсе Джаншиев заинтересовался философиею и психологиею и окончательно переменил свой неблагоприятный взгляд на юридический факультет. Свой философский этюд (о врожденных идеях по Лейбницу и Локку) он должен был поднести не официальному преподавателю психологии Юркевичу (завзятому метафизику), а Легонину, читавшему судебную медицину и в связи с нею небольшой курс судебной психологии. Джаншиев окончил курс вторым кандидатом в 1874 г. Единственная четверка была по предмету известного ненавистника "черных" (т. е. кавказцев вообще и армян в особенности) Н. И. Крылова. Впрочем, его армянофобия не помешала Джаншиеву впоследствии с ним сблизиться и даже подружиться.
В 1874 г. Джаншиев поступил в помощники к присяжному поверенному Г. Г. Кустареву (в чине, на который давал право университетский аттестат, как и не был утвержден никогда). Адвокатская практика его подвигалась очень туго. Не имея и не добиваясь большого круга знакомых, ни столь необходимого для адвоката крепкого здоровья (особенно сильных легких, здорового сердца и звучного голоса), Джаншиев с большим трудом добывал средства к существованию, из которых половину давали частные уроки.
Мысль о литературной карьере никогда не приходила ему раньше в голову, и только адвокатура натолкнула его на нее. После какой-то неудачи на адвокатской практике, Джаншиев, под влиянием огорчения, подробно занялся литературою предмета, и результатом изучения его явилась
первая
юридическая статья "О судебных издержках при заочном решении". Статья не только была напечатана в
"Судебном Вестнике"
(октябрь 1874 г.), но и вызвала большую передовую статью, весьма лестную для новичка. Вторая статья была вызвана уголовною практикою (об ответственности укрывателей), и мало-помалу Джаншиев втянулся в газетное дело. С переходом
"Судебного Вестника"
от Думашевского к В. Д. Рычкову он получил от редакции приглашение сделаться постоянным московским корреспондентом. До самого прекращения этой газеты состоял в данном звании, посылая судебные отчеты, заметки о юридическом обществе, диспутах и других явлениях юридической жизни. С возникновением
"Северного Вестника"
В. О. Корша и
"Порядка"
М. М. Стасюлевича состоял их московским корреспондентом.
Судебные отчеты Джаншиева, печатавшиеся в
"Судебном Вестнике
", были замечены заведующим юридическим отделом
"Московских Ведомостей"
М. О. Гольденвейзером, который и предложил в конце 1876 г. составлять