Не много запомнил Антон из своего благополучного довоенного житья. И немудрено. Мал был, только в первый класс пошёл в сорок первом. Но тот узкий, всегда тёмный чулан с постоянным запахом хлорки, разлагающихся трупов и гниющих тряпок, сырой и холодный летом и зимой, врезался в детскую память с фотографической точностью.
Чулан находился в дальнем углу подвального этажа при морге инфекционного госпиталя, и мало кто знал о его существовании, кроме обслуги из русских. Он был очень низок и тесен - лишь два топчана вдоль стен да узкий проход между ними к небольшому столику, над которым под самым потолком блестело "слепое" окно, выходящее в колодец, зарешечённый на уровне тротуара.
Если забраться на стол и задрать голову, тогда видны ноги прохожих. Забавно было разглядывать их и думать, кому принадлежат эти ноги, стремительные или едва передвигающиеся - старому человеку или молодому, или совсем ребенку, такому же пацану, как Антошка...
Один раз в день, на короткое время зимой, в колодец - не в сам чулан, а только в колодец - через это слепое окно заглядывал солнечный лучик. Весной он стал задерживаться больше обычного. И из землицы, меж кладки, пробилась крохотная травинка. Захотела жить! И Антошка стал поправляться после того, как однажды в колодце увидел солнечный лучик. Он каждый день ждал его и, радуясь новому и новому появлению его, набирался сил.
До кружения в голове стоял Антошка на столике, задрав голову, не отрывая взгляда от решётки. Он мечтал: не покажутся ли мамины ботики? Короткие, с чёрными плюшевыми обшлагами, клееные-переклеенные, он помнил на них каждую латочку-заплаточку, вместе чинили, отличил бы из тысячи. Но на тротуаре всё сапоги да сапоги, другие обувки - чуни в драных галошах, солдатские ботинки с обмотками или ещё что, а маминых - нет и нет. Один раз, правда, прошли ботики. Ну точь-в-точь похожие на мамины, даже латочки такие же. Антошка закричал, забился в истерике: "Мамочка, мамулечка, забери меня отсюдова!"
До смерти перепугался второй житель чулана - пацанёнок-украинец - и поднял рёв. Он был моложе Антошки, но покрепче и погорластее.
Тарасик, так звали его, не жаловал Антошку своей дружбой, жался в угол, прятался с головой под рядно: он боялся Антона. Видать, такой страшный был Антошка в своей худобе, после тифа - с проваленной рахитичной грудиной и огромными, страдающими глазами, как у святого мученика, - что Тарасик не выдерживал Антошкиного взгляда. Он вскакивал с топчана, трясся и, указывая пальцем на Антошку, как на привидение, орал, захлёбываясь слезами:
- Бабулю! Чого вин на мэнэ дывьщя! Нехай не дывыця!
Прибегала бабуля и тоже дрожала от страха. Уговаривала обоих: одного - не смотреть, другого - не кричать:
- Хлопчики! Родимые, кричать нияк не можна! Немцы та полицаи кругом. Усе пропадем... Нас, старух, давно Господь ждёт, а вы-то, детки безвинные, вам ещё, Бог дасть, жить та жить. Сидите тутэчко смирнэнько, тыхэнько, Бог дасть, крепенькими станете.
Был Тарасик внуком Домнушки или пригретым сердобольным русским сердцем подкидышем, как сам Антошка, узнать ему об этом не пришлось. Господь не пронёс...
Много позже опять стоял Антон перед решёткой. Но был на ней деревянный короб-"намордник", были ещё и жалюзи, через которые - лишь три полоски неба, да изредка - лапки воркующих голубей, как знак того, что жизнь без тебя продолжается!
Так и жили Антошка и Тарасик при морге. Бабули носили в каморку свой скудный паёк, отдавая мальчонкам побольше, а бывало, приносили с кухни - верх блаженства! - рыбные котлеты. Для грабарей из наших пленных их готовили там или для хозобслуги, бес его знает, однако перепадало иногда бабулям. Как? Пацаны не знали. Жадно ели, а бабуси жалостливо на них глядели, поминутно вспоминая Бога милосердного.
С одним горем справиться не могли - вши заедали. Ни бань, ни постирушек бабули не устраивали, постоянно тряслись от страха обнаружить пристанище и погубить пацанов. Снимали с них рубахи, а там, под мышками - черным-черно...
Мать Антошки немцы схватили в облаве на базаре. Увезли на большой машине, закрытой брезентом. Всех погрузили, кто был на базаре, кроме детей и бабушек. Сосед-полицай сказал, что их всех к фронту повезли. Под Ростов. Траншею против танков копать. Как выроют - немцы им по целой буханке хлеба дадут и назад привезут.
- Домнушка, добренькая, отпусти, ради Христа, отсюдова, я поишу маму! - просит Антошка бабулю. - Она уже вернулась, наверное, ищет меня по базару! Выведи только наверх, я на покойников смотреть боюсь! Я свою улицу знаю.
- Да где ж ты жить-то будешь, коли от меня уйдёшь, чуть не помер ведь уже!.. Исидор хлеб за могилку, вырытую для тебя, брал. Возвернул и прослезился, как ты ожил. Дюже плохой ты был. И сейчас еще не оклемался...
- На базаре буду жить, где раньше жил, как мамку увезли. А не найду - снова к тебе приду. Отпусти меня, Домнушка, миленькая, добренькая! Я не помру, - Антошка ловил коричневые руки бабули, пытаясь поцеловать их.
- Ну ладно, завтра провожу тебя, Антошик, хучь и апрель ноне на дворе, зябко, - отозвалась бабушка Нюся. Она была тут как бы старшей. - Твою одежду-то спалить пришлось, бо она тифозная. Исподнее подшили маненько - сойдёт, а вот верхнее - беда... Хренч румынский у хролке постирали, так в ём, мабуть, и пойдёшь. Навроде как пальтишко...
Антошка ушёл утром другого дня, сразу после комендантского часа. Баба Нюся не обманула его.
Голову закутали ему подолом и повели через покойницкую. В углу двора передали Исидору Матвеичу, а тот переправил Антошку через порушенный каменный старинный забор, осенил крестом трижды, прошептал:
- Прощевай. С Богом, сынок!
Часом спустя в городе начался артобстрел с того берега, через залив. Били наши, крупнокалиберными.
А через три дня, когда намотавшись по обезлюдевшему городу (ночами сильно бомбили), явился голодный и уставший Антошка на знакомую окраину, к госпиталю, подстеречь бабу Домну или бабу Нюру, чтобы попроситься назад, ужаснулся: пленные разбирали завалы кирпича, вытаскивая старых и новых покойников. От госпиталя остались только кирпичной кладки стены да пристройки в углу двора. Там была и дворницкая Исидора Матвеича.
- А где Домнушка? - выпалил Антошка в спину Исидору, выволакивающему из дворницкой связку лопат.
Исидор остановился, усталыми смоляными глазами печально осмотрел Антошку и, отвечая на собственные мысли, закивал головой:
- Успел пацанёнок. Как будто Бог шепнул. Сказал бы кто - не поверил бы: на моих глазах вторый раз ожил! Долго жить будешь. - И добавил: - Ховайся скорее в дворницкую. Приютить тебя, как бабуси, не смогу, сам в неволе, а шматок мамалыги добуду...
Коста Грек, семнадцати лет от роду, был "в авторитете" не только на родной окраине - Каспаровке. Среди подрастающей воровской шпаны его знали и кацапы Собачеевки, и сплочённая морем рыбацкая Бугудония, и вся в ножах и балаганных страстях Нахичевань.
Его успехам поспособствовали дяди в фуражках из спецрежимного интерната для детей социально вредных элементов - добавили три года возрасту и сменили фамилию. Ну, возраст - это понятно зачем: чтобы скорее загнать мальца в ремесленное, на шахту, в забои. А фамилию - чтобы отворотить Грека от грешных родителей.
Этого дядям не удалось. Коста бежал из "спецухи", чтобы по совершеннолетии соединиться с родителями в сибирской ссылке на "законном" основании.
После побега обретался на окраинах в надежде узнать место, куда сослали всех взрослых, куда раскидали всех малолетних из многочадной семьи.
Родни - вся улица Греческая, переименованная в Третий Интернационал. Для греков, проживающих здесь испокон веков, не знавших ни первого, ни второго интернационалов, третий тоже казался пустым и непонятным, как скрип немазаных ворот. Улица по-прежнему осталась Греческой и по названию, и по сути. На кое-где уцелевшие таблички никто не обращал внимания.
Так вот: родни и знакомых - вся родная Греческая улица, а зайти ни к кому нельзя. Подведёшь людей под Север, а оттуда возврата нет, как с того света...
Тогда-то, уже перед самой войной, одичавший Коста стал ночным хозяином Каспаровки и Бугудонии - потрошителей садов и голубятен, рыбокоптилен и погребов, плавных сеток и ставников.
Случалось, Косту ловили. Не разобравшись, жутко били, но, опознав, отпускали... Чудно: отпускали грабителя не с пустыми руками!
Помнится один случай, который прославил Косту на всю воровскую Собачеевку и немало удивил армян с Нахичевани.
Поставил один хозяин-куркуль коптильню на Собачеевке, а это было против правил бугудоновских рыбаков. Хозяин знал, на что шёл, а потому пустил на проволоке от дома к коптильне пса-волкодава. Из тех, что голодными бросаются даже на хозяина, за что дорого ценятся. Кормят их только утром, а к ночи они, понятно, звереют.
Каспаровские пацаны прознали, что Косту боятся собаки. То ли потому, что от него "прёть дух", не признаваемый псами и ввергающий их в страх и трепет. То ли это были флюиды хищника. То ли, не знавшая годами мыла, Костина кожа источала столь непотребный смрад, что он гулял ночью по чужим скрыням и дворам, как по собственным, не обращая на псов никакого внимания. Такое непонятное явление сильно озадачивало многих куркулей, и собакам здорово доставалось от обманутых в надеждах хозяев.
Бугудоновские, получив "наколку" и аванс, бросились к каспаровским и все вместе разыскали Косту в пещере, на Банном съезде, где он блаженно почивал в прохладе после ночных трудов на чужих, снятых с верёвок, одеялах и подушках.
- Помоги, Коста. Зашить одну коптилку надо. Там псина злющая. Если пристрелить - после шума мало понту. Ты - в доле!
_____________________________________________
1 Скрыня - сундук, кладовка. Здесь - сарай (укр.).
Коста терпеть не мог связываться с кодлой. Он работал, хоть по мелочам, на пропитание, но только в одиночку. Однако авторитет обязывал не унижать кентов отказом перед лицом соседей с Бугудонии. Это было, к тому же, и опасно: Костина пещера находилась на бугудоновской территории.
Коста явился к указанному месту в срок. На удивление, кроме своих, каспаровских, и заказчиков бугудоновских, он заприметил и враждовавших с ними собачеевских! Выходило так, что в пределах аж до Ростова честь и слава Косты были поставлены на карту.
Коста поздоровался с каждым за руку и решительно направился к указанной в кованных железом воротах небольшой калитке. В темноте он протянул назад руку и сказал: "Дай!" В ладонь вложили наборную финку. Коста ловко поддел крючок и вернул нож хозяину. Открыв калитку, он спокойно направился к дому по мощённой плиточником дорожке.
Огромный пёс выглянул из будки, вздыбил шерсть, задышал, захлёбываясь, и, пригнув голову к земле, клубком попёр груду спутанной цепи прямо на Косту.
Пацаны за забором обмерли - конец Греку! Но... в двух шагах от Косты пёс проюзил на хвосте, затормаживая бег, затем проворно развернулся и трусливо засеменил в будку на полусогнутых лапах.
Коста, кряхтя и матерясь "на публику", выволок за цепь из будки скулящего, упирающегося пса, отстегнул ошейник, пинками погнал со двора.
Братва не верила своим глазам и долго не решалась переступить порог калитки. Потом "началось".
Хозяин благоразумно не вышел из дому.
Но всё это было в счастливые довоенные...
А сегодня на дворе сорок третий, лютый. Голодный и холодный.
И сегодня другие дела.
Сначала приходу немцев Коста обрадовался. Он, урка в законе, поселился в собственном, хоть и разорённом, но родительском доме на Греческой! Ходил по улице гордо, никого не боясь. Он наконец снова обрёл свою многочисленную родню, с которой не смел даже поздороваться в довоенное время. Сама собой в родных стенах затеплилась надежда: авось и родителей скоро освободят...
Коста перестал воровать. Когда это было возможно, кормился тем, что подрабатывал у немцев - отнести, принести, помыть, почистить лошадей-битюгов. Коста обожал лошадей.
Однако с наступлением холодов немцы из палаток переселились в одночасье в дома. Кое-где они "деликатно" потеснили хозяев, кое-кому припомнили счастливое советское прошлое - выбросили вон. Коста же, хотя почётом у советской власти и не пользовался, лишился своего дома тоже за своё прошлое...
С холодами в городе усилился голод, а с ним началось и повальное воровство. По этому промыслу город держал едва ли не первое место по стране ещё с царских времён. Но тут положение усугубилось тем, что у своих брать уже было нечего, и утроенное внимание профессионального ворья и толкаемой голодом шпаны сфокусировалось на немцах. Крали всё подряд. Пока солдат плескался, фыркая, над колодезным ведром, у него исчезала форма вместе с подсумками, телячьим рюкзаком, сапогами, а подчас и с оружием.
Крали из машин, из кипящих котлов походных кухонь, вырезали в одно касание карманы и боевые планшетные сумки. Крали у спящих и бодрствующих. Крали днём и ночью. Крали даже овёс из намордников у жующих лошадей. Немцы растерялись...
Затем были приняты, учитывая важность проблемы, экстраординарные меры: всех воров объявили врагами германской нации. Расстрел на месте преступления! За укрывательство - тоже расстрел. А вот за каждую отловленную воровскую голову - вознаграждение в немецких марках, и немалое. В подкрепление приказа коменданта города на базаре бесперебойно заработала виселица на пять персон.
Косту погубило обещанное в приказе вознаграждение. По "наколке" жаждущего получить немецкие марки пришли к нему полицаи.
Один из них, оказалось, был тоже "спецрежимник", помнил Косту по этапу. Он замолвил словечко остальным двоим, и все вместе, нагрузившись Костиным барахлом, вышли из дому. На глазах у добрых и злых соседей Косту, под видом арестованного, вывели к разбомблённой, но частично восстановленной мельнице. У входа в подземные галереи обнялись:
- Ты поживи трохи тут, доки затыхнэ. Я во взводе при комендатуре, знайдэш мэнэ там. Може, твои ридни зъявляться - дам тоби знать, - пообещал Василий.
- Кого спросить? - поинтересовался Коста.
- Москаля спросишь. Хвамилия у мэнэ така - Москаленко. Даже нимци помнять, ха! "Василь-Москаль"! - рассмеялся он.
Так оказался Коста снова "в загоне", хозяином лёха1 - недосягаемых подземных ходов и галерей, связанных даже с морем.
Жить одному в кишащих крысами подвалах было жутко. Коста стал собирать братву...
На икающего от плача Антошку Коста наткнулся и притащил в свой лёх, когда их оставалось семеро.
Сёмка Солдат поднялся на локте и, нахмурившись, уставился заспанными глазами на такую невидаль: тут ещё такого не хватало, чтобы выть по-бабьи!
При свете коптилки Сёмка силился разглядеть чумазого, худющего, большеглазого пацанёнка в румынском военном френче, перевязанном в поясе куском верёвки. Пацанёнок затих, прижался к продымлённому Костину пиджаку. Сёмка матернулся, вяло спросил:
- На хрена шибздика приволок? Самим нема чево хавать. А вин ещё и продаст усех.
- Не гавкай! - цыкнул Коста на Сёмку и миролюбиво добавил: - У него маханю немцы угнали. Мы соседями жили. Малой ещё. Один подохнет. А так пойдёт с утречка побираться у кацапов на Собачеевку, ещё тебе мандра2 принесёт! А то - с Зайцем нехай немца поводють, курева сшибут, а?
Из куч тряпья высунулись любопытные грязные рожицы остальных обитателей лёха, ожидавших, чем кончится дело: Шурки Урки, Витьки Зайца, Ваньки Рыбки, Альки Заики и Женьки Черкеса,
Коста не заискивал перед Сёмкой и остальными. Он здесь был "в авторитете", что среди уличных означает довольно высокое место в иерархии. После недавней гибели троих своих товарищей оставшиеся обитатели лёха стали добрее и мягче друг к другу: смерть напугала их своей простой, равной для всех опасностью.
- Найди ему пошамать, Сёма, - попросил Коста.
- Иде я возьму? Сиськой своей корми, колы привёл, - проворчал Солдат, однако поднялся и стал шарить за своим логовом, на трубе.
- Ну чево зырите? У кого макуха чи шо есть, дайте трошки! Сука буду, отдам, - накинулся Коста на остальных, укладывая Антошку на своё место у трубы.
- Сам первый запретил тащить шпану в подвал, а сам приволок, - роптал кто-то вполголоса, но все закопошились, выискивая свои дневные притырки3.
Наконец, Витька Заяц протянул на грязной ладони замусоленный, в тряпках, кусок мамалыги, подкрашенный вишнёвым сиропом - товар с базарного прилавка:
- На! Потом, когда стыришь - отдашь...
______________________________
1 Лёх - подвал (укр.).
2 Мандро - хлеб (уличн. жарг.).
3 Притырка - запас (жарг.).
На следующую ночь пошли на бульвар, "на колонну", и Альку подстрелили...
Всегда это получалось тихо. Всё рассчитывали, выслеживали, запоминали. Пока часовой шёл с конца колонны в центр, там встречался с часовым противоположного фланга и возвращался назад, пацан расшнуровывал брезент и заскакивал внутрь фургона. Там он должен был выбрать на ощупь ящик полегче (тяжёлые - это боеприпасы) и ждать. Тихо сидеть и ждать, когда часовой отойдёт в центр, к середине колонны, во второй раз. Тут к борту подбегут Коста с Сёмкой, самые сильные, и примут ящик.
Не всегда попадалось в ящиках съедобное. Что только не приволакивали они в свой лёх! Баночки с парафиновыми светильниками - это была ещё удача! Запалишь - в лёхе светло, как днём, и нисколечки копоти. Жаль, пришлось обменять у куркуля на просо. Библии на немецком, те никто брать не хотел. Даже батюшка отказался. Пришлось пустить на растопку и на курево: хорошая была бумага, тонкая. Раз попались презервативы. Никто не знал их предназначение. Витька предположил, что это мешочки для взрывателей. Слыхал, закладывают в шпуры детонаторы-взрыватели в таких мешочках. С тем их и прятали до лучших времен, под тёплую трубу, где уже хранился приличный арсенал: мины, гранаты, новхонький "шмайсер".
Сбывать любой немецкий товар, кстати, было стократ опаснее, чем украсть. Шататься по базару с уликами на руках - верная виселица!
- Значит, так, - сказал Коста, - Москаль предупредил, чтоб на улицу днём не рыпались. Немцы злые, как черти. Кажись, Ростов сдали. Но жрать у нас нечего, а на Смирновский бульвар колонну машин загнали. Пойдём вечером "на колонну"...
Впереди Коста с немецким трёхцветным фонариком, а за ним, цепочкой, все остальные. Через дренажный люк подвала, по скобам, спустились ещё ниже, в канализационную галерею, и по колено в вонючей холодной воде побрели в сторону кожзавода, взорванного нашими при отступлении. Там был выход наверх.
Для маскировки немцы загоняли колонны машин под деревья старинного бульвара. Плотно прикрытые чугунной оградой, густым кустарником, а сверху кронами деревьев, машины были почти невидимы с воздуха.
Антошка от страха и напряжения оцепенел. Он увидел, как тень часового перемещалась вглубь колонны, как к последней машине метнулись двое. Кто - не разобрал. Как один нырнул под брезент фургона, а второй вернулся под кусты, тяжело дыша, и упал рядом с Антошкой. Это был Витька Заяц...
А дальше произошло непредвиденное. К машине, внутри фургона которой находился Алька, подошли два пьяных офицера. Они закурили и стали церемонно прощаться, то расходясь, то возвращаясь на прежнее место.
Вот тут Алька, по-видимому, приняв прощание офицеров за окончательное, не подождав ребят, допустил трагический промах: поднял угол брезента и выставил на борт грузовика плоский тяжёлый ящик.
Немцы, услышав над головой у себя возню, насторожились. Один из них навёл луч фонарика на Альку и закричал по-немецки:
- Что вы здесь делаете, вы, штатский?!
В этот момент второй офицер с криком: "Русский бандит!" выхватил из кобуры на животе пистолет и дважды выстрелил.
Алька вместе с ящиком перевалился через борт и упал на асфальт.
Не помня себя, пацаны бросились врассыпную, по кустам, через чугунную решётку, в проходные дворы. Вслед прогремели короткие автоматные очереди.
До рассвета возвращались в лёх по одному, а Антошка вернулся вместе с Зайцем. Его колотила нервная дрожь. Как убегал, не помнил.
Коста сказал:
- Окончится комендантский час, ищите Москаля-полицая. Передайте ему, что я прошу оттащить Альку с бульвара в какую-нибудь подворотню. Мы заберём. А пока туда не суйтесь. Злые они сейчас, пристрелят чи за проволоку засадят. Там высасывают кровь для госпиталей, уж лучше подохнуть...
Василия Москаля нашли утром на бирже, возле базара. Он помчался на бульвар, разыскал в кустах, куда забросили часовые Алькино тело, понёс его в ближайшую подворотню.
Часовые заартачились:
- Приказано строго стеречь и наблюдать!
- А герр комендант приказал закопать! Мать вашу... - прихватил "на бога" Москаль часовых, понёс Альку, не слушая их возражений.
Оказалось, Алька был ещё жив. Пролежал он всю ночь с простреленным животом и не умер.
С большими предосторожностями перенесли Альку в свой лёх. Но чем могли помочь ему пацаны? Алька умер тихо, в беспамятстве.
К покойникам мальчишки уже привыкли. Почти год город находился в прифронтовой полосе. То обстреливали и бомбили немцы, то лупили без разбору наши с той стороны залива, из Семибалок. От того, что снаряд "свой" прилетел или бомба русская упала - людям ничуть не легче: похороны каждый день, если есть кому хоронить.
Но это всё там, наверху. А когда умер Алька, прямо тут, на тёплой трубе, пацанов как пришибло. С начала войны вместе. Помнится, ещё перед войной он уже был базарной шпаной, безродный. Когда к нему лезли с вопросами, он цвиркал слюной сквозь зубы и нервно отвечал:
- А не пошёл б-бы ты за-айцу на х-х...- и тут его речь заедало, дальше выговорить не удавалось. Алька только дёргал подбородком, а толпа вокруг, хором, помогала ему:
- На хрен!
- Во-во! - оставалось добавить Альке, и он тоже смеялся.
Пацаны сбились в кучу возле коптилки, подальше от угла, где лежал Алька, поближе к "взросляку" Сёмке. Он - самый старший по возрасту. Даже несколько дней побыл в солдатах. Ночь наверху или день - им всё едино, у них в подвалах всегда ночь. Разговор не клеился, а заснуть все боялись: рядом покойник!..
Им чудилось, что Алькина душа витает здесь, над ними и всё она слышит, и даже мысли их прочитывает. Они силились в этот момент вспомнить об Альке что-нибудь хорошее, чистое, какой-нибудь выдающийся по доброте Алькин поступок. Но ничего, кроме грешного и непристойного по церковным и мирским понятиям, вспомнить не могли, ибо всё их существование на этой земле было сплошным пороком...
- Наверх его не потащим. Зачем ему наверх? У него наверху ни душеньки нема, а тут - мы. Тут он с нами, тут его и похороним. Натащим кирпичей и замуруем в нижнем ярусе, чтобы крысы не достали, - в раздумье предложил Коста.
В подвалах - заиндевевший, пригнанный один к одному камень. Тепло сверху сюда ещё не дошло, оно и летом не дойдёт: здесь словно в леднике. Ходы наверх завалены рухнувшими останками мельничных построек. Какие и оставались щели, немцы пригнали пленных, забетонировали. Цель преследовали двоякую: уничтожить под землёй шпану и оградить работающую часть мельницы от воровства драгоценного продукта.
До того как заделать бетоном ходы-выходы, немцы лили в них маслянистую жидкость. Она испарялась, выделяла ядовитый газ. Бросали в щели шашки, дым которых был также ядовитым. Результат, конечно, был у них нулевой. Пацаны прятались в это время в городские водоотводные штольни, которые выходили на обе стороны города, к морю. Говорили, их ещё Пётр Первый построил, дай ему Бог царствие небесное.
После долгих споров Альку перенесли в подвал нижнего яруса и аккуратно выложили над ним склеп из кирпича...
Коста пришел "сверху", из разведки, хмурый. Он нагнулся, поплевал на пальцы, обдёрнул нагар на фитиле каганца и ткнул ногой закутанного с головой Сёмку:
- Ходим разом до ветру, курнуть нашлось, - нащупал за трубой учебник "Родная речь", выдернул из него листок на "козью ножку", повесил себе на пуговицу немецкий фонарик. - А вы, пацанва, идить по окраинам. На базар не суйтеся.
- Курнуть, а есть чего? - вскинулся Сёмка и благодарно зыркнул на Косту. Сам он давненько уже не поднимается наверх: немцы угоняли молодых на работы во внутреннюю Германию. Самых благонадёжных или имеющих рекомендации передавали вербовщикам Русской освободительной армии. Некоторые из самых-самых зачислялись в охранные батальоны, укомплектованные целиком славянами. Им доверялись весьма важные объекты, комендатуры и даже жизни больших чинов и чиновников.
Ни первое, ни второе, ни третье Сёмку-Солдата не устраивало, более того - страшило, как само слово "предатель", и он отсиживался в лёхе, испытывая наибольшие лишения.
Сёмка бережно принял в ладонь пару расплющенных окурков эрзац-сигарет, ловко скрутил "козью ногу", прикурил от поданного Женькой Черкесом каганца и сказал:
- Ходим.
Коста откинул лоскутное одеяло, занавешивающее вход в лёх, первым шагнул в промозглый мрак, освещая дорогу слабым лучом фонарика.
- Антоха бегал до "власов" утром к раздаче пайка. Знаешь, чего они гутарять? - Коста остановился и, закатив глаза вверх, указал пальцем на свод над головой:
- Ростов уже взяли русские... Сюда идуть!
- И что? - сказал Сёмка растерянно. Понять было невозможно: рад он или нет такому известию. - Хуже нам будет? Хуже некуды. Не мёртвые мы и не живые. Посерёдке...
- То! - зло передразнил Сёмку Коста. - У немцев мы - враги нации. А русские придуть, у них мы - враги народу! Так куда ж подаваться, а? Може, до "власов"? До славян каких, чи шо?
- То ты - враг народа, чи там вражий сын. А я никто. Меня не тронут. Я окруженец. Я в плен не сдавался...
Похоже, Сёмка гордился своим более надёжным, чем у Косты, положением. Тут Коста вскипел:
- А свой винтарь с номером ты куда дел? А? Ты с него хоть разок пукнул по немцу? Ты им шмайсер принесёшь из нашего лёха? Так не ты его стырил у фрица, а Ванька Рыбка, дурачок...
- Я доброволец! - разволновался Сёмка. Коста породил в нём сомнения в своей безгрешности. - А в лёхе сидел, чтоб врагу не сдаваться.
- Не знал, что ты такой дурак, Сёмка, - ехидно перебил его Коста. - Ну прикинь: в своей Поляковке ты канаешь за комсомольца-добровольца и через это сейчас туды заявиться не сможешь: полицаи тебя на корову променяють. Так? Так. А придуть русские, у них ты числишься дезертиром чи предателем, бо не отступил ты со всеми вместе или, на крайняк, не погиб в бою с фрицами. Опять же, в Поляковку свою ты сунуться не сможешь, там тебя ждёт позор и расстрел. Значица: удирать нам с тобой, Сёма, по холодку, хоть с болгарами, хоть со словаками, хоть даже со власами. Хто возьмёть, с теми и удирать! Я так ни в специнтернат, ни на спецпоселенку, ни на спецрежим больше не пойду! Мне при этом распоганом слове "спец" стрелять охота! Я уходить буду. А ты иди... Поднимай лапы и дуй под "спецтрибунал", - Коста выхватил у Сёмки изо рта самокрутку, нервно затянулся и раскашлялся.
Сёмка подавленно молчал. Коста разрушил все его оправдательные, ночами выстраданные доводы и аргументы. Неожиданно ясно Сёмка увидел безысходность своего положения: "Жду наших, жду, а получается... жду своей смерти, если Коста прав".
- Несправедливо получается, - сказал после паузы Сёмка и сразу отчётливо вспомнил, как к ним в техникум пришла полуторка с винтовками и обмундировкой. Была речь перед строем, а после слов: "За Родину, за Сталина, добровольцы - два шага вперёд, арш!" все пацаны, уверенные в том, что вот-вот начнём мы бить врага на его собственной территории, а они, не попавшие в Испанию, и здесь останутся без орденов, все пацаны, даже те, кому не было семнадцати, шагнули вперёд!
Фронт подкатывался к городу, бомбёжки стали чередоваться с артобстрелами. Слухи пошли, что немцы миновали город стороной и уже возле Ростова... Тут, вместо фронта и боевых действий, всех новоиспечённых солдат послали в оцепление - взрывать знаменитый на всю страну котельный завод. Уже рвали цеха, а смены нет. Вторые сутки без смены, и никого не видно на заводе, даже военных. Где-то, совсем близко, взрывы, пулемётные очереди, зарево на полнеба, гул чужих самолётов, бомбёжка окраин города. Прожектора и зенитки наши пропали!
А к утру наступило странное затишье с далёким, вроде как подземным, всё нарастающим гулом. Обессиленный голодом и круглосуточным бдением Сёмка присел в уголок и заснул...
Он страшно испугался. Разводящий тряс его за плечо. За заводским забором стоял такой гул моторов и лязг, что трудно было разобрать слова разводящего, однако Сёмка вскочил, приложил руку к пилотке и отрапортовал, как учили, что, дескать, "за время боевого дежурства никаких происшествий не произошло"...
- Тикай, сынку, у городи нимци! - с напряжением кричал ему в ухо старый-престарый, в форме заводской охраны, дед.
- А смена? Где моя смена? - вырвалось у Сёмки, ибо ему затвердили на уроках по военделу простое и ясное правило: часовой есть лицо неприкосновенное, снять с поста часового имеет право только разводящий! Только тут он заметил, что перед ним не разводящий, а жалкий, слезливый старичок из ВОХРа, и у Сёмки отлегло от сердца: сон на посту - трибунал!
- Та яка тут смена? Мабуть, утиклы уси. Ой, дитятко, кидай рушныцю, скидывай хворму, ходим до моий сторожки. Мабуть, найду якусь кухвайку тоби!..
- Нет! Что вы! - Сёмка и слышать не хотел о том, что ему, бессмертному, может что-то грозить. Какие немцы? Спятил старик, что ли? Их уже гонят к границе наши вооружённые силы под командованием товарища Сталина и первого маршала Клима Ворошилова! А если и прорвались отдельные немецкие части, то им же будет хуже. "Мы мирные люди, но наш бронепоезд стоит на запасном пути", - проскочили в голове слова песни с успокоительным намёком: дескать, что паниковать, когда есть бесчисленные колонны танков, наверное, не коней же! Не падать духом!
- Попить найдётся, отец? - спросил Сёмка солидно, как подобает солдату. Старик только замахал на него руками и рассердился:
- Пидемо скорише, дурэнь! Там, у мэнэ напьешься! А як сюда воны зъявлються? - старика лихорадило. Он тёр постоянно слезящиеся глаза, а может быть, по-стариковски, не сдержавшись, плакал...
- Да ну вас! Вот счас слазию на крышу, - Сёмка, путаясь ногами в винтовочном ремне, по скобам пожарной лестницы взобрался на крышу охраняемого им корпуса, чтобы увидеть своими глазами, как наступают наши танковые колонны. Но с крыши увидел такое, что внутри у него полыхнуло жаром. Упал сначала на четвереньки, а потом, не помня себя, вжался в асфальт кровли, где он был как на ладони.
С моря, со стороны родной Поляковки, в город вливалась пятнисто размалёванная, в тучах пыли, жёлто-грязно-зелёная, в три ручья, как трёхглавая гидра, грохочущая колонна невиданной доселе техники. Она была сплошь облеплена чужеземными пришельцами. По мостовой медленно двигались диковинные грузовики-монстры с пехотой, шевелили, словно тараканьими усами, габаритными антеннами с блестящими шариками на концах. Как на празднике, они были утыканы ветками деревьев и кустов. Рядом с мостовой, по грунтовке, скрежетали танки и самоходки. С другой стороны дороги проносились танкетки, такие юркие, будто игрушечные, и мотоциклы с пулемётами в колясках... Ни лошадей, ни пеших! И везде на всём - бело-чёрные кресты, кресты, кресты!
"Пропал! Бросили!.." - панический страх охватил Сёмку. Все давно ушли, а его забыли впопыхах. И теперь вот он, один на один с такой махиной! Разве справишься? Где-то стало нарастать решение: "Домой! К мамане! Уж она спрячет, раз эти бросили... Постой! Так немцы шли от Поляковки!.."
Спустился с крыши Сёмка, оставив там свою винтовку, совсем другим человеком и дал дрожащему старику увлечь себя в сторожку, на отшибе угольных складов...
Так за что ж его, Сёмку, теперь, когда наши придут, наказывать? За то, что остался живой? Так ведь все жить хотят. Винтовку бросил? Да он им сто таких винтовок может насобирать на одном только военном дворе, куда их навозили со всей округи, как мусор. Комсомольский билет вот сохранил! И воевать готов. Только... малость откормиться бы, ноги опухли. Коста говорит, это оттого, что соли не хватает. Он смелый...
Коста не мог сознаться Сёмке Солдату в том, что после захоронения Альки в нижнем ярусе он стал испытывать во мраке суеверный страх. Даже "до ветру" Коста стал звать с собою кого-нибудь из пацанов и, против обыкновения, уводил их в сторону, противоположную той, где захоронен Алька.
На сей раз, за разговорами, зашли далеко и только присели, закурили последние крошки, как заметили, что дым от цигарки тянет в глухой угол.
- Тю! Невже там дыра осталась? - Коста, подобрав штаны, двинулся в направлении, куда уходил дым. Дело в том, что за этой стеной фундамента находилась та, живая, работающая часть мельницы, доступ к которой немцы тщательно заблокировали.
В углу помещения оказалась труба, не более чем с донышко ведра в окружности. А на трубе железная заслонка. Вокруг валялись истлевшие и обгоревшие мешки.
Коста нажал на рычаг. Заслонка поднялась, открыв отверстие, из которого слышался шум работающего цеха.
--
Чего это, Семён? - они оба хорошо знали, что трубы, выходящие в неработающую, разбомблённую половину мельзавода, немцы заделали. Сам завод был обнесён высоченным забором, над которым шла колючая проволока и торчали вышки с автоматчиками. Рабочих, девчат с Западной Украины, охранники привозили на работу и увозили в крытых грузовиках. Чтобы ни грамма муки не ушло с мельзавода - никаких контактов с местным населением!
--
Дырка в ей маловата. Никто не пролезет. А проверить бы надо!
--
Так ты шо, думаешь, немцы трубу прозевали? - с надеждой спросил Коста, хотя уже с радостью понял: пропустили! Заслонка, небось, и с той стороны.
--
Антошку запихнём. Самый доходной. Если застрянет, вытягнем за верёвку, - в раздумье решил спокойный Семён.
--
Пошли за пацанвой! Пан-господин директор должен поделиться с нами зерном. Он, падла, его не с Германии вёз! - развеселился Коста. На обратном пути в лёх они обсуждали детали: жизнь давала им шанс.
--
Эй, вы! Враги германской нации, вставай! Мы с Сёмкой трубу в цех знайшлы! Колы с того конца не заделанная - кучеряво заживём! Аля-улю, айда, позырим, хто в её пролезет! - ворвался в лёх развесёлый Коста. В хорошем настроении он переходил на смесь украинского языка с уличным. Он добавил фитиля в банке с эрзац-дизелькой, и взволнованные пацаны выскочили из своих тряпичных гнёзд к свету: новость была ошеломительно приятна.
--
Коста, по натуре? Прибожись! Брешешь?
_____________________________
2 Харпаль - пальто (жарг.).
3 Байда - лодка (местн. назв.)
- Скинь штаны и пробежись! Я когда брехал? Да сука буду, через батайский семафор! Сёма, шукай, у кого штаны без дыр, и скидавай! Шамовки от пуза будет.
Коста расставил ладони по размеру трубы, зашастал воровскими чёрными глазами по измождённым худобам, скрытым завшивленными лохмотьями.
Жалей не жалей, а придётся, кажись, Антоху запихать, хочь он совсем малец и не бедовый, подумал Коста и скомандовал:
- Шурка, давай свои штаны Антошке. Завяжем снизу поворозками и пускай сыплет в них чего ни попадя!
- Коста, я боюсь, - простодушно промямлил Антошка.
Но пацаны с облегчением загалдели:
- Да ты чо, Антоха? Тама ни фрицев, ни полицаев, одни бабы!
- А на "колонне" нам, думаешь, лафа?
- Так четыре дня уже сидим без мандра! Я уже не помню, когда мы шамали!
- Власы собираются драпать, кажуть, русские уже в Ростове. Чуток осталось. Дожить бы... А тама... Мандра - каждому по бухану в день! Падла буду!
Пока Антошка размазывал по щекам беззвучные, грязные слёзы, его шустро одели в большие Шуркины штаны, прямо на голое тело, подвязали внизу, у щиколоток, и потащили к трубе...
В полном мраке, стиснутый узкой трубой, Антошка, по-гусеничному складываясь, протаскивал набитые мукой, негнущиеся штаны. Локти саднило. Подгоняла мысль: только бы не застрять в трубе на изломе или повороте! Помочь никто не сможет. Все остальные пацаны - крупнее. Даже мрак и одиночество отошли на второй план. На том конце трубы они его с нетерпением ждали, их голоса были слышны, Антошка слабо отвечал. Но, запыхавшись, скис. В висках стучало от прилива крови, ведь спускался он вниз головой, под большим наклоном.
Вдруг он ощутил возню в ногах, а потом острую боль в ступне правой ноги. Как от укола. Он закричал. И понял, что светящиеся бисеринки - не мельтешенье в собственных глазах, а крысиные глаза. Противные, мягкие тела под руками и удары хвостом по лицу - это не комки спёкшейся сажи...
В тесном, замкнутом пространстве Антошкин крик бил в собственные уши, но не отпугивал голодных тварей. Растопыренными пальцами он истерически колотил перед лицом, сопротивляясь, отбиваясь, но недвижными голыми ступнями ног ощущал клубок крысиных тел. Ссорясь, они с противным писком рвали набитые мукой штаны.
Рассудок у Антона уже не работал. Вперёд гнал инстинкт. Ему мерещился обглоданный крысами Алькин труп, виденный накануне...
Волнами растекался по лёху дурман - запах затирухи1. Шурка с Витькой-Зайцем ставили уже третий чугунок в соседнем помещении, где была тяга и костерок не гас. Затируха заправлена шкурой от свиного сала.
Пацаны хотят есть каждый день, а добыть удаётся в неделю раз, если повезет. Все дело случая, удачи.
Первую зиму чудом пережили, а чудо дважды не повторяется и вот - опухать стали, двигаться нету сил... Когда опухла "физия", то бишь рожица, ну да и чёрт с ней. Но когда слабнут ноги, подкашиваются и не унесут от беды в трудную минуту, тут ты уже не жилец.
На одном милосердии таких же голодных и таких же слабых не выжить, лишь оттянешь смерть ненадолго, в надежде на сказочный случай.
_______________________
1 Затируха -- суп-бульон из муки.
Словно благодать Божья свалилась в их подвал-лёх, когда подхватили они из трубы обезумевшего Антошку, уложили на задубевшую от грязи шинель Сёмки Солдата, притащили под коптилку, к трубе. Там его раздели донага, тщательно обмели муку с рахитичного, вздрагивающего, как в лихорадке, тельца. Они заботливо замотали пропитанными мочой тряпками покусанные Антошкины ноги (это было единственное целебное средство, которым располагали в избытке) и уложили на самое тёплое место в углу, на Костин харпаль2...
Лежал Антошка не в себе, весь горел, что-то бормотал, плакал, звал маму. Ноги у него распухли, отекли. Даже затирухи не поел. Чем помочь - пацаны не знали. А если б и знали, то всё равно в их подвале, кроме вонючей воды, бежавшей с подволока в одном месте, ничего не было.
Коста подошёл и присел возле закутанного в шинель Антона. Рядом сидел Заяц и старательно вычерпывал складной немецкой ложкой гущу затирухи из немецкого котелка. Коста разозлился:
- Ты што же, падла, сам хаваешь? Тебе было сказано Антона накормить, чтоб не помер! Ты знаешь, что можно загнуться опосля того, как покусают крысы? Они ж - заразные! Корми его насильно!
- Да я ему нарочно со дна нагрёб, а он что-то бормочет, не берёть. Мабуть, заболел, а може, заснул, - бубнил Заяц, не прекращая глотать без участия зубов, успевая при этом отбрасывать со лба светлую чёлку.
- Иди принеси жижи. Надо силком напоить Антоху, не то помрэ. Канай! - Коста аж задохнулся...
Давно уже Антошке не было так тепло, а главное - нисколечки не хотелось есть. В глазах - такие подробные, до мелочей, картины разматывают Антошкину жизнь.
Антошка залезает с отцом на голубятню по страшно крутой лестнице. Папа лихо свистит и бросает в небо белые комочки! А мама стоит внизу, стыдит папу и умоляет Антошку слезть вниз. Сама-то ни за что не сможет к ним залезть, она высоты боится. Она даже к морю боится спускаться по крутым тропкам, обходит далеко, по Банному съезду.
А на море... Нет ничего прекраснее его живого присутствия в двух кварталах от дома! Схватишь у бабули краюшку хлеба с корочкой, помидор с огурцом, щепоть соли и на целый день - в воду! Зарыл трусики и сандалии в песок, сделал бугорок, поставил палочку для отметки и - бегом по мелководью, в стоящую на якоре-кошке байду3. В байде на плоском дне есть немного, чтобы не рассыхалась, воды. Она нагрелась на солнце, горячая. Ныряешь с байды в холод, плещешься до посинения, а внутри байды отогреваешься. Собираются на каждой байде свои, соседские. Гурьбой купаются, гурьбой бегут на песок перекусить закопанным в прохладу хлебцем да огурчиком с солью.
Вот была какая жизнь - кушать даже звали! А когда началась война и папу забрали на войну, а бабушка с дедушкой уехали в Горьковскую область, тогда мама кушать уже не звала, просила: "Потерпи до вечера..."
Пришли немцы, и Антошка страха не испытал. Как и другие мальчишки его возраста, носился с утра до ночи среди палаток, машин и конных фур диковинных пришельцев, распираемый любопытством ко всему чужеземному, собирал пустые коробки из-под сигарет и даже получал от чужеземцев гостинцы - галеты и леденцы в виде кругляшек.
Он испугался, когда к ним в дом пришёл сосед дядька Петька Лиханов, ставший полицаем, с двумя немцами из полевой жандармерии. Они бросили на пол все книги. Те, которые были с портретами вождей, приказали спалить.
Жандармы в чёрных блестящих плащах, с бляхами на груди и надвинутых на глаза касках казались исполинами из страшной сказки.
________________________
2 Харпаль -- пальто (жарг.).
3 Байда -- лодка (местн. назв.).
Они не проронили ни слова и ушли, а дядька Петька - вся улица его звала "Лихо" - задержался, зло сказал маме:
- Германское командование ваш дом реквизирует. Только вы до греха не доводите, уходите куда подальше поскорее. Ваш муж - коммуняка. В яму попасть можете. Антону за шо страдать? Он-то у вас беспартийный. Пионерской дурью башку ещё не забили. Болгары вы, чи греки - всё едино! Хочь турки! А раз вы коммунисты - пожили...
Мама оцепенела от страха, и Антошка, глядя на маму, тоже испугался, потому что мама сказала: "Надо бежать, а бежать некуда".
Наутро они, наскоро собравшись, бросив дом, перебрались к дальней родственнице на улицу Греческую.
Теперь начало колотить Антошку: он видит противный, гадкий базар. Он, как вольера в цирке, окружён фигурной металлической решёткой, старыми лабазами, новыми магазинами и ларьками, торговыми рядами. Цепь из пеших солдат с собаками на поводках и конные чечены в мохнатых чёрных бурках и папахах на глаза, злые, как собаки. Суетящиеся для вида полицаи. Облава! Бежать некуда... А зачем облава, что им нужно? Может, опять комсомольца-фанатика заслали, как прошлый месяц?.. Кинули пацан с девкой гранату на ступеньки биржи, пальнули в офицера и спрятались в толкучку на базаре. Немцы искать принципиально не стали. Они окружили ничего не подозревающую толкучку, отсчитали двести человек, в основном это, конечно, женщины, дети и старики, и объявили, в чём дело. Дали срок десять минут. Уже через три минуты озлобленная толпа расступилась вокруг двух диверсантов, осыпая их проклятьями и плевками.
- Оно конечно, сопляки не виноваты! Сюда бы тех, хто их посылает, туды их мать, - орали полицаи, выволакивая запуганных диверсантов. - Хреновые дела у краснопузых, коли детей своих на убой шлють...
У выходов с базара стояли огромные крытые машины, и всех работоспособных заталкивали в кузова. Пацанов - в сторону!
Из-за брезента - много лиц. Но слёзы мешают рассмотреть, которое из них мамино. Старинное, многоэтажное здание комендатуры. Антошка прижился в подвале кочегарки, которую обслуживают власовцы. Гражданских туда не допускают. Изредка они берут его к себе наверх, в распоряжение батальона, где двухъярусные койки и теснота, но на каждой тумбочке лежит паёк: белый хлеб, колбаса, масло, сахар и даже мармелад.
Ванька Жуков, власовец семнадцати лет, вместе со всеми чистит винтовку. К нему пристают взрослые, просто так, от нечего делать. Развлекаются:
- Ванька, ты "на деревню деду, Константину Макарычу" написал, что добровольцем не в ту армию записался, а? Глядишь, приедет, заберёт обратно, в деревню, к маманьке под подол! Гы-гы-гы...
- Чо вяжетесь? - сразу взрывается Ванька. Видно, что эту тему муссируют не в первый раз, ответ Ванькин давно знают, но приятно окружающим услышать ещё раз то, что так хочется слышать: - Да если б пришли не немцы, а черти с рогами, то я б к ним добровольцем записался, абы от энкавэдистов куда подальше. Под подол к мамане залезать даленько мне, бо всех увезли в Сибирь в одну ночь. Я не за немцев воюю. Я за себя воюю... Ну вот - Антошка к нам пришёл! Счас будем песни учить! Давай, Антошка, хочешь хлеб с колбасой - пой за мной: "На горе стоит точило, под точилой - паровоз"...
Ванька быстро, скороговоркой поёт непристойные нескладухи, где все атрибуты названы своими, непечатными, именами. Антошка, не сводя зачарованных глаз с белого, пахучего хлеба с поджаристой корочкой и дурманяще пахнущей копчёной колбасы, отсутствующе, искажая слова, без интонаций, повторяет непонятную ему абракадабру под гогот власовцев.
...Светит тёплое солнце. Восьмая Антошкина весна началась во внутреннем дворе комендатуры. Тысяча девятьсот сорок второй год от рождения Христа и восемь - от Антошкиного.
Жук с Кисленко грузят на машину шлак из котельной, мусор. Антон пыхтит, подгребая россыпь.
На боковую террасную лестницу вышел щеголеватый обер-лейтенант с малокалиберной винтовкой. Он стреляет по воробьям, наполнившим тихий утренний двор радостным чириканьем. Глазами обер-лейтенант стреляет в главную цель своей затеи, сидящую у открытого окошка, из которого раздаётся стрёкот пишущей машинки.
Через некоторое время стрёкот прекращается, а фройляйн Натали, именуемая власами "курва русская Наташка", оказывается облапленной лейтенантом. При этом он смотрит в вырез платья, но не на мушку винтовки.
Жук бросает на нахальную пару злобные взгляды, они его раздражают. Вдруг он что-то поддевает лопатой и говорит Кисленке, подмигивая:
- Слыхал, Наташка три ночи напролёт плакала?
- Так чого вона плаче, чогось посияла? - принимает игру Кисленко, не глядя на Антошку.
- Так я нашёл то самое, из-за чего она плачет. - Жук указывает глазами на кончик лопаты, где лежит сморщенная белая резинка.
- Та ну? Невже знайшов? - деланно удивляется Кисленко.
- Ты бы, Антон, отнёс ей, а? Скажи Наташке: так, мол, и так, не плачьте, я нашёл то, что вы потеряли...
- И без чого вам так гирко живэця, - добавляет Кисленко сочувственно.
- Так она же грязная, - сконфузился Антошка, не понимая, зачем тёте Наташе такая гадость.
- А ничегосеньки. Удвох з лейтенантом помоють, ще як це добро згодыться, - успокоил Кисленко.
Антон взял двумя пальцами резинку с лопаты и понёс, отстранясь, тёте Наташе. Он стал повторять ей слово в слово, как наказывали воспитатели, надеясь на вознаграждение, но лейтенант как с цепи сорвался и стал бить Антона. Наташка что-то кричала по-немецки, указывая вниз, на кочегарку, и пыталась лейтенанту помешать. Внизу, под кочегаркой было пусто: ни машины, ни грузчиков.
Антон бегает иногда на улицу Греческую, а то и на Карантинную - узнать о матери. Пристаёт к полицаю Лиханову:
- Дядя Петя, вы скажете маме, как вернётся, что я живу в кочегарке, под комендатурой? А то где она меня будет искать? Она скоро вернётся, а?
- По ту сторону фронта они остались. Целей будет твоя мамаша... Чого ей сюды повертатыся - в Петрушину балку*?.. Эх, дурень! Нашёл дэ сховаться - к нимцям пид кровать! - Лиханов с приходом немцев стал всё больше переходить на украинскую речь...
В больной голове всё спуталось. Всплывают картины вне связи со временем, сами по себе.
...Когда засунули пацаны в трубу, б-р-р! Темно, сажа в два пальца. Вонючая она, лезет в горло, а труба - всё круче вверх! Назад хода нет. Так туго втолкнули, что задом не выбраться. Выходит - только вперёд. Там спасение?
Слава Богу, приоткрыв заслонку, Антон увидел дно бункера. Забрался на его ребро и - ситовой цех: огромные ящики качаются на подвесках, с потолка в них спускаются тряпочные рукава, по которым
______________________________________
*Петрушина балка - овраг за городом, место расстрелов и захоронений.
струится мука. Антошка прыгнул на ближайшее сито, выдернул один рукав - из него хлынул мучной ручей. Он направил рукав себе за пояс, почувствовав прохладу, поднимающуюся от щиколоток к соскам, в рост Шуркиных штанов.
Какие-то вскрики напугали его, они выделялись в ровном шуме работающего цеха. Антон бросил рукав. С трудом, отяжелевший, присел, озираясь. Он увидел укутанных в белое женщин, которые сбились в угол и быстро крестили его, Антона, с суеверным ужасом в глазах... Видеть себя в этот момент он, конечно, не мог, а если бы смог, то испугался б не менее, чем набожные женщины.
- Хлопче! Тикай скорише! Воны до обер-майстера побиглы: у цеху чертеня зъявилося! Турбуюця**! Лютый нимець! Я тоби допоможу!