Фельде Светлана Юрьевна : другие произведения.

Птица с тремя крыльями не устает

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

Светлана Фельде

Птица с тремя крыльями не устаёт

На окраине зелёного азиатского города, где в предрассветную пору высокие перламутровые горы с чёрными прожилками и шапками снега наверху, по утрам цветом своих снежных макушек, сливающихся с небом, напоминают сливочное мороженое, которое непременно хочется лизнуть, жил художник. Придурок. Так называли его соседи. И вправду странный: у самого дом огромный, который - полная чаша, в доме - розовощёкая жена с круглой грудью и блестящими глазами не устроившейся в жизни женщины, трое пацанов. А он - жил в сарае, в котором дуло во все щели. Расшатавшийся стол, кружка из жести, миска, ложка, кастрюля, сохранившая контуры красненьких цветочков на обожжённом боку - то ли маки, то ли колокольчики. Но почему-то - красные. Топчан. С жёстким дырявым одеялом и не слишком чистой наволочкой на подушке. Умывался он под умывальником, который пристроил на задней стене сарая. От него неопрятно пахло картошкой в мундире, которую он ел без соли, прокисшим ржаным хлебом, а ещё то ли "Примой", то ли "Астрой", а в карманах, откуда он вынимал для "дамских угощений" карамельки - полно табачной пыли. В скомканной бороде, напоминавшей свалявшуюся кошму из бараньей шерсти - шершавые корочки засохшей картофельной кожуры и колючие хлебные крошки. Страшный корявый мужик. С большими узловатыми пальцами. И с таким лицом, которые бывают разве что в счастливых снах: он был похож на птицу, готовую взлететь. Художник жил на свете долгих пятьдесят лет. В детстве, когда от него ещё пахло молоком и мёдом, а не табаком и картошкой, он мечтал, наслушавшись рассказов набожной матери о том, что и после смерти бывает жизнь, стать птицей. С тремя крыльями. Третье крыло - запасное. На тот случай, если устанешь летать.

На запасном крыле он улетел от своей жены Любы. Люба, Любаша, Любовь.. Любовь была такой же внезапной как молния, или гроза, или солнечный удар. Раньше. Давно. Потом зелёные раскосые Любашины глаза и её молочно-сливочное тугое тело пылились в дальнем углу сарайчика. Одна картина когда-то упала - сарайчик взломали, видно, пацанва дворовая хотела поживиться, но - что взять с придурка? Потоптались на пыльном полу, вывалили картошку на пол, расшвыряли картины, распинали по углам. После налёта на круглой Любашиной груди остались зиять рваные дыры от каблуков. Как будто стрелял кто-то в это женское тело. И Любаша умерла. Конечно, умерла. Потому что зеленоглазая чувственная русалка, ласковая и нежная, трепетная и счастливая, вдруг в один день превратилась в кикимору болотную, вышвырнувшую "всех его голых баб" на помойку. Краски перемешались с прокисшим молоком, помидорным соком и шелухой от семечек. Но художник отмыл свои картины, свои "ню", своих стрекоз и бабочек, парящих над обнажёнными целомудренными телами.

...Тринадцатилетним мальчиком отпустила его мать на речку. Купаться. Впервые - одного. Счастливый, он бросился из душной и кислой избы бегом. Блаженно вытянулся на тёплой земле, перебирал пальцами тонкие стрелки-травинки, потом зашлёпал к реке. И остановился - прирос тонкой спиной к веснушчатому берёзовому стволу: Серафима, строгая и самая набожная в их деревне, ни разу в жизни не улыбнувшаяся, мрачно смотревшая из-под чёрных бровей, купалась в реке. Красивая до умопомрачения, сладкая плотью: невесомыми движениями приподнимала копну пшеничных волос, всегда спрятанных под чёрным платком, легко поглаживала плечи, обсыпанные веснушками, на белом бедре темнела родинка. Коснулась ногой воды, вздрогнула - вошла в звенящую малахитовую пену горной реки. Засмеялась и заторопилась на берег. Обернулась к нему лицом и всем, что было скрыто спиной. Он испуганно спрятался за берёзовый ствол, наступил ногой на кустик лесной земляники - головокружительный запах ударил в нос, дышать стало трудно. Он опустил глаза: алый земляничный сок растекался по его голой ступне, на тонкой берёзовой ветке настороженно сидела стрекоза, блестели её слюдяные крылья.

... Он боялся встречать потом Серафиму в деревне, тяжко дышал и, сжавшись, торопился пройти. И мучительно думал: как жить рядом с такой красотой?

Это было в юности. Повзрослев, боялся романов: казалось, если будет настоящий, не сможет его пережить. Ведь как вокруг любили деревенские парни? В кино девочек водили, морожено им покупали, лезли целоваться. В лесу или у сеновала. У него всё было не так. Женщина была для него глотком вдохновения. Хотелось сесть за мольберт и работать, чтобы потом показать ей: вот смотри, что ты мне даёшь. Сначала так было с Любашей... Она была женщиной до кончиков ногтей. Мужчины о таких всегда мечтают. Стройная, гибкая, изящная, с изысканным вкусом, она умела носить элегантные вещи. Её кожа была бело-молочного оттенка, и, когда она снимала маленькую чёрную шляпку, то оказывалась русоволосой блондинкой, вопреки ожиданиям увидеть брюнетку. Даже женщины смотрели ей вслед, когда она проходила мимо. Любаша была первой и последней натурщицей художника. И хорошей актрисой. Позируя ему в холодной мастерской училища, она всегда была проста и незатейлива как ромашка. Её беззащитность и нежность обезоруживали. Её всегда хотелось приласкать и нести за неё ответственность. И художник с трепетом и радостью взвалил на свои плечи эту самую ответственность. Первые годы он писал только Любашу. Она была ласковой и мягкой, вся в розовых ямочках, от неё знакомо пахло дикой лесной земляникой. Она жила, счастливо предвкушая все прелести жизни, которую должен был обеспечить ей муж - талантливый художник. Талантливый, далеко пойдёт - так говорили все. И Любаша радовалась, что не просчиталась. Всё менялось постепенно. Однажды художник понял, что писать как раньше он больше не хочет. А как? Возле самого сердца что-то трепетно и легко билось, билось и билось. Как бабочка крыльями. Как стрекоза у пенной малахитовой реки.

Он долгое время не знал, как выразить эти ощущения на бумаге. Однажды сказал себе: "Старик, ты должен научиться рисовать "ню" во что бы то ни стало". Поиск продолжался ещё двадцать лет. К тому времени художник уехал из Москвы, бросил училище, куда его приняли без экзаменов как "подающего большие надежды самородка", квартиру. Ему нужна была горная река с малахитовой пенной водой. И он приехал в этот азиатский город - с разъярённой женой и сыновьями, которым тоже хотелось остаться в Москве. В пятикомнатной московской крепости возле Ботанического сада. Но художник уже забыл про них. Он купил им дом, устроил жену на престижную работу - пустив в ход все свои силы; быстро сколотил сарайчик. Он спешил остаться один, потому что дома не было места ни ему, ни его бабочкам. "Ню" всё ещё томились в заточении, не зная выхода. Сначала Любаша стирала художнику, а старшие сыновья приносили поесть. Но однажды всё закончилось: Любаша не пришла, вместо неё явился младший. ..Пряча угли пылающих ненавистью глаз в дырявую стену сарая, сказал звенящим от ненависти голосом: "Дурак старый, все смеются над нами, лучше бы ты сдох, подожгу ночью сарай вместе с тобой и с твоими тётками..."

Художник сразу поехал на базар, купил мешок картошки и замок на дверь, а за трояк у помирающего от похмельного синдрома алкаша Жорика взял трёхмесячного щенка - смесь овчарки и волкодава. Варил картошку без соли - денег не было. По субботам он разгружал вагоны на местной железнодорожной станции. Этого хватало на бумагу, краски, бульбу и на то, чтобы четыре раза в месяц сходить в баню. Баню художник любил с детства. Он не замечал, что руки у него давно покрылись сыпью (от недоедания - скажут потом врачи), незаметными проходили простуды (с такой хронической пневмонией не живут -изумлялись доктора, оба лёгких давно потемнели как старый башмак). Зимой в сарайчике было холодно- художник спал в ватнике и валенках. Он любил лето, летом сарайчик казался ему самым тёплым и уютным местом на всём земном шаре. Он писал свои "ню"... Он пытался рисовать их по известным ему канонам: тень, светотень, объём... Получалась чухня! А однажды вечером листал забытую кем-то книгу, незряче вглядывался в японскую каллиграфию. Вспомнились прозрачные китайские пейзажи с тростниками, стрекозами, написанные легчайшими движениями кисти, одним-двумя мазками - не больше... В сарайчике всё вспыхнуло и засияло: вот оно - писать одним штрихом... Весь пол теперь был устлан листками с эскизами, набросками. Листки ложились на картофельную шелуху, скрывали её... У него не было натурщиц. Они ему были не нужны. Ему нужна была любовь. И он всегда находил её. Он любил и был любимым, и все его "ню" были как исповедь женщине, её красоте. Может быть, он дорисовывал то, чего ему не хватало в любимых женщинах. И никогда не жалел, если они, не выдержав картофельной шелухи и крепкого чая из жестяной кружки, уходили к другим. У него всегда было третье крыло. Про запас. А каждый уход - это время нового романа, новой исповеди и новой любви. Новой картины. Правда, в последнее время он всё чаще стал уставать. Не приходила любовь: видно, изнашивается душа человеческая, всё труднее расправлялись крылья. А без крыльев какая любовь? Он сказал об этом за три месяца до смерти. Своему другу - спивающемуся журналисту, писавшему про художника во все газеты. Художник умер в городской больнице от страшного авитаминоза и недоедания. После смерти Любаша отнесла его "гнусные "ню" в городской музей. Эксперты и искусствоведы работали долго. А через полтора года в музее открылась выставка. Картины художника продавали по бешеным ценам. И покупали их одни богачи. Любаша опять вернулась в Москву - состоятельной дамой и печальной вдовой непризнанного при жизни гения... А единственную незаконченную скульптуру из дерева -уставшую птицу без крыльев - Любаша подарила по доброте душевной журналисту. На кладбище он напился до икоты, слабо закусывал жидкой рисовой кутьей и пережаренными пирожками, хватал Любашу за руки в розовых ямочках и всё норовил объяснить ей, какая она сволочь и сука; Любаша морщилась брезгливо, вытирала платочком перепачканные землёй руки и, кривя губы, тихо шипела: "Отвяжись, пьянь несчастная..." Журналист плёлся за ней, мутным сознанием ощущая изжогу и кислоту в желудке, пытался оттеснить от плохо сколоченного гроба, в котором с перекошенным до неузнаваемости лицом лежал художник - сморщенный и почерневший бродяга - плакал мерзкими пьяными слезами, а потом заснул прямо у свежезабросанной могилы. Проснулся от того, что собака, тощая и жалкая от картошки и хлеба, которыми кормил её художник, лизала его голую пятку - пока он спал, кто-то стащил с него последние туфли. На автобусную остановку он вышел босиком. И босиком приехал в редакцию - весёлую молодёжную газету, где ему тут же сбросились и побежали на рынок покупать сандалии. Постепенно журналиста отовсюду выгнали, нигде не печатали уже даже за гонорар, ночевал он на картофельных мешках на рынке - прямо под прилавками, чтобы не загребли милиционеры. Питался чем придется: иногда от шашлычников в засаленных халатах перепадали недоеденные куски застывшего бараньего жира с прозрачными жилками мяса. А сердобольные русские бабы в конце недели сносили журналисту зачахшие редисочки и скукоженные огурцы, которые так и не удалось всучить простофиле-покупателю. А на бутылку у журналиста всегда было. Когда его перестали пускать в редакцию (распорядился директор издательства), бывшие коллеги раз в день отправляли какого-нибудь практиканта с купюрой: найдёшь его там, на овощных рядах, где-нибудь под мешками дрыхнет. Практикант стеснялся, пугливо озирался, но шёл. Журналист сам высовывал пыльную соломенную голову из-под мешка: "Приветствую вас, коллега..." А если не дать, журналист будет звонить по всем редакционным телефонам, предлагать на днях гениальную статью и канючить, что завтра начинает новую жизнь, а сегодня ему надо похмелиться... Выпив, он всегда похвалялся, что у него есть скульптура известного художника из Москвы. И показывал: из затасканной полотняной сумочки доставал уставшую птицу без крыльев. Черноглазые узбеки, торгующие курагой и грецкими орехами, восхищённо щелкали языками, хитро улыбались, корейцы с непроницаемыми буддийскими лицами гнали журналиста подальше от своих пряных разносолов и бормотали: "Козёл грязный, пошёл вон..." Однажды в пятницу журналист ночевал в пыльной подсобке завхоза городской клинической больницы, где главным врачом был дядька его бывшей жены. (Добрый мужик с доброй фамилией Башмачкин. И жена была добрая. Красивая - наполовину грузинка и ещё наполовину русская. В двадцать лет, когда на их студенческой свадьбе молодой журналист, похожий на повзрослевшего Буратино - такой же длинный нос и большой смешливый рот - играл на гитаре, она улыбалась ему зелёными глазами, вздрагивала ресницами, похожими на крылья стрекозы, и шептала: мы всегда будем вместе. А потом она уехала в Москву, забрав маленькую Анюту, оставив журналисту в пустой тумбочке стола его фотографию с гитарой и жёлтый помятый конверт, в котором пушились первые белёсые волосики Анюты, и он, просыпаясь иногда у телевизора с ощущением съеденного соседского мыла во рту - зачем же мешать вино, коньяк, водку и пиво - смотрел на любимое лицо и слушал знакомый голос: "Добрый вечер, в студии сегодня с вами Галина Ивочкина..." Она почти не изменилась. Только сильно потемнели зелёные глаза и, когда камера брала крупным планом её лицо, было видно, что искусно и обильно подкрашенные ресницы больше не вздрагивают...) Прикуривая выцыганенную у прохожего "Приму", рассказал своим собутыльникам - встреченным всё на том же базаре хмурым и вонючим таджикам - что вот в этом мешочке у него целая куча денег - он получил гонорар от десяти газет сразу за десять лет. Таджики сопели нечищеными носами и грязными пальцами ломали куски круглой лепёшки, макали её в расплавившееся и побелевшее масло, молча наливали в пластмассовые стаканчики тёплую от июльской жары водку. Пьяный журналист заснул. Его нашли только в понедельник: острый и ржавый напильник торчал прямо из сердца. Рядом валялась расколовшаяся на несколько частей птица - видно, разозлились, когда не нашли денег. Все расходы за похороны взяла на себя редакция - у больной матери-пенсионерки денег не было. А расколотую птицу друг журналиста Вася Елиссеев подарил его племяннику - десятилетнему тусклому мальчику по имени Одиссей. Имя это сестра журналист выбирала вместе со своим первым мужем-сценаристом, который всё писал по ночам сценарии в театре, а потом его нашли угоревшим в машине мужа одной актрисы. Всю ночь актрисин муж звонил в больницы и морги, а утром пошёл в гараж - выгонять машину и ехать в театр. Узнать, что же сделалось с его женой после вчерашнего спектакля, раз нет её нигде ни живой, ни мёртвой. Судебно-медицинский эксперт установил, что любовники угорели во сне. Сестра журналиста, мать Одиссея, брошенная потом ещё тремя мужьями сумрачная и вялая Катерина, заставила мальчишку выкинуть деревянные куски в мусорный бак, который стоял перед входом на кладбище...

Куски подобрал кладбищенский сторож, склеил их, залепив пробоины в птичьем теле жёлтым воском. И по ночам, когда тихо и страшно в его сторожке, а дворняга Жучок спит мёртвым сном, сторож разговаривает с птицей, которая смотрит на него удивительными человечьими глазами. И всё кажется, что она вот-вот взлетит со стола, разбив тугими крыльями грязное, давно немытое окно сторожки...


 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"