Вначале было Солнце. Впрочем, в самом начале было Слово, но в этом отдельно взятом, частном, так сказать, случае именно Солнце стало причиной возрождения к жизни неподвижно лежащего посреди большой лесной поляны молодого человека. Человек лежал на спине, широко раскинув руки так, что если бы кто-то... разумный мог видеть его с высоты (помимо кружащих там, в небе над лесом, птиц), то положением своим наблюдаемый, наверное, навёл бы такого условного наблюдателя на мысль о распятии...
Прошла гроза, и солнце, едва освободившись от уползающей теперь куда-то на запад тяжёлой чёрно-фиолетовой тучи, громыхнувшей в сердцах пару раз напоследок, немедленно вступило в свои права, восстанавливая чуть спавший во время грозы, густой и пахучий июльский зной. Молодой человек (глаза его были закрыты) воспринял палящие лучи новоявленного сначала в виде отдельных, расплывчатых, наползающих одно на другое багровых пятен. Затем он увидел, как пятна эти слились воедино, и яркие, светлые тона алого постепенно сменили собою гнетущий багрянец. От такого первого, полуосознанного впечатления веки его дрогнули, глаза приоткрылись; и тогда ослепительный золотой свет озарил человеческий мозг, постепенно наполнив его живительным ощущением бытия. Воскрешённый таким естественным образом человек предпринял вскоре и первую - неудачную попытку подняться с земли "единым порывом", как тот ванька-встанька. Руки и ноги его, особенно ноги, показались ему тяжёлыми и... как бы ватными. Попытавшись во второй раз, он с трудом приподнялся, опираясь о локоть; ещё усилие, и вот он уже сидел, озираясь вокруг отрешённым, блуждающим взором и всё же постепенно приходя в себя.
А вскоре и солнце добавило жару, да так, что сидеть дураком под жужжание дерзких назойливых мух молодой человек счёл для себя совсем невозможным. Тем более что те немногие из прибитых им на лице средних размеров дурёх успели уже и не раз воткнуть тупые насосы свои: кто в шею ему, кто в запястье; а те мухи, что размером крупнее, породы были иной и, подлетая по-тихому с тылу, садились ему на плечи и спину и бурили вспотевшую плоть через рубаху, однако почти безнаказанно. От жестоких укусов последних молодой человек поднялся на ноги сразу, повинуясь инстинкту самосохранения и, сделав пять-шесть неуверенных шагов, споткнулся о какую-то корягу и упал ничком. Снова поднялся и пока дошёл до ближайших деревьев, падал раза три. Здесь оказался старый замшелый пень, и, уставший, человек присел на него, чтобы перевести дух. Мышцы тела его, вероятно ослабленные длительным бездействием, ныли, как после целого дня тяжёлой физической работы, и ещё - очень хотелось пить. Увидев поблизости рождённую грозой небольшую лужицу, молодой человек опустился перед ней на колени и глотал живительную влагу, доколе не утолил свою жажду этим нечаянным даром небес.
С момента пробуждения его до этого первого пня и спасительной лужицы всё внимание молодого человека было направлено исключительно на преодоление известных физических затруднений; и потому, вернувшись на пень и чуть передохнув, он первым делом внимательно осмотрел свою одежду и обувь. Всё это было мокрым, грязным, а видавшие виды, бывшие некогда белыми кроссовки (с чёрными почему-то шнурками) явно грозились вот-вот развалиться на части. Вода мерзко хлюпала в них, холодя пальцы ног, и, по очевидности факта, человек ощутил вдруг, как мелкая дрожь пробежала по телу его нелепым в такую жару ознобом. Сняв с себя этих уродов, он вылил из них воду и поставил их на лежавшее рядом трухлявое бревно. Джинсы и фланелевая клетчатая рубаха были, пожалуй, не в лучшем состоянии. На последней не хватало трёх пуговиц, левый рукав её был прорван на уровне локтя, на манжетах пуговиц также не было, и, закатав оба рукава у рубахи, молодой человек скрыл тем самым и дыру на левом. Джинсы потёртые, с зелёными от травы узорными пятнами, в общем-то, были целыми, если не считать сломанной застёжки-молнии.
Разобравшись кое-как с одеждой, молодой человек огляделся вокруг и впервые подумал о себе и о своём положении во времени и пространстве. Он понимал, что находится в лесу, что перед ним поляна; знал, что мокрый он от дождя, и что на такой жаре одежда его скоро высохнет. Было у него теперь и представление о том, что вот сейчас лето, а ещё бывает зима, когда снег, и весна, и что после лета будет осень. Но некая пустота в памяти, в нынешнем его сознании явила собою проблему, разрешить которую молодой человек был теперь не в состоянии. Проблема эта заключалась в вопросах самоидентификации, тогда как представление о ней определённо было, как и о том, что помимо времён года существуют ещё и точные даты. Кто он?.. Где его дом?.. Как его имя, фамилия?.. Почему он находится сейчас здесь, в этом лесу?.. Какое сегодня число, месяц, год?.. Все эти вопросы вызывали в молодом человеке явные признаки отчаяния, и чем больше он их себе задавал, тем отчётливее понимал, что ответов на них он просто не знает. Не то чтобы помнил и вдруг что-то забыл - вовсе не знает!
Дрожь в теле его усилилась и теперь уже до испарины от охватившего всё его существо панического страха. Пытаясь хоть как-то совладать с собой, молодой человек стал судорожно натягивать на себя сырую ещё обувку. Надев правую кроссовку на левую ногу, а левую - на правую, он начал затягивать мокрый шнурок, который сразу и порвался. С досады сорвал он с себя гадкую пару и зашвырнул одну за другой её составляющие куда-то на середину поляны. Подумав, снял и носки, но не выкинул, а скомкав, запихнул в карман джинсов. Чтобы немного успокоить нервы молодой человек несколько раз вздохнул глубоко и, повернувшись к поляне спиной, медленно побрёл вглубь леса... Так шёл он где-то с полчаса: без всякой цели - куда глаза глядят, поминутно останавливаясь и выдёргивая из босых стоп часто попадающиеся тут колючки. Неопределённость передвижения его по частому смешанному лесу разрешилась внезапно, когда он набрёл на случайно замеченную им среди зарослей тропинку - столь узкую, что на ней едва разошлись бы, не уступив друг другу дороги, встречные путники. Выйдя на неё, молодой человек зашагал уже гораздо уверенней; и уверенность его окрепла, когда впереди, откуда-то издалека раздался звучный короткий гудок отходящей от станции электрички. Человек узнал этот звук, вселивший в него надежду, что не всё ещё потеряно, и он всё выяснит, всё вспомнит. Ведь там, где железнодорожная станция, там и люди. А люди помогут, обязательно помогут...
Тропинка, то и дело петляющая меж зарослей орешника, вскоре выпрямилась в редколесье и стала гораздо шире, а затем и вовсе обрела вид надёжной дороги, соединившись в одну с другою такой же лесною тропой. Тянущаяся среди вековых сосен дорога эта вывела молодого человека на широкое поле, и взору его открылся залитый солнечным светом простор. Чуть справа невдалеке паслось небольшое стадо коров, перезвон редких колокольчиков согревал человеку душу, одежда на нём высохла, и во всём теле он ощутил прилив жизненных сил. А дорога, повернувшая теперь влево, тянулась вдоль леса и вскоре слилась воедино с двухколейной просёлочной; и человек запылил по ней босыми ногами. (Прошло не более часа с тех пор, как он покинул поляну, и за неполный сей час жадные лучи палящего солнца вытянули уже с безжизненной поверхности дороги остатки дождевой влаги, не успевшей впитаться в плотный, укатанный разными колёсами глинистый грунт.)
Размышляя о чём-то своём в созерцании пыльной дороги, молодой человек вдруг услышал ещё один звучный короткий гудок. Но теперь уже близкий, внезапный и резкий на слух, и, подняв взгляд на звук, он увидел (совсем уже рядом) хвост электропоезда, который, как ему показалось, тотчас и затянуло в лесную чащу. Теперь его взору открылся край высокой платформы на толстых слоновьих ногах, и, подойдя ближе к ней, он отчётливо услышал человеческие голоса. Увлекаемый ими, молодой человек и не заметил, как просёлок закончился, и его сменила сносная, местами потрескавшаяся от времени и непогоды бетонка, которая и привела одинокого путника к самой станции.
Здесь перед лестницей, ведущей на платформу, была заасфальтирована широкая площадка, и на ней (для чего она и стала таковой) расположился небольшой рыночек. Отдельно, чуть в стороне от хозяев его, сидели бабульки со своими вечными грубо-сколоченными ящиками из-под фруктов, которые заменяли им и прилавки, и стульчики. На тех, которые служили прилавками, были разложены садовые и лесные дары: зелень с огорода, баночки маринованных грибов, солёные огурчики в ведёрках, бережно прикрытых марлей от пыли и насекомых, ягоды лесные, в основном, черника, а также засахаренная ко времени садовая земляника, которую большинство горожан почему-то упорно называет клубникой. Были здесь и деды-мужички со сплетёнными собственноручно корзинками-лукошками, банными вениками, мочалками и самодельными же грубоватыми топорищами.
Покупателями всего этого были, в основном, дачники, и то лишь те из них, что не любили утруждать себя садовыми работами и кормить полчища лесных комаров, а рассматривали дачный сезон исключительно с точки зрения праздных гостей природы.
Возле самой лестницы, что вела на платформу, выстроились в два ряда несколько сборно-разборных торговых палаток с двухцветными полосатыми тентами. Это сооружение вместе с лестницей представляло собой сплошной коридор так, что пассажиры электричек непременно проходили через него. Предлагаемый здесь ассортимент товаров выгодно отличался от бесхитростных стариковских предложений. Единым натюрмортом возлежали, ютясь на широких лотках, экзотические плоды. Были тут яблоки южных сортов, спелые сладкие груши, цитрусовые на любой вкус: от откровенно кислых лимонов до подслащённых африканским солнцем крупных марокканских мандаринов, персики с красноватыми пушистыми боками, гладкие братья их нектарины, виноградные гроздья, связки бананов и даже киви в пластиковых мини-контейнерах. Рядом торговали китайским ширпотребом: от резиновых пляжных босоножек до бытовой электротехники. Спортивные костюмы и обувь, шорты и футболки, солнцезащитные очки, батарейки и мыло, - всё это привлекало покупателей разнообразием выбора и относительной дешевизной. Напротив были что-то вроде небольшого кафе, палатка-кондитерская, и вдоль ряда в таких же цветных полосатиках предлагались на выбор продукты питания. А свежий шашлык и лаваш из кафе подчас предлагались самим же торговцам, как и безалкогольные прохладительные напитки. Впрочем, приторговывали в том же кафе потихонечку и баночным пивом, и водочкой "в разлив" для своих и знакомых.
Услугами этой, большей части рынка, пользовались: те же дачники, посетители, часто приезжающие навестить пациентов санатория, который находился недалеко, чуть в глубине лесного массива, и родители, навещающие своих чад в детских оздоровительных лагерях, расположившихся также вблизи станции.
Была где-то там ещё и воинская часть, но за покупками на рынок оттуда никто не ходил и точное месторасположение её неизвестно. Но известно, что раз этак несколько в году, весной и осенью, рыночек спешно сворачивался на денёк-другой. Это участковый инспектор милиции старший лейтенант Бачко сообщал своим подопечным о грядущей демобилизации. Тогда полупьяные "ангелы войны" в голубых беретах, лихо заломленных на затылок, кто в форме парадной, а кто и в тельняшке выходили прямо из леса; и бывали случаи не только нанесения торговцам материального ущерба, но и откровенного мордобоя. Не встречая же никого на своём пути, дембеля-десантники более-менее мирно грузились в электричку, что шла до Москвы; и что там было потом, инспектора Бачко уже не интересовало.
Местное население - жители посёлка городского типа Тихий бор (станция имела то же название) по простоте своей окрестили рыночек карабахом, очевидно имея в виду закавказское происхождение большинства торговцев. Посёлок находился по другую сторону железной дороги, там был свой универсам, так что на "карабах" лишь изредка заглядывали жаждущие пропустить стакан-другой дешёвой самопальной водки, и то по случаю закрытого поселкового магазина, или же когда баба Шура, снабжавшая весь посёлок самогонкой, уезжала в Москву навестить дочь.
Итак, молодой человек ступил серыми от дорожной пыли босыми ногами на раскалённый солнцем асфальт рыночной площади. Одна бабуля, перед которой на дощатом ящике была разложена свежая зелень, украдкой указав на молодого человека взглядом, сказала соседке, торгующей маринадами:
- Гляди-ка, Анна Ильинична, неужто бомж?.. Так вроде... не было их у нас...
Та ничего ей не ответила и как-то неопределённо, не то сочувствуя бомжу, не то осуждая его, покачала головой в платке. Тем временем предполагаемый бомж направлялся прямо к ним, расположившимся в самом конце торгового ряда, в сущности, за пределами рынка. Подойдя, он хотел было поздороваться, но, по-видимому, от длительного молчания голос у него сел, так что он едва и сумел почти беззвучно пару раз просипеть "что-то там про добро". Однако при этом молодой человек слегка поклонился им, вежливо улыбнувшись-таки на неловкость свою, так что приветствие его было понятно и принято, по крайней мере, той из торговок, которая первая и заподозрила в нём бомжа. В ответ и она чуть кивнула ему головой; и во взгляде её молодой человек уловил сперва настороженность, а затем и сострадание к бедственному его положению.
Вторая же, Ильинична, смотревшая в это время куда-то в сторону, вдруг как-то строго взглянула на него в упор, поморщилась нервно и, заскрипев под собою ящиком, заявила недобрым высоким фальцетом:
- Ступай-ка, милок, ты, сваею дорогой!.. Нечева тебе тут! - и почти совсем уже злобно добавила в виде вопроса на выдохе с визгом: - А то вот милицию щас позову?!!
Молодой человек, никак этого не ожидавший, испуганно отпрянул в сторону и уже не решался обращаться к ним, а двинулся вдоль ряда дальше, к входу на платформу. Как раз в это время навстречу ему спускался оттуда участковый инспектор милиции посёлка Тихий бор, старший лейтенант Бачко Алексей Николаевич. Это был молодой ещё мужчина, лет тридцати пяти, среднего роста, темноволосый, всегда тщательно выбритый, с холодным "стальным" взглядом вечно буравящих собеседника неопределённого цвета глаз. В участковые он был сослан по результатам проверки районной ГИБДД, где и занимался ранее регистрационным учётом транспортных средств. Там была тёмная история с перегонщиками подержанных иномарок, в которой Бачко оказался замешан, и другого на его месте наверняка посадили бы. Но высокопоставленные покровители из ГУВД сделали так, что он превратился вдруг в участника разработки операции по разоблачению преступной группы, членом которой сам же и являлся. Так или иначе, вот уже почти два года Бачко работал что называется "на земле". Проживал он здесь же в посёлке, в районе лишний раз "не светился", и вскоре тёмную историю подзабыли. Местному населению Бачко без нужды также не досаждал, то есть профилактикой не занимался, а реагировал только на письменные заявления, каковых, впрочем, поступало от граждан немного. Так что и видели-то его в форме граждане те, как правило, всего раз-два в неделю, когда он ходил на ту сторону "инспектировать" рыночных торговцев. Вся же "инспекция" Бачко заключалась в получении им от хозяина рынка некой суммы денег, которая позволяла ему "не замечать" отсутствия у некоторых торговцев регистрации по месту проживания, у других таковых - разрешения на работу на территории РФ, у третьих - медицинских книжек, и у всех - сертификатов качества на продаваемую ими продукцию. Впрочем, нареканий по службе Бачко не имел, о переводе (куда-нибудь в УВД) не просил и, как казалось начальству его, вполне был доволен нынешним своим положением. Была же на то у Бачко особая, веская причина, но о ней будет рассказано ниже.
Итак, участковый инспектор спустился с платформы на территорию рынка. Здесь он лицом к лицу столкнулся с высоким (по его меркам) светловолосым молодым мужчиной. Глядя на давно небритое лицо мужчины определить его возраст было бы сложно человеку без опыта, но опытный милицейский взгляд прикинул почти автоматически: тридцать - тридцать два. Ещё за какие-то доли секунды бывший гаишник уловил все нюансы внешнего вида стоявшего перед ним и мгновенно сделал вывод: бродяга...
Так как в планы Алексея Николаевича вовсе не входила встреча с каким-то бродягой, а цель его визита на рынок, как известно, не совсем соответствовала долгу службы (согласно которому он обязан был проверить документы у подозрительного лица), то Алексей Николаевич хотел было уже пройти мимо. Но босой незнакомец вдруг сам остановил его взглядом таким, словно друга старинного встретил, не видев давно, и вот сразу так и узнал. Но, то была видимость, а произнёс тот голосом слабым, дрожащим, более похожим на мольбу:
- Товарищ... главный лейтенант, - начал он, поняв, что не знает, как следует обращаться к человеку в форме, у которого на погонах по три звёздочки, вспомнив, что по две - у лейтенанта, по четыре - у капитана, а этот - вроде уже не лейтенант, но и на капитана тоже явно "не тянет".
- Ра-азрешите оба-братиться, - продолжал бродяга, перекрестив взглядом фуражку, ремень поясной и погоны Бачко. - Я не помню, кто я, помогите... Ради Бога, не помню, товарищ... - Так твердил он, постоянно повторяясь, путая слова, пока раздражённый Бачко не прервал его:
- Предъявите-ка Ваши документы, уважаемый! - потребовал он, поморщившись от собственных слов.
Конечно, никаких документов у бродяги не оказалось; и Бачко, войдя уже в роль участкового, стал неспешно обыскивать его на предмет средств запрещённых и так далее... Тут он заметил, что пожилой дородный торговец, стоявший у своего лотка с фруктами как раз за спиной у бродяги, подаёт ему, Бачко какие-то знаки. Взглянув на торговца, что был метрах в пяти, увидел Бачко, что торговец, оживлённо жестикулируя, среди прочего тычет предательски в сторону их, а именно в спину куда-то и вниз от бродяги указательным пальцем и тут же покручивает им у виска, как бы пытаясь донести до Бачко свою горячую мысль, что "у этафа папращаки, фитима, ишо нэ всё-у-ф парятки и с гхалавой!". А "попрошайка" стоял, подняв руки вверх, как сдающийся в плен воин, и растерянно улыбался... Бачко смотрел на торговца теперь уже с ненавистью:
"Ну вот, теперь не отвертеться...", - думал он, в то время как другие продавцы, видевшие эту сцену, с явным интересом наблюдали, чем всё это закончится.
"И что эти бараны везде суют свой нос? - Бачко закипал от злобы. - Надо будет им налог поднять!.." И вслух добавил, выразил зло, обращаясь уже к незнакомцу:
- Гражданин, Вы задержаны до выяснения Ваш-личности. Пройдёмте...
Тому только того и надо было и он, счастливо улыбаясь, с радостью двинулся в том направлении, куда и указывал ему ленинским жестом правой руки саркастически-злобный инспектор. Поднялись на платформу... Бачко вёл задержанного, прихватив его за локоть; так они направились к билетной кассе, там был телефон. Постучав в дверь служебного входа и дождавшись вопроса кассирши "ну кто там ещё?", Бачко представился и потребовал пропустить его к телефону, - вызвать наряд из райцентра, - вызвал и, следуя инструкции оставаться на месте до прибытия наряда, усадил задержанного на скамейку, что была аккурат под расписанием движения электропоездов, и уселся сам, отдуваясь и обмахивая себя фуражкой.
Задержанный хотел было вновь заговорить с ним, но Бачко взглянул на него так, что тот сразу же и осёкся. В этом взгляде Бачко не было ни презрения, ни ненависти, не говоря уже о каких-либо иных живых человеческих чувствах, - в нём застыло холодное как у рептилии, не оставляющее никакой надежды жертве её равнодушие.
Тем временем на платформу поднялся тот самый торговец, который своими прилюдными назойливыми жестами вынудил-таки Бачко связаться с бродягой. Бормоча себе что-то под нос, он направился в сторону кассы, опять-таки оживлённо жестикулируя, словно пытался доказать свою правоту какому-то невидимому собеседнику. Подойдя к самой кассе, торговец остановился метрах в пяти от сидящих под навесом на скамейке двоих и, заискивающе улыбаясь, жестом поманил Бачко к себе. Как бы смерив его тем же взглядом, что выше описан, Бачко неторопливо поднялся и, скосив этот взгляд на задержанного, удостоверился, что тот сидит смирно. Затем также неторопливо подошёл к торговцу и стал с ним о чём-то по-тихому спорить. Со стороны эта сцена выглядела так: торговец совал ему в руки большой изначально, сложенный вчетверо целлофановый пакет, а Бачко отрицательно вертел головой, отводя своей его руку с пакетом в сторону. Тогда раздосадованный, покрасневший лицом торговец полез во внутренний карман серого своего пиджака и, вынув оттуда продолговатую тиснёную зеленью купюру, развернул пакет и как-то нехотя сунул её туда... После того как пакет оказался в руках у Бачко (незаметно как-то так оказался), торговец повернулся спиной к вымогателю и, разложив до поры кулаки по карманам засаленных брюк, жестом этим последним задрав полы пиджака, понуро ссутулившись, побрёл восвояси. А Бачко опустил свою руку в пакет так, как будто там, на дне затаилась лягушка, и, убедившись, что там её нет, скомкал содержимое пакета, вынул руку рывком и то, что было теперь зажато в его кулаке, запихнул в карман форменных брюк; скомкал и сам пакет и, подойдя к мусорной урне возле окошка под надписью "касса", швырнул его туда, то есть в урну.
Вернувшись на скамейку к бродяге, Бачко, как бы не замечая его, достал из кармана брюк, свободного от "зелени", пачку сигарет, вынул одну, закурил и тогда уже предложил закурить и бродяге, опять же не глядя на него, а взмахом руки молча протянув в его сторону пачку "Чёрного капитана". Тот отозвался довольно-таки ясным теперь, без дрожи, но тихим голосом сказав "не курю", и тогда Бачко убрал пачку обратно в карман.
Уже минут через пятнадцать в подземный переход, связующий разделённые железной дорогой станционные платформы, неспешно спускались два сотрудника патрульно-постовой службы Управления внутренних дел подмосковного города Зеленогорска.
ГЛАВА 2
Доктор медицинских наук, профессор психиатрии Лев Семёнович Калиман за всю свою долгую трудовую жизнь ни разу не опаздывал на работу. Даже теперь, когда он руководил собственной психиатрической клиникой, он приезжал туда ежедневно, всегда в одно и то же время, а именно в десять часов утра. Помещение для клиники профессор арендовал в одном из старых, "сталинской постройки", корпусов санатория, принадлежавшего раньше Академии медицинских наук, а теперь неизвестно кому принадлежащего. Санаторий находился в лесной зоне, примерно в шестидесяти километрах от Москвы; и когда поутру длинная вереница машин медленно вползала в Златоглавую, профессор Калиман уверенно двигался ей навстречу за рулём своего старенького Фольксваген-Гольф.
Пунктуальность, принимающую порой в поведении Льва Семёновича вид этакой вежливой истеричности, он унаследовал от своего отца, который ещё при Сталине отбыл три года "придурком" в исправительно-трудовом лагере "за опоздание на работу более чем на двадцать минут" и воспитывал Лёвушку, Лёвика, а затем и Лёву до самого Льва в соответствии с пережитым опытом.
"В этой стране лучше подождать, чем опоздать...", - говаривал Семён Евсеевич, поучая сына.
И Лев Семёнович всегда ждал. Ждал, когда в семидесятые годы он - молодой тогда специалист, окончивший медицинский институт с "красным" дипломом, был принуждён участвовать в акциях "карательной психиатрии", вместо заслуженной им карьеры в НИИ попав по распределению на работу в одну из ведомственных спецбольниц. Ждал в "восьмидесятые", когда жена и дочь его отбыли на землю обетованную, а он был невыездным по линии КГБ, за что и возненавидел эту организацию. Ждал он и в начале "девяностых", когда некоторые коллеги его, возведённые давно уже в учёные степени (чего к тому времени удостоился и он), торговали на "черкизовских рынках" привезённым из Китая и Турции барахлом.
Выжидающего Калимана, однако, чаша сия миновала; и во второй половине "девяностых" ему - теперь уже профессору (Лев Семёнович преподавал) улыбнулось-таки еврейское счастье. Нашёлся некий спонсор, совладелец крупной нефтяной компании, который оказался дальним родственником вроде как бывшей супруги Льва Семёновича, Надежды Яковлевны. Надежда Яковлевна вот уже почти двадцать лет жила с дочерью в Израиле, но мужа своего (тоже теперь как бы бывшего) помнила и жалела, пусть и не захотела тогда, ещё в начале "восьмидесятых" оставаться прозябать в беспросветной серой мгле, как называла она советскую действительность. Будучи женщиной характера твёрдого, она, приложив немало усилий, всё же навела мосты с этим её троюродным племянником; и тот, позвонив Льву Семёновичу через секретаря, назначил ему встречу в одном из офисов упомянутой выше компании.
Во время непродолжительных переговоров (человек племянник был занятой) сначала тот предложил оказать Льву Семёновичу финансовую поддержку для открытия частной психиатрической клиники. Прозвучавшие в самом начале беседы слова "финансовая поддержка", вернее сказать расплывчатый, жидковатый смысл их вскоре градировал в сознании Калимана в совершенно его обнадёживший, изменённый племянником в мягко произнесённом им сочетании слов "финансовое обеспечение". Лев Семёнович, которого за неимением личных денежных средств какая-то там финансовая поддержка совершенно не устраивала, услышав от племянника о таковом обеспечении, в эйфории не услышал, пожалуй, и главного.
Племянник полунамёками, полушутя, закуривая сигарету и тут же раздавливая её в пепельнице, закуривая другую и так далее, объяснял профессору, что для полного обеспечения клиники со стороны нефтяной компании имеется одно (что и понял профессор) условие, а именно: сотрудников той же компании профессор будет пользовать на условиях льготных, особых. И, прикурив-раздавив сигарету, племянник пояснил, что под особыми условиями он имеет в виду некоторое содействие со стороны Льва Семёновича во временной, так сказать, нейтрализации кое-кого. А быть может и в возможности его как профессора поспособствовать в одной врачебной комиссии... объявить недееспособными особенно неугодных нефтяной компании акционеров(?).
Лев Семёнович, присмотревший уже после звонка из Тель-Авива одно зданьице для будущей клиники, слушая племянника, радостно кивал головой, прикидывая в уме: где, что и почём. Включился он только тогда, запечатлев в подсознании информацию об условиях особых, когда племянник заговорил об условиях льготных. Они были логичны, просты, и племянник оговаривал их, не раздавливая уже в пепельнице только что прикуренные сигареты, вспомнив вдруг, что не курит давно, вообще. Вкратце эти условия были таковы, что действительно ценные сотрудники нефтяной компании всегда могут рассчитывать на качественную психотерапию в будущей клинике Калимана в случаях злоупотреблений-излишеств или при нервных срывах, каковые время от времени бывают и у солидных, обеспеченных людей. В итоге договорились, что такие льготники могут составлять не более четверти от общего числа пациентов в будущей клинике.
Со своей стороны нефтяная компания в виде спонсорской помощи оплачивает аренду здания клиники за первый год, оснащает клинику всем необходимым и обеспечивает ей рекламную кампанию в доступных компании нефтяной средствах массовой информации. Также был составлен письменный договор, в котором среди прочего упоминалась двадцати-пяти процентная квота для ветеранов войны и ликвидаторов чернобыльской аварии, имеющих право на бесплатное медицинское обслуживание в клинике Калимана. Ему, Льву Семёновичу остаётся только подобрать себе сотрудников, подготовить и подать "куда следует" все необходимые документы для регистрации предприятия, - да и в этом ему будет оказана существенная всё же поддержка, устраняющая все бюрократические проволочки. Так они порешили, на том и разошлись - с пожеланиями от племянника долгих лет и здоровья Надежде Яковлевне.
Сотрудников в клинику Лев Семёнович решил подбирать весьма тщательно. Первым делом он позвонил своему коллеге и другу Вадиму Петровичу Савченко - известному (через рекламу) психотерапевту, большому специалисту в области гипнологии. Тот имел теперь частный кабинет в центре Москвы и с большим для себя успехом излечивал за один-единственный сеанс гипноза группу пациентов из десяти-двенадцати человек. Причём, в эту группу входили как страдающие от алкоголизма, так и заядлые курильщики, желающие отказаться от табака, а также подозревающие у себя склонность к перееданию мнительные особы обоих полов. Впрочем, то были условия, поставленные рыночными отношениями - несколько уродливыми на засушенном плановой экономикой поле предпринимательства; специалист же Савченко был действительно первоклассный. Он и порекомендовал Льву Семёновичу одного своего знакомого - опытного врача-нарколога; и после предварительного собеседования Николай Андреевич Гончаров (так звали протеже Вадима Петровича) был принят на должность заместителя главного врача согласно составленному трудовому договору. Понятно, что главным врачом и вообще главным в клинике был сам Лев Семёнович Калиман.
Врачей-специалистов, необходимых для смен круглосуточного дежурства, Лев Семёнович набрал, что называется, по объявлению, как и младший медицинский персонал в лице сестры-хозяйки, шести медсестёр и стольких же санитаров. Профессор лично обстоятельно беседовал с каждым соискателем; и в итоге после таких собеседований, которых было проведено приблизительно шестьдесят, семнадцать человек были зачислены в штат - с испытательным сроком. Не желая утруждать себя столь же долгим подбором ещё и обслуживающего персонала (повара, дворника и других работяг, что "штат раздувают, да к тому же и без ИНН"), Лев Семёнович пунктуальный до истеричности, о чём говорилось уже, решил эту проблему так:
Клиника в лице главврача Калимана при посредстве его заместителя заключила с администрацией санатория договор, согласно которому обеды должны были доставляться в корпус клиники с общей, централизованной кухни санатория уже готовыми и горячими в больших металлических термосах; а за уборку территории вокруг здания клиники Лев Семёнович приплачивал безотказному дворнику узбеку, который к тому же ещё согласился по просьбе его отвозить раз в неделю грязное бельё пациентов стационара в прачечную санатория; ответственность же за чистоту внутри здания Лев Семёнович возложил на сестру-хозяйку, то есть через неё - на санитаров, которым также обещал доплачивать к их небольшому окладу так, что те, все как один сделали вид, будто бы очень довольны.
В общем, жизнь налаживалась потихоньку; и Лев Семёнович благодарил за это... саму же её - жизнь, ради которой и жил, жизнь, что дала и ему "посидеть на трубе нефтяной", и супругу свою Надежду Яковлевну Пандус, о которой давно уже думал как о бывшей. В свои пятьдесят восемь лет он смог, наконец, продолжить работу над книгой, в основе которой лежала собственная его докторская диссертация, предоставив, таким образом, молодому своему заместителю Гончарову относительную свободу действий в управлении клиникой в пределах его компетенции.
Здесь, пожалуй, следует оговориться, уточнив, что частная психиатрическая клиника профессора Калимана вовсе не являлась так называемой психушкой, часто представляемой обывателями в образе серого скучного дома со скорбными бледными лицами за решётками окон его. Или же наоборот - в виде этакого дурдома весёлого, населённого "наполеонами", "вице-королями Индии" и прочими надменно-великими и шутами их да юродивыми. Нет, не была клиника Калимана домом скорби поэтов "печального образа", не была изначально...
Внешне она ничем не отличалась от других корпусов санатория и занимала небольшое двухэтажное здание, тылом прилегающее к хвойному лесному массиву, а красивым лицом (таким, что фасадом назвать - всё равно, что обидеть) отражающееся в водной глади природного взятого в камень озерца.
Внутреннее обустройство клиники также отличалось от стандартных представлений о таких же психиатрических. Не было здесь ни решёток на окнах, ни запрещённых нынче смирительных рубашек; пациентов не привязывали к кроватям, а санитары выполняли скорее функции охранников. Буйных пациентов в клинике также не было (профессор Калиман не хотел усложнять жизнь ни себе, ни медперсоналу), а в редких случаях истерии прибегали к помощи успокоительных препаратов. Обычно - в таблетках, и редко - посредством инъекций. Впрочем, прежние окна в палатах - по идее племянника - заменили новыми: с рамами, усиленными стальными штырями, и стёклами, способными выдержать небольшой взрыв. Окна эти никогда не открывались, но благодаря совершенной системе вентиляции и кондиционирования в палатах круглый год была "комнатная" температура воздуха, который нагнетался двумя мощными вентиляторами, вмонтированными в стену здания со стороны хвойного бора.
Палаты для пациентов оборудовали на втором этаже, а первый отвели под кабинеты для медперсонала, столовую, библиотеку и приёмное отделение. Двери помещений первого этажа снабдили соответствующими табличками с наименованиями, а палаты второго пронумеровали... нет, скорее обозначили каждую чем-то вроде эмблемы в виде сотовой ячеи пчелиного улья с пузатыми на этих эмблемах вескими трёхзначными числами, которые все начинались почему-то с цифры "один". Был ещё в здании подвал, в прошлом бомбоубежище, но сырые квадратные комнатки без окон практического интереса для клиники не представляли.
Первые два года клиника существовала на остатки спонсорской помощи и неожиданную "сверхприбыль" денежных средств, извлечённую из значительного числа пациентов, крайне болезненно переживших свалившийся на страну дефолт. Тогда преимущественно женские тревожные голоса звонили и записывались на место в клинике аж за два-три месяца вперёд, - лишь бы только сам профессор Калиман лично наблюдал и консультировал родственников звонящих голосов, в основном, мужчин, страдающих от депрессивного психоза. Врач-нарколог Николай Гончаров не покладая рук купировал продолжительные запои у вчерашних банкиров и представителей мелкого-среднего бизнеса, - у тех, что уже были госпитализированы; а в особо тяжёлых случаях даже выезжал на дом к тем, кто доехать до Тихого бора так и не смог, и купировал там же, у них на дому и привозил их долечиваться к профессору, в Тихий же бор. Так что стационар был переполнен, и избыточное количество оплачиваемых койко-мест приносило непредвиденный профессором Калиманом доход.
Но вскоре очередь в клинику как-то убавилась, а затем и вовсе исчезла. Более того настал тот день, когда зам. главврача Гончаров доложил Льву Семёновичу, что число пациентов, выписываемых из клиники, значительно превышает число вновь поступивших... Стали убеждать оставшихся и особенно владелиц тех, встревоженных прежде телефонных голосов, в необходимости продолжить лечение, намекая последним на всевозможные "осложнения постдепрессивные" в психике близких им родственников. Но и это не помогало; и голоса те теперь уже настойчиво требовали почему-то немедленно выписать их мужей-сыновей из клиники, и, наверное, потому, что стоимость пребывания в стационаре пусть и не изменилась в долларовом исчислении, всё же значительно увеличилась в обесценившемся после дефолта эквиваленте рублёвом.
И теперь лицу частному (иже с ним) Калиману после стремительного взлёта над опрокинутой страной в скором времени также грозила катастрофа. А тут ещё родственник бывшей супруги его оказался под следствием за налоговые махинации, да и... чего греха таить - необдуманные политические заявления. Вскоре был и суд. Имущество нефтяной компании "шло с молотка", а контрольный пакет акций перешёл в руки лояльной к государству корпорации. В этих условиях И Ч П. "Надежда" (то было юридическое название клиники Калимана) действительно в скором времени предстояло объявить о банкротстве.
Лев Семёнович упрекал себя за скупость и неосмотрительность: ведь предлагал же ему тогда племянник-нефтянник взять в штат хорошего экономиста, а он решил обойтись услугами внештатного "счетовода", который раз в месяц приезжал в клинику "подбить концы" в нехитрой больничной бухгалтерии. Совершенно неожиданно для профессора проявил себя один из санитаров клиники - молодой Сергей Челышев. Услышав по извечному "сарафанному радио" о том, что дела у профессора вроде бы совсем плохи, и что вскоре, наверное, всем придётся искать другую работу, он стал с некоторых пор настойчиво предлагать Льву Семёновичу встретиться для переговоров с одним его (Челышева) знакомым - солидным (что он особо подчёркивал) бизнесменом. Профессор, недолго думая, но всё ж поразмыслив, памятуя посаженного племянника, согласился, так как понял, что готов уже договариваться "хоть с чёртом лысым". Встреча состоялась, и когда профессор впервые увидел входящего к нему в кабинет "солидного бизнесмена", мысль о чёрте лысом в мгновение мелькнула в его седой голове, хотя вошедший лысым и не был.
- Бачко Алексей, - коротко представился тот и, не дожидаясь приглашения, прошёл к столу, где Лев Семёнович разложил листы своей диссертации, и, также, не испросив на то разрешения, уселся в кресло напротив профессора, куда тот обычно предлагал присесть пациентам и их посетителям, и никогда, и никому - из медперсонала. Нетерпящий столь бесцеремонного обращения, всегда считавший себя хорошо воспитанным и вообще культурным человеком, Лев Семёнович хотел было уже осадить этого невежу, который к тому же ещё опоздал на полчаса. Но сам же и осёкся, вдруг сообразив, что встреча эта нужна скорее ему, профессору в затруднительном его положении, и что спонсор (он уже видел в госте спонсора) может и уйти от него, и что тогда его, профессора частной практике, наверное, наступит конец. Посему придав лицу своему приветливое, радушное выражение, представился и он.
- Главврач этой клиники, профессор Лев Семёнович Калиман... Сергей (он имел в виду Челышева) предупредил меня, что Вы задерживаетесь, - тут он как-то тоскливо взглянул на часы, висящие над дверью, и, поправив очки характерным внушительным жестом последнего советского "генсека", произнёс, подражая ему почему-то также и голосом: - Мы с удовольствием рассмотрим Ваши предложения, и если они окажутся взаимовыгодными, будем сотрудничать!..
И профессор задрал голову так, что гостю его показалось, будто бы тот, смотревший на него до начала беседы поверх очков, теперь пытается взглянуть на него из-под них, снизу, одновременно предъявляя ему чистоту профессорских ноздрей.
Наступила неловкая пауза, и, казалось теперь и профессору, гость его, назвавший себя Алексеем Бачко, нарочно затягивает её и молчит, наслаждаясь смущением на профессорском интеллигентном лице. На самом же деле Бачко, выслушав всю эту стандартно-лицемерную ахинею, произнесённую профессором, теперь просто думал: "с чего бы начать?..", и, войдя таким способом в нужную роль, вскоре заговорил и сам, подбирая и как бы взвешивая каждое слово, глядя при этом не на профессора, а на листы его диссертации.
- Я представляю... э-э... являюсь представителем... одного крупного московского агентства... Мы занимаемся вопросами недвижимости. Наши клиенты...
Тут он умолк, вздохнул глубоко, выдохнул и, взглянув на профессора и сквозь очки на последнем внутрь его, тоном уже немного надменным повторил последнюю фразу; и дальнейшие слова Бачко отзывались в профессорском сердце, обретая всё большую наглость по мере звучания их.
- Наши клиенты, - раздувался Бачко, - в основном... э-э... в основе своей очень хорошо обеспеченные и известные люди... Иногда и у них возникают проблемы в семейных отношениях... (Бачко как-то лукаво посмотрел чуть выше профессора.) Например, - продолжал он, - один из супругов подаёт на развод, а при отсутствии брачного договора квартира, дом... в общем, любая недвижимость разделяется в равных долях...
Задетый за живое профессор, желая, так сказать, равноправного диалога, хотел было вставить в монолог наглого гостя какое-нибудь своё веское замечание, но Бачко опередил его и, перестав подбирать слова, заговорил быстро и даже напористо. Его, наконец, прорвало.
- И вот представьте себе, профессор, - начал "грузить" словами Бачко, - она ещё год назад где-то под Тулой коровам хвосты крутила, а сегодня делит с мужем дом на Рублёвке или квартиру пятикомнатную на Кутузовском!.. Или наоборот!.. Она - коренная москвичка живёт в пределах Бульварного, скажем, кольца, где предки её ещё до Октябрьской революции жили! А он приехал года три-четыре тому назад откуда-нибудь из Житомира или из Омска; работы в Москве не нашёл, да и не ищет уже; пьёт беспробудно, а то и "на игле сидит"; вещи из дома выносит и грозится развестись, а квартиру, можно сказать, гнездо её родовое, разменять! Каково?!!
И Бачко умолк, наблюдая, какое впечатление произвела на профессора его трепетная речь; потом добавил:
- Вам же приходилось уже лечить таких, профессор, специальными, так сказать, методами. А наши клиенты, повторяю, люди вполне обеспеченные, понятия имеют и будут Вам благодарны... Не то, что те чекисты, сломавшие Вам личную жизнь...
Этого Лев Семёнович никак не ожидал. Первым желанием его было схватить этого мента-провокатора (о чём Лев Семёнович уже догадался) за шиворот и выкинуть его из кабинета. Но вместо короткого "вон отсюда", что было вторым его желанием, - очевидно потому, что перед ним сидел действительно мент, а профессор был интеллигентом, рождённым в СССР, - он поддался третьему своему естественному желанию. Профессор резко встал из-за стола, подошёл к стенному шкафу в углу кабинета, открыл дверцу и извлёк оттуда початую бутылку коньяку.
С первых же слов он заподозрил какую-то неискренность в словах визитёра. Психиатр почти с тридцатилетним стажем, он - что может показаться на первый взгляд несколько странным - привык уделять больше внимания эмоциям собеседника и интонациям его голоса, нежели логике сказанного им. Потому что логика многих пациентов профессора Калимана: параноиков, шизофреников и так далее (признанных уже таковыми авторитетами от психиатрии) была профессору более очевидна, чем логика тех же авторитетов. Так что, пропустив, что называется, мимо ушей основной смысл трепетной речи Бачко, профессор, слушая, как он понимал, "что-то там про аферистов", прикидывал в уме возможный диагноз сидящего перед ним, но уловил-таки ясно в конце этой речи явную осведомлённость Бачко о профессорском прошлом и явную же провокацию со стороны визитёра.
"Эхе-хе... Однако же ловко этот Бачко перевёл разговор на чекистов, - думал теперь Лев Семёнович, - Узнал ведь откуда-то, подлец, что это больная для меня тема..."
Сравнение Бачко брачных аферистов с инакомыслящими было нелепым; и профессор не обратил на него никакого внимания. Казалось бы. Но на подсознательном уровне склонность к авантюризму объединяла тех и других, по крайней мере, в восприятии их добропорядочным Калиманом. На его подсознательном уровне.
"А чем тогда сам Бачко лучше чекистов?..", - размышлял Лев Семёнович, разглядывая этикетку дорогого напитка, подаренного ему одним из благодарных пациентов... Он так и не открыл бутылку, поставил её на место, закрыл шкаф и, круто обернувшись к гостю, пристально на него посмотрел. Лев Семёнович действительно начинал понимать... Он вернулся к письменному столу и уселся в кожаное винтовое кресло. Бачко сидел в плюшевом для гостей, обхватив ладонями его подлокотники, то и дело вытирая первые о вторые, и, что было очевидным теперь для профессора, напряжённо ожидал разрешения продолжительной паузы, инициатором которой на этот раз был уже сам Лев Семёнович Калиман. Наблюдая, как Бачко протирает плюш на гостевом кресле, Лев Семёнович не торопился отвечать ему, а продолжал размышлять, откинувшись на спинку своего кресла, кресла хозяина, делая вид, что не замечает вопросительно-встревоженных бесцветных глаз визитёра.
Этот наглец по фамилии Бачко издалека, полунамёками, в сущности, предлагал ему вновь заняться карательной психиатрией, но, вероятно, на коммерческой уже основе. И это теперь, через тридцать лет, когда от брежневской эпохи не осталось даже одноименных анекдотов; когда он, Лев Семёнович Калиман уже не тот молодой врач-психиатр, принуждаемый КГБ калечить и без того "нестандартную" психику несчастных диссидентов, а профессор, доктор медицины, чьей святой обязанностью была теперь научная работа, передача опыта и преподавательская деятельность.
Лев Семёнович слышал не раз, полагая, что это всего только слухи (в которые, впрочем, верил отчасти), что будто бы подобная "психиатрия" применялась и теперь в некоторых областных психлечебницах; и если такие случаи и бывали где-то, то он даже и предположить не мог, что подобная практика может коснуться и его клиники. Племянник же Надежды Яковлевны так ни разу и не воспользовался особым методом убеждения неугодных ему акционеров; да к тому же Лев Семёнович и не воспринял тогда всерьёз таких его намерений, озвученных племянником в стиле модного в девяностые годы чёрного юмора.
"Надо было уезжать отсюда ещё в девяносто первом...", - довольно-таки часто, особенно в последнее время посещала профессора скорбная мысль. Забывал Лев Семёнович, однако, что доктором наук и профессором он стал несколько позже - в девяносто четвёртом; и что отбудь он тогда, раньше на землю обетованную, так и остался бы, наверное, кандидатом, которых в Израиле, что евреев на Руси.
Он всё ждал какого-то чуда, не понимая, что государственная система всего лишь сменила вывеску и немного ослабила бразды правления, а люди-то остались те же... Образ Железного Феликса так же строго взирал на своих последователей с портретов в кабинетах спецслужб. А некоторые политические деятели открыто призывали вернуть его бронзовое изваяние на старое место - в центр площади; восстановить памятник, к которому, по-видимому, самим Провидением не дозволено было подойти простому человеку и возложить цветы - из-за кругового, противного ходу часов движения железного потока.
Функции тайной полиции при любом государственном строе всегда одни и те же. Какой бы аббревиатурой не прикрывала она исконное её предназначение, она везде во все времена преследовала, ограничивала свободу и предавала суду действующей власти всякого, кто для этой власти был действительно опасен. И имела на то полное моральное право, будучи неотъемлемой частью той или иной формы Князя мира сего. Раньше она преследовала и сажала диссидентов, теперь - президентов акционерных компаний. В их число попал и троюродный племянник Надежды Яковлевны, в результате чего Лев Семёнович лишился единственного, как оказалось, реального своего покровителя.
"Сломали жизнь чекисты еврею Калиману...", - вертелась в профессорской голове назойливая мысль, ставшая теперь аксиомой. Ему вдруг вспомнился известный афоризм о квартирном вопросе, испортившем москвичей; и тогда Лев Семёнович, ещё раз пристально взглянув в колючие глазки визитёра, тихо и как-то устало произнёс:
- Говорите, что Вам от меня нужно?..
ГЛАВА 3
Участковому инспектору Алексею Бачко удалось, - в этом он был абсолютно уверен, - убедить профессора Калимана в своих благих намерениях. Алексей Николаевич с малых лет выучился врать так, что его ложь, скрывающая, как казалось ему тогда, ещё в детстве, страшную правду, сама по себе была правдой, но не относящейся напрямую к задаваемым ему вопросам. Так, например, если мама или отец спрашивали его: что было сегодня в школе? сколько было уроков? и т. д. (а он прогуливал), - Лёша делал сосредоточенное лицо и начинал рассказывать о том, что происходило в школе, скажем, неделю или две тому назад, выдавая те, давно прошедшие события за нынешние. Таким образом, он как бы перемещал реальные события во времени, а это, по его мнению, уже было наполовину правдой; и этим "детским приёмом" он частенько пользовался и в зрелом возрасте, по опытности перемещая события также и в пространстве и приписывая себе действия других лиц.
Когда он рассказывал профессору душещипательные истории про несчастных собственников московских квартир, - это было правдой, такое происходило сплошь да рядом. Когда он, Алексей Бачко как честный представитель бизнеса призывал профессора карать психиатрией брачных аферистов, - что ж, в глазах Бачко-мента такое суровое наказание выглядело справедливым возмездием, если уж законы государства несовершенны. Иметь же за этакое "гражданское содействие государству" достойное вознаграждение, - и в этом Алексей Николаевич не видел ничего предосудительного, принимая во внимание свою нищенскую зарплату участкового. То, что он вообще выдавал себя за бизнесмена? Так не всякий согласится связаться в таком деле с ментом... О таком ненадёжном сотрудничестве очень хорошо знали члены одной преступной группировки, которых их бывший наводчик Бачко сдал, что называется, без зазрения совести. А дело было так:
В одной из европейских стран некий русскоязычный делец находил какого-нибудь тамошнего бюргера - владельца Ауди, Мерседеса или дорогого БМВ, желающего избавиться от старой по европейским меркам автомашины. Делец оплачивал ему половину остаточной стоимости её, забирал документы на машину и якобы угонял её. Когда же иномарка пересекала границу России, владелец заявлял об угоне в полицию и получал потом солидную страховку. Чтобы, так сказать, без проблем зарегистрировать автомобиль в Подмосковье, перегонщик заранее оговаривал с Алексеем Бачко (тогда ещё инспектором ГАИ) день и даже время регистрации и оставлял ему приличный аванс "за помощь". В этот день иномарку угоняли со стоянки или от подъезда дома, где проживал делец, или же его выкидывали из-за руля на асфальт где-нибудь на светофоре по дороге в ГАИ. Пострадавших таким образом перегонщиков было немало; и Бачко, как бы прикармливая их, сперва давал им денег заработать и действительно помогал в оформлении необходимых документов и регистрации автомашин. Но когда клиент "созревал", и очередная иномарка действительно стоила больших денег, Бачко по-хозяйски уже давал отмашку бандитам, а сам, естественно, оставался в стороне. Такая схема действовала безотказно, пока перегонщики работали поодиночке; но как-то раз один из них взял себе напарника - человека со стороны, а тот оказался сотрудником ОБОП, и при попытке вооружённого нападения на них банду "повязали". Карьера старшего лейтенанта Алексея Бачко, получавшего от бандитов солидную долю за так называемую "цветную наколку", грозила прерваться длительным сроком заключения, но его "отмазали"; и перед скорым судом он предстал уже как свидетель со стороны обвинения.
Теперь же разъясним, что скрывалось за теми изощрённо-лживыми предложениями, которые Алексей Николаевич изливал на голову несчастного профессора Калимана. Дело в том, что в его клинике Бачко намеревался доводить "до нужной кондиции" вовсе не брачных аферистов, претендующих после развода с их жертвами на часть жилой площади в Москве или области, а самих же собственников московских квартир, как правило, одиноких.
Например, узнаёт Бачко от друзей, коллег его московских, что живёт там-то и там-то одинокий простодушный мужичок - любитель выпить изрядно по причине не сложившейся личной жизни. И вскоре появляются у того мужичка "друзья душевные", - и водочки поднесут, и словом добрым уважат. А когда через месяц-другой от палёнки той керосиновой мужик и встать-то с кровати не может уже без посторонней помощи, когда и постель-то под ним уже мокрая по его беспробудности, то вчерашние друзья его душевные превращаются вдруг в брезгливых, жестоких перевёртышей, - как из сказки, что в детстве любил мужичок: про Олю-Яло в Королевстве Кривых Зеркал... И вывозят они его невменяемого куда-нибудь за город, в лес, где он за полстакана-стакан метанола, - лишь бы забыться опять и не видеть уж больше этих наглых, глумящихся над ним рож, - подписывает им генеральную доверенность на свою одно - двухкомнатную квартиру где-нибудь в Бирюлёво или Отрадном. И на этом всё для него заканчивается.
Бывало такое. Бывало. Доколе для оформления сделки купли-продажи квартиры не возникла необходимость живого мужичкова присутствия. К тому же слишком уж "стрёмными" становились подчас для Бачко и сподручных его "дела мокрые". Вот тогда и обратился Бачко к Калиману. Конечно, и теперь бывает, что за жильё убивают. Но бывает и по-другому:
Находит такой мужичок простодушный, непьющий (помногу и часто) подругу себе в утешение. Живут они у него, скажем, в Жулебино, где досталась ему от покойных родителей "трёшка" в панельном доме. Казалось бы, жили да жили бы так, но нет же: медленно, постепенно, растянутая во времени змеёю вползает в душу ему внушаемая подругой мысль, что неплохо было бы и узаконить их отношения. Не освятить - узаконить. Вползает ненавязчиво, вдруг замирая и даже пятясь назад, чтобы счастливое примирение после какой-нибудь очередной ссоры позволило ей, наконец, в эйфории совершить решающий, незаметный для мужского ума прыжок и спрятаться до поры где-нибудь в закоулках его подсознания. Затем выбрать подходящий момент и появиться оттуда уже вперемешку с собственными его помыслами-идеями.
После сочетания законным браком подруга вдруг как-то сразу охладевает к нему. Более того за месяц-другой та "зайка моя", что была под фатою невесты, постепенно становится бабой скандальной во всех отношениях так, что об интимных у мужичка даже и мысли всё более сходят на нет, и водочка появляется в жизни его - всё чаще и больше - и пословица с нею про рождённого пить.
И вот наречённый за это супругой козлом неспособным, он, чьё имя до свадьбы звенело в устах её с придыханием в "ласкательных" суффиксах, а теперь вот такой - сам не свой приходит однажды с работы домой и застаёт супругу свою в компании трёх-четырёх молодых людей. Наглых... Слово за слово, - он бежит к телефону, вызывать милицию, а один из "гостей" вырывает у него из рук трубку и тычет ему в лицо удостоверением оперуполномоченного. Затем знакомит мужика с заявлением, подписанным супругой его коварною, в котором та утверждает, что муж истязает её и насилует, и не раз уже угрожал ей убийством, и что она просит незамедлительно принять меры. Вдруг выясняется, что заявление это не первое, а их уж с десяток, и все они зарегистрированы, что имеются подлинные справки о побоях, заверенные врачом травматологом, и что гражданин такой-то не раз уже был предупреждён о недопустимости такого антиобщественного поведения, - словом, весь этот бред выливается на голову ошарашенного мужика, который не только не истязал, но, по сердечному, отчаянному его выражению "даже пылинки с неё сдувал". На что ему предлагается проехать в Отдел внутренних дел и не дурить.
Под пристальными взглядами "оперов" мужик окончательно теряется; и выводят его в наручниках, впихивают, - тут он удивляется, - во внедорожник типа Гранд Чероки и увозят, но не в ОВД - это мужик понимает по ходу движения, а куда-то за город. Он не знает куда, потому что лежит на полу за передними сиденьями внедорожника, и две пары грязных ботинок прижимают его к этому полу. Он не видит ничего, кроме снежной кашицы на резиновом коврике, а похитители его, поскрипывая короткими кожанками, всю дорогу молчат. И лишь в конце неведомого мужику пути, тот, что за рулём, спрашивает сидящего впереди справа:
- Когда за тем чудилой в Бибирево поедем? - голос у него хриплый, низкий; говорит, растягивая слова: - Чего молчишь, Бачков?.. Те-е вопрос задали!.. В Бибирево, говорю, когда поедем?!
Тот, что впереди справа потягивается с удовольствием и, сладко так зевнув, отвечает:
- Через недельку...
Не будем уточнять, выезжала ли через недельку в Бибирево бригада Бачко, но за эту неделю мужичок (на беду, видать, простодушный) был доведён до полуневменяемого состояния, чему способствовали частые специфические инъекции и совершенно пустая (с единственной кушеткой) квадратная, выкрашенная в кипенно-белый цвет комната без окон. В этой комнате размером "три на три" восемнадцать часов в сутки гудели люминесцентные лампы на потолке; и невольный пациент, измученный к тому же ещё и бессонницей, готов был безропотно исполнять любые указания седовласого доктора, который и предавал его в руки уже позабытых невольником, неузнаваемых им похитителей.
Затем он подписывал какие-то документы, какие - он не понимал, но в них то и дело мелькали такие слова как "ответственный", "доля", "квартиросъёмщик". Потом его везли куда-то, водили по разным кабинетам в какой-то конторе, где он опять что-то подписывал, кивал (соглашаясь с чем-то) головой, когда некая строгая женщина, будучи здесь, по-видимому, самой главной, зачитывала вслух непонятный ему документ, вызвавший у него смутные ассоциации то ли с генеральным секретарём, то ли с генеральной репетицией...
На обратном пути машина сворачивала с широкого шоссе на второстепенную дорогу. Здесь новоиспечённый бомж получал последнюю в этой части его жизни инъекцию, после чего он оказывался в сугробе, на обочине заснеженной среди леса дороги, обледенелой в трёх почему-то её колеях... И в этом пейзаже теперь уже некто с бледным лицом сидел на снегу, как ребёнок растерянно озираясь вокруг, неспособный никогда уже вспомнить ни имени своего, ни бывшего места жительства, ни квадратной белой комнатки в подвале клиники профессора Калимана.
ГЛАВА 4
У федерального судьи Татьяны Сергеевны Аржуниной пропал муж. Не имея, как и многие в то время, постоянной работы, он в дачный сезон подряжался рубить бани скороспелым российским нуворишам. И не было у него недостатка в заказах, потому что плотник он был, что называется, от Бога. Так что домой в летний период он наведывался лишь изредка - целыми днями с утра и до вечера, без выходных прилаживал одно к другому гладкие оцилиндрованные брёвна. Впрочем, прилаживал и не оцилиндрованные.
Как-то раз в конце мая Татьяна Сергеевна готовилась к встрече нечастой (о чём тут чуть выше уже говорилось) с мужем своим Иваном Андреевичем, позвонившим ей с завершённого уже объекта и обещавшим сегодня же к ужину быть дома. Так и не дождавшись его, она весь вечер пыталась дозвониться ему на "мобильный", но в ответ всякий раз, как казалось ей, фальшиво-плаксивый женский голос монотонно твердил о недоступности абонента... Воображение Татьяны Сергеевны создавало такие реальные в её голове, жуткие, пугающие её картины, что подробное описание их вполне могло бы составить целую главу. Так, к примеру, виделся ей разбитый вдребезги внедорожник Ивана - подержанный Шевроле, который Татьяна Сергеевна почему-то очень не любила, называя его танком бандитским, и не раз уже просила мужа продать подозрительную машину. Виделся и сам Иван Андреевич с разбитой о лобовое стекло внедорожника, окровавленной головой... Ещё представлялось ей в полудрёме бессонной ночи, как из бензобака Иванова внедорожника, - смятого, пробитого насквозь угловатым бампером встречного лесовоза, - на асфальт вытекает бензин и чёрной расползающейся вокруг лужей приближается к брошенному кем-то из окон проезжающих мимо машин тлеющему роковому окурку.
Когда вторая такая ночь была уже на исходе, Татьяна Сергеевна набрала номер одного из следователей городской прокуратуры, с которым ей часто доводилось сотрудничать при решении некоторых судебных вопросов, договариваться, не раз находя столь необходимый для спокойной размеренной жизни компромисс. В этом их отношения и ограничивались, хотя Вячеслав Сергеевич Тропарёв (так звали старшего советника юстиции), может быть, и рассчитывал на нечто большее. Впрочем, оставим эти предположения для любителей служебных романов и сообщим лишь, что Татьяна Сергеевна, которой едва только минуло сорок, была на двенадцать лет старше своего мужа и любила его той свойственной многим бездетным женщинам любовью, в которой проявлялся подчас нереализованный ею материнский инстинкт.
Вячеслав Сергеевич, услышав столь ранним утром взволнованный голос своей знакомой, сразу же понял, что произошло что-то из ряда вон выходящее, а постоянно повторяемое ею сквозь плач имя мужа её заставило Тропарёва предположить и нечто более страшное. Он как мог успокаивал её и, добившись, наконец, более-менее внятных объяснений причины тревожного звонка её, внимательно слушал, изредка переспрашивая и записывая в блокнот некоторые уточняемые им цифры и названия мест, как-то: номера Шевроле Ивана, откуда и когда Иван Андреевич звонил в последний раз и прочее...
Татьяна Сергеевна обратилась непосредственно к Тропарёву, потому что он мог значительно ускорить процесс розыска её мужа; а идти самой как частное лицо в ОВД и подавать заявление через дежурную часть? Нет. Слишком уж хорошо знала она всю нерасторопность той административно-бюрократической системы, частью которой была и сама по служебному своему положению.
Вячеслав Сергеевич лишь отчасти оправдал её надежды, отчасти потому, что перезвонив ей домой (на работу она не пошла), ближе к полудню сообщил, что никаких сведений о местонахождении Ивана Андреевича Аржунина на этот момент не имеется. Ни в каких авариях - дорожных происшествиях (боже упаси) Иван не участвовал, в сводках милицейских протоколов не значится, в больницы и морги также не поступал. Но известно, что из коттеджного посёлка, где Иван получил под расписку от заказчика полный расчёт за выполненную им работу, Иван выехал позавчера, часов в семь вечера на своём подержанном Шевроле. Всё. Больше сказать Тропарёву печальной Татьяне Аржуниной вроде бы было и нечего...
Но с другой стороны Вячеслав Сергеевич запустил в действие такой особый механизм, называемый федеральным розыском, который, завертевшись однажды, никогда уже не останавливался, - разве что для "смазки" его и повторного "запуска". После чего он опять "раскручивался" и так постоянно до обретения тех или иных конкретных результатов пусть и не всегда чистой работы его. По всей стране местные управления внутренних дел сразу (без предварительного "ушёл из дома и не вернулся") получили ориентировку на пропавшего без вести Ивана Андреевича Аржунина: такого-то года рождения, проживающего там-то и там-то, одетого в день исчезновения в то-то и прочее. Также прилагались недавняя его фотография и особые приметы. ГИБДД должна была останавливать для проверки все зелёные внедорожники Шевроле и останавливала, хотя, к сожалению, в случае именно этом так и осталась должна, о чём извещаем читателя, чуть забегая вперёд.
Хозяина подмосковного коттеджа, у которого работал Иван и где его видели в последний раз, трое суток продержали в КПЗ и отпустили, лишь опросив многочисленных свидетелей, видевших, как Аржунин выезжал через центральные ворота посёлка один, и подтвердивших, что задержанный хозяин коттеджа весь вечер и половину ночи никуда из посёлка не отлучался, а пил с ними водку, "обмывая" новую баню, восхищаясь - пока был в состоянии первое слово сложить и связать со вторым - оцилиндрованным бревном.
Татьяна Сергеевна взяла на работе отпуск и первое время по нескольку раз в день звонила Тропарёву, вопрошая его о результатах розыска; но тот не располагал более никакой информацией, да и вообще, по сути, был прав, полагая в душе, что и так уже сделал предостаточно, о чём, естественно, умалчивал. Так что, отвечая всё ж каждый раз на звонки Татьяны Сергеевны, он лишь успокаивал её, обещая сразу же как только "что-то проявится", немедленно ей сообщить. Наконец-то и несчастная женщина поняла, что столь частыми своими звонками она отрывает постороннего человека от дел, и что в его, Тропарёва сознании - в отличие от её собственного - на пропавшем Иване Андреевиче клином свет не сошёлся.
То, что в дальнейшем определяло душевное состояние Татьяны Сергеевны, вполне могло бы заинтересовать некоторых коллег Льва Семёновича Калимана, исследователей различных маний и фобий, сопутствующих веку технократии, и придумавших для разнообразия ещё и такое заболевание как "телефонная зависимость", переболеть которым, однако, не дай Бог никому. Так вот и Татьяна Сергеевна познала это болезненное состояние, целыми днями не отходя от телефона и боясь за неимением "мобильного" даже выйти в магазин за продуктами, или же, что льющаяся из крана вода заглушит столь ожидаемый ею телефонный звонок.
Первые звонки ещё отзывались в сердце её сладким чувством надежды, что, быть может, вот это как раз и звонит Тропарёв, а может быть, сам Ваня вдруг дозвонился из жестокого плена бандитского с просьбой о выкупе?.. Первыми эти звонки были и буквально, потому что второй, а тем более третий едва успевали раздаться, и то только ночью; а днём Татьяна брала трубку сразу, нет, просто срывала её с аппарата, роняя её и на.., и об стол, и снова схватив и обеими уж руками дрожащими прижимая её к бледной щеке. Но всё это были либо звонки надоедливых старых подруг, незнающих пока ещё о несчастье её, либо раздражающие её равнодушием анкетных вопросов звонки из социологических служб. Ещё несколько раз ошибались номером... А вскоре звонки прекратились и вовсе. Затих телефон. И тогда Татьяна Сергеевна часто снимала трубку с него, чтобы проверить: работает он или нет...
Недели через две она, не сдержавшись и почти автоматически набрав на священном теперь для неё телефоне номер служебного Тропарёва, узнала от его заместителя, что тот вот уж дней десять как в отпуск уехал с женой и детьми: то ли на Кипр, то ли на Мальту.., а, впрочем, быть может, на родину, в Пензу, - он точно не знает, он заместитель.
Только тогда поняла, наконец, осознала Татьяна Сергеевна вдруг, насколько сама она подчинила себя, свою волю этому бездушному электронному устройству в корпусе чёрной пластмассы - телефонному аппарату, никогда и ничего самолично ей не обещавшему и бывшему лишь беспристрастным посредником между ней и другим человеком бездушным (как теперь ей казалось) Тропарёвым В. С.
И не знала тогда ещё Татьяна Сергеевна, что этот вот "кнопочный чёрт" (как честила она телефон-аппарат "вместе с ней сотворивший кумира") вскоре вновь станет для неё чем-то вроде иконы, когда свяжет её пусть и не с Богом, как есть Он, но с человеком, посланным ей, несомненно, от Бога. А тот человек, - вовсе даже и не душевный по причине болящего сердца, - исполняя свой долг (потому что привык исполнять и всегда исполнял), даже и ведать не ведал, что Промыслом Божьим работу его назовут - неведомым никогда заранее никому Божьим Промыслом.
ГЛАВА 5
В зеленогорском УВД как-то совсем некстати затеяли капитальный ремонт. В жаркие июльские дни, когда солнце, казалось, прожигало насквозь крышу и стены старого, построенного ещё немецкими военнопленными жёлтого двухэтажного здания, к естественной при такой жаре духоте добавились ещё и запах масляной краски, и редкая вонь, бывающая при вскрытии (необходимом при полной замене сантехники) старой, как и само здание, канализационной его системы.
Но, служба есть служба; и многие сотрудники УВД вынуждены были дышать всем этим ремонтом, что называется, полной грудью, после того как задыхались, время от времени зажимая носы, кроме тех, пожалуй, сотрудников, что находились за плотно закрытыми дверьми кабинетов служебных, оснащённых кондиционерами или, по крайней мере, вентиляторами. Но и эти сотрудники в званиях до майора при первой же возможности выходили "покурить" на улицу и оставались там до тех пор, пока чей-то грозный, басовитый окрик из открытого настежь окна второго этажа не призывал кого-либо из них вернуться в здание УВД.
И всё же самые тяжкие испытания выпали в эти дни на долю задержанных, чью свободу временно ограничивала металлическая решётка, изготовленная, видимо, наспех и также на скорую руку выкрашенная в ядовито-зелёный цвет. Две деревянные скамьи, что положены были за ней на четыре чугунные чушки, "растущие" прямо из пола бетонного, прижимались к грубым бетонным же стенам так, что для сидящих на одной из них решётка была слева, а на другой, соответственно, справа.
Для тех, кто в России живёт, а не в этой, как иные её называют, стране, для тех, кто не зарекается от... сообщим доверительно, что если пошарить под такою скамьёй незаметно для стражи, - она знает, но всё же, - аккуратно рукой, то почти всегда можно нащупать где-нибудь там, в щели между досками: оторванный от спичечного коробка "чиркалёк", две-три спички и, быть может, окурочек, - такой, чтоб вдохнуть глубоко и не раз паче воздуха нужный порой для обмана души горький дым, для иллюзии некой свободы душевной, той, когда понимаешь, что ты не один. Вот что главное в оставленном тебе кем-то окурочке. По крайней мере, так было раньше, и вложить при наличии у тебя таковых сигарету и спички туда, в щель между досками было в России понятием вовсе даже и не блатным, но человеческим. А вот человека "вложить", так сказать, втихаря или же уложить его и не в щель, но всё ж между досками - сверху и снизу - это как раз блатным приватным понятием было, однако скрываемым, потому что блатными же и порицаемым вслух по закону неписанному, который если кто и читал, то об этом другим уже не расскажет. А если расскажет? Впрочем, противно об этом рассказывать, мерзко, опускаясь душою всё ниже и ниже. Бездна там ниже. Бездна. Тьма без цвета и запаха. И эхо печальное слышится откуда-то сверху всё тише и глуше: "мы с тобой, мы с тобой, мы с тобой...". Где?! Между досками?! Куда сами же и уложили?! Эти вопросы последние для людей молодых, тех, кого и теперь ещё, может быть, привлекает блатная романтика. Так вот ожидает за нею безликая Бездна. Буквально безликая. Не рай и не ад, что так ярко описаны кем-то из тех, кто там не был, не тартарары - хуже: осознаваемая вечной душой Пустота ожидает, объяснить которую невозможно, потому что нечего там объяснять. Пустота и тоска, понимаете? Тьма без цвета и запаха там. Глухая... Так что лучше, пожалуй, продолжим рассказ о том учреждении, где меняли сантехнику и воняло масляной краской.
В этот день задержанных было немного. Некоторые из них вообще не попадали в "обезьянник", а освобождались сразу же после составления протокола, а то и без такового. Задержанные этой категории всегда имели при себе документы, удостоверяющие их личность, и достаточную сумму денег, часть которой добровольно жертвовалась ими "на ремонт здания".
Тем не менее, за зелёной решёткой постоянно находилось человек пять. Иногда одного из них уводили для составления протокола, и он, как правило, больше назад уже не возвращался. Через какое-то время в "обезьянник" заталкивали ещё двоих и, таким образом, задержанных становилось уже шестеро. Сидя напротив друг друга, они походили на пассажиров пригородной электрички, незнакомых между собой и потому всю дорогу молчавших. Правда, эти никуда не ехали, но состав их менялся время от времени кроме, пожалуй, двоих.
Первый из них сидел - если снаружи, извне смотреть на решётку - на скамье, что была слева, поджав под неё, как бы пряча от взглядов других "пассажиров", а скорее от вечного холода пола бетонного, босые грязные ноги. Давно не стриженный и не бритый, со свежими кровоподтёками на загорелом лице он то и дело прикладывал к нему смоченную по милости дежурного офицера водой из-под крана рваную фланелевую тряпицу, бывшую некогда воротником собственной его рубахи в клеточку. Этот первый находился здесь уже часов шесть, не проявлял по этому поводу какого-либо беспокойства и, казалось, вообще был ко всему безучастен, не сетовал, как другие узники, на страшную духоту и такую же вонь.
Второй, то и дело поглядывающий на круглые настенные часы, висящие аккурат над окошком дежурного, едва обнаружив, что большая их стрелка приблизилась к завершению третьего своего круга (о чём он судил по маленькой, которая так долго ползла для него с четырёх часов до семи), вдруг резко вскочил со скамьи (той, что справа была за решёткой) и стал нервно ходить по камере, заложив руки за спину и чуть наклонившись вперёд, от решётки к стене и обратно. Сделав несколько таких маршрутов, он остановился у самой решётки и, взявшись за прутья её обеими руками, барельефом наружу просунув лицо, вызывающе, но негромко, как бы смазывая каждое слово тягучим мёдом, прогнусил, но не то чтобы ртом, и не то чтобы носом, а, пожалуй, сведённым в одно несомненное рыло как бы всем "барельефом", упомянутым выше. Приблизительно так прогнусавил:
- Харэ, начальник... Три часа прошло... эта... давай выпускай... слышь? Начальник... - И добавил, чуть повысив голос: - Я - астматик! Ща кони двину у тя тут!
Дежурный офицер, сидя за перегородкой, - прозрачной в верхней её части так, что видны были только его голова в фуражке, плечи с погонами и часть груди с большим ярким жетоном, - как писал что-то, то и дело сверяясь с какими-то документами, так и продолжал писать, как будто и не слышал привычного для него сладкого "мычания" этого приблатнённого показушника. Тем не менее, ровно через три часа после задержания его этот последний уже расписывался у окошка дежурного в толстенном журнале за возвращаемые ему по освобождении наручные часы, связку ключей, зажигалку и замызганную хозяйственную сумку, куда он уложил автомобильный домкрат, выданный ему не под роспись, не по реестру, а в результате мучительного теперь для капитана "мычания".
Примерно через час, то есть в начале девятого часа вечера со второго этажа здания УВД спустился в дежурную часть заместитель начальника этого учреждения подполковник милиции Пётр Васильевич Артемьев. Действительно могучая фигура его, дополняемая к тому же раскатистым, потрескивающим басом мгновенно оживила сонную атмосферу дежурки; и даже вонь та невыносимая куда-то вдруг улетучилась. Впрочем, может быть, это только показалось задержанным, сидящим по ту сторону зелёной решётки, однако сержанту, уснувшему на стуле рядом с ней по эту сторону, вовсе не показалось. Едва услышав сквозь сон громовой бас Артемьева, он сразу очнулся, вскочил со стула и, поёжившись, стал судорожно ощупывать свой табельный пистолет-автомат. Убедившись, что оружие на месте, сержант сконфуженно улыбнулся подполковнику, на что тот лишь укоризненно покачал головой в фуражке и... отвернулся.
Пётр Васильевич вообще никогда не изображал из себя большого строгого начальника и слыл среди своих подчинённых скорее отцом-командиром, да и был таковым. Поэтому и они (многие из них) относились к нему с истинными почтением и уважением, рискуя порой и пренебрегая даже уставом и правилами субординации, дабы ненароком не оскорбить его чувств искусственным, показным чинопочитанием. Человек на своём месте - так можно было бы определить положение подполковника Артемьева в должности заместителя начальника УВД, рабочей, так сказать, лошадки. Такие люди никогда и не становятся непосредственно начальниками, потому что тянут они свою лямку, что называется, не за страх, а за совесть, тогда как те, кого они замещают... Однако не будем обобщать, а вернёмся в дежурную часть зеленогорского УВД, где к подполковнику Артемьеву подоспел, тяжко вздыхая и держась то за ноющее плечо своё, то за поясницу, небольшого роста седенький мужичок в очках.
Это был дежурный сантехник из местного ДЕЗ-а Дядя Вася, которого на самом деле звали как-то иначе, но представлялся он домохозяевам почему-то именно так. По-видимому, псевдонимом, под которым и славился среди других работников ДЕЗ-а тем, что за один официальный, так сказать, вызов (то есть за время, отпущенное ему по нормативам на устранение тех или иных сантехнических неисправностей) Дядя Вася успевал побывать сразу в нескольких местах, где требовался его разводной "газовый" ключ.
Дядя Вася обладал тем особым пролетарским талантом так представить работу свою дилетантам квартиросъёмщикам, как будто она и тяжела для него, и отвратительна, но кроме его самого и друга его Семёныча совершить её в Зеленогорске вроде бы больше и некому. Впрочем, такая его демонстрация собственной незаменимости устраивалась им только на вызовах официальных, за которые ему полагалась зарплата, которую ему давно не платили.
И потому, вызываемый через диспетчера, если вдруг у кого-то из жителей подконтрольного ДЕЗ-у района случалась протечка, Дядя Вася, явившись на зов, тут же где-нибудь в ванной или на кухне, - как казалось жильцам перепуганным, - был готов умереть... И вдруг оживал, но не совсем, а так, чтобы видели домохозяева и особенно - домохозяйки, что ему тяжело... Сетовал на молодёжь, что в сантехники больше уже не идёт, а всё больше в "безмены" (как бизнесменов он называл); а сын его, Федот - тот и вовсе по кривой дорожке пошёл, но говорить о нём Дядя Вася не хочет и знать его - тоже. Так что сантехников в ДЕЗ-е осталось всего только двое - он да Семёныч; и если бы не они, то весь Зеленогорск давно уже утонул бы... В чём - Дядя Вася обычно не договаривал и приступал к работе, но так, что даже незначительный поворот дядивасиного широко-разводного ключа (сжимающего какую-нибудь ржавую соединительную муфту) тотчас же вызывал у самого Дяди Васи череду тяжких звучных вздохов, а у сердобольных домохозяек - сострадание и глубокое понимание всей сложности и трудоёмкости неблагодарного его ремесла.
Но, однако, вернёмся опять же в милицию, где за величавой фигурой подполковника семенил, то и дело охая, Дядя Вася, сегодня особенно как-то разболевшийся всеми суставами. Глядя себе под ноги, он словно каялся в чём-то перед высоким начальником, как бы авансом, заранее извиняясь за что-то, приправляя и без того смутную речь свою профессиональными сантехническими терминами и тяжкими вздохами, кои укажем здесь многоточиями.
- Отопление я отпрессовал, - уверял Дядя Вася Артемьева. - Завтра с утра проверьте, если потечёт, то я... Нет, я сам утром приду и всё проверю. А если меня не будет, то... я скажу Семёнычу, он завтра дежурит. Семёныч придёт и всё исправит... Ну, я сделал всё как надо... Да, совсем забыл! В сортире э-э... фаловую трубу менять надо! Завтра Семёныч посмотрит на складе. Если нету - будем заказывать... Для милиции не откажут.
И вдруг Дядя Вася повеселел почему-то, вздыхать перестал и, заглянув в глаза подполковнику, добавил:
- Да что труба, было бы здоровье, да войны бы не было. А трубу-то достанем!
Пётр Васильевич выслушал дядивасину "исповедь" с выражением лица соответствующим прямому переводу на русский язык его, подполковника имени и, распрощавшись безмолвно с сантехником, прошёл за перегородку к дежурному.
Дежурный офицер поднялся ему навстречу вроде бы как для доклада оперативной обстановки и внешне - согласно уставу. Но в душе, то есть просто по-человечески потому, что поддался некоему безотчётному импульсу, заставляющему даже и нерадивых учеников вставать при входе в класс школьного их учителя, да и вообще всякого взрослого человека, на которого малые дети даже и стоя всегда глядят снизу-вверх. Капитан Сысоев был тотчас усажен на место; и подполковник Артемьев, склонившись над заваленным бумагами столом дежурного, стал неторопливо перебирать одну из стопок, в кои Сысоев ещё до его появления успел разложить: протоколы, составленные на задержанных; заявления, поступившие от граждан и так далее по их назначению листы бумаги, ставшие уже документами. Некоторые из протоколов Артемьев сразу откладывал в сторону, едва взглянув на них, в некоторые углублялся, как бы стараясь уловить в сухих протокольных строках ему одному известную суть. На одном из таких изучаемых он остановился, взял с соседнего стола папку со старыми, двухмесячной давности ориентировками, открыл её, перебрал содержимое и извлёк оттуда нужный ему лист. Затем, покинув "дежурку", подошёл к решётке "обезьянника" и, сверяясь, время от времени, с неудачной ксерокопией ориентировки, долго всматривался в лица задержанных, коих теперь за зелёной решёткой было всего только четверо.
Убедившись, что он не ошибся, Артемьев поманил к себе жестом руки, - вполне милицейским, в котором читалось "а ну-ка иди-ка сюда", - стоявшего неподалёку сержанта. И когда тот подошёл, Артемьев, уже жестом другим как бы ключ музыкальный басовый в воздухе нарисовав, вслух басом же и приказал ему отпереть дверь-решётку "обезьянника" и вывести из клетки одного из задержанных. Подполковник указал сержанту на белокурого... впрочем, скорее изначально русого босоногого парня с загорелым лицом, заросшим выбеленной солнцем щетиной.
Парень, по-видимому, задремал на скамье, что имела всего лишь подобие спинки, и потому прижавшись сутуло спиной прямо к бетонной стене пусть и не "глухой" (с вечным запахом склепа), но всё-таки камеры, переделанной в таковую из бывшей "ленинской комнаты". Сержант заклацал в замке двугребенчатым длинным ключом, открыл дверцу и, зайдя внутрь клетки, растолкал босяка, в полутёмном углу глубоко натурально уснувшего... Когда тот очнулся и более-менее пришёл в себя, сержант вывел его наружу и с трудом поставил его пошатывающегося перед суровым теперь подполковником.
Пётр Васильевич, ещё во время "исповеди" сантехника краем глаза приметивший небритое это лицо, теперь внимательно изучал его, опять же сверяясь с плохой фотографией, больше похожей на фоторобот, благодаря допотопному ксероксу. Так что более проку было от особых примет, указанных в ориентировке, среди которых значилась татуировка на левом предплечье; и Артемьев попросил задержанного закатать рваный от локтя рукав того, что осталось от рубахи: без пуговиц и воротника ветошью "в клеточку" висевшего на нём, на задержанном. Поняв, что тот, то ли спросонья, то ли почему-то ещё не реагирует на его просьбу, Артемьев привлёк для этой цели сержанта. И когда предплечье задержанного было, наконец, обнажено, - перед изумлённым взором подполковника, изумленным, несмотря на его ожидание (как это бывает, когда знаешь заранее, что вот можешь увидеть то-то и то-то и, увидев, всё равно удивляешься), предстало изображение непонятного ему символа, внешне напоминающего число "тридцать". То есть сочетание цифр "три" и "ноль", но соединённых между собой маленькой чёрточкой, берущей начало где-то от середины "тройки" и оканчивающейся прикосновением к верхней закруглённости "нолика". Прямо посередине над этим "сочетанием цифр" символ дополняли коротенькая дужка кончиками вверх и точка над ней. Это изображение в точности совпадало с описанием, указанным в ориентировке.
Артемьев проводил находящегося в федеральном розыске и обнаруженного им Ивана Андреевича Аржунина в соседствующий с дежурной частью конференц-зал и усадил его на один из стульев, стройными рядами расставленных вдоль стен под портретами заслуженных сотрудников УВД (среди которых портрета Артемьева не было). Сам же, приказав сержанту оставаться рядом с обнаруженным, отправился отчитывать капитана Сысоева за ротозейство.
Пётр Васильевич Артемьев перешёл на службу в милицию из спецназа МВД, в составе которого он, будучи ещё майором, участвовал... Впрочем, много где участвовал, непосредственно в боевых действиях. Он шёл в милицию с желанием навести порядок хотя бы на отдельной, вверяемой ему территории, границы которой Пётр Васильевич определял не только местностью, подконтрольной УВД, но и самим УВД, явно не обеспечивающим законность и правопорядок из-за давней, ставшей почти уже нормой привычки сотрудников брать взятки. Артемьев действительно надеялся искоренить это безобразие - с той наивной решимостью, которая по сути одна только и определяет такое понятие как честь офицера. Ибо если такую наивность в ином человеке постепенно вытесняет так называемая житейская мудрость, предрасполагающая к оглядкам и различным компромиссам, то следует, пожалуй, задаться вопросом: а совместимо ли вообще понятие чести, офицерской чести с потерей веры в справедливость? Вероятно, исходя из таких соображений, подполковник Артемьев не каждому сотруднику по УВД при встрече отвечал приветствием в виде взмаха вскинутой и на доли секунды удерживаемой где-то у края козырька фуражки руки, далеко не каждому. За что и получал иногда замечания от начальника УВД полковника Алиева, которому он, впрочем, тоже никогда не отдавал чести.
Но представился он по всей форме, - во весь свой громадный рост вытянувшись по стойке "смирно" и чётким, отработанным жестом приложив к виску своему с проседью сведённые вместе пальцы открытой ладони правой руки, - маленькой хрупкой женщине с мокрыми от слёз радости зелёными глазами. Это была Татьяна Сергеевна Аржунина.
ГЛАВА 6
Лев Семёнович Калиман ни на йоту не усомнился тогда, при первой их встрече, в истинных намерениях Алексея Бачко, хотя тот и пытался, манипулируя общеизвестными фактами, скрыть от профессора гнусную суть своих предложений, очевидную для психиатра за лживым, показным красноречием дутого бизнесмена. Впрочем, мог ли знать Лев Семёнович, - допустим, поверь он тогда Алексею Бачко, - кого именно привозили теперь к нему в клинику немногословные "курьеры" Бачко, всякий раз говорившие приблизительно так: "Это, доктор, к вам типа на профилактику. Вы его, доктор, не слушайте. Это хитрая, лживая тварь! Сволочь и беспредельная морда!..". Мог ли знать Калиман-психиатр всю подноготную будущих жертв, представляемых ему таким образом? Аферисты они или нет? Все как один при доставке их в клинику пьяные вдрызг, "лыка не вяжущие". Этот вопрос в несколько иной форме его постановки каждый раз задавал себе сам Лев Семёнович и отвечал на него так, как когда-то давно отвечал сам же он - молодой Калиман, в спецпсихбольнице калеча людей: он не знает; это не его дело... Это дело Бачко и его сподручных. Их бизнес. Их... А в бизнесе, как наслышан был неделовой Калиман, существуют такие понятия как "деловая мера" и "ничего личного".
Что же касается проявленной в той, первой беседе, осведомлённости Алексея Бачко о прошлом лично его, Льва Калимана, - что ж, последний и сам не раз в своей жизни, если возникала необходимость уговорить кого-либо, вынужден был прибегать к такому же приёму "обратной связи", с ходу как бы прощупывая слабые места собеседника, а то и намеренно, заранее запасаясь необходимой, "козырной" информацией о нём. Так что как психиатр он прекрасно понимал тогда, что Бачко специально сдабривает свои предложения деловые якобы жаждой справедливости, и притворился, что тому удалось возбудить в нём, Льве Калимане праведный гнев. Ложь за ложь и ничего личного. На самом же деле Льву Семёновичу просто жаль было терять частную клинику - воплощённую мечту всей его жизни. А деньги, которые сулил ему Бачко, не только покрывали все расходы на её содержание, но и обеспечивали возможность самому профессору, не заботясь более о хлебе насущном, работать над своим научным трактатом, который вот уже третий месяц лежал заброшенный в ящике письменного стола. Поэтому не столько как алчный хозяин, сколь одержимый наукой профессор, Лев Семёнович отбросил от себя до поры всякие там угрызения совести и размышления о морально-этическом аспекте нового предприятия отложил "в долгий ящик", а из ящика письменного стола извлёк красного цвета папку, в которой хранились черновики научных его изысканий. Профессор открыл её и стал внимательно изучать выдержку из истории болезни одного из пациентов Московского Института психиатрии. Ксерокопии этого документа прислал ему давний его знакомый, тоже профессор - Эдуард Викентьевич Авестидзе, более успешный в карьере и занимающий теперь должность зам. директора упомянутого Института. Справедливости ради будет нелишне заметить, что Лев Семёнович вовсе не завидовал успеху коллеги, который, будучи приблизительно одного с ним возраста, в прошлом также практикующий врач-психиатр, не прерывал, в отличие от Калимана, практики даже в труднейшие для страны и медицинской науки девяностые годы. Однако для Калимана и тут во всём был виноват КГБ.
Не стоит, пожалуй, вдаваться в детали изучаемой профессором ксерокопии медицинских исследований, пестрящих к тому же усложнёнными латынью медицинскими же терминами. Но следует всё же упомянуть один из них, весьма важный не только для научной работы профессора Калимана, но и для всей этой истории термин греческого происхождения "амнезия".
За изучением рукописи Лев Семёнович провёл часа три, время от времени помечая красным карандашом среди записей отдельные слова и их сочетания, без труда расшифровывая чужой, замысловатый врачебный почерк... Когда глаза его стали чесаться от усталости, учёный снял очки, вытер чистым носовым платком слёзную влагу по краям век и, откинувшись на спинку кресла, предался длительным глубоким размышлениям, отразившимся на его лице напряжённым, брезгливым выражением.
"Это - плагиат, - сделал вывод в мыслительных изысканиях Лев Семёнович. - Ссылка на исследования коллег, может быть, и сгодилась бы для какого-нибудь реферата или, пожалуй, даже для диссертации. Но для создания целой теории, собственной (Лев Семёнович слегка улыбнулся) необходим живой материал..."
Так думал он, подспудно перебирая в уме возможные варианты решения этой новой проблемы. Воспользоваться услугами Бачко? Эту мысль профессор отбросил сразу же, так как не желал лишний раз связывать себя с тёмными его делами, в которых сам он играл, как казалось ему, вернее как хотелось бы думать, всего лишь второстепенную роль. Профессор действительно всего лишь блокировал спецпрепаратами волю распутствующих, как он полагал, алкашей, семейных тиранов, в которых сподручные Бачко (опять же без его ведома) насильно вливали перед самой "госпитализацией" бутылку-две водки, слегка приправленной клофелином. Они же и делали заключительную инъекцию, частично стирающую память их жертве, а профессор к этому прямого отношения уже не имел, разве что сам препарат они доставали посредством его старых связей в одной из засекреченных в прошлом фармлабораторий. К тому же, как мог Лев Калиман использовать в высоких научных целях лиц, искусственно доведённых до состояния амнезии при его же попустительстве? Ведь он - доктор медицины, профессор, а не какой-нибудь "доктор смерть", оберштурмбанфюрер СС из тех, что проводили свои бесчеловечные эксперименты на безответных узниках концлагерей! Нет! Такое сравнение себя с палачами из охранных отрядов НСДАП тотчас же вызывало во Льве Калимане - жертве "конторы" КПСС - чувство буквально физического омерзения, и, содрогнувшись, он приступал к рассмотрению других возможных вариантов. Один из них показался профессору всё же самым приемлемым - тот вариант, который и был подсознательно выбран им в самом начале его размышлений, и отброшен мыслителем в сторону как самый простой вариант. Лев Семёнович, покраснев почему-то, снял тремя пальцами трубку с телефонного аппарата и набрал на нём номер Эдуарда Викентьевича Авестидзе... В трубке послышался длинный, где-то у самого уха профессора близкий гудок, щелчок, и без паузы длинные же три далёких гудка прохрипели весьма подозрительно. И снова услышал профессор щелчок.
- Алло... Эдуард Викентьевич?.. Это профессор Калиман беспокоит. Добрый день... Что?.. Да-а, всё в порядке, слава Богу! Хочу поблагодарить Вас за копию... Что?.. Не-ет, Надежда Яковлевна давно не звонила... Хорошо-хорошо, обязательно передам!.. У меня к Вам вот какая просьба, Эдуард Викентьевич... право, неловко... Не уступите одного из Ваших подопечных?.. Что?.. Да-да, исключительно с диссоциативной... да... Вы уж посодействуйте, пожал-ста. Буду Вам весьма признателен! Весьма!.. Что-что?.. Да-а, у нас здесь лесной воздух, питание хорошее... Как?.. Не-ет, что Вы... Палату отдельную выделим... А?.. Нет-нет, никакой оплаты не потребуется... Хорошо... Да-да, хорошо... Спасибо, Эдуард Викентьевич, обязательно перезвоню!.. Да, благодарю и всего Вам доброго! До свидания...
Лев Семёнович вернул телефонному аппарату трубку, на что тот удовлетворённо звякнул в ответ. Аппарат был старый, с диском, но профессор очень дорожил им. Он специально привёз его в клинику из дому; и тот напоминал ему о нечастых соединениях с Тель-Авивом, откуда Надежда Яковлевна, так и не выйдя второй раз замуж, все последние двадцать лет вдохновляла его на борьбу за место под солнцем.
ГЛАВА 7
Санитар Сергей Челышев внезапно покинул санпост, чем вызвал у своего напарника явное изумление, выразившееся у того в выпавшей изо рта только что прикуренной сигарете. Обычно, так было заведено, санитары предупреждали друг друга, если вдруг возникала естественная необходимость ненадолго отлучиться. На этот раз Челышев просто молча и торопливо ушёл с поста и, как потом выяснилось, вообще исчез из клиники.
Около года тому назад, также по осени, когда "активный сотрудник" Челышев рекомендовал главврачу Калиману "солидного бизнесмена" Бачко, тот и понятия не имел, что самого Челышева к нему в свою очередь подослал Алексей Николаевич с целью собрать как можно больше сведений о положении дел в клинике. Получая от Челышева подробные отчёты, Бачко выбрал подходящий момент, когда клинике вот-вот грозило закрытие, и предстал перед профессором в роли некоего "спасителя".
Сергей Челышев - двадцатисемилетний бездельник, гордец, отроду нигде не работавший, безропотно исполнил приказ Алексея Бачко устроиться в клинику санитаром и понаблюдать за профессором, так как находился в некоторой зависимости от Бачко. Челышев был непосредственно причастен к той истории с перегонщиками ворованных иномарок; и бандиты шли на вооружённый налёт только тогда, когда ему не удавалось угнать автомашину со стоянки или от дома указанного Бачко клиента. А в этом деле Сергей был большой специалист...
Начав воровскую карьеру с мелких автомобильных краж, сперва он снимал дорогую резину, магнитолы, колонки и прочее с оставленных на ночь без присмотра владельцами "шестёрок", "девяток" и других разновидностей отечественного автопрома. Затем Сергей перешёл на иномарки и вскоре угнал свой первый БМВ "серебристый металлик". Потом были другие модели, цвета и марки машин и, что самое удивительное, он ни разу не попадался. Ни в руки владельцев дорогих иномарок - людей, как их называли тогда "очень серьёзных, ну очень", ни в руки всерьёз обнищавшей милиции, от этих людей зачастую зависящей и челышевых беспощадно карающей.
Дело в том, что, несмотря на криминальный свой промысел, Сергей очень боялся попасть в тюрьму. Это обстоятельство делало Сергея настолько осторожным, что его квалификация повышалась изо дня в день, подстёгиваемая к тому же развитым по делам его звериным чутьём заранее предвидимой опасности. Но по свойству натуры, наверное, его совершенно не привлекала роль "тихаря-одиночки", вынужденного порой дрожащими от напряжения пальцами ковыряться где-нибудь под панелью приборов чужого, например, Мерседеса. Челышев жаждал работы в бригаде! Когда можно было бы, как представлялось ему, раздухарившись и не озираясь, как вороватая мышь, то и дело по сторонам, идти на "гоп-стоп" и ощущать себя реальным пацаном, а не дрожащей под рулевой колонкой той же самой мышью. В общем, не имел Серёжа представлений ни о возможном тюремном статусе своём, ни о бытующих там понятиях. Тем не менее, когда всех тех реальных братков осудили и раскидали по зонам, Челышев, в "бригаду-фас" так и не принятый, оставался дрожать на свободе, и Бачко не выдал его, оставив в пределах видимости как послушного исполнителя своей воли.
Как же могло такое "положение тел" устраивать честолюбивого Сергея?.. Он всячески пытался компенсировать своё унижение, мотаясь в свободное от дежурства в клинке время по городу в поисках жертвы, и не находил ничего лучшего как отыгрываться на таксистах и частных извозчиках. Так, например, останавливал он поздним вечером какие-нибудь Жигули "пятёрку" или Москвич и просил подвезти его на другой конец города. Когда водитель называл ему сумму оплаты за услуги такси, - рублей, скажем, сто пятьдесят, - Сергей, не торгуясь, но подтверждая незначительность суммы, радостно кивал головой и усаживался на переднее сиденье рядом с водителем.
По дороге Серёжа забалтывал, что называется, пробивал-доставал водителя наглыми, грубыми распоряжениями, такими как: "Здесь налево!.. Да не здесь - дальше, чудила!.. Стоп! Тормози! Сдай назад! Проехали...". И если видел, что тот натурально "ведётся", - останавливал также приказом "здесь тормозни!" у проходного двора или же у подъезда своего дома и спрашивал водителя: "Сдача с пятихатки есть?..". Когда водитель доставал деньги, Челышев лез рукой к себе во внутренний карман куртки и, как бы не доверяя водителю, требовал: "Давай триста пятьдесят!". Ничего не подозревающий, а может быть и предчувствующий в самый последний момент что-то недоброе, тот обычно всё же протягивал Челышеву деньги; а Челышев доставал из кармана не пятисотку, а пистолет Макарова и, выдернув купюры из рук опешившего водилы, сообщал ему, что "сто пятьдесят" тот получит от него в будущие праздники и, не убирая ствола, выходил из машины и растворялся в темноте.
Так проверял он себя "на дерзость" довольно-таки часто, пугая людей зажигалкой, точной копией боевого "Макарова", но всё же, на всякий случай, стащил у своего хозяина Алексея Бачко стеклянную ампулу с препаратом, о котором тот отзывался как о безотказном средстве, лишающем человека всякой памяти и превращающем его в идиота. Дома Сергей набрал полный шприц препарата и с тех пор постоянно таскал его с собой. Ему повезло, что какие-нибудь случайные менты не отобрали у него этот шприц и не вкололи ему по дурости часть содержимого, чтобы проверить: наркотики это или что-то другое?.. Зато не повезло водителю Шевроле, который любезно согласился подвезти Челышева "прямо по шоссе, никуда не сворачивая", когда тот, брезгуя электричкой, добирался из Зеленогорска до Тихого бора на попутке.
Водитель - весёлый, добродушный парень не спросил у Сергея никаких денег "за подвоз" и всю недолгую их дорогу с откровенной радостью изливал свою душу ему, случайному пассажиру, первому встречному... Он рассказал, что едет домой, в Москву, что он - плотник и только сегодня закончил работу у хозяина дорогого коттеджа, которому срубил славную баньку.
Эх!.. Напрасно мы забываем порой, находясь в состоянии безмерного счастья, что мало кто из окружающих нас людей, - даже, пожалуй, и самых близких (не говоря уже и о вовсе посторонних), - разделяет вполне наши чувства. Когда кажется нам, что весь мир вдруг обрёл светлые тона радости навсегда, и что не будет отныне на планете Земля ни скорби, ни печали; и зла на земле теперь вовсе не существует! Не ведаем мы, очарованные, что это временное земное блаженство - всего лишь отблеск, редкое зеркальное отражение вечной благодати Небесного Царства...
Так и Сергей Челышев вовсе не разделял душевного настроения простоватого, на его взгляд, водителя; а как раз наоборот: едкое чувство зависти овладело им. "Небось, не только баньку, но и денег немерено срубил...", - язвил про себя, цинично думал завистник, прищурившись, глядел на дорогу... И когда до лесной тропинки, ведущей от шоссе к санаторию, оставалось километра полтора, он, наконец, решился...
... Водитель внедорожника сидел, прислонённый Челышевым к истекающему смолой стволу старой "в обхват рук не объять" сосны. Сперва Челышев обыскал кожаную барсетку, лежавшую на заднем сиденье Шевроле. Но денег он в ней не нашёл, а извлёк из неё документы на машину и водительские права, выданные на имя Аржунина Ивана Андреевича, с фотографией молодого русоволосого парня лет двадцати пяти. Посмотрев на год выдачи удостоверения, Челышев нашёл-таки явное сходство с сидящим неподвижно водителем и, вложив документы обратно в барсетку, принялся шарить по его карманам. В карманах фланелевой в мелкую клетку рубахи он ничего, кроме носового платка не нашёл и, брезгливо поморщившись, отбросил его, держа двумя пальцами, в сторону. А в кармане джинсов, в первом же, нащупал нечто, хрустнувшее под нажимом этих же пальцев. Предвкушая удачу, Челышев предпринял попытку залезть в карман рукой, но слишком тесно, вплотную прилегал тот к телу Аржунина. И тогда Челышев резко рванул за край кармана, но джинсовая ткань не поддалась; рванул ещё раз, и тогда слабая петля соскочила с пуговицы, и застёжка-молния порвалась. Теперь карман стал доступен, и вор извлёк из него скатанные в рулончик, перетянутые резинкой долларовые купюры. На крайней из них значилось заветное число "сто". Сорвав резинку, Челышев развернул скатку и, заломив купюры посередине в длину, кое-как распрямил их. Затем принялся скользкими от напряжения, потными пальцами перебирать слипшиеся между собой, слегка влажные бумажки, считая почти вслух: "...двадцать восемь, двадцать девять, тридцать!..". Он пересчитал ещё дважды. Да! Ровно тридцать штук по сто долларов! Три тысячи "зелёных"! Серёжа так был горд собой...
Однако теперь ему предстояло решить, как поступить с машиной? Внедорожник был весьма потрёпанным "американцем", измеряющим собственный пробег в милях, которых на одометре (счётчике) его значилось триста сорок две тысячи. "А может, и с полмиллиончика миль отшлёпал уродец...", - примерно так рассуждал о чужой собственности "реальный пацан" Сергей Челышев, думая также: "Даром что Шевроле, полный привод, - вроде как имя какое дворянское или звание, титул типа Шевалье. Звучит благородно, красиво, заманчиво. И вроде бы слышал, что тачка вообще-то хорошая. Но этот, в натуре, развалина, а не внедорожник!.."
Ещё когда Челышев загонял его сюда, в лес, он сразу понял, что машина "убитая" и теперь, обмозговав это дело, решил окончательно: спрятать концы в воду - в прямом смысле этого слова. Неподалёку отсюда вдоль просеки тянулся заброшенный песчаный карьер: довольно-таки глубокий, заполненный наполовину водой. Челышев подогнал машину к краю его, вышел, бросил через опущенное стекло водительской двери визитку с документами - туда же, откуда и взял, обошёл машину кругом и, открывая поочерёдно все её двери, опустил "до упора" остальные стёкла. Затем, воротившись к водительской, упёрся правой рукой в близкий руль, а левой - в крепление зеркала заднего вида, того, что снаружи, приналёг что есть силы и... тяжёлая машина не сдвинулась с места. Тогда он вспомнил, что поставил её на "ручник" и, открыв водительскую дверь, дотянулся до рычага, отпустил стояночный тормоз и едва успел отскочить в сторону, потому что железная махина, сделав два неполных, последних для неё оборота широких колёс, рухнула в воду, прихватив с собой часть песчаного берега под содранным днищем её тонким слоем дернового нароста.
Салон быстро заполнился водой через открытые окна; и машина утонула целиком и почти сразу, утонула вместе с "мобильным" Ивана в её "бардачке". Челышев не стал наблюдать за мелкими остаточными пузырьками воздуха на поверхности мутной воды, а вернулся к своей жертве. Водитель... Впрочем, какой он теперь был водитель? А Челышев сразу же забыл его имя и называл его теперь про себя просто лохом.
Тот сидел также неподвижно: спиною к сосне, между корней на земле, чуть наклонившись вперёд и вбок и, казалось, не проявлял каких-либо признаков жизни. Но что-то особенное было теперь в этой его неестественной "манекеновой" позе, что-то пугающее; и Челышев, нагнувшись к нему, понял, что именно.
"А-а-а...", - протянул он на выдохе тихо; и сердце Челышева упало куда-то в кроссовки его, пожалуй, что в левую, потому что именно левая нога его дёрнулась нервно так, что он едва не упал. Челышев увидел перед собою глаза! Пока он ездил топить Шевроле, - лох открыл глаза! "Этого ещё не хватало...", - подумал нелюдь, когда сердце его вернулось на место и теперь кололо и ныло, чего раньше с ним не бывало. "Надо было и его... туда же...", - волновался о лохе Серёжа, понимая, что сам "лоханулся". Челышев не был на сто процентов уверен в содержимом ампулы. Но когда он, пряча (на всякий случай) подобие лица своего от как бы стеклянного, устремлённого в бесконечность взгляда Ивана, провёл несколько раз перед ним ладонью вверх-вниз, то убедился, что никакой реакции, ничего похожего на признаки сознания во взгляде том нет... Челышев подумал было: "А уж не помер ли лох?..". Но, приложив свою ладонь к груди "умершего", он ясно ощутил чёткие ровные импульсы, посылаемые его руке сердцем Ивана Аржунина.
Вдруг Челышев вспомнил про следы... Сразу проснулось в нём звериное его чутьё; и он тотчас же представил себе каких-то собак овчарок, вынюхивающих след его старых, некогда белых кроссовок с чёрными приметными шнурками, вдетыми им за неимением одноцветных. Наверное, из-за страха Челышев так и не понял, что последняя эта примета для собак вовсе даже и не примета. Зато он словно воочию увидел картину, как собаки эти повторяют его путь от карьера, но как бы в обратном направлении: покружив вокруг старой сосны с сидящим возле неё полуживым человеком и злобно призывно лая возле обвалившегося берега заброшенного карьера.
Вернувшись из возможного будущего в настоящее время, Челышев стащил с лоха добротные кожаные туфли и, надев на него свои полуразвалившиеся кроссовки, обулся сам в пришедшуюся ему как раз впору пару чужой обуви. Затем, оглядевшись вокруг, он решил, что оставлять лоха здесь, под сосной, пожалуй, нельзя... Отсюда из-за редко стоящих вековых сосен просматривалась часть автотрассы. Да и само это место находилось возле разбитой пьяными тракторами лесной дороги, ведущей к каким-то дачным участкам. Пошутив над собою же злобно, мол, не умеешь работать головой - работай руками, Челышев взвалил податливое тело себе на плечо, - благо он частенько заглядывал в одну из зеленогорских "качалок", да и вес оказался приемлемым, - и направился прямиком в сторону лесной чащи, которая начиналась сразу же за древним сосновым редколесьем. Минут через пятнадцать среднего шага ходьбы Челышев утомился не столько от веса безвольно свисающего с его плеча тела Ивана, сколько от поиска подходящего, по его разумению, места, где можно было бы это тело оставить. Теперь мерещились Челышеву грибники, которые в поисках майских первенцев заглядывают в заросли орешника; и один из них находит лоха, и тот всё ему рассказывает. В этаких мучительных скитаниях по лесу Челышев вышел на край большой поляны и решил, что лучшего места, чем заросшая высокой травой середина её, пожалуй, и не сыскать...
Когда он уже собирался покинуть поляну, взгляд его вновь невольно коснулся застывшего выражения бесконечности в глазах его жертвы; и Челышев, проведя ладонью сверху вниз по лицу принесённого, - как проводят по лицу покойника, отдавая ему дань человечности, - ладонью же и ощутил, что глаза эти потусторонние для этого света теперь закрыты. Затем он стал медленно пятиться от середины к краю поляны, одновременно высматривая, виден ли сквозь высокую траву силуэт лежащего на спине человека, и, споткнувшись о какую-то корягу, упал навзничь, на мгновение показав небу подошвы Ивановых ботинок.
Вскоре Челышев уже брёл в направлении санатория и никак не мог отделаться от видений "стеклянного" взгляда и лица человека, этот взгляд выражающего, человека, чей образ долго потом являлся ему в ночных кошмарах. Тогда Сергей просыпался в поту и пытался успокоить себя мыслью одной: ведь он же не убил водилу... Тот где-то живёт, а быть может и вспомнил уже, и знает, что это он, Сергей Челышев сотворил с ним такое! Так, не имея покоя от приходящих за первой очередных навязчивых мыслей, Челышев долго не мог вновь уснуть, ворочаясь на постели, вставал и шёл курить на кухню. Затем снова ложился, пытался уснуть, но опять же вставал и курил одну за другой сигареты, выдирая зубами из них ватные фильтры, чтобы было покрепче, чтобы скрылось в едком дыму бледное лицо ночного кошмара.
Челышев воочию увидел это лицо из окна второго этажа клиники... Из-за чёрной чиновничьей Волги сначала вышел мужчина в форме прокурорского работника. Затем мужчина открыл заднюю дверцу Волги и оттуда, опираясь на галантно подставленную им руку, поднялась миловидная хрупкая женщина в чёрном брючном костюме... Последним оттуда же самостоятельно, без посторонней помощи появился ночной кошмар Сергея Челышева. Кошмар был облачён в белую (до возможности снежной болезни) сорочку с воротом-стоечкой, небрежно расстёгнутым, и чёрные, как и у его спутницы, строгие отутюженные брюки. На ногах кошмара красовались блестевшие на высоком ещё сентябрьском солнце остроносые туфли; и при каждом шаге кошмара они, как казалось теперь санитару, высекали из асфальта снопы огненных искр... То были всего лишь брызги воды, возникшие, когда Иван наступил ненароком на скрытую под опавшей листвой лужицу - неглубокую лужицу дождевой воды, и, разлетаясь, капли её искрились на солнце.
ГЛАВА 8
На выложенной крупной коричневой плиткой просторной площадке, отделённой от подъездных путей тремя широкими ниспадающими ступенями, перед входом в здание клиники выстроилась неровным полукругом группа людей в белых халатах. В центре полукруга, как бы утверждая особый свой статус, стоял пожилой человек в очках, со степенным, исполненным достоинства видом предводителя собравшихся. Так глава клиники Лев Семёнович Калиман встречал бывшего пациента Московского Института психиатрии Ивана Андреевича Аржунина, "уступленного" ему зам. директора этого учреждения Эдуардом Викентьевичем Авестидзе.
Иван Андреевич, начавший уже привыкать к заботливому вниманию со стороны супруги своей Татьяны Сергеевны, - а равно и медперсонала Института психиатрии (наслышанного об её должностном положении), - воспринял столь торжественную и даже, пожалуй, почётную встречу в клинике Калимана всё же несколько настороженно... Он не мог знать наверно, видел ли он главу встречающих в прежней своей, позабытой им жизни. Однако на этот раз скорбное выражение на лице профессора вызвало у него ассоциацию с таковым же на лице одного из персонажей сказки про Снежную Королеву - героя отрицательного, который распоряжался там всеми запасами вечного льда Лапландии и угрожал героям положительным: А - отомстить, В - жестоко отомстить и С - то же самое, но только очень. Аржунин видел экранизацию этого произведения Г. Х. Андерсена, коротая время перед телевизором в холле четвёртого этажа одного из корпусов Института психиатрии, где в общей палате он провёл последние два с лишним месяца, опекаемый лично профессором Авестидзе, и всё же в безуспешных (несмотря на усилия лучших врачей) попытках вспомнить хоть что-нибудь о себе. Такой сказочный образ ледяного Льва Семёновича, подчёркиваемый к тому же окружающей его свитой, навёл Ивана Аржунина ещё и на другое сравнение Калимана с холодным небесным телом, вокруг которого как бы застыли на своих орбитах естественные его сателлиты. Увидев, что их, не считая профессора, девять человек, Иван сразу подумал почему-то: "Да-а... Чем дальше планета от Солнца, тем больше у неё спутников...". Такие сравнения, вызываемые образным мышлением "нового" Ивана, всё чаще приходили ему на ум по всякому поводу, заполняя собой пробелы в его сознании - явные для него и изначально его пугающие и потому требующие хоть какой-нибудь компенсации.
Но во время его пребывания в Институте психиатрии, общаясь с соседями по палате, людьми вполне адекватными этому миру (никакими не психами), он постепенно пришёл к печальному для себя выводу: ему вовсе неинтересно разговаривать с кем-либо из них на житейские, так сказать, общие темы. И потому не обременённый каждодневными размышлениями о политике, футболе и прочими страстными думами разум Аржунина жадно впитывал знания по истории человечества, психологии, философии и другие гуманитарные. Получал же Иван таковые, в основном, из произведений классической литературы, книг научных изданий, а также посредством одного свободного от назойливой рекламы телеканала. Профессор Авестидзе всячески поощрял такое увлечение Ивана Аржунина и даже лично обсуждал с ним некоторые темы, надеясь со своей стороны, что подобное интеллектуальное общение, может быть, разбудит в Иване дремлющие пласты подсознания, содержащие информацию о его прошлом.
Так или иначе, от профессора не ускользнула маленькая хитрость добродушного Ивана, когда тот, желая со своей стороны ободрить профессора, притворялся наивно, будто бы он начинал уже что-то вспоминать о себе. Так, например, показывая Аржунину рекламные проспекты строительных организаций или торговых фирм, - где на фоне живописных пейзажей были изображены бытовки, бани, дома из бруса и прочее, - Эдуард Викентьевич напоминал Аржунину, что тот был раньше хорошим плотником, и предлагал ему на выбор: проспект с изображением двухэтажного кирпичного дома с двускатной крышей, и другой, где в виду соснового бора белела компактная бревенчатая банька с маленьким окошком и квадратной кирпичной трубой. Иван на оба эти проспекта взирал одинаково - с пониманием профессионала - и согласно кивал головой, подтверждая, что подобные строения он один как плотник не раз возводил в прошлой его жизни. Не смог скрыть Иван столь явного беспамятства и в отношении супруги своей, и всей домашней обстановки, когда с разрешения профессора Авестидзе Татьяна Сергеевна привозила его на неделю домой. Впрочем, к обретённому вновь семейному очагу Иван отнёсся тогда с трепетной благодарностью, но не более того.
Немало различных способов психотерапевтического воздействия применял профессор Авестидзе для исцеления Ивана Аржунина. Были среди них, например, сеансы гипноза, во время которых пациенту как бы записывалась идентичная забытой им информация, полученная от близких ему людей, хорошо осведомлённых о его прошлом так, что тому казалось потом, что это собственные его воспоминания. Именно казалось, но абсолютной уверенности в том у него и быть не могло из-за полного почти отсутствия в такой искусственной памяти зрительных образов, - за исключением разве что вызываемых богатым воображением самого пациента. Впрочем, такое воздействие, тормозя, так сказать, высшие отделы головного мозга, одновременно должно было настроить нынешнее сознание пациента на своеобразную частоту тех, испытываемых им в прошлом эмоций, впечатления от которых и теперь скрывались где-то в глубинах его подсознания.
Должно, однако, извиниться перед читателем за столь подробное описание дилетантом такого условного (как собирательный образ героя) метода лечения. Но этот пример был приведён не только исходя из желания автора пофантазировать, но и из-за необходимости отметить в этой истории ту огромную работу, которую проделал профессор Авестидзе, пытаясь соединить Ивана Аржунина прежнего с Аржуниным Иваном нынешним. Наконец и сам Эдуард Викентьевич убедился, что для этого воссоединения потребуются немалое время и постоянное, индивидуальное наблюдение Ивана квалифицированным специалистом. Так что не для того чтоб избавиться от трудного пациента, а для его же, пациента пользы Эдуард Викентьевич предложил Татьяне Сергеевне перевести Ивана Андреевича из Московского Института в небольшую частную клинику, находящуюся на территории лесного санатория вблизи железнодорожной станции Тихий бор.
В доставке немногочисленного багажа Ивана, состоящего из нескольких книг и стандартного командировочного мужского набора (за исключением в нём разве что алкогольных напитков), в ответ на просьбу Татьяны Сергеевны любезно согласился помочь Вячеслав Сергеевич Тропарёв. Именно его служебной чёрной Волги и формы работника прокуратуры так испугался Сергей Челышев, увидев Тропарёва, всего лишь сопровождавшего воскресшего водителя Шевроле до дверей клиники. По мнению Татьяны Сергеевны подобный эскорт должен был так, на всякий случай, произвести впечатление на медперсонал клиники, и, как известно, он действительно произвёл неизгладимое впечатление на одного из представителей медперсонала...
Челышев в панике выскочил через боковой "чёрный" выход из здания клиники и, не оглядываясь, пустился наутёк через заросший сливовый сад, отделённый от хвойного бора двухметровым железным забором. Не помня себя, он каким-то непостижимым образом с первой же попытки преодолел препятствие и бросился бежать к автотрассе...
Когда до неё оставалось несколько сотен метров, Челышев вдруг остановился и замер на месте. Это сработало то самое звериное его чутьё, подсказавшее ему, что вдоль трассы, наверное, выстроилась уже ровной цепью рота суровых автоматчиков, и что если бежать назад, к железной дороге, то и там, у станции его тоже наверняка ждёт засада! Челышев как наяву представил себе, что вот он проходит через коридор из торговых палаток, ведущий к лестнице на платформу, как вдруг из-за прилавков, опрокидывая их и давя рассыпавшиеся по асфальту фрукты, выскакивают люди в безликих, "глазастых" масках, и один из них сбивает его с ног прикладом автомата и ставит ему на грудь ногу в коротком спецназовском сапоге.
Оставался один путь: напрямик через лес километров семь, и он - на окраине Зеленогорска, у старого гаражного кооператива, где он и спрячется на некоторое время у приятеля своего, бродяги Федота, который обосновался возле гаражей в заброшенном ржавом "морском" контейнере, используемом раньше на зеленогорском рынке в качестве торгового павильона. Федот жил в этом контейнере с начала мая до первых осенних холодных ночей, имея приличную комнату в коммуналке на другом конце города, где появлялся только при явных признаках наступающей зимы.
Отсюда, от гаражей сразу же и начинался лесной массив, через который пробирался теперь к ним Сергей Челышев, а Федот, вооружившись одним лишь чуть переделанным для иных целей автомобильным домкратом, обычно ходил "на охоту" в садовые товарищества, расположившиеся тут и там по окраинам лесного массива. Домкратом Федот почти беззвучно отжимал стойки дверных деревянных коробок и, высвободив, таким образом, язычок-задвижку врезного замка из гнезда металлической накладки, ладошкой, одетой в хлопчатую с резиновыми пупырышками перчатку, легонько толкал дверь, и та пропускала его в чужой, оставленный хозяевами без присмотра садовый домик. Раньше Федот пользовался обычной фомкой, но это производило такой треск, отзывающийся потом трёхкратным эхо где-то в лесу и за лесом, что ему не раз приходилось "делать ноги", чтобы не быть "повязанным" разбуженными среди ночи соседями отсутствующих дачников. Однажды его всё же поймали какие-то пьяные, загулявшие в ночи мужики, и отделали так, что если бы не подоспевшие вовремя их жёны, тем мужикам пришлось бы, наверное, самим отвечать за нанесение "тяжких телесных". В тот раз Федот впервые изобразил приступ астмы, и его не только отпустили "на все четыре стороны", но и извинялись перед домушником, дав ему на дорогу штоф "Немирова с перцем".
Добравшись кое-как до летнего Федотова жилища, Челышев обнаружил на нём тяжёлый навесной замок. "Странно...", - подумал он. Федот днём обычно отсыпался после ночных похождений, а этот замок означал, что никакого Федота теперь в контейнере не было. Оглядевшись вокруг и не увидев где-нибудь поблизости спящего в тени деревьев приятеля, Челышев решил рискнуть и справиться о нём у сторожа гаражного кооператива.
Подойдя к металлическому трапу, ведущему наверх к возвышающейся над гаражами сторожевой будке, Челышев постучал по отполированным частыми ладонями поручням трапа, - как обычно стучали по ним хозяева гаражей, опоздавшие к закрытию на ночь центральных ворот кооператива. Знакомый Челышеву с тех пор, как он ещё лет пять тому назад арендовал один из гаражных боксов "для ремонтных работ", сторож Николай вышел, слегка пошатываясь, на обнесённую ограждением площадку перед сторожевой будкой. Для стоявшего внизу Челышева он походил сейчас на капитана судна, попавшего в шторм, капитана "отвязанного" вольного (не по форме одетого), который стоя на мостике и держась обеими руками за поручень, вглядывается в пучину вод, стараясь угадать, надолго ли морской царь затеял всю эту качку? Правда, качало не весь "корабль", а только самого "капитана". И стальные листы, из которых сварена была площадка "капитанского мостика", прогибаясь под его весом, отзывались, время от времени, гулким набатом. Эти весьма неприятные звуки обычно будили самих сторожей, когда председатель кооператива Фархад Ямадаев вдруг приезжал среди ночи проверить их бдительность.
Николай с похмелья не узнал Челышева. Но когда тот, поднявшись к нему и подтвердив гулом стального листа своё присутствие на "мостике", сунул ему в руку пятидесятирублёвую купюру, то на вопрос о Федоте Николай неопределённо махнул этой рукой куда-то на внутреннее пространство между стоящих в два ряда напротив друг друга гаражных боксов.
Челышев понял, что где-то там, наверное, и следует искать Федота, который помогал иногда посредством того же домкрата, помогал, впрочем, не безвозмездно, поменять запасное колесо на машине какой-нибудь беспомощной в таких делах дамочке. Пройдя через вечно открытые днём, распахнутые настежь ворота на территорию гаражей, Челышев сразу увидел, что створки одного из них приоткрыты наполовину, и, оглядевшись вокруг, убедившись, что других вариантов нет, бодро направился прямо туда. До цели оставалось метров двадцать, когда перед ним от заброшенного, заросшего сорняками снизу ворот гаража выбежала на дорогу огромная серая крыса; и вслед за ней выскочил из зарослей местный крысолов - здоровенный чёрный кот Плутон. Сторож Николай принёс его из дома ещё котёнком и его поначалу называли Кузей, но начитанный сменщик Николая Артур предложил переименовать его в Плутона, находясь, по-видимому, под впечатлением от рассказа Эдгара По. Плутон вырос и полностью оправдал своё новое имя, так как крыс на территории кооператива действительно стало гораздо меньше. Вот и на этот раз Плутон настиг очередную свою жертву, и, оторопевший почему-то, Челышев так и замер на месте, увидев, как кот занёс переднюю левую лапу над прижавшейся к закрытой створке гаража серой шустрой тварью. Тут же и услышал Сергей - прямо за своей спиной - резкий, отрывистый гудок. Мгновенно обернувшись на звук, он ещё успел увидеть (буквально в метре от себя) зелёный капот внедорожника Шевроле; но лица водителя он так и не понял из-за отблеска заходящего солнца на лобовом стекле внедорожника...
Плутону не пришлось даже коснуться своей жертвы, потому что, едва увидев занесённую над ней для удара пыльную когтистую лапу, крыса враз испустила дух от разрыва сердца. То же произошло и с сердцем Сергея Челышева, который тотчас и рухнул как подкошенный перед колёсами внедорожника председателя Ямадаева.
ГЛАВА 9
Несостоявшийся студент Внеконфессионального Института Богословия, заочного его отделения Павел Александрович Савельев испытывал состояние глубокой депрессии. В свои неполные двадцать девять лет он решил, наконец, получить высшее образование, которое позволило бы ему не только расширить познания в вечно спорных вопросах теологии, но и рассчитывать в дальнейшем (по окончании им также Духовной Академии) на официальное признание собственных его взглядов на столь хрупкие, неземные темы.
С юных лет привлекало внимание Павла Савельева всё мистическое. Сначала он увлёкся вульгарным мистицизмом: читал книги по практической магии, о медиумах, параллельных и тонких мирах с их низшим и высшим астралами и прочей "папюсовой" чертовщиной. Затем, когда Павел понял, что грязи и в этом мире предостаточно, он приступил к изучению теософии и наконец, отвергнув доморощенных мудрецов, увлёкся теологией. Так что, окончив десять классов средней атеистической школы, когда сверстники его поступали на юридические и экономические факультеты, Павел Савельев готовился стать семинаристом.
Как это часто бывает в период становления в юноше твёрдого мужского характера, когда жизненные приоритеты ещё не расставлены им в порядке их действительной значимости, с Павлом Савельевым произошло то, что в сентиментальных романах времён честных дуэлей обычно называлось как одержимость пылкой юношеской страстью. Страстью именно в том, облагороженном поэтами прошлого представлении об этом чувстве, а не современном - часто опошленном. Впрочем, что мы читаем - таковы и представления наши, и потому расскажем о Павле Савельеве в стиле его представлений о жизни.
Предмет его обожания не отвечал ему взаимностью, лишь поигрывая с ним, впрочем, как и со многими другими поклонниками, природным женским лукавством. Сам же предмет обожания, открыв для себя удивительную силу этого оружия, испытывал его как средство почти абсолютной, внезапно свалившейся на вчерашнюю девочку-подростка откуда-то сверху (очевидно с Луны) власти над представителями противоположного пола. То, что влюблённый Павел принимал за ответные знаки внимания со стороны девушки, было всего лишь поверхностным, небрежным осмотром контролируемой территории, на которой он, Павел занимал место где-то на периферии; а в центре, которых вопреки двухмерности вышеозначенной территории было сразу несколько, находились перспективные, обеспеченные родителями мальчики-мажоры, - как удачно определил их статус один непопулярный поэт и рок-музыкант. Павел же был из семьи среднего достатка. И в конце "восьмидесятых", когда над страной уже нависала "угроза капитализма", и равные среди бесправных стремились занять лучшие места под солнцем, что выглядело у многих вчерашних полурабов довольно-таки пошло, - в то время Павел был погружён в изучение Священных Писаний, ставших также общедоступными наряду с тотальной капитализацией. Посмеиваясь в душе над современными "мещанами во дворянстве", Павел не понимал ещё тогда, что сделав однажды подспудный, неосознанный им выбор в пользу духовного самоосознания, он навсегда лишал себя возможности быть перемещённым предметом своей любви с "периферии" в один из "центров", потому что поступал уже, образно говоря, под непосредственный контроль Иного, более могущественного, нежели лунное, Ведомства.
Подобие короткого замыкания произошло тогда в сознании Павла Савельева. Стремясь в высшие сферы бытия, душа его всё же оставалась "на привязи" у молодого, мужского его организма. И страдания Павла усугублялись к тому же и неопределённостью личного окончательного выбора между двумя мирами, - примитивно, по-земному смешиваемых им воедино, и совершенно неверным по незрелости его представлением о Едином Целом, то есть непониманием им Абсолюта как такового.
Но, как говорится, время доктор, время лечит, и Павел начинал понимать постепенно некоторые особенности непредсказуемой женской психологии в сфере романтических отношений и вскоре разочаровался в них вообще. Правда, для верности ему пришлось-таки два года отслужить в армии так, что вернувшись оттуда, он не только не вспоминал уже о "навеки любимой", но и прошлое увлечение его теологией казалось ему теперь юношеской блажью... Проработав потом года три в пункте проката видеокассет, Павел как-то раз просматривал каталог новых, поступивших к ним на реализацию фильмов, и случайно обратил внимание на несколько странный среди боевиков и лирических мелодрам фильм о жизни святого Франциска Ассизского. История этого святого произвела на Павла Савельева такое особое впечатление, что, оставив вскоре работу в видео-прокате, он подал документы для поступления во Внеконфессиональный Институт Богословия; сдал все прочие вступительные экзамены, и ему оставалось теперь только написать сочинение на довольно-таки странную тему, малопонятную даже для подкованного в азах теологии Павла.
Распечатав присланный ему из Института по почте конверт, он обнаружил в нём тетрадный лист, в правом верхнем углу которого стоял прямоугольный "чуть шире, чем выше" штамп. Штамп содержал в себе полное наименование учебного заведения, номер лицензии, ещё какие-то едва отпечатавшиеся цифры, телефон Института и выделенную над всем этим крупным шрифтом надпись "для иногородних абитуриентов".
"Почему для иногородних?..", - удивился коренной москвич Савельев.
Институт Богословия находился также в Москве, в одном из спальных районов и занимал административное здание Райкома Комсомола, как бы компенсируя богоборческое прошлое этого сооружения.
Чуть ниже были обозначены три возможных варианта тем для сочинения. Изумлённый Савельев около часа изучал все три варианта, пестрящих частыми специфическими терминами и сложными фразеологическими оборотами, и выбрал, наконец, более-менее понятный по своему содержанию.
Вариант был такой: "Значение религиозной символики, как визуально воспринимаемого кода, объединяющего на подсознательном уровне членов узко-конфессиональных групп". Прочитав ещё несколько раз всю эту заумную галиматью, Савельев явно расстроился... Он всё ещё находился под впечатлением от истории жизни святого Франциска Ассизского - человека духовно возвышенного и одновременно простого, искреннего человека - и никак не ожидал, что в высшем учебном заведении, главной целью которого (как полагал Савельев) было приблизить человека к Богу, ему придётся столкнуться с таким циничным формализмом, который сразу бросался в глаза в замысловатых вариантах предлагаемых тем. Они как будто нарочно запутывали и без того мудрёный смысл их содержания и заведомо ставили абитуриента в неловкое, глупое положение перед экзаменаторами.
Однако сам Павел Савельев не был ещё способен, как святой Франциск, любить всех людей, никого не судя, и потому решил выразить свой благородный гнев перед явным ханжеством так называемых учёных богословов. Он как бы занял позицию защитника чужой святости от лицемерного мудрствования о ней некоторых претендующих на религиозность, мирских по сути своей философов. Но таковыми защитниками всегда была исполнена история человечества; и пример апостола Петра, отсекшего мечом ухо одному из стражников, одному из тех, что пришли пленить самого Иисуса, вряд ли мог служить оправданием для кровавых крестовых походов и средневековой инквизиции. Так вот и Павел Савельев, узрев во внеконфессиональности учебного заведения явные признаки фарисейства, да пожалуй, и секты, за неимением меча вооружился обычной шариковой ручкой и написал в своём сочинении всё, что он думает об этих ханжах...
Через несколько дней перед председателем экзаменационной комиссии, доктором богословия Леонидом Абрамовичем Ярославским предстал один из рядовых членов этой комиссии, преподаватель истории Константин Трофимович Непорочный. Как-то весьма откровенно, по-свойски (чего раньше себе не позволял никогда) глянул историк в голубые глаза председателя, взглянул, пожалуй, с иронией, с блеском азарта в своих карих глазах. И вместо ответа на резонный вопрос Ярославского "что Вам, батенька, собственно надобно?", Непорочный молча положил перед ним сложенный втрое листок обычного "протокольного" формата.
Это было сочинение вполне вероятного (судя по набранным баллам) заочника Павла Александровича Савельева... Развернув лист и пробежав взглядом поверх очков тему означенного сочинения, профессор Ярославский снял очки и внимательно прочитал следующее:
Там, где добро отмерено за злобу,
Рабы боготворили вора, чтобы
Смотрел теперь, приятель, в оба:
Распятье на груди, а в сердце Коба!
Далее шло заявление с просьбой выслать по почте его, Савельева документы и извинения за отнятое им у учёной приёмной комиссии время. Всё. Число и подпись: Савел(ев) Павел. Окончание фамилии было почему-то заключено в скобки; и профессор Ярославский, не ожидавший подобного сочинения, которое завершалось к тому же явным отказом Савельева поступать в его, Ярославского Институт - образцовый во всех отношениях, небрежно бросил сложившийся втрое листок через стол историку Непорочному.
- Пе-едайте, пожал-ста, Константин Тгофимыч, секъетаю: пусть подготовит к отпгавке документы этого... Савельева...
И, не сдерживая более гнева своего, рявкнул:
- И чтобы духу его не было больше в нашем Институте!!!
Когда Непорочный скрылся за дверью, Леонид Абрамович извлёк из кармана жилета мобильник и, набрав на нём несколько цифр, чихнул, дождался ответа и возопил:
- Алло, это скогая?! Психиатъическая?! У нас тут человечек нату-ально спятил!.. Что-о?! Имя?! Савел!.. Тьфу ты чёгт, то есть Павел! Павел Савельев!.. Что-о?! Возъаст?! Ну, около тгидцати... Адъес? Сейчас...
Упавши грудью на письменный стол, Ярославский дотянулся рукой до забытого Непорочным пустого конверта с обратным адресом Павла.
- Диктую, записывайте! - И "дал отбой" сразу же после по слогам им продиктованного.
"Скорая" по адресу выехала. А примерно через месяц доктору богословия Леониду Абрамовичу Ярославскому на адрес его Института по почте прислали штрафную квитанцию за ложный вызов с чётким штампом Государственного унитарного предприятия "Скорая психиатрическая помощь".