Петербург меня не отпускал. Затея поехать в деревню отдохнуть, развеяться таяла. Лето не уходило - убегало. Вот - вот, оборвётся дождями, и жить в них, в нашей российской глуши может только окончательно отчаявшийся или бесчувственный человек.
К счастью для себя, ни тем, ни другим я не был, - и лошади всё же, несли меня в Ключики, где упокоились несколько поколений моих предков, где я - Андрей Александрович Репнин, почти прямой потомок "птенца гнезда Петрова" был уже не светским львом и жуиром, а Господином, тираном своих крепостных людишек.
Эта метаморфоза всегда сильно возбуждала меня. Гораздо сильнее лукиановской. Что осёл? Плоть и кровь теперь зависели только от меня.
К тому же я примерял в это время на себя совсем не омерзительный помещичий халат, а римскую тогу, ослепительно белую в своей внутренней истине. Я чувствовал себя в моей, такой милой по - названию деревушке, грозным и всесильным прокуратором.
Так он и было. Едва я вступил на родную землю, ко мне подбежал Еремей мой управляющий: кривой, вороватый и наглый до предела, когда что -нибудь касалось денег и подарков, и протянул список.
Это была наша семейная традиция - сечь собственноручно, барски людишек наших в наказ и поученье. Так поступали мои прадеды, деды, отец, так поступаю и я.
Слово "собственноручно" не следует понимать буквально. Ни предки, ни я, конечно, не опускались до того, чтобы сами драть мужицкие и бабьи задницы. Руководили процессом, наблюдали, что бы порка была чувствительной и запоминающейся. Секли же мужики, специально отобранные и подготовленные Еремеем для этой благородной цели.
Сказать, что порочная обязанность тяготила меня - нельзя. Я сам был сечён всё детство, и в подростковые года получал отцовские розги, чуть ли не ежедневно. Отец мой - генерал - аншеф, считал их единственным и лучшим средством для воспитания. В чём, впрочем, не ошибался.
Когда мне было 17 лет, отец скончался. Тихо, мирно, почти торжественно. Я убеждён - в его смерти тоже знак истины, указание свыше, от Бога - непрерывного продолжения нашего репнинского рода.
Хотя, честно, мне и самому не понятно, как я изнеженный и насквозь пропитанный изысканными французскими духами петербургский бабник, мог не испугаться этих гор и Монбланов - бабьих и мужицких задниц, дёргающихся, пляшущих, заливающихся кровью!
Поверите, меня влекла и возбуждала моя роль вседержителя сельской нравственности.
По - обычаю барские порки проходили на ступеньках дома. Выносили кресло для барина - господина, то есть для меня, широкую, отполированную годами и поколениями, без единой занозинки скамью, несколько вёдер свежесрезанных розог, вкусно пахнущих лесом.
Еремей гнусаво зачитывал список приговорённых, и они по-очереди, заголив свои филейные части, ложились на скамью. Два еремеевских мужика уже стояли с поднятыми розгами по бокам скамьи и - СТЕГАЖ начинался!
СТЕГАЖ - наше семейное, репнинское. Так назывались и мои порки. Стегаж - порка от души, без количества розог. Как "Бог на душу положет". Обычно Он "клал" в кровь, и кровь стекала с истерзанных холопьих задниц - вниз, к земле.
Это зрелище имело мистический, почти сакральный смысл. Ключиковская челядь, собравшаяся рядом - все до единого, даже бабы с сосущими остервенело их груди детьми, лестница, скамья, алая, наверху, на теле кровь, убегающая в землю кровь!
Я старался не признаваться себе - но именно в это время, и ни в какое другое, мне было по- семейному хорошо и спокойно. В Ключики я и стремился совсем не для отдыха, а чтобы снова и снова увидеть и пережить захватывающее меня зрелище!
К тому же, что скрывать - меня возбуждал и притягивал к себе вид исполосованных задниц, крики, вой и причитания баб, глухие проклятья мужиков, звонкий ор девок, отчаянный, захлёбывающийся рёв мальчишеский и девчёночий...
Было в этих звуках родное, исконное, репнинское!
А задницы!
У баб большие, огромные. Розги сначала чертят их, линуют, потом рубцы множатся, пухнут, багровеют. Мужики, стегающие от быстрого темпа "потоком" переходят к "потягу" - дёргают розги на себя. Сначала один, затем другой, рубцы переплетаются, кровянятся, вспухают фиолетово - синим полосами и, наконец, лопаются струйками крови! Бабы дёргаются, хрипят...
Совсем другая картина у мужиков. Их задницы не распущены, не расхристаны, как у баб - сжаты. По-началу, мужики переносят удары молча, сдержанно, потом, когда и у них начинает сочиться кровь вскрикивают:
"Ой больно!!!Христа ради ! Очень больно!!! -
и снова стискивают зубы, глухо загоняя свою боль в ругань.
Девки относятся к розгам, как к любимому и долгожданному парню -
широко, открыто, искренне. Их нежные половинки с первых же ударов разламываются, раскрываются, будто-бы, наконец, встретились со своим суженным: тянутся, рвутся к нему!
Призывают его криками и визгом: "Ой, не могу!!! Ой, больно!!! Очень, очень больно!!!"
Так и сомлевают с ударами.
Дети под розгами тоже кричат. Но не призывно. Кого им звать? Только мамку с папкой, да те всыпят им ещё жёжче, ещё сильнее.
Они орут отчаянно, сомлевая в слезах, соплях ...
На этот раз Еремей постарался особенно. Его список приговорённых был трёхстраничным. Стегаж на день - подумалось мне сразу. Но всё же проглядел краем глаза: после всяких мужиков Фролов, баб Акулин, девок Параш красовалась одна, обведённая в кружок - ДЕВКА МАШКА.
- Что за принцесса?, - ткнул я пальцем в кружок, чуть не порвав лист.
- Тут, вот такое дело, барин... стал оправдываться Еремей, - уж больно проказливая оказалась! Сек я её и ежедневно, и по несколько раз в день - без толку! Розги ей как укус комара, а может и в сладость, а не боль. Млеет под ними как под мужиком! Я её в холодной голяком запер, до Вашего приезда и решения. Второй день сидит, молчит - характер!
И тут меня осенило.
- Устал я с дороги, Еремей. Стегаж на завтра отложим. А эту твою Машку с характером, пришли и немедленно - разберусь с ней сам!
- Как будет Вам угодно, барин, - Еремей поклонился и вышел.
Мне показалось, что он не доволен моим решением и ожидал от меня чего-то другого. Вот только чего?
Раздался нежный, осторожный, еле слышный стук в дверь.
- Кто там?-
Я вздрогнул от неожиданности. Дверь отворилась. Вошла как есть, чём мать родила, стройнющая, исхлёстанная вдоль и поперёк, девка. Еремей постарался. Особенно спереди. Чёрные, густые, набухшие кровью рубцы пересекали её грудь и живот. Я уже не говорю о спине и о заднице - сплошной кровоподтёк!
- Меня Еремей к Вам, барин, прислал. Я, Машка, Лаптева дочь, та, что в холодной сидела...
Было в её голосе что-то лукавое, второе. Пока соображал что, неожиданно для самого себя спросил:
- Чего ты, Машка, проказливая такая?
- Да не проказливая я!
Девка запнулась, закраснелась, и я увидел, понял, почувствовал, что она красива, чертовски красива. Той самой, кружащей нам, мужчинам, голову красотой, за которую мы в омут броситься готовы, и перестрелять на дуэли весь мир.
- Тогда за что тебя Еремей сёк?
- За молчание.
- Какое молчание?!
Я стал закипать, думая, что девка меня дурит. Но оказалось совсем другое.
- Вы, барин, должны меня понять. Обычно, когда секут все кричат, ерепенятся. Им больно, страшно, боязно. А мне - нет! Мне очень, очень приятно. Буд-то, любимый ласкает. Я рассказала про это Еремею. Он ответил, что такого не бывает, и стал сечь втрое, вчетверо сильнее. Мне только, барин, в удовольствие и наслажденье! Так я попала в холодную, а теперь к Вам.
- А Ты, Машка, не врёшь?!
- Истинный крест! Чтоб мне не сойти с этого места!
Девка топнула в подтверждение своих слов босой изящной ножкой, и на меня накатила волна нежности и доверия к ней.
Я понял, что всё, что она сейчас скажет - сделаю бесприкословно. Всё, что попросит - исполню...
А она молчала и не просила. Стояла, покорно закинув руки на голову. Ждала.
Я понимал чего. Но и знал, что это НАВСЕГДА. Девка Машка в миг превратиться в Марию Александровну Репнину. Графиню и так далее...
Хотел ли я этого? Очень!
Боялся ли? Нет. Неожиданно было.
Чтобы как-то свыкнуться, и заодно разрушить затянувшееся молчание, я тоже (что за день неожиданностей!) неожиданно для себя произнёс:
- Сними вон там, со стены собачий арапник и принеси его мне! Высеку сам тебя им! Посмотрю как не больно и не боязно тебе!
Машка проследила за моим взглядом. В углу комнаты, на ковре висел ещё дедовский собачий арапник. Дед был яростным, заядлым охотником. Держал конюшню, свору натасканных собак, егерей. Обстрелял всю округу. У отца времени на охотничьи забавы не было. Я же, вообще к ружью никогда не притрагивался.
Арапник годами, десятилетиями висел как украшение, и вот, пригодился...
Машка пружиняще, грациозно, высоко вскидывая ноги, мелькая тёмными синяками на заднице, подлетела к стене, сняла арапник, и вручила его мне, кокетливо улыбаясь, и приседая, будто она на светском рауте.
- Ложись задницей кверху, на стол животом! Сейчас секаж начнётся!
Старался говорить я и грозно, и волево. Выходило плохо.
Машка была покорной, сверхпокорной и, действительно, чем больше, чем сильнее, и не скрою, кровавее я стегал её, тем красивее и притягательнее она становилась! Этакое превращение лягушки в прекрасного лебедя.
И тут произошло то, чего я никак не ожидал. Машка приподнялась со стола, повернулась ко мне и сказала:
- Делайте, барин, со мною всё, что хотите. Не надо обманывать друг друга. Это грешно и стыдно.
Стоит ли рассказывать, что было дальше?! Скажу только, что в Петербург мы поехали уже вдвоём.