Впрочем, это не совсем так: одиночество никогда не оставляло меня, лишь ненадолго отлучаясь, словно любящая мать от колыбельки. Одиночество - мой бог и царь; я слишком хорошо ощущаю его объятья, тяжкие и сладостные. И не могу жить иначе.
За окном падает снег, прикрывая белым саваном убожество земного мира. Точно такая же сияющая пелена ложится на могильную плиту Cemetarie Montmartre, где ныне покоится единственный человек, чей дух был созвучен моему. Нас разлучило время и расстояние, но я до сих пор чувствую его взгляд, проникающий в самые сокровенные мои мысли.
Что ты оставил лично мне?
Неясные воспоминания о встречах, несколько реплик, значение которых я начинаю понимать только теперь, ... слишком поздно.
И снова - вечер, пятна тусклого света на дешевых обоях у Галиньяни, сотерн в запотевших бокалах и бланманже. В бессвязной многоязычной круговерти мой немецкий странен и дик, словно попавший на собачью выставку волк, и я неожиданно начинаю стесняться своего произношения. Откуда-то суетно набегают галлицизмы, мысли прячутся в них, как в дыму.
Золотые огни в сапфировых глазах. Я немного завидую ему - за долгие годы изгнания Генрих сумел сохранить безупречный выговор, по сравнению с которым мои ухищрения откровенно нелепы. Я теряюсь и окончательно замолкаю.
Даже тишина имеет смысл.
Еле уловимое дыхание, тикание далеких часов. Он улыбается - ресницы бросают полукружия теней - и рассеянно поправляет манжету. Пользуясь случаем, я в который раз изучаю его лицо.
За последние полгода, что мы не виделись, Генрих сильно сдал, хотя по-прежнему не выглядит на свои годы. В уголках глаз кожа привяла, около рта залегли тонкие морщины; подсознательно я ищу седину в пушистых темно-русых волосах. Осанка его все так же хороша, и движения сохранили грациозную гибкость, хотя за ними все чаще проскальзывает усталость. Жизнь немилосердна, и с возрастом становится все труднее отражать ее удары. Я понимаю его. И мне жаль.
- Вы так и не притронулись к вину, друг мой.
Делаю над собой усилие и отпиваю из бокала. Прекрасный сотерн горчит.
- Сегодня я желаю просто слушать Вас, Herr Heinrich. Поверьте, я слишком долго ждал нашей встречи.
(То, что я остался в Париже ради него, я умалчиваю. Он никогда не ценил подобную откровенность, да и я уже не мальчик, чтобы рассыпаться в похвалах кумиру).
Генрих не скажет правды. Ни о тяжбе с кузеном, о которой князь Мюскау, это надменное ничтожество, знает больше, нежели я. Ни слова о проблемах с издателем, ни о своей жене (эта связь до сих пор удивляет и отталкивает меня) - лишь фейерверк непринужденного остроумия. Я знаю: он неискренен, и это ранит меня глубже любого оскорбления.
В тот вечер я впервые увидел печать обреченности на его лице. не спрашивайте, в чем она выразилась - я ничего не знал еще о разрушительной болезни, таящейся в нем, я лишь заметил, что прежде ярко горящий огонь жизни словно бы подергивался пеплом, угасал, и хотя тело еще хранило свежесть, душа агонизировала безмолвно и незаметно. Я знал, что вряд ли увижу Генриха вновь, и оттого самозабвенно внимал его речам, не слишком стараясь постичь их смысл, а просто вбирая их всем сердцем - так, умирающий от жажды не смакует старое вино, а жадно пьет глоток за глотком, стремясь погасить терзающий внутренности огонь.
Он говорил о Луи-Филиппе и продажных французах, о "Зимней сказке" и "Атта Тролле", и, увлекаясь, вновь становился прежним Генрихом, которого я так хорошо знал и любил. Мир исчезал за оклеенными ампирными обоями стенами, и время устало вздыхая, сворачивалось у наших ног.
Отблески свечей обрисовывали чистые, четкие линии его лица, безупречно белую рубашку под черным бархатом сюртука, исхудавшие, но красивые руки. Мой друг, мой Генрих... Господи, отчего ты так жесток?
Снег кружится... Другой, нарисованный Генрих смотрит на меня с портрета кисти Ф.Дица. У него так мало общего с человеком, учившим меня видеть, с поэтом, терпеливо сносившим мальчишеские излияния и не менее мальчишеские вопросы, снисходительно прощавшим мою назойливость. И еще меньше у этого портрета сходства с тем застывшим, абсолютным спокойствием мертвого лица, что до сих пор бросает меня в истерическую дрожь.
Что ты оставил лично мне?
Только пустоту в душе. Пустоту, которую уже ничто не заполнит, ведь мне никогда не научиться жить без тебя.
И ныне, идя по вдруг обезлюдевшим улицам Латинского квартала, я жду, верю, надеюсь вдруг услышать знакомый до боли голос:
- guten Abend, mein liebe Freund!
Именно поэтому я и оттягиваю отъезд из Парижа...