Человек глубоко религиозный вряд ли может поверить в то, что его мысли считываются, а все его действия, даже тщательно уединенные, находятся под наблюдением. Правда, если он себя ни во что не ставит и живет как трава, то ему нет дела до этих подглядываний. Ну, а ежели он желает передать свой опыт хотя бы детям и усердно бороздит свой неповторимый след, то пренебрегать подобными вещами не стоит. А то получается: ты хочешь предстать в хорошем виде, и это, допустим, удается, а затем выясняется, что ты хитрил со всеми и щупал в кустах сирени убогую соседку, стараясь не замечать ее безобразно торчащие уши. Себе-то простишь, причем, мол, тут мораль, а будут ли снисходительны потомки? "Жалок", - скажут и все твои кровные кредо одним махом предадут забвению. Впрочем, все снисходительны, да и потомки вряд ли будут настолько святы, чтобы не увидеть в своих дедах человеков. И отделят зёрна от плевел и плюнут на сирень, и скажут: "Ась?" - как уже теперь говорят молодые люди, пробивающиеся в интеллигенты.
А узнать всё это тайное очень просто, даже без метода Бенедиктыча и без бесед со Вседержителем. По письмам, рисункам, поделкам, образу жизни, суждениям - уже можно узнать добрую часть скрытого, уяснив типологические особенности почерка, увидев систему в случайных штришках и нюансах. А уж убогая соседка не промолчит, а то, что делал сам с собой - в любом биографическом движении зафиксируется. Постановка слов, фраз, характер и склонности мышления дорисуют картину одиночества во всей слабости твоей. Так как грехи - это слабость, которая, впрочем, может оборачиваться силой - при определенном созревании. О чём и поведали Копилины в своем заявлении о теории функций.
Самоубийств случилось столько, что калужские администраторы всерьез задумались над мерой демократии, тем более, что многие из них сами почувствовали недомогание и задались вопросом: кто я есть?
Изложение теории вышло не столь блестящим, как хотелось бы Веефомиту, но в народе она получила довольно простое и оригинальное толкование:
Люди разнятся по функциям, как разнятся по назначению разные члены и органы человеческого тела. Кто-то сразу рождается указательным пальцем, а кто-то им в определенный момент становится, выбирая между лодыжкой и коленом или слепой кишкой и мочевым пузырем. Есть люди тела и люди головы.
Это было не столь уж ново.
Но вот что ударило всем по мозгам: заявление о функции, которая имеет назначение соединять в себе все сознания для порождения новых миров. Недвусмысленно выходило, что такая функция играет божественную роль. Она есть практически у всех до определенных моментов - и либо получает развитие, либо хиреет по зависящим и независящим от человека причинам. Все эти причины подробно комментировались. Предлагалось разделить функции по группам: на художнические, политические, экономические; по социальным признакам, к примеру, на функции порядка, воспроизводства, обобщения, воспитания, врачевания и т. д. В общем, получалось, что функций столько, сколько требуется данной общественной системе, и что есть непреходящие функции, которые раздробились на ряд более мелких по назначению. Так, были выразители веры, неверия, исполнители, воины, лидеры и тому подобное. Разделялись функции и более обобщенно: духовные, бездуховные, подпиточные, и говорилось, что бездуховные всегда занимали лидирующее положение, культивировались, вытягивались из человека, и неизвестно, как бы получилось, будь наоборот. Утверждалось, что единственная способная осознать себя - функция, достигающая независимости и свободы - это та, что играет божественную роль. И что она лишь дважды проявляет себя - при зарождении жизни и появлении человека, в которого и вошла. Весь сыр-бор разгорелся именно из-за этого. Спорили, отвергали, не верили и разносили в пух и прах всю теорию, но, оставаясь сами с собой, возвращались к вопросу: кто я? И, как болезнь, людей терзало унижение. Тогда ставились сверхзадачи, и многие так прогорали, что после подобных ударов в лоб не возвращались к прежней жизни: и множились круги на воде, шла в ход бельевая веревка, звучали роковые выстрелы. Это была эпидемия.
Первыми пострадали наиболее способные. Так, ушел из жизни выдающийся городской лидер государственного значения. Его недолгий полет оборвался под окнами единственного в Калуге небоскреба. Этот показательный выбор разделили: Самостоятельная женщина, бедняга Организм, Человек-говорящий-"хмы" и еще двадцать пять жертв собственного "я".
Нужно было спасать Калугу, к тому же, подобные тенденции усиливались в других городах. Заявление решено было изъять. Копилины дали подписку о молчании. Усиленно доказывалось, что никаких божественных сил в человеке нет. А если и есть, то в незначительной степени. Но было поздно. Заявление множилось, пересказывалось, наконец, видоизменилось до такой степени, что с первым вариантом не имело ничего общего и упростилось до фразы, что "люди делятся на гадов и богов". Затем стали появляться подделки и работы по скрупулезному разбирательству какой-либо функции. Но самоубийства почему-то не прекратились. Были попытки вывезти Копилиных из Калуги, и фамилию эту произносили святым шепотом.
Всё это более-менее последовательно Бенедиктыч рассказал Строеву и почему-то виновато добавил: "Инстинкт выживания оказался слабее желания быть избранным."
- Меня это не проймет, - бездумно говорит Леонид Павлович, этот воистину русский Строев.
И тогда действие останавливается, и приходят Леночка с Копилиным, а затем Ксения - бабушка с чудным внуком. А Строев всё сидит в кресле - ироничный и колкий, жалостливый к самому себе. Он ненавидит Веефомита и интуицию его. Он хочет есть, и накрывают на стол, он привычно и быстро съедает лучшие куски, а все ждут от него чего-то, оставаясь на своих местах. Можно подумать, что всю эту компанию вылепили из воска - так мертвенна и неподвижна эта сцена. И иногда у Леонида Павловича мелькает подозрение, что все ждут, когда он повесится или вскроет себе вены, а они будут смотреть, как кровь вытечет из него, словно сок из пе-резрелого плода.
А осень за окном плавно переходит в зиму, весна в лето, и снова осень швыряется в окна парашютами листьев. Строятся здания и возводятся мосты, вот уже можно нажать на кнопку и получить из автомата всё, что пожелает твое человеческое хотение, и Строев впитывает этот чудовищный сверхнигилизм и всю эту кажущуюся техническую сверхмощь, подвергая пыткам свое теперь уже свободное, а потому и безумное воспаленное сознание. И ему видится ползающий по комнате на другом конце города человек - ошалевший, но такой понятный теперь, загнавший себя в угол Философ, который кричит в адрес Веефомита:
- Обошел гад! В терминологии обошел! В систематике преуспел!
И они оба уже понимают, что времена года, воспроизведение себе подобных и вся эта техника - не более, чем отсрочка, апелляционный момент перед решающим приговором. Восковые фигуры имеют живые подвижные глаза и ждут от него, Строева, каких-то решающих, последних слов, а ему лезет в голову всякая чепуха, он вспоминает, как пахнет Светлана Петровна, и у него появляется сюжет: как он ненавидит ее, а она его, как ненависть ежедневно доходит до желания убить, и они предают друг друга по мелочам, но вот приходит страсть - и после долгой борьбы они совокупляются, испытывая невероятную сладость - то чувство, которое является для них обоих вершиной в этой жизни. "Они меня съедят!", - с ужасом подумал Строев и посмотрел в глаза внука.
И Ксения сказала, вздохнув, как она никогда не вздыхала:
- Мы пойдем.
И они встали из-за разоренного стола, маленький внук прихватил реальное яблоко, и ушли, заставляя Леонида Павловича понять, что прошел только час после приезда.
- Я болен, Кузьма, - шепнул он Бенедиктычу, испытывая отвращение к набитому пищей желудку. И, не дождавшись ответа, закричал на дочь:
- За что ты меня так ненавидишь? Пусть мое время прошло, но я же твой отец!
Леночка словно ожидала этих слов, достала из сумки блокнот, сказала "слушай" и стала читать, волнуясь и краснея, поднимаясь на цыпочки и часто поглядывая на отца.
"Сначала он, как тот самосожженец, хотел дать людям всё - рай, счастье, красоту и пусть даже ад, если так хочется..."
- Узнаю Ксенину руку, - улыбнулся Строев.
"...В нем была сила, он сам был - пламя. Он мог разрешить тысячи проблем, стоило ему приложить фантазию, достроить то, что не сумели многие. Он мог подарить каждому желаемое. Ему удалось это. Я смотрела эти вещи, они были подарены от щедрого сердца - каждому в меру души и ума. Это то, что называется самым чистым и недостигаемым сном, в котором каждый видел себя по-разному и жил в желанном состоянии постоянно. Он положил на эту задачу немало лет, которые пронеслись как один день. Он достиг и отказался. "Ну и что, - говорил он, - получается как забава - замена собственному воображению". Но мне думается - его попросту обидел уровень их желаний. И тогда он сам стал мечтать".
- Смотри-ка ты, - уважительно буркнул Строев. Он давно уже ёрзал на стуле и был необычайно взволнован.
"И что удивительно, - не останавливалась Леночка, - это оказалось труднейшим занятием. Порой он готов был умереть, уничтожить всё, что создавал, не в силах переносить положения, где нет перспективы ни другим, ни его трудам, и сама жизнь утрачивала смысл. Он хотел соединить руки всех, но у каждого было в меру своего. И иллюзии рухнули. Он понял, что не нужен всем и не будет нужен никогда. И что все восстанут против него, и сделают из красоты, созданной им, банальность. Я только не могу понять, как он все это выдержал...!"
Леонид Павлович сидел, закрыв лицо руками, наверное сквозь эти дрожащие пальцы сочились слезы. А дочь успокоилась и читала медленно и хладнокровно.
"А потом я поняла: он должен был пройти через это, либо погибнуть. Он выдержал. Чтобы увидеть в себе всех и то основное, чем наполняется главная мысль, чтобы найти связь между собой прежним и будущим, заполнив провалы между жизнью и жизнью, соединив мгновения смысла в беспрерывную линию осознания жизни для созидания ее.
И вот ему осталось доувидеть в каждом то, что интересно и важно его уму, проходить сквозь времена, не забывая никого - с единственной целью идти к себе, оставляя от себя то, что самому уже не нужно, отдавая тем, кто пойдет, возможно, каким-то иным путем".
Леночка закончила, Леонид Павлович поднял голову, а она смотрела на него так, словно хотела влезть в него, раствориться в нем. И, видимо, не всё дошло до его слуха, если он вскричал:
- Это же обо мне! Стоило столько лет молчать, чтобы понять такое! Как это верно и точно! Ксения, она меня так чувствовала!
Отчаяние не дало ему продолжить. Копилин отвернулся. Бенедиктыч вышел. С равнодушием сфинкса смотрел Веефомит.
- Это о дяде Кузьме, - безжалостно медленно сказала Леночка и спрятала блокнот в сумочку.
И ровно через месяц к Леониду Павловичу, когда Светланы Петровны не было дома, пришел юнец, худосочный и взвинченный до последней степени. Леонид Павлович как раз развивал сюжет о совокупляемости ненавидящих друг друга супругов. Он не хотел знать никаких Кузь и принял жребий отца-мученика, оставшегося без дочери и внука, он хотел умереть великим страдальцем. А этот юнец, положив на туалетный столик папку, сказал, пригладив такие же русые, как когда-то у Леонида Павловича волосы: "Посмотрите, если не заняты." Дико глядя в свое наземное отражение, заранее зная ответ, Леонид Павлович спросил: "Зовут тебя как?" "Леонид", - ответил тот и виновато попрощался.
Долго ходил Строев вокруг папки, а когда открыл - обжег глаза - аккуратно и крупно сияло: "Обман".
Через день приехала "скорая" и ничто бы не спасло Леонида Павловича от госпитализации, не имей он всемирной известности. Врач предупредила: если оскуднение речи будет прогрессировать и Леонид Павлович еще хоть раз спрячется в кухонный шкаф, то пациента придется увести. Бедная Светлана Петровна смиренно кивала и пообещала минута в минуту давать прописанные лекарства. "Мы его будем изучать", - сказал столичный светила, а уже возле двери крепкая врачиха со "скорой" сочувственно прошептала: "Вот, возьмите на всякий случай смирительную рубашку. Но лучше, если что - бейте коленкой в живот или ниже - успокаивает". Светлана Петровна поблагодарила.
Беда в том, что Леонид Павлович, если к нему обращались или же просто - свесившись из окна пятого этажа, выкрикивал с кликушеской интонацией четыре слова в разной последовательности: "Кузя - обман - Лёнька - ожидание". А в остальном был прежним, мылся и брился, разве что не писал. А когда через три дня приехал лечащий профессор, Леонид Павлович научился еще четырем словам: "метод - цикл - закон - пульсация". И тогда светило весело сказало: "И совсем вы не исписались. В нашем случае, чем больше слов, тем лучше. Дело пошло на поправку". И Светлана Петровна в первый раз со дня несчастья прослезилась.
* * *
В тот день у Кузьмы Бенедиктыча появились двое. Он долго с ними спорил, хотя они, по-видимому, проделали трудный путь и были измождены до крайней степени. Оба были худы, одежда их износилась. Веефомит и Копилин видели их мельком, когда Бенедиктыч вышел из комнаты с просьбой подождать его для важного разговора. Он ушел, плотно закрыл дверь, но некоторые фразы доносились - так громко спорили. Копилину показалось, что эти двое обвиняют в чём-то Бенедиктыча. Потом они говорили о какой-то женщине. Веефомит побледнел, когда услышал слово "москвичка", а затем фразу целиком: "Веефомит не оставил нам иного шанса".
- Он переколдует нас всех, - сказал Валерий Дмитриевич Копилину и удалился в кухню, чтобы не терзать себя искушением подслушать.
Скоро туда же пришел знаменитый Копилин. Они сидели у окна - добившиеся всего, чего хотели, реализованные, как плодоносные деревья, и убеждали друг друга, что самоубийства - это все-таки не гражданская война. Копилин признался, что у него стало появляться желание истоптать свою плоть. "Прямо ногами, Валерий Дмитриевич, ногами!" - разгорячился он. "Устаревшие мы с тобой боги", - хохотнул Веефомит. "А вы всё ещё верите в свою интуицию?" - спросил Копилин. "У меня кроме нее ничего нет", - умно ответил Ве-ефомит.
Из комнаты вышел Бенедиктыч, и вслед ему прокричали: "Ты и их потеряешь, они тоже могут не выдержать!" "Выдержат!" - крикнул Бенедиктыч.
Он вошел в комнату, встал в дверях и повторил:
- Выдержат, не впервой, да, Лёшка?
- Кто это? - спросил Веефомит.
- А разве ты не узнал?
- Они как-то странно одеты, - сказал Копилин и увидел Леночку и Философа с Зинаидой. Они шли к дому.
У Веефомита закружилась голова, и он спросил:
- Это не сон, Кузьма?
- И это ты, мой бог, спрашиваешь меня?
А в комнате Философ уже гудел, приветствуя гостей и Бенедиктыча, и Леночка тоже спрашивала:
- Что это за странники у тебя такие, дядечка?
Зинаида улыбалась, пытаясь понять, с кем имеет дело. Пришла Ксения и сразу всё поняла. Она прижалась к Кузьме и шептала:
- Ты достиг невероятного, ты совершенство.
- Нет, - говорит он.
- Это так, Кузьма, я знаю.
- Нет, - упрямится он, - я еще не бросил курить трубку.
Он оглядывается на окно, и все слышат нарастающий вой.
- Как ты все-таки назвал роман, - спрашивает Веефомита Бенедиктыч, и все улавливают в его голосе игривую, почти злую иронию.
- Что это? - показывает на окно Леночка. Вопль усиливается, вселяя в каждого животный ужас.
- Пойдемте, посмотрим, - говорит Копилин, и все смотрят на спокойных гостей Бенедиктыча.
- Они останутся здесь, - распоряжается он, и все уходят.
Один из оставшихся успокаивающе говорит другому:
- Ему видней, и это уже не остановишь.
Они садятся в кресла, взяв с полки книги.
А на улицах безумствуют люди. Много людей. Сидят прямо на дорогах, в машинах с распахнутыми дверцами, на балконах домов и на подоконниках. Люди заняты самопожиранием. Каждый ест самого себя, откусывая лоскутья кожи и куски мяса. И при этом они кричат от боли и катаются по земле, но, видимо, со временем боль притупляется, и тогда они грызут собственные кости, стачивая о них зубы. Люди истекают кровью, и обезображенные трупы устилают землю.
- Ты смотри-ка - какой жребий! - говорит Бенедиктыч, - действительно - больной мозг.
Он ходит между самопожирателями, с любопытством следя за их действиями.
- Братоубийство не могло не отразиться на генах, - многозначительно произносит Философ за спиной Бенедиктыча.
Внезапно совсем рядом из окна вываливаются остатки человеческого тела, Философ отскакивает, раздается шлепок, четыре кровавых обрубка шевелятся, пытаясь придать телу вертикальное положение, и Веефомит успевает увидеть в глазах у этого несчастного удовлетворенное чувство исполненного долга.
- Это же Спортсмен! - узнает Копилин, и Леночке делается плохо, она падает, и над ней хлопочет мать, и в оцепенении стоит Зинаида.
Очень скоро все привыкают к единому воплю и не воспринимают его звучания. Никто не взывает о помощи, и если бы можно было откусить себе голову, то самоедство протекало бы гораздо быстрее, но человеческая конституция устроена так, что можно отгрызть мясо до уровня плеча и чуть выше колена, а все остальное остается вне досягаемости обезумевшего рта. И почему-то все начинают с чутких и талантливых пальцев, так что потом ничем нельзя помочь съесть себя полностью.
"Ты знаешь, что такое чудесный реализм, - бормочет самому себе Веефомит, - это когда я ловлю ежа и смеюсь над ним вместе со всеми - потому что он создан для моей радости, и потому что смех над ним - это сладостный кусочек моей жизни - никому более не нужная и заплеванная частичка восторженного бытия".
И заорал Веефомит:
- Что, забыли где находится Бог?! Похерили! Не верю вашим мукам! Не верю! Ну-ка, Нектоний, откуси себе палец, на хрена он тебе, если можно обойтись и без руки, зато крови в башке будет вволю, она же у тебя голодает без кислорода! Расхлебывайте, параноики!
Веефомит сказал всё, что хотел, он стоял, облегченно вздыхая, ему страшно хотелось увидеть Лувр и осторожно толкнуть босой ногой выползшего на мокрый песок краба - это потому, что приближалась ночь - она всегда высвобождала его от тюремных забот по подавлению суетливых судеб.
- Страна художников, - говорит Бенедиктыч, перешагивая через уродов, - она прошла великий путь и сама на себе испытала действие творческого огня. Заполучив божественную энергию, она не смогла совладать с ней, и произошел взрыв, осколки от которого разнеслись по свету. Для тебя говорю.
Но Копилин итак глотал каждое слово. Ему хотелось запомнить не только слова, но и интонацию и паузы. Они возвращались во двор Бенедиктыча, куда наползло несчетное количество изуродованных тел. Они копошились друг на друге, взмахивали обглоданными конечностями, и нижние были давно мертвы, а верхние продолжали кровожадное самоистязание.
Копилина затошнило.
- Но ведь никто не виноват - вот что интересно! - спешил, заглядывая в глаза Бенедиктычу, Философ. - И даже больной пророк не причем. Ведь мы - это они, материя всё равно переплавится до нужного вещества, главное, чтобы вы здравствовали, да, Кузьма Бе-недиктович?
Сознание каждого прикоснулось ко всепониманию, и каждый готов был попытаться взлететь, вместить и властвовать, даже если бы эта попытка в этот же миг дерзновенной решимости окончилась бездарной гибелью.
- Вот так, - вышел на детскую площадку Веефомит, - в 2033 году, когда заварилась эта самая каша, Кузьма Бенедиктович, как и должно быть, остался один. Он доказал себе, что не стоит держаться за меня и за всё это уродство.
Зинаида хихикнула: "прикол" и попыталась укусить себя за локоть. Ее свалили Философ и Ксения. Они придавили ее к земле и замерли, слушая Веефомита.
- У нас больное сознание, и когда я сейчас смотрю на вас из книги, ввинчиваясь вам в душу, где лежит огромный камень, то вы плюньте на меня - я слишком многого хочу, оставаясь затравленной крысой. Вы сами садитесь за романы и попытайтесь перешагнуть через меня.
Веефомит издевательски захохотал, но тут же серьезно продолжил, высунувшись на полголовы из собственной книги:
- Финал для любителей нормальных сюжетов: после всего этого Строев через год умер, Ксения нянчилась с внуком, Калуга залечивала раны и прислушалась к Философу и его супруге, Копилины писали песни и пели их. Солнце коптило по-прежнему. Ну а вы, как видите, прочитали меня.
- А как же выход? - крикнули из окна гости Бенедиктыча, - ты забыл про выход!
- Ну это же всем понятно: выход в Любомирчике, который уже не делает а-а в штанишки. Он маленький человечек будущего и перерожденный дитя нового века.
- И это всё? - изумилась успокоившаяся Зинаида.
- Всё, - объявил Веефомит, - можете расходиться по домам, закройте книгу и пожуйте чего-нибудь, дальше ничего не будет, ни выходов, ни входов, ни прошлого, ни настоящего. Далее - пустые страницы для пустых людей. Разрешите откланяться.
Все зашевелились, поднялись и медленно уходят. Гаснет свет рампы, раздражающе скрипят половицы, остается гора тел, она кажется бутафорской, но изредка слышатся стоны, медленно опускается тяжелое полотно, видно, как возвращается Кузьма, ищет что-то, поднимает трубку, замечает, что занавес опущен не до конца, и, поднатужившись, тянет его вниз; занавес резко падает. Бенедиктыч спускается в зал и выходит из книги. Свет гаснет полностью, и в полной тишине чья-то торопливая рука выводит крупную белую надпись:
К О Н Е Ц
Антракт
- Как бы попонятнее объяснить, - учил Кузьма Бенедиктович. - Мы все повторяемся, приобретая то "я", которое нам ближе. И в этом выборе играет роль не столько схожесть натур, сколько способность натуры держаться космической Линии. Это эстафета. Передаешь огонь, в котором ты сам. Так было всегда. Но мало кто видел в себе Сократа. И вы еще не почувствовали, что ваше рождение и ваша смерть длятся беспрерывно, что вы, еще не родившись, умирали бессчетное число раз. Есть критические моменты, когда форма исчерпывает себя и наступает другая, тогда происходят большие и малые катастрофы. И то, что играло букашечную роль - приобретает гигантский смысл, а властелины становятся молекулами. И в личностном развитии есть такие точки, когда можно приблизиться к линии, но в силу разных причин эта возможность отвергается и что-то в человеке умирает; с каждой такой катастрофой всё меньше остается связи с прошлым, с теми "я", которые когда-то участвовали в эстафете. Потому-то каждый волен вечно рождаться и умирать. И всё это определяется по отношению к космической Линии жизни, о которой можно лишь мечтать.
Бенедиктыча слушали очень внимательно, раскрыв рты и пуская слюни, не делая надменное или всепонимающее лицо, как это бывает у конченных людей. И Бенедиктыч брал трубку, и ему с почтением подавали спички и приносили пепельницу, и, обласканный уважением, он продолжал:
- Когда-нибудь, когда люди достигнут мира, смешаются и не будет национальной амбициозности, когда не будет бедных и богатых, голодных и калек и все будут проводить время плодотворно и весело, потому что воцарятся разумность, здоровье и техническое совершенство - тогда-то и вспыхнет на этой планете последний пожар, который расплавит и смешает все живое. Планеты придут в движение, столкнутся и, осветив космос гигантскими взрывами, разлетятся горячие глыбы в разные стороны, породив хаос и рассеивая вдохновленный опыт и новые зерна сознания. Где-то далеко-далеко, но и совсем рядом, зазвучит прекрасный инструмент, как когда-то земная скрипка. Так уже было не раз. Тогда вы совсем не были похожи на людей и жили там, куда не прийти километрами, и я даже толком не скажу, в какой части неба это было... Да и какая разница, если вирусы сознания - это вы, приобретшие такую чудесную, ласкающую глаз форму. И скоро, очень скоро одни из вас, как в Страшном Суде, умрут, так и не родившись, другие будут искать законы рождения новых форм и выбирать по своим силёнкам. Так что вам нужно торопиться расти, думать и искать. Хотя, может быть, мой рассказ о пожаре травмирует ваше недозревшее сознание?
- Не тлавмилует, - откусив от яблока, сказал пятилетний Кузя.
- Ну не бойся, дед, рассказывай, - взмолился Любомирчик. - Мне тётька Зинка никогда так не рассказывала.
- Да, - вздохнул Кузьма Бенедиктович, сунув в рот мундштук трубки, надо же - "тётька Зинка". Мать она тебе, Любомир, мать, а не тётя.
- А ну ее, толстую! - махнул рукой Любомирчик и обмакнул блин в тарелку с вареньем. - Она рыжая и папке все зубы повыдергивала, а сама хочет, чтобы я дядьку Философа папой называл.
- Но у твоего отца есть зубы! - улыбнулся Бенедиктыч.
- Не-е, - подключился Кузя, - он мне фокус показывал. У него то есть, то нет, я сам видел, он соли насыпал и щеткой их длаил, они у него выкладываются.
- Вынимаются, - поправил Кузьма Бенедиктович, - это бывает. И ему не Зинаида Ильинична их повыдергивала, а наши врачи. Они их лечили, лечили, а потом выдернули, потому что он в детстве ел много сладкого.
- А Философ говорит, - снова макнул блин в варенье Любомир - папанька и сейчас не дурачок сладкого покушать.
- Положи, Любомил, блин, не ешь валенье, - и Кузя попытался забрать блин.
Но Любомирчик не давал. Началась потасовка. Кузьма Бенедиктович растащил их и пригрозил:
- Я не стану больше вам рассказывать, если вы будете себя так вести.
Они мигом расселись по местам, и Кузя попросил:
- Ну, холошенький тёзка, ласскажи еще!
- Сначала говорите, что поняли.
- Мы вилусы, - сказал Кузя.
- Мы бессмелтны, как звезды, потому что мы звезды, - сказал Любомирчик, показывая вверх. Бенедиктыч похвалил, и Маленький Кузя, задетый таким красивым ответом, быстро-быстро выпалил:
- Мы не умлем, потому что будем думать о том, где мы ланьше были и куда полетим! Нам надо толопиться, потому что будет большой огонь и все станут жить холошо-холошо и много кушать, только не сладкое, а флукты и мясо.
- Про сладкое дед не говорил, - поправил гордый Любомирчик.
- А я говолю - говолил!
- Научись сначала букву "рэ" говорить, а потом спорррь!
- А ты вылодок! - обозлился Кузя.
- Кто тебе такое слово сказал? - всполошился Кузьма Бенедиктович.
- А я слышал, как тётя Зина Философу говолила, что такой вылодок, как Любомил, мог появиться только из-за дулака папаши-алкоголика. И еще сказала, что тебя нужно было назвать Дуломилом.
Кузьма Бенедиктович отвернулся, проскрежетал зубами и прослезился. Они мигом все поняли и, забыв об оскорблениях, полезли его утешать.
- Ничего, ничего, - говорил он, - это я так, это сейчас пройдет. Вы лучше запомните: если будете обижать друг друга, то мне всегда будет плохо.
- Я, дядечка Кузечка, - лепетал Кузя, - тебя не буду обижать, я этой тётеньке Зинке в ложку плюну, хочешь?
- Ну что ты, - потрепал ему волосы Кузьма Бенедиктович, - она ведь женщина и тоже когда-нибудь умрет, а ты пожалеешь. И она в сердцах так сказала на дядю Раджика, она ведь его любила по-своему.
- Она и Философа теперь любит, - серьезно сказал Любомир, - я слышал.
- А мне пло любовь надоело! - сказал Кузя, - папка сядет на кухне и говолит и говолит: что он всех любит и что пока есть любовь, Бенедиктович ничего им не сделает.
- Правильно папка говорит, а мама что ему отвечает? - с любопытством спрашивает Кузьма Бенедиктович.
- А мама слушает.
- Ну и славно, и хорошо. И ты слушай. Давайте, миритесь, братцы.
Они мигом пожали друг другу руки, а Кузя сказал:
- Мил до пожала!
- Вот так будет лучше, - и Кузьма Бенедиктович взялся за трубку.
Они зажгли ему по спичке и с уважением смотрели, как он всасывает огонь в трубку. Потом отсели, и дым плавно потянулся в открытое окно.
- Дядя Кузя, а мы сегодня в этой комнате спать будем или в той?
- В этой.
- Давай в той, а то ты нам не покажешь пелед сном сказку.
- Покажи, дед! - попросил и Любомирчик.
- А сколько сейчас времени? - встрепенулся Бенедиктыч.
- Ты же выбросил все часы, - смеется Любомирчик, - что, забыл?
И Кузя смеется:
- Ну ты сам говолил, что живешь тепель вне влемени, когда сказку пло лелятивизм показывал.
- Ну да, ну да, - согласился Бенедиктыч, - запамятовал.
И с сомнением посмотрел на них.
- Есть у меня одна сказка. "О грехе, о правде и о суде" называется. Не знаю, понравится она вам или нет?
- Понлавится!
- Нам всё нравится, что ты рассказываешь!
- Ну тогда пошли смотреть. Только потом сразу без разговоров спать.
Кузьма Бенедиктович откладывает трубку, Любомирчик берет варенье и блины, а Кузя прихватывает три яблока. Маленькие человечки потешно спешат вслед за большим Бенедиктычем, дверь закрывается, а на их еще не остывшие места садятся двое и чего-то терпеливо ждут.
II действие
Явление первое
Женщины и мужчины внимательно наблюдали нас. Их возбуждали наши муки. Они что-то говорили, но слушать их не хотелось. Как и сказал я Иосифу, людей собралось немного, и ни одного привычного лица. "Пусть хоть никого не будет, - говорил Иосиф, - так даже лучше и вернее." И сейчас я удивился его уверенности.
Мы хорошо видели город и долину, и я подумал, что так и не смог найти слова, в которых остался бы, как в желанном доме.
Я заставил себя не чувствовать боль, но почему-то усталость, непреодолимая усталость вошла в меня. В какой-то момент мне действительно захотелось умереть.
Справа мучился человек. Он шипел от боли и проклинал меня, и от ругательств ему было легче. А слева я слышал жаркую мольбу, в этом человеке тоже не было ничего своего, и я отвечал ему обещаниями. Мне казалось все более странным, что я не умру вместе с ними, хотя мог бы умереть вот так просто - среди этой духоты, рядом с пыльным городом, на глазах у насытившихся зрителей...
Нужно было кончать, уйти от усталости, забыть обо всем. И я настроился убедить хотя бы вон того, внизу. Он смотрит светлыми глазами, он доверчив и испуган, и я сразу увидел, что он поверит.
И я показал ему себя. Как и просил Иосиф, я сказал ему несколько фраз, они вошли в него чувством. И прежде чем закрыть глаза, я успел увидеть, что он так и стоит с раскрытым ртом, переполненным веры.
Я шевельнулся и вызвал боль, она ударила в самое сердце, словно кто-то резко потянул меня за руки вверх, и тогда я стал уходить и увидел себя со стороны - с остановившимся сердцем. Я отдавал тепло, холод вошел в тело, и уже никакие телесные муки не могли принести страданий.
Так было со мной не раз, но сегодня то, во что я заставил себя поверить, брало надо мной верх и усыпляющей тяжестью и мраком одолело мое сознание. И от этой, сделавшейся неподвластной мне силы, рожденной мною самим, мне, наблюдавшему себя со стороны, сделалось свободно и хорошо, и когда я уже летел и видел другие города, то успел почувствовать, как по моему обмякшему телу пробежала последняя судорога, и тяжесть стала испаряться, я сказал себе "усни", и сознание, мгновение назад лопающееся от напряжения, погасло в безразличии легкого, мною же созданного небытия. Я умер и был так далеко, что ни в городе, ни в долине больше ничего не было.
Явление второе
Пробуждение было необычным. Я помню, как долго не воспринимал тело. Я медленно привыкал к нему. Была легкая длительная мысль, я вспоминал о себе, как о чужом, и уже успел осмотреться, и только тогда заставил биться сердце и вздрогнул. Несколько раз я засыпал и просыпался, и с каждым пробуждением все лучше слышал тело.
Никодим оставил чашу с вином. Я с трудом дотянулся и осторожно выпил эту кислую теплую жидкость. Голова закружилась от запахов. Несколько капель скатилось по руке, я увидел на ладонях ранки. Они не кровоточили, уже засохли, наверное, их чем-то смазали. Я резко сжал пальцы и почувствовал боль - значит, я полностью пришел в себя.
И было мгновение, когда я пожалел о пробуждении. Передо мной стояла прозрачная пустота, и во мне была пустота, и я ничего не хотел. Я остался где-то позади, и все, что у меня теперь было - это мое слабое тело.
Я смотрел в каменный потолок, лежал и ждал: почему так долго никого нет? Если бы вот это сладкое одиночество было всегда, но я знал, что скоро придет другое - одиночество чувства - тысячи лет ожидающее встречи. Я отдалял и отдалял этот момент, радуясь своему бессилию.
Со стороны входа шел теплый воздух, я дышал деревом и землей. Наверное, сейчас полдень. Очень тихо, но вот влетел большой жук, покружился и улетел.
Вино придавало силы и усыпляло. Я не думал, что меня бросили. Просто Иосиф отослал куда-нибудь Никодима. У них теперь достаточно забот. Я знал, что мне нужно подумать о себе, перебрать все, что было, ведь все удалось. Но отчего-то то, что раньше казалось важным, сделалось мелким, не моим. Я стал другим, и уже засыпая, я увидел далекое незнакомое Лицо, и только по глазам я узнал его, и я заговорил с этим человеком; я слушал его рассказ обо мне, заставляя себя забыть о пещере, о Никодиме, о хлопотах Иосифа...
Я отверг всё, я желал видеть это Лицо и удивляться, что мне снится такой давний и желанный сон.
Явление третье
Я проснулся, когда Иосиф стоял надо мной. И сразу подумал, что в вине мог быть яд. Почему-то подумал так, пока он смотрел сверху и говорил, что все получилось как нельзя лучше, что я поистине невиданный человек, что проспал я ровно два дня и что завтра будет воскресенье.
Он помог мне сесть и спросил, не желаю ли я чего-нибудь. Вошел Никодим, умыл мне лицо, смазал раны. Мы поели, и я заметил, что Иосиф думает о чем-то тревожном.
"Ты боишься, что меня найдут?" - спросил я Иосифа, понимая, что теперь у него для меня не будет правды.
"Хватит ли у тебя сил показать себя?" - спросил Иосиф, и по глазам я увидел, что он боится за себя.
Я утешил его. Я действительно почувствовал себя здоровым, разве что жизнь моя представилась мне совершенно чужой. И все, что я говорил, сказано было уже не мной.
Я ел и слушал, как Иосиф подробно рассказывал, что стало с моими спутниками. "Они не поняли, зачем ты это сделал", - говорил Иосиф. Но я видел, что он не договаривает. Мне было все равно.
Я слушал и вдруг вспомнил о Нем. Мне было жаль Его. Я понял, что Он был один, кто всерьез пытался понять меня, и что я сделал, как хотел Иосиф, только ради Него.
Но что дала Ему моя смерть? - спрашивал я себя, и это всё, что теперь интересовало меня в прошлом.
"Сейчас самое важное, - говорил Иосиф, - показаться им и быть уверенным. Это соединит их, и они пойдут до конца. Им будет за что положить жизни. И всем будет за что умереть!"
Чем больше он говорил, тем все более утверждался. И его радовало, что я ем, что я здоров, что я не спорю, как прежде. Никодим преданно смотрел на Иосифа. А мне временами казалось, что тела у меня нет, а есть одна голова, где происходит то, что равнодушно к желаниям и надеждам Иосифа. И он, и мир сделались мне безразличными. Будто было другое, ради чего я жил.
"Поверят все! - никогда так Иосиф не возбуждался. - Ты скажи, что пришел поддержать веру. Устыди их за слабость. Погрози и обещай. Пусть покаются, заставь, как ты умеешь!"
Он говорил, а я вспомнил, что они используют меня ради себя. Я оказался слаб, согласившись с ними. Я согласился, потому что устал видеть бессмысленность и глупость. Им понадобилась моя сила, они говорили про народ, который не может уже терпеть, говорили, не зная, что просто хотят быть первыми. И там, на горе, я понял, что моя вера не будет нужна всем, как нужна она мне. То, что я увидел, мог получить я один - это я тогда понял.
Иосиф льстил мне, говоря, что народу будет легче, если у него буду я, что лучше будет, если останется облик умного, чем какого-нибудь сумасшедшего, и что я много ценного действительно дам безо всякого обмана. "И порядок будет", - добавлял он.
Все ждали предсказанного мудрецами, и я не отказывался, потому что решил, что моя смерть может иметь смысл для многих, но не для меня. А что для меня? - спрашивал я себя там, на горе. И не нашел ответа. Я тогда не знал, что мне нужен был Он - понять себя через Него, зачем-то дать Ему эти настоящие муки. Я не понимал - зачем, но вновь верил себе, потому что теперь - после вошедшей в меня пустоты - мне был интересен только Он.
Иосиф рассказывал, а я сдерживался, чтобы не спросить о Нем. Думал, что он сам расскажет. Но он догадывался и молчал о Нем. Я боялся, что будет поздно. Из-за меня Его могли убить. Ибо Он для них отслужившая вещь. Как и я. И мне нужно было уйти в себя и захотеть, чтобы Его не убили.
А Иосиф рассказывал, и глаза его блестели. Он говорил о единой вере, о порядке, где каждый на своем месте. Но ни слова о Нем. И тогда я заставил себя вспомнить привидевшееся мне Лицо, и оно постепенно и властно заполнило огромную пустоту во мне, обещая иной путь, ради которого я мог прожить еще сколько угодно.
Явление четвертое
Иосиф и Никодим (с ними еще трое) ожидали меня в условленном месте. Глядя на них издали, я вновь испытал полное равнодушие. Небо было огромно, закатывалось солнце, а их фигурки были так ничтожно малы... Как странно, что они так и не поймут, зачем им все эти хлопоты.
"Всё прошло хорошо, - сказал Иосифу, - я поддержал в них веру."
В Иосифе я всегда видел нечто мутное, и мысли и картины редко видел. Он умел скрывать. Иосиф спрашивал, что именно я внушил, я отвечал и смотрел на тех трех, что умели писать. Он был здесь шестым. Они привели Его. Я всматривался в Него, но Его будто не было. На Его месте была дыра. Даже страха в Нем не было.
Иосиф был доволен и говорил о бессмертии моего имени, и вспоминал, как предложил мне такой исход. Он намекал, что я обязан. Еще он говорил о грехе ради веры и порядка. А я думал: как глупо полагать, что так, как есть, будет всегда... Они этого никогда не понимали. Их вела иная сила, она не понимала моей. И все мы на закате солнца походили на мертвецов. Движение остановилось, и моя жизнь уходила в века.
Иосиф стал уговаривать показаться. "Ты еще больше укрепишь в них веру". Я не хотел. Но тогда Иосиф показал на троих, а Никодим подошел к Нему и сказал: "Мы привели Его. Он лежал в саду, и рот Его был набит землей." "Разве тебе не жаль Его?" - насмешливо спросил Иосиф. И тогда я согласился. Я спросил: "Что будет потом?" Иосиф удивил: "Ты хочешь бесконечных исканий, но не все так могут. Им нужны уверенность и покой. Им нужен закон. Их утешат вечность и твои чудеса. Не поверь они в твое бессмертие, и не нужны им будут твои притчи." Он помнил, как меня тронуть, но он не знал, что я теперь, как и пять лет назад, был без ничего. И те притчи нужны были только мне.
Никодим подозвал троих. Они стали обсуждать, как мне лучше показаться. А я думал, что истинное движение никогда не оставляет совершенных плодов, и если говорят "это совершенное творение ума, рук или духа", то оно наверняка мертво, потому что создавший совершенство всегда умирает в нем, потому что, чтобы добиться совершенства, нужно остановиться.
Они договорились, а я вспомнил, как год назад они жадно слушали меня, а теперь возлюбили Иосифа за хитрость. Они считают, что всё поняли и обрели Чувство, ради которого я живу. И тогда я заставил их встать на колени. Они подчинились и смотрели на меня преданными глазами. Иосифа я не заставлял, но он сам хотел встать. Он изменился в лице, когда они славили меня. "Сделай, чтобы они замолчали", - слабо попросил Иосиф. Я объяснил, что примерно так могу сделать завтра. Он кивнул, и я увидел, как он мучается, что хотел на колени.
Когда все отошли, Иосиф спросил: "Зачем Он тебе нужен? Если ты откроешься Ему, Он станет опасен." "Я всегда могу сделать так, чтобы Он всё забыл", - отвечал я Иосифу. "Будет лучше, если ты так и сделаешь."
Он помолчал, а потом быстро спросил: "Почему это дано именно тебе?" Я помнил, что он всегда этим тайно мучился. Я ответил: "Потому что я всегда был и всегда видел себя во всем." И тогда он не выдержал: "Ты просто больной! За твоими слова-ми ничего нет! Ты возомнил о себе, а сам не знаешь, почему именно у тебя такая сила!" "Потому что все разойдутся, а потом вновь войдут в меня," - отвечал я. И зачем-то снова говорил ему о созревании сути в иную суть, о том, что еще долго придется ждать, когда один сможет стать всем. Он слушал меня, а потом закричал: "Я знаю, о чем ты! Не продолжай, ты меня завораживаешь!" Его глаза горели, он, как и все, находил в себе мое, и оно пугало его. Я молчал и видел, что он ярко думает о моей смерти. И сказал ему: "Не мути свой ум злобой. Я выполню все, что тебе обещал." "А как я могу знать, - сказал он, - не пойдешь ли ты против нас?" "Поверь, если можешь. Я не останусь с вами, хотя буду среди вас." "Ты - игра природы", - сказал он и начал доказывать, что с ними истина, потому что они верят по учению и исходят из того, как было во все времена, и что они укрепят веру мною и собой, и главное сделают после меня. И во мне были они, каждый вошел в меня частью. Я был переполнен ими и потому начинался сызнова. Мысленно я сказал им об этом, но увидел, что в них не задержалось.
Мы разошлись, условившись встретиться через три дня. С Иосифом уходили четверо. Было уже совсем темно, когда я подошел к Нему и сказал: "Пойдем."
Явление пятое
Меня беспокоило, что Он так долго молчит. Его молчание - это почти сумасшествие. А я подолгу рассказывал Ему притчи и знал, что Он не понимает их. Мне теперь самому нужно было говорить и говорить, чтобы понять себя. Так мы проводили день за днем, а Он все молчал и молчал. Он не мог понять, почему я выбрал Его. Я Ему не объяснял.
Но сегодня я знал: Он заговорит.
"Мы не догадывались, а теперь вот и они, - заговорил я, - не понимают: всё, что я раньше делал ради веры, делалось ради власти веры против власти силы, которая есть. Скоро властям будет служить моя вера, и я об этом раньше не думал. Я долго считал, что всем стоит только поверить внутри себя и все станут как я."
Я помолчал, и Он был неслышен.
"Раньше я говорил, не зная, что не понимаю до конца смысла сказанного, - продолжал я, - потому и согласился с Иосифом. Я всегда помнил, как похож на всех."
Он молчал.
"Ты слышишь?"
Он кашлянул, и я понял, что Он просто не может начать. И я уже не беспокоился, говоря в темноту:
"Иосиф убедил меня, что нужен сильный образ. Такой, чтобы не умещался в каждом и был вне жизни и смерти. И я тогда хотел, чтобы все почувствовали, открывали и поддерживали в себе движение к иной жизни. Но все и не могут. И только сейчас я понял, что всем и не нужно, все - это память. Значит, я сделал пол-дела и потому - не сделал ничего."
Вдруг Он сказал громко и хрипло: "А может быть, ты действительно не от мира сего?" - и засмеялся. Я ждал, что еще скажет, но Он молчал. Тогда я спросил: "Почему?" Он встал, зажег светильник, придвинулся ко мне и говорил: "Мне верилось, что ты послан. Но теперь я знаю - ты закон и ты суть людей. Нет, ты не положил свой дар во зло! Ты не терзайся. Иначе и не могло быть. Закон не может быть против людей, человек против закона, да?" Он говорил и не ждал ответа, Он входил в меня. "Я удивлялся: ты входил в грех и выходил чистым, обогащенным. Искушения служили тебе, твоей сути." Тогда спросил я: "Иосиф и те, кто с ним, тоже стоят перед искушением и могут выйти чистыми и прийти к сути?" Он встал и долго ходил. "Нет, нет! У них сразу была цель: слава, имя, власть. В них что-то не удалось. Им легко было убить в себе стремление, потому что оно было мало. Убив в себе закон, живешь долго-долго, как трава, пока не вытопчут. Ты нам напомнил о стремлении, но не будь тебя, оно будет гаснуть, ведь у тебя не просто стремление, но и дар! Ты же действительно от Нее и от Него!"
Он замолчал, и глаза Его ликующе горели, и я чувствовал энергию, исходившую от Него. Я поддался чувству Его, будто увидел того, о ком Он говорил, не себя, а кого-то другого, и руки мои дрожали, когда я спросил, уже зная, что Он ответит: "От кого я?" Он шепотом, подавшись вперед, произнес: "От камня и плоти." Он с трудом проговорил, а я отвел взгляд и думал в страшном негодовании не знаю на кого, думал, что не я ли говорил сейчас Его устами, не хотел ли я сказать то же и без Него? Он присел передо мною и, стараясь уловить мой взгляд, шептал: "Ты язык камня и плоти, ты заговорил из сути травы и последней твари, тебе суждено понять мечту и прийти к ней через себя. Всё едино! Как один человек говорит то глупость, то важное, так и плоть говорит через людей разное, но суть всего говоришь ты, и пусть все, кто был с тобой, сойдут с твоего пути! Ты уже не можешь умереть, они лишь отодвинут понимание тебя на мгновение в тысячи лет!" И Он торжествующе рассмеялся. Мне сделалось невыносимо тоскливо, уныние пронзило тело, заныли раны - это сжались мои пальцы. Он увидел, что я смотрю на ладони, и наложил свежее лекарство. Он дал мне пить и накрыл меня, как младенца, от Его умиления меня мутило, Он сиял и светился. Я сказал, что пора бы спать. Он задул свет. И уже в темноте, нанося еще одну рану, прошептал: "Мир тебе, будь благостен!" А в голове моей кружилось что-то мучительное и тяжелое, оно требовало признания. И тогда я сказал себе, что это я сам светился в Нем и через Него говорил всё, до последнего слова. После этого мне стало легче, пустота снизошла на меня, я ушел от тяжести и боли и уснул.
Явление шестое
На другой день я пришел, как и договаривались. Изумленные лица были у них. Я решил попытаться оставить в них правду. И они запомнят не всё так, как хочет Иосиф. "Всегда помните, - сказал я, - как я приходил к вам, и вам легче будет страдать и унижаться."
Они так и не увидели, как я ушел. Я спешил к Нему. Увидев меня, Он вышел навстречу: "Ты уходишь - и пустота в душе у меня. А с тобою я могу многое. Меня не будет, если не будет тебя. Ты не оставишь меня?" Он в третий раз об этом спрашивал. Еще спросил: "Кто ты?" "Когда-то я понял, что я венец рода. Это и зажгло во мне веру." Его глаза очистились. И я вспомнил, что у Иосифа глаза тускнели, когда я ему говорил. "А чудеса? Ты же избавлял, я видел. Или это обман?" "Это вера, а не я. Я удивлялся, что другие не могут так же. Я забывал обо всех запретах, и кроме моего желания ничего больше не было." Он что-то говорил о моей свободе, но я Его не слушал, мне было тяжело вспоминать о прошлом.
Пять дней я провел с Ним. По-разному к Нему относился и много о Нем думал. В те дни я почувствовал, как целое во мне рассыпалось на части, и в каждой части я искал истоки нового целого. Иногда мне удавалось увидеть путь, но я долго не знал, как идти по нему, не видел, что я на него уже вступил. "Я уйду и оставлю тебя с памятью, а ты все так же будешь ходить у камня." Мы садились в тени, и я рассказывал Ему.
Явление седьмое
И я рассказывал Ему, как я думал о жизни и всегда видел дорогу. Я видел, как рождаются посреди дороги и идут по ней, держа матерей за руку. Я видел дорогу, полную скрипа, шума и рева: скот и люди идут по ней, и птицы летят над ней, и тому, кто рожден на ней, долго не страшно и все интересно, и однажды я увидел, как появились три мальчика.
Я рассказывал Ему, как захотел, чтобы они выросли и увидели камень, к которому все пришли. И отсюда дорога расщеплялась на три, и никто не знал, куда ведут дороги. А на камне лежал сумасшедший и кричал, что все дороги сходятся в одну...
Я рассказывал Ему, как они уходили от камня. На одной из дорог оставался один и наслаждался собой. И на второй дороге остался еще один. Строил вместе с другими, и дорога становилась городом. А последний вернулся. И путь его к камню был труден.
Долго рассказывал я, как уходил он от камня и возвращался, как шло время, и много раз он вступал на свою дорогу, но сколько бы ни шел, ничего не было. И путь к камню был легким. И так было долго, пока он не научился рассказывать людям о том, что видел. Ему удивлялись, но не понимали..
Я рассказывал Ему, как искал он спутников, но не находил, и однажды увидел женщину, которая, устав от пустоты, возвращалась к камню. Она пошла с ним, и он говорил ей, что трудно идти без равных.
И я рассказывал Ему, что она слушала, а он говорил, что давно создает миры, в которых они идут, которые всюду, и она соглашалась, и он с волнением ждал, как она улыбнется и скажет, что там впереди лежит новый камень.