Мексиканец был счастлив. Он относился к породе людей, которые каждую малость воспринимают как благо: найденный рубль за подарок, а молчаливое снисхождение - за новую дружбу. Это было бы вовсе неплохо, если бы не страсть, с которой он стал дарить себя Лапу.
Мекс несся на всех парусах, не обращая внимания на то, что новый товарищ не требует рассказов о детстве и бабушке, глубокомысленных рассуждений о музыке... Впрочем, нет, на музыке Лап оживился - очевидно, в этой области знаний он имел небольшие пробелы.
- Ты пианист,- удивился, - мне так и показалось сначала, но потом я не подумал спросить.
- Да,- расцвел Мексиканец, радуясь счастливо найденной теме,- много лет. У меня неплохой инструмент дома.
- 'Стейнвей'?- спросил Лап. - Они дорогие. Немецкие, говорят, лучше звучат, чем американские, хотя я не понимаю разницы.
- Ты разбираешься?- поразился Мексиканец, - нет, у меня 'Фациоли'. У него превосходный характер, очень послушный.
- Я и вовсе не разбираюсь,- признался Лап,- просто запомнил форумный спор музыкантов в инете. В конце они перешли на площадную брань.
Они рассмеялись.
После этого разговора Мекс впервые подошел к забытому, вот уже скоро как год, инструменту. На крышке кабинетного небольшого рояля накопились стопки журналов, вышивание, счета за квартиру - раньше все это считалось немыслимым. Мекс сделал попытку убрать эту кипу спокойно, но, чуть подумав, скинул на пол. Бумага рассыпалась, выручив своей мягкой подстилкой запрятанную неизвестно зачем толстую дедову линзу- с ней он читал.
- Ты меня ненавидишь, я знаю, - сказал он роялю,- скажи что-нибудь.
Он тронул аккордом, и инструмент отозвался - чисто, сочно. Пробуя руку, пробежался с нажимом по всему черно-белому ряду - нет, настройка не требовалась.
- Не обиделся,- сказал Мексиканец. Разыгрываться не хотелось, как выйдет, так и выйдет.
Пальцы сами нашли. Чайковский, 'Подснежник'. Его он помнил напамять.
'Потому что скоро апрель, - думал Мекс, упиваясь забытым полетом,- потому что отогревается всё'.
Он играл, и рука не болела. В темном проеме двери кто-то маячил. Плакала бабушка.
***
Лап появился у них по забавному делу - разбирая библиотеку, он нашел партитуру с автографом. Это был Скрябин, огромная кипа потрёпанных нот, отпечатанная в старинной немецкой печатне.
- Что это,- не веря своим глазам, пролепетал Мексиканец, - почему ты принес его?
- Нет,- сказал Мекс,- это к специалистам надо. Но это очень старая партитура! Вот бы сыграть... Я исполнял Скрябина...
- Кстати,- будто бы невзначай обронил Лап,- Скрябин тоже в своё время руку переиграл. А играть не надо.
Он аккуратно сложил партитуру в специальную папку, и неожиданно улыбнулся:
- У меня от нот в глазах зарябило. Давай лучше что-нибудь очень спокойное... или любимое.
Так повелись среди них вечера, в которые Лап забирался на старый продавленный, как и все в этом доме, диван, открывал принесенную книгу и слушал. То ли слушал, то ли читал - неизвестно. Мексиканец все видел: как он молча сидит над страницами, как резко встает, делая вид, что хочет пройтись. Мексиканец не знал, что он слышит, понимает ли музыку - но тот приходил, оставался, давал утянуть себя в разговор ненадолго, и чуялось, что это ему помогает. Мекс играл ему Шуберта, Вагнера, часто - Чайковского из 'Времен года', а иногда, разозлясь на его отстраненность, брался за труд, за этюды резковатого Черни. Заодно восстанавливал руки - странно, но те превосходно работали, и ни одна не болела.
Бабуля была без ума от Лапа.
- Таки я увидела ангела,- уверенно сказала она,- он вернет тебе руки, Боря.
- Он может,- ответил ей Мекс.
Но, пребывая в полёте от своей новой дружбы, он понимал, что в саму глубину её он никогда не пролезет. Может, спустя долгие, долгие годы? Наверное, тогда, когда этого Дюка не будет. Поэтому он, как умел, развлекал - играл в темноте, заполняя пространство чистыми звуками итальянского, не по обстановке квартиры, дорогого рояля и сдавленно ликовал.
Это было единственное, что ему доставалось.
***
-Надо перекантоваться с неделю,- сказал Дюк. Буза хитровато прищурился:
- Выпить есть? Или деньги?
- Само собой,- сказал Дюк и достал 'журавля'.- Когда я пустой приходил.
- Мать выгнала,- проник за пределы Буза,- смотри, ить менты приканают.
- Не придут,- сказал Дюк,- если не спалите. Если что, у меня с собой паспорт.
- Только неделя,- сказал Буза,- харч, как обычно, свой. Бабу не трогать.
- Хы,- улыбнулся Дюк,- я для вашей красавицы маленький. Не волновайтесь, пожалуйста.
Чердак у этого трио бомжей был сухой, относительно чистый и теплый. Остался великой загадкой тот факт, как сюда, в старый фонд на Васильевском острове, не забрался со своими деньгами охочий нефтяник-москвич. Дом был старый, доходный, со настоящими печками в каждой квартире - их уж никто не топил; насмерть сложенные, печи служили каркасом столетнему зданию. Старый фасад выходил на Двадцатую линию, в сердце имелся классический дворик-колодец, много кошек и любопытных старушек, уверенно доживавших свой век в коммуналке.
Словом, рай. Единственной горечью трио бомжей был домофон - не пускали. Приходилось частенько колотиться снаружи, пока кто-нибудь из жильцов не захочет войти. Однако и это решилось - народ попривык, сочтя поселенцев благонадежными, и нечаянно выбросил ключик у самой двери.
А, может, его потеряли.
Как бы там ни было, но так оказалось спокойнее: жильцы, вероятно, пугались, когда у парадной в ночи тихо трясся безропотный Шапка, или часто нетрезвая Соня-бухгалтер. Ключ был получен, а с ним весь чердак приобрел для бомжей высочайший из статусов - превратился в настоящую 'хату'.
Жили компанией, и были, наверное, счастливы - каждый имел свой заточенный городом промысел и твёрдую долю в помойке, которые худо и бедно кормили.
Буза был вор, завязавший после бурного прошлого, так и не ставший удачливым профи - быть абсолютно свободным по каким-то идейным соображениям ему показалось достойнее. Наверное, издержки тюремного быта родили в нём крайность, исходя из которой он стен не терпел.
Шапка благополучно был слесарем, пока не прибил начальника цеха тяжелым своим инструментом: тот умер, не приходя ни в какое сознание, да и сказать ничего не успел - но Шапка решил убежать. Срок поиска за его преступление в Хабаровском крае давно уже вышел, вряд бы Шапку нашли по чужим документам - но он продолжал бомжевать, потому что привык.
Соня-бухгалтер оказалась бродяжкой по дури - прилепилась к Бузе и оставила дом в Подмосковье, откуда её методично выживала сноха.
Троицу Дюк знал давно, с тех пор, как они лазали по питерским крышам с Лапом - Васильевский остров богат на сплошные и пологие скаты, как-то раз они очутились и здесь.
Чердак был, скорее, мансардой- с окошками, в которые било прожектором редкое солнце, с пыльными балками, с наваленной кучей сухой фанеры, тряпками, грудами стройматериалов, сваленных со времен капитальных ремонтов, и с голубями, влетавшими вовнутрь неизвестно откуда. Было довольно прохладно, но сухо, и жить было можно - особенно летом.
Дюк появился к вечеру, принес 'журавля', и был принят на важном совместном совете - к водке ему была выдана корка, кусочек лимона и срез колбасы. Он отказался, доложив общаку упаковку сосисок, батон и шоколадную плитку, отчего был возлюблен всей троицей запросто. От него возжелали рассказов о том, как он дошел до жизни такой, и почему его выгнала мать.
- Просто пожить,- сказал он,- среди добрых людей.
После этого его полюбили серьезно и определили в углу - там теплее, сказали ему, и больше в душу не лезли.
Ночью лежал, наблюдая движения пыльных гирлянд в городском освещении - оно добиралось сюда, как ни странно. Не спал - не давала возня в углу, где любились Буза и тихушница Сонька. Шапка тоже ворочался, ждал своей очереди, шевеля на мотне шаровары. Одутловатая Сонька стонала так долго и громко, что Дюк озадачился - может, ей плохо? Но Шапка лежал спокойно, а значит, обычное дело.
Место было хорошее для того, чтобы как следует все обдумать. Получилось сбежать, обретя иной воздух - чужой, не пропитанный прежним. Валялся на лежке из тряпок в глубине чердака, на вершине чужого и странного дна, которое вынесло всё настоящее, оставляя лишь место для главного. В таких закоулках понятно, сильный ли тянешь вопрос, и,если он важный, то его не убьёт ни чердак, ни крики бомжихи.
Дюк чувствовал: идея работала, шли дни и голова прояснялась, самая суть наконец-то созрела. Он вычленил главный свой страх из сонма сомнений, и вывод потряс.
Он бродил по серому талому городу целыми днями. Было странно гулять одному - город спрашивал: 'Где?'.
'Нету, сэр Питер,- отвечал ему Дюк,- и поэтому я половины тебя не увижу'.
Не дано, чуял он, ему не дано забираться фантазией в самые незаметные щели - он был прост, незатейлив, практичен, сам себя будить не умел. Не видел монеток под треснувшей плиткой, не замечал дивных граффити на белёных по-модному питерских стенах, не читал старых вывесок, все еще расположенных редко, но так по-домашнему на облупленном панцире маленьких улиц. Чумазые лебеди шлепались в луже у Дюка, а у Лапа они бы светились розоватым пером, отрастающим заново...
Вечером слушал рассказы бомжей, удивлялся. Незатейливость этих троих умиляла, до щемления где-то в носу - ничего ведь не требуют, никого не клянут, как растения - тихие, почти бестелесны под тряпками. Вот между собой иногда конфликтуют: из-за корочки хлеба, окурка - большие трагедии.
Ночью лежалось подальше от пахнущих улицей чердаковладельцев, думалось, терлось о черепную коробку, решалось. Сонькины стоны в углу неестественно возбуждали, и тогда вспоминалась Сергеева,а следом катилось и чувство неясной вины. Через всю непонятную муть наплывал прежестокий стояк, выдававший себя за нормальное возбуждение шестнадцатилетнего организма. Дюк знал, что можно совсем не стесняться, да и спал он ото всех далеко - расстегивался, доставал прихваченный в платном сортире рулон туалетной бумаги...
' А если попробовать',- в ту последнюю ночь он, наконец, решился: представил не женскую грудь или задницу, не долбящий влагалище член. Представил другое.
Он залился слезами, когда разрешил себе думать. Упрямые губы и четкие контуры строгих бровей. Улыбка из-под светлых волос и лениво-отточенный поворот головы. Болью нечеловеческой - торкнуло.
' Пиздец же какая тоска... это же пиздец.... Как мне с этим метаться?'
Нужно додумать до дна, до конца. Да, вот именно. Потянуть, словно хребет из спины, представить, как можно поцеловать, например...
'Блядь, - в руке наливалось по-наглому, - это ж, мать твою, здорово можно. Он гибкий, удобный такой. Сколько раз тискал... боролись... всегда любил трогать. Вот блядь'
Оно накатило само. По-звериному, из-под тоски, до восторга; отрегулировал ход - подольше, надо не торопясь все представить... Что там дальше обычно бывает... у них?
'Какая, блин, разница - что. Главное,покрепче прижаться. Чтобы он никуда не уехал'
***
В пятницу, рассеянно шлёпая по сырому граниту перчатками, по загаженной набережной , по Обводному, он добрел до Болта. Балтийский вокзал не любил - тот был специфический, быдловато-растерзанный, не пара чистюле Московскому. С неистребимым сортирным душком, масляным запахом дизелей, тьмой из несохнущих арок - казалось, он плотно заляпан каплями жира с шавермы. Суета и автобусы в разные пригороды обещали дорогу и пробки на выезде, а бегущий в метро индивид был похож на зверушку, спешащую в Ноев ковчег. ' Обломитесь, товарищи, каждой твари по паре',- механически думалось Дюку. Погрузку он разрешил только пенсионеру с собачкой - та по виду была адекватнее многих.
Он чуть не споткнулся, увидев себя в расколотой грязной витрине. На дешевом, подмоченном оттиске фото: двухлетней давности, не иначе. 'Пропал мальчик'.
- Ёлки зелёные,- спохватился он,- мать же. Раньше-то, ясное дело, зачем волноваться. Вот чёрт!
Дальше он долго не думал, и быстро свернул в направлении травмпункта - здесь Дюк знал всё.
Светлана Сергеевна ждала его сутки, а потом позвонила Лапу.
- У меня его нет,- сказал Лап,- даже не видел. Надо в милицию.
- Сутки,- зарыдала она,- Лапушек, мы с ним поссорились вроде бы как...
- Сейчас буду.
Милиция вяло всучила ей ручку, бумагу, взяла фотографию. И изрекла:
- Пацаны каждый день убегают. Придет ваш герой.
- Да вы что,- кричала Светлана Сергеевна,- детей вон крадут! Насилуют! Как вы можете!
- Шестнадцать,- милиция снуло пошевелилась на стуле,- взрослый. В армию скоро.
Армия скосила Светлану Сергеевну еще большей своей неизбежностью, и поэтому ей почти полегчало.
Лап вместе с Мексом обшарил все точки, прошел по тусовкам, ночным магазинам - нигде.
'Если совсем ничего, значит, намеренно спрятался',- понял он. Он знал, что бесцельно бродить Дюк почти ненавидел, убить из-за шмоток его не могли.
Тут его ощутимо тряхнуло - в городе может быть все, что угодно. Тогда он почти поселился у Марковых, днём шатаясь по городу в поисках Дюка, а вечером слушая Светлану Сергеевну. Стало не то, чтобы страшно, а вот так - ужасней ужасного. Думалось сразу о многом; к вечеру пятницы Лап был полностью выжат, готов бы стоять на коленях, есть землю, просить прощения... да, был готов. Но когда забренчал домофонный звонок и в трубке сказали - 'Пустите', он заорал :
- На улице будешь жить, сволочь!!!
Он выбежал к лифту, но тот уже ехал - невероятная скорость. Спустя полминуты оттуда показался растрепанный, грязный, пропахший чердачной пылью и улицей Дюк - куртка накинута сверху, на плечи. Желание было только одно - вломить от души, что Лап и сделал.
Блудня швырнуло обратно в обоссанный лифт, он потерял равновесие и сполз вдоль стены.
- А! - сказал он,- какая горячая встреча!
- Заткнись,- Лап снова тряхнул,- ты что это,- тряс он его словно грушу,- ты что себе позволяешь, скотина...
- А!- повторил Дюк, бессмысленно улыбаясь,- опять меня лупят.
- Где шлялся,- начал допрашивать было, но лифт закрыл дребезжащие двери и он обернулся.
- Он сказал - поехали,- брякнул Дюк, и они действительно двинулись.
Лифт поднимался, и они вместе с ним, сбившись в неразрывную кучу на грязном полу. Ждали, когда остановится,глаза в глаза, молча. Лап потянул Дюка наверх.
Двери открылись и возник пацаненок лет десяти.
- Ой,- сказал пацанёнок.- А вы почему тут валяетесь? Пол же грязный?
- Сейчас,- сказал Лап и нажал на нужную кнопку.- Потом поедешь.
Лифт снова закрылся, и его прорвало.
Он орал про то, как волнуется мать. Как она побежала за водкой, и как все рассказала. Что он облазил все чердаки, все морги, тусовки, больницы, и что его почти загребли в 'обезьянник' по причине скандала у следователя. И что он заебался за эту неделю, не был в школе, жрал вместе с теть Светой одну только водку...
- Не выдали, значит, - хихикнул Дюк, - правильно, я им каждый вечер поллитру.
- Что?
- Бомжи, говорю, не выдали...
- Я же у них в понедельник был! Так ты, значит, там?! Урод!
Дюк странно и как-то по-новому улыбался.
- Да вставай же уже.
Чёртов скиталец поднялся, и куртка упала.
Лап отшатнулся:
- Т-ты... что с руками... ты почему сразу-то...
Друг, будто сдаваясь, медленно поднял наверх залитые гипсом и туго перебинтованные руки. Словно бурый медведь, которому по ошибке пересадили лапы от белого.
- Меня нужно вымыть,- сказал он. - Как следует.
Лап смотрел, потрясённый, совершенно растерянный, словно ребенок, которому только что сообщили, что в цирк - не пойдём. Хоть и собирались неделю.
- Так нельзя,- сказал он, наконец. - Так невозможно. Нет, я не буду.
- Придется,- ответил Дюк. - Кроме тебя некому.
- Тётя Света сейчас придет...
- Никаких баб,- сказал Дюк, - как ты и хотел. Никаких баб больше.
Чертов лифт снова нарушил пространство открывшимся белым проемом, Лап не двигался, изумленно уставившись, и Дюк вытолкнул их, наконец, из дурацкого ссаного гроба.
- Что... что ты имеешь в виду?
- Чего-то имею,- сказал Дюк, и сгреб его белыми твердыми крыльями. - Взял моду. Кто не с нами, тот натурал. Ты этот... как его ...маркобес.
- Отец Егорио*,- моментально среагировал Лап.
- Бальзака терпеть не могу. В ванную меня. Быстро.
Закрылись на синюю швабру - замка так и не было. Лап пустил воду, Дюк вынюхал ножницы.
- Надо снять,- помахал он руками, - он даже еще не застыл-то толком.
Тут товарищ откровенно не выдержал:
- Ты гребаный хитрожопый гоблин, - выдохнул он,- ты херов Гудини дворовый.
- Тебя не поймёшь,- хихикнул Дюк,- а что, надо было взаправду сломать?
- Ты зачем гипсовал, чтобы у матери инфаркт? Чтобы я тебе...
- Чтобы ты вспомнил, - оборвал его Дюк, - помоги мне.
Гипс был действительно мягкий и отваливался пластами и комьями. Руки под ним были испачканы белым - под всю бутафорию положили немного бинтов, потому как и незачем было.
Возясь, перемазались в гипсе. Выбирая сырые комки между пальцами Дюка, Лап успокоился, замер, слегка растирая, гладя кисть по запястье и выше. Гипс расходился влажной, изысканной пудрой, обнажая рельеф на торопливых руках...
- Ты античная статуя,- сказал неожиданно он.
- Вторую, - напомнил товарищ, и парни взялись крошить левую. Пальцы встречались на рыхлом, касались и разбегались - испуганно.