Аннотация: Льщу себя надеждой, что тот, кто переступит порог моей "повести о себе", не заскучает. Это не семейная хроника. Это вспышки памяти, выхватившие из тьмы прошлого забавные эпизоды и не очень.
Марк ГАВРИЛОВ
П О Х О Ж Д Е Н И Я К О З Е Р О Г А
Как заманчиво и страшно начинать рассказ о себе, о своей жизни среди других людей. Но рано или поздно, к этому нужно приступить. Приступаю.
В новогоднюю ночь пограничник Иван Гаврилов нес на руках с заставы через заснеженное поле нас двоих - жену Аню и меня - сына. Впрочем, явился я на свет белый позже, в 6 часов утра 1-го января 1936 года. И был младенец, надо полагать, под хмельком, ибо молодая мамаша на новогоднем балу на погранзаставе пригубила шампанского.
Теперь, видимо, нужно пояснить, как сложилась эта, не совсем обычная для того времени, пара. Он: Ванька-сорванец, в недавнем прошлом гроза московской Марьиной Рощи, а ныне большевик-пограничник, русопет. Она - Хана, единственная дочь-красавица из большого патриархального еврейского семейства, обитающего в приграничном местечке белорусского городка Койданово. Хана, ставшая Анной, выйдя за русского Ивана.
Гроза Марьиной рощи в роли Ленского в Большом театре
Иван с детства слыл отчаянным, безрассудным огольцом. Ещё в сопливом возрасте, на спор, полез на высоченное дерево, сорвался, весь ободрался, и самое главное, сучком рассадил кончик носа напополам. В таком виде он убоялся появиться на глаза родителей, знал - выпорют. А насилия над собой он не терпел. Однажды его, совсем кроху, за какую-то провинность поставили в угол, так он сбежал из дома. Еле нашли на краю города.
Видно, от наследственности никуда не денешься: я, его сын, тоже в детстве от обиды на мать (назвала вруном, когда я говорил правду) сбежал из дома. Затем такой же побег (я отшлепал его за воровские штучки) совершил мой младший братишка - Валерка.
Итак, Ванька с разорванным носом спрятался у любимой бабки-татарки. Та была ворожея и знахарка. Обвязала несчастный нос какими-то травками, а на шею повесила ожерелье из головок чеснока, и велела не снимать, пока рана не затянется. Ваня и носил это ожерелье долго-долго, видно, понравился ему сей лекарский талисман, а родителям бабка запретила его снимать. Травма не изуродовала симпатичного лица, но отметинка на носу осталась на всю жизнь, если приглядеться, то можно ехидно сказать, что Иван стал чуточку смахивать на муравьеда. Роста он был небольшого, но весь такой подобранный, прямо-таки изящный. Не было той драки в округе, в которой не участвовал Ванька Гаврилов. Но - сила есть, ума не надо - это не про него, умён был не по летам. Вообще, природа не поскупилась, талантами его не обделила. Был он непревзойдённый боец "на кулачках", отменно рисовал, обладал прекрасным голосом и абсолютным слухом, пел замечательно. Подростком устроился в московский рыбный порт грузчиком. Я, по наивности, как-то обронил при отце фразу о нашем пролетарском происхождении, мол, "мои предки не стеснялись ходить в драных, рабочих робах и стоптанных башмаках". На что мой батя, усмехнувшись, отреагировал совершенно для меня неожиданно:
- Я был грузчиком, а не оборванцем. В рабочей одежде, хоть и вполне приличной, мы на людях не появлялись. После погрузки-выгрузки принимали душ. На улицу выходили в костюмах-тройках, некоторые, и я в их числе, ещё и с тросточками. Мы очень модничали тогда, ведь зарабатывали грузчики весьма основательно. Нас считали рабочей аристократией.
Буйный, заводной характер давал себя знать. Особенно Иван любил показывать свою недюжинную силу и делать, благодаря ей, что-нибудь на спор. Так, однажды, взял себе на плечи мешок с сахаром (6 пудов), а поверх него пригласил залезть спорщика-оппонента, и с таким вот грузом отмерил сто шагов.
Очередной спор определил его собственную судьбу. Фланировали они как-то всей бригадой после смены по Москве. Проходили мимо Консерватории. И тут один из коллег-грузчиков возьми и брякни:
- Ванька, вон объявление висит: завтра начинается приём в Консерваторию. Слабо туда поступить?
А надо сказать, что Ваня уже слыл в своей среде артистом, он вместе с коллективом самодеятельности объездил всё Подмосковье, бывал даже и в других губерниях. Пользовался, как певец, большим успехом, особенно у женской половины аудитории.
Иван завёлся:
- Спорим, поступлю!
Ударили по рукам. На дюжину пива. И вот, он со своим дружком, самодеятельным композитором отправился завоёвывать Консерваторию. Вообще, отец, на моей памяти, был не словоохотлив и не любил рассказывать о прошлых своих похождениях. Но этот эпизод вспоминал не раз, и не без удовольствия, хотя и со свойственной ему самоиронией.
- Пришли мы с моим приятелем Витькой в Консерваторию, там полно народу и в зале, и в коридорах. Экзаменуют по вокалу. Вызывают по одному на сцену и под аккомпанемент претенденты поют арии классического репертуара. Там же, за длинным столом сидят члены приёмной комиссии, посерёдке клюёт носом старичок-профессор, председатель этой комиссии. Видно, осточертели ему эти горлопаны. В сон его клонит. Всё происходит довольно быстро, иному и пары фраз не дают спеть: "Спасибо. Будьте здоровы. Вам сообщат".
Наконец, вызывают меня. "Что будете петь?" Отвечаю: "Махараджу". А это песенка того самого приятеля-композитора Витьки, она давала необычайную возможность показать и диапазон голоса, и умение им владеть. В комиссии немножко удивились, но даже разрешили аккомпанировать автору песенки. Стал я исполнять этого "Махараджу", а там такие высокие ноты получаются, что дух захватывает. Гляжу, старичок-профессор проснулся и во все глаза на меня глядит. Я закончил, а он: "Погодите, молодой человек! А "Махараджа" ваш ничего себе. Только позвольте вас ещё послушать...". Вылез из-за стола, турнул моего дружка-композитора из-за фортепьяно, сел сам и, давай, меня гонять по гаммам. Чую: загоняет в такие верха, какие мне брать и не приходилось. Раз я дал "петуха". Он снова погнал вверх. Ещё "петух"...Такого позора у меня никогда не приключалось. А старичок-профессор, мне на удивление, рад-радёшенек, ручки потирает - "Благодарю вас, молодой человек", - говорит, вроде удовлетворился тем, что до провала меня довёл. Так мы и покинули экзамен.
Я признал поражение, мол, провалил меня вредный профессор. Зато пиво, за счёт проигравшего, весело распили всей бригадой. Потом я отправился в длинную гастрольную поездку. И, можно сказать, полностью компенсировал неудачу в Консерватории успехом у зрителей глубинки. Вернулся поздней осенью, а сёстры суют мне телеграмму - из Консерватории: "В случае непосещения занятий будете отчислены". Приняли меня на вокальное отделение, оказывается. А профессор, я к нему на курс как раз и попал, говорил потом, что ему стало любопытно, насколько далеко простирается мой весьма высокий голос.
И всё складывалось у студента Консерватории Вани Гаврилова просто замечательно. На первой же практике стажировался, всего-навсего, в Большом театре - пел партию Ленского в опере Чайковского "Евгений Онегин". Когда чествовали вернувшегося на родину Максима Горького, в театре Железнодорожного транспорта (ныне им.Гоголя), студент Гаврилов солировал в хоре. Великий пролетарский писатель пришёл за кулисы и, в умилении, окропил слезами радости плечо солиста Вани. "Долго мы не стирали ту рубашку со слезами "буревестника революции", - с усмешкой говорил отец.
Но артистическая карьера его не сложилась. В ту пору по высшим учебным заведениям бродили вербовщики-агитаторы, призывавшие парней служить в рядах славной Красной Армии. Не знаю, какие неурядицы выпали на долю успешного молодого человека: то ли забурился по пьянке (а он раненько начал прикладываться к "злодейке с наклейкой"), то ли малопорядочная история с какой-нибудь девицей вышла (до прекрасного пола он был тоже охоч). Но учёбу в Консерватории он внезапно прервал и пошёл служить в погранвойска. Так попал он на заставу на польско-советской границе, где очень скоро выбился на должность оперативного работника, ибо ловок был, силён, а уж и хитрованец - необычайный. Приведу один эпизод из его пограничных приключений.
Начальнику заставы, другу и собутыльнику моего будущего отца, подбросили анонимку. В ней говорилось, что Иван Гаврилов завербован и служит польской контрразведке - дефензиве. Скорее всего, кому-то очень мешал он, и его, по обыкновению тех лет, анонимный стукач решил скомпрометировать и убрать со своей дороги.
- Ваня,- призвал его начальник заставы,- а ведь мне придётся отправить эту бумажонку гэпэушникам, иначе меня самого за недоносительство под это "самое не могу" прихватят.
- Сутки дашь?- спросил Иван,- И я приведу к тебе такого свидетеля, который этот поклёп отметёт, и все подозрения, и опасения, и надобность в гэпэу у тебя отпадут.
Друг и собутыльник дал ему сутки.
В тот же день оперуполномоченный погранзаставы Иван Гаврилов перешёл границу и вскоре стоял в кабинете самого начальника местной польской дефензивы.
- Пан начальник, думаю, меня знает... Терять мне нечего, поэтому стрелять буду без предупреждения. Делайте то, что скажу.
Он взял под руку польского офицера, сунув ему в карман шинели руку с наганом с взведённым курком. Так, в полуобнимку, они прошли все посты - кто ж посмеет остановить самого господина начальника страшной дефензивы! Ведь эта организация, кроме контрразведки, выполняла еще роль политической полиции. А к вечеру ошарашенный и несколько растерянный пан свидетельствовал перед начальником советской погранзаставы, что Иван Гаврилов никогда не сотрудничал с польской разведкой, а наоборот - доставлял им одни неприятности, постоянно выявляя их агентуру. Подмётное письмо, признался шеф дефензивы, дело рук его агента.
Иван был очищен от навета, пан начальник вернулся за кордон, но уже... в качестве завербованного советским оперативником. Надо ли уточнять, чьим агентом он стал?
Вот каков был мой будущий папаша, когда он повстречался с моей будущей мамашей.
А она на тот момент носила имя Ханы, и была принята буфетчицей погранзаставы. Я отметил, что они стали необычной для того, советского времени парой - это слишком мягко сказано.
Представьте захолустный белорусский городок Койданово, получивший своё название от того, что здесь, по легенде, много веков назад было остановлено нашествие татаро-монгольских полчищ, их войско разбито, а предводитель, хан Койдан - убит, и тут же похоронен. По нему, якобы, крепость Крутогорье и была переименована в Койданово. По другой версии, более реалистичной, городок получил своё название от того, что он славился кузнецами - а по-белорусски койдан - это кузнец. Во всяком случае, ко дню моего появления на свет божий большевики круто разрешили затянувшийся историко-архивный спор, присвоив 700-летнему городку новое имя: Дзержинск. Железный Феликс, видите ли, родился сравнительно недалеко от этих мест. Но нравы в переименованном городке, надо полагать, остались патриархальными. И для всех здешних обитателей, будь-то лояльных к советской власти белорусов, или втихомолку недолюбливающих её евреев, женитьба русского Ивана на еврейке Хане была вызовом. Даже если отбросить в сторону этнические и политические соображения и предрассудки, то разве можно расценивать этот брак нормальным явлением? Ведь Ваня, при всех его достоинствах и недостатках, по мнению койданово-дзержинского общества, срубил дерево не по себе: уважаемый коммунист-большевик-гой взял в жены аидеше деву, хоть и красавицу, но... мужнюю жену, да ещё и с ребёнком!
А дело было так. Сказать, что мой папаня по молодости не пропускал ни одной юбки - язык не поворачивается. Но то, что он был большим поклонником красивых женщин, это довелось наблюдать и мне, в пору моего детства. Страсти в нашем семействе порою кипели нешуточные. Однажды, из ревности, моя маманя проломила пистолетом голову своему наблудившему муженьку, моему папане. "Зажило, как на собаке",- говаривала она потом мне, ничуть не раскаиваясь в содеянном. Мне ещё, наверное, не раз придётся говорить о взрывоопасном характере моей любимой мамочки. Но вернемся в далёкий от нас 1935 год.
Итак, на заставу пришла работать буфетчицей местная жительница по имени Хана. Сразу же вокруг вызывающе красивой молодой женщины зароились мужички. Военный люд незатейлив во все времена, мол, раз молодайка охотно улыбается в ответ на незатейливые шуточки, и вообще весьма приветлива и отзывчива, то почему бы не попробовать уволочь её в тёмный уголок?! "Подкатываться" к смазливой евреечке служивые стали с первой минуты её появления на погранзаставе. Тем более что откуда-то "сорока принесла на хвосте", что муж поколачивает молодую супругу, и ей, вообще, несладко живётся в семействе еврея-богача. Но после того как некоторые особенно настырные ухажёры получили весьма увесистые оплеухи от, казалось бы, вполне доступной буфетчицы, пыл у сладкоежек поубавился. Тут-то и вступил в борьбу за сердце молодой красавицы наш Иван, то бишь, мой будущий папа.
По своему обыкновению, опять же на спор заявил:
- Она будет моей!
На что поспорили? Мама, помнится, всегда утверждала:
- Эти гэстрики заложились на ящик шампанского!
Папаша неизменно поправлял:
- Не на ящик, а на два, но не шампанского, а пива.
Кто из них был правее - бог весть. А что такое "гэстрики" (в устах мамы нечто шкодливое, мелкотравчатое, заслуживающее презрения), то значение словечка этого я нигде не откопал.
В отличие от своих сослуживцев, побывавших в роли неудачливых ухажёров гордой недотроги, он не стал ловить её в тёмном месте, не делал попыток, заигрывая, ущипнуть или потискать, а просто напросто... арестовал молодую красавицу и посадил в избе, приставив вооружённую охрану. Бойцу он отдал громко, чтобы арестованная слышала, такой приказ:
- При попытке к бегству - стрелять.
А шёпотом прибавил:
- Если хоть волос с неё упадёт, я тебе башку оторву!
Буквально в мгновение ока убийственная новость облетела местечко: Иван, пограничный оперативник, взял мужнюю Ханну в полюбовницы. А тем временем похититель чужой жены прямым ходом явился в дом её мужа.
- Выбирай,- предложил он ошарашенному и перепуганному насмерть мужу, положив для убедительности на стол свой револьвер, - или развод, или в расход?
Надо сказать, Иван тоже знал, что Хане было несладко в этой зажиточной семье. На неё, по сути дела, сразу из-под венца взвалили все домашние заботы. Она стала и поварихой, и прачкой, и уборщицей, и водоносом - по воду ведь приходилось ходить на колодец, с коромыслом. Она ухаживала за скотиной, работала в саду и огороде. Одним словом, превратилась в рабыню, которой, к тому же, помыкали все многочисленные родственники мужа. Ни дать, ни взять - современная Золушка, но не с тем ангельски покорным характером, коим прославилась сказочная героиня, а с нравом свободолюбивым, независимым, непокорным. Она всегда сильно выделялась из среды обычных еврейских девушек, но до поры до времени эти её весьма самобытные черты не очень проявлялись, хотя уже в детстве были моменты, когда она пугала окружающих оригинальностью своих поступков. Но об этом рассказ позже. А пока лишь замечу, что одно правило она сохранила неизменным на всю жизнь: вставала с петухами и ложилась далеко за полночь.
Муж, к удовольствию Ивана, оказался прагматиком: из двух бед он выбрал меньшую - развод.
Командир, как положено, было по уставу Красной Армии, на письменном прошении своего подчиненного разрешить завести семью, якобы, наложил такую резолюцию: "Дуракам закон не писан". Да ещё пожурил другана:
- Что же это ты, Ваня, жидовочку в жёнки берёшь? Разве русачек да белорусок тебе мало?
Между прочим, слова "жид", "жидовка" в тех местах не носили оскорбительного оттенка, сказывалась близость Польши, где этими словами обыкновенно и называли евреев.
А Иван, вроде бы, ответил, как отрезал:
- Раз дело в национальности, то это просто поправить.
Мама мне что-то туманно растолковывала, будто чекистам в Белоруссии (а отец был оперативником, стало быть, чекистом) запрещалось жениться на местных еврейках. Не думаю, чтобы такое в середине 30-х годов могло идти от официальной партийно-государственной установки. Однако если взглянуть на списки репрессированных в те времена, то в глазах зарябит от иудейских фамилий. Вот и раздумывай: то ли евреи, вырвавшись при советской власти за черту оседлости, сумели ухватиться во всех сферах за рычаги управления хозяйством, и при провалах им доставался первый кнут; то ли это отрыжка застарелого славянского антисемитизма.
Во всяком случае, Иван своё слово сдержал: еврейке Хане Берковне, в одночасье был выправлен новый паспорт, где она именовалась русской гражданкой СССР Анной Борисовной. Как это могло произойти при живых родителях евреях: отце - Берке (отчество я запамятовал) и матери - Двойре Калмановне Гурвич? Этого уже никто не поведает. А посему внесём сей нонсенс в разряд удивительных и непонятных гримас прошлого!
Итак, Койданово-Дзержинск гудел в пересудах "Бедная девочка!" "Этот бандит и раввина заставит креститься!" На заставе тоже были ошарашены. А "арестованная" сидела с распущенными волосами на полу в избе, отказываясь от пищи. Иван, не мешкая, предложил "арестованной" на выбор: отправляться по этапу в качестве несчастной Ханы, признанной нежелательным элементом в приграничной полосе, либо с новым паспортом, в качестве счастливой Анны, шагать с Иваном Гавриловым в ЗАГС.
Я глубоко убеждён, что все эти драматические события протекали всё же под знаком вспыхнувшей большой, можно сказать, обоюдоострой любви. Иначе, чем объяснить разгар последующих страстей и приступов жгучей ревности, которая временами охватывала мою маму? Да и у отца случались проявления ревности, он, при его природной сдержанности и скрытности, думаю, до конца дней своих продолжал любить свою Хану-Аню.
Пришла, наконец, пора подбить итоги. Нелюбимый муж с перепугу дал согласие на развод, а бракоразводная процедура тогда была минутным делом. Арестантка, сидевшая под вооружённой охраной в избе на полу в слезах и с распущенными волосами, вдруг чудесным образом превратилась хоть и в грустную, но радостную невесту. Начальник и политрук заставы дружно, причём, официально признали и одобрили союз двух влюблённых. В довершение всего, бывший муж решил держаться подальше от пугающего его Ивана, и куда-то умотал из городка. Надо ли говорить, что новоявленный жених был в блаженном состоянии?!
Но пересуды, пересуды... Людская молва никак не могла успокоиться по поводу, на взгляд обывателя, явного мезальянса. И тут мне придётся рассказать, какой же была моя мать в детстве и девичестве.
Хана Гурвич - пионерка и хулиганка
Она ведь была не только вызывающе красива, но обладала не по летам мудрой головёнкой, да и характерец был, дай тебе боже! Такой самостоятельный, самодостаточный, такой не признающий догматических норм, опутывающих провинциальное общество, что это просто вызывало испуг у слабонервных. Она с малых лет бросала вызов заскорузлой местечковой морали.
Надо думать, Гурвичи, вообще, выделялись из среды дзержинско-койдановских обывателей, им постоянно перемывали косточки. Задавал тон глава семьи Берка. Когда его призвали в царскую армию, он попал в музвзвод, то ли трубачом, то ли барабанщиком. Какой-то фельдфебель сделал ему замечание за какую-то провинность. А попросту говоря, дал вполне традиционную зуботычину. Но, видно, не учел, что сей жид-музыкант обладал неукротимым норовом и литыми кулаками, постоянно готовыми к отпору. До армии мой дед работал на мельнице и таскал играючи многопудовые мешки с мукой. Вот и врезал он обидчику так, что сломал ему челюсть. За такой проступок (увечье нанесённое командиру при исполнении служебных обязанностей) полагался трибунал, каковой, по законам военного времени - шла Первая Мировая война - мог запросто подвести Берла Гурвича под расстрел. Но койдановский здоровяк, к тому же, был неглупым и ловким мужчиной. Он ухитрился дезертировать, и, более того, удрать в Америку!
Вернулся оттуда аж через восемь лет, после Февральской буржуазной революции в России. Свалился, как снег на голову в родную избу, в щеголеватой тройке, в шляпе, в перчатках и с тросточкой. Жена его Дора, придя в себя от радостного изумления, на всякий случай поинтересовалась:
- А где твой багаж, Берка?
- Куда ж ему деться? В багажном отделении, на вокзале,- весело ответил несостоявшийся американец.
Позже выяснилось, что, кроме тройки, шляпы, перчаток и тросточки, Берл Гурвич в благословенных Соединённых Штатах Америки ничего, более существенного, не нажил.
О его пятерых сыновьях пока можно только заметить, что все они были мощными парнями, с которыми мало кто отваживался связываться. Двое из них, те, что среднего возраста, вроде бы, стали даже чемпионами Белоруссии: один по штанге, другой по классической борьбе. Но драчунами братьев никто не называл, они, скорее, были довольно добродушными здоровяками-увальнями. Вот только один штришок, характеризующий их нрав. Они как-то заметили, что к их сестрёнке Хане повадился приставать какой-то уж очень настырный ухажёр. Знаете таких рукастых воздыхателей: то невзначай погладит плечико девушки, то на ушко ей всяческие скабрёзности начнёт нашёптывать, а то и ущипнёт. Она никак не могла от него отвязаться. Братья взялись поучить нахала хорошим манерам. Подловили его у танцплощадки, и принялись... перекидывать этого малого через изгородку. Один брат бросает, другой ловит и отправляет обратно. Ухажёр орёт благим матом, а Гурвичи приговаривают: "Не таскайся за Ханой, ты ей не нравишься". Таким вот образом отбили у бедняги желание приставать к девчонкам вообще, напрочь. Мне кажется, что свой крутой и независимый характер юная Хана унаследовала от папаши. Но кой чему научилась, глядя на подобные подвиги лихих своих братьев.
Во всяком случае, один эпизод из школьной её жизни рисует образ не пай-девочки, привычной для патриархальной еврейской семьи, а, прямо скажем, скорее, оторвы-шкодницы. Был у них в классе парень, переросток, закоренелый второгодник. Балбес балбесом, но невероятно прожорливый. Завтрака, которым снабжали его для школы родители, ему, явно, не хватало, Так он приноровился отнимать завтраки у одноклассников. С мальчишками связываться было не с руки, он взял за правило обчищать девчонок. Как назло, у Ханы с подружкой, по его мнению, бутерброды получались самыми вкусными. Их-то обжора и облюбовал.
Братьев Хана не захотела призывать на помощь, решила обойтись собственными силами. В одно прекрасное утро грабитель, по обыкновению, отнял у наших девчонок бутерброды, и принялся их уписывать. Правда, на этот раз вкус поживы показался балбесу необычным и странноватым.
- С чем это у вас бутерброды? - недовольно спросил он.
- Ешь, ешь! - давясь от хохота, закричали подружки. - Они с нашим говном!
Несчастного парня выворачивало наизнанку. Завтраки отнимать он перестал, более того, родители вынуждены были перевести его в другое учебное заведение, ибо не только одноклассники, но и ребята из других классов этой школы, как только он появлялся, начинали дразнить "говноедом" или ехидно спрашивали: вкусно ли он позавтракал бутербродами Ханы Гурвич? А иные издевательски предлагали: "Сейчас иду в уборную, тебе оттуда принести чего-нибудь вкусненького?!". Дети ведь бывают злыми и мстительными, особенно к тем, кто их обижает.
Когда в Койданово окончательно пришла революция, а это случилось в 1920 году, многие жители отнеслись к представителям советской власти, если не враждебно, то насторожённо. А наша Хана сразу же вступила в пионеры, повязала красный галстук, и гордо дефилировала со своей закадычной подружкой по улицам родного местечка. Это вызывало брюзжание стариков и обывательские пересуды: "Как это у Берла и Двойры выросла такая большевичка?!". Но никто её и пальцем не тронул - побаивались братьев.
Об "окаянных" (по Бунину) днях, установления Советской власти в этом беларусско-польско-еврейском местечке, мне как-то, в пору моего студенчества, поведал двоюродный дед Яков Коган. Это был замечательный человек. Он был женат на Сорубейле, родной сестре моей бабушки Двойры Калмановны. Об этом семействе Коганов обещаю отдельный рассказ, там что ни фигура, то оригинальнейший тип. А пока скажу только о главе: во всю свою московскую бытность (а это, начиная с 30-х годов) он выписывал газету "Правда". Поутру, раскрывая её, он приговаривал: "Посмотрим, посмотрим, что же там пишут сегодня эти большевики...".
Мне он сказал так:
- Что ты знаешь про революцию? У нас в Койданово её делали мы, втроём: твой дед Берка, босяк Шмуль и я. Берка таскал мешки на мельнице, а захотел стать её хозяином, чтобы мешки для него таскали другие. Шмуль был оборванцем, ночевал на вокзале, и поэтому мечтал быть владельцем железнодорожной станции, чтобы оттуда его не выгоняли. А я просто желал нравиться девушкам. Мы взяли в руки красный флаг, ходили по главной улице, размахивали флагом, и кричали: "Да здравствует революция! Долой буржуев!". И вот результат: мельник удрал в Польшу, и Берка стал таскать мешки с мукой на государственной мельнице, Шмуль продолжал ночевать на вокзале, которым теперь командовал комиссар, оттуда его по-прежнему гнали. А девушки на меня таки стали обращать внимание. Но только со смехом. Показывали своими пальчиками в мою сторону и кричали: "Глядите люди, вот идёт Яшка-мишугене с красным флажком". А мишугене - это сумасшедший или попросту - дурак...
Как там было на самом деле - Бог весть! Однако, так или иначе, но власть рабочих и крестьян пустила корни в этом приграничном городке, объявленном на короткое время Койдановским национальным районом БССР. С 1932 года ему дали новое имя - Дзержинск, в честь Железного Феликса, родившегося в нескольких десятках километров отсюда.
Так бы и росла, и развивалась красивая, смышлёная девочка, и - не известно, на какие высоты вывела бы её судьба, раскрывшая перед ней все дороги, если бы не жуткая беда, обрушившаяся на неё. А как иначе назвать то, что ей пришлось пережить, и о чём с горечью поведала она мне на склоне своих лет? Одним словом, случилось невероятное: её изнасиловали, и этим насильником был один из её братьев.
Надо сказать, что в ту пору 16-летняя Хана считалась завидной невестой, хотя за ней не числилось солидного приданого. Уж очень она была хороша! И родители, чтобы прикрыть грех, не стали противиться чуть ли не первым сватам, засланным зажиточным семейством. Но, богатство счастья не принесло. Как я уже говорил, на юную жену свалились все заботы о многочисленных домочадцах и о большом хозяйстве. А муж, как бы дополняя безрадостное рабское положение бесприданницы, частенько поколачивал Хану, вымещая на ней злобу за то, что она до замужества не сумела сохранить девичью честь.
Вот почему демонстративный и фиктивный по своей сути "арест", которому подверг Иван Гаврилов, явился для неё неожиданным высвобождением и от домашней каторги, и от нелюбимого супруга с его родичами. К тому же, что уж тут говорить, отчаянно смелой и свободолюбивой молодой женщине, пришёлся по сердцу этот Иван. В нём сошлось многое. Он был дерзким, но обходительным, внушал окружающим - кому страх, а кому уважение. И ко всему, был авторитетным, обаятельным, красивым, наконец, - как тут не влюбиться?! Одним словом, Иван и Хана очень даже подошли друг другу. Так что я, считайте, родился от любви, и всю жизнь ощущал на себе мощную материнскую любовь. Думаю, и суровый мой папаша питал слабость к своему первенцу.
Ко всей этой истории следует добавить и то, что Иван догадался соблюсти обычаи - пришёл к родителям Ханы просить её руки. Всё чин по чину, если не учитывать, опять же напомню, что в это время босоногая, с распущенными волосами возлюбленная сидит под охраной часового на полу в избе. Если закрыть глаза на то, как собирает чемоданы перепуганный на смерть бывший супруг. Если не учитывать 5-летнего сына Ханы, который находится у бабушки, и неизвестно, как воспримет нового мужа любимой мамочки. Если, наконец, не принимать во внимание всемогущую людскую молву, способную отравить самое счастливое существование... Через всё это решительно переступил Иван. Не убоялся он и могучих братьев Гурвичей, готовых постоять за свою сестрёнку-кровиночку. Впрочем, думается, им тоже пришёлся по нраву этот отважный русский, буквально вырвавший их сестричку из домашнего рабства зажиточной, но не очень-то уважаемой в местечке семейки.
Но главное слово оставалось за отцом с матерью. Наверное, Берл почувствовал в нём близкую по духу натуру. Он, сам - лихой человек, в поисках счастья, пропутешествовавший в Америку, легко принял в свой внутренний мир мужчину, которого не остановили никакие условности для завоевания любимой. Он ясно ощутил, что этот Иван способен и защитить, и сделать счастливой его дочь. И дал добро, к нему присоединилась во всём послушная жена.
Так, мне кажется, это было. А подлинных мотивов, каковые управляли действиями участников описанной жизненной коллизии, сейчас уже никто не вспомнит и не поймёт. Придётся принять мою версию.
Интересно, что новое замужество Ханы (однако, будем звать её по паспорту - Анной) могло очень скоро оборваться. И по совершенно невероятному стечению обстоятельств. Дело в том, что на конкурсе армейской самодеятельности, проходившем в Минске, Ивана Гаврилова заприметил один профессор. Везло же ему на профессоров! Он поспособствовал тому, что талантливого певца пригласили выступить в спектакле Белорусского театра оперы и балета. Дебют оказался более чем успешным. У отца был очень высокий красивый тенор, а если учесть, что и сам он был хорош собой, то от поклонниц отбоя не было. И вот, когда встал вопрос: войдёт ли Гаврилов в молодую оперную труппу Белорусского театра оперы и балета, категорически против этого выступила Анна. Она сказала: "Или театр, или я". Разумеется, не без основания, почуяла, что театральный успех, поклонницы рано или поздно отнимут у неё любимого Ванечку.
Во второй раз отказался от сцены Иван. Видно, на роду у него было написано: артистом не быть!
А предположение моей будущей мамы о том, что, стоит зазеваться, и театральные поклонницы уведут у неё мужа, увы, подтверждалось. Её благоверный уж очень даже откликался на манящие призывы местных любительниц оперных теноров. Во всяком случае, мне, уже в юношеском возрасте стало известно, что в Минске живёт моя кровная сестра - плод похождений Ивана Гаврилова в перерывах между репетициями и выступлениями в Минском оперном театре. Попади он в труппу, боюсь, у меня родных сестёр и братьев, по отцу, накопилось бы несметное количество.
Памир - крыша мира
Видимо, в те годы пограничники подолгу не засиживались на одном месте. Так мои родители, через некоторое время после моего появления на свет, отправились в дальнюю дорогу. Мы летели с самой Западной границы, где за кордоном, в Польше, было полно белоэмигрантов, на самую Южную - в Таджикистан, на Памир - крышу мира, где в горах бесчинствовали банды басмачей.
Как рассказывала мама, среди тех, кого отбирали служить в те высокогорные места, с разреженным воздухом, жгучим солнцем, нехваткой воды, было 16 семей с маленькими детьми. После медосмотра отобрали только одну - нашу. Каждый из нас троих, стало быть, отличался отменным здоровьем. Мама играла в хоккей с мячом, отец отлично стрелял. И она, и он участвовали в конных соревнованиях, и даже завоевывали призы, которые долго хранились дома. А у отца была именная сабля, с гравировкой подписи - то ли Буденного, то ли Ворошилова. Во время скачек он получил единственное ранение, хотя в перестрелках с басмачами участвовал неоднократно. Лошадь встала на дыбы перед барьером, и металлическим выступом седла ему разрубило лёгкое. Однако до финиша он всё-таки добрался. Да, "зажило, как на собаке", - так любила приговаривать мама. Вообще-то пограничника Ивана Гаврилова можно смело назвать везунчиком. Ни одна пуля не нашла его, ни один кинжал не достал. Был случай, когда он мог погибнуть. Под лошадью на горной узкой тропе выскользнул камень. Несчастное животное начало скользить по склону, увлекая за собой седока. На какое-то время он задержал это опасное скольжение, стиснув лошадь ногами, и ухватившись за выступ скалы. Тут подоспели спешившиеся всадники-сослуживцы с верёвками. Опутали животное, и вытащили на тропу.
Памир светится в дымке прошлого несколькими эпизодами.
Первый. Когда меня спрашивали и спрашивают: "Когда ты приобщился к алкоголю?",- отвечаю честно, с гордостью, вызывая недоверчивый смех,- Первый раз тяпнул-хряпнул, ещё не научившись толком говорить". А дело было так... Естественно, со слов мамы...
Тут я должен заметить, что мои собственные воспоминания простираются, начиная, примерно, с 4-5-летнего возраста. Выдумывать, подобно некоторым нынешним мемуаристам, будто я слышал материнский голос, находясь в её утробе, или "как сейчас вижу склонившегося надо мной, лежащим в колыбельке, папу", - не стану. Такой "памятливостью" природа меня одарить, по-видимому, не удосужилась.
...дело было так. Мама куда-то ушла, оставив на короткое время меня одного. А на Памире, как известно, резко континентальный климат: зимой - мороз, летом - удушающая жара. Была летняя пора. Солнце нещадно пекло. В комнате атмосфера была, представляю, как в хорошо протопленной печке. Мне, маленькому мальчику, очень хотелось пить. Наткнулся на бутылочку, отвинтил пробочку, и отхлебнул. А то был одеколон! Алкаши им заканчивают возлияния, а я - начал с этого напитка. Как только ухитрился не сжечь гортань! Может быть, то была какая-то туалетная вода?
Вернулась мама. Говорит, ничего подозрительного не заметила. Взяла сынишку, и отправилась с ним в столовую. Там спустила его на пол. Малыш повёл себя странновато: покачиваясь, пошёл бродить по залу, подошёл к буфету, зачем-то ухватился за ящик со спичками, перевернул его, коробочки рассыпались.
- Да он же никак пьяный! - изумлённо воскликнула буфетчица.
Принюхалась к мальчику и, уже увереннее, заключила:
- Факт, пьяный. От него перегаром несёт.
Второй эпизод. Он мог закончиться для моей мамы реальным тюремным сроком по печально знаменитой 58-й статье Уголовного кодекса СССР. На Памире она работала библиотекарем. А время было то самое, репрессивное - 30-е годы. Закрывали нелояльные с точки зрения властей газеты и журналы, упраздняли сотни общественных организаций, союзов, и разных благотворительных фондов. Многих руководителей посадили, часть расстреляли. Я как-то готовил статью о гибели в 1938 году ВОИЗ (Всесоюзного общества изобретателей) и упразднении журнала "Изобретатель". Долго копался в госархиве. Каких только нелепостей не приписали главе Всесоюзного Общества Изобретателей Артёму Халатову! Навесили на него кучу немыслимых преступлений, и пустили в расход "агента мирового империализма". А журнал просто прихлопнули, как надоевшую муху, разогнав редакцию и расстреляв её главного редактора.
Вот на каком идеологическом фоне, жена коммуниста, офицера погранслужбы, библиотекарь заставы Анна Гаврилова получила из центра директивную бумагу: список литературы, подлежащей уничтожению. Для неё, влюблённой с детства в книги, это было равнозначно смертному приговору, вынесенному близким, друзьям и родным, приговор, который необходимо привести в исполнение своими собственными руками. То, что она сделала, могло быть квалифицировано совершенно чётко, в рамках обвинительного приговора: Анна Гаврилова, в сговоре со своими подругами, изготовила ложный акт, подтверждающий уничтожение литературы по списку, определённому надлежащими органами. На самом деле книги, вредные в идеологическом плане, уничтожены не были.
К счастью, среди подруг, подписавших опасный документ, или просто знавших о нём, стукачей не оказалось, ибо в противном случае, судьба нашего семейства получила со-о-о-всем другое развитие. Напомню, что же подлежало изъятию из духовного мира советского человека: книги Бунина, Куприна, отдельные романы Достоевского, некоторые народные сказки, а так же - братьев Гримм, Гофмана и даже Андерсена. Список был убийственно длинным.
Есть подозрение, почти уверенность в том, что своё сколь безумно храброе, столь и безрассудное деяние по сокрытию "подрывной литературы", Анна утаила и от коммуниста Гаврилова. Надеялась, наверное, что в случае, если всё вскроется, любимый Ванечка не пострадает. Тогда ведь таинственное "сарафанное радио" доносило: мол, вот жену "Всесоюзного старосты" М.И.Калинина - Екатерину Лорберг посадили на длительный срок за антисоветскую деятельность, а сам Михаил Иванович Калинин ничуть не пострадал, остался на своём месте. Говорят, валялся в ногах у вождя всех народов, но тот, будто бы, сказал, мол, я не могу суду указывать, кого сажать, а кого выпускать...
А ещё был эпизод, не криминальный, безалкогольный, не политический, но который мама любила пересказывать при любом удобном случае. Я записал его так, как он отложился после многочисленных маминых изложений. Мне даже кажется, будто эта картинка запечатлелась в моей памяти непосредственно с места события.
Жарко. Вокруг меня столпились полуодетые, полураздетые и вовсе голые тётеньки. Они бесцеремонно и восторженно кудахчут над головой белокурого дитяти в рубашонке:
- Что за чудо ребенок!
- Какие локоны! Мне бы такие!
- Ну, просто ангелочек!.. Русалочка... Херувимчик...
Это Памир, 1939 год, баня на горной заставе. Здесь поочередно: помывочный день для мужчин, помывочный - для женщин. Сегодня женский день. Папа на границе гоняется за басмачами, а мама привела трехлетнего ребенка в баню, так поступали с мальчиками в те времена все мамы.
Понять раскудавшихся тётенек было можно - есть моё памирское фото - действительно, симпатичная мордаха, сильно смахивающая на девчачью.
Когда же из этого бабьего базара прозвучал вопрос:
- Девочка, а как тебя зовут?
Я не выдержал. Заорав:
- Я - мальчик Марик! - задрал рубашонку, обнажив свое скромное мужское достоинство.
Видимо, уже в том, щенячьем, возрасте догадывался, чем отличаются мальчики от девочек.
А потом мы покинули Таджикистан, и оказались в Москве, в квартире моих трёх тёток, сестер отца. По старшинству: тётя Оля, тётя Соня и самая младшая, тётя Женя. А кроме них, в коммунальной квартире на Сущёвском валу жили мужья двух старших тёток и древняя бабка Вера.
Тут, наверное, пора рассказать то немногое, что я знаю о семействе Гавриловых.
Волжане мы, но не из бурлаков
Малышня, надо думать, во все эпохи, если появлялась хоть малейшая возможность, придумывала себе красивую, героическую, либо романтическую, а то и трагическую родословную. В советские времена эта тяга к творческому переосмыслению прошлого собственного семейства очень усилилась. Ведь было просто опасно признаваться, что в роду были дворяне или помещики, священнослужители или - хуже некуда - белоэмигранты. Вот и сочиняла ребятня, якобы своих, дедов-прадедов из бедняцкой рабоче-крестьянской среды, либо из революционеров, которые преследовались проклятым царским режимом. Чем я хуже? У меня тоже хватило фантазии напридумывать себе героических предков по отцовской линии: прадеда, волжского бурлака и деда-революционера, посаженного Временным правительством в тюрьму.
Самое интересное, что эти мои детские фантазии опирались на реальные биографические факты, правда, несколько видоизменённые и частично приукрашенные.
Мой прадед Гаврилов был, действительно, волжанин, но не из бурлаков, прославленных Репиным и Горьким, и причисленных мной в свою родословную, а из мастеровых, проще и точнее говоря, из сапожников. Но вот судьбу свою он закрутил до того лихо и отчаянно, что впору считать сию историю семейной легендой! Влюбился в красавицу-татарку, да и умыкнул её из татарского улуса. Была погоня, но влюблённую парочку не догнали. Как и в нынешние времена, молодые отправились на поиски счастья в Москву. А поймали бы, считай, не получился бы род Гавриловых, поди, оборвался бы кровавой татарской местью. Впрочем, может быть, изловив беглецов, их всего лишь поженили, но, наверное, по мусульманским канонам. Да только тогда род Гавриловых укоренился бы на берегах Волги.
В Москве Гавриловы осели. Через какое-то время обзавелись собственной сапожной мастерской. А уж при втором поколении выбились в зажиточные люди. Говорят, всем заправляла жена деда Дмитрия. Сам-то он крепко попивал, и любил вместе с мастерами из собственных сапожных мастерских пображничать, как только ускользал от строгого, надзирающего взора супруги. Но она отлавливала муженька, и, вроде бы, всыпала ему, под первое число. Ни дать, ни взять, вариант Вассы Железновой. Бабку Веру я застал в живых в доме по Сущёвскому валу, где жили Гавриловы. Конечно, она уже ничем не напоминала властную хозяйку нескольких мастерских и грозную супругу, но это была мощная 90-летняя старуха. Когда она совсем сдала, ослабела, то, лежа на высокой кровати, изредка звала меня к себе:
- Поди ко мне, внучек, я ведь помираю...
А я махал ручонками:
- Помирай, помирай, бабка! Не хочу я к тебе.
Прабабка Лиза, та самая татарка, не дотянула до моего рождения всего-то с десяток лет, а умерла она в возрасте 103 лет. По рассказам, у нее были черные густые волосы до пят, которые она сама расчёсывала и заплетала. В весьма преклонном возрасте она легко брала и несла к столу двухвёдерный самовар. Чаю выпивала - не меньше дюжины стаканов зараз.
Долго, и в детстве, и в юности, я гордился своим революционным дедом Дмитрием, ведь при Временном правительстве его засадили в тюрьму, и только пришедшие к власти большевики выпустили моего героического деда. Так гласило, доступное мне в ту пору, семейное предание. И лишь в зрелом возрасте узнал я истинную причину, за что он был подвергнут репрессиям. Временное правительство издало указ о конфискации и переплавке для военных нужд церковных колоколов. Не всех, разумеется, а по списку. В злополучный "список" попала и колокольня храма, где Дмитрий Гаврилов являлся старостой церковного прихода. Но он, вместе с батюшкой, прознал о судьбе, уготованной их колоколам, и ничтоже сумняшеся, мол, "всё одно - пропадать добру", загнал их какому-то барыге. Должно быть, хорошо отметили два этих служителя "за упокой церковного звона". Вот именно за пропитые колокола и угодил мой "революционный" дед в тюрягу, что не лишает его моей к нему любви и почитания за широту души.
Тётки мои, три сестры отца ничем особенным не выделялись. Но с двумя: старшей - Ольгой и младшей - Женей связана необычная история.
Женя - тонкая, изящная девушка, каким-то образом, попала в балет Большого театра. О достижениях её на прославленной сцене мне не известно. Сохранилась лишь мутная фотокарточка, где она заснята в момент исполнения четверкой балерин танца маленьких лебедят из балета "Лебединое озеро". Стало быть, Женя пошла дальше кордебалета. Зато личная судьба этой милой, душевной и очень молоденькой моей тётушки, в её драматических подробностях, отложилась в детской памяти. Как сейчас вижу её в садике нашей дачи в посёлке "42-й километр" по Рязанской железной дороге. Она сильно кашляла. Как потом стало известно, у неё был скоротечный туберкулёз. Незадолго до этого мы с мамой вернулись из эвакуации. Помог сесть в поезд Чкаловск-Москва, который штурмовали огромные толпы беженцев, случайный знакомый, майор Илларион Барсуков. После госпиталя, куда он, раненный, попал с фронта, его отправили в Чкаловскую область, в санаторий, долечиваться. Теперь он возвращался в действующую армию, через Москву, где должен был получить направление. Если бы не этот энергичный военный, не известно, как бы и когда мы выбрались из эвакуации.
В Москве майор доставил нас на квартиру семьи Гавриловых. А так как ему негде было остановиться, то мои тётки пригласили переночевать у них. Так пару-тройку ночей Илларион Барсуков провёл на полу, в доме на Сущёвском валу. В те далёкие годы, да ещё в военное время, приходилось спать, где попадя. Никого не удивляло, когда гостю стелили постель где-нибудь в чулане, на кухне, в коридоре и прочих не спальных местах. Бравому фронтовику достался пол в самой квартире. Но он был счастлив не по этому, а совершенно по другому поводу: Ларион Барсуков с первого взгляда - влюбился в Женю Гаврилову.
Тут необходимо прояснить семейное положение майора. Его жена, с двумя детьми, осталась на оккупированной фашистами территории, но отношения супругов, ещё до войны, были на грани разрыва. Так что оставалось лишь закрепить это официально. А посему Ларион считал себя свободным от семейных уз.
Судя по всему, Женя тоже не осталась равнодушной к очень милому, симпатичному, с открытой улыбкой человеку. Всё было при нём: офицер, фронтовик, обходительный ухажёр. А она: вся такая воздушная, с очень хорошенькой мордашкой, прекрасной фигуркой, балерина, одним словом, - хоть сейчас под венец!
- После победы, Женя, жди меня! - сказал майор Барсуков перед отъездом на фронт. - Я обязательно приеду!
Но сразу после Великой Победы над фашистской Германией он в Москву не приехал. Пришлось участвовать в разгроме Японии. А потом вернулся на родную Украину, там ведь ждали дети, и надо же было окончательно разобраться с нелюбимой женой. Впрочем, любил он её в ту пору или нет - мне не ведомо. Знаю другое. Дома на Лариона свалилась оглушительная, ну, просто чудовищная правда жизни. Его благоверная, видимо, не выдержала одиночества и бытовых тягот оккупации - ведь на руках у неё было двое малолеток. Одним словом, сошлась с германским воякой, стала, как тогда говорили с презрением, "немецкой подстилкой". Более того, она ещё и родила дитя от фашистского благодетеля. Много позже я познакомился с этим плодом оккупационной любви: такой типичный белобрысенький немчик. Очень милый мальчик, хлопающий белесыми ресницами, и с испугом и недоумением взирающий на мир.
Украинские загсовские чиновницы, учитывая все обстоятельства, немедленно развели фронтовика Барсукова с "немецкой подстилкой". А ведь тогда обычные бракоразводные процессы шли довольно длительно, ибо государству было необходимо всеми силами поддерживать в целости и сохранности институт распадавшихся во время войны семей.
В Москву Ларион попал только в самом конце победного - и над Германией, и над Японией - 1945 года. В квартиру Гавриловых явился, с букетом, редких в зимнюю пору, цветов, прямо в предновогоднюю ночь. Своего возлюбленного невеста встретила... в гробу. Женя Гаврилова умерла от неизлечимого тогда туберкулёза буквально за день до наступления Нового 1946 года.
История эта завершилась не менее удивительно. Убитого горем Ларика, как могла, успокаивала и обихаживала старшая сестра Гавриловых Ольга. И как-то так, сосем незаметно, они стали мужем и женой. Дети Барсукова, присуждённые ему при разводе, в том числе и белобрысый кроха-немчик, влились во вновь образованную семью. У четы Барсуковых потом ещё и совместный ребёнок появился, так что, бездетная до этого тётка моя Ольга стала в одночасье многодетной мамашей. И заботливой, и любвеобильной.
С Илларионом, или дядей Лариком, мне потом, много лет спустя довелось побывать в Калининграде (Кёнигсберге), где в страшных мучениях погибал мой больной отец. Но об этом нужен отдельный рассказ. А пока мы перенесёмся в предвоенный городок Подмосковья Высоковск.
Высоковские лакомства
Каким образом оперативник с погранзаставы на Памире Иван Дмитриевич Гаврилов стал прокурором Высоковского района Московской области - мне неведомо. Думаю, что в 30-е годы кадры специалистов во всех отраслях народного хозяйства ковались не только в вузах. Существовала грандиозная сеть всевозможных ведомственных курсов повышения квалификации. Вот и мой отец, видимо, прошёл через эту краткосрочную юридическую "академию". Помнится лишь только, что у него на всех прокурорских должностях было одно звание: младший советник юстиции, что не мешало ему продвигаться по службе. Он даже был назначен прокурором города Калининграда (Кёнигсберга). Но пока ехал из Москвы к месту новой службы, с незапланированной остановкой в Минске у своей, как говорила моя мама "полюбовницы с нагулённой дочкой", должность прокурора города... упразднили. И назначили его прокурором одного из районов Калининграда - Московского. Самое обидное во всей этой истории для Ивана Гаврилова заключалось в том, что ликвидировал высокий пост, предназначавшийся ему, прокурор области, его давний закадычный приятель. "Вынужденное сокращение штатного расписания, за неприбытием к исполнению обязанностей",- такая вот витиеватая формулировка была объявлена опоздавшему на службу служителю закона.
Ну, а пока мы находимся в Высоковске. Интересно получается: отца назначили туда городским прокурором в 1940-м году, то есть, в тот самый момент (как я выяснил только сейчас, с помощью Википедии и энциклопедии), когда рабочий посёлок Высоковский был преобразован в город районного подчинения Высоковск. Вот там-то моё сознание четырёхлетнего пацана уже стало удерживать в памяти некоторые события. А что запоминается маленькому человечку в первую очередь? У кого как, а у меня отложились такие события. В душном кинозале мы смотрим с мамой фильм, и в тот момент, когда баба-Яга улетает с диким завыванием в печную трубу, я в диком ужасе, и тоже с завыванием, вылетаю из кинотеатра. Мне всегда казалось, что сей конфуз случился со мной на фильме "Кощей Бессмертный". Проверил: видно, подвела память, этот фильм замечательный режиссёр-сказочник Александр Роу снял в 1944 году. А "моё событиё" происходило в 1940 году. Кадр и сейчас стоит перед глазами, но из какой он картины - не говорит, подлец. А впрочем, быть может, это произошло во время просмотра всё-таки именно "Кощея", но в другом месте и уже во время войны? Или это была какая-то другая картина?
Всё-таки, как полезно заглядывать в словари почаще, в том числе и в кинословарь. Глянул ещё раз, что там пишут о Роу, и ахнул от смущения и удовольствия: не "Кощея" я смотрел, а "Василису Прекрасную", того же кинорежиссёра. И Бабу-Ягу там играет Георгий Милляр. Он-то и перепугал меня своим незабываемым хриплым воем. А картина эта вышла на экраны, аккурат, весной 1940 года.
Однако, чем меня успокоили после панического бегства из кинозала, уж это я точно запомнил. Мама ублажала перепуганного сыночка мороженым. Нынешняя детвора вряд ли поймёт, если я скажу, что это было ни с чем несравнимое блаженство. Продавщица вынимала ложкой из бидона, утопленного в котёл с битым льдом, покоившегося в ярко разрисованной бело-синей коляске, аппетитное мороженое, и накладывала его в специальное приспособление, похожее на поршень. Из этого "поршня" выдавливалась круглая порция мороженого, обжатая с обеих сторон вафлями. Облизывай, откусывай - в своё удовольствие! У меня до сих пор слюнки текут.
Другое прекрасное воспоминание отправляет на бескрайнее колхозное поле. По нему ползем мы, мелкие расхитители социалистической собственности. Мы - это стайка малышни, возглавляемая прокурорским сынком, то есть, мной, выкапываем турнепс. Вкуснейший, доложу вам, овощ! А ползком, чтобы сторож не застукал. Вообще-то воровские наклонности укоренились в моём характере с детства, и надолго, и глубоко. Спустя годы, я, уже школьником, в другом подмосковном городе - Раменское - возглавлял "бандитский налёт" местной шпаны из малолеток на железнодорожные пакгаузы. Но об этом - позже.
А ещё одна картинка, постоянно всплывающая из этого далёкого прошлого, связана с маминым братом, дядей Борей, приехавшим на побывку в Высоковск. Высокий, статный, красивый, в военной форме, он ходил по городу в сопровождении ребятишек. Тогда ведь девчонки и мальчишки, страсть как, любили военных! Дядя служил в танковых частях, где-то на западной границе. Надо полагать, у нас он появился весной или даже летом 1941 года. Мама рассказывала, что после своей побывки у нас, за несколько дней до 22 июня он прислал весточку со словами: "Ждите важных событий". Они грянули, а от дяди Бори больше никто, никогда никаких вестей уже не получал. Так он до сей поры и не числится - ни среди живых, ни среди мёртвых, ни даже среди пропавших без вести.
Но самый выразительный эпизод из высоковской жизни связан, как ни странно, с зеркальным шкафом. Это сейчас подобный шкаф не представляет ничего особенного. Более того, на фоне шикарных мебельных гарнитуров, разнообразнейших стенок с вмонтированными в них телевизорами и компьютерами, чеховский "глубокоуважаемый шкаф" представляет собой, в лучшем случае, музейный раритет или явный анахронизм в интерьере современной квартиры. А тогда, в начале сороковых годов прошлого века, зеркальный, трёхстворчатый шкаф, который везли по Высоковску в дом, где жил прокурор Гаврилов, собрал на улицах толпы зевак. К этому "событию года" следует дать пояснение: наша, так называемая, квартира состояла из двух комнатушек в коммуналке, но всего с одним соседом. По тем временам это считалось прекрасным жильём. Став, к тому же, обладателями упомянутого шкафа, мы попали, по всем параметрам общественного мнения, в разряд высокопоставленных особ, или попросту - нас за глаза заклеймили сов. буржуями.
Кто-то нынче может снисходительно посмеяться над ротозеями в захолустье, позавидовавшими прокурору, приобретшему - эка невидаль! - какой-то шкаф. В связи с этим мне вспоминается рассказ моей тёщи Екатерины Александровны Мангуби-Черкес. Она 14-летней девчонкой работала в 20-х годах машинисткой-курьером в секретариате Кремля. И вот, чтобы показать мне, молодому нигилисту, насколько далеки от стяжательства были тогдашние "высокопоставленные" люди, рассказывала, как они, кремлёвские служащие, ходили на концерты в свой клуб на Моховой улице, и там им выдавали к чаю мармеладки из моркови - бесплатно. Вот, мол, и все кремлёвские привилегии!
Я же вот что думал по этому поводу: "Остальная Россия-матушка в то время голодала. А халявные морковные конфетки впоследствии чудесным образом обернулись в персональные ЗИМы, госдачи, заказы в сотой секции ГУМа, и т. д.". Вот и тот самый зеркальный шкаф в Высоковском, как и те жалкие, но бесплатные конфетки, стал символом расслоения. На тех, кто его мог приобрести или уже имел это трёхстворчатое чудо, и тех, кто о нём мог только безнадёжно мечтать.
Война. Эвакуация
Начала войны, Великой Отечественной войны, я не помню. Зато хорошо укоренилась в памяти эвакуация. Здесь мне хочется сказать, что вопреки, вроде бы, устоявшемуся мнению, будто партийно-советские руководители на местах в первую очередь отправляли в тыл свои семьи, у нас, в Высоковске, было не так. Во всяком случае, наша семья - семья районного прокурора, тронулась в путь, когда фашисты уже обстреливали город. Семьи других ответственных работников тоже, наверное, покидали свои гнёзда под артиллерийскую канонаду. Мама с моим братиком Валеркой, ещё грудняшкой, села в кабину грузовика, а я, вместе с другими мамашками и малышками, забрался в кузов, где и расположились на досках, укрепленных концами в борта. Находился там, правда, и один мрачный дядька, очень тощий, скуластый, в сером дождевике (хорошо мне запомнившийся). Это был какой-то горкомхозовский служащий, видно, не годный к строевой службе. Через какое-то время он вдруг постучал по фанерной крыше кабины. Машина затормозила. Тощий дядька соскочил на землю и со злостью сказал моей маме что-то вроде "Кончилась ваша власть. Немцы наведут порядок!". Высадил её с ребёнком из кабины, а сам туда забрался, и стал командовать шофёру, куда следует нам ехать. Но он что-то, видимо, перепутал, и вместо желанных ему немцев, вывел машину на наш КПП. Мама изложила офицеру, что произошло в пути. Дядьку отвели в сторонку и, скорее всего, расстреляли. Мы этого не видели, но ведь по тогдашним законам военного времени предателей без разбирательства пускали в расход. Наверное, бывало, что расстреливали и не виновных. Но тот тощий - был явный враг.
Итак, мы отправились вглубь страны, а наши отцы остались в городе. Остались и остались - почему, зачем, этого нам знать было не положено до поры до времени.
Долго ли, скоро ли, как говорится в сказках, наконец, мы оказались в конце пути в деревне Чкаловской (ранее и ныне Оренбургской) области, названия которой я не запомнил. Перед глазами и сейчас маячит бревенчатая стена с толстым слоем снега-изморози. Можно представить, как холодно было в той избе, отведённой эвакуированным, или "выковыренным", как нас, бедолаг, именовали местные жители.
Выплывает из прошлого белобородый, с очень худым, измождённым лицом, старый-престарый еврей что-то долго разъясняющий маме. Она в то время ходила копать картофель из-под сугробов. Помнится, пекла лепёшки из мороженой картошки. Стояли жуткие морозы. Мы страдали от холода, и очень хотелось есть.
Годовалый Валерка-братик и я заболели одновременно крупозным двусторонним воспалением лёгких. Название этой болезни врезалось в память навсегда, ибо от неё братишка мой погиб. Мама позже неустанно повторяла, рассказывая обо всём этом: "Нужен был красный стрептоцид, а его негде было достать. Этот стрептоцид мог спасти моего мальчика".
Похоронили Валерку на погосте посёлка Берды, под Чкаловском, потому что в той деревни, где мы жили, кладбища не было, ближайшее располагалось в Бердах.
Как представлю, что пришлось пережить моей маме в те времена, то не могу никак надивиться её самообладанию и воле к жизни. В самом начале войны она, по сути, потеряла своего старшего сына, который был при вторжении фашистов в Белоруссию то ли у бабушки, то ли в пионерлагере. Скорее всего, он погиб - на родине или, будучи угнанным в какой-то концентрации оный лагерь. Затем буквально у неё на руках скончался младший сынок. В довершение бед ей вручили похоронку: "С прискорбием извещаем, что Ваш муж, Гаврилов Иван Дмитриевич, погиб смертью храбрых". Не уверен, что в точности воспроизвёл траурный документ, но смысл той страшной бумаги, безусловно, передан мной правильно.
Весной 1942 года, после разгрома немцев под Москвой, мы вернулись из эвакуации. Приехали в столицу, в дом Гавриловых. Мама моя рассказывала, что от болезни, осложнённой истощением, я был настолько слаб, что весь длинный и долгий путь из эвакуации проделал в беспамятстве или полузабытьи. И, разумеется, без помощи случайного попутчика - майора Иллариона Барсукова, о котором я уже говорил, ещё неизвестно, чем окончилось бы это возвращение. Не исключено, что мама могла потерять и меня.
В Москве нам стало известно, чем занимался мой отец, Иван Дмитриевич Гаврилов, оставшись на территории, оккупированной гитлеровскими войсками, и при каких обстоятельствах он "погиб смертью храбрых".
Всё объяснилось просто: руководители района и города Высоковск, в том числе и папаша, отправив семьи на восток, возглавили партизанский отряд. Гаврилова, как бывшего пограничника, чекиста, оперативника назначили командиром разведки, где он ощутил себя, как рыба в воде. И вёл себя, как я понимаю, со свойственной ему дерзостью и находчивостью, применяя, когда это понадобилось свою недюжинную силу.
Бургомистром Высоковска немцы поставили бывшего заведующего горкомхозом, который, то ли с перепугу, то ли из лакейской услужливости, стал указывать фашистам на тех, у кого мужья или сыновья были в Красной Армии. Когда же он принялся выдавать тех, кто втайне от немцев помогал партизанам, командир отряда поручил Ивану Гаврилову "ликвидировать подлого предателя". На что тот возразил, что это не решит проблемы. Найдут фашисты другого наймита, и новый бургомистр может оказаться зловреднее предшественника. Пусть, мол, этот иуда останется на своей должности, но надо, что бы "закладывать" людей, связанных с партизанским отрядом, он перестал. "Как его "перевоспитать", я знаю", - заверил Иван Гаврилов.
Он встретил этого немецкого прихвостня неподалеку от городской комендатуры. Со стороны можно было подумать, что беседуют два закадычных приятеля. Картинка, напоминающая историю похищения начальника польской дефензивы. Гаврилов вновь выступал в своём излюбленном репертуаре.
- Больше ты никогда и никого не выдашь, иначе всему твоему многочисленному семейству плохо придется, - сказал он ему. -Обо всех намечаемых карательных операциях будешь сообщать нам заранее. А это, чтобы хорошенько запомнил мой наказ, - и выстрелил в него.
Помнится, я был уже взрослым, когда мама рассказала, что отец, оказывается, отстрелил предателю мужское достоинство, и при этом, будто бы, пояснил: "Размножаться таким, как ты, незачем".
Говорили, что даже на операционном столе, когда бургомистра спасал немецкий хирург, тот не признался, что знает, кто в него стрелял. Он ведь хорошо помнил по прошлой своей деятельности: прокурор Гаврилов данное слово держит.
О том, что творил он, возглавлявший разведку партизанского отряда, в тылу врага, я мог только догадываться. Он был не только отчаянно храбрым, но и весьма изобретательным в своих, порой невероятно дерзких, вылазках. Мой отец так насолил оккупационным властям и тем, кто им пособничал, что с ним было решено покончить весьма оригинальным способом: во всех населенных пунктах района появились листовки, сообщавшие: "Население может сохранять спокойствие. Бандит-партизан Иван Гаврилов пойман и повешен!"
Гитлеровцы поступили так, как рекомендовал их главный пропагандист: чтобы в ложь поверили, она должна быть большой. Что ж, автор этой рекомендации - Геббельс - в случае с моим отцом оказался прав: в фашистскую брехню поверили даже в Москве. Она-то и послужила основанием для написания официальной похоронки. Но сведения о смерти "бандита-партизана" Ивана Гаврилова, к счастью, оказались, как иронизировал Марк Твен, были слегка преувеличены.
Весной 1942 г. наша семья воссоединилась в Москве.
Интересная подробность: отец явился с "партизанским подарком". Дело в том, что в отряде всех наделяли куревом, а Ивану Гаврилову, как некурящему, выдавали взамен табака крохотные сдобочки с изюмом, похожие на бочонки лото. Накопился их целый мешочек, каковой он и вручил мне.
Мой папаша был человеком немногословным, а мне, как и любому мальчишке, подавай рассказы о героическом прошлом. Он же к "героике" относился почему-то с иронией.
- Как было в партизанах? - переспрашивал он меня. - Холодно было. А в землянке, где, как в песне, "вьется в теплой печурке огонь", очень сильно донимали блохи и прочая живность.
Никак не хотел он удовлетворить мальчишескую жажду услышать рассказы о прошедшей войне. Но однажды сдался: "Ладно, так и быть, слушай про героический эпизод".
Вот он, героический эпизод партизанских будней, в изложении моего отца:
"Нам стало известно, что немцы повезут через лес медикаменты и спирт для полевого госпиталя. Особенно нас интересовал спирт. В промерзшем зимнем лесу это и для медицинских целей, и для согрева всего организма великая ценность.
Устроили мы, как положено, засаду. Едут. Впереди легковушка с офицерами. Позади большой грузовик с солдатами. Вышел я на лесную дорогу, пострелял по легковушке, офицеры успокоились. А мои орлы из разведки закидали грузовик гранатами.
Взяли медикаменты. Отыскали бочку со спиртом. Взвалил я ее на плечо - и ходу. А сзади еще машины с немецкой солдатней, но наши их попридержали. Однако вскоре все-таки немчура вновь пустилась вдогонку. Они-то налегке, а мы с грузом. Я впереди, как Чапай, но не на лихом коне, а пешком и по сугробам да с бочкой на горбу, а ребята отход прикрывают огнем. Ну, немчики вглубь не сунулись, побоялись. Отстали. Однако километров шесть, если не боле, пришлось мне переть этот чертов бочонок. Он, правда, не такой уж тяжелый был, но, однако, пуда четыре по бездорожью - тоже не соскучишься".
Тут я хочу напомнить: отец был могучим мужиком, работа в юности грузчиком в московском рыбном порту накачала его мускулами на всю жизнь. Между прочим, в 1941 г., когда разыгрывались описываемые события, он был в расцвете сил - 33 года, возраст Христа.
А закончил свой партизанский героический эпизод отец так:
"Как же все ругались, когда в отряде выяснили, что в бочке не спирт, а бензин! Один я смеялся. От обиды. Над самим собой, дураком, смеялся".
Попутно отмечу - отец никогда в жизни не сквернословил, что передалось и детям, и внукам. Чем ругаться, лучше смеяться.
А вот ещё одна картина, относящаяся к партизанской поре, по его собственному признанию, врезалась в память навсегда. Не раз он возвращался к ней, она занимала особое место во всей его богатой событиями жизни.
Немцы, разгромленные под столицей, стремительно удирали от ударов Красной армии. Колонны их войск настигала авиация, бомбила и расстреливала разбегавшихся по обочинам дорог солдат и офицеров. Проходил налет, и в кюветах, на придорожных полях оставались трупы и разбитая техника. Новый налет - и поверх этого слоя мертвецов и железного лома ложились вновь убитые и остовы машин. И все это происходило в чудовищный, небывалый мороз, когда немцы застывали в тех позах, в которых встречали смерть. Такой страшный слоеный пирог предстал перед глазами вышедших из леса партизан.
"Мне пришлось пройти отрезок этой дороги смерти дважды, утром и на закате, - вспоминал отец. - И я заметил одного мертвеца, лежавшего на развороченной бронемашине. Мороз его ударил в тот момент, когда правая рука была поднята вверх. Так он и застыл, и остался указывать на что-то в небе. Возвращался я при свете заходившего солнца, а мертвый немец все продолжал тыкать пальцем в небо. Длинная тень от него пересекала дорогу. Меня этот немец с тех пор преследует..."
А ведь подобные "скульптуры" русские морозы громоздили вдоль дорог и в 1812 г., когда из России бежали французы. Кстати, с напоминанием о "великой наполеоновской армии" мне довелось столкнуться на Севере, куда я уехал, окончив институт. Под столицей Коми Сыктывкаром, побывал в деревушке... Париж. Это всё, что осталось от множества пленных французов, выселенных в этот край после разгрома войск Наполеона. Говорят, до моего появления в том местечке жила древняя, чуть ли не столетняя француженка. Откуда она там появилась, никто не знал, может родственница какого-то пленного переселилась из французского Парижа в Париж Сыктывкарский?
Как утверждают историки, не состоявшиеся завоеватели мира быстро ассимилировались в чужой стране, переженившись на симпатичных комячках. Между прочим, у незнакомых с ними бытует превратное мнение об облике коми-девушек. Они рисуются этакими раскосыми, скуластыми страхолюдинками. Ничего подобного. Глаза у них большие, округлые, а некоторая скуластость придаёт облику пикантность. Очень много красивых женщин. Мне, например, посчастливилось работать на местном телевидении в Ухте с самой настоящей красавицей Луизой Павловной, у которой были намешаны кровь коми, французская и, кажется, немецкая. Она была женой известного писателя Александра Рекемчука.
Так вот, в те далёкие времена пошла поросль от смеси угро-финской и романской народностей. Достигших призывного возраста юношей, франко-коми кровей, отправляли служить в доблестную французскую армию. И, опять же утверждают историки, не было ни одного случая, чтобы, по окончании срока службы, молодые люди не вернулись на родину - в Зырянский край.
Пленных немцев я видел только в кинохронике, тех самых, которые понуро плелись в Москве по улице Горького. Зато с итальянцами, попавшими к нам в плен, пообщался. Они строили дом, и по-моему, не слишком себя утруждали. Беспрерывно устраивали перекуры, хороводились вокруг коллеги с губной гармошкой, и горланили что-то на своём языке. Пели красиво.
Люди наши относились к ним с явной симпатией, жалели их, подкармливали. А ведь, ясное дело, в Советском Союзе едва ли нашлась семье, которая так или иначе не пострадала от ужасов военного нашествия гитлеровских войск и их сателлитов. Но почему-то зверства фашистов не увязывались с пленными из той же армии захватчиков. К ним относились с обычным человеческим состраданием, как на Руси издавна принято "выказывать жаль" к сирым, убогим и заключённым. Западные зрители до сих пор недоумевают, глядя кинохронику: отчего это русские молча стоят по обочинам улицы Горького, без ненависти глядя на проходящих мимо поверженных фашистов. Почему никто не кидается на изуверов с кулаками, никто не бросит в них камень...
Один итальянец затеял со мной куплю-продажу. Изъяснялись в основном жестами, подкреплёнными несколькими расхожими русскими словами, произносимыми пленным солдатом с жутким акцентом. Наконец, до меня дошло, чего он хочет: у него были иностранные марки в небольшом альбомчике, и за них он просил - о, ужас! - несколько буханок хлеба. Подтвердил количество буханок, растопырив пальцы обеих рук. Разумеется, такой грабительский, на мой взгляд, обмен не состоялся. Возможно, его коллекция марок, действительно, стоила дорого. Но где ж я достал бы в то голодное время столько хлеба?!
Раменское
Воевал отец недолго, всего-то несколько месяцев. Потом вернулся к своей прежней профессии. Но назначили его не на прежнее место в маленький городок Высоковск, а, видно, с повышением - прокурором Раменского района Подмосковья. Это был крупный железнодорожный узел. Там дислоцировалась, на отдыхе, дивизия генерала Гурьева, прославившаяся потом в Сталинградской битве. Помнится, на каком-то праздничном застолье у нас в доме присутствовали - комдив генерал Гурьев и полковник Лещинин, комбриг или комполка. За тем же столом, помимо хозяев, присутствовал, находящийся в краткосрочном отпуске перед отправкой на фронт, мой дядя, мамин младший брат Семён. У него был хороший голос, и мама попросила его спеть. Полковник мягко сделал замечание: мол, не мешало бы товарищу лейтенанту спросить разрешения петь у старшего по званию - у товарища генерала. Мама, улыбаясь, отчеканила:
- Дорогие гости, здесь старший по званию - хозяйка дома! Я тут генерал!
Подобным крутым образом маман частенько ставила на место не в меру заважничавших начальников, зазнавшихся чинуш, просто нахалов и мало воспитанных людей. Правда, к их числу наши нынешние именитые гости не относились. Что и доказали при прощании: они, между прочим, выходцы из деревни, галантно целовали ручки прекрасной Анны Борисовны, извинялись, "если что не так сказали". А с семьёй Гурьевых (жена и, кажется, две дочки) мы подружились на долгие годы. Во всяком случае, мамочки пытались меня охмурить и женить на гурьевской дочке. Пришлось даже отшучиваться: "Я очень люблю гурьевскую кашу. Но зачем брать её в жёны?!"
Когда дивизия генерала Гурьева уходила из Раменского района на фронт (её перебросили в Сталинград, где она и прославилась), солдаты оставили по себе память. На верхушке высоченной сосны прикрепили большой плакат с надписью, видной и читаемой, пожалуй, со всех мест города:
Извиняюсь за ненормативную лексику, но не смею править сей исторический документ! А если учесть, что авторы его: самодеятельные поэты и художники, да и те, кто сумел забраться на такую вершину и укрепить там скабрёзный плакат, вероятнее всего, геройски погибли в сталинградской чудовищной битве, то свидетельство их здорового мужского юмора дорогого стоит.
Своеобразное прославление раменских девушек провисело изрядное время. Смельчаков, отважившихся снять плакат, долго не находилось - внизу, у подножья сосны красовалось лаконичное предупреждение: "Заминировано". Я думаю, местное начальство - оно ведь тоже состояло из мужиков - по достоинству оценившее юмор гурьевских воинов, не торопилось убрать его с глаз долой. Даже я, ещё не школьник, но уже ранний грамотей (читал с пяти лет), прочёл ту надпись, хотя вряд ли понял её подлинный смысл.
Раменское запомнилось не только описанными эпизодами. Необходимо сказать, что подмосковный городок был в те военные годы средоточием воров, хулиганов и бандитов. Мирным да безоблачным наше существование там тогда можно было назвать с большой натяжкой. Помнится, когда я однажды вышел ясным днем из школы, мимо промчался мой папаша с револьвером в руке. Вероятно, гнался за каким-то преступником. Теперь-то я понимаю, что не прокурорское это дело - гоняться с оружием за жульём. Но видно, сказывались навыки пограничника-оперативника и партизанского разведчика.
Однако, он и об этих военно-тыловых, порой весьма боевых случаях, рассказывать не любил. Хотя мне известно доподлинно, как он с нарядом милиционеров ловил одну бандитскую шайку. Те занимались грабежами, разъезжая по Подмосковью на автобусе. Представьте, останавливается автобус посередь какого-нибудь поселка или деревни, и вооружённые бандюги выскакивают из него, и грабят магазины, ларьки, аптеки, банки, да прохожих, заодно. А потом отбывают в неизвестном направлении. Пару раз удалось обстрелять удаляющийся автобус, но, судя по всему, он был бронированный. Во всяком случае, разбойники на колёсах не пострадали. Предполагаю, отец разработал операцию по ликвидации бандитов, опираясь на свой опыт борьбы с басмачами. В ходе преследования автобус загнали в искусственно созданный тупик - он упёрся в разобранный мост. И тут, под прикрытием огня, который открыли милиционеры, прокурор Гаврилов кинулся под автобус, и стал через днище, как он и предполагал, ничем не защищённое, стрелять из автомата в тех, кто был внутри. И налётчики сдались. С бандой было покончено. Кстати, выяснилось, отчего разбойничий транспорт был неуязвим - хитрецы обложили его изнутри мешками с песком.
Говорят, мой отец вызывал уважение даже у отпетых уголовников. О нём, будто бы, устоялось такое воровское мнение: "Этот больше положенного не даст". И будто бы суд всегда назначал сроки, которые запрашивал в обвинительном заключении прокурор Гаврилов. Были случаи, когда с его подачи выносились и оправдательные приговоры. Один такой, оправданный, решил отблагодарить "справедливого прокурора". Он явился к нам домой с "благодарностью". Отец был на работе. Мама буквально спустила этого благодетеля с лестницы. Я в то время возвращался из школы, и видел, как скатился вниз незваный гость. И как билась о ступеньки голова гуся, свисающая из авоськи, набитой дефицитными в ту голодную пору продуктами.
Уважение и доверительность, каковыми пользовался у завзятых преступников прокурор Гаврилов, возможно, вызывала татуировка на кисти его правой руки. Ни на допросе, ни в судебном заседании руки в карманах держать - не принято, а уж перчатки надевать - совсем не к лицу советскому юристу! Чем только ни пытался отец свести злополучную отметину юношеской глупости - и какими-то таинственными мазями от знахарок, и сырым мясом, увы, татуировка только чуточку побледнела. И по-прежнему уголовная братва благостно урчала: "Наш человек, хоть и завязавший... не скурвился, лишку не даст...".
Моя мать, надо признать, играла большую роль в укреплении авторитета прокурора Гаврилова. Яркая красивая женщина, она притягивала людей. Наш дом, конечно, не считался великосветским салоном, таких понятий в советские времена просто не было. Однако у нас собирались интересные и значительные личности - из раменской элиты и приезжие. В праздники мама устраивала широкое застолье. Накануне Нового года лепили пельмени. Раскатывали тесто, тонко-тонко. Затем стеклянным стаканчиком выдавливали кружочки, в которые раскладывали фарш. И принимались быстро лепить. Тут блистал мой отец. Трудно поверить, но пока мы с мамой делали по две-три штучки, он успевал слепить десяток пельменей. Причём, они у него получались маленькими, но пузатенькими. Затем сотни этих пельмешек вывешивали в специальной объёмистой сумке в форточку за окно, на мороз. За новогодним столом они пользовались огромным успехом. Секрет необычайной вкусноты их, разумеется, заключался не в сумасшедшей скорости, с какой лепил пельмени отец (хотя и это способствовало изготовлению продукта), а в том, как мама приготовляла тесто, и - особенно - фарш. Она вообще была волшебной кулинаркой. Помнится, как в старости, будучи больной и прикованной к постели, руководила она из дальней комнаты мной, затеявшим, с её подачи, варить борщ. Это было грандиозное действо в кухонном театре одного актёра, абсолютно не знающего роль и действующего по подсказке суфлёра. Мама спрашивала, что происходит в кастрюле: что умягчилось, что всплыло, и тотчас отдавала приказание то-то положить, влить, вбросить. При этом постоянно интересовалась цветом того, что постепенно превращалось в борщ. Мы потом три дня наслаждались тем "настоящим" борщом, и жена моя Ариша так и не поверила, что его сварил я.
- Как можно по подсказкам из дальней комнаты, не глядя в кастрюлю, не пробуя, приготовить такое блюдо? - вопрошала она. - Не разыгрывай меня.
За нашим праздничным столом в Раменском бывал первый секретарь райкома партии Павел Георгиевич Бурыличев. Большой, шумный мужчина. Он, сделал неожиданную карьеру. Случилась беда: по какому-то недосмотру или из-за аварии Москва оказалась без картошки. А она являлась основным продуктом питания в послевоенный период. И тогда Бурыличев, под свою личную ответственность, велел снять в электричках скамейки для сиденья, и, загрузив вагоны картошкой, которая скопилась на раменских складах, отправил состав в столицу. О находчивом и смелом руководителе доложили Сталину. Тот велел выдвинуть секретаря Раменского райкома партии на пост председателя Мособлисполкома. Бурыличев, явно обогреваемый симпатией вождя, заметно набирал политический вес в глазах кремлёвского руководства. Ему доверили вести партийно-правительственное торжественное заседание, посвящённое 30-летию Великой Октябрьской революции, проходившее в Колонном зале Дома Союзов.
Накануне его назначения председателем правительства РСФСР (указ уже был подписан Сталиным) случилась автокатастрофа и Бурыличев погиб. Ходили упорные слухи, что его, слишком быстро идущего по карьерной лестнице, убрали с помощью шофёра-смертника. Говорят, что тот даже попрощался с друзьями перед роковой поездкой.
Жили мы в Раменском сначала на окраине, неподалеку от станции Фабричная. Как-то размещались в двухкомнатной квартире: мама, отец, я и мамины родители - мои бабушка и дедушка. Они казались мне глубокими стариками, хотя, по нынешним понятиям, были просто пожилыми людьми, ведь им и шестидесяти лет не стукнуло.
Бабушка любила отвечать по телефону, держа трубку на почтительном расстоянии от уха, интеллигентно отставив мизинчик, она выговаривала, будто диктовала, с жутким местечковым акцентом:
Древний, по моему сопливому мнению, дед Берл работал на продуктовой базе снабженцем, была такая специальность. Надо было разъезжать по крестьянским хозяйствам района и скупать у них продукцию. Запомнил его несколько мрачноватым, неразговорчивым человеком, но вдруг расцветающий доброй улыбкой на сильно морщинистом лице. Как бы я изумился тогда, если бы узнал о давнем, дореволюционном побеге деда в Америку. Ничего романтического, а тем более, героического в нём не проглядывало. Не могу сказать, какими глазами я стал на него глядеть, если бы мне рассказали о другом вояже Берла Гурвича, совершённого им в первые недели войны...
Минск ведь оказался в числе первых советских городов, которые подверглись бомбардировке немецкой авиации. А Койданово, где жили Гурвичи, ещё ближе к границе. Не знаю, как произошло, что мой дед оказался в неожиданной для себя роли. Ему пришлось выводить из-под обстрела и наступающих немцев целое стадо коров. В пути к нему присоединялись беженки с детьми, старики - в основном евреи, видно уже до них дошли слухи о карательных операциях в Польше, других местах против сынов и дочерей израилева племени.
Как это стало возможным, чтобы толпа беженцев и стадо коров во главе с моим дедом преодолели почти тысячу километров из Белоруссии в Подмосковье, даже представить не могу. Ведь животным был необходим корм, стало быть, приходилось делать длительные привалы. Благо, кругом расстилались поля с недоспевшей пшеницей, рожью и другими зерновыми злаками, которые не успели сжечь, уничтожить, чтобы ничего не досталось наступающему врагу. Людям тоже нужна кормёжка, ночлег. Очевидно, они спасались от дождя и непогоды в хатах встречных сёл, а то и шалашах, сооружённых из ветвей и хвороста на скорую руку. От голода спасало молоко, на него же выменивали у крестьян хлеб и другой провиант. Доили коров, очевидно, мамашки-беженки. Готовили на кострах.
Сейчас это можно назвать подвигом, тогда, в 1941 году этот грандиозный поход воспринимался всеми, как нормальное поведение людей, сплотившихся перед надвигающимся нашествием фашистов, и доверивших свою жизнь воле и разуму бывалого человека, каким был мой дед. Он удивился, если б его назвали героем. Не любил подобных высокопарных выражений.
И вот человек, проделавший такой, полный опасностей, путь, погиб по нелепой случайности. Зимой, в метель возвращался с работы домой вместе со знакомым товарищем. Остановились на шоссе, чтобы пропустить попутный грузовик. Дед отступил в сугроб, и, как только автомашина проехала, вновь шагнул на дорогу. Тут его ударил прицеп, который он не заметили из-за мятущегося снега. Товарищ уцелел, а дед Берл скончался на месте. Похоронили его в подмосковной Малаховке, на еврейском кладбище. Спустя сорок лет там же нашла вечный покой его дочь, моя мать Анна.
"Прокурорчик" превращается в Марёку
Отразилась папашина правоохранительная деятельность и на моём житье-бытье, а вернее будет назвать его - житьём-битьём. В школе (с 1943 года пошёл в 1-й класс) меня никто по поводу того, что я сын прокурора, не трогал. Зато на улице доставалось. Дело в том, что прокурор Гаврилов сажал в тюрьму отцов и старших братьев моих сверстников, а они меня, его сынка, естественно, люто ненавидели. И стремились на всю катушку использовать возможность отомстить за "родную кровиночку", выместить на мне свои обиды. А проще говоря, измордовать "прокурорчика" - так меня прозвали. Пробовали сводить со мной счёты "тет на тет" или "тык на тык", одним словом, один на один. Но такие поединки оканчивались для моих противников, как правило, плачевно. Сказывалось то, что от природы я был крепеньким пареньком, весь в своих родителей пошёл, к тому же после эвакуации уже достаточно отъелся, а противостояли мне вечно голодные, истощавшие мальчишки. Впрочем, они быстро переменили тактику: стали лупить меня скопом. Однажды я заявился домой, держа в руках оба оторванных рукава зимнего пальто на вате. Мама пытала:
- Кто эти шалопаи? Я им уши оборву!
Но я молчал, как партизан на допросе. В годы моего детства, пришедшиеся на Великую Отечественную войну, предательство считалось самым постыдным и жестоко наказуемым проступком: и в мире взрослых, и в среде ребят.
Не припомню точно, каким именно образом я подружился с одним пацаном, который, наконец, и защитил меня от постоянного коллективного избиения. Это был ярый поборник неписаного, но строго соблюдаемого правила, гласящего - "Двое в драку, третий в сраку" (извините, опять трудно обойтись без грубоватого, но очень точного словечка). Этот пацан и встал на пути тех, кто скопом лупцевал "прокурорчика". А прологом тому послужило, по-видимому, вот какое происшествие.
Но начну слегка издалека. Примерно, через год, после того, как мы обосновались в Раменском, около станции Фабричная, в стареньком обветшалом доме, нам выделили двухкомнатную квартиру в новом, первом в городе пятиэтажном кирпичном здании. Когда мы туда въехали, оно ещё достраивалось. Одно крыло уже обживалось, а в другом вовсю шли отделочные работы. Обе части домины соединяла, на уровне крыши, довольно длинная арка. Уж не знаю, по какой прихоти её соорудили, то ли из-за украшательского зуда архитектора, то ли потрафили нуждам военного ведомства - для расположения там оружия или приборов для обнаружения летящих целей. Нам же, мальчишкам та арка пришлась очень по душе - для демонстрации ловкости и бесстрашия. Преодолеть, на высоте крыши пятиэтажного дома (а это почти двадцати метров от земли), по узкой каменной тропинке, полтора-два десятка шагов, согласитесь, такое требует и мужества, и твёрдости характера, и даже наплевательского отношения к собственной жизни. Всё это, думаю, ценилось ребятами во все времена.
Когда я героически прошёл эту дорожку (врать не стану, не помню - ползком или на своих двоих), тот самый пацан провозгласил:
- Теперь, отныне и навеки Марёка мой товарищ и друг. Коли на него кто скопом потянет, тот будет иметь дело со мной!
Любили тогда пацаны красиво выражаться.
Иметь дело с парнем, у которого и отец, и старшие братья угодили в тюрьму за воровство и разбой, ежу понятно, никому не было охоты. Так "Прокурорчик" был, вычеркнут из лексикона уличной ребятни, а ко мне на всю раменскую жизнь приклеилась кличка "Марёка", напоминающая "маруха", "хавира" и прочие словечки блатного жаргона.
Но как же его-то звали, дай Бог память! Витюха-Колян-Вован-Митяй?...
Некрасивый, сутулый, с непомерно длинными руками, серым лицом и бесцветными, всклоченными волосами, он был прирождённым заводилой. Во главе с ним мы были непобедимы в схватках "улица на улицу", "район на район".
Один эпизод той драчливой эпохи запомнился на всю жизнь. Но я о нём, до сей поры, никому не рассказывал и не писал. Пришло время извлечь его из прошлого, чтобы покаяться.
Я стоял в длинной унылой очереди за хлебом, почти в самом хвосте, вылезающем далеко за порог магазина. Тут на улицу вышел вихрастенький мальчишка. "Залининский", - отметил я про себя с удивлением и неудовольствием. "Залининские" - это те, что жили по другую от нас сторону железнодорожной линии. Они были лютыми нашими врагами. "Почему?" - спросите вы. Да потому, что жили по ту сторону железной дороги. "Разве это повод для вражды?" - не угомонится иной дотошливый читатель. Ответ будет повторен: они жили за линией! Надо понять то время, диктующее нравы, кажущиеся теперь кому-то дикими. Шла война и мальчишки, те, что не рискнули бежать на фронт, как бы разряжали своё воинственное настроение на разборках местного значения. "Врагов" отыскивали легко и, можно сказать, незатейливо: по определению "наш - не наш". Наш дом - не наш дом, наша улица, не наша улица, и т.д., и т. п....
Как занесло залининского паренька на нашу территорию - не знаю. Может, там, у них хлеб кончился, или слишком очередь длинна?! Но теперь мимо меня с полбуханкой хлеба в авоське нахально шагал недруг. Как мы сцепились, кто первым начал выяснять отношения - Бог весть. Возможно, я невинно спросил:
- Ты чего здесь у нас шастаешь, залининская шваль?
А он, вероятнее всего, так же невинно ответил:
- Не твоё дело, жид пархатый!
Надо признать, мама наградила меня вполне узнаваемо-семитской физиономией. И мне не раз из-за этого приходилось пускать в ход свои скорые на расправу кулаки.
Итак, мы сцепились. И я ему крепко наподдавал - паренёк оказался хоть и не робкого десятка, но физически хлипким. А очередь равнодушно глядела, как валтузят друг друга мальчишки, никто не вмешался, ибо, наверняка, побаивались, что остервенелые драчуны могут поцарапать их или покусать. Нет, я не торжествовал победу. Я в растерянности глядел на избитого мной пацана. Он плакал. Плакал не от боли. Плакал не от обиды, что его побили. Он плакал от того, что в пылу драки уронил в грязную лужу драгоценные полбуханки хлеба. Как он теперь принесёт его домой?!
Так и встаёт передо мной этот мальчишка, размазывающий по лицу слёзы, обтирающий грязь с хлеба, отоваренного по карточкам. Что его ждёт дома - жутко представить!
Не смогу простить себе ту "победу" 70-летней давности.
Но, разумеется, не из одних драк состояла наша ребячья жизнь, были и другие утехи и развлечения. Зимой, например, мы цеплялись крючьями за проезжающие грузовики, и катились по обледенелой дороге, стирая подошвы валенок или сверкая, примотанными верёвками к ногам "снегурками". Ну и доставалось нам от родителей за это лихачество! Однако, самым захватывающим событием являлся набег на железнодорожный пакгауз, о чём я обещал рассказать.
Постепенно в нашей пацанской иерархии сложилось так, что возглавили ребячью ватагу Витюха-Колян и я, Марёка. Собственно говоря, ничего привлекательного в этом пакгаузе не было. Унылые ряды контейнеров, груды ящиков... Конечно, здесь можно было шикарно поиграть в прятки: укромных местечек - навалом. Но это игра для малышни, а мы уже серьёзные парни, способные на нечто другое, с нашей точки зрения, достойное уважения.
Я уже отмечал свои воровские наклонности, толкавшие меня вместе с другими высоковскими ребятами таскать турнепс с колхозного поля. Но то была самодеятельность, замешенная на жажде приключений. Да и возраст мелких воришек был "от горшка - два вершка". Здесь, в Раменском всё было иным: и возраст "налётчиков", и состав "банды", и мотивы наших далеко не безобидных налетов на железнодорожный пакгауз. Итак, мои преступные задатки, попавшие в благотворную среду, получили дальнейшее развитие. Наш пацанский союз состоял в основном из младших братьев и детей взрослых воров и налётчиков, которыми был полон городок Раменское. Помимо того, что это был крупный железнодорожный узел, притягивающий криминалитет, в нём ещё располагался громадный рынок-барахолка - раздолье для ворья всех мастей. Но младшая поросль от всех этих щипачей, карманников, форточников и прочих бомбил и медвежатников, на рынок соваться не смела. И профессионального мастерства ещё не хватало, да там всё было расписано на "зоны обслуживания". Сунется чужак - могут и замочить.
Вот почему будущие уголовники оттачивали своё умение безнаказанно переступать порог закона на железнодорожном пакгаузе, который охранялся из рук вон плохо. Во всяком случае, нам сторожа не попадались. Каким-то образом, становилось известно, что в это заветное хранилище железнодорожных грузов именно сегодня прибывают ящики со жмыхом. Их-то мы и "шарашили". Поясняю для непосвящённых: после отжима масла из различных зерен всё, что остаётся, брикетируют и высушивают, вот и получается тот самый продукт, за коим мы охотились. Причём, сперва нас вполне устраивал кукурузный жмых. Ну, сегодня, вряд ли малолетки станут грызть эти желтовато-коричневатые сухари, которые нам казались очень вкусными. Но позже мы наткнулись на серые плитки, в которых виднелись всеми любимые семечки - то был подсолнечный жмых. Поверьте, мы испытывали, как теперь выражаются в рекламе каких-нибудь "сникерсов", подлинное райское наслаждение, то есть, такой нам представлялась пища небожителей.
Самое удивительное, что банда наша, возглавляемая Витюхой-Коляном (сыном и братом матёрых уголовников), и Марёкой (сыном прокурора), ни разу не попалась на своём недолгом воровском промысле. Может быть от того, что всё делалось "грамотно": засылались разведчики-слухачи, на стрёме стояли самые ушлые, которые чуть что свистели - "атас", и мы давали дёру?
Что же это получается, граждане-товарищи-господа? Получается, что детство моё прошло в драках и воровстве? Память, коварная дама, подсовывает из своих закромов сплошь отрицательные примеры, сплошной компромат. Однако, стоит в ней покопаться, и всплывут, никуда не денутся, более симпатичные, совсем не криминальные картинки.
Первое, что неохотно выдала память, почему-то заторможенная на положительные примеры из моего прошлого,- это замечательное катание на собственном велосипеде.
Фронтовой подарок дяди Семёна
Младший брат моей мамы, тот самый, который пел у нас в доме, не испросив разрешения у генерала Гурьева, утверждал после войны, будто я спас ему жизнь. Случилось это, по его рассказу, так.
Когда его артиллерийский дивизион двигался уже по территории Германии, в одном разбитом домишке он обнаружил роскошный аккордеон. Забрал его, решив подарить любимому племяннику, то есть, мне. Аккордеон стоял неподалеку от дяди Семёна, когда в расположение артиллерийской батареи, которой он командовал, влетел снаряд (а может, то были мина), и разнес музыкальный инструмент в клочья. Не причинив увечий хозяину. Так излагал дядя то невероятное событие, поглаживая меня по голове, и приговаривая: