Газизовва Ольга Рашитовна: другие произведения.

Пушкин как зануда

Журнал "Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Peклaмa:
Литературные конкурсы на Litnet. Переходи и читай!
Конкурсы романов на Author.Today

Создай свою аудиокнигу за 3 000 р и заработай на ней
Уровень Шума. Интервью
Peклaмa
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Попытка оценить личность классика без "хрестоматийного глянца" чревата неожиданными результатами

  Пушкин как зануда
  (Неюбилейные заметки парадоксалиста)
  Существует защищаемое многими (и, как может показаться, легко доказуемое) представление о том, что пуля Дантеса настигла поэта в самый момент расцвета творческих сил последнего. Иные почитатели отечественной словесности (в том числе и Татьяна Глушкова, любительница рассматривать русскую литературу через призму нескончаемых "масонских заговоров" против самых значительных её представителей) полагают, что устранение Пушкина было тщательно спланированной и пунктуально исполненной акцией "мировой закулисы", недовольной и даже возмущённой столь пышным процветением национального гения, окончательно-де порвавшего с космополитизмом и уверенно вступившего на строго-патриотическую тропу. Так это или не так, но понятие о 1836-м годе как о поре для поэта кульминационной стало априорным, непререкаемым, хрестоматийным. "Что было бы, поживи он ещё! Какими бы ещё шедеврами ни порадовал бы он и современников, и потомков!" - в самозабвенном восторге внушают нам пушкинисты и примкнувшие к ним энтузиасты. Что на это можно ответить? Во-первых, банальное: история не знает сослагательного наклонения. Во-вторых, Провидение, этот бог деистов, пресекает жизнь всякого, даже и сверхгениального, человека именно тогда, когда его мера исполнена и когда наступила пора жатвы, потому что перестоявшаяся, не собранная вовремя пшеница погибает, но, сжатая жестоким серпом в свой черёд, она становится источником обильной трапезы. А в-третьих... в-третьих, легенда о птице, подстреленной в наивысшей точке своего полёта, остаётся - в данном случае - всё-таки не более, чем красивой легендой, которая так сладко убаюкивает и которую мы попытаемся тут опровергнуть.
  ... В издательстве "Независимой газеты" в тот самый приснопамятный юбилейный год "Пушкина в шоколаде" (по остроумному замечанию одного из журналистов) был издан увесистый том под названием "Предположение жить", в состав которого были включены все, до единого, известные исследователям тексты Пушкина последнего года жизни (включая долговые расписки и договоры об аренде квартир). Составителем сборником и автором его претенциозного, многоумного и якобы многозначительного названия был рафинированный интеллигент и автор неудобочитаемых романов Андрей Битов, который, судя и по этому названию, и по своему предисловию, старался подчеркнуть всё ту же мысль: Пушкин был полон жизненных и творческих сил, был как никогда бодр и вдруг... Ах, какая оказия!.. Однако автор этих строк, беспристрастно, в качестве корректора, прочитавший собранные в этой книге тексты, назвал бы её как-нибудь по-другому. Ну, например, так: "Пушкин в новом качестве - такой, каким он начал было становиться, но каким он, к счастью (несчастье помогло), не стал". Поясню на примере. В "Семнадцати мгновениях весны" есть замечательный по смыслу и виртуозный по исполнению, хотя и мало кем замеченный эпизод. Представитель Ватикана в Швейцарии диктует своему секретарю послание, содержащее адресованный начальству отчёт о визите пастора Шлага и его миротворческой миссии. Суть этого послания заключалась в том, что добрейший пастор, этот недотёпа-гуманист, поможет укреплению политики и авторитета Ватикана при любом раскладе сил на международной арене - и в случае победы союзников, и в случае их неудачи. "И пастор Шлаг либо светлый образ его, - диктует церковный чиновник, встречает недоумённо-испуганный взгляд секретаря и, словно в ответ на этот взгляд, твёрдо и со значением повторяет: - ... либо светлый образ его поможет нашим пастырям в будущем нести свой свет туда, где было царство тьмы". Ситуация должна быть понятна: Ватикан просчитал оба варианта той пользы, которую деятельность церковного миротворца может принести Римскому престолу: и живой, и мёртвый (в виде "светлого образа") он в равной степени поможет укреплению внешнеполитических позиций наместника Петра. (Правда, заметим в скобках, мёртвый Шлаг оказался бы Ватикану не в пример полезнее, потому что живой пастор, будучи человеком независимым и совестливым, мог бы ещё выкинуть какой-нибудь непредсказуемый кунштюк.)
  Пастор Шлаг выжил - и послужил не только примером, но и козырной картой в руках непотопляемых чиновников католической курии: после падения Берлина Ватикан, пропагандируя подпольную антифашистскую деятельность подобных "пасторов", перестал упоминать о своей поддержке режима Гитлера во времена силы последнего, что и позволило в очередной раз укрепить и подтвердить "светлый образ" политики католицизма. Итак, пастор Шлаг выжил. А вот Пушкин (в других обстоятельствах) - нет, и потому весьма своевременно стал не только "светлым образом", но ещё и той безгласной боксёрской "грушей", на которой вот уже больше полутора веков тренируются многочисленные поколения школьников, студентов и литературоведов. Пушкин (позволим себе этот якобы кощунственный парадокс) умер как нельзя более кстати, потому что, живи он долго и счастливо, наш сердобольный и мучениколюбивый народ так бы по нему не убивался. И, соответственно, так бы его не любил. А более долгая пушкинская жизнь преподнесла бы нам совсем другой (если судить по сумме его произведений 1836 года) образ национального гения: своей консервативной монументальностью, своим самодовольным резонёрством добропорядочного монополиста-брюзги, презрительно третирующего "молодых реформаторов", он мало-помалу начинал походить на... Черномырдина своего времени. Впрочем, обо всём по порядку.
  Всю свою жизнь Поэт (то есть и сам Пушкин, и поэтический образ в нём) боролся с Государством, чем навеки и заслужил любовь народную, потому что выразил парадоксальную диалектику национального характера: все мы от Государства страдаем, все мы под его бременем стонем и кряхтим, но стоит только вырвать из-под наших ног эту ненавистную будто бы опору, как тут же каждый из нас начинает, невзирая на свой пол, рвать у себя на груди рубаху и вопить, что без порядка нам хана, что русский бунт - он всегда "бессмысленный и беспощадный" и что все мы - до мозга костей государственники (и это несмотря на то, что в большинстве своём наши новоявленные консерваторы вербуются из числа тех, кто совсем недавно ещё гордился тем, что стоял на броневике вместе с дедушкой Ельциным). Вот так и живём: революция-контрреволюция-революция... далее - везде. Большую часть своей жизни (покуда она, эта жизнь, была молодой и холостой) Пушкин боролся с Государством и Царём (и это при том, что для русской истории Николай I - царь номер один, поистине царь царей, равному которого в нашей истории не было ни до, ни уж, понятное дело, после): Свобода (или, вернее, Вольность (в смысле "вольница" - понятие, которое в татарском языке именуется замечательно ёмким словом "асатлык") боролась с Порядком. Но и Государство не отставало. И тоже, как известно, боролось с Поэтом - мерами, которые даже при всём желании обличать "царизм" репрессивными никак не назовёшь, а пушкинские "ссылки" (учитывая опыт подлинных ссылок последующего века) можно назвать творческими командировками в разнообразно живописных домах творчества. Противоборствующие стороны (то есть Поэт и Государство) несли в этой борьбе несущественные потери, добиваясь в то же время незначительных успехов. За поединками Пушкина и Николая I (а сумма этих поединков и была, по сути, главной в жизни Александра Сергеевича дуэлью) затаив дыхание следила вся просвещённая Россия. Шла достойная гомеровских гекзаметров борьба двух титанов - титана государственности и титана словесности - борьба, в которой заведомо не могло быть ни победителей, ни побеждённых, поскольку по сути дела она была так же нелепа, как борьба вилки и ложки за право занимать преимущественное положение на обеденном столе (к чести рыцарственного монарха стоит сказать, что не он эту борьбу затеял: затеяли её его политические противники из числа той неистребимой "боярской оппозиции", которая ведёт свою родословную от Андрея Курбского, имеет своими преемниками смутьянов Сенатской площади, обозлившегося на своего батюшку бастарда Герцена и разного рода диссидентов вплоть до покойного мужа госпожи Боннэр). Борьба шла до тех пор, пока стало ясно: ни "кнутом" (фигурально говоря), ни "пряником" Поэта не одолеть, как не одолеть и нашей генетической тяги к вольности вообще и воле в частности (степь, господа, степь: "степная кобылица мнёт ковыль" и всё такое прочее). И вот тогда Поэт одолел сам себя. Он женился.
  Вообще-то в глазах и в судьбах русских писателей женитьба (дело такое простое, естественное и обыденное) зачастую имеет вид глобального тектонического изменения, вселенского по своему значению (или трагизму) события (вспомним хотя бы Подколёсина - это alter ego Гоголя). Для простого человека женитьба - при всей её важности - это всё-таки просто жизненный этап, и не более того. Русский же писатель женитьбы или как чёрт ладана боится, или же, наоборот, бросается в неё как в спасительный омут. Для русского писателя женитьба - эта некая совокупность трепальных и чесальных машин, после обработки в которых он выходит или мёртвым, или преображённым... и сильно повреждённым. Жуир, бонвиван, не пропускавший ни одной юбки - если только он облечён званием Русского Писателя - из-под венца выходит нестерпимым моралистом и начисто, словно опустившийся ему на голову венец отшибает память, в одночасье забывает о тех десятках рогоносцев, которые стали таковыми по его холостяцкой вине: теперь он пуще всего боится, как бы ему невзначай не пополнить эти ряды самому. Но, что характерно, совершенно не задаётся при этом о законе преступления и наказания как о законе его личной, частной жизни. Русский Писатель очень любит рассуждать о ружье, которое вешается на стенку в первом акте и обязательно должно выстрелить в последнем - и при этом не допускает и мысли о том, что закон этого вот стреляющего ружья должен действовать не только в глобальных, но и в сугубо интимных масштабах. Классический тому пример - Лев Толстой, в молодости неоднократно побывавший в роли Вронского, а потом ставший форменным деспотом для своей Софьи Андреевны, этой так и не состоявшейся Анны Карениной: это он-то, ветеран плотской любви в жизни, эту самую плотскую любовь неустанно бичевал в литературе! Пушкин, не срази его пуля Дантеса, непременно совершил бы подобную - в толстовском духе - эволюцию (благо он уже начал её совершать), и мы бы (думаю, не без содрогания) ещё прочли бы "Крейцерову сонату" в исполнении добродетельного, как протестант-методист, Александра Сергеевича.
  Итак, Пушкин женился. Стремительно росло его семейство. Стремительно росли его долги. Пушкин подсчитал: для более-менее сносного существования ему и его домочадцам нужно 80 тысяч рублей ежегодно (в пересчёте на наши рубли - и даже "зелёные" - сумма астрономическая). Откуда их взять? "Копать не могу, просить стыжусь" (как об аналогичной ситуации сказано в Евангелии), Карточная игра (для человека семейного и нехладнокровного) исключена, доходы от имений незначительны, от придворной службы одни только неприятности, рассчитывать на серьёзные прибытки от литературной деятельности, не поддающейся регламентации (а особенно когда ты стремительно приближаешься к сорока и Муза, естественно старея, начинает страдать геморроем), - глупо. "Новых русских", имевших блажь "покровительствовать искусствам", тогда ещё не было (они стали появляться только лет через тридцать, в пореформенной России, где формировались из числа разбогатевших на коммерции мужиков), а Россия - не Рим: число реальных горациев у нас значительно превышает число потенциальных меценатов. И вот Пушкин, опережая время, решил, что становиться "новым русским" нужно ему самому. Надо завести своё ДЕЛО (бизнес по-нашему). Так и появился журнал "Современник". И - любопытная деталь! - прежде плана публикаций Пушкин набрасывает план возможных ДОХОДОВ (и даже, заметьте, не расходов, с чего естественно начинать всякому начинающему коммерсанту, самым натуральным образом начинающего с рассуждения о том, будет ли стоить овчинка выделки). И это он-то, в своё время настрадавшийся от издателей и книгопродавцев, приступает к этому христопродавческому (о чём ниже) делу сам, то есть, говоря языком марксизма ленинизма, переходит из "класса эксплуатируемых" в "класс эксплуататоров". И это воистину так, потому что даже наинтеллигентнейший душка-издатель, чтобы ему своё дело продвигать, должен сильно недоплачивать писателю. Испытывать же к издателю любовь могут только: а) начинающие, б) графоманы и в) обеспеченные люди, относящиеся к писательскому делу как к приятному хобби, от которого не ждёт сколько-нибудь существенного заработка (обеспеченный графоман свои книги обычно не продаёт, а раздаривает). Настоящий же профессионал от словесности (то есть тот, кто работает по всё тому же пушкинскому принципу - "не продаётся вдохновенье, но можно рукопись продать"), для которого его творчество - это не только его удовольствие, но и его хлеб, издателя НЕНАВИДИТ. Но терпит. А куда деваться?
  Когда Пушкин начинал своё издательское ДЕЛО, близилась эпоха 40-х годов, а вместе с ней - и радикально иная общественно-литературная ситуация, воплощением и олицетворением которой стал чахоточный Белинский, человек, про которого даже и демократичнейший Пушкин сказал бы: "Он не нашего круга" - и был бы прав. Наступало время разночинцев - голодных, яростных, пробивных, зубастых, людей, которые не хотели париться на государственной службе, но и не имели ни имений, ни, соответственно, доходов от них. Наступало время общественно-политических и литерных тусовок, дававшим есть своим и перекрывавшим кислород чужим. Из формы светского, салонного общения, изящной болтовни для людей "своего круга" журналистика превращалась в форму партийной борьбы, закономерной стадией которой стала впоследствии ленинская "Искра". На фоне 40-х годов (не говоря уж о 60-х!) Пушкин с его тяжеловесным, нравоучительным, пронафталиненным "Современником" смотрелся бы (извините за выражение) архаическим чучелом или, на худой конец, почтенным анахронизмом и был бы или освистан, или скончался бы от истощения, или проигнорирован обществом, но обласкан властями. А вот эта штука была бы посильнее "Фауста"... Вот этого "душа поэта", привыкшего быть в центре общественного внимания и в вечной оппозиции к режиму, явно не вынесла бы. Вот, скажем, Державин, заложив основы русской поэтической эстетики XIX века, смиренно сошёл в гроб, благословив восходящее светило. То есть нашего героя. Последний же, заложив основы новой русской прозы (потому что "Повести Белкина" - это абсолютный модерн на много лет вперёд), смирением своего лицейского экзаменатора явно не отличался и, подобно героине его же собственной "Сказки о рыбаке и рыбке", не удовлетворился заслуженной славой первого поэта и новеллиста всех времён и народов (потому что более масштабные прозаические жанры были уже, прямо скажем, не его стихией), но захотел стать ещё и царицей морскою - то есть журналистом и, более того, идеологом печатного слова, серым кардиналом литературно-общественного стиля, этаким провозвестником Суслова.
  ... Однажды в разговоре с неким парадоксалистом я заметила, что если говорить о традициях русской поэзии, то можно сказать, что Пушкин передал свою лиру Ахматовой (позднего периода, разумеется). "Ну да, - криво усмехнувшись, ответствовал мой собеседник, - пусть как поэт он и передал свою лиру Ахматовой, но только вот как критик он передал свою дубину Жданову". И вот теперь, прочитав всю, без изъятия, пушкинскую критику 1836 года, я поняла, что так оно и есть.
  "Когда дряхлеющие силы/ Нам начинают изменять,/ И мы должны, как старожилы,/ Пришельцам новым место дать, -// Спаси тогда нас, добрый гений,/ От малодушных укоризн,/ От клеветы, от озлоблений/ На изменяющую жизнь;// От чувства затаённой злости/ На обновляющийся мир..." - писал Фёдор Иванович Тютчев, который, равно как и Пушкин и параллельно ему, вышел из державинской "шинели" XVIII века, но, не в пример Пушкину, не стал ни брюзгой, ни моралистом (оттого, наверное, что не шалил в молодости и несколько раз овдовел), сохранив до самой старости именно ту юношескую лёгкость духа, которую стремительно терял наш герой, после жениться мало-помалу сжигавший "всё, чему поклонялся" и поклонившийся всему, "что сжигал". Вот, например, в юные годы он со своими друзьями из "Арзамаса" и прочими любителями литературной и политической свободы боролся с "консерваторами" от словесности и терпеть не мог Шишкова с его "мокроступами". А вот Пушкин 36-го года догнал и перегнал охаянного им когда-то Шишкова: Пушкин этой поры - сами воплощение стиля "мокроступов" - того сухого, чванного, брезгливого и добронамеренного резонёрства, которое полны и "клеветы", и "озлоблений на изменяющую жизнь". И хотя остроумие, живость мысли всё ещё не успели умереть в нём и всё ещё фонтанировали в его письмах, Пушкин-критик уже начал бить по своим оппонентам (в основном усопшим) тяжёлой дубиной чопорной бездоказательности. В этом смысле весьма показательна, например, его статья о Радищеве. В молодости Пушкин написал оду "Вольность", обличительную часть которой вполне можно было считать поэтической иллюстрацией к "Путешествию из Петербурга в Москву". Да оно и понятно: у всякого порядочного человека начала века (девятнадцатого, разумеется, а не двадцать первого) душа "уязвлялась" страданиями русских рабов. В 36-м году Пушкина, активно хлопотавшего о том, чтобы стать единовластным хозяином и полномасштабным барином Михайловского с его "рабами", подъяремные страдания последних отнюдь не удручали, а обличительный пафос Радищева (из "шинели" которого вышел, кстати сказать, и "Станционный смотритель" с его пафосом жалости к "маленькому человеку") вызывал у него уже брезгливую неприязнь. Не утруждая себя доказательствами, Пушкин просто переписывает из "Путешествия..." главу под названием "Клин" и восклицает (в переводе на современный язык): "Что за бодяга!" - "Влияние его было ничтожно. Все прочли его книгу и забыли его, несмотря на то, что в ней есть несколько благоразумных мыслей, несколько благонамеренных предположений, которые не имели никакой нужды быть облечены в бранчливые и напыщенные выражения и незаконно тиснуты в станках тайной типографии, с примесью пошлого и преступного пустословия". Не знаю, справедлива ли эта пушкинская диатриба в отношении Радищева (думаю, что нет - и влияние "Путешествия..." было отнюдь не ничтожным, и само оно разошлось на цитаты, и стиль его, торжественно-классицистический и чувствительно-сентиментальный, весьма недурён - по крайней мере, адекватен месту, времени и содержанию), но вот в отношении кого она точно справедлива, так в отношении Пушкина времён тех лет, когда он сам писал "Вольность" и не чуждался станков "тайной типографии"! Нет, но почему же теперь Радищев, превратившись из кумира в "бяку", стал так раздражать Пушкина? Да потому, что его стала раздражать сама "моложавость" радищевской мысли, которая стареющему (а особенно на фоне молодой жены) Александру Сергеевичу теперь так же ненавистна, как и всякое "моложавое лицо". "Моложавые" же мысли раздражали его потому, что теперешние моложавые люди во множестве роились вокруг собственной молодой жены. Упорно не желая видеть в претендентах на женину благосклонность самого себя - но только молодого, безнаказанного губившего тогда чужих жён, - он своё раздражение "моложавыми лицами" переносил и на литературу, и на общественную жизнь вообще. Давешний погубитель чужих жён, он, словно какой-то персонаж комедии Мольера, неусыпно следит теперь за своей собственной, но мысль о законе возмездия, божественного возмездия, почему-то не приходит в его во всех отношениях умную голову. Та же самая мысль о законе возмездия не приходит в его умную голову и тогда, когда он, по-консервативному браня нынешних "моложавых" критиков существующего строя, не задумывается о том, что и он приложил свою руку (вместе с пером) к появлению этой когорты зубоскалов, и требует, чтобы и она, эта когорта, сейчас, немедленно, в приказном порядке, стала точно такой же, каким - под влиянием времени, обстоятельств, эпохального факта женитьбы, финансовых затруднений - стал он сам. А литература (как "старая", радищевского пошиба, так и "новая", в лице "племени молодого, незнакомого") его приказов почему-то не слушалась и развивалась по своим законам (вернее, по законам своих тусовок) и, несмотря на заклинания новоявленного консерватора, так и оставалась живой, прихотливой, непредсказуемой, "моложавой".
  Это только в теории "племя молодое, незнакомое" было достойно приветствия великого поэта, а на практике... на практике оно наверняка отвернулось бы от этого бронзовеющего прямо на глазах, всё более делового и всё более респектабельного господина. Писареву (замечательно талантливому, кстати сказать, парню, своего рода представителю "русского рока" в литературе) например, принадлежит хулиганская, но блистательная рецензия на "Евгения Онегина", суть которой сводилась к следующему: "Ну и какой же нам прок читать про похождения какого-то там подлого хлыща и бездельника?" И ведь он был по-своему прав: всего через двадцать лет после своей смерти Пушкин в сознании общества стал уже каким-то эстетствующим ретроградом, с восхищением читать которого могли только разве что респектабельные бездельники и неумехи. Такие, например, как Николай Петрович Кирсанов из "Отцов и детей". ("Третьего дня, я смотрю он Пушкина читает. Растолкуй ему, пожалуйста, что это никуда не годится. Ведь он не мальчик: пора бросить эту ерунду", - так "племя молодое, незнакомое" в лице Базарова отвечало замшелому "пушкиньянству" поколения отцов.)
  Однако наряду с этим "эстетским" образом псевдоромантического Пушкина существовал и другой - "светлый". Вот к нему-то инстинктивно и обращалась всякая претендующая на консерватизм государственность (хоть сталинского времени - вспомним юбилей 1937 года, - хоть пародийная, современная, 1999-го: в 37-м Пушкин был изваян в идеологической бронзе, в 99-м - отлит в дешёвом соевом шоколаде, наподобие "киндер-сюрприза" с пластмассовой безделушкой внутри). Совершив (отчасти естественную, а отчасти продиктованную обстоятельствами) эволюцию от "чистого афеизма" к пиетически понимаемому и государствообразуемущему православию (польза которого, помимо прочего, заключается в том, чтобы держать в религиозной узде молодых жён), от анархического либерализма к железобетонной антиреволюционности и паническому страху перед "русским бунтом", от байронизма к "народности" и, наконец, от беззаботного аморализма к охранительно-брезгливой "семейности", Пушкин вполне уже созрел для того, чтобы стать Победоносцевым (Сусловым, Ждановым) своего времени. Но Бог этого не допустил. И потому, не внося никакого раскола в общество, почти единственной святыней которого он и по сей день остаётся, Пушкин, ко всеобщей радости (бессознательно закамуфлированной под всенародную скорбь о безвременно погасшем светиле) был в нашем сознании благополучно "разыгран" по "сценарию Љ 2" (напомним: "...пастор Шлаг... либо светлый образ его"). Пушкин, как хороший актёр, хорошо сыграл роль своей жизни и ушёл со сцены в тот самый момент, когда становившиеся всё более жидкими аплодисменты, не успев смениться неизбежным улюлюканьем, переросли в бурную, долго не смолкающую овацию.
 Ваша оценка:

Популярное на LitNet.com Т.Ильясов "Знамение. Час Икс"(Постапокалипсис) О.Обская "Безупречная невеста, или Страшный сон проректора"(Любовное фэнтези) А.Субботина "Проклятие для Обреченного"(Любовное фэнтези) И.Головань "Десять тысяч стилей. Книга вторая"(Уся (Wuxia)) В.Коломеец "Колонизация"(Боевик) Л.Джейн "Чертоги разума. Книга 1. Изгнанник "(Антиутопия) М.Бюте "Другой мир 3 •белая ворона•"(Боевое фэнтези) В.Кретов "Легенда 4, Вторжение"(ЛитРПГ) А.Завадская "Архи-Vr"(Киберпанк) Д.Сугралинов "Кирка тысячи атрибутов"(ЛитРПГ)
Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
Э.Бланк "Колечко для наследницы", Т.Пикулина, С.Пикулина "Семь миров.Импульс", С.Лысак "Наследник Барбароссы"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"