Королевский дворец меняется дважды в год - после осенних гроз и тогда, когда в воздухе начинает сладко, головокружительно пахнуть свежей травой. Королевский дворец меняется дважды в год, и дважды в год королевский архитектор чертит его на тонких полупрозрачных листах - переплетение черных линий, зеленых линий, синих и красных, воздушный рисунок цветной тушью, дунь - взлетит. Королевский архитектор растушевывает белую полосу, и глядит, как легкий предутренний туман окутывает растущий, как цветок, меняющийся на глазах дворец. Он роняет золотистые брызги, и фонари разлетаются по стенам причудливым узором.
Последней - всегда последней - он чертит решетку. Крошечную решетку в окне восточной башни; или, на следующий год, в окошке кухни; превращая в нее изящное переплетение ковки балконов.
Решетка всегда - черной тушью. Решетка всегда - подчеркнуто груба и схематична. Элемент несовершенства, несвободы, уродства, делающего все остальное совершенным. Она никогда не оказывается на одном и том же месте, но она всегда, всегда здесь.
...- Идем, - говорит Элге, - ну идем же, я тебе покажу!
Он тянет Эйле, смеющегося Эйле, Эйле, раскрасневшегося от вина и болтовни, за руку через весь зал. Вверх по лестнице, потом - налево, и снова наверх, в крошечную комнатку, свет луны в которую падает исполосованным решеткой. Чудное, чуждое для фэйри, впервые уродство это оказалось так близко, и Элге глядит, как Эйле медленно, словно боясь обжечься, протягивает к ней руку.
Элге глядит напряженно, боясь отвести глаза - и видит, как темно-синяя тень прута падает ему на щеку, перечеркивая уродливым шрамом, делающим все остальное, золотое, золотое, кожа золотая, волосы золотые, совершенным. Невыносимо, до боли, до нежности, раскрывающейся в груди как цветок. Элге шагает вперед и прижимается губами к его скуле с лежащей на ней тенью.
Заросли терновника, из сухих колючих ветвей, сплетенных между собой в узлы, Эйле видит издалека. Заросли терновника стеной оплетают дуб Элге, щетинятся иглами, не подпускают ни на шаг. По правде говоря, Эйле думает о том, каково будет пробираться сквозь них, почти со страхом. (Правда, ему даже в голову не приходит развернуться и уйти вовсе.)
Когда он касается ветвей, кусты словно отшатываются от него. И - прорастают зеленью, скрывая длинные иголки, и - раздвигаются в стороны. Узкая тропа, ("тебе здесь рады"), и Эйле на нее шагает.
Когда он идет, за его спиной цветущий терновник облетает, чернеет, выставляет иглы и ветки вновь, но Эйле не оглядывается, ныряя под ветку дуба, мазнувшую его по щеке листом почти ласково.
Эйле не замечает.
Эту ночь Элге проводит у самой реки, прислонившись спиной к большому камню и слушая, как над головой по кроне его дуба хлещет ливень. Капли бьют и по воде, так что светлые лунные блики рассыпаются, расходятся по поверхности мелкой рябью. Элге кутается в ночные туманы как в меха, сделавшись похож на бледно-серого пушистого мотылька, хохлится.
Никаких иных звуков, кроме шума дождя, здесь нет, и Элге чувствует почти болезненную неустроенность, словно ему и сидеть здесь, на берегу, окруженным водой со всех сторон. Словно он не может развернуться и нырнуть в золотистый уют своего дома.
Шаги он слышит еще издалека, раздраженно думает - пусть плутают, пусть найдут пустой дом, пусть... Элге почти упивается тем скверным ощущением неустроенности, которая его окружает.
Пятно золотистого света падает на него со склона, и Элге поворачивает голову, еще готовый укрыться в тенях, оставить свой дуб пустым и почти мертвым, как скорлупа яйца, брошенного в гнезде.
Недовольство стирается с его лица, как отражение на воде, разбитое каплями дождя. Элге улыбается медленно и почти благодарно и поднимается на ноги. Он хочет встретить Эйле до того, как тот увидит, насколько хандрят они с дубом.
...впрочем, Элге уже почти и не хандрит.
В руках Элге ножом становится даже стебель травы. В руках Эйле даже нож становится стеблем травы. Элге из тех, кто вскрывает чужую грудь, чтобы посмотреть, как сильно бьется сердце, Эйле - из тех, кто сращивает смертельные раны, чтобы сердце это билось и дальше. Лунные ночи Элге проводит у корней своего дуба, вслушиваясь в течение реки неподалеку и глотая воздух, похожий на родниковую воду, Эйле же...
...словом, в те дни, когда кроны лип золоты от света, и воздух сладок, как мед, Элге бывает на ветви дерева Эйле, щурясь на солнце, гладя его по косе.
Элге присваивает их всех. Болотные огни, бледно-зеленые и бледно-голубые, скользящие сквозь пальцы и мерцающие в темноте, предрассветный ветер и звук, с каким кости растут сквозь землю. Лунный луч, запах травы, когда ложишься на нее щекой, и плеск воды у берега. Элге присваивает себе все, что ему нравится. Оплетает, окутывает сетью своей силы как неводом, мое, мое, мое - повторяется, нитями паутины расходясь от его дуба, нити паутины - на всем, что он любит.
Элге присваивает их всех, и не делает лишь одного, главного. Не притрагивается к Эйле.
Элге знает о страхе все; он мог бы утишить то, что испытывает Эйле, мог бы - уверить в безопасности, мог бы - укутать в свою паутину так, что Эйле и не заметил бы. Порой Элге ловит себя на том, что начинает уже, протягивает руку и показывает - видишь, она пустая.
Беда в том, что она не пустая, никогда не пустая.
Порой Элге ловит себя на том...
Впрочем, на чем бы Элге себя не поймал - он останавливает протянутую руку, гасит нежную улыбку и рвет нити собственной сети. Элге присваивает их всех - кроме Эйле.