Автобус, тихонько пыхтя, тяжело продвигался по черно-белым улицам, пытаясь прорваться за черту города. Казалось, что глубокие сугробы, пыльным цветом набросанные по обочинам, удерживали его так же, как и беспомощно вязнущих в них собак. Дорога была по-зимнему бесцветной и клонила к унылому бездомному сну, пассажиры позабыли надеть праздничные летние улыбки, и каждый печально погрузился в свои зяблые мысли. Сама природа, угрюмая, неприветливая, будто отговаривала их, восклицала: "Куда ж вы едете? Почему бы не сидеть вам сейчас в теплых, заботливых квартирах, так нет же!". Иван Никитьевич, не желая навевать на себя старческое уныние отстраненным от будничных дел пейзажем за замызганным окном, внимательно разглядывал соседствующих ему пассажиров, которые по-семейному небрежно толкали его боками и сумками, а после выходили, не оставляя в памяти ни малейшей подробности лиц, ни вероятности на повторную, даже неосознанную, встречу. Сухие изветвления его стариковских рук жадно сжимали в руках клеенку, обернувшую скромные белые цветения хризантем. Они были слишком летними, слишком радостными для глубокой зимы, и существовала давящая опасность, что царящий на улице злобный мороз запугает их до смерти, заставит свернуться в ужасе и перестать быть детски нежными, однако Иван Никитьевич все же бережно донес их от ларька до автобуса, отечески стараясь обернуть в полы длинного своего пальто. Она любила эти милые, без претензии на величавое великолепие цветы, и он всегда, все те сорок с лишним лет, что жили они вместе, привозил их домой, воображая с млеющим удовольствием заранее, как довольно улыбнется она, спрячет лицо в белоснежный трепет букета и, постояв так немного с ласковыми черточками морщинок вокруг глаз, унесет их бережно в комнату, чтобы поставить в вазу с торжеством любимой женщины. Только в августе он позволял себе менять хризантемы на широкие лохмы астр, возвещавшие своими огнями звонкий приход красочной осени. И эти по-простому изящные, всегда шаловливо довольные и словно заговорщицки подмигивающие цветы напоминали и ее легкость, смешливость, лучащееся жизнелюбие.
Она была давно так, что жизнь до ее появления казалась выдумкой, и иногда, вспоминая молодость, он уверенно вплетал ее любимый образ даже в те эпизоды, где быть его не могло, поскольку тогда она существовала отдельно, и он жил, должно быть, невообразимо мрачной и бесцельной жизнью, не догадываясь о существовании вполне земного, осязаемого блаженства с именем из домашнего плюша. А познакомились они вот как: молодой, подтянутый, снабженный для общей важности круглыми очками, Иван Никитьевич шел по просторному коридору педагогического института, в котором первый год увлеченно преподавал отечественную литературу. Очки были, на самом деле, ему совершенно лишними, и в них он коридоры видел мутно, распадающимся отражением в грязной воде, поэтому приходилось всегда держать лицо приподнятым, чтоб округлая тяжесть их не спала с конца острого носа на смех всегда готовым рассыпаться упругими шариками хохота студенткам, не сильно младшим его. Так, сохраняя баланс своей преподавательской фигуры, горделиво плыл он в сторону кафедры, как вдруг почувствовал глухой удар в живот. Очки, давно искавшие оправданного повода, слетели проворно, несмотря на кажущуюся тяжесть, и накатило грозное негодование. Под ним в неряшливом обрамлении посыпавшихся веерами книг присела на корточки и шустро подбирала их юная девушка. В первое мгновение он разглядел только узкую, петляющую игриво тропинку пробора в каштановых волосах, а после (уже она поднялась) он в один миг разглядел не красоту, а лучистый ореол улыбки, освещавший божественно весь оставшийся образ: широкое лицо с глубокими впадинками на полных щеках, утолщенный нос, тяжелые веки, оседавшие очень низко на большие глаза, короткую и довольно пышную фигуру в закрытом наглухо коричневом платьишке. Поглядела на него обескураживающе раскаянно, но вытянутая двумя пухлыми губками улыбка сводила на нет всю ее предполагавшуюся вину, и было несомненным, что робкий взгляд (протягивала некрасивые его очки) делает нарочно, тогда как сама готова, подхватив на уровне груди стопку выскальзывающих озорно книг, мчаться весело дальше по коридорам, нисколько не обремененная строптивой этой ношей. Ивана Никитьевича возмутил такой шутливый подход к ответственной задаче и к нему, преподавателю, лично. Он с досадой заметил:
- Ну что же Вы делаете! Смотрите же, куда идете! Разве можно так валять библиотечное имущество?
- Ох, извините, извините, задумалась, - прощебетала бойкая птичка и, слегка оттолкнувшись от грязного пола, бросилась дальше, позабыв, верно, о суровом высоком мужчине, с ужасом потерявшем свои профессорские очки по ее вине.
Позже она, пятикурсница, очутилась в его группе. Он сразу узнал ее порхающую тяжеловесность, раздражился тем, что здесь свидетельница его неловкой потери очков, которая отчего-то раздражала всегда сильнее прочих вещей и казалась началом неминуемой потери авторитета, и решил против сознания быть с ней строже, чем с остальными девицами. Однако вскоре это оказалось бесполезным: подвижная студентка, звавшаяся Софьей, была отличницей и предмет его разбирала с завидным энтузиазмом, свойственным, кажется, всему, до чего она звеняще прикасалась. Она говорила так стройно и воодушевленно, что аудитория внимала ей с абсолютным восторгом, которого он на своих лекциях никогда не встречал. За это он возненавидел студентку еще сильнее, постоянно будто соревнуясь с ней, стараясь многозначительно опрокинуть ее полыхающую вдохновением и захлебывающуюся живой мыслью речь, переспорить, нивелировать аргументы, подловить на сложном, неведомом вопросе - однако каждая попытка оставалась тщетной, и проницательная, мудрая, начитанная Соня выходила ловкой победительницей. Группа, может быть, замечала особенное отношение к своей соратнице со стороны молодого преподавателя, недоумевала причинам его горячечного спора с одной лишь студенткой, а вот сама она как будто бы не видела никаких помех с его стороны, каждый раз довольно расширяла глаза на все его ответные выпады и умело приводила подтверждение своим версиям. Это опять бесило его и приводило нерв соревнования в движение все яростнее.
Теперь смешно вспоминать, как целый учебный год длилась их неусмиримая борьба: он рокотал, искал поводов для придирок, радостно ликовал, если находил, и умело обличал, изнывал от стыда, когда она с невинной улыбкой розовых щек сводила на нет все его старания; она была подчеркнуто любезна, иногда чересчур смешлива и всегда безоговорочно умна. Да, она блистала, а он чувствовал себя униженным и опозоренным. Наконец, Софья защитила диплом и выпорхнула в лето из тяжких стен института, и он остался наедине со своей гордостью, непоколебимый и важный, поскольку других мучительных своим природным всезнанием студентов ему не досталось.
А несколько месяцев спустя жена его старшего брата на одной из официозных семейных встреч расплывалась в улыбке, говоря о том, какая замечательная новая учительница у их двенадцатилетней дочери.
- Главное, такая молоденькая и, на первый взгляд, жутко легкомысленная, несерьезная абсолютно, но ребенок начал читать запоем и засиживаться над домашними сочинениями. Говорит только об уроках литературы, только о новой учительнице! Прямо рвется в школу, когда есть занятия с Софьей Александровной. Мы, все родители, удивлены чрезвычайно!
И достаточно запоздало после упоминания имени-отчества в Иване Никитьевиче шевельнулся судьбоносный червячок сомнения, вполне могший и не появиться вовсе, и он аккуратно поинтересовался о фамилии этой поразительной учительницы.
- Ой... Катя! Как фамилия у преподавательницы русского и литературы?
Белобрысая, худосочная Катя, явившись в сопровождении истрепанной куклы, страдальчески наморщилась, выпятив напрягшиеся губы, а после молчаливо скрылась обратно в своей комнате, очевидно, справившись там у школьного дневника:
- Лианозова, - победно крикнула она собравшейся в ее доме неинтересной толпе озабоченных скучными проблемами взрослых.
- Так это же моя студентка, - обрадованно воскликнул и Иван Никитьевич. Странно, но он слишком мимолетно, практически неощутимо, вспомнил сопутствующую ей просторную аудиторию и разгоряченное его ожидание неумышленного мучения прыткой студенткой, зато поднялось со дна что-то теплое, радостное, что после, сквозь толщу богатых впечатлениями лет, он назовет романтической скукой по увлекательному собеседнику и жизнерадостной красавице, внушавшей тихое счастье каждому прохожему, случайно поймавшему на лету ее разверзшуюся ярко-красную улыбку.
После он напросился на родительское собрание к своей племяннице, чем очень обрадовал занятую бесконечными домашними делами жену брата, и сидел в классе с тяжелыми горшками цветов и монотонными математическими таблицами, ожидая появления знакомого счастливого вихря в накатывающем волнении. Ворвалась Софья Александровна, осветив искрящимся довольствием все вокруг, и тут же смягчились формулы, окрасились в жизнь понурые цветы, и засыпавшие, было, родители воспряли и начали глядеть на нее с понятным удовольствием. Молодая, полнокровная учительница вскользь коснулась Пушкина, Гоголя и наречий, а дальше с неземным восторгом побежала, догоняя красивыми фразами просторный полет своей светлой мысли, словами о том, какой чудесный у них класс, какие вдумчивые, интересные, развитые у них дети и как отрадно ей с ними работать. Время, отмерянное ей строгим завучем, завершилось, и она так же легко, как делала, похоже, все на свете, интересное и проходное, выпорхнула из класса, а в нем уже благоухала нежная весна, и Иван Никитьевич позволил себе грубо грохнуть об пол опрокидывавшимся стулом и тяжело выбежать за ней. Фигура бывшей студентки удалялась в темень коридора, завершавшуюся спасительным бликом стеклянного выхода на обшарпанную лестницу, и звонко цокали каблучки под крепкими, недлинными ногами. "Софья Андреевна!.. Лианозова!", - напуская привычную серьезность, окликнул он. Софья приветливо обернулась, всмотрелась в стыдливо отступавший от ее лучения полумрак, и даже не на виду, оказывается, присутствовавшая на широком ее лице мечтательная полуулыбка разрослась в счастливое добродушие. На ее изумленный вопрос, что он здесь делает, Иван Никитьевич рассказал о занятых родителях племянницы, обставив все не менее случайной и ошарашивающей встречей, и после нес над каштановой ее прической зонт, неловко выставив ей прямо в изящное ухо свой острый локоть, провожая до дома.
А на следующий вечер, обуянный неясным, волнующим и стыдящим чувством, не в силах справиться с его настойчивым наплывом, ждал ее у запомненного твердо подъезда. Софья Александровна удивилась не тише, чем вчера, но обрадовалась и пригласила на чай, где ее седоватая, тихая, так непохожая на шумную и вихреобразную дочь, мама поила его чаем с сухими печеньями, суетливо охала над возбужденным рассказом дочери, как нечаянно в стенах новой своей работы она встретилась с институтским преподавателем, и дружелюбно приглашала заходить еще. Ивану Никитьевичу было так уютно кружиться в их изящном танце быстрой речи с покойной, что он, не сомневаясь, обещал заходить снова и снова. И действительно, несколько раз заглянул, но гораздо больше они с Софьей все же гуляли по улицам.
Не гнушаясь ни затяжных дождей, ни густых хлопьев метелей, они бродили по центральным московским дорогам, продолжая остановленный институтским выпускным спор, только теперь Иван Никитьевич не стыдился ее блиставшей разговорчивости, а, напротив, восхищался подвижным умом и удивительной способностью быть последовательной в любой беседе. А когда наступила чистая, звенящая туго натянутой струной весна, день без нетерпеливого ожидания вечера со звонкой, как и окружающая стремительно теплеющая погода, Соней казался бессмысленным, его как будто и не было вовсе, лучше бы таких дней вправду не бывало. Да, она уже была для него Соней - и в кошачьем имени этом расплывалось мягкой молочной лужицей пробуждение в теплой постели, освещенное стеснительными бликами заоконного солнца, с изнеженным потягиванием и предвкушением просторного выходного дня. И сама Соня стала другой: в ней важны были не широкое румяное лицо, не загадочно полусонные глаза, не семенящая ловко бодрящая походка, а поразительные мелочи. Когда она старательно формулировала мысль, то "р" у нее получалось слегка картавым, нежно покатистым, а от ветра нежный персиковый оттенок щек обращался в два пунцовых, кукольных пятна, и от смеха ее монолитная спина неестественно мелко дрожала - но основным ее признаком все же оставалась праздничная улыбка. И тогда он, наконец, позволил этому милому, переливчатому чувству переполнить себя и просочиться аккуратными струями вовне; проводив до двери ее квартиры, он бережно, боясь огрубить тончайшую материю решающего вечера, поцеловал ее, а затем они сидели в крошечной кухне и испуганно переглядывались, явно боясь, что тихая мама разгадает их хрупкий секрет.
Летом, провожая вконец родную ему Соню, с ужасом загадывая, как потухнет, опротивит ему бессофийная Москва, вожатой в Крым, он прямо на вокзале, вручая ей странно легкий чемодан и пытаясь еще раз обнять и, возможно, удержать от лишнего отъезда, осветился вдруг простой, естественной давно мыслью: "А что ж мы не женаты до сих пор?". Соня оторопела, округлила искрящиеся свои голубые глаза и прохихикала "Дурачок!". По выходным она звонила ему, и вся неделя проходила в ожидании, как раньше радостных свиданий, этой хрипящей трели побитого телефонного аппарата. Когда он молчал, Иван Никитьевич загнанным зверем бродил вокруг, пытаясь будто силой мысли вызвать в нем жизнь, когда слышал звонок, мчался, сбивая размашисто расставленную в дверных проемах мебель, пусть даже был понедельник, и она звонила только вчера, и ужасно сердился на безвинного собеседника, подменявшего ожидаемый высокий голос. Она говорила о теплом море, о волейбольных состязаниях и замечательной своей соседке по комнате, щебетала что-то о купленных коралловых бусах и девочке в своем отряде, чудесно выплетающей из бисера новые и новые браслеты, доходила до совсем невнятных мелочей, вроде обеденного борща по невиданному рецепту и планирующейся экскурсии в ботанический сад, а в конце, уже пропадая, ограниченная временем, выкрикивала в трубку недоразвитую фразу "Я тебя...", - и он оставался с этим оборванным предложением в глухой пустоте без живительного говора. Он бешено ревновал к ее бесценной, горячей жизни южные пляжи, бархатное море, гэкающих поварят, шустрых детей, соседку, бусы... А когда встречал ее в конце месяца на перроне, отметил ревниво еще приобретенные без его ведома: шоколадный загар, звенья огоньков тех самых браслетов и новую пышную юбку с узором магнолий. Она же, счастливо замахав ему растопыренной ладонью издали, никак не могла выбраться из обступившего хоровода детей, прощавшихся долго и слезно с любимой вожатой, и родители тут же горячо благодарили ее, а Иван Никитьевич довольно думал, что теперь возвращаются к нему все мыслимые блага, и что никто из них не знает ее и не любит так зорко, как он, и что она может, вероятно, очень долго и нежно прощаться с ними, но все равно в конце концов останется только с ним. Наконец, она быстро выбежала к нему из колыхающейся головами южной толпы и сказала: "Я согласна! Будем жениться".
И помчалась заботливая семейная жизнь. Он преподавал, и Соня занималась тем же, он выстукивал на пишущей машинке диссертацию, а Соня внимательно проверяла кипы зеленых тетрадей, она готовила вкуснейшие ужины, а он жадно поглощал их, и вечерами они увлеченно рассуждали о неоговоренных раньше вещах, по выходным же выбирались гулять на воспитавшие их мирное чувство улицы Москвы. Затем родился сын, Денис - до смешного похожий на жену общей округлостью и веселым нравом. Стоило лишь приблизиться к его прямоугольной кроватке, как расцветала на его широком личике беззубая улыбка. Оказалось, помимо цветущей жены, можно с захватывающим наслаждением любоваться и другим человеком - им. Иван Никитьевич подолгу простаивал возле крепко спавшего сына, отмечая с гремящим истошно внутри восторгом его мизерные пальчики, изогнутые ножки, младенческое пузцо, боялся брать его на руки, чтоб не сделать ненароком грубой силой больно, и восхищенно "агукал" ему. А немного позже вдруг все необъяснимым образом померкло, и он стал замечать, что жена замкнулась в новых величинах, воодушевляясь только при разговорах о медленно развивающемся, меняющемся неузнаваемо с каждым днем сыне. И стало изниоткуда слышно, что настоящая жизнь, полная заманчивых событий, утекает от него быстрой рекой. Он разменялся на бессмысленные мелочи, пока выстаивал утомительные утренние очереди на молочную кухню или по поручению жены, стучавшей в кухне кастрюлями и шипевшей какими-то сочными блюдами, читал монотонно ребенку сказки. Пропали возвышенные интересы, поглощающие споры и духовный рост, он застыл и поскучнел. Конечно, его радовали младенческие успехи Дениса, конечно, жена по-прежнему была ему приятна и мила, но поселился горький испуг, что ничего, кроме этого, из загаданного ранее, уже не сбудется. Год терзали его эти страхи, обнажая все новые признаки тягостного существования без отрады, в повседневных проблемах. Жена замечала, как он ото дня мрачнеет, смотрит будто поверх семьи и откликается на ее задорное: "Ну ты что-о?", -голым раздражением. Наконец, он не выдержал тяжких размышлений и поделился своей невыносимой тоской с Соней. Сказал, что считает единственно правильным уйти, зажить иначе. Она поглядела внимательно, обидно так и не убрав вечной понимающей полуулыбки, и тихо сказала, что согласна с ним и так будет намного лучше. Он ушел ровно, без особенных эмоций, как будто за хлебом, только с рыжим громадным чемоданом и в парадных ботинках, и лишь много лет спустя она с грустью доверила ему, как отдала Дениса на выходные бабушке и сутки проплакала на посеревшей кухне над своей жизнью, лишившейся живительного дыхания счастливой суеты ради любимого мужа.
А он, пожив три дня у также разведшегося к тому году брата, понял, как ошибался. Жизнь его и существовала лишь благодаря тем досужим мелочам и двоим людям, создавашим их, служившим необходимым благостным каркасом, на которых плели уютный кокон минуты бытовых забот. К брату пришла какая-то странная, нервно крикливая знакомая, они втроем пили водку на неубранной кухне, и она громогласно хохотала над каждой сомнительной мужской шуткой, а в Иване Никитьевиче с болью пугающего раскаяния поразительно отчетливо вспыхивал заведенный у них с женой шутливый смех раскатистым басом в подражание былинным богатырям.
Он вернулся пристыженно, испуганно, до ужаса боясь, что жена не примет его обратно, и придется развернуться, броситься в ту пыльную неопределенную жизнь, сгубившую его за три дня, и больше никогда не сможет он видеть дарящую неведомые силы ее улыбку. А она как ни в чем не бывало впустила его в уютный, пышущий здоровым теплом дом и ни словом не обмолвилась о его показавшемся многовековым отсутствии.
Много позже, когда сын уже ходил в школу и играл самозабвенно в футбол, а отношения их с Соней стали совершенно ровны и таинственны тем особенным знанием мельчайшей подробности о второй составляющей своей жизни, о том, сколько ложек сахара он добавляет в чай, с каким присвистом храпит, лежа на спине, а с каким - немного повернувшись на бок, опять вышло непредвиденное. В группу ему назначена была третьекурсница - русая шапка кудрей над мясистым лицом, впечатляюще длинные ресницы, плавные движения статного туловища и заразительный смех. Она мыслила очень верно, образно, живо. Она умела самозабвенно слушать и восхищаться. Она могла быть неунывающей и сердечной. Как-то незаметно он начал дожидаться пар с ней, как святого праздника, любовался исподтишка ее дрожащими при малейшем движении кольцами волос, упоенно говорил о Горьком лишь для нее. А она, кажется, бесконечно была привязана к интересному преподавателю, и часто оставалась у него в перерыве, чтоб прояснить нечто для нее туманное, загадочное, что сладко льстило ему. Однажды они оказались нечаянно в одном вагоне метро, открыли, что живут на соседних станциях, поразительно свободно, чересчур простодушно для преподавателя и студентки, обсудили открывшийся новый универмаг в их районе, и в следующие дни он все ловил себя на волнительной мысли, что ждет такого же неожиданного столкновения. Немного позже он заметил, выходя после работы из здания института, ее ссутулившуюся внушительную фигуру, торопливо шагающую прочь под косыми резцами дождя, укрывшись с головой плащом. Он догнал, предложил зонт и не сразу вспомнил, заговорившись, когда уже он так же круто выставлял свой локоть, мешая свободному движению идущего рядом. С того ливня и началось его прозрение в том, что жена все же скучна, приниженна семейными проблемами, а жить хочется до отчаяния, и, похоже, он умеет быть интересен юным прелестницам с не помутненными замужеством и материнством взглядами на мир. Была пара месяцев тайных прогулок под руку со студенткой и по-подростковому смущенно отведенных глаз на занятиях, был кромешный стыд возможного раскрытия их секрета перед коллегами и горделивая тайна, что эта сочная девица, которой тощий однокурсник постоянно проводит шариковой ручкой по позвоночнику с задней парты, похабно ухмыляясь, бешено увлечена им.
Кажется, прочие студентки догадывались, да и было бы удивительно, если б молодая девушка не похвалилась перед подругами предвкушением опасного, лихо закрученного романа с женатым мужчиной, но Соня догадалась обо всем весьма быстро: сложно скрыть от любящей женщины мечтательный взгляд и разлившуюся во всех, прежде ленивых, движениях прыткую юность. И, подозвав его однажды в темени опрокинутой за окном ночи к себе поближе, тихо, размеренно произнесла: "Если ты ее любишь, иди к ней. Не мучь ни меня, ни сына, ни себя", - и горькая полуулыбка была по-прежнему на излюбленном месте, лишь лицо ее казалось прозрачным. И от этого ее обреченного спокойствия, от сознательной твердости краха повеяло восхитительным образом той поразительной женщины, которую он полюбил задолго до того, как понял это и перестал мальчишески соревноваться с ней в уме, и тут же осознал он, что новое его смешливое увлечение - лишь бледная тень мудрой, тонкой и всепрощающей Сони. И все выстроенные старательно воздушные замки обрушились в пределы их квартиры, где поблескивал за стеклами польского гарнитура подарочный чайный сервиз, а в углу тешилась отретушированная свадебная фотография, в которой Иван Никитьевич был подчеркнуто важен, а Соня хохотала над его выпрямленной спиной и выпяченной по-военному грудью, и раздавалось из соседней комнаты мерное посапывание похожего и в чертах лица, и в бойких повадках на жену сына. С тех пор он уже не давал сомнению прокрасться в его успокоившееся сердце, Иван Никитьевич твердо знал, что без кроткой поддержки мудрой жены не сможет он быть размеренно счастливым, какую бы лживую замену их совместной радости ни нашел.
Сын вырос, и они удачно женили его на кукольно хорошенькой дочери дипломата, а затем встречали их из роддома с крепко спящей дочуркой, спустя два года - с еще одной. Иван Никитьевич читал размеренно лекции, Соня вела уроки, продолжая оставаться воодушевленной повествовательницей, легко привлекая детей к чтению и очаровывая с первой минуты знакомства их родителей. Соня была его главной соратницей, утешавшей и веселившей беспрестанно. Она любила всех, толковала очень сложно и красиво о всепрощении, радовалась за удачливых общих друзей и уговаривала их не опускать руки при поражении, а Иван Никитьевич любовался ее лучистой добротой, грелся в ней и учился непреходящему, нетребовательному удовольствию от жизни. Жена озаряла мир его ласковой беспечностью и длящейся молодостью - дряхлящая старость будто бы совсем не касалась ее, и всему виной была, верно, ее тихая гармония с миром без злобы, обид и отчаяния. Она часто вывозила мужа в лес, кормила с руки белок, подсыпала очищенные заранее на домашней кухне семечки в птичьи кормушки и, извлекая знания из приобретенной специально энциклопедии, оглашала названия кокетливых полевых цветов. После чуть не случившегося второго ухода из семьи Ивана Никитьевича образовалась традиция как можно чаще носить в дом улыбчивые хризантемы и медленно растворяться в пропахшем аппетитным ужином домашнем воздухе от ее благодарных глаз. Да, Соня его всегда была безмерно счастлива. Однажды, когда он купил, наконец, недорогую, но в приличном состоянии машину, а ее на следующую же ночь украли прямо из-под окон, она, посмеиваясь беззлобно над его метаниями и гневными рыками, повторяла: "А я рада, что это случилась. Все же возраст, Вань, не для вождения. Так боялась, что разобьешься где-нибудь на ней. Вот и бог отвел", - и каждая ее такая простодушная фраза отводила от его мятущейся души любой недуг. Казалось, что мир замирал вокруг или выпихивал его вон из вечного верчения до тех пор, пока не оказывался он в тесном коридоре своего дома, где встречала его соскучившаяся за день жена с бодрящей свежестью, подобной глубокому глотку прохладной воды, живительной своей улыбки и хитроумных мелких морщинок вокруг глаз. Соня была единственным прочным стержнем, дававшим легкий ход его каждодневной жизни.
Наконец, автобус дотянул до необходимой остановки. На улице понуро отряхивали от наслоившейся пушистости снега торговые ряды старушки, через дорогу высилась безмолвной громадой в центре беслоснежной загородной пустыни кирпичная полуразобранная церковь. Иван Никитьевич бесшумно прокрался в короткую темень арки и побрел, стараясь не поскользнуться на утрамбованной снежной дорожке, зорко выискивая нужный поворот. Вокруг царила таинственная зимняя тишина, и глаза болели от сверкания незапятнанного снега. С топорщившихся ветвей иногда бесшумно падали внушительные комья, создавая бойкое движение, и бодрил сказочный скрип тропы под сапогами. Продолжая погружаться в отрадные воспоминания прошедшей быстро и легко совместной жизни, он скоро добрался до конечной точки своего маршрута.
- Ну, вот и я, наконец, Соня. Прости, долго добирался. Сколько ж мы не виделись? Недели две, кажется. Но этот ужасный мороз: на улице страшно было появиться даже с тростью. Спасибо Денису - завозил мне продукты, но до тебя подвезти отказался, все дела у него, ты ж знаешь. А, вот и цветы тебе! Кажется, не успели замерзнуть... Ну я их в пальто, в пальто все заворачивал, вот так, пока нес.
Она, вечно юная, с нежностью глядела на него: плавные изгибы темных прядей над прикрытыми томно глазами, скромная нитка искусственного жемчуга на могучей шее и искрящееся счастье влюбленной улыбки. Фотография была, конечно, поразительно характерной. Уже три года, как она умерла, стремительно сгорела от рака, неузнаваемо оглушив свою простодушную округлость за считанные дни, а Иван Никитьевич все преодолевал изнурительный путь до подмосковного кладбища каждую неделю, привозя ей, независимо от погоды, верные цветы. Никак не сумел он смириться с тем, что теперь осталось только тихо доживать свой век, не имея обворожительной цели, и отрадой для него сделались, как когда-то вечерние свидания в центре столицы или облегченное попадание в благостную рутину дома, эти одинокие поездки в засыпающем автобусе на тихое загородное кладбище.