"Я прошу заранее простить меня за эти слова. Мне не хватает любви на тебя. Я не могу жить, зная, как подвожу тебя, когда ты все свое существование кинул на наше совместное будущее, а я только и терплю до момента, в котором что-то изменится, и я смирюсь с тем, что мое будущее - ты. Ты потрясающий, удивительный, интересный человек, а главное, сильно чувствительный, благородный и добрый, но мне требуется для счастья чего-то другого, кроме твоих всепрощения и самоотверженности. Мне скучно представлять, как каждый мой день будет проходить рядом с тобой, что, возможно, кроме тебя, никого другого, ярче и ближе, не появится, и я не могу позволить тебе растратить все свое блаженство на ту, которая блаженства этого не разделит. Если бы только ты был менее хорош, если б ты не был так дорог мне и не связан был с самым светлым и лучшим пятном в моей жизни, я могла бы обманчиво перетерпеть до поры до времени, безжалостно подавая тебе иллюзию семейного счастья, но как я смогу наблюдать твою деятельную радость, зная, что ты просто нечестно обманут? Я должна уйти, чтобы дать тебе возможность на счастье подлинное, полное, двойное, чтобы не измучить тебя моим странным равнодушием. Прости меня, но я не смогу подарить тебе чувство, достойное твоего благородства, ответить громадным запалом на твои высочайшие ожидания, сделать тебя счастливым и этой жалостью (а любовь моя сейчас больше похожа на жалость) унижать твой великий дух. Чем быстрее я уйду, освободив это драгоценное место, тем будет лучше для тебя, я знаю. Будет лучше. Прости меня еще раз, тысячу раз прости! Вера".
Константин потирал то невыразительное место над тонкой губой, которое прикрывал узкой щеткой колючих усиков, чтоб спрятать его странную, неприятную безвольность. Он, солидный мужчина тридцати лет, с широкими плечами, намечающейся легкой выпуклостью в животе, с изысканной ямкой на крутом подбородке, с широкими, проницательными черными глазами, с легкими залысинами в жестких вороных волосах и жалкими, лишними усишками, сидел над текстом краткого, лаконичного и изворотливо разукрашенного бездеятельными словами письма и, как мальчишка, силился не дать волю слезливой обиде, не зная, что ж ему теперь, после громового раската слишком быстро и ненужно читанного письма, делать. Так много тучных мыслей толкалось в голове его, но трудно было изловить хотя бы одну, прицельно рассмотреть ее и организовать оставшиеся, сделав ее направляющей: слишком стремительно и дразняще они кружились, оставляя за собой только прозрачные отголоски, простоватые, бессвязные выдержки. И лишь воспоминания, неожиданные, были четки, ярки, мучительны, лишь воспоминания давили сознательно, наслаиваясь одно на другое, поспешая подать новое и создавая убийственную картину разодранного счастья, еще недавно такого ощутимого и возможного.
Они познакомились за три месяца и двенадцать дней до этого несчастного, неправдоподобного, неверного письма. Он приближался мучительно долго, увязая в горячем песке, к роскошно курившей на пляже женщине. Поля старомодной соломенной шляпы скрывали его истинную цель, но что-то неудержимо манящее расцвечивало ее скрытый временно образ, и не было никаких сомнений, что под шляпной тенью скрывается прекраснейшая морская полубогиня. Она так ловко загнула одну большую, монументальную ногу, вытянув вторую, с глубоко бордовыми ногтями, так соблазнительно и нежно оперлась на закругленный локоть за ровной и широкой спиной, так плавно двигала мясистой рукой, увенчанной острым жалом дамской сигареты, так изысканно облегал ее большую, размеренно приподымавшуюся грудь фиолетовый купальник, что Константин не мог не залюбоваться, а после - подойти. Пока он наступал, не знал, с чего обыкновенно развязные мужчины начинают шутейный и мигом застревающий в сознании разговор, мучился стыдом за свою неосведомленность и предвидимую будущую навязчивость, но уже знал ее образ отчетливее образов многих женщин, появлявшихся скромными гостьями в его тихой жизни. Наконец, он дошел, и отрадным спасением было то, что, разложившись на две половинки, рядом с ней лежала иссиня-черная книга, ждущая своей очереди, прерванная ради томного курения ненадолго, обложкой вверх: это был томик Набокова, и Константин не видел иного начала, кроме как спросить: "Вы что же, "Лолиту" читаете?".
Она читала "Подвиг", и ее звали Верой. О, она была несомненной Верой: с постепенными, уверенными движениями, с полным сознанием своего тяжелого великолепия, и во всем у нее было заметно наслаждение, которое она смаковала по капле. Она ровно и медленно ходила, степенно прикуривала от долго догорающей спички, длинной дугой переворачивала листы книги, молча и серьезно наблюдала за вечереющим, мешающимся с теплым молоком Черным морем, словно оставляла в себе каждую распластанную в голубовато-розовом воздухе чайку и пузырчато шипящий новый набег волны, задумчиво рассуждала, обозначая словесную точку глубоким, сильным вздохом, делала невозможные паузы между аккуратно слизываемыми с ложки глотками фруктового мороженого, вдыхала до последнего аромата, заметно поводя крыльями носа, гибрид водной соли, дешевых папирос и сочного шашлыка. Под полями шляпы у нее оказались волнистые бежевые волосы, пухлые коралловые губы, длинный и прямой нос, завершенный легкой округлостью, внимательные синие глаза. Они много гуляли вдвоем по крымским берегам, покупали домашнее вино, присаживались на тенистые белые скамейки и разговаривали, она тихо слушала, а после всегда говорила одно сильное, напористое слово, и он с вихревым трепетом понимал, что Вера знает его насквозь.
Он любил ее точно с того мгновения, когда увидел, одинокую и независимую, интригующе прохладную, на солнечном, разгоряченном пляже, отчаянно, дерзко, неприкаянно. Любил, когда торопился на работу, любил, когда жевал свой безвкусный обед, любил, когда, утомленный, возвращался домой, любил, пока пылесосил зажеванный красно-синий ковер со схематично намеченными цветами в большой комнате. Он поминутно жалел, что всего лишь адвокат, а не писатель, поэт, музыкант, художник. О ее завораживающей, опустошающей прелести хотелось беспрестанно кричать, но подбираемые слова, трепыхавшиеся заряженно внутри, вылетали и, беспомощно хлопая крыльями, становились блеклыми, скучными, как будто про тысячу знакомых женщин, но никак не про неповторимую Веру. Он мог бы рисовать ее белоснежные, пухлые и заманчивые бедра, хотел воспевать длинные и бережливые пальцы рук, желал передать в музыке плавающую походку, мечтал написать целый рассказ об одном длительном движении ее выразительных, глубоких глаз. Вера стала новой молитвой, которой оканчивался напряженный рабочий день, меченный ее притягательным образом, которая разбросана неосязаемо была во снах и которая появлялась резкой вспышкой внутреннего света еще до утреннего отворения глаз. Странно: жизнь текла своим обыкновенным чередом, не меняя многолетних привычек и обязанностей, как будто ничего нового, поразительно громкого в ней не произошло, а все же каждый угол заключал в себе волшебную Веру, воспевал ее и жил лишь благодаря ей. К Вере он мчался, из Веры связал все возможное и предполагаемое счастье, Верой подменил все былые, такие глупые и никчемные желания.
Она звонила по телефону, и одного ее грудного голоса хватало для бешеного разлива блаженства, а встреча с ней даровала невиданную силу, и он уже мнил себя полубогом, которому доступны все мирские тайны. Вера расцветила скучающий мир Константина. Под окном его обнаружилась статная, хрупкая рябина, в октябре непредсказуемо окрасившаяся сразу в три цвета на любом своем листе: красный, желтый, зеленый. Выяснилось, что песни его с детства любимой группы U2 сотканы из воздуха и прячут в себе статную фигуру Веры, выплывающей из тьмы и озаряющей всю сущность трепетанием счастья. А ночная Москва робким дрожанием желтых огоньков представила из себя изумительное, блистательное зрелище.
Константину больно хотелось теперь, чтобы вся его жизнь стала пропитана Верой, чтобы она прикасалась к его тарелкам, хранила сокровенные вещи в его столе и питалась даже одним с ним воздухом. Соединять их не могли лишь телефонные звонки и свободные вечера, но воспоминания о Вере должны были жить полно и совершенно, когда он, просыпаясь, видел бы ее утонченно красивое лицо и чуть заспанные, но все такие же свежие глаза. Мысль наблюдать ее спокойно спящей, хранить в серой ванной комнате ее лохматое полотенце, стремиться не в пустой дом, а обверенный была посланцем почти небесного рода наслаждения, терзала и одновременно вдохновляла на подвиги. Он с жаром кропотливого автора пытался предугадать то, как именно она подходит к кровати - с правого краю или с левого, вынимает ли медную ложку из кружки, пока пьет чай, сушит ли волосы феном или повязывает на мокрую голову внушительный тюрбан? Он не умел держать в себе и, натыкаясь в дымности ресторана на ее холодную руку, выплескивал безотчетно: "Я люблю тебя, так тебя люблю!", - и она отвечала: "Я тоже", и как могли скучные, обрюзгшие, прожорливые посетители продолжать безынтересно отстреливаться тишайшими фразами, когда находились, случайно попав, причем, в такой магический круг, в блаженном раю, где Константин любит до изнеможения, до дрожи неведомых внутренностей Веру, а Вера, вдруг, любит его, и они составят вдвоем живой, прекрасный, полный лучащегося счастья роман. Вера должна была перевезти в его дом два пухлых, уже, конечно, собранных чемодана, а каждый, кто был хотя бы призрачно дорог Константину против Веры, уже знал, что они будут жить вместе, вскоре поженятся, и вода в его ванной начнет шуметь по-другому, когда, наконец, она вызовет ее, и это будет той наивысшей точкой земного чуда, где оно дотрагивается легко до благости неземной уже жизни.
Наутро он проснулся, вдохновленный, искрящийся, нервный до абсолютного смятения, со знанием, что сегодня наступает день, который переменит его существование до неузнаваемости. Давным-давно с таким же нетерпеливым предвкушением подгонял он наступление Нового года, несущего в себе свертки таинственных, прекраснейших подарков, и ожидание его несло в себе лучшую новость, другую жизнь. Вечером он вызовет такси и поедет к Вере, она выбежит к нему под громадным фиолетовым зонтом, он поможет спустить чемоданы, усадит ее, озябшую, медлительно вытирающую рябые капли с прекрасного лица, обхватит крепко, чувствуя под ладонями мерзкое препятствие ворсистого пальто, и больше уже никогда не должен будет выпустить, потому что начнется иная, единственно верная и переливчато счастливая жизнь, где каждый его день станет начинаться с потрясающей Веры и завершаться ею, такой явственной, несомненной, осязаемой! Но как бы только дожить, не умерев от разрыва восторженного сердца, до этого вечера, как отсчитать заунывные, издевающиеся часы до семи?!
В почте нашлось от нее письмо, что было уже дивным праздником и как будто приближало окончательное ее вступление в его радужный мир. Он перечитал раз, не замечая смысла, прочел второй, но так и не понял, на третий раз задумался, что значит: "не хватает любви?". Часы затикали громче, а он и не знал, что они вообще тикают, много лет. Машины ездили гулко под окнами - и как же могли они тут ездить, так натужно урча? Осенний рассвет запутался в шторах, сумерки то ли сгущались, то ли рассеивались постепенно, часы дерзко хихикали, машины злобно рычали, собаки насмешливо лаяли, а в почте лежало письмо. Вся мировая горечь, давно забытая и вычеркнутая, как несуществующая, сомкнулась вдруг в один комок, и он скребся, царапался, щипался где-то в горле, пока в пустынной голове крутился, разматывался, разверзался черной пропастью общий ужасный смысл. Вера его не любит, не будет вечера, не будет следующего дня, не будет ничего из того, что уже было уверенно рождено и предугадано, стало в нетерпеливых мыслях сродни неизменному настоящему! И он не знал, как возможно такому случиться не в кошмарном, тягучем сне, да и не должен был знать. Все обман и игра, все страшное и надуманное видение, не бывает таких нелепых шуток, кто-то написал за нее, она ошиблась адресом, где-то что-то попутали, она его не любит, она уходит, она перезвонит и передумает, она не писала такого.
После он, кажется, звонил, срываясь и рыдая, спрашивал одно: "Вера... Верочка... Ну как же так? Почему? За что?", - а она отвечала низким, снисходительным голосом, вдруг напомнившим ему мать, давно, будто и не в самом деле, уговаривавшую выпить залпом ту горькую микстуру, разъясняя что-то про различные цели и несопоставимые по силе чувства. Он звонил другой раз, потом еще и еще, а после четвертого она перестала снимать трубку, но сновидение, нелепое и болезненное, никак не кончалось, не сбрасывало с себя оковы и не возвращало дневную, радостную и близкую Веру.
Тогда-то и пришли воспоминания, смутные и неуправляемые. Он и представить не мог, что их было так много! Они упорно не показывали Верино бледное лицо и широкую, статную фигуру, но всегда в себе припрятывали Веру - он знал, что они-то, они (а не он!) завязаны с ней доверительной и незримой нитью, которая из его любящих рук была злобно вырвана. Виделись ему беспрестанно крыши домов, огни окон, пенящийся прилив, мокрые дороги, дрожащие звезды, кусочек ананаса, тонущий в белой массе мороженого, трехцветная рябина и плоская пуговица от женского пальто, беззащитно повисшая на обмякшей ниточке - где-то там, рядом, ближе, чем возможно теперь для него вообразить, была Вера, а иначе Веры уже и не было. И сколько появилось воя, рыка, печали в одном коротком и важном, размеренном и сознательном этом слове: Вера - вчера еще сулившем радужный столп счастья. Произнести его казалось подобным мгновенной смерти, а не вылавливать из вихря горьких, тягостных мыслей, которые непонятно как при подобной тяжести могли легко и звонко мчаться, было невозможным.
Он, подумав, прорыдав, устыдившись назойливых вопросительных звонков знакомых, повосклицав подростковые почему и за что, промаявшись на работе несколько дней агонией отчаяния, давимый воспоминаниями и неверием, возненавидел ее. Она его не любила, насмехалась над его искренними, свежерожденными чувствами, отвергала его признания и, наверняка, засматривалась на других мужчин в то время, как ему, несчастному, были отвратительны все земные женщины, да и ангел показался бы кривым уродцем. Вдруг всплыли какие-то отдельные слова, бог знает как сохранившиеся от сгинувших времен, мимолетные движения и потайные взгляды, и Вера из кумира обратилась в мерзость. Как была она лжива, неестественна, труслива. Она, в тот день, когда все было хорошо и столько удивительного, теплого, жизненного открывалось впереди, в день между тем, как они захватывающе и честно разговаривали о школьных своих годах, и тем, как стали бы раскладывать ее волшебные книги, крема, платья по его заигравшей новым светом квартире, отринула все, прикрыв свою предательскую трусость дешевыми отговорками о благородстве и несоизмеримости мечт! Что такое "не хватает любви"? Как возможно такое в природе? Что значит, "не могу унижать" и "ты замечательный"?! Как это, "так хорош" и "связан с самым лучшим"? Раз так, неужели не осталась бы она рядом, неужели не пошла б в его объятия с удовольствием? Кто вообще дал ей право решать, что унизит его? Значит, она всего лишь грязно, животно врала ему с первой минуты, значит, он был рассмотрен и выкинут, как наскучившая игрушка! Какое унижение! Какое хамство! Значит, она последнее злобное существо на этой планете! О, как она была противна, как можно было столько боли потратить, столько огромного и нестерпимого влить в такую неблагодарную и трусливую тварь? Нет, невозможно, бессильно, как можно было ее любить, как можно было ее потерять? Как можно так страдать и разрушаться из-за подобной гнили?
Это все случалось тринадцать месяцев назад. А потом внезапно появилась светлым вихрем Ксюша, Ксюшенька, Киса, и могла бы стать обыкновенной, равнодушной и чужеродной прохожей, если бы судьба, провидение, что угодно, не заторопила ее и не бросила неровным движением на Константина, который нес по часто дышащей апрельской улице обжигающий кофе в пластиковом заточении. Кофе пролился на пальто, низенькая брюнетка испуганно заохала, задвигалась, заизвинялась, а он и не был сердит, потому что округлые глаза ее и надутые щеки придавали ей такой невинный облик, что, кажется, она и звериное убийство могла совершить безвинно. Тогда все еще казалось, что Вера выпила последнее, зло унесла с собой лучшее, и никто уже не сможет вызвать теплого, хрупкого доверия, но рядом с Ксюшей прояснилось, что Вера была действительно неестественна, неприятна, ошибочна, плохо написана и придумана. Все ее ровные движения, каждая вычурная поза, задуманный неспешный взмах ресниц оказались ужасающей постановкой, призванной раскрашивать и выделять нескладный образ соскучившейся, утомленной и довольно непропорционально сложенной женщины, которой, вероятно, не очень-то даже восхищались в ее юности.
А Киса порхала, торопилась жить и во всем видела игривое, золотое чудо. Она быстро, ловко любовалась жизнью, принимая ее с жадным восторгом и оглушительно хохоча над ее приятными сюрпризами. Любимым словом ее было "посмотри", - и Константин смотрел, не видя того, что, верно, замечала она. А Киса все толкала в бок, и сильно проступала под ее счастливым вниманием неприметная сторона жизни: две необъяснимо цветущие вишни, безжизненно переплетенные между собой, хозяйственно надувшийся под ветром голубь, обратившийся в пушистый и важный шар, истерично замигавшая, завизжавшая машина, зло пнутая нетрезвым прохожим, видимо, вымещавшим острую муку на подвернувшемся неловко Форде. Она была облачно легкая, небесно счастливая, солнечно улыбчивая, и она любила его, совмещая в нем лучшие образы мира, вызывавшие в ней такой буйный восторг - а больше всего вызывал он, Константин - и как же могла эта простодушная, красивая, смешливая девочка любить его, неповоротливого увальня с затвердевшей и обозлившейся душой? Но она так забавно, так хорошо и верно говорила это, стуча проворно чашками на его кухне: "Мне сегодня в институт ко второй паре, всего их будет там две, но после я собиралась встретиться со школьной подругой, а я тебя люблю, как до луны, вечером встречу с работы маму и, может быть, приеду к тебе опять".
Ее медовые ножки тихо загибались у округлых коленок, и на свету видны были тропинки белых, коротких волосков; она обхватывала щиколотки руками, прижимала колени к подбородку и, околесив спину, медленно перекатывалась на кровати, о чем-то мило, отрадно хихикая. Радостная, лучистая, порхающая, мечтательная: сколько чудесного и доброго лежало перед ней, а сколько трудного и опасного, от чего желалось предостеречь и оградить! Она вселяла надежду, она порождала умиление, она побуждала целовать и томиться нежностью, но - и как же это было невыносимо тягостно - едва захлопывалась за ней входная дверь, и ласковый щебет молодой, полной жизни оглушался, он замечал, что никогда бы не хотел, чтобы она шумела и цвела здесь вечно. Как было хорошо рядом с ней, но как спокойно и безветренно жилось одними воспоминаниями ее полноцветного, чернявого личика. Отчего так: если бы только тяжелая, холодная Вера заваривала здесь для него по утрам ароматный кофе, если бы неусмиримая и жестокая Вера ждала его вечерами с работы, если бы плоская, истрепанная Вера звонила ему с истошным желанием встретиться - сколько когда-то безраздельного, ослепительного счастья бывало в тех мыслях, и никак не желало оно вернуться в новый облик. Киса всегда звонила первой, Киса всегда заговаривала чаще и воодушевленнее, Киса влюблено говорила про Новый год: "Мы обязательно должны съездить на дачу к моим друзьям: ты и представить себе не можешь, как мир превращается в дивную сказку, едва только ты наступишь в хрустящий белый снег, а нога уйдет в него по колено". И сколько муки заключалось в этих простых, душевных словах, в ее ровных и сладостных мечтах - будет Новый год, а за ним невозможно ничего, потому что однажды она, конечно, заметит, что столько отдает с бешеной фантазией, а за это получает лишь благодарные кивания; пусть будет дальше - и она захочет семью, детей, но он непременно струсит и не справится; а может быть - ведь случается и такое - возникнет та женщина, которая с Вериным блеском переменит его ожидания от жизни, и Киса со своей шебутной кротостью не сможет уже ее затмить. Как будет больно, жестоко оскорбить невинную девочку тем, что ее любили только за яркую картину, успокаивающую и избавляющую от злости!
Надо было придумать, надо было составить и объяснить, изловив одну направляющую и проницательную мысль, как страшно и стыдно видеть любовь человека, на которую нечем ответить, как удивительно можно восхищаться и боготворить, но не иметь внутри того главного, озаряющего, что зажгло бы жизнь непреодолимым желанием всегда, вечно быть рядом и превратило бы совместное пробуждение в неистовый рай. Как сказать все, чтобы она почувствовала его нежную, мягкую доброту, его чарующую симпатию к ней, его благодарность за каждое освещенное ее благостным и задорным смехом мгновение, но поняла, как невозможно для него все бесстыдно завязать на этом человеколюбивом добродушии? И он, устало потирая виски, зажмуриваясь от неприязни к себе, начал вдруг громко, сам пугаясь этой зловещей и оскорбительной громкости, стучать по буквам клавиатуры: "Я знаю, как это будет для тебя странно и обидно читать, но больше издеваться над твоими светлыми чувствами не могу. Мне не хватает любви на тебя...". Он выбирал эти слова, тягостно рождал их, смущался их высокопарности и неточности, но снова выводил, только углубляя их книжную фальшь, стараясь объяснить цветастее и тише. И он с сильной, напористой, принижающей виной видел, как проснется она, счастливая и безмятежная, и улыбнется воспоминанию о его принадлежности к начинающемуся заново миру, и нажмет округлую синюю кнопку, а в почте обнаружит это темное, приторное и бьющее письмо. Как возненавидит его, как захочет стучать и орать, как возмутится, за что он отрицает ее искреннюю, смелую любовь, почему решает за нее, как и зачем может она любить! Было страшно, слезно и мучительно несомненно, что надо высказать, пожалеть и отринуть раньше того, как все превратиться в бессмысленную борьбу с уставшими где-то глубоко изнутри чувствами. И нахально запульсировала вдруг та, важная и героическая, мысль, поведшая за собой остальные: "Вера, с каким же благородным смятением ты должна была отправить то письмо в день, когда все еще было так чудесно!".