Он вырос в небедной семье. Был достаточен, горд, где-то сознавая превосходство, но был замкнутым, нелюдимым, хотя имел успех у девушек. Он сторонился шумных собраний, предпочитал ночные часы, утверждая, что ночью нет мух, не галдит детвора, не пылит общественный транспорт. К нему иногда прислушивались, но больше из любопытства, стремясь угадать в его непонятном характере порочные страсти, коими от природы, как принято думать, наделен каждый. Его рассуждения выглядели старомодными. Ни кто не находил в них насущных интересов, злободневных советов, а потому слушать его было скучно и бесполезно. Между тем, и он не питал стремлений к общению, а его редкие монологи были нечаянным продолжением его внутренней жизни, вдруг отыскавшей путь наружу. Он говорил со страстью, вдохновением и, в то же время, осмысленно, но совсем не долго, то ли скоро утомляясь, то ли ощущая кругом пространство, где его слова и мысли необыкновенным образом терялись. Это его пугало, он умолкал, так и не выразившись сколько-нибудь.
Одно время, он искал удовольствия в занятиях искусствами, рисованием и фортепиано. А, узрев, как невероятно он прибавляет в весе от долгого сидения за мольбертом и нотами, быстро разочаровался. Он был убежден, что занятия, от которых толстеешь, ничего общего с духовным не имеют.
Начальство, между тем, в рассуждения не углублялось. Находя его человеком безвредным и не болтливым, относилось снисходительно. Он же службу принимал безразлично. Не будучи способным видеть проблему, приступал к отчетам с механическим чувством исполнителя, что, в конце концов, явилось причиной нервных расстройств и срывов. Переживая где-то глубоко в себе, никак не раздражаясь внешне, он походил на вулкан. Часто без причины багровел, не отвечал на вопросы сослуживцев, а то выбегал из кабинета, запирался в туалетной кабинке, где притаившись, долго и громко сопел.
В конце концов, совершенно расстроенный, он обратился к психиатру, в кабинете которого впервые в жизни говорил, долго и пространно, а молодой доктор терпеливо выслушивал пациента более трёх часов кряду. Отыскав в его умозрениях щелочку, доктор вежливо втиснул в неё только одно предложение, потрясшее, впрочем, пациента до основания.
"Попробуйте рассматривать лица людей" - сказал доктор не громко, но вкрадчиво.
День пролетел незаметно, как и долгий путь из клиники домой. Всё что он говорил доктору, было самым лучшим, откровенным, чистым из всего сказанного им в жизни, но непонятный совет доктора был самым пошлым, ничтожным, унизительным ответом. Он чувствовал себя раздавленным. Ему встречались люди, он пытался заглядывать в их лица. Его старания были неуклюжи, нарочиты, вызывали усмешки и раздражения, а он силился увидеть в них причину своих несчастий.
Впервые он рассмотрел, что лица непохожи одно с другим. Чем старше был человек, тем более осунувшимся, потемневшим казалось лицо. Женские губы и щеки были нежнее, округлее мужских, но форма носа всякой женщины его раздражала. Он искал правильный нос с отчаянием обреченного и однажды, в окно вагона метро ему померещился идеальный нос.
На службе началось необъяснимое. Сослуживцы, до сих пор относившиеся безразлично, вдруг стали сторониться его, шептались, искоса поглядывая, а он, с каждым днем, находил все больше несуразностей в их припудренных чертах, и однажды, его пригласил начальник отдела.
"Коллеги не хотят работать в одном кабинете с вами - вы часами разглядываете то одного, то другого!" - выговаривал начальник. А он, вдруг, удивился необыкновенно длинным ушам своего шефа.
Из кабинета начальника он вышел с совершенным убеждением, на сколько глубоко безобразны люди. Мало того. Он, наконец, выяснил, что именно этот факт послужил причиной его нервных расстройств, и необходимо было принимать меры.
Следующим утром, он явился в контору с огромным целлофановым пакетом, набитым парфюмерией, женскими колготками, бигудями, одеколоном, и первым делом направился в кабинет начальника отдела. "Иметь такие уши, совершенно неприлично, - заявил он, копаясь в своем пакете. - Парик моей бабушки в вашем случае послужит настоящим открытием" - торжественно объявил он покрасневшему шефу.
Весьма довольный произведенным эффектом, он принялся расхаживать по кабинетам, вручать коллегам средства против курчавости, для выправления осанки, старые зубные протезы, советовал изменить форму глаз, поднять талию или опустить грудь. К концу дня его мешок оказался пустым и домой он отправился налегке. Удовлетворенный собой, коллегами, погодой, он заговаривал с прохожими, давал непременные советы, на ощупь оценивал синтетику, критиковал шерсть, как вдруг, из глаз его полетели искры, за тем потемнело, а домой он приковылял с расплывшимся по лицу носом. Он был уверен, что этот верзила с огромным кулачищем, поступил несправедливо, но с тех пор вновь сделался замкнутым, нелюдимым, и никаких разговоров не затевал.
Однажды, теплым июньским вечером, он брел среди сумрака кленовой аллеи и подсматривал искоса за горящими витринами модных магазинов. Он не видел их роскоши изнутри, но совсем не угнетался самолюбием, когда приходилось бывать здесь. Вдоль тротуаров парковались большие сияющие автомобили, светились под матовыми стеклами уличные фонари и черный, вымытый асфальт загадочно блестел. Сквозь витрины пустым, безразличным взглядом смотрели разодетые манекены. Подолгу он вглядывался в их бледные гипсовые лица и с каждым разом все больше дивился их безупречным формам. Холодные, в правильном разрезе глаза проникали глубоко, он очаровывался ими как-то сразу, и незаметно. Не в одном человеческом лице он не находил столько величия, надменности, ненавязчивого презрения к окружающим. Он где-то был подавлен безупречностью форм, но невероятная покорность этой холодной красоты опьяняла его совершенно. Он часами следил за их стройными фигурами, проникаясь трепетом неясного возбуждения, мечтал прикоснуться к изумительно тонким пальцам длинных, прозрачных рук и не испытывал никакого чувства неловкости. Фигуры безусловно покорялись его взволнованному интересу и он не находил в них ни малейшей черточки неприязни, сопротивления. С тех пор, люди, с их бесконечным несовершенством, перестали для него существовать окончательно. Он являлся на службу лишь за тем, что бы переписать отчет и, не проронив за весь день ни слова, сбегал в сумрак кленовой аллеи.
Он дал фигурам имена. Брюнетки нравились ему больше, их темные глаза казались менее страстными, но в них чувствовалось постоянство, вселявшее уверенность. Ему не нравился яркий цвет помады на их губах, и он внутренне негодовал. Светлые наряды не всегда подчеркивали красоту их смуглых лиц, но часто оттеняли их чрезмерно броскими цветами. И всегда их длинным, изящным шеям недоставало брильянтовых белого золота оправе украшений. Блондинки казались ему менее притязательными. А испортить их светлые лица с голубыми, как бесконечность глазами, длинными сияющими локонами неумелым макияжем или чопорными пышными кружевами, было намного сложнее. Всего манекенов было девять. Он отметил из них пять наиболее безупречных и стал их страстным поклонником.
Так, в непременных вечерних скитаниях вдоль аллеи, прошло лето. Листья кленов сделались желтыми, красными, а затем осыпались совсем. И однажды, он стал свидетелем жуткой картины. Служащий магазина с некрасивым, одутловатым лицом, пошло стаскивал с манекенов их легкие летние наряды. Он хватал их нагие тела грубо, безразлично, а они, безучастно и отрешенно смотрели за окна своими большими, грустными глазами. В холодном поту он беспомощно стоял за толстым, старым кленом и плакал. Уже совсем стемнело, когда служащий, наконец, раздел последний манекен и свет в магазине погас. Среди черных витрин белели обнаженные фигуры, блестели голые черепа, а на душе его было пусто и тоскливо. Он приходил на следующий день, и ещё через день, и ещё, но манекены так и стояли голыми. Чувство невероятного стыда с каждым днем росло и закипало. Он не спал, не ел, на службе был рассеянным и, наконец, принял решение. Он явился в магазин, решительно отворил дверь и подступился к прилавку.
"Продайте мне манекенов" - заговорил он несчастным, но уверенным голосом. Продавец посмотрел без удивления, словно торговля манекенами была привычным делом.
"Они понадобятся следующим летом" - вежливо ответил продавец.
"Но невозможно содержать их в таком виде!" - вскричал он, чувствуя, как что-то внутри оборвалось. Продавец несколько задумался, за тем снял трубку и о чем-то переговорил.
"Можно оформить аренду. До пятнадцатого апреля" - вежливо ответил продавец.
Спустя час фургон отъезжал от подъезда его дома, а пять отобранных манекенов громоздились вдоль стены прихожей небольшой квартиры. Вспотев, он суетливо бегал по комнатам, стаскивал к фигурам простыни, наволочки и прикрывал ими наготу. Он был взволнован. В его жизни случился переворот, и был он внезапным и чудесным. Пустые дни сменились цепью новых, светлых ощущений. Он разместил их по комнатам, усадил в кресла, диван, оставил у окна наблюдать за кружившейся листвой. Он убегал с работы, виновато пряча глаза, вдруг униженный внезапным приливом ревности, и часами за тем сидел у их ног. Их бесконечный позор в стеклянных витринах не мог пройти без следа. Вечерами он не включал свет, не поднимал штор, а совершенным покоем стремился излечить их израненные души. Он одевал их в строгие, пропахшие нафталином костюмы, купленные на барахолке за вес. По ночам со свечой читал вслух "Письма к сыну" Честерфилда и "Трёх мушкетеров" Дюма, а под утро выговаривал пространные нравоучения. Фигуры соглашались со всеми его рассуждениями, виновато помалкивали, размышляя о прошлом, и видя, наконец, раскаяние в их грустных лицах, он смягчился. Веселость его настроения каким-то образом передалась манекенам. Они сделались ласковее, а их безупречные черты засветились простотой.
Между тем кончилась осень, наступила зима. Он располнел, сделался надменным, презирал коллег за их патологическое несовершенство, высказывал сожаление, по поводу упразднения сословий, часто цитировал Ницше и Геббельса. Строгие костюмы своих манекенов он выбросил, а в выходные дни был занят посещением магазинов одежды. Он подбирал наряды с чувством придирчивого раздражения, подолгу разглядывая и образно фантазируя. Он скупал парики, косметику, бижутерию, нижнее бельё, туфли на тонких изящных каблуках, и всё в таких количествах, что обзавелся солидными скидками в ряду бутиков города. О нем заговорили. По вечерам он разъезжал в престижных такси улицами города, неизменно с одной из фигур. Он наряжал их в лучшие одежды, усаживал на сиденья автомобилей, а вечерние огни отражались в их безупречных застывших лицах, приводя в восторженный трепет любопытных прохожих. Проехавшись улицами, он возвращался домой, затаскивал манекен в квартиру и, с упоением, долго за тем рассуждал об эстетике, вкусах и культуре вообще. Фигуры во всем соглашались, он вдохновлялся их поклонением, открывал в себе необыкновенные способности и таланты. Эти вечера становились упоительными вместилищами духовной гармонии просвещенного интеллекта и безупречных форм. Он говорил о математике, метафизике, астрономии, кибернетике, архитектуре, долго рассказывал о живописи, античности, ничего впечатляющего не находил в современности, и лишь однажды, до самого рассвета, излагал историю английской роковой музыки, совсем не тяготясь их молчанием. Уверовав в собственное интеллектуальное превосходство, говорил твердо, уверенно, обзавелся убеждениями, положением, перестал смущаться и сделался развязным.
Первой заговорила розовощекая блондинка, ласково названная им Ольгой. Она привела его в откровенную ярость, выказав упрямство, и отказалась пользоваться старомодным ароматом от Шанель. Остальные манекены поддержали Олю, завязалась полемика. Выяснилось, он игнорировал вкусы и мнения манекенов, узурпировал инициативу, сделался невыносимым собственником и откровенным ревнивцем. Манекены были готовы сносить некоторые проявления его капризного характера, но отказывались находиться взаперти большую часть суток.
"Вздор", - кричал он волнуясь. - "Красоваться голышом среди витрин, это лучше?"
"Я совершенно не стеснялась наготы", - отвечала розовощекая Ольга. - "Мне нравились ваши подглядывания с тротуара, я готова была позировать сколько угодно долго!"
"Да, да" - бормотал он, - "всему виной чертова публика, ты развратилась!"
Он схватился за голову и выбежал в столовую. У окна, грациозно прикрывшись портьерой, стояла его любимица, высокая брюнетка с большими грустными глазами.
"Скажи, Варечка, она вправду невероятно развратна!" - обратился он к ней дрожащим голосом.
"Не называй меня этим глупым именем" - ледяным тоном ответила она.
"Но почему?! Тебе не нравиться быть моей Варечкой?" - недоуменно бормотал он.
"Скоро весна, истечет срок аренды, я, наконец, вырвусь..." - безразлично ответила она.
Он был поражен её словами. Долго он стоял неподвижно. В памяти его пронеслись самые счастливые минуты последних месяцев жизни. Он старался изо всех сил, но так и не смог дать своим манекенам чего-то самого главного, а чувство откровенного бессилия перерастало в осознание неотвратимой катастрофы.
Он выбежал, захлопнул дверь, стремглав кинулся лестничными пролетами, сильным толчком сорвал пружину входной двери подъезда и скрылся среди суетящегося потока улицы. В свою квартиру он не вернулся. Однажды, похудевшего, оборванного, его видели тоскливо смотрящим в окна своих комнат. За тем, уже теплыми днями апреля, несколько раз приходили какие-то люди, и по долгу тарабанили в двери квартиры. Они возвратились спустя несколько дней с участковым милиционером. В присутствии вечно испуганных понятых его квартиру вскрыли, имущество описали, а манекенов вывезли. Ближе к лету служащий конторы узнал его тень в густом кленовом парке. Грязный, лохматый, с растрепанной бородой, тощим лицом и сумасшедшими глазами, он стоял напротив огромной витрины магазина одежды с яркими манекенами за стеклом. Сослуживец окликнул его по имени, но тень бросилась бежать. Ещё через месяц о нем забыли совсем.