Гречин Борис Сергеевич : другие произведения.

Mania Divina

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    В романе "Mania Divina" Б. С. Гречин, как и в большинстве других своих произведений, ищет ответы на сущностные вопросы, которые ставит перед ним и перед читателем неблагая современность. И один из главных вопросов - как обрести и прорастить, уберечь от болезней или излечить от них то духовное зерно, из которого в конечном итоге появляется более совершенный человек, "человек облагороженного образа". Отсюда исходит то, что едва ли не всякое произведение Б. С. Гречина, будь то рассказ, повесть, роман или, как в случае с "Mania Divina", случай из врачебной практики, оказывается инструментом воспитания или исцеления - себя, героев, читателя. Так, главный герой романа "Mania Divina" - Пётр Казначеев - постепенно и трудно выправляется в сторону более глубокого восприятия поначалу кажущегося странным и нездоровым поведения своей пациентки (а значит в сторону более интуитивного восприятия реальности), леча пациентку от "безумия", он вылечивает себя - от материализма. (C) Л. В. Дубаков

  Б. С. Гречин
  
  

Mania Divina

  случай из врачебной практики
  
  (роман)
  
  Ярославль - 2010
  
  УДК 82/89
  ББК 84(2Рос=Рус)
   Г81
  
  Б. С. Гречин
  Г81 Mania Divina / Б. С. Гречин - Ярославль : Издательство Ярославской региональной общественной организации по изучению культуры и этнографии народов Востока, 2010. - 142 с.
  
  ISBN 978-1-311-16803-0 (by Smashwords.com)
  
  'В романе Mania Divina Б. С. Гречин, как и в большинстве других своих произведений, ищет ответы на сущностные вопросы, которые ставит перед ним и перед читателем неблагая современность. И один из главных вопросов - как обрести и прорастить, уберечь от болезней или излечить от них то духовное зерно, из которого в конечном итоге появляется более совершенный человек, 'человек облагороженного образа'. Отсюда исходит то, что едва ли не всякое произведение Б. С. Гречина, будь то рассказ, повесть, роман или, как в случае с Mania Divina, случай из врачебной практики, оказывается инструментом воспитания или исцеления - себя, героев, читателя. Так, главный герой романа Mania Divina - Пётр Казначеев - постепенно и трудно выправляется в сторону более глубокого восприятия поначалу кажущегося странным и нездоровым поведения своей пациентки (а значит в сторону более интуитивного восприятия реальности), леча пациентку от 'безумия', он вылечивает себя - от материализма'. No Л. В. Дубаков
  
  УДК 82/89
  ББК 84(2Рос=Рус)
  
  No Б. С. Гречин, текст, 2010
  No Л. В. Дубаков, предисловие, 2010
  
  
  

ПРЕДИСЛОВИЕ Л. В. ДУБАКОВА

  
  
  Проза Б. С. Гречина представляет собой один из 'проектов будущего', один из вариантов новой литературы XXI века, основными качествами которой являются искренность и простота, той литературы, которой, по мнению Е. Ермолина, должна быть свойственна неразмытость категорий добра и зла и которая должна порождать 'смысловое поле высокого напряжения', призвана возвратить читателя к 'разумному, доброму, вечному'.
  В романе 'Mania Divina' Б. С. Гречин, как и в большинстве других своих произведений, ищет ответы на сущностные вопросы, которые ставит перед ним и перед читателем неблагая современность. И один из главных вопросов - как обрести и прорастить, уберечь от болезней или излечить от них то духовное зерно, из которого в конечном итоге появляется более совершенный человек, 'человек облагороженного образа'.
  Отсюда исходит то, что едва ли не всякое произведение Б. Гречина, будь то рассказ, повесть, роман или, как в случае с 'Mania Divina', случай из врачебной практики, оказывается инструментом воспитания или исцеления - себя, героев, читателя.
  Так, главный герой романа 'Mania Divina' - Пётр Казначеев - постепенно и трудно выправляется в сторону более глубокого восприятия поначалу кажущегося странным и нездоровым поведения своей пациентки (а значит в сторону более интуитивного восприятия реальности), леча пациентку от 'безумия', он вылечивает себя - от материализма.
  Решению задач исцеления в романе способствует система персонажей и их сюжетное взаимодействие. Главных героев двое - это, во-первых, персонаж, наделённый мистическим даром, сталкивающийся с миром, не принимающим его , и, во-вторых, - персонаж, волею судеб берущийся осмыслять внутренний мир этого самого мистически одарённого героя. По сути, этот второй персонаж - alter ego читателя.
  Персонаж ?2 - врач-психотерапевт, - сперва предполагающий шизофрению у своей пациентки, открывает для себя вместе с читателем новые факты биографии персонажа ?1 и, мужественно и честно признавая их, меняется - также (по задумке автора) вместе с читателем. Встречаясь с людьми, с которыми однажды встретилась и на которых повлияла новая пациентка, герой (и читатель) наблюдают в разной степени удачные попытки героини справиться с душевными омрачениями театрального режиссёра, председателя теософского общества, православного архиерея, буддийского ламы, католического священника, крупного бизнесмена - и тем самым ревизуют свои собственные несовершенства.
  Помимо этой главной интенции прозы Б. С. Гречина (духовное воспитание/исцеление), можно выделить ещё пару моментов, с ней связанных. Так, биография Лилии Селезнёвой отчасти напоминает житие. Вслед за Г. Гессе, автор показывает путь своего героя как путь настоящего или будущего святого, пребывающего в миру и пытающегося этот мир изменить (в случае с 'Mania Divina' - принести в него послание небесных областей). И здесь примечательно то, что, невольно создавая 'житие' своей пациентки, Пётр Казначеев создаёт и своё жизнеописание, и вот в это curriculum vitae medici под самый конец произведения явно проникает религиозный дискурс: '...Это значит, что ныне где-то проходит своим путём вестница миров горних <...> неся осуждение порочным, предостерегая нестойких, освобождая пленённых в духе, утешая тоскующих, окормляя алчущих правды, вдохновляя отчаявшихся. <...> Аминь'. Таким образом, агиографичность отчасти проецируется и на этого героя - и, значит, опять же, на читателя: персонаж ?2 на миг соотносит себя с персонажем ?1, мистическим талантом, с которым он соприкоснулся, а значит, возможно, соотносит и читатель, расширяя на миллиметр своё сознание и становясь на миллиметр ближе к мирской праведности.
  Возвращаясь к людям, с которыми встретилась главная героиня, а также отмечая те способы, которыми она несла весть конкретному человеку (входила в образ Белой Тары, Лакшми, Терезы Маленькой и т.д.), можно отметить идею естественной экуменичности, обозначаемую автором и органично вырастающую на почве мистицизма Лилии Селезнёвой. Также примечательно, что среди людей, которым приносится весть, - не только религиозные деятели, но и художник, и бизнесмен. И всё это тоже воспитательный/целительный момент: автор (также, по-видимому, вслед за Г. Гессе) демонстрирует многообразие путей движения человека к своему 'облагороженному образу'.
  Говоря о стилевых особенностях Mania Divina, нужно отметить, во-первых, тенденцию к документальности. Она проявляется, например, в жанре произведения - случай из врачебной практики, - по сути, являющимся точным врачебным отчётом о происходивших событиях. Дополнительно документальность задаётся названиями глав текста, отсылающими к врачебной терминологии: diagnosis primarius, resumptio, epicrisis. И собственно сам текст насыщен медицинскими терминами, названиями болезней, исцеляющих методик, упоминанием светил психиатрической науки и проч. Поддерживается документальность в частности и указанием на точные даты происходивших событий.
  Во-вторых, Б. С. Гречин в Mania Divina предельно точно воссоздаёт психотипы различных людей: его персонажи передвигаются, жестикулируют, говорят именно так, как должны это делать. Так, например, речь 'памятника здравого смысла' - сестры главной героини Анжелы полна коротких восклицательных и вопросительных предложений, набитых суетой и поверхностностью мещанской мысли, речь же интеллектуала и по совместительству художника-авангардиста - самозваного жениха главной героини Анатолия Борисовича полна неуклюжих пространных академических фраз, отдающих занудством и глупостью.
  В-третьих, Б. С. Гречин точно выстраивает речевое взаимодействие оппонирующих персонажей: атмосфера непростого разговора накаляется умело, как в хорошей драме, и быстро, как в жизни: Пётр Казначеев, беседуя с родственниками и знакомыми Лилии, спрашивает и говорит, точно выявляя слабые и 'некрасивые' моменты их позиций. В этой связи можно говорить о драматургичности и психологичности как характерных стилевых особенностях 'Mania Divina'.
  В-четвёртых, Б. С. Гречин, наряду с подробностью портрета персонажа, придаёт этому портрету глубину, закладывает в него не только следствия, но и причины: портрет в 'Mania Divina', как и в других произведениях автора, это порой что-то вроде 'кармического портрета', когда за обликом персонажа интуитивно и через подсказки автора можно попытаться угадать прошлое героя, его прошлый опыт. Так, в портрете Лилии мельком во фрагменте потока сознания Петра Казначеева подчёркивается нечто французское (Лилия ; лилии ; герб Франции) и, может, христианско-средиземноморское (образ лилий из Евангелий, образ сивиллы).
  В-пятых, к стилевым приметам этого произведения можно отнести юмор. Причём смешное в 'Mania Divina' - это и юмор, и ирония, и сатира. То, что спектр смешного широк, говорит об интонационной пластичности автора, реагирующего через главных героев на людей и события так, как того требует ситуация. Но нужно отметить и то, что в контексте этого произведения смешное оказывается дополнительным инструментом воспитания: смешное воспитывает пластичность души, даёт возможность не привязываться к идеям и вещам, что, в конечном счете, избавляет героев от страдания, которые они несут себе и окружающим. И не просто так зануда Анатолий Борисович оказывается подлецом.
  Все эти стилевые особенности 'Mania Divina', исключая последнюю, объединяет тяга к точности, достоверности, к максимальной реалистичности письма. И в данном случае, это ещё один способ исцеления - исцеление стилем. Так, например, в повествовании 'Mania Divina' нет фонетических диссонансов, лексических смещений, синтаксических перверсий. Это повествование, доверенное в романе Петру Казначееву, напоминает прозу И. Тургенева с красотой её словоотбора и умеренным разнообразием. И неслучайно Казначеев пишет по-тургеневски, ведь он - со всеми своими слабостями - человек облагораживающегося образа, душевного здоровья, только укрепившегося от соприкосновения с 'божественным помешательством' ('mania divina'). И в этом он также - пример для читателя.
  Таким образом, мотив исцеления - себя, героя, читателя - оказывается сквозным для 'Mania Divina', этот мотив проявляется на нескольких уровнях текста - в интенциональном слое, в организации системы персонажей и специфике сюжетного построения, наконец, в его стилевых особенностях.
  
  Л. В. Дубаков, канд. фил. наук
  
  ~~~~~~~
  
  ...Вот: голоса, голоса. Слушай их, сердце, как раньше
  лишь святые могли, когда их огромный
  зов возносил над землёй, они ж на коленях
  так и стояли, подъёма не замечая.
  Т а к они слушали. Нет, Б о г а голос едва ли
  долго вынесешь ты. Но дуновение слушай:
  весть, что внутри тишины не прекращает рождаться.
  
  Р. М. Рильке, Первая элегия
  (из сборника 'Дуинские элегии'; перевод автора)
  
  

CURRICULUM VITAE MEDICI
  [ЖИЗНЕОПИСАНИЕ ВРАЧА]

  
  1
  
  Жанр записок врача в русской литературе, кажется, совсем не нов: ни Антон Павлович Чехов, ни Михаил Афанасьевич Булгаков не пренебрегли им. Оба они были не только профессиональными врачами, но и профессиональными литераторами, ко мне же последний пункт не относится. Тем не менее, ещё в 1997 году у меня возникло желание записать один случай из своей врачебной практики: случай совершенно незаурядный и, между прочим, имевший последствия для моей карьеры. Именно в связи с ним я потерял возможность стать заведующим психотерапевтическим отделением ***ской областной психиатрической больницы и, в результате, по прошествии восьми лет, занял аналогичную должность в клинике соседнего областного центра, куда со своей женой переехал жить постоянно. О смене места работы и жительства я упоминаю вовсе не в качестве жалобы - сейчас мне кажется, что от этих перемен я, скорее, выиграл, - а для того, чтобы указать на небанальность наблюдаемого случая не только с медицинской, но и с культурной, нравственной, да с какой угодно точки зрения.
  Я вынужден сознаться в своей полной литературной безграмотности. Если я изобрёл для наблюдаемого феномена латинское название mania divina, иначе говоря, 'божественное помешательство', если поместил это название в заголовок, то сделал это не ради благозвучия или громкого имени, а именно чтобы найти феномену хотя бы какое-то определение и отграничить его от, скажем, заурядного эндогенного психоза с несложной этиологией. Говоря честно, я даже не знаю, к какому жанру мне стоит отнести свои записки: то ли это 'роман', то ли 'повесть', то ли 'новелла', или, может быть, 'хроника'. Точно так же я невежественен и во всём, что касается литературной выделки и оформления текста, использования стилистических фигур и прочего. Эту выделку я постараюсь, по мере сил, компенсировать максимальной точностью и добросовестностью своего изложения, сразу оговорясь, что смотреть на своих героев (на самом деле - реальных, живых людей) буду через очки лекаря: не в силу врачебного высокомерия и не потому, что считаю всех их психически недужными, а просто потому, что умения взглянуть на явление иначе, иных очков у меня, увы, нет. Думаю, и сапожник, если вдруг возьмётся писать картину, будет изображать всё больше сапоги, а на умелый портрет человека и особенно на отображение незримых и сложных душевных движений его, сапожника, мастерства не достанет. Так же и я отнюдь не уверен в своей способности дать безупречное или хотя бы удовлетворительное описание феномена, которому был свидетелем. Какой же с меня спрос, когда я только специалист-медик, а не человек 'высокой духовной культуры', и тем более не 'личность выдающихся нравственных достоинств'? С другой стороны, и кошка может смотреть на короля, а в наше время даже кошке отнюдь не возбраняется публиковать свои кошачьи мемуары, которые могут пригодиться хотя бы её четвероногим собратьям и подругам. В любом случае, мне стоит уже начинать без долгих предисловий.
  
  2
  
  В 1994 году, завершив два года интернатуры после шестилетнего обучения в Медицинской академии (тогда интернатура называлась ординатурой), я решил приняться за серьёзное исследование в области психотерапии и поступил в аспирантуру к профессору Александру Павловичу Митянову, заведующему кафедрой общей психиатрии. Я тогда ещё не женился и жил со своей мамой, но вечно быть её иждивенцем мне казалось некрасивым, а места врача в областной психиатрической клинике я получить не смог, и поэтому устроился, с моим-то дипломом психиатра, работать школьным психологом. Мама, Надежда Вячеславовна Казначеева, скоропостижно скончалась, когда я перешёл на второй курс аспирантуры. Светлая ей память.
  В школе я проработал два года.
  Труд школьного психолога в середине девяностых годов прошлого века не был утомителен: раз в неделю я проводил какие-то тесты, составлял какие-то диаграммы, писал какие-то отчёты да изредка беседовал с детьми. Не стоит и говорить, что за весь первый год мне не встретилось ни одного случая, требовавшего подлинного психотерапевтического вмешательства. Разумеется, я тосковал по практике.
  Кстати, я должен сразу пояснить различие между психиатром (в широком смысле), психологом и психотерапевтом. По обывательскому представлению, психолог - это тот, кто, так сказать, 'работает с душой', с сознанием практически здорового человека, когда этот самый здоровый человек пребывает 'в состоянии кризиса'. Психиатр - это тот, кто лечит 'психов', душевнобольных людей, причём в этом лечении не церемонится: не гнушается, скажем, мягкой фиксацией, как это называется на нашем жаргоне (то есть привязыванием пациента за руки и за ноги к кровати полотенцами) или заворачиванием буйных больных в мокрую простыню. ('И поделом им!' - добавляет иногда обыватель, обнаруживая вполне обычную чёрствость и непонимание психической жизни человека: ведь от расстройств самого разного рода не застрахован никто, в том числе ни я, ни вы, уважаемый читатель.) Сказанное выше - грубое упрощение, но упрощение отчасти верное. А вот психотерапевт для обывателя - это диковинка, что-то странное и сомнительное: ни Богу свеча, ни чёрту кочерга. Простейшее объяснение, которое мне приходится давать своим знакомым, таково: психотерапевт - это среднее звено между психологом и психиатром. Психотерапевт занимается не только неврозами, но и серьёзными психическими расстройствами, однако занимается ими, в первую очередь, п с и х о т е р а п е в т и ч е с к и, а не м е д и к а м е н т о з н о, то есть предпочитает промазину - беседу, а, скажем, шоковой электротерапии (эффективность которой и вообще сомнительна) - групповую.
  Моя диссертация, если уж вдаваться в малоинтересные для читателя подробности, как раз и была посвящена возможности излечения эндогенных психозов (например, маниакально-депрессивного или шизофрении) исключительно психотерапевтическими методами. Идея, для науки отнюдь не новая, но для российской психиатрии, с нашей застарелой верой во всесилие фармакологии и давним пренебрежением к пациенту, глубоко неприятная.
  Нет нужды говорить, что за два года я перелопатил уйму хороших и полезных книг по своему предмету и, конечно, в итоге почувствовал себя этаким непризнанным гением, Наполеоном без армии. О, как я ждал практики! Но в конце последнего года работы в школе случай попрактиковаться мне всё-таки представился.
  Куратор одиннадцатого класса Майя Валерьевна попросила меня обратить внимание на одну из своих подопечных - назовём её Женей. Уже на первой беседе я понял, что наблюдаю у девушки не просто подростковую депрессию или, например, весеннюю хандру, а классический невроз. Среди невротических симптомов были, между прочим, страх перед учёбой, перед предстоящими экзаменами, перед вступительными испытаниями в вузе, перед публикой, которая тебя слушает. Страх был вызван, конечно, завышенными ожиданиями родителей, весенней истерией выпускного класса, наконец, ещё и тем, что бедную Женю неустанно ставили в пример педагоги - одноклассникам, отец - младшей сестрёнке, мать же, напротив (из женской ли полусознательной ревности, из зависти ли, из такой частой неприязни матери к дочери), сомневалась в её способностях и не уставала предсказывать Жене будущее дворничихи. Бедная, бедная девочка! Случай, конечно, не редкий, более того, прописной случай, прямо-таки из учебника случай, но ведь человеку не становится легче от того, что его невроз так хорошо подходит под описание из учебника!
  Со всей убедительностью молодости я разъяснил Жене, что невроз - это настоящая болезнь, что болезнь эта кончается плохо и что квалифицированной помощи, кроме меня, ей ждать неоткуда. Я рекомендовал ей бег по утрам и лёгкие седативные (корни валерианы). Самое же главное, я назначил ей каждый учебный день постоянный час для собеседований. Если первое время я пытался проводить эти собеседования по всем правилам, внушать пациенту, так сказать, здоровый оптимизм, подталкивать к переосмыслению страхов, анализировать сны и т. п., то затем махнул рукой на эти правила и говорил с ней обо всём на свете, а чаще слушал, но, как известно даже студенту, само выслушивание пациента обладает великим психотерапевтическим эффектом. В конце сеансов я проводил короткий аутогенный тренинг, а однажды попробовал и гипноз.
  Читатель спросит: уж не был ли я влюблён в свою пациентку? Отвечу: самую малость, пожалуй. Женя была миловидной девушкой, да и неглупой. И всё же именно самую малость: я не ждал серьёзной любви, я ждал победы над недугом и вовсе не хотел заплатить за сомнительные радости неуспехом своего первого настоящего дела. Есть, кроме того, и другая причина, по которой педагоги, например, обычно не влюбляются в студентов, а врачи - в пациентов: это профессиональный инстинкт, который запрещает мысли такого рода, это своеобразное табу, ощущение которого во всяком профессионале рождается с первого мига работы, а если не рождается, то остаётся только пожалеть беднягу и посоветовать ему искать, пока не поздно, другую профессию.
  После майских выпускных экзаменов Женя принесла мне букет цветов. Экзамены она сдала на 'отлично', ужас перед вступительными испытаниями в вузе растаял, от невроза не осталось и следа. Конечно, всякий начинающий склонен преувеличивать свои успехи и видеть одарённость там, где есть простое умение. Всё же, не будь этих цветов, я не пожаловался бы Александру Павловичу на то, что должен прозябать на месте, не предназначенном для психотерапевта.
  Мой научный руководитель, как будто, огорчился больше меня и смачно обложил крепкими русскими словесами отечественную психиатрию, которая застряла в глубокой заднице (впрочем, между нами, уважаемый профессор назвал иную часть женского тела).
  Я сам уже успел позабыть тот разговор и с сентября вновь приступил к обязанностям психолога. Но в октябре, против всех ожиданий, мне предложили место врача в психотерапевтическом отделении областной клиники.
  
  3
  
  Когда первый восторг схлынул, я уразумел, что место, наверное, не самое лучшее для честолюбивого двадцативосьмилетнего врача. Работать надо было по двенадцать часов на дню (с восьми утра до восьми вечера, на ночные дежурства оставался средний и младший персонал), так - два дня подряд, затем два выходных, и снова два рабочих дня. Зарплата оказалась лишь чуть-чуть выше заработка школьного психолога. Впрочем, Митянин ободрил меня тем, что заведующей отделением, Лидии Константиновне Сергеевой, осталось меньше года до выхода на пенсию, что никаких карьерных амбиций Сергеева не имеет и ни одного лишнего дня работать не собирается, что через год, следовательно, я почти наверняка стану новым завотделением, если не окажусь полным олухом. Я выразил сомнение: неужели в отделении не найдётся, кроме меня, достойных врачей? На это Митянин, обругав меня идиотом, пояснил, что врачей в отделении до увольнения моего предшественника было ровно д в а и после моего устройства на работу станет столько же, наконец, что вторая моя коллега - невежественная баба, которая что-то смыслит только в фармакологии, а собственно в психотерапевтической работе - ни бельмеса.
  Два врача на отделение! Добавлю: три (sic!) медсестры и одна (sic!) санитарка. То, что сейчас - диковина, в 1996 году, когда из государственной медицины бежали все, кто знал, куда бежать, было, скорее, печальной нормой.
  Да и вообще, с первого дня работы я осознал: едва ли администрация клиники отдаёт себе ясный отчёт в том, что такое психотерапия и зачем нужно отделение, где ею занимаются. Может быть, держали нас, исходя из принципов 'надо, значит надо', 'у других же есть такое, чем мы хуже?'.
  Отделение размещалось в одноэтажном флигеле и ничем не отличалось от всех прочих отделений больницы в своей унылой, вполне предсказуемой советской казарменности: голые стены, выкрашенные серой краской, решётки на окнах.
  Состоял флигель из восьми помещений:
  - две общих палаты по шесть коек, мужская и женская;
  - кабинет заведующей отделением;
  - кабинет дежурного врача (который я делил со своей коллегой, впрочем, мы ведь практически не встречались);
  - сестринская;
  - 'комната отдыха' (на самом деле, не комната, а холл, коридор, который в этом месте расширялся: несколько продавленных кресел, шашки и шахматы, скудная библиотека, старый телевизор - вот и всё оснащение);
  - столовая (летом больных водили в столовую общего отделения в другой корпус);
  - санитарный узел (там стояла кушетка, поэтому он же порой служил и процедурной).
  Была, впрочем, ещё одна комнатушка, с мрачным обиходным названием 'изолятор'. Это не означает, что использовалась она для изоляции буйных больных, по крайней мере, не ко времени, о котором я вспоминаю: наши пациенты были все люди спокойные, иных психотерапевтам и не доверяли. Теоретически из 'изолятора' можно было бы устроить небольшую двухместную палату или кабинет другого врача, но пока он пустовал за ненадобностью, а то ещё санитарка сваливала там груды постельного белья.
  Не было ни помещения для групповой терапии (это в психотерапевтическом-то отделении!), ни жалкой попытки создать хотя бы подобие уюта даже в комнате отдыха, не говоря уже о палатах. И, конечно, не ждал пациента в кабинете дежурного врача удобный и широкий диван, раскинувшись на котором, тот мог бы беспечально повествовать о бессознательном в полном соответствии с догмами психоанализа - ждала его узкая, жёсткая и короткая металлическая кушетка, обтянутая грубой рыжей клеенкой. Справедливости ради вспомню о трудовой мастерской: туда водили пациентов после тихого часа и там, под руководством угрюмого небритого мужика, они, каждый за своим верстаком, обтачивали деревянные фигурки, и мужчины, и женщины, разнообразие ручного труда и разделение его по половому признаку не поощрялось. Иногда, правда, приходила 'скульпторша', она занималась с больными лепкой.
  
  4
  
  - Это вы, значит, тот молодой перспективный товарищ, который собирается сесть на моё место? - такими словами меня в первый день приветствовала Сергеева, полная припухлая женщина с крашеными волосами до плеч, едва я назвался и положил на стол перед ней трудовую книжку. Произнесла она это не зло - устало.
  - Лидия Константиновна, я пока ничего не собираюсь, просто хочу работать! - едва не возмутился я.
  Сергеева усмехнулась.
  - Да полно-ка... За такие деньги мужику работать... Потерпите, Пётр Степанович, ещё год, я вас прошу убедительно. Не подкладывайте мне свинью, на последнем-то году до пенсии - а?
  Я заверил завотделением, что и в мыслях не затевал против неё никаких интриг.
  Через неделю я явился к ней снова: я хотел просить свою начальницу приспособить хотя бы комнату отдыха для групповой терапии, а также выделить в распорядке дня специальные полчаса для последней. Сергеева тяжело вздохнула и даже скривилась в своём припухлом лице, будто кочегар паровоза, которому юная девушка предлагает разукрасить его машину розовыми цветочками.
  - Голубчик, Пётр Степанович, я всё понимаю, надо бы, да, да... Давайте-ка уже после, а?
  - Когда 'после', Лидия Константиновна?
  - Ну, вот сядете в моё кресло через год, - почти с раздражением пояснила она, - и делайте вы тогда и групповые обсуждения, и зоотерапию, и гипноз под музыку, и психодраму, и воздушные ванны, и что там ещё вашей душеньке пожелается!
  А ведь вторым моим предложением как раз и была лёгкая классическая музыка в небольших дозах! Произнести его вслух я так и не решился.
  Поговорив, мы всё-таки пришли к компромиссу: групповую терапию решили проводить, но раз в неделю и 'в добровольном порядке'. Так как не всегда мои дежурства приходились на субботу, то фактически речь шла о двух занятиях в месяц. Впрочем, добавила завотделением, никто ведь мне не препятствует приходить в выходной день, если я с таким похвальным рвением отношусь к своему труду. Я вежливо отказался.
  
  5
  
  В должностные обязанности врача вменялось у нас не столь многое: он должен был совершать утренний обход и назначать своим пациентам медикаменты, анализы или процедуры. Мужская палата закреплялась за Головниной, моей коллегой, я 'духовно окормлял' женскую. Распределение, с точки зрения пола врачей и пациентов, абсолютно нелогичное, но логика во всей клинике, не только в нашем отделении, отнюдь не входила в число лекарских добродетелей. После обхода дежурный врач мог, по своему усмотрению, заниматься с пациентами, работать с документами или просто сидеть в своём кабинете и плевать в потолок. В безусловную обязанность ему вменялось только нахождение на рабочем месте до конца рабочего дня. Иногда (из-за нехватки среднего персонала) врач собственноручно совершал инъекцию или иную процедуру; иногда сопровождал пациентов до мастерских и обратно; иногда беседовал с милосердными родственниками, желающими поскорее спровадить дорогое скорбное разумом существо в обитель радостного исцеления от душевных недугов. Увы, замечаю за собой нотки профессионального цинизма: что же с ним поделать, если это общая болезнь врачей! Вот и весь нехитрый ежедневный долг.
  Понимая, что под лежачий камень вода не течёт; что только ленивый от работы бежит; что дело мастера боится; украсив, иначе говоря, себя всеми цветами народной мудрости, а также вспомнив указание Мюллера-Хегеманна, одного из классиков в нашей области, указание о том, что для эффективного преодоления психоза требуется минимум ч а с е ж е д н е в н о й психотерапии, я договорился с Сергеевой о возможности работать со своими пациентами индивидуально или в группе в любое время, кроме часов посещения столовой, работы в мастерской и послеобеденного отдыха.
  Первоначально я полагал изыскивать хотя бы тридцать минут на каждого пациента отделения, в том числе, и на подопечных Головниной, искренне не понимая, почему моя коллега противится этому. Но затем, поразмыслив, я втайне порадовался её сопротивлению, лелея честолюбивые мысли о том, что теперь-то уж всем покажу своё высокое мастерство на выгодном фоне 'неумелой и невежественной бабы'!
  Действительность внесла изменения в мои амбициозные помыслы: мои успехи оказались скромнее, чем этого хотелось бы.
  С начала октября 1996 года я вёл шестерых женщин: трёх с неврозами различной степени тяжести, одну с маниакально-депрессивным психозом, одну с кататонической шизофренией и одну с дезорганизованной. Эффективность моей терапии для каждой из них оказалась различной, поэтому вспомню вначале о двух наиболее удачных случаях.
  
  6
  
  Через четыре месяца терапии Ольга, пациентка с маниакально-депрессивным психозом (диагноз поставили до меня, я маниакальной стадии не видел, а наблюдал одну депрессию, но такую, что не дай Бог никому), итак, Ольга достигла безусловных результатов и была в конце января выписана из стационара с постановкой на диспансерный учёт.
  Рецепт победы над психозом оказался не очень сложен:
  - инсулин для мышечного тонуса и аппетита;
  - спокойные доверительные беседы, вначале в форме моих монологов, совершенно спонтанных;
  - немного гипнотерапии (аутогенный тренинг я тоже пытался проводить, но он 'не пошёл');
  - немного классической музыки (я принёс в кабинет ещё и магнитофон), Моцарт, Чайковский, Сен-Санс, Бах, чуть-чуть Сезара Франка, но не Стравинский и не Скрябин, конечно;
  - чтение книг, которые я брал в библиотеке. Удивительно, что эта тридцатипятилетняя женщина, отнюдь не романтичная, больше любила слушать моё чтение, чем читать сама, не думаю, что из симпатии ко мне как к мужчине. Мы начали с простеньких рассказов Конан-Дойля, детективная фабула которых ей была, кстати, малоинтересна, а под конец я отваживался и на Куприна, и на Тургенева. Пушкин, как я выяснил, имеет прекрасное терапевтическое действие, правда, не в слишком больших дозах: от мерного ямба строф 'Евгения Онегина' пациент засыпает...
  Разумеется, я отнюдь не собираюсь утверждать, что этот рецепт - универсальный: в психиатрии вообще не бывает универсалий. Одну важную мысль я вынес из этого опыта: не считать правила и принципы железным забором, через который нельзя перешагивать. Ни в одном учебнике не написано же, что чтение вслух есть эффективная терапия психозов - но ведь с Ольгой попытка оправдала себя, потому, наверное, что я не побоялся довериться её желанию и своей интуиции. Допускаю, что с человеком иного психотипа результат такого чтения мог быть нулевым и даже вовсе отрицательным, именно поэтому не стоит безусловно доверять ни одному готовому рецепту.
  
  7
  
  Саша, молодая женщина с тяжелым невротическим расстройством сексуального характера (у неё была склонность к лесбийским отношениям при отчётливом осознании греховности, недолжности и противоестественности таких отношений, что оспаривать я, как нормальный человек, вовсе не хотел), итак, Саша тоже продвинулась вперёд, настолько, что уже в декабре комиссия сочла её практически здоровой.
  Начали мы с доверительных бесед, с установления доверия, исподволь перешли к анамнезу, и при анамнезе мне как будто удалось нащупать две чувствительные точки: одно мучительное воспоминание о тяжело оскорбившем её мальчике, в которого Саша была пылко влюблена, и целая серия воспоминаний о мягкотелом отце, который, будучи трезвым, внушал презрение, а в пьяном виде - неприязнь и страх. Сначала я просто выслушивал эти воспоминания, затем рискнул осторожно комментировать их, в духе того, что вина одного человека ещё не делает виноватыми всех прочих, а постоянное переживание обиды - бесполезное занятие.
  Под конец мы продвинулись к разговору о лесбийской любви, и это, видит Бог, совершилось далеко не сразу: доверие пациента устанавливается долго, а уж такое сверхдоверие - редкая удача. Мне пришлось для его завоевания сочинить историю о своём влечении к мальчикам в детстве. (Впрочем, не то чтобы 'сочинить': я просто вспомнил о своем чисто платоническом обожании одного одноклассника, подобном тому, которое описывает Томас Манн в 'Волшебной горе', одном из лучших известных мне романов о больнице. Если я в чём и прилгнул, так это в том, что испытывал чувство вины по поводу такого обожания.) Выяснилось, что никаких безумных удовольствий Саша в своих связях не испытывала, а влекла её в отношениях с женщиной простота, доверие, отсутствие необходимости притворяться и постоянно приноравливаться к чужому характеру, при близости с мужчиной будто бы невозможные. Ну, стоит попробовать, заметил я не без юмора.
  Идею греховности в её уме я также постарался победить, для чего мне даже пришлось перелистать Евангелие. Психотерапевт в роли попá смотрится комично, впрочем, я не шагнул дальше протестантских банальностей о том, что Христос любит всех и всем прощает, особенно же тем, кто возлюбил много, а на пол возлюбленных не указывает. (Кстати, врачи сплошь и рядом бывают атеистами, пассивными или воинствующими. Я себя атеистом совсем не ощущал, напротив, испытывал к религии смутное уважение, но заниматься этой областью 'как любитель' не желал - думаю, мы, медики, все терпеть не можем 'любителей', - а профессионально изучать её мне было просто некогда.)
  Так безо всякого морализаторства с моей стороны мы, в итоге, пришли к Сашиной способности смотреть на однополые отношения спокойно: перестать считать их, во-первых, запретным плодом, во-вторых, плодом чрезмерно сладким, в-третьих, единственным яблоком на древе жизни.
  Как и с другими, я пробовал с Сашей аутотренинг: думаю, он тоже внёс некую лепту. Наконец, прекрасным средством, этаким финальным аккордом, стала терапия в мини-группе, для которой я привлёк обитателей мужской палаты. О, это было по-настоящему забавное и поучительное зрелище! Господа пациенты сидели в кругу и рассказывали о своих женщинах, а Саша молчаливо слушала, хлопая глазами и принимая все россказни за чистую монету. Делились своими воспоминаниями, впрочем, только двое мужиков: невротики, но вполне вменяемые и контактные невротики. До начала терапии я обратился к ним с просьбой посодействовать мне, врачу, и пояснил, что именно их рассказы и помогут несчастной дамочке бороться с заболеванием. Мысль о том, что сами они способны стать терапевтами, мужикам крайне польстила, вообще, возможность положительного терапевтического влияния пациентов друг на друга отнюдь не я открыл. Итак, двое мужиков взахлёб заливались о своих мужских победах, а третьим рассказчиком был автор этих строк, который припомнил пару любовных эпизодов из своей биографии, а ещё полдюжины сочинил.
  - Честно говоря, я бы хотела, - сказала мне Саша через день после той групповой терапии, - я бы хотела, когда выйду отсюда, попробовать нормальные отношения, с мужчиной.
  - А что, предыдущие были ненормальными? - спросил я невинно.
  - Нет, - исправилась она. - Нет, то, что было - тоже хорошо, но ведь может быть и по-другому. Что, не так? Я боюсь, конечно: вдруг первый, кто мне попадётся, как раз и окажется сволочью...
  - Сволочей, Саша, не так уж и много на свете.
  - Я знаю! - воскликнула она с нетерпением. - Но почему же именно они встречаются таким, как я!
  (Наверняка читатель уже тысячу раз успел подумать: да неужели ни единый миг Саша не смотрела на Петра Степановича как на того самого возможного мужчину? Отвечу смело, не покривив душой: ни единого мигу. Я уже говорил о табу внутри любого профессионала, теперь же уверен, что внутри пациента действует точно такое же табу, но притом табу, в разы более сильное. Покойный Фрейд, разрушитель всех и всяческих комплексов, наверняка углядел бы нашу отсталость в оберегании этого табу. А я вот с удовольствием поспорю с ним о том, будто любая 'фобия' регрессивна. Психический запрет такого рода я считаю положительным. Почему? Да по очень простой причине: потому, что он м о р а л е н. Скажу и по-другому: потому, что эта 'фобия' даёт врачу и пациенту возможность доверительного взаимодействия, потому, что без этой псевдофобии мы, терапевты, никогда не победим множество других настоящих фобий.)
  Как я уже сказал, врачебная комиссия признала Сашу здоровой, а я, тоже принимая участие в заседании комиссии, поглядывал на своё 'детище' с нескрываемой гордостью и удовольствием. Как будто с того дня я стал приобретать в клинике некоторую известность.
  Увы! Через два месяца после выписки совершился рецидив. Первым Сашиным мужчиной стал именно подлец, человек, похожий на её отца: помесь безвольной тряпки и бессердечного домашнего тирана. Промучившись до конца февраля, Саша добровольно вернулась в наше отделение (кстати, случаи д о б р о в о л ь н о г о возвращения пациентов не просто редки - они единичны, и, конечно, мне крайне польстило это возвращение: в место, которое ненавидят, не возвращаются).
  Я возобновил работу с ней, постепенно вновь завоевал её доверие и к концу марта снова подготовил её к выписке. Тактику мне пришлось изменить и вместо 'сладости всепрощения' проявить суровость. Никто, кроме моей собственной интуиции, не подсказывал мне делать так - наоборот, все книжные авторитеты поучали, что так делать нельзя никогда.
  - Чего ты хотела, милочка?! - закричал я в гневе (скорее притворном, чем настоящем) в первый раз после того, как дамба Сашиной замкнутости, наконец, прорвалась слезливыми воспоминаниями. - Кто тут виноват, кроме тебя? Нужно тебе было возиться с этим Мухиным, если ты видела, что он такой придурок?
  Кричать на пациентов психотерапевту не только аморально, но и вообще, с точки зрения науки, немыслимо. Однако именно эти окрики и привели Сашу в чувство. В конце концов, манная каша, которой её кормили раньше, была именно кашей для больного желудка. Мысль о том, что я больше не считаю её больной, настолько, что даже позволяю себе кричать на неё, думаю, очень её укрепила. (Конечно, я поспешил ей разъяснить эту мысль, боясь, что самостоятельно она этого не поймёт. Но, если и не поняла, то почувствовала бы: в её изумлении я уже увидел это понимание. А вообще многие наши пациенты прекрасно осознают то, что их считают психически больными, и часто умело прячутся за свою болезнь.)
  Ещё около двух недель мы каждый день беседовали по часу. Наконец, Саша объявила, что больше не боится мира, не боится мужчин и готова попробовать снова. (Правда, незадолго до выписки выздоровлению чуть было не воспрепятствовало одно обстоятельство, о котором я расскажу в своё время. Впрочем, не знаю: может быть, не воспрепятствовало оно, а помогло! Скорее, так.) Комиссия, во главе с самим главврачом, собралась повторно и была настроена скептически. Но я не мог не нарадоваться на свою пациентку! Она проявила волю, ум, объяснила, почему с ней случился рецидив, почему он, как она думает, не должен повториться, и вообще производила впечатление человека более здорового, чем мы с вами. Она заявила, между прочим, что, если её не выпишут, она убежит - и говорила, кажется, серьёзно.
  Дмитрий Николаевич Цаплин, главврач, положил конец дискуссии, веско заключив:
  - Выписывать. И нечего клевать парнишку. (Под 'парнишкой' имелся в виду ваш покорный слуга.) А если снова вернётся, и х*р с ней. Будем дальше лечить.
  Я просил Сашу не терять контакта со мной и связаться, если проблемы появятся вновь. Через два месяца я получил от Саши краткое, но счастливое письмо. В письмо была вложена фотография её и её избранника.
  
  8
  
  Иные мои пациентки большого прогресса, увы, не достигли.
  Неврозы двух других женщин, Ларисы и Ирины, поддавались воздействию с переменным успехом, по принципу 'два шага вперёд и полтора назад'. Сейчас я вижу причину не в недостатке грамотной терапии. Причина заключалась, пожалуй, в отсутствии у них обеих воли к подлинному излечению, вопреки которой ни врач, ни сам Господь Бог не способен исцелить человека.
  Лариса попала в клинику после долгих лет жизни с мужем, который отличался какой-то болезненной, ненормальной жестокостью, это вместе с необходимостью воспитывать дочь, притворяясь, будто в семье всё в порядке, и неустанно изображать перед родственниками счастливую мать и жену, и привело к неврозу.
  Ирина оказалась у нас после двадцати лет тяжелейшей руководящей работы на износ, и это на фоне совершенно бесхарактерного и вполне равнодушного мужа, который притом требовал от неё внимания и заботы о себе лично, заботы о детях, выполнения стандартных женских обязанностей. Последней каплей стала для Ирины любовница мужа, которую тот о с м е л и л с я, как она выразилась, завести.
  За несколько месяцев терапии обе женщины, кажется, совершенно расстались с депрессией (из глубин которой не выплывали вначале неделями), прибавили (на инсулине) аппетиту, нагуляли пару лишних килограммов и совершенно освоились в отделении. В свободное время они или смотрели телевизор, реагируя на происходящее как обычные немолодые тётки (только, пожалуй, слишком шумно), или шатались по коридору; во время трудовой терапии в мастерских работали споро и перебрасывались вольными шуточками и между собой, и с мастером; иногда бранились, визгливо, громко, истерично: одна эта истеричность и показывала на то, что у обеих до сих пор расшатаны нервы. Но так ли уж мало людей, у которых расшатаны нервы? И причина ли это проводить день за днём в клинике? Характерно, что женщины общались только между собой, несмотря на стычки, а на остальных пациентов смотрели высокомерно, как на душевнобольных.
  Проблемы начинались, едва мне стоило начать говорить с ними о выписке. Тут же, откуда ни возьмись, воскресали все симптомы тяжёлого невроза: апатия, аутизм, слёзы, даже агрессия. Не думаю, что это было чистым актёрством с их стороны, скорее, таким актёрством, когда сам актёр искренне верит себе.
  Где-то в январе 1997 года я решил, наконец, разрубить гордиев узел и во время ближайшей беседы сказал обеим женщинами напрямик, что считаю их практически здоровыми, что дальнейшая терапия не принесёт им никакой пользы.
  Лариса потерялась так, что целую минуту собиралась со словами. Наконец, жалко улыбнулась.
  - Доктор... Ну, откуда ж мне знать, это вам решать, вы в институте учились... Вы вот говорите, мол, я здоровая. А я вот думаю, доктор: я, когда выйду, да поживу с извергом-то моим, я долго буду здоровая?
  - Чего же вы ждёте? - спросил я. - Чтобы он умер?
  - Умер? - поразилась Лариса. - Нет, как можно, тоже ведь человек... Нет: а вот, например, вляпается во что, витрину, там, разобьёт, авось и посодют... - бесхитростно пояснила она. - Или уж самому ему надоест, что жена в дурке, сам на развод и подаст...
  Разводиться просто так Лариса не хотела: боялась. Так я и не понял, чего она боялась больше: своего ли мужа или общественного осуждения. Се человек! Уже ведь угораздило её лечиться в психиатрической клинике, уже это не могло не стать поводом для бесконечных пересудов, а она всё думала о том, 'что люди скажут'.
  Ирина повела себя иначе. Понять она меня прекрасно поняла, но предпочла сделать вид, что не понимает.
  - Я больна, - заявила она угрюмо, поглядывая на меня со злобным испугом.
  - А я вам говорю, что вы, фактически, здоровы.
  - Я больна, я имею право на лечение, - повторила она упрямо. - Больна. Больна! Больна! - она уже кричала, это было похоже на припадок.
  - Тихо!! - гаркнул я на неё. И, перегнувшись через стол, глядя прямо в её глаза, сказал нехорошую, злую вещь:
  - Больна - буду лечить. Нейролептиками. Все мозги засохнут. Сейчас-то есть мозги у тебя или нет? Кончатся твои мозги. Будешь жить, как овощ. Как Клавдия Ивановна. Поняла ты меня?
  Снова страх отобразился в её глазах - и на эти глаза навернулись слёзы. Мучительно для меня она залепетала:
  - Не надо, доктор, пожалуйста... Простите... Не надо. Я же больная всё-таки. Больная. Не надо...
  - Хорошо, хорошо, - пробормотал я тогда пристыженно. - Подумаю ещё. Поищем другие... варианты. Иди уже. Иди, ради Бога, отсюда!
  Беда обеих женщин была, думается мне, не в болезни, а - как бы назвать это точнее? - в страхе перед жизнью. В страхе снова стать здоровыми, вернуться в жестокий и требовательный мир и начать принимать непростые решения: решение развестись, например, решение сменить работу. Но отсутствие мужества - отнюдь не болезнь, и способы терапии страха перед жизнью мне неизвестны. Его, мужество, воспитывают, а не лечат от его отсутствия. Но я ведь не педагог! Я всего лишь психотерапевт. И что было бы, если бы всякого человека, которому не хватает мужества, направлять в клинику? Так, глядишь, ни одна клиника мира не вместила бы всех пациентов...
  
  9
  
  Дезорганизованная шизофрения Клавдии Ивановны, уже немолодой женщины, застряла на мёртвой точке. Для этого вида шизофрении свойственны отнюдь не 'голоса', которые так красочно описывают в учебниках, а куда более простые симптомы:
  - расстройство способности мыслить;
  - алогия, то есть спутанная, неясная и скудная речь;
  - дисграфия (всё это было);
  - бедность эмоциональных реакций;
  - ангедония, то есть равнодушие к наслаждению (и это было тоже).
  Было всё - не было воли к жизни, и уже не к жизни за стенами лечебницы, а к какой бы то ни было жизни. Было полное отсутствие интереса к внешнему миру. Мне казалось порой во время бесед, что я обращаю свои монологи не к человеку - к растению. Господи, как можно заниматься психотерапией растения? И кому требуется это издевательство над здравым смыслом? Всё же я добросовестно исполнял с Клавдией Ивановной свой долг, долг и мучение своё, и каждый рабочий день почти час тратил на неё - без малейших проблесков прогресса.
  
  10
  
  А вот последняя моя пациентка, Людмила (диагноз - кататоническая шизофрения), как будто сдвинулась с мёртвой точки. Для кататонического поведения характерно, что пациент то чрезмерно возбуждён безо всякой причины, то вдруг застывает, вовсе не замечая внешнего мира, то, например, разражается слезами непонятной обиды на всех и вся. Я назначил седативные; пробовал гипнотерапию в форме банальных 'оптимистических монологов' с моей стороны (беседы, увы, не очень складывались), пробовал чуть-чуть музыки, а более всего меня интересовало, чтобы Людмила больше двигалась, и, полный энтузиазма, я полчаса от иной встречи тратил на гимнастику, сам делал те же упражнения у неё на глазах. В январе мне показалось, что моя работа приносит первые результаты. Увы: в том же месяце Людмила умерла. Не от гимнастики, конечно, и не от препаратов: выяснилось, что у неё была сердечная недостаточность. Пишу не в оправдание себе, а просто для указания факта: в медицинской карте не нашлось ни единой строчки о её пороке сердца. Может быть, карту потеряли и завели новую? Не уверен, однако, что я смог бы что-то изменить, даже зная о болезни. Циничное положение дел в российской медицине таково, что если пациент, к примеру, заработал и нефрит, и пневмонию, сначала его будут лечить от пневмонии, и лишь затем переведут из лёгочного отделения в нефрологическое (или наоборот). То, что за время первого лечения второе заболевание может прогрессировать, не беспокоит никого, кроме самого больного.
  
  11
  
  Я мог, конечно, утешаться тем, что мои достижения были выше достижений моей коллеги (у которой за полгода не наблюдалось ни одного случая стойкой ремиссии), что обо мне говорят медсёстры, что (видимо, с лёгкой руки Цаплина) со мной здороваются врачи из других отделений, которых я даже не знаю по имени. Мог радоваться тому, что месяц за месяцем моя диссертация прирастает практической частью: описанием живой практики и результатов этой практики. И всё же, положа руку на сердце, первое меня не очень утешало, а второе не слишком радовало.
  Одинокими вечерами зимы 1996-1997 года тягостные мысли подступили ко мне: что дальше? Я стану когда-нибудь заведующим отделением, возможно, увеличу штат, поставлю работу на новые рельсы - прекрасно, что после этого? Я уменьшу сумму человеческих страданий, что само по себе есть благородное деяние - чудесно, что потом? И к чему вообще уменьшать сумму этих страданий, если год от году люди в мире не становятся человечнее и мудрее, с потрясающей беспечностью расточая на мерзость и пошлость своё здоровье, телесное и душевное? И меня, меня-то какая награда ждёт за сокращение суммы страданий, кроме сознания хорошо проделанной работы? Бóльший оклад? Но много ли счастья я куплю себе на этот больший оклад? Вера в духовные заслуги и будущее райское блаженство? Но верю ли я вообще в это райское блаженство? Дело было вовсе не в агрессивном неверии, и крайне далеко я находился от желания сплясать танец воинствующего атеизма на могиле веры своих отцов! Но, как сказал профессор Севилла из известного романа Робера Мерля, мало просто верить! Чтобы верить, нужно знать...
  Дни январских праздников 1997 года показались мне настолько тягостными, что я, порядочный, даже вроде бы интеллигентный человек, запил, и пил до Рождества. После этого не повторялось, да и не алкоголь меня радовал, конечно, а просто думалось: если всё так беспросветно, то почему бы даже и не выпить? На работе в дни между Новым годом и Рождеством я сказался больным. Приходила мысль: что, если отыскать телефон Жени (теперь, когда она больше не моя пациентка), позвонить ей, назначить встречу? Может быть, хоть это расцветит парой весёлых красок моё серое существование? И уже почти я последовал этой идее - но остановился, удерживаемый каким-то острым стыдом, который сохранил даже во хмельном образе.
  Всё, написанное выше, есть, по сути, предисловие, пролегомены, как любит выражаться учёная братия, а с новой главы я перехожу собственно к случаю, которому дал латинское название.
  
  

DIAGNOSIS PRIMARIUS
  [ПЕРВИЧНЫЙ ДИАГНОЗ]

  
  Не так давно я обнаружил объёмистый блокнот, который в феврале 1997 года завёл специально для случая mania divina и исписал почти целиком. Приводить его здесь я не вижу смысла: он напоминает досье, а отнюдь не художественный текст. Зато теперь с его помощью я могу детально восстановить все события и даже почти всякую мою мысль с конца февраля по конец марта.
  
  1
  
  Двадцать третье февраля 1997 года, воскресенье, было для меня рабочим днём, ничем не примечательным вплоть до вечера. В половину восьмого (я уже собрался домой) раздался телефонный звонок. Звонил главврач.
  - Эй ты, юный гений! - поприветствовал он меня по обыкновению грубовато-дружелюбно (сложно мне было порой решить, чего в отношении Цаплина ко мне больше: грубости или дружелюбия). - Сиди на месте: щас к тебе явится маманя с девахой.
  Такое его амикошонство объяснялось тем, что Дмитрий Николаевич был на короткой ноге с профессором Митяниным, именно по протекции последнего меня и устроили на работу (хотя, казалось бы, разве нужна протекция, чтобы хорошему специалисту прийти на своё место, на которое, кстати, и посредственного медика калачом не заманишь? Но вопрос, разумный в Европе, в России абсурден).
  - Девушку класть будем? - прагматично уточнил я, имея в виду под 'класть', конечно, госпитализацию, никаких иных смыслов не вкладывая в слово, пусть, согласен, и просторечное. Цаплин, однако, коротко хохотнул.
  - Какой ты шустрый: класть... Такую положишь... Будем, будем, только не эту, а другую. У мамани ещё одна дочка имеется.
  - Какой предварительный диагноз, Дмитрий Николаевич? - поспешил я спросить, и потому, что на самом деле хотел это спросить, и для того, чтобы не слышать всех цветистых комментариев главврача о второй дочке.
  - Шизофрéния, - с удовольствием выговорил Цаплин, поставив ударение на 'е'. - Ты ведь любишь таких-то, да? Чаво молчишь? У тебя там койка-то пустая есть в женской палате? Мадам-то, как её там, которая по стенке ходила, окочурилась, правду говорю или вру?
  - Правду, - немного покривился я таким открытым равнодушием к человеку. Хоть и сам не чужд ему, но бравировать им уж зачем? Так и вовсе недолго стать медицинским роботом. Впрочем, не смущение ли прикрывает этот нарочитый цинизм? Дескать, я мужик с трезвой головой, плюю на всех, вон, погляди, какие словечки заворачиваю, а про то, что тайком слезу смахну, глядя на этих новых ходоков по стенке, даже и думать не моги.
  - Это ведь Сергеева решает, принимать больного или нет, - напомнил я: меня-то, рядового психиатра, действительно, что за необходимость спрашивать?
  У заведующей отделением в субботу и воскресенье был выходной.
  - Это главный врач решает, а не Сергеева, - строго осадил меня Цаплин. - С барышней твоей согласую завтра всё. Очинно хотят именно к тебе устроить девочку, как ведь ты у нас юный талант и большой хуманист. Ну, всё, человеколюбец хренов! Жди гостей.
  Цаплин отключился, а я понял: действительно ведь решил главврач сделать доброе дело, предложил для родственников новой пациентки самое щадящее отделение, вот теперь и стыдится этого, думает, что усмотрю в его доброте слабость, и поспешает прикрыть эту якобы слабость, громоздя 'хуманиста' на 'хренового человеколюбца'. Дивен русский человек. Лестно, правда, стало мне прослыть самым гуманным! Но разве только прослыть? - немедленно подумалось. - Разве действительно не стремлюсь я избегать насилия фармакологии?
  Минут через десять сестра и в самом деле сообщила мне, что 'пришли гости'.
  Я встал из-за стола, поприветствовал входящих в кабинет родственников и предложил им садиться.
  Мать, уже немолодая женщина, с потерянным, каким-то заискивающим лицом (в этом лице чувствовалась восточная порода, то ли кавказская, то ли цыганская, то ли даже еврейская кровинка, тем удивительнее было видеть её робость и заискивание), итак, мать робко присела на стул. Дочь, молодая роскошная дама с густой копной рыжих волос, в блузе с вырезом не то чтобы чрезмерно откровенным, но уж никак не монашеским, опустилась в кресло, будто и не предполагала для себя другой мебели. Ей, наверное, подумалось, что кресло специально здесь поставлено для таких, как она, красавиц.
  (Пояснение в скобках. После Рождества моя родная тётка спросила меня: не нужно ли мне кресло? Она купила новое, а старое хотела выбросить. Ни в коем случае не выбрасывать! - заявил я. В тот же день я договорился с поварами из столовой общего отделения о том, что позаимствую у них на день багажную тележку о четырёх колёсах: на таких тележках развозили судки, а ещё продукты по складу. И вот, на этой тележке я собственноручно отвёз кресло от квартиры тётки до самого кабинета дежурного врача. Почему я не нанял такси, хотя бы и грузовое? Экономил деньги, не желал жить не по средствам, и тут, конечно, дело было не в скупости, а в скудости, скудости врачебного оклада в середине девяностых годов.
  Заведующей отделением я заявил, что моя коллега по поводу новой мебели может говорить всё, что ей вздумается, пусть хоть казачка спляшет передо мной, но кресло останется - или не останусь я. Головнина, как мне передавали, увидев кресло, покрутила пальцем у виска, впрочем, ссориться со мной о таком пустяке не захотела. Однако своих пациентов она в кресло не усаживала, думая, наверное: больно уж много им чести, да и вообще, кто сказал, что психиатрическая лечебница - это курорт, а врач - друг человека?)
  Едва молодая женщина комфортно расположилась в кресле, я подумал с лёгким злорадством: эта выразительная дама, которая неприметно намекает всякому, будто весь мир, включая невзрачный кабинет врача психиатрической клиники, устроен для неё, эта дама и не подозревает, что её кресло предназначено для душевнобольных. Конечно, мысль я удержал при себе.
  - Пётр Степанович Казначеев, - назвался я. - Здравствуйте. Чем могу быть вам полезным?
  - Галина Григорьевна Селезнёва, - пугливо отозвалась мать. Я перевёл взгляд на старшую дочь.
  - Анжела, - улыбаясь, одарила она меня своим именем. - Можно просто Анжела.
  Каждая клеточка в Анжеле дышала уверенностью, бодростью, здоровьем физическим, здоровьем душевным, здоровым умеренным дружелюбием, здоровым обаянием, здоровой умеренной чувственностью, здоровым умеренным интеллектом и юмором, ясным сознанием своего твёрдого места в жизни и ещё - как бы это назвать? - качеством и дороговизной. Не было у меня ни малейших причин невзлюбить эту даму с первого взгляда, но, знаете, говорят, что сердцу не прикажешь. Тому, кто всякий день видит хрупкость сознания человека, тому, кто и в других людях, и, в конечном итоге, в себе самом всякий день наблюдает эту хрупкость, тому не может понравиться ничтоже сумнящаяся демонстрация обывательского душевного здоровья в броне незыблемых как мир и пошлых взглядов на жизнь.
  - Разговор пойдёт о вашей младшей дочери, Галина Григорьевна? - уточнил я. Та вновь торопливо кивнула, спазматически сглотнула. Достала из сумочки носовой платок и принялась теребить, скорее даже, вращать его в руках.
  - Скажите, доктор... Господи, с чего начать, не знаю... Скажите... у молодой девушки в... двадцать три года может появиться такое вот... серьёзное... расстройство, что ли?
  - Может, почему бы нет, - отозвался я бесцветно, внимательно слушая и поощряя своим молчанием её продолжать.
  - И может ведь... настолько серьёзное, что уж ей даже... и это... в клинику?.. Господи...
  - Мама, не волнуйся, - произнесла Анжела низким бархатным голосом с выверенной долей дочерней ласки.
  - Всё зависит от тяжести заболевания, - принялся я мягко разъяснять, осторожно подбирая слова. - Конечно, есть расстройства, при которых больному однозначно показан стационарный режим. Дело в том, что родственники не всегда могут оказать квалифицированную помощь. Нужно понимать при этом, что пребывание в клинике - это не какая-то мера наказания, не лишение свободы, тем более не изоляция опасного для общества человека. Иногда это просто способ преодолеть временные трудности психического развития...
  Верил я сам в свой вдохновенный и прекраснодушный гимн отечественной психиатрии? Полностью не верил, конечно, но всё-таки некоторую пользу от нашей клиники даже и в актуальном её состоянии я видел - иначе разве работал бы здесь врачом? Люди, которые пришли к психиатру, как Селезнёвы, порой чувствуют, будто совершают что-то вроде предательства по отношению к своему родственнику. Может быть, доля правды и есть в этом чувстве... С другой стороны, порядочный человек (а мне отнюдь не казалось, будто я имею дело с равнодушными мерзавками) просто так не приходит к мысли 'упрятать родную плоть в психушку', должен он иметь непустячные причины, если уж начинает всерьёз обсуждать с врачом возможность госпитализации! Вот именно для того, чтобы помочь человеку решиться, успокоить его совесть, и произносил я эту уже почти заученную наизусть проповедь.
  - Хочу ещё, чтобы вы понимали, - продолжал я, - что часто мы преувеличиваем опасность и серьёзность психических нарушений наших родных, и внимательный, бережный домашний уход при диспансерном наблюдении тоже способен сделать многое.
  Я скосил глаза на Анжелу: та быстрым, едва приметным движением скептически поджала губы и тут же вернула на своё лицо вежливую улыбку. Галина Григорьевна опустила глаза, ускорив вращение своего носового платка. Всё ясно: они обе отнюдь не в восторге от мысли о бережном домашнем уходе.
  - О каких именно симптомах идёт речь? - спросил я напрямик.
  Селезнёва-мать быстро, растерянно набрала воздуху в грудь и, всё так же виновато глядя на меня, полуоткрыв рот, не знала, что ответить.
  - Ей слышатся голоса, Пётр Степанович, - полнозвучно, дружелюбно и, так сказать, терпеливо изъяснила Анжела (будто всякой ноткой голоса говорила: 'Вот видите, я могла бы просто сказать, что сестричка соскочила с катушек, но я сдерживаюсь, я сама корректность и вежливость, оцените это!'). - Кроме того, она считает себя разными... - Анжела состроила гримаску, - персонажами.
  - Какими персонажами?
  Старшая сестра пожала плечами.
  - Какими угодно. Э-э-э... ну, вы знаете, просто кем угодно! Например, этой... Жанной д'Арк. Или этой... Марией Магдалиной. Причём всеми сразу.
  Я тихо присвистнул. Галина Григорьевна от моего свиста сжалась, напоминая со своим платком в руках мышь или хомяка, застигнутого на месте покражи зерна из погреба. Анжела соболезнующе улыбнулась.
  - Простите, - пояснил я. - То, что вы описываете - это, скорее всего, параноидальная шизофрения. Не самая частая разновидность, по крайней мере, ещё не наблюдал такой.
  - Ох, Господи, - пробормотала мать, уже второй раз поминая Создателя. Мы помолчали.
  - Пётр Степанович, - снова робко оживилась Галина Григорьевна, - а скажите нам, пожалуйста: лечение в клинике - оно никак - никак не может ещё больше... повредить человеку?
  Я откинулся на спинку стула, сложил на животе руки в замок, начал веско, неторопливо:
  - Видите ли, Галина Григорьевна, говоря откровенно, почти любая терапия может навредить. Медикаментозное лечение, во всяком случае, может. Вы представляете себе действие нейролептиков, которыми подавляют, например, параноидальные симптомы? Очень упрощая, я бы сказал, что любой нейролептик лечит часть мозга за счёт другой части. Представьте себе, что в стене вашей дачи кто-то проделал дыру. Так вот, вы можете оторвать доску с сарая - это, положим, никого не огорчит, - а можете взять доску с крыши. Лекарство - это не человек, оно не оценивает, оно, образно выражаясь, отрывает, чтобы залатать поломку, первую попавшуюся целую доску. Не всегда дыра в крыше, которая от этого образовалась, лучше, чем дыра в стене. Правда, есть так называемые атипичные апсихотики, но и в отношении их тоже никто клинически не доказал, что они абсолютно безвредны...
  Старшая Селезнёва в ответ на мою лекцию только прерывисто вздохнула, боясь даже поднять глаза.
  - Мама хотела спросить вас, Пётр Степанович, существует ли лечение без медикаментов, - снова пришла ей на помощь Анжела.
  Я улыбнулся, заложил руки за голову, почувствовав себя польщённым.
  - Что ж, вы пришли по адресу! Я в своей практике практически не использую нейролептики. Это, знаете, как расписаться в своём бессилии... Только психотерапию. Беседы, гипноз, музыку, дневник - мало ли способов!
  Сейчас я краснею, вспоминая свой хвастливый, самоуверенный, менторский тон, но увы, как часто мы, мужчины, распускаем свои перья, сами того не замечая!
  - Если уж это вредно, - продолжал я, - то... то и дышать вредно. Правда, я иногда назначаю инсулин. Но инсулин кортикального воздействия не имеет. Он повышает общий тонус, аппетит - это, допустим, когда у вас пациент в тяжёлой депрессии, мало ест...
  - Да-да, мало ест, мало... - поддакнула Селезнёва-мать. - Пётр... Пётр Степанович, а... можете ли Вы, - с острым отчаянием уставила она на меня свои восточные глаза, - могли бы Вы обещать нам, что к моей... дочери - если уж дело дойдёт до такого - что к ней Вы... постараетесь не применять... - она вдруг всхлипнула, - препараты?
  'Боже мой, вот человек! - подумал я, глядя на её цыганское лицо, разом и тронутый, и огорчённый. - Ведь не это она хочет спросить! 'Постараетесь не применять' - это не то же самое, что 'не будете использовать'. Вот о чём она меня спрашивает! А прямо сказать боится, боится, что меня обидит. Но кто дороже ей: я, полузнакомый человек, или родная дочь? Или это просто приступ страха, безволия? Почему мы расстройства психики лечим, а не лечим расстройства воли?'
  - Да, - ответил я вслух. - Могу обещать не только постараться, но и не использовать их. По крайней мере, до тех пор, пока не испробую все известные психотерапевтические методы. Если же заболевание окажется к ним абсолютно резистентным - а это выяснится не раньше, чем через два, три месяца, - то я, в любом случае, обещаю вам сообщить о своей неудаче заранее, и тогда вы сами сможете решить, чтó делать дальше: переводить ли вашу дочь в другое отделение, лечить ли на дому, к знахарке ли вести...
  Анжела ласково улыбнулась, благосклонно кивнула. Селезнёва-мать тоже заулыбалась, радостно мигая мне всеми морщинками лица - вдруг засуетилась, сам собой в её руках оказался конверт.
  - Пётр Степанович... - затараторила она, - не знаю, как предложить... не обидитесь ли Вы... пожалуйста, не подумайте плохо... не согласитесь ли Вы принять...
  Я задумался. Мать и дочь тревожно замерли, глядя на меня, у матери даже и конверт застыл в руке.
  - Не обижусь, нет, - ответил я, наконец. - Напротив, благодарю вас, хотя и лишнее. Но сейчас, позвольте, я бы не хотел брать ваше... вознаграждение. Я не хочу, поймите меня правильно, подписаться под... под чем-то поспешным. Я не видел ещё вашей дочери, не представляю себе клинической картины. Может быть, речь идёт о лёгком неврозе, который вы, Галина Григорьевна, с вашим естественным материнским беспокойством, преувеличили до размеров шизофрении. Конечно, принять пациента или нет - в этом воля не моя, а заведующей отделением, а она зависит от главврача - с ним-то вы, кажется, уже договорились... - Селезнёва-старшая проворно закивала. - Но одно дело лечить пациента, так сказать, по долгу службы, по приказу начальства, а совсем другое - брать вознаграждение за практику, которую я лично посчитал бы избыточной.
  - Пётр Степанович! - медленно измолвила Анжела густым, приятным голосом. - Мы как раз и хотели просить Вас о том, чтобы Вы понаблюдали - как Вы это назвали? - клиническую картину... В любое удобное для Вас время - но лучше это сделать как можно раньше. Как можно раньше! - веско повторила старшая сестра. - Понимаете, сегодня у неё было что-то вроде приступа, сейчас она спит, она каждый раз после этого спит, и неизвестно, что она выкинет - придумает, я хотела сказать, - с утра... Вот именно за это, за Ваши хлопоты мы и предлагаем Вам вознаграждение. Вы взглянете на Лилю, поговорите с ней, скажете Ваше компетентное мнение, исходя из этого мнения, мы уже и будем решать. Может быть, и правда сестрёнка у меня здорова, как... как бык, а мы с мамой - две дурочки-паникёрши! Ведь правда? - и очаровательно улыбнулась.
  Поразмыслив ещё, я согласился: понедельник был у меня выходным днём, а пронаблюдать случай параноидальной шизофрении мне смерть как хотелось. Селезнёвы указали адрес, по которому мне предстояло прийти на следующий день не позже девяти утра, и сердечно мы распрощались. Конверт с деньгами я оставил у себя, не испытывая никаких угрызений совести. Научный интерес, конечно, научным интересом, но не наукой же единой, в конце концов, жив человек, а клиника сверхурочные не оплатит...
  
  2
  
  24 февраля 1997 года, в понедельник, без десяти минут девять я уже подходил к дому, адрес которого мне указали. Это был двухэтажный, жалкий, едва ли не аварийный домишко, построенный в первой половине двадцатого века. Квартиры оказались расположенными не вокруг лестничной клетки, а 'по коридорной системе', как в общежитии.
  Я постучал в дверь, и Галина Григорьевна открыла мне немедленно, будто стояла за дверью; поздоровалась, улыбаясь, но почти шепотом; приняла моё пальто.
  - У вас скудная квартирка, - пробормотал я невольно. - Как вы помещаетесь здесь втроём?
  - Это Лилина квартира, - пояснила она всё тем же шёпотом. - Съёмная, то есть. Проходите, пожалуйста...
  Мы вошли в комнату. Я, встретившись взглядом с моей потенциальной пациенткой, нерешительно остановился почти на самом пороге, осознав вдруг: сколь бы девушка ни была больна, мы ведь пришли к ней домой, вторглись в жилище, за аренду которого она заплатила своими деньгами, и позволения прийти, вероятно, не спросили, потому 'хозяйка' едва ли очень рада нас видеть, особенно в таком количестве.
  Лилия ('Вот ведь имечко! - пронеслось в моей голове. - Маяковский, Лиля Брик. Поэт застрелился. Герб Франции. Лилии полевые, как они растут: ни трудятся, ни прядут'), видимо, совсем недавно проснулась, и теперь сидела на постели, но не спустив ноги на пол, а согнув их в коленях и обхватив руками. Была она в светлой толстовке (или правильней называть такие облегающие свитера с глухим воротом водолазками?) и в светлых же трико, которые почему-то напомнили мне трико артистов балета. Да и вся она напоминала мальчика-танцора, но не только это поразило меня, конечно, а бросился в глаза утончённый рисунок лица, с тонким и длинным носом, широко расставленными глазами, стремительным контуром подбородка, выразительными полукружьями бровей, наконец, с самим цветом кожи, хотя и не белым, как бумага, но таким бледным, что думалось: кто-то выпил всю кровь из этого красивого мальчика. Даже и не мальчика. Слово 'мальчик' заключает в себе, во-первых, намёк на пол, во-вторых, хоть отчасти намёк на детскую резвость, тут же не было ни того, ни другого. Лицо печального клоуна. Лицо кастрата, сказал бы я, если бы не боялся, что меня не поймут, а само слово прозвучит грубо. Лицо существа третьего пола; существа из иного мира. Лицо сивиллы (я имел очень смутное понятие о том, кто такие сивиллы и как они должны выглядеть, но почему-то именно это слово сразу пришло мне на ум). Фамильное сходство, впрочем, имелось, даже явное, и всё-таки, несмотря на сходство, какая пропасть была между этим лицом и лицом Анжелы, что была тут же, на стуле, рядом с кроватью!
  Увидев меня, Лилия вздрогнула.
  - Кто вы? - спросила она негромко.
  - Это врач, Лилечка... - заторопилась мать. - Понимаешь ли, дело в том, что мы подумали...
  - Врач?! - её выразительные брови высоко поднялись. Она горько, пронзительно улыбнулась. - Ну что же, лечите меня, если уж вам так хочется...
  Я подошёл к постели ближе, взял второй свободный стул, сел в метре от неё, совсем недалеко от Анжелы, которая сидела у ног младшей сестры.
  - Я Пётр Степанович Казначеев. А вы... кто вы? - вдруг повторил я её вопрос, решив сразу брать быка за рога.
  Лилия посмотрела мне в глаза и улыбнулась одними кончиками губ.
  - Вы, правда, хотите, чтобы я вам ответила? Пожалуйста, я отвечу. Всю правду. Я Альфа и Омега, начало и конец; жаждущему дам даром от источника воды живой. Побеждающий наследует всё, и буду ему Богом, и он будет Мне сыном.
  Я слегка содрогнулся. Впрочем, этакие словесные загадки - ещё не признак сумасшествия: наоборот, что-то уж слишком мудрёно.
  Галина Григорьевна за моей спиной тяжело вздохнула.
  - Видите, видите, - прошептала она.
  - Пока ещё ничего не вижу, - оборвал я её несколько невежливо. - Умение процитировать Библию ещё не признак... расстройства. Я тоже с большим... интересом читаю Библию, Лиля.
  - Правда? - спросила она всё так же, слегка насмешливо. - А про свиней вы там читали?
  - Про свиней? - растерялся я.
  - Про бесов, которые вышли из бесноватого и вошли в стадо свиней, - пояснила она. - Кстати, а понимаете вы, что у него была та же самая профессия, что у вас?
  - У кого - у бесноватого?
  - У Иисуса Христа. Он тоже был психиатром. Я ведь не ошиблась? Ну что же: вы прямо сейчас приступите к изгнанию бесов? Сначала поищите свиней. Хотя их найти несложно...
  Селезнёва-мать за моей спиной всхлипнула.
  - А в вас много бесов? - спросил я наивно.
  - О-о! - протянула она, округлив губы. - Целый легион. Небесных сил во главе с архистратигом Михаилом. Господи! - совершенно неожиданно вскричала она и, спрятав лицо в ладони, горько разрыдалась. - Как же вам не стыдно!
  Я беспомощно оглянулся. Мать и старшая дочь смотрели на меня вопросительно. Я пожал плечами, развёл руками.
  - Не знаю, - сказал я тихо. - Ещё не понимаю: сложно. Этого пока недостаточно.
  - Чего вам недостаточно? - сквозь ладони сдавленно проговорила Лилия. - Голой, что ли, хотите вы, чтобы я перед вами сплясала, этого вам будет достаточно? Не дождётесь.
  Я решил оставить эту дикую реплику без ответа, чтобы не провоцировать аффект: в факте расстройства я уже не сомневался, но ещё гадал о диагнозе. Пока то, что я наблюдал, скорее говорило в пользу дезорганизованного типа: алогичная речь, алогичное поведение. Впрочем, и простой невроз ещё нельзя было исключить. В дверь вдруг раздался звонок; Галина Григорьевна бросилась открывать. Лилия вновь вздрогнула, отняла руки от лица, уставилась на дверной проём с напряжённым вниманием. Я смотрел на неё, и, лишь обернувшись, с изумлением увидел в небольшой комнате ещё четырёх мужчин, так что сразу стало людно и тесно.
  
  3
  
  Конечно, я не сумел в один миг разглядеть всех четверых, а рассматривал каждого по очереди, потому и описывать их буду поочерёдно.
  Мужчины вначале несколько растерялись, встав, как я, на пороге, но один из них, большой, немного грузный, с красивым, породистым, как говорят, хотя слегка отёкшим лицом, с мощной бородой, с густой нечесаной шевелюрой, воскликнул вдруг:
  - Сольвейг!
  ('Что это - ещё один потенциальный клиент?' - невольно подумалось мне.)
  Не сводя глаз с Лилии, мужчина стремительно прошёл вперёд и стал в двух шагах от кровати, так что теперь нависал надо мной, как громада, и притом не обращал на меня ни малейшего внимания.
  - Сольвейг! - повторил он. - Почему здесь?
  - Эта девушка к вам приходила? - немедленно вмешался второй.
  Второй был высоким, суховатым, даже почти костлявым субъектом, слегка сутулым, с тонкой полоской чёрных усов, с запоминающимся, выразительным лицом испанского идальго; спросил он быстро, нервозно, и в глазах его блестело какое-то нездоровое возбуждение, которого он сам, видимо, стыдился, так что старался затем умерить скорость речи.
  - Да, - отозвался первый, всё продолжая смотреть на свою Сольвейг, не шевелясь.
  - Она называла себя Сольвейг? - продолжал допытываться второй.
  - Как это?.. - первый оглянулся, наконец.
  - Перед вами, - выговорил второй чётко, твёрдо, как бы принуждая себя к строгости и удерживая в границах шага слова, готовые поскакать галопом, - Лилия Алексеевна Селезнёва, бывшая актриса ***ского государственного театра. Сейчас она безработная. Впрочем, я ведь могу ошибаться, давайте спросим её саму. Вы - Сольвейг? - требовательно спросил он девушку. Тут же уронил взгляд на меня и скривился. - Простите, доктор - ведь вы доктор? - наверное, это вы хотели спросить? Я вам мешаю?
  Я пожал плечами, сказав первое, что на ум пришло:
  - Нет. Я и не собирался пока...
  - Так вы Сольвейг? - снова настойчиво вопросил второй (впоследствии я узнал, что его зовут Альбертом, поэтому дальше буду называть так).
  Первый мужчина вновь смотрел на Лилию, не мигая. Она - на него, и быстрая, еле заметная улыбка тронула её губы.
  - Да, - сказала девушка.
  - Да? - торопливо переспросил Альберт.
  - Да, да, я же сказала вам, - отозвалась она устало.
  Альберт кашлянул, и как будто заключил в этот кашель сдержанную радость, радость такого рода, которой неприлично радоваться на людях.
  - Ну, Михаил Андреевич, - продолжил он, - что вы теперь об этом думаете? Михаил Андреевич?
  Михаил Андреевич (фамилия его была Чернышёв) вздрогнул, будто разбуженный; медленно обвёл присутствующих каким-то затуманенным взором.
  - А? Что я думаю? Я... -
  Он опустил глаза, сложил руки на груди.
  Вдруг сжал свою немалую бороду в кулаке и решительно, едва не с вызовом посмотрел на меня, затем на Альберта, на мать, на Анжелу, на других мужчин. Мы все, встретившись с ним взглядом, стремились отвести глаза, как пикадоры, разбегающиеся от быка.
  - А я вам вот что скажу, - начал Чернышёв. - Я не знаю, как её зовут по паспорту. И зачем здесь доктор, не знаю. И знать не хочу. Для меня она, когда пришла ко мне, была Сольвейг. Она и сейчас Сольвейг. Она была, есть и будет Сольвейг. Во веки веков, ты, святой отец, слышишь! - почти яростно обратился он к православному монаху, который вошёл в числе прочих гостей. Монах улыбнулся с весёлым недоумением, развёл руками. - Она Сольвейг. А вы... вы черви! Тьфу! - Абсолютно неожиданно для всех он плюнул слюной на пол и вышел из квартиры вон размашистым шагом, хлопнув на прощание дверью.
  - Как люди упорствуют в защите своих воздушных замков, - сухо определил Альберт после того, как все немного помолчали.
  - Ну, что с него взять: режиссёр, творческая личность... - приятно улыбаясь, низким голосом произнесла Анжела.
  - Гениальность очень часто немного граничит с, э-э-э... нездоровьем, - глубокомысленно изрёк четвёртый мужчина, немного старше меня, с брюшком, рыжеватыми усами. - Я сам, например, насчёт своей гениальности, конечно, не питаю никаких иллюзий. И, по-моему, здесь дело совсем не в творчестве, а в уважении другого человека. У меня вот, кстати, тоже творческая профессия, но я не позволяю себе по этой причине плевать на пол, чтобы другие люди за мной подмывали... э-э-э, мыли.
  - Анатолий Борисович, долго ли вы будете кадить пошлости? - громко, отчётливо произнесла Лилия, не глядя на него. Все испуганно переглянулись, примолкли. Альберт решил перехватить инициативу.
  - Доктор, вы позволите, если я задам присутствующим ещё пару вопросов? - обратился он ко мне с выражением... - как бы это сказать? - выражением Онегина на похоронах дяди: хоть дядя и нелюбимый, и оставил наследство, но каждой чёрточкой лица нужно изобразить приличествующую скорбь, впрочем, не чрезмерную, ведь жизнь идёт дальше. - Честно говоря, я стараюсь именно для вас! Или это не нужно? Вам уже всё ясно?
  Я снова пожал плечами.
  - Пожалуйста, задавайте...
  Альберт обернулся к монаху.
  - Отец Арсений, эта девушка вчера приходила на приём к преосвященному архиепископу Феодору?
  Отец Арсений благосклонно улыбнулся, зачем-то огладил двумя пальцами свою жиденькую бородку, кивнул головой.
  - Вы не могли бы нам, - значительно и вежливо вопрошал Альберт, - если это не секрет, конечно, рассказать, о чём она беседовала с преосвященным владыкой?
  - Сие есть тайна, - отозвался монах высоким, каким-то блеющим голосом. - Тайна, и токмо известно мне, грешному, что нечто очень дерзновенное рекла девица, так что вышли владыка в большом гневе.
  - Ой, Господи, да что ж это за беда! - с ужасом выдохнула Селезнёва-старшая, я же подумал, что к молодому и вполне светскому, какому-то арамисовскому лицу монаха отнюдь не идёт устаревшее слово 'девица'.
  - Хм! - воскликнул Альберт, заблестев глазами: всё меньше и меньше у него получалось скрывать едва ли не торжество своё под завесой отрешённо-скорбного вида. - Лилия, скажите мне, пожалуйста: кем вы были, когда пошли на приём ко владыке?
  - Приёмником, - тут же отозвалась девушка. Я поёжился: неужели и расстройство мышления налицо, вплоть до регресса к детским примитивным ассоциациям? Пошла на приём - стала приёмником, а если бы в цирк пошла - стала бы, наверное, циркулем...
  - Приёмником? - переспросил идальго, растерявшись.
  - Ну да, приёмником, - пояснила та. - Или телефонной трубкой. Или пластинкой, вот это точнее всего.
  Растерянное молчание установилось, но я, быстро соединив эти, на первый взгляд, бессвязные слова, как по вдохновению, спросил:
  - А кто говорил через вас, Лилия, когда вы были телефонной трубкой?
  Девушка посмотрела на меня.
  - Ваш израильский коллега, доктор.
  - Иисус Христос?! - воскликнул я.
  Девушка улыбнулась.
  - Зачем вы спрашиваете? Разве вам непонятно, что никто не ответит 'да' на такой неприличный вопрос?
  - Его голос вы слышали внутри себя, Лилия? - продолжал я задавать неприличные вопросы.
  - Нет, - ответила она печально. - Это я была внутри Него. Разве может церковь войти в муравья? К чему это всё? Как глупо...
  Я встал, будучи уже практически уверен в диагнозе, оглядел присутствующих и спросил, не обращаясь ни к кому в отдельности:
  - Мы могли бы поговорить, например, на кухне?
  - Пожалуйста, пожалуйста... - засуетилась Галина Григорьевна.
  
  4
  
  Разговор, однако, начал монах:
  - Скажите, уважаемый, - обратился он ко мне едва ли не елейно, - уважаемый... простите, не ведаю вашего имени-отчества...
  - Пётр Степанович.
  - Скажите, уважаемый Пётр Степанович, воистину ли зрим в сей несчастной психическое расстройство?
  - Вероятнее всего, параноидальную шизофрению, - подтвердил я. Селезнёва-старшая всхлипнула. Отец Арсений закивал, улыбаясь.
  - Прискорбно, и всё же преосвященный владыка будет весьма рад, - пояснил он.
  Я оставил без внимания эту странную реплику (действительно, не вполне ясно, почему это иерарх православной церкви обрадуется тому, что некто душевно нездоров) и обратился к матери:
  - Она не работает сейчас?
  - Нет-нет! - поспешила заверить Галина Григорьевна, промакивая уголки глаз платком, как будто тем же самым, что и вчера. - Не работает.
  - Значит, вы её содержали, - пробормотал я. - И даже квартиру ей сняли...
  Мать замялась.
  - Пётр Степанович, не совсем... У неё были какие-то свои... непонятные доходы. Или, может быть, даже ничего и не было, может быть, это всё её фантазии...
  - Как это фантазии? - поразился я. - Фантазиями не платят за квартиру!
  - Она могла в своё время немного скопить, а потом жить на накопления, - спокойно пояснила Анжела, видимо, полагая, что поскольку сама является трезвомыслящим и положительным человеком, то нет никаких причин, почему бы всем прочим не поступать так же трезвомысляще и положительно.
  - Я полагаю, - веско промолвил Анатолий Борисович, - что Лилия связалась с какими-то глубоко, э-э-э... аморальными людьми, которые отчасти и могли спонсировать её фантазии в своекорыстных целях. И чем быстрее мы лишим её общения с этими, э-э-э... субъектами, тем лучше.
  Я перехватил недоумённо-насмешливый взгляд, которым его при этом сообщении наградил идальго.
  - Чушь, - буркнул себе Альберт под нос, негромко, но рыжеусый его расслышал.
  - Отнюдь не чушь! - ответил он с достоинством. - Извольте, я готов пояснить, лично вам.
  - Сделайте одолжение!
  - И пожалуйста, хоть завтра...
  - Может быть, и не чушь, - вмешался я, - но я не понимаю, кому и как это могло быть выгодно!
  Анатолий Борисович пожевал губами.
  - Это долгая история, - выдал он. Доктор, видимо, не входил в круг лиц, которым он был 'готов пояснить'.
  - Вот именно потому, что история, видимо, непростая, - возразил автор этих строк, - я убедительно прошу всех, кто здесь находится, когда-нибудь изыскать время для беседы со мной, лечащим врачом, для того, чтобы я мог составить полную картину болезни! Тем более моя просьба оправдана, что вы все, видимо, связаны с этой девушкой, наверняка неравнодушны к её судьбе, заинтересованы в её исцелении, несмотря на немного странное замечание отца Арсения, - монах, сделав изумлённое лицо, запротестовал руками, - и будете рады помочь ей. Я прав или ошибаюсь?
  Мужчины попрятали глаза.
  - Разумеется, вы правы, Пётр Степанович, - поддакнула мать.
  Я вынул блокнот и попросил каждого записать в этом блокноте свою фамилию, имя, отчество и номер телефона. Отец Арсений пытался было отказаться, но я вежливо настоял, думая про себя: нет уж, дудки! Вздумали упечь девочку в клинику и руки умыть, святые отцы? Не выйдет.
  - Вы ведь Лилии, собственно, приходитесь?.. - поинтересовался я как бы между прочим, когда Альберт вписывал своё имя в блокнот (отчество его было Иванович, фамилия - Юдин).
  - Просто знакомым, - сухо отозвался тот, слегка дёрнув шеей. - И, можно сказать, жертвой её болезни. - Он на секунду кисло изобразил подобие улыбки.
  - Всё ясно. А вы? - обратился я к Анатолию Борисовичу Тихомирову. Тот почмокал губами.
  - Я, так сказать, в некотором роде... её жених, - пояснил он, наконец.
  Воистину, всё в этой семье было декорациями к драме абсурда! Представить этого рыжеусого мужика женихом Лилии мне было не легче, чем Брежнева - женихом Майи Плисецкой.
  Когда все родственники и знакомые, включая мать и старшую дочь, оставили записи в моём блокноте, я объявил, что, разумеется, высказываюсь за госпитализацию. Вновь повторил свою проповедь о том, что клиника - не тюрьма, а только место восстановления утраченного здоровья. Наконец, заявил, что хотел бы добиться согласия самой больной и с этой целью прошу всех временно оставаться на кухне.
  
  5
  
  Я вернулся в комнату и сел на своё прежнее место. Лилия сидела всё так же, не шевелясь (это я взял себе на заметку), но, когда я вошёл, повернула голову в мою сторону.
  - Вы считаете меня ненормальной, доктор? - спросила она сразу, без обиняков.
  - Я считаю, Лилия, - ответил я возможно мягко и уклончиво, - что в вашем случае мы, скорее, наблюдаем некоторое расстройство...
  - Как вы не понимаете! - вскричала девушка с надрывом, не дав мне договорить. - Неужели вы, взрослый, умный человек, поверили всей этой чуши! Неужели вы думаете, будто я считаю себя Сольвейг?! Это же актёрская игра - как вы этого не поняли?!
  На секунду я испугался до озноба. Девушка, казалось, говорила вполне разумно. Неужели все мы ошиблись?
  - Но кому нужна такая игра? - произнёс я вслух свою мысль.
  - Зачем вам пояснять? - ответила она вопросом, и горькая складка пролегла у её губ. - Может быть, я не имею права говорить о... о том, кому она нужна - не пришло вам это в голову?
  - Но кто может дать гарантию, Лиля, что 'тот, кому она нужна' - не просто ваша фантазия?
  Девушка посмотрела на меня изумлённо. Полуоткрыла рот.
  - Пусть! Пусть! Гори всё синим пламенем! - выговорила она, наконец. - Я... получала плату за свой труд. Это тоже моя фантазия? Я покажу вам! - лихорадочно воодушевилась она. - Дайте мне, пожалуйста, мою сумочку!
  Я передал ей сумочку, чувствуя себя неспокойно: что она может выкинуть в следующий момент?
  - И принесите мне, пожалуйста, мои ключи! Они в прихожей на вешалке, на моих ключах брелок из горного хрусталя, - попросила девушка.
  - Хорошо, но тогда передайте мне вашу сумку на время, - предложил я невинно.
  - Вы боитесь, что я что-то сделаю над собой? - поразилась она. - Глупость какая... Возьмите.
  Я принёс из прихожей требуемые ключи, бросив мельком взгляд на испуганные и любопытные лица в дверном проёме на кухню.
  Едва я подал ей ключи и сумку, девушка проворно извлекла из последней небольшую шкатулку, совершенно простую, безо всяких украшений, будто вырезанную из цельного куска дерева, размерами где-то пять на десять на пятнадцать сантиметров. Лилия отомкнула шкатулку маленьким ключом, раскрыла её - и вскрикнула от ужаса.
  - Что такое?! - встревожился я и поспешил сам заглянуть в ларчик. Тот был пуст.
  - Что, что вы дрожите?! - обратился я к ней. - Что вы ожидали увидеть? Что вы мне хотели показать? Там были деньги?
  - Нет, - прошептала та одними губами. - Камни...
  - Камни?! Что, драгоценные камни?! Рубины и изумруды? Яхонты и брильянты?
  - Бриллиантов не было, - ответил мне всё тот же едва слышный шёпот.
  - А рубины, значит, были? - допрашивал я её почти что с циничной насмешкой.
  - Были...
  - И изумруды были?
  - Были... Анжела!! Мама!! - Лилия вскричала так, что у меня мороз пробежал по коже. Мать явилась немедленно, с ужасом на лице, вслед за ней комната заполнилась и прочими сочувствующими.
  - Сестра! Мама! - проскандировала Лилия с требовательным гневом, искажавшим черты её тонкого лица, и протянула раскрытую шкатулку по направлению к матери. - Где камни?!
  Галина Григорьевна заплакала, видя это безумие. Тихомиров вздохнул. Юдин скрестил руки на груди.
  - Итак, уважаемый Пётр Степанович! - произнёс он полнозвучно, едва ли не торжественно, думаю, со внутренним ликованием. - Имеем ли мы право говорить теперь о том, что девушка...?
  На секунду что-то мелькнуло в его ухоженном лице столь искариотское, столь дерзко преступающее невидимую мне моральную черту, что я не выдержал и, перебив его, завопил сам:
  - Имеете, имеете! Черти! Конечно, она больна, а вы, Альберт Иванович, вы злорадствуете тут, будто сами вы - эталон здоровья и этой... святости! Постыдились бы!
  Юдин кисло скривился, будто на него возвели несправедливый поклёп, но глаза отвёл.
  - Пусть, - вдруг услышал я за своей спиной тихий голос Лилии. - Да, наверное, больна. Делайте, что хотите.
  Я обернулся. Девушка смотрела на меня с мукой и надеждой.
  - Лилечка, я вам не враг! - тут же заявил я горячо. - Я всё сделаю для того, чтобы вы поправились!
  - Спасибо, - отозвалась она, закрыв глаза, будто устав смотреть на мир.
  
  

ANAMNESIS
  [ИСТОРИЯ БОЛЕЗНИ]

  
  1
  
  В среду, 26 февраля, совершив врачебный обход и отмучавшись необходимый час с Клавдией Ивановной, я вызвал на собеседование новую пациентку.
  Да, и одно notabene: с января в нашем отделении работала медсестра Таня, недавно закончившая медицинский колледж, девушка живая, бойкая, смышлёная. Так как Таня дежурила во вторник, я предварительно поймал её в коридоре и спросил:
  - Что новенькая?
  - Эта, как её - Розочка, что ли? - смешливо поинтересовалась Таня.
  - Да-да, Розочка! Лилечка.
  - Ишь ты, гляди-ка, уже запомнили, а моё имя неделю запомнить не могли! - ввернула Таня. - Лилечка-то ваша? Да ничего!
  - Совсем ничего? - уточнил я. - Аутизм?
  - Ну да, да. Как вещи её назад выдали [в нашем отделении, так как оно считалось 'лёгким', больные пользовались привилегией носить свои вещи, если хотели, конечно], так забралась с ногами на кровать, коленки обхватила и сидела так весь день. За ужином поела чуток и снова уселась.
  - А другие пациентки как её приняли?
  - Ирка с Лариской подозоряли, а она им ни слова и не скажи, они и бросили, видно, решили, что совсем дурочка. Она - как, Пётр Степанович: тяжёлая или нет?
  - Шизофрения. Классическая такая шизофрения, Таня. Голоса слышит.
  - А излечимо? - спросила Таня серьёзно, с сочувствием. - Жалко девочку! Займитесь ею получше, Пётр Степанович, а?
  Вот, кстати, наблюдение: Таня Лилию назвала 'девочкой', а сама была годом младше. Но это, наверное, общеврачебная склонность: воспринимать пациентов как детей. Медицинскую сестру я тоже причисляю ко врачам, конечно, не с формальной точки зрения, а по сути. Как же она не врач? Кто же врачует больного своими собственными руками? Этак ведь можно и школьного учителя лишить имени 'учитель', на том основании, что он лишь выполняет план урока, который до него разработали безвестные умники.
  Конечно, меня и не нужно было просить 'заняться получше': случай представлялся мне исключительно интересным.
  Итак, около полудня я пригласил Лилию Селезнёву в свой кабинет. Войдя, она сразу проследовала к кушетке и устроилась на ней в той же самой позе, в которой я видел её в первый раз и которую сестра также описала.
  - Вы могли бы сесть в кресло, Лиля, - осторожно заметил я.
  - Мне и здесь хорошо, - отозвалась она. У меня несколько отлегло от сердца: по крайней мере, идёт на контакт.
  - Я хотел бы побеседовать с вами, Лиля.
  Девушка подняла на меня глаза.
  - Вы хотели прочитать мне проповедь? О том, как я дурно себя веду и что не радуюсь жизни, как хороший больной?
  'По крайней мере, мышление не нарушено, - с удовлетворением пометил я в своём блокноте. - Клавдия Ивановна, например, не скажет такого: она и слова 'проповедь' не знает'.
  - Нет, зачем же проповедь! Просто побеседовать...
  - Неужели так интересно беседовать с умалишёнными?
  Никакого раздражения в эту фразу она не вложила: спокойно, точнее, с лёгкой горечью произнесла её девушка.
  - Ну, во-первых, не стоит вам, Лилия Алексеевна, так самоуничижаться. Я уже сказал, что у вас некоторое расстройство, и, поверьте, мы совсем не собираемся держать вас здесь дольше, чем нужно. Но и вы, - попытался я сразу совершить так называемый 'призыв к сотрудничеству', - и вы должны помочь мне, Лиля -
  - Ради чего? - вдруг спросила девушка.
  - Разве вы не хотите выйти отсюда, снова начать жить полноценной жизнью?
  - Кажется, нет, - изумила меня моя пациентка. - Точнее, это неважно. Понимаете, у меня ничего нет. Всё кончилось. Теперь неважно.
  Она замолчала и сидела, не шевелясь, некоторое время. Я пригляделся и прикусил губу: по её щекам струились неслышные слёзы. Девушка не только не пыталась вытирать их, она будто не замечала их вовсе.
  - Бог ты мой! - воскликнул я невольно. - Лиля, ну что... что за чертовщина! - я тут же пожалел об этом грубом слове, но она словно и не услышала его, даже не пошевелилась. - Несчастное создание!
  - Вы смеётесь надо мной? - спросила девушка тихо.
  - Да что вы, с ума сошли?! - рявкнул я. - Хохочу просто, валяюсь со смеху! Нате! Держите платок...
  Лилия взяла платок и преспокойно высморкалась в него, будто щёки у неё не были мокры от слёз.
  - Вам, значит, жалко меня, - проговорила она задумчиво. - Спасибо. Вот, даже вы меня жалеете...
  - А что: я какой-то ущербный, чтобы говорить 'даже вы'? - оскорбился я, а про себя не мог не подумать: 'Или это я здесь больной?'
  - Нет-нет! - отозвалась девушка почти задушевно. - Вы хороший человек, Пётр... Пётр Семёнович?
  - Степанович.
  - Вы хороший человек, - повторила она второй раз, настойчиво. - Вы не виноваты ни в чём. В моей болезни вы уж точно не виноваты. Кстати, по-вашему, я тяжело больна?
  Я хотел отделаться уклончивым ответом - но, сам от себя не ожидая, вдруг сказал:
  - Тяжело.
  - Тем более, - легко согласилась пациентка. - Я поэтому от вас ничего не скрываю. Спрашивайте, что хотите. Говорите, что хотите. От меня не убудет. Что ещё случится, если уже некуда хуже?
  Я и порадовался тому, что на самой первой беседе установлен контакт и пациентом проявлена готовность ко взаимодействию, но, конечно, и встревожился таким её взглядом на жизнь.
  - Почему не может быть хуже? - тут же воспользовался я дарованным мне правом спрашивать, что хочу.
  - Я... - Лилия сглотнула. - Я не могу объяснить. Не подумайте, Пётр Степанович, я не упрямлюсь. Просто не смогу: я вам буду непонятной.
  - Хорошо, - я поджал губы: чтó она, в моих умственных способностях сомневается, что ли? Не очень-то это вежливо, и особенно со стороны пациента психиатрической клиники. - Начнём не спеша.
  Начать я решил с анамнеза.
  - Если я вас попрошу рассказать о вашем детстве, Лиля, вы расскажете?
  - Да, - согласилась та легко, почти равнодушно и начала рассказывать, поражая меня невозмутимой готовностью к откровениям любого рода уже во время первой беседы, и при том не навязчивой, исповедальной откровенностью, а бесстрастной: дескать, сама бы я не сказала, но спрашивайте, и отвечу вам что угодно, мне несложно, пожалуйста.
  
  2
  
  Конечно, я едва ли сумею воспроизвести весь её рассказ с дословной точностью, да и, по правде говоря, не вижу в этом большого смысла, но постараюсь передать содержимое первого анамнеза своими словами.
  Итак, с раннего детства девушка ощущала свою особость, инаковость на фоне других людей, даже рядом с матерью и старшей сестрой - и рядом с ними-то в первую очередь. Начать с того, что у Галины Григорьевны и у Анжелы волосы тёмные (правда, старшая сестра красит их в рыжий цвет), у Лили - светлые. Так бывает, хотя и редко, и, конечно, феномена в этом нет. Но для ребёнка и такая мелочь - феномен. Первая травма?
  Неприязнь, почти отвержение своей фамилии: ей казалось, что Селезнёва происходит от 'слизняк', и этот слизняк окутывает её всю своей слизью. Впрочем, и я бы не поспорил с тем, что фамилия 'Селезнёва' в личности этой девушки кажется инородным телом, и, конечно, она сама в собственной семье ощущала себя таким инородным телом.
  Отец ушёл от матери, когда Лиле было лет пять или шесть: думаю, в сознании впечатлительной девочки это оставило безусловный след. Вообще, ранняя детская впечатлительность, бурная фантазия и склонность к подражанию. Но к какому-то очень странному подражанию: маленькая Лиля подражала не только людям, но и неодушевлённым предметам. Камням, деревьям, падающим листьям. Чайнику, люстре, круглому вязаному коврику для ног в туалете. Как вам такие детские забавы?
  Стремление со стороны старшей сестры неустанно поучать, опекать, воспитывать, исправлять, указывать на то, что нечто является неприличным, что так не говорят, так не делают. Стремление как будто совершенно доброжелательное, но очень досаждающее, отравившее моей пациентке многие часы детства. Однажды Лиля не выдержала и набросилась с кулаками на добродетельную менторшу, оттаскала её за волосы; правда, потом долго каялась и просила прощения. Та же недоумевала: за что?!
  В школе девочку не понимали - поняли в театральном институте. Там её странности отнюдь не казались странными, там их лишь приветствовали, считая неотъемлемой частью творческой натуры. Подруги и друзья тоже были от неё в восторге. (Кстати, восприятие друзей мужского пола в этот период лёгкое, 'детское', я бы сказал, невинное, и безо всяких потребностей в серьёзных отношениях.) У девушки, кроме того, и в самом деле обнаружился безусловный актёрский дар.
  Её вступительный экзамен шёл около часу. Комиссия, думаю, попросту изумлялась и наслаждалась. Театральная профессура изобретательна в отношении непростых заданий. Девушку попросили изобразить стул. Почти безо всякой подготовки она начала свою пантомиму, столь тонкую, верную, удивительную, что оставалось лишь открыть рот от изумления. (Тонкая, верная, удивительная, - это, разумеется, мои эпитеты, Лилия только скупо пояснила, что всем, кажется, очень понравилось.) После ей задали представить зонтик: наверное, профессора за всю жизнь не видели лучшего зонтика. Затем канарейку в клетке. Всего она не упомнит. Наконец, перешли к традиционному чтению подготовленного дома текста. Девушка прочитала незамысловатое, на первый взгляд, стихотворение Николая Заболоцкого 'Дремлют знаки Зодиака'. И снова она не читала его, а б ы л а: была спящей собакой, камбалой, коровой, уткой, луной, русалкой, лешим с бревном в лохматой бороде, людоедом, джентльменом, полузверем, полубогом. Все эти подробности (про зонтик, канарейку, чтение) я выяснил с большим трудом, ценой множества дополнительных вопросов. А может ли она сейчас прочесть то стихотворение? - поинтересовался я. Девушка отрицательно помотала головой. Нет, нет. Не сейчас. Какая-то искра вдруг блеснула в её глазах.
  - Пётр Степанович! Разве вы думаете, что актёрство - это болезнь? - спросила она.
  - Не думаю...
  - И я - нет. Актёрство - это высшая степень здоровья ума. Как же вы хотите, чтобы я запачкала его, осквернила своей болезнью? - спросила она горько и трезво, с удивительным смирением и мужеством.
  Я извинился за неуместную просьбу.
  Девушка продолжала воспоминания, а мной завладело жутковатое чувство, что говорит она обо мне. Лилия стала повествовать о моём собственном январском, таком недавнем ощущении пустоты и бессмысленности жизни, которое впервые проснулось у неё на последнем курсе института и расцвело буйным цветом в первые годы работы (впрочем, и проработала она в театре только полтора года, на второстепенных ролях, чудом вообще было то, что её после окончания вуза приняли в государственный академический театр).
  За время её работы в театре сменилось два главных режиссёра, и вот, второй по счёту (он продержался всего три месяца) будто бы сказал ей, что она, Лиля, - не просто актриса, а гений перевоплощения. Спокойно, безо всякого смакования, как о похвале постороннему человеку, вспомнила бывшая актриса об этой оценке. Но ещё лет десять, предрёк режиссёр, она будет играть субреток, просто потому, что таковы театральные традиции, потому, что в академическом театре качество актёрской игры и всей постановки является той вещью, на которую обращают внимание даже не во вторую, а, наверное, в девятую очередь.
  В первый же год службы в театре в её жизни появился Тихомиров. Увидел он её на каком-то вернисаже, куда Лилию затащила подруга. Подруге Анатолий Борисович оказался знаком: долго он водил девушек по галерее, растолковывая смысл чужих и своих картин, а затем попросил её, Лилин, телефон. (Я поразился: рыжеусый мужик был, оказывается, художником! Скорее он смахивал на доцента философии или какого-нибудь заунывного правоведения. Зарабатывал Тихомиров на жизнь, правда, дизайном интерьеров, зарабатывал, кстати, неплохо, но и в галереях современного искусства выставлялся.) Девушка дала телефон, не видя в этом большой беды. Через пару дней господин художник позвонил и несколько раз приглашал её на свидания: вначале в филармонию, затем на вечер молодых поэтов, наконец, просто в кафе. До и после каждого мероприятия он пространно развивал свои взгляды о жизни и допытывался, как Лиля относится, скажем, к буддизму, нудизму, кубизму; к Кубинской революции; к ущемлению прав женщины в Индии; к разумности дельфинов и попыткам привить искусственному интеллекту этические нормы. Девушке было смешно, только и всего. Во время третьего свидания он неожиданно, без всякого предуведомления попытался её поцеловать. Она увернулась от поцелуя и выставила вперёд правую ладошку.
  - Послушайте, Анатолий, - сказала она. - Вы человек хороший, умный, наверное, талантливый. Только любят не за ум и не за талант. Я сейчас вас не люблю. И, если ничего не изменится, никогда не полюблю. Зачем вы притворяетесь, что вы этого не понимаете?
  Некоторое время они шли молча.
  - Могу я надеяться? - спросил Тихомиров. Её поразило, к а к он это спросил: отнюдь не обмирающим от волнения голосом, а вполне деловито, прагматично, едва ли уже не составляя план 'работы над ошибками' в самый момент вопроса.
  - Я разве вам запрещаю? - устало отозвалась Лиля.
  
  - Бог ты мой, как непроходимо глуп бывает человек, - пробормотал я на этом месте. Лилия широко открыла глаза, смотря на меня.
  - Неужели вы меня слушаете? - проговорила она после почти полуминутного молчания.
  - Конечно! - изумился я. - Что: было похоже на то, что я сплю?
  - Я не о том! - отмахнулась она. - Неужели вы меня с л ы ш и т е?
  - Я пытаюсь изо всех сил, - ответил я. - Продолжайте, пожалуйста.
  
  Итак, девушка не возбранила Анатолию Борисовичу звонить ей, буде появится желание, даже приходить к ним домой (кстати, маме и сестре он почему-то сразу полюбился), развлекать её (а скорее, утомлять) своими пространными рассуждениями о том и о сём (хуже всего было, когда тот пускался разглагольствовать о женщинах, о любви или, например, об искусстве, выкладывая весомые, безукоризненно правильные мысли), а то просто сидеть рядом с многозначительным видом. Между прочим, после неудавшегося поцелуя Тихомиров ещё спросил её: в какую сторону он должен меняться? Что ему нужно изменить в себе, чтобы оказаться ей симпатичным? Спросил, ничтоже сумняшеся в своих силах, как строитель спрашивает бригадира о плане работ на день. Приобрести чувство юмора, ответила Лиля. С той поры всякую встречу он добросовестно и методично тратил несколько минут на юмор, не гнушаясь банальными анекдотами, от пресного способа изложения которых ей хотелось полезть на стенку. Попытки недозволенных поцелуев больше не повторялись, самое большее, девушка позволяла ему целовать ей руку при прощании, если уж ему так хотелось что-нибудь непременно целовать.
  'Бедный мужик! - подумал я. - Целый год этак вот мурыжить себя! Но, с другой стороны, и сам виноват: кто же заставлял его быть таким занудным кретином?' А вслух решил спросить, будто между прочим, будто о самой безобидной вещи:
  - У вас, Лилия Алексеевна, не было сексуальных расстройств?
  Конечно, я рисковал. Но дружелюбно-равнодушный тон, которым она повествовала о своей жизни, её уже проявленная готовность к сотрудничеству, её вежливость и, так сказать, интеллигентность давали надежду на то, что вопрос не будет воспринят в штыки. При этом и внезапная вспышка раздражительности, и замыкание в себе, и даже простое уклонение от ответа указали бы на многое.
  - Расстройств? - чуть насмешливо перепросила та. - Я не очень понимаю это выражение: 'сексуальных расстройств'.
  - Я говорю о страхе перед половой жизнью, - пояснил я невинно, словно речь шла о шитье крестиком. - Или, например, об опыте, который для вас оказался мучителен.
  - Нет, ничего такого не было, - простодушно ответила она.
  - А сильные, навязчивые желания?
  - Нет. В пятнадцать или в шестнадцать лет мне хотелось, наверное, это испытать, но потом - нет.
  - Совсем нет? - переспросил я с подозрением.
  - Кроме редких моментов - совсем нет.
  - Позвольте мне уточнить: у вас полностью отсутствует опыт сексуальной жизни, Лилия Алексеевна? Простите, что я спрашиваю, но это не из любопытства, это тоже важно. Наверное, такие вопросы вам должна задавать женщина, но просто так сложилось, что в отделении больше нет хороших врачей. Я это не ради хвастовства...
  - Я всё понимаю, - отозвалась она кротко. - Не извиняйтесь, вам не за что. Отсутствует, я же сказала.
  - Но почему? - воскликнул я невольно.
  Девушка посмотрела на меня долго, внимательно.
  - Почему? Знаете, что бы вам на моём месте ответил Анатолий Борисович? - спросила она вдруг.
  - Понятия не имею, - признался я.
  - 'Почему вы смотрите на проблему с каузальной точки зрения, а не с телеологической?'
  Я откинулся на спинку стула и попытался осмыслить, для чего разложил её ответ на три части.
  Первым был смысл. В переводе на русский язык предложение значило: не 'почему?', а 'зачем?'. В самое яблочко. У кого помутнение рассудка: не у меня ли, если я не подумал об этом 'зачем'?
  Второй была способность шутя, играючи произнести на языке высоколобых умников фразу, которую и я бы не вдруг сконструировал. Возможно, правда, она не сама её придумала, а запомнила одно из выражений своего яйцеголового ухажёра. Но ведь запомнила эту заумь, и воспроизвела к месту! Неужели, усомнился я, неужели параноидальная шизофрения совместима с такой остротой рассудка? Впрочем, кажется, случаи известны, и непонятно, кроме того, насколько сохранилась её способность рассуждать применительно к другим областям.
  Но что это всё было по сравнению с интонацией! Девушка произнесла свой вопрос так, что я увидел рыжеусое лицо Тихомирова словно воочию. Любопытная догадка пришла мне в голову.
  - Скажите, Лиля, - спросил я осторожно, - сейчас вы не слышали внутри себя никакого гóлоса?
  - Голоса? - переспросила она непонимающе.
  - Голоса вашего жениха, например.
  Секунд десять она смотрела на меня. Вдруг её губы стали подёргиваться чем-то, подобным беззвучному смеху - но Лилия сдержала себя. Помотала головой. Посерьёзнела, и молча, без движения, сидела едва ли не минуту, замкнувшись.
  - Скажите же что-нибудь! - не выдержал я.
  - Голосов больше не будет, - произнесла девушка едва ли не одними губами. - Никогда, никаких голосов.
  - Но они были?
  - Были, были! - воскликнула она пронзительно, с исказившимся лицом. - Ведь за что-то спровадили меня сюда любимая мамочка и сестрёнка, не только же за красивые глаза! - Из глаз её хлынули слёзы; проворно, точно пружина, она встала на ноги. - Господи! Что я за мерзавка! Жить такой не надо!
  - Голубушка, - попросил я, перепугавшись, - сядьте, пожалуйста! Сядьте и успокойтесь! А не то я не выдержу и - того...
  - Что 'того'?
  - Введу вам внутривенно что-нибудь.
  Лилия села на край кушетки и рассмеялась мелким смехом. Истерика? - размышлял я. - Может быть, позвать сестру?
  - Чудесный вы человек, Пётр Степанович, - пояснила она, развеяв всякую мысль об истерике. - Ваше сострадание не знает границ. Оно входит в плоть и кровь, в буквальном смысле слова. Может быть, вы меня отпустите на сегодня? А то я на обед не успею...
  Я глянул на часы и содрогнулся: мы беседовали полтора часа вместо одного.
  Жестом я показал ей, что она может идти.
  Когда же дверь за моей новой пациенткой закрылась, помню прекрасно, что подошёл к креслу, опустился в него и, вознеся обе руки вверх, воскликнул, хотя никогда не был особенно верующим, воскликнул едва ли не в виде богохульства:
  - Иисусе Христе, сыне Божий! Ну и 'подарочек' вы мне подкинули, ты со своим папашей!
  
  3
  
  В четверг, двадцать седьмого февраля, я решил возобновить анамнез и вновь пригласил Лилию Алексеевну в свой кабинет. Войдя, та села передо мной на стул (не в кресло), но на просьбу продолжить воспоминания осторожно помотала головой, слабо улыбаясь.
  - Я бы не хотела сегодня, Пётр Степанович.
  - Почему?
  - Мне стыдно. Я скверная, злая. Мне кажется, я смеюсь над вами, невольно. Мне кажется, вы даже сами это замечаете. Кто я такая, чтобы над вами смеяться? Я душевно нездоровый человек, пожалуйста, сделайте скидку на это и простите меня, если я вас чем обидела! - проговорила она с чувством. - А если начну сегодня, снова не удержусь. И ещё мне нужно подумать. Посидеть, помолчать, подумать, смириться с тем, что я здесь, понять, что дальше. Я знаю, что с моей стороны это кажется очень высокомерным, вы же хотите помочь мне, тратите ваше время, а я тут вдруг смею ставить какие-то условия. Но, Пётр Степанович, пожалуйста!
  Она сложила ладони на груди, не молитвенно, как католики или буддисты, а в замóк, но казалось, что именно молитвенно.
  Я тяжело вздохнул.
  - Конечно, Лиля, я ведь не могу вас заставить...
  - Можете, - возразила она.
  - Каким образом?
  - Ну, у вас, наверное, есть какие-нибудь препараты, которые развязывают человеку язык...
  Я улыбнулся её наивности: конечно, есть! Ещё у нас есть компьютер в каждом кабинете, томограф и служебный вертолёт.
  - Кстати, Пётр Степанович, мне... назначат... медикаменты? - выдохнула она.
  - Я ваш врач, Лиля, и я вам пока ничего не назначал.
  - А назначите?
  Мне вдруг захотелось пошантажировать её: она мне - откровенность, я ей - отсутствие медикаментозного вмешательства. (Вообще-то пациенты обычно ему не сопротивляются: многим, скорее, приятна мысль, что им вводят лекарство, и лекарство 'само работает'.) Но тут же, к счастью, пришло в голову соображение о том, как непригляден такой шантаж.
  - Я обещал Галине Григорьевне, Лиля, что не буду использовать медикаменты, непосредственно влияющие на кору головного мозга и нервную деятельность, - ответил я. - Я и вообще пытаюсь воздерживаться от них, не только с вами. Чем больше будет ваша воля к исцелению, тем легче мне будет выполнить своё обещание.
  Девушка вся вспыхнула, я первый раз увидел краску на её бледном лице.
  - Спасибо! Что бы я за это не сделала! Так вы всё-таки хотите, чтобы я сейчас осталась?
  Я снова вздохнул.
  - Хочу, но и не хочу тоже. Мне не нужен такой анамнез, который я из вас, Лиля, выдавил прессом благодарности.
  Девушка встала.
  - Я вам обещаю, Пётр Степанович: если вы не назначите мне лекарства, я вам всё расскажу, что вы только ни попросите! Я все ваши указания буду выполнять безропотно! Это не актёрство, поверьте!
  - Верю, верю! - ответил я, почти смеясь. - Идите уже, Лилия Алексеевна! Думайте над своей жизнью! И не забудьте мне потом рассказать, что вы надумали...
  
  4
  
  После её ухода я постарался отметить в блокноте всю симптоматику расстройства и поставить диагноз.
  Итак, имели место, во-первых, пресловутые 'голоса', дающие указания на то, как вести себя, то есть, говоря проще, Шнайдеровский 'симптом первого ранга'. Были и другие явно продуктивные симптомы: вспышка галлюцинаторного бреда, надежды найти в пустой шкатулке те самые изумруды и рубины (Бог мой, какие изумруды в нищем 1997 году?!), которую я наблюдал собственными глазами.
  Во-вторых, вероятна была ангедония, то есть неспособность получать удовольствие. Чем иначе можно объяснить отсутствие начала половой жизни, и это в двадцать три года? В пятилетнем возрасте пациентки отец ушёл из дому, возможность, к примеру, домашнего насилия и глубокой последующей травмы как будто исключалась, да ведь её и не спрячешь, такую травму - точнее, чтобы скрыть своё волнение при прямом, личном, едва не оскорбительном вопросе, травмированному нужны особые душевные силы, а откуда они у нездорового человека? Ангедония или, по крайней мере, фригидность. Уже написав слово, я, поёжился, подумав: а ведь православные подвижники с младенчества до глубокой старости не знали женщин, что же, и им поголовно приписывать расстройства? Так-то оно так, тут же возразил я себе: но зачем же каждого душевнобольного записывать в подвижники?
  К негативным симптомам относилась апатия, безволие, потеря мотивации в первые дни. Впрочем, именно эти симптомы как будто шли на убыль.
  Зато, похоже, прогрессировало болезненное чувство вины: ничем, конечно, девушка меня не оскорбила и не обидела.
  В общем, симптоматика позволяла определить шизофрению параноидального типа. Но при этом оставалось нечто, что не укладывалось в клиническую картину, и это нечто я мог бы назвать значительными интеллектуальными силами, которые угадывались во всём существе девушки, несмотря на её болезнь. О, как печально! Говоря словами поэта, какой светильник разума угас, то есть не угас ещё, конечно, но тлеет! Быстрые, умные, находчивые, иронические ответы на самом пике душевного расстройства. Если так она мыслит в болезни, то как мыслила, будучи здоровой? Да и не только мыслила: где вообще крылось это расстройство, что оно повредило? Ни воля, ни способность к эмоциональным реакциям, ни нравственные качества не казались затронутыми. Но и не здоровой же она была! 'Мама, где камни?!' Этот жуткий вопль разве мог издать здоровый человек? Несчастная!
  И одновременно: уж не манипулирует ли она мной? Раньше я посчитал бы, что мысль о том, будто пациент нашего отделения может манипулировать врачом, способна прийти в голову лишь какому-нибудь американскому режиссёру-недоумку с пятью классами образования. Но вот же, взгляните: она просит меня не настаивать на желании услышать стих, который читала при поступлении в театральный институт, и я покорно соглашаюсь, да ещё и извиняюсь за свою просьбу. Она просит меня отложить психотерапевтическую беседу, и я вновь соглашаюсь. Что это, вообще, такое?
  Женское обаяние? Нет, конечно, нет! Хотя хороший психотерапевт и твердит родственникам неустанно, что его пациенты - такие же люди, как ты да я, но сам он для себя всё-таки проводит границы. Не должен проводить, может быть, даже не имеет морального права проводить - но проводит. Человек слаб, нельзя от него требовать чрезмерного. Для меня, например, эта граница проходит между неврозом и психозом. Первое - ещё расстройство, второе - болезнь. И, как любой обыватель, я не испытываю никакого влечения к душевно недужным.
  Тогда что: волевое воздействие, подобное цыганскому гипнозу? Нет, разумеется, это совсем не так, и вообще, чёрт побери, бредовая мысль! И, кстати, если хоть на секунду допустить, что это так (но это действительно не так), то вот был бы позор...
  Или это манипуляция чувством сострадания? Но ведь такая манипуляция означает, говоря просторечно, 'давление на жалость', подчёркивание своих несчастий, тут же - не просто отсутствие жалоб, а какая-то стойкость оловянного солдатика! Как может нарочито провоцировать жалость человек, который сам себя не жалеет?
  Или, может быть, всё объясняется проще, и я принимаю за манипуляцию естественное сочувствие с моей стороны? Но в любом случае, осторожность, максимальная осторожность, держать ухо востро с этой лилией полевой, великой актрисой! И, кстати, давно уже пора поговорить с её милыми родственниками!
  
  5
  
  Первым я сумел дозвониться до Анжелы, по её рабочему телефону (женщина была хозяйкой косметического салона).
  'Анжела Алексеевна' моему желанию побеседовать с ней ничуть не удивилась и обнаружила вежливую готовность (правда, без особого энтузиазма). Конечно, пояснила она, ехать ради этой беседы в клинику ей бы совсем не хотелось... Я заверил, что этого не потребуется. Мы договорились о том, что я навещу госпожу предпринимательницу в её салоне в пятницу, после конца её рабочего дня.
  (Читатель наверняка спросит: что же это я, вечер с в о е г о выходного дня решил потратить на служебные занятия? Именно так. А почему бы и нет? - думалось мне. Дело было не только в незаурядности случая, дело было в моём одиночестве. Другие люди, говорят, имеют хобби. Но какое, к чёртовой бабушке, хобби может иметь психотерапевт?! Собирать марки? Благодарю покорно. Или смотреть идиотские фильмы, забавляясь постановкой диагноза действующим лицам, режиссёру и сценаристу? Без комментариев. Вообще, до сих пор я убеждён, что у психотерапевта не может быть на досуге какого-то пустякового занятия, вроде боулинга, тотализатора или сколачивания скворечников, которое называется вежливым словом 'хобби'. А если такое занятие есть, он - плохой психотерапевт. Интересно, эта моя односторонняя убеждённость не является ли тоже диагнозом своего рода?)
  К шести часам пятницы, 28 февраля 1997 года, я пришёл по указанному мне адресу.
  Хозяйка, белозубо улыбаясь (бордовая блузка, серьги и кулон на шее оранжевого цвета в тон рыжим волосам), самолично встретила меня на пороге, провела меня в небольшой, но уютный кабинет, усадила в покойное мягкое кресло, обтянутое чёрной кожей, налила чашку чаю и изобразила готовность отвечать на вопросы.
  Я начал аккуратно, исподволь, интересуясь детскими впечатлениями Анжелы о её младшей сестре (стремясь установить, между прочим, не обманывала ли меня моя пациентка, не творила ли она прямо на моих глазах некую вдохновенную альтернативную биографию).
  Вскоре я понял, что ничего значительного от этой встречи мне ожидать не приходится.
  Старшая сестра подтверждала анамнез. Да, бедная Лилечка всегда была немного странной, ещё в детстве. Да, она очень часто не понимала самых элементарных вещей, например, того, что какие-то продукты нельзя есть руками, нельзя есть немытыми.
  - Какие именно продукты? - поинтересовался я и был несколько удивлён трезвым, ничтоже сомневающимся ответом:
  - Да, по сути, все! Есть же пищевые инфекции, бытовой сифилис, вы ведь знаете это лучше меня, доктор! - и Анжела очаровательно улыбнулась.
  Требовалось объяснять, что нельзя, к примеру, поднимать с дороги гусеницу, сажать её на свою ладошку и часами наблюдать, как та ползает. Бывают ведь ядовитые насекомые! Нужно было терпеливо растолковывать ей это, как малому ребёнку, скорее, как котёнку, потому что мама всегда была склонна проявлять излишнюю терпимость к её странностям. Приходилось, более того, переносить дикие, невозможные вспышки агрессии нашей бедной Лилечки...
  - А что, их было несколько, этих вспышек? - поинтересовался я. Женщина поджала губы:
  - Я не помню точно, я ведь не считала, доктор...
  Кстати, ведь девочка росла без отца, это тоже нужно принять во внимание. (Госпожа Селезнёва будто запамятовала, что воспитывалась в той же самой семье. Я уже хотел указать на это, но удержался.)
  Конечно, и после школы бедная Лилечка продолжала оставаться неадекватной. (Notabene. Терпеть не могу слова 'неадекватный', убить готов за это слово. Оно кажется мне отвратительным, как мёртвый кузнечик во рту.) Правда, у бедной Лилечки есть способность как-то очаровывать людей. Вас она ещё не очаровала, доктор? (Анжела шутливо погрозила мне пальцем.) Так что многие, многие были склонны закрывать глаза на её чудачества и обманываться, объяснять их творческой природой. Но по её, Анжелы, скромному мнению, вся эта творческая природа - просто миф, за которым люди прячут свою детскость, безответственность и асоциальные черты. Что, между прочим, в прошлое воскресенье очень верно подметил Анатолий Борисович Тихомиров, когда Чернышёв, режиссёр ТЮЗа, плюнул на пол, развернулся и ушёл, не попрощавшись. Будь ты хоть трижды гений - разве это причина для того, чтобы плевать на пол? Насколько она, Анжела, знает, Станиславский не плевал на пол. Бедный Анатолий Борисович! Какой тяжкий груз он на себя взвалил! Это мы, я и мама, говорили ему с самого начала, но любовь - возвышенное чувство, оно делает человека немножко того... - Анжела потрясла в воздухе ладонью с раскрытыми пальцами. - Разумеется, в иносказательном смысле! - тут же спохватилась она. - Не подумайте, будто она когда-то имела причины заподозрить Анатолия Борисовича в чём-то таком! Очень положительный, разумный человек. Может быть, немного зануда, но это же не порок: ум в мужчине - это достоинство. А ведь он тоже творческая личность, художник, между прочим!
  Да и вообще, если говорить честно, то бедная Лилечка никогда не отличалась ни особой благодарностью, ни внимательностью к людям, ни реальным пониманием жизни. Взять хотя бы это её отношение к Тихомирову. Чем он для неё был плох? Ведь Анатолий Борисович совсем не плох, даже и для вполне, так сказать, здоровой девушки, обаятельной, знающей себе цену. И, кстати, совершенно добровольно он потратил целый год на то, чтобы добиться её внимания: кто бы ещё другой стал с ней так возиться, с её-то... странностями? Кроме того, у мужиков сплошь и рядом на уме одна мысль - затащить девушку в постель, а Анатолий Борисович повёл себя в этом смысле очень благородно, насколько она знает, между ними так и не произошло ничего, а он же наверняка мог воспользоваться её молодостью, неопытностью, наивностью, непониманием жизни. И всего этого она не сумела оценить! Да просто уже из благодарности можно было...
  - Что? - спросил я мрачно. - Снять кофточку?
  Анжела немного смутилась.
  - Я не совсем это хотела сказать...
  Или, например, вот это её поведение по отношению к театру. Против всех ожиданий её принимают на работу в государственный академический театр! Конечно, зарплата там скудная, но если уж человек претендует на то, чтобы быть 'творческой личностью', он должен мириться с какими-то неудобствами. За всё в жизни нужно платить. И она, Анжела, специально узнавала: шансов для молодого актёра, выпускника института, устроиться на работу в академический театр почти нет. Самое большее, у одного из сотни есть такой шанс. А её приняли! Удивительное умение как-то устраиваться в жизни! Может быть, таким людям просто Бог помогает, жалеет их, так сказать, иначе ведь они пропадут, пропадут совсем! Однако и этого подарка судьбы бедная Лилечка не оценила ('бедная Лилечка', произнесённое уже в десятый раз, начинало меня постепенно раздражать). Вдруг, и двух лет не проработав, она всё бросает псу под хвост! Увольняется. Снимает квартиру и съезжает от них. Грубит матери, которая приходит её навестить: родной матери! Ставит ей условие: посещения не чаще раза в неделю - вы представляете себе?! Во время её, Анжелы, визита на эту новую квартиру (ну и дыра, говоря между нами!), так вот, во время этого визита, единственного, если не считать самого последнего, когда вы, доктор, тоже были, Лилечка сидит на своей кровати, смотрит на неё волком и не произносит ни единого слова. Все эти месяцы она уходит неизвестно куда, в любое время, может уйти посреди ночи, по крайней мере, мама так рассказывала. А потом они вскрыли подноготную этих уходов, эти безумные посещения незнакомых людей, для которых она становилась то Сольвейг, то святой матерью Терезой, то Господом нашим Иисусом Христом! Выяснили благодаря Альберту, то есть Альберту Ивановичу: он до того пришёл в театр, увидел на стенде её фотографию среди сотрудниц, ещё не снятую; разузнал домашний телефон, позвонил им. Она, Анжела, с ним побеседовала, Альберт на неё произвёл прекрасное впечатление, потом пригласила к ним домой, потому что нужно же было как-то подготовить маму к этому удару!.. Собственно, он тогда ещё сам знал не так много, но кое-что уже выяснил, поговорил, например, с этим режиссёром, Чернышёвым, и вот, благодаря ему, у них стали открываться глаза. И ей, Анжеле, страшно подумать, что это она же, её сестра, Селезнёва! Бедная Лилечка... И на что она жила? Наверное, эти люди, к которым она ходила, почти такие же нездоровые, как она сама, кормили её, давали ей деньги. Или уж использовали в сексуальном смысле, она ведь в этом своём состоянии ничего бы не заметила. Или заметила, как вы считаете, Пётр Степанович? Вот вам, вот богемная жизнь!
  Наконец, заключила Анжела, если уж академический театр не нравился ей, то свет не сошёлся клином на театре! Но когда ей нужен был непременно театр, то разве не обратили вы внимания, Пётр Степанович, что Чернышёв, режиссёр Театра юного зрителя, буквально без ума от нашей бедной Лилечки! Ах, Сольвейг, моя Сольвейг! (Чем же она так околдовывает людей?) Допускаю, что и Чернышёв - мужчина интересный (хотя вы не заметили в нём, доктор, каких-либо симптомов? Нет? Вот это его н е а д е к в а т н о е поведение?) Так отчего она не захотела перейти в ТЮЗ? И там сразу получила бы главную роль, Чернышёв в самом деле поставил этого, как его, 'Генриха Ибсена', что ли, в общем, пьесу, в которой главная героиня - Сольвейг. Произвёл фурор! Писали во всех газетах, по телевидению был сюжет, причём по федеральному каналу. Главная роль! Как жаль! Какое упущение для актёрской карьеры! Или ей, бедной Лилечке, ТЮЗ показался недостаточно престижным? Но отчего: это второй по значению театр в городе, и в нём идут отнюдь не только 'детские' пьесы, а и серьёзные, глубокие, например, тот же самый 'Генрих Ибсен', она сама не была, но подруги были, и потом буквально вопили от восторга. А вы не были, Пётр Степанович? Нет, что-то в них всё же есть, в творческих людях, но для такой работы нужна серьёзность, мужество, ответственность, бедной Лилечке всего этого не хватило, откуда бы ей и взять эти качества? Да, так вот...
  Она, похоже, выдохлась.
  - Не казалось вам, что ваша сестра не очень умна? - пустил я вопрос с подвохом. Анжела сокрушённо покивала головой, поджав губы.
  - Увы, доктор! Тут вы правы, в точку. Ничего-то от вас не скроешь! Ну откуда у бедной Лилечки взяться этому? В школе она училась не очень, книжек почти не читала... Анатолий Борисович, конечно, пытался её развивать...
  Жить рядом и не заметить явной, очевидной интеллектуальности своей 'бедной дурочки'! Впрочем, наверняка девушка и не хотела её обнаруживать перед этим монументом здравому смыслу. Вправду, несть пророка в своём отечестве и в доме своём.
  - Ещё два вопроса, Анжела Алексеевна, - поспешил я, чтобы не быть сметённым новой волной этой речевой лавины. - Каким образом с ней познакомился Альберт Иванович?
  Анжела вздохнула.
  - Он, так сказать, одна из её жертв. Между прочим, о-очень симпатичный человек, интересный. Вы знаете, доктор, что ему отец оставил большое наследство? Он мог бы ведь и совсем ничего не делать, жить в своё удовольствие, закон о тунеядстве отменили же, и слава Богу, мог бы развлекаться, ходить по девочкам... А он занимается общественной работой! Это внушает уважение, конечно. Кстати, бухгалтерию своей организации он сам ведёт, а общественные организации, доктор, не платят целый ряд налогов, это очень умно, очень умно...
  - Какой организации, простите?
  - Философского общества.
  - Философского?
  - Фило... в общем, точно какого-то 'софского'. Честно говоря, Пётр Степанович, вначале я его побаивалась: они же все, эти интеллигенты, все немного странные - и, представляете, совершенно зря! То есть совершенно! Приятнейший человек, обаятельный, незаурядный, и прекрасно понимает жизнь, и к каждому может приспособиться. Бедная Лилечка, наверное, решила, что если кто-то профессионально занимается этой... духовностью, что ли, или там религией, или чем ещё, он непременно поверит в её спектакль. Ну, да куда же ей, дурочке, было в нём разобраться! Ведь это не какой-нибудь студент! Это мужчина, стильный, яркий, с такой даже, знаете, чертовщинкой в глазах - то есть в хорошем смысле слова с чертовщинкой, не в смысле клиники. Здорово, если в мужчине есть такая чертовщинка - вот Анатолий Борисович рядом с ним, например, немного пресный, хотя, конечно, очень, очень положительный - но разве Лилечка могла это понять? Она всё витала, витала в своих розовых облаках, вот и довиталась, да... - а то, что было перед её глазами - проглядела, вот хоть того же Альберта: вам, наверное, не совсем ясно, как мужчине, а на меня Альберт посмотрит - и уже лёгкая оторопь, доктор, а уж когда говорит, так, можно сказать, всю душу...
  - Всё понятно, благодарю вас, - прервал я этот поток. - И второй вопрос... - Я поколебался: страх выглядеть смешным в человеке силён. И всё-таки решился. - Анжела Алексеевна, действительно ли у вашей сестры никогда не было никаких... драгоценных камней?
  Анжела смотрела на меня долго, непонимающе. Наконец будто догадалась.
  - Это вы про эти... изумруды, брильянты? - Она расхохоталась. - Да вы чудак, Пётр Степанович! Ну откуда, в самом деле? Эти брильянты - просто идея-фикс, она ими постоянно бредила. Я вам больше скажу, - она доверительно склонилась ко мне, - мама так боялась за её здоровье, что однажды, когда Лилечка ушла, мама обыскала всю квартиру. И ничегошеньки не обнаружила, конечно, никаких топазов и яхонтов! Да неужели, если бы мы действительно их нашли, мы бы вам не сказали? - торжествовала она надо мной. - Конечно, сказали бы! И в милицию бы заявили, будьте уверены!
  Я вздохнул; поблагодарил старшую сестру за интересную и содержательную беседу. Мы поднялись со своих мест, и Анжела, ослепительно улыбаясь, вдруг протянула мне руку для поцелуя. 'Вот семейка! - подумал я. - Принято у них это, что ли? Кем она себя вообразила: младшей сестрёнкой? Та, хоть больная, да княгиня, а эта, хоть здорова, как лошадь, да купчиха'. Но руку поцеловал.
  Вышел на улицу, полной грудью вдохнул и выдохнул морозный воздух, будто стремясь вместе с ним выдохнуть весь едкий аромат победительного мещанства, которым пропиталась едва ли не сама одежда. Ничего, никакой новой зацепки. И вот, кстати, образчик человека, которому никогда не потребуется психотерапия. Отчего я, как врач, не радуюсь этому пышнотелому душевному здоровью? А интересно, что бы сказали другие врачи? Ну, не заведующая отделением, и не Цаплин, а, к примеру... Антон Павлович Чехов? Чехов! Чехов, если бы просидел час в этом салоне, наверное, сошёл бы с ума...
  
  6
  
  В воскресенье, в первый день весны 1997 года, я вновь увидел свою пациентку.
  - Ну, что, вы подумали? - шутливо спросил я её вместо приветствия.
  - О чём?
  Лилия села на стул, положив руки на колени.
  - Кресло удобнее, между прочим... О своей жизни.
  - Да, - ответила она серьёзно.
  - И что же вы решили?
  - Я решила... - девушка выдохнула. - Я поняла, что больна. Наверное, всё, что со мной было, было болезнью. А если даже нет, что всё это уже не вернуть. Я ждала пять дней! - воскликнула она страдальчески. - Пять дней. И - ничего. Значит, нужно как-то жить дальше. Лечиться, например. Хотя э т о разве важно?
  Я внутренне порадовался тому, что имеет место явный прогресс в виде осознания болезни и готовности трудиться над её исцелением.
  - Может быть, это и не очень важно, но вы, без сомнения, доставите удовольствие вашим близким, если победите расстройство, - заметил я аккуратно.
  Лилия помотала головой.
  - Им - нет. Им, Пётр Степанович, нужно ведь торжествовать над кем-то, над своей безумной Лилечкой. Над кем же они будут тогда торжествовать? Придётся кошку заводить...
  Я помолчал, поражаясь изумительной верности этой жестокой характеристики, по крайней мере, в отношении Анжелы.
  - Вы их очень не любите? - спросил я, наконец. Девушка пожала плечами.
  - Я их не очень люблю, вот так правильнее.
  - А что-нибудь вообще любите вы по-настоящему?
  - Да! - вырвалось у неё. - Я любила то, что было моей болезнью. Или это не была болезнь? Откуда мне знать, Господи! Вы врач, Пётр Степанович, выясняйте же! А я - простая актёрка, да и та безработная.
  - Не волнуйтесь, - произнёс я мягко. - В конечном итоге мы с вами всё выясним. А сейчас давайте продолжим с того места, на котором мы остановились...
  И мы продолжили.
  В воскресенье на терапевтическую беседу я отвёл ровно час, и в дальнейшем старался придерживаться этого времени, во-первых, потому, что иное казалось мне неряшливостью и незаслуженным пренебрежением к другим моим подопечным; во-вторых, потому, что боялся, как это ни смешно, пересудов: дескать, Казначеев предпочитает молодую красивую пациентку всем прочим. Именно поэтому последующая история начала заболевания стала мне ясна за два дня: воскресенье и понедельник. Для удобства разделять запись этого анамнеза я не буду.
  Итак, первые зримые проявления психического расстройства следовало относить к концу сентября 1996 года, спровоцировало их, видимо, непонимание со стороны близких людей. Но обо всём по порядку.
  21 сентября, в субботу, Лилия, совершенно разбитая, вернулась с репетиции, на которой её незаслуженно обругали (третий режиссёр из тех, кого она успела застать, оказался, по словам девушки, полным чурбаном в художественном смысле). Незамеченная, она прошла в свою маленькую комнату (мамина квартира была трёхкомнатной) и думала отдохнуть, просто полежав неподвижно. Не тут-то было! Явился Тихомиров.
  Буквально с порога Анатолий Борисович, свежий, бодрый, стал рассказывать ей какую-то ерунду о своей персональной выставке, которую он готовил, не обращая ни малейшего внимания на то, что его 'невеста' смертельно устала и не имеет сил пошевелиться. Проговорив минут пятнадцать, он вдруг захотел чаю, и Лиля должна была отправляться на кухню сделать чай. 'Мог бы и сам принести', - думала она угрюмо.
  Вернулась с подносом, и господин художник продолжил ей излагать свои творческие замыслы.
  - Ты, кажется, не очень рада? Тебе не интересно? - вдруг прервал он сам себя.
  Между прочим, её он давно называл на 'ты', то ли как старший, то ли считая, что заслужил это право долгим ухаживанием. Лилия не протестовала, но сама звать его на 'ты' упорно отказывалась.
  Девушка пожала плечами.
  - Почему я должна быть рада? - спросила она, недоумевая.
  - Ты совершенно бесчувственный человек, Лилия! - воскликнул обычно спокойный Тихомиров. - Как... как можно так! Ведь я же... проявляю интерес к твоему творчеству!
  'Но не к тому, - подумала Лиля, - что я, вернувшись с репетиции, не бодрее мёртвой селёдки'. Анатолий Борисович меж тем продолжал что-то говорить, говорить...
  - Да ты, наверное, ничего ко мне не чувствуешь! - вывез он вдруг. Девушка изумлённо воззрилась на него. Разве она когда говорила что-то иное? Господин художник истолковал это молчание по-своему, например, как немое раскаяние. Не спеша он подошёл к ней и попытался поцеловать её в губы. Лиля отпрянула.
  - Ну вот! - значительно промолвил Анатолий Борисович. - Вот! Снова эта нелепая стыдливость! Или даже бесчувствие. И по отношению к кому?
  Вновь он продолжил свой монолог. Лиля присела на софу, закрыла глаза и слушала вполуха. Но что-то диковинные вещи стали долетать до её сознания, так что она снова раскрыла глаза. Господин художник развивал мысль, что в брачном союзе люди взаимно усовершенствуют друг друга. Что, конечно, она, Лилия, может обогатить его множеством достоинств, но и он внесёт в союз свою немаловажную лепту, так как будет стремиться уберечь её, и в самом деле убережёт её, Лилю, от юных порывов, от цинизма и равнодушия молодости, от пренебрежения ко всему богатству духовной культуры, каковые качества ещё простительны молодой девушке, но постыдны для ответственной женщины, будущей матери, и он ручается в этой своей способности благотворного влияния, он готов взять на себя всю ответственность, которую налагает брак, хотя для него, человека искусства, привыкшего к жизненной свободе, что есть необходимая предпосылка свободы интеллектуальной, это и будет в некотором роде, жертвой, точнее, самоограничением, самопреодолением, но он отнюдь не жалуется, он способен... Лилия стремительно вскочила с дивана.
  - Анатолий Борисович, вы белены, что ли, объелись?! - закричала она звонко, не думая о том, что её наверняка слышат в соседних комнатах. - 'Он способен!' А меня, что, не полагается спросить, хотя бы из вежливости?! Рыба! - взвизгнула она тут. - Рыба усатая!!
  Не помня себя, девушка бросилась вон из дому и даже не подумала, в какое неловкое положение ставит своим бегством несчастного ухажёра. Она вернулась через два часа: Тихомиров к этому времени уже ретировался. Галина Григорьевна хотела поговорить с ней - она отмахнулась, прошла в свою комнату, заперла за собой дверь и опустилась на колени перед небольшим образом Богородицы-троеручицы.
  - Матерь Божья, святая заступница! - взмолилась она. - Сотвори же что-нибудь, лишь бы не так, только бы не т а к д а л ь ш е!
  
  - Вы - верующий человек? - прервал я анамнез. Девушка посмотрела на меня удивлённо.
  - Я не совсем понимаю, что вы хотите спросить, - призналась она.
  - Вы верите, что Бог существует, Лилия? Что Он помогает вам?
  - Скажите, Пётр Степанович, - ответила она вопросом на вопрос, - вы видели рыб, которые сомневаются в том, что вода существует? Вода никак не помогает. Просто без неё не живут.
  - Вы хотите сказать, что для вас Бог - как вода для рыбы?
  - При чём здесь я! - девушка встала со стула, обвела руками вокруг себя. - Посмотрите, пожалуйста, посмотрите, - проговорила она, волнуясь, - всё же вокруг ж у р ч и т!
  - Журчит?!
  Я и испугался немного, но и обрадовался возможности пронаблюдать явный симптом.
  - Да, журчит! Вот ваша ручка, которая лежит на столе - она тоже журчит! Течёт, переливается, всё же на свете течёт, через всё протекает...
  - Что протекает, Лиля?
  - Ничего, - выдохнула она равнодушно, опустилась на стул. - Бог - что ещё? Зачем я вам это говорю? Лучший способ убедить, что у меня не все дома. Боже, как стыдно...
  Я надолго задумался.
  - Строго говоря, Лилия Алексеевна, если вы ощущаете Бога во всех вещах, то это ещё не... не симптом, - признался я, наконец.
  - Правда? - девушка осветилась радостной улыбкой. - Вы в самом деле так думаете? Или только так, чтобы успокоить меня, говорите?
  - Правда. Но я вас перебил. Продолжайте, пожалуйста.
  
  А вот в воскресенье, 22 сентября, в с ё началось. ('Кстати, день осеннего равноденствия, - подумал я. - Есть исследования, которые устанавливают зависимость частотности заболеваний разного вида от астрономических факторов. Надо посмотреть, относятся ли дни равноденствия к таким факторам'.)
  Началось (эти записи я делал уже в понедельник) с того, что с самого утра Лилия ощутила твёрдую, радостную уверенность: сегодня что-то изменится, что-то произойдёт. Да и погода, кстати, была чудесной, солнечной.
  Девушка вышла погулять на улицу, и тут некий внутренний голос...
  
  - Голос? - оживился я. Лилия улыбнулась.
  - Просто внутренний голос. Шестое чувство. Интуиция.
  
  ...Итак, внутренний голос сказал ей, что неплохо бы позавтракать в кафе. (Раньше она никогда бы не додумалась до этого: заработок актрисы театра не позволяет завтракать в кафе каждый Божий день.) Но тут девушка подумала: почему бы и нет? В какое кафе направиться актрисе? Конечно, в кафе 'Актёр'!
  Прогулявшись до кафе пешком, Лиля села за свободный столик и заказала себе простой завтрак. Что было на завтрак, она уже не помнит - да разве это важно? Через один столик от неё (а вообще-то кафе в этот утренний час было полупустым), итак, через столик от неё сидел мужчина, от фигуры которого, едва увидев его, она уже не могла отвести взгляда.
  
  Я вопросительно поднял брови: что-то уж очень мелодраматично, едва ли не пошло выходило. Лилия заметила это мимическое движение и рассмеялась с видимым удовольствием.
  - Нет, совсем не то, что вы подумали! Не как от мужчины. Это не значит, что мне никогда не нравились мужчины. Нет! Тут что-то другое было... Это было как чувство братства, глубокого уважения, доверия, восхищения тоже, даже чуточку страха - понимаете вы меня, Пётр Степанович?
  
  Таинственный незнакомец (был он черноволос, с тёмными, глубокими глазами, с лицом какого-то невероятного цвета промасленной бумаги, с тонкими, длинными ладонями, в синем плаще, и я уже успел догадаться, что девушка повествует мне о своей галлюцинации) допил, меж тем, свой кофе, вызвал официантку, расплатился по счёту, подошёл к её, Лилии, столику, еле заметно поклонился ей и произнёс вполголоса:
  - Я Младший Брат. Если ты желаешь преобразить жизнь и найти новое служение, иди за мной.
  
  - Младший брат? - поразился я. - У вас есть младший брат?
  - Ничего вы не понимаете! Не м о й младший брат! Просто - Младший Брат.
  
  Едва сказав это, Младший Брат направился к выходу. Тут же девушка, не рассуждая, не рассчитывая, оставила на столе плату за завтрак и поспешила за ним. Мужчина шёл быстрым шагом, она же еле за ним поспевала, и всё время этого торопливого движения они не перекинулись ни словом.
  
  - И вы не испугались? - поразился я, на секунду поверив в реальность Младшего Брата.
  - Чего, чего я должна была испугаться?
  - Что он окажется, например, проходимцем, сектантом, насильником...
  - Ну и что, что?! Что бы со мной сделал этот ваш насильник? Заманил бы куда-нибудь и изнасиловал бы, только и всего. Ну... и подумаешь! Вы знаете, доктор, даже вот так, так вот - лучше!
  - Лучше, чтобы вас изнасиловали?
  - Нет! Что вы думаете, я совсем тронулась умом?! Ни одна девушка не захочет, даже с этим... - что вы там у меня определили? Не хотите говорить? Ну, и ладно! Но даже это было бы лучше, чем... чем Анатолий Борисович.
  - О, как же вы ненавидите бедного Анатолия Борисовича!
  - Да кто вам сказал, что я его ненавижу? Пётр Степанович, вы... вы, правда, не понимаете, что ли? Или провоцируете меня? Я, например, совсем не так чтобы очень ненавижу селёдку. Даже ем её иногда. Но я же не кошка, чтобы жить на рыбном складе и каждый день есть одни селёдочьи головы!
  
  Как сказано, девушка последовала за Младшим Братом, и в молчании они шли едва ли не целый час. Вышли из центра города и оказались в промышленном районе, зашагав по окраине шоссе. Шоссе тянется по берегу реки, справа от него - промышленная зона, серые громады заводов, а слева - узкая лесная полоса, шириной едва ли более сотни метров, и за ней уже берег. Свернули с шоссе, прошли узкой тропой и вышли к руинам усадьбы помещика Перова. Среди руин сохранилась живописная садовая беседка о шести столбах, в этой беседке они оказались, и Младший Брат предложил ей садиться на заранее уставленный стул, складной, из полотна, натянутого на каркас. Сам он сел в точно такой же стул напротив.
  Некоторое время удивительный человек молчал.
  - Ты желаешь приносить пользу миру и тоскуешь об узости своего теперешнего труда, Лилия, - внезапно заговорил он густым, низким, пробирающим до дрожи голосом, подобным голосу виолончели. - Такая возможность есть у тебя. Ты можешь стать в е с т н и ц е й м и р о в г о р н и х. Новое служение потребует от тебя полной перестройки всех жизненных привычек. Подумай, готова ли ты к такой перестройке.
  Вновь иное время они безмолвствовали. Лилия кивнула, облизав языком пересохшие губы.
  
  - Нет, это... - вклинился я. - Я не нахожу слов!
  - Безумие, да? Безумие так довериться незнакомому человеку, не понимая даже, о чём тебя попросят? Да, наверное, безумие. Но, Боже ты мой, чтó бы я не дала, чтобы оно подольше продлилось, это безумие!
  
  - В чём будет моя задача? - спросила Лилия незнакомца.
  - В игре, - молвил тот. - Есть необходимость так многим людям возвестить не столь сложные истины, о которых иные уже догадываются сами, но желают услышать их извне. Другие же и не догадываются - но узнать истину они должны.
  Младший Брат очертил в воздухе круг и быстро коснулся её век.
  И вот, на некую секунду - на одну только секунду! - Лилия увидела в с ё, всё небо, живое и полное бескрайних миров, населённых неисчислимым сонмом существ, трепещущих, как упругие радужные струи.
  
  - Ангелов?
  - Да разве только ангелов! Как вы представляете себе ангелов, Пётр Степанович? Как ливерную колбасу, наверное.
  Я в ответ смиренно вздохнул: я, в конце концов, психотерапевт, а не мистик.
  
  - Сколь многие из них, - продолжал Младший Брат, - стучатся в сознание человека! Но уши человечества затворены. Твой же слух, Лилия, приоткрыт.
  - Я должна буду стать рупором, через который заговорят... все эти существа? - спросила девушка, замерев.
  - Нет, - ответил Младший Брат. - Это разрушило бы, рано или поздно, твоё сознание...
  
  ('А так оно, видимо, целёхоньким осталось!' - подумал я с иронией.)
  
  ...Ты станешь не рупором, но вестницей и б о ж е с т в е н н о й а к т р и с о й.
  Всякий раз, когда то или иное светлое существо постучится во врата твоего разума, ты отворишь ему двери и воспримешь его весть. Затем ты проследуешь к адресату и явишь ему себя в образе существа, с которым говорила.
  Девушка поразилась: что же, ей придётся нацепить картонные крылья и бумажный нимб?
  Младший Брат улыбнулся и пояснил, что это совсем не обязательно.
  Но поверят ли ей люди?
  Конечно. Люди верят самым разным небылицам. Сколь охотней они поверят тому, что является внешним покровом истины! Но степень доверия будет зависеть от мастерства актрисы.
  - А как я отличу чужой голос от своей фантазии? - спросила Лилия.
  - Для того над твоим внутренним слухом будет бодрствовать Подруга, голос которой ты не спутаешь ни с чьим иным. Она предварит любое задание.
  
  ('Этакий диспетчер. Всё ясно. Как же изобретателен человеческий мозг!' - весело изумился я.)
  
  И в тот же самый миг девушка услышала внутри себя голос Руты, Подруги.
  
  - Голос? - встрепенулся я.
  - Да, голос, - отозвалась моя пациентка печально и насмешливо. - Да, внутри меня. Живой голос, такой же, как ваш, Пётр Степанович. Что вы так смотрите? Я знаю, знаю, как это называется.
  - Но вашей болезнью вы это не считаете?
  Лилия пожала плечами.
  - Это бесполезный вопрос, - пояснила она грустно. - Может быть, это и было началом болезни. Тогда оно прошло. А может быть, всё было правдой. Но и тогда оно кончилось. Теперь-то, теперь не поздно ли плакать по волосам, когда сняли голову?
  - Для меня, Лилия Алексеевна, важно, как вы относитесь к этому.
  - Для вас важно, потому что вы врач, это ведь работа ваша - чинить человеческий мозг. А я актёрка. Вы разве забыли?
  - Мы снова отвлеклись, и снова по моей вине. Продолжайте, пожалуйста.
  
  ...Голос Руты, тихий, ласковый, живой.
  - Это служение, - продолжил Младший Брат, - поставит перед тобой, Лилия, некоторые требования. Тебе будет нужно сменить квартиру и удалиться от домашних. Лучше всего не видеть их вовсе. В будущем, возможно, потребуется переезд или поездки в другие города, по всей стране - тогда ты забудешь саму мысль о постоянном доме. Однако вначале способности твои будут испытаны здесь. Новый труд потребует от тебя всей сосредоточенности и всех душевных сил, по крайней мере, первые месяцы. О н и, - он очертил круг в воздухе, - не всегда могут ждать от своей вестницы, пока закончится её репетиция или иное земное занятие.
  Недолгое время оба помолчали.
  - Чем ты будешь жить? - требовательно вопросил Младший Брат. - Чем заработаешь себе на хлеб? Чем заплатишь за жилище?
  - Мне всё равно! - воскликнула Лилия. - Чем угодно. Я буду работать по ночам; я заказы возьму, шить буду что-нибудь. Что угодно! Что вы... чего ты от меня хочешь?
  Младший Брат улыбнулся.
  - Считай этот вопрос своим испытанием, - пояснил он. - Столь часто достойные, казалось бы, люди торгуются с нами и ищут себе награды, будто думают, что поступили на службу в банк и труд духа оценён звонкими монетами. Но только тем, кто бескорыстен, и только тем, кто временно не имеет н и к а к о й возможности совместить служение с земным заработком, может быть в редких случаях оказана помощь, до тех пор, пока сами они не найдут иной источник пропитания. Твой случай, Лилия, относится к этим редкостям. Взгляни на шкатулку у твоих ног. Осторожно трать содержимое, памятуя, что камни земли рассыпаются в прах, а сокровища духа бессмертны и сколь драгоценнее первых.
  
  - Ах, вон что! - не удержался я. - Так это была та самая шкатулка?
  - Да.
  - И драгоценности в ней были?
  - Были.
  Гигантским усилием воли я подавил в себе желание спросить, куда же они исчезли. Но девушка угадала мой вопрос.
  - Куда они пропали? Не знаю. Вы думаете, наверное, всё это мне... пригрезилось. Не знаю. Ничего не знаю! Но ларец-то вы видели? Видели, Пётр Степанович? Или он мне тоже приснился?
  - Видел, - признался я. (Ещё бы не видел. Мне до смерти не забыть этот вопль: 'Мама! Где камни?'!) - Но, милая моя, не одни Младшие Братья изготавливают шкатулки...
  
  7
  
  Какова этиология этого заболевания? - размышлял я наедине. - Ведь люди не сходят с ума от неумных запросов назойливых ухажёров! (Или сходят? Что там, внутри себя, чувствует женщина, для нас загадка.) Такие события становятся психической травмой, превращаются, так сказать, в последнюю каплю лишь на фоне длительных и крайне дискомфортных условий жизни, социальных или психологических. Лилию же никто не истязал, не ставил перед ней непосильных требований, напротив, у неё была любимая, всё-таки, работа, работа, совпадающая с призванием... Впрочем, неврозы появляются и от сравнительно менее веских причин - но дело в том, что (не я это первый заметил) для быстрого прогресса психического расстройства при отсутствии значительных внешних факторов нужна малая воля и, так сказать, внутренняя предрасположенность в виде склонности бежать от реальности и винить других людей в своих бедах. Нужно то, что обыватель презрительно называет слабохарактерностью и 'избалованностью' или, ещё грубее, испорченностью натуры. А девушка отнюдь не производила впечатление испорченной, избалованной, слабохарактерной. Но то - неврозы, а происхождение шизофрении до сих пор остаётся тёмным лесом, хотя, например, такие авторитеты, как Шульц-Хенке, Розен, Бенедетти или хоть тот же самый обожаемый мной Мюллер-Хегеманн и считают происхождение этой болезни именно, да едва ли не исключительно невротическим. Шизофрения - как королева, которая из роскошных покоев порой нисходит к бедняку: предпочитая людей малоразвитых и слабовольных, она иной раз поражает и умников, и умниц. Недаром же относят её к э н д о г е н н ы м психозам, то есть таким, которые берут своё начало в н у т р и нашего естества, в той самой 'душе', которая, как известно, ночь непроглядная! Почему девушка была так уверена, что пять дней, свободных от галлюцинаторных симптомов, уже дают гарантию того, что 'не будет больше никаких голосов', во веки веков, так сказать, аминь? Я сам отнюдь не разделял этого наивного оптимизма. Вот бы оказаться свидетелем слуховой галлюцинации, того самого 'голоса'! А ну как та совершится в моё отсутствие? Или стоит спровоцировать такую галлюцинацию? Но как именно?
  Опасаясь пропустить нечто важное, я ещё в воскресенье позвал Таню зайти ко мне в кабинет и попросил её по возможности приглядывать за новой больной, особенно внимательно присмотреться к ней, если Таня заметит явные симптомы расстройства или галлюцинаторного бреда: например, необычное поведение, необычную речь, глоссолалии (то есть бессвязные выкрики) - да мало ли что может быть! Буде такое случится, я поручил Тане запомнить всё в подробностях, а ещё лучше - записать случай по горячим следам, чтобы потом рассказать мне.
  - Хорошо, - согласилась сестра, лукаво поглядывая на меня. - Я всё запишу. Инъекцию ей делать, если разбуянится?
  Я поморщился.
  - Только если уж очень разбуянится, Таня! Любая фармакология мне всю клиническую картину смажет напрочь. И не дай Бог кому-то придёт в голову в моё отсутствие назначить ей медикаменты! Если будете наблюдать явный бред без конца, можно её отвести в 'изолятор' на часок. Там, насколько я помню, есть кушетка...
  - А ведь она больной-то не кажется, Пётр Степанович! Только уж чересчур тихая, по целым дням молчит...
  Я вздохнул.
  - Это вам не кажется, Таня, а я наблюдал её в таком виде, что только за стул держись.
  - Где это вы её наблюдали? - поразилась Таня.
  - Домой к ней приходил по просьбе родственников.
  - Родственница, что ль, ваша? - хитро прищурилась сестра. - Ну-ну! Так и запишем. Вы поберегитесь, Пётр Степанович, а то как бы не было это... наследственное! - хохотнула она. И тут же густо покраснела. - Простите: шутка дурацкая!
  Я усмехнулся.
  - Да ведь никто, Танечка, не застрахован от этого! Вот поработаешь здесь с полгода и понимаешь это очень так даже ясно...
  
  8
  
  В понедельник вечером я позвонил матери моей пациентки и спросил её о возможности побеседовать. Галина Григорьевна обнаружила готовность приехать прямо в клинику. Я извинился и объяснил, что это мне, как раз, неудобно: в моё отсутствие кабинет занимает другой врач. Селезнёва-старшая как-то боязливо, хотя и радушно пригласила меня к себе домой: в трёхкомнатной квартире, оставшейся ей от родителей, она теперь жила одна.
  Ещё в прихожей Селезнёва принялась угодливо суетиться вокруг меня, вешая пальто, разыскивая тапочки; провела, наконец, в комнату, усадила, как до того старшая её дочка, в мягкое кресло; поспешно принесла на подносе чаю и печенье. 'На этом самом подносе, - подумалось мне, - младшая дочь могла нести Тихомирову чай, находясь уже в двух шагах от своей болезни. Как много мрачных тайн и скрытого человеческого горя впитывают в себя скатерти, занавески, абажуры, пледы, диванные подушки, ковры, фоторамки на стенах, все - воплощение безмятежного уюта и мира, и не только здесь, а в любой гостиной! Как же лгут вещи! Или люди лгут, а вещи ни в чём не виноваты?'
  Беседа не принесла мне большого 'улова', хотя я добросовестно расспросил обо всём, начиная с развития младенца. Никаких патологий или травм мать не припоминала, да и вообще, поначалу говорить сама явно не хотела, а только отвечала: поспешно, пугливо, покорно, повторяя всё то же, что уже сказала старшая дочь (вплоть до укоризны Лиле за невнимание к такому положительному жениху и словесного венка последнему за его долготерпение - чем он им обеим так полюбился?), но только на свой лад: с опаской, изыскивая самые разные эвфемизмы, густо пересыпая речь уменьшительно-ласкательными суффиксами, будто боясь, что кого-то обидит нечаянной грубостью или прямотой. О последнем периоде жизни Лили, когда её девочка сняла квартиру - и даже матери, матери не хотела адрес говорить!, пришлось аккуратно так, знаете, Пётр Степанович, со смекалочкой-то, выяснить, словечко за словечком, так и про дом, глядишь, разузнала, а уж в доме квартиру отыскать, это, Пётр Степанович, завсегда можно - итак, этот период она вспоминала не иначе как со внутренним ужасом, на глаза её сами собой наворачивались слёзы.
  - И ведь Лиля-то меня, почитай, выгнала! - вдруг прорвалась в ней слезливая обида.
  - Как это 'выгнала'? - изумился я.
  - Так вот! Сказала: мамочка, у меня новая работа, мне готовиться нужно, а ты приходишь, я сосредоточиться не могу. Пожалуйста, не чаще... - Галина Григорьевна всхлипнула, - не чаще чем раз в неделю приходи, а не то, дескать, снова съеду, и уж адреса-то, адреса... тогда вовек не сыщешь... - снова частые всхлипывания.
  - Ну, это ещё не называется 'выгнала'...
  - Пётр Степанович! - укоризненный возглас. - Да как же не называется, когда я мать?
  - А вы бывали у неё чаще, чем раз в неделю? - уточнил я.
  - Так первое время, почитайте, каждый день, а там уж... смирилась...
  'Воистину, - думал я меж тем, - воистину иных детей родители удушают своей заботой! Неужели матери даже в голову не пришло, что если дочь съезжает от неё, то ещё и потому, что хочет ускользнуть, не дышать больше воздухом мелочной материнской опеки? Вот вам и вероятная этиология невроза. А она не понимает, искренне обижается. Лилия вылечится когда-нибудь - а как вот любящим родственницам объяснить, что они иссушают этот цветок одна - жаром пугливого внимания, другая - радиацией мещанского оптимизма? Никак не объяснишь. Тут не объяснять надо, а приказывать. Но разве прикажешь человеку оставить в покое родную дочь? Это, мол, и не по-людски, и вообще бесчеловечно. А вот душить любящими руками - оно, конечно, куда как человечней'.
  - А потом, - продолжала Селезнёва, - когда Альберт Иванович появился, стала приглядываться, ну, и вопросы задавать, так вот, шажок за шажочком, и смотрю: ай, нехорошо, совсем нехорошо... А когда уж батюшка этот пришёл, монах - ведь до самой двери, почитайте, шёл за ней! - а я тут как раз из гостей, от доченьки-то: пришла утром, а она из дому, не уважила меня, значит, совсем я для неё оказалась, - всхлипывание, - будто носок старый! Лилечка вернулась, я и собираться, потихоньку так, не мозолить чтобы её глазки молодые, если видеть меня не хочет, я за дверь - а тут и монах в чёрном, ну думаю, Григорьевна, держись, будет тебе сейчас, - всхлипывание, - Божий суд! Я ему: вы, мол, к кому, батюшка? А он мне: а я к сей девице, а вы, видать, ей матушкой приходитесь? И таких мне страстей про Лилечку-то наговорил, таких страстей! Что стояла перед ним, так, почитайте, едва со стыда не провалилась, хоть ещё и молодой парнишечка. Ну, тут уж откладывать не стали... - Ещё одно всхлипывание. - А сразу позвонила всем, и собрались, близкие-то Лилечке люди, и Анатолию Борисовичу позвонила, и Альберт Иванович пришёл, с Анжелой вместе - а ведь из них пара будет, доктор?, вам-то как?, я-то вот гляжу, и слава Богу, может, хоть у одной что в жизни срастётся, - и тогда решили не затягивать с этим делом, не травить себе душу, а уж раз, отрезать - и ладно, и тот же вечер ещё к вам, доктор, поехали, вот так-то оно...
  Я поднялся.
  - Большое спасибо вам, Галина Григорьевна, вы полностью удовлетворили моё любопытство. - Селезнёва тоже встала, заулыбалась. - Да, ещё последний вопрос... Вы... вы абсолютно уверены, что в своей шкатулке Лиля никогда не хранила никаких драгоценностей?
  Женщина секунд десять глядела на меня неподвижно, полураскрыв рот.
  - У... уверена, - выдавила она, наконец, из себя. - А разве это важно, Пётр Степанович?
  - Это ч р е з в ы ч а й н о, - я подчеркнул слово, - чрезвычайно важно для правильного диагноза и для правильной терапии!
  - А... а почему? Вы... Господи! Вы ей поверили, что ли?!
  'Вот, гляди-ка, - мрачно восхитился я. - Казалось бы, дура-дурой, а интуицией так сразу в меня и проникла, и тут же хочет обвиноватить'.
  - Вы не ответили на мой вопрос, Галина Григорьевна. Вы что-то скрываете от меня? Это на лечении отразится крайне пагубно.
  Поняв, что укоризной меня не возьмёшь, Селезнёва изменилась в лице, заплакала.
  - Все... все вот так на меня нападают... Со свету меня хотят сжить... Будто я своей девочке какой враг... Да кто же, как не я, защитит-то её! От злых-то людей... Ничего там не было, ничего! Никаких камней! Так, может, безделушки какие пластмассовые...
  - Всего хорошего, - произнёс я, прошёл в прихожую, оделся и, ещё раз торопливо попрощавшись, поспешил на улицу.
  
  9
  
  В четверг, 5 марта 1997 года, я, как всегда, начал свою работу с обхода и, остановившись у Лилиной койки, фальшиво-бодренько осведомился:
  - Ну, на что жалуетесь?
  Обычный ответ был 'Ни на что, спасибо', и я, назначив время визита в мой кабинет, шёл к другой койке. В этот раз Лилия подняла на меня глаза.
  - На вашу коллегу.
  Я раскрыл рот.
  - Что такое?
  - Она велела мне во вторник вколоть какую-то гадость.
  - Так, и что? - спросил я быстро.
  Девушка поманила меня ладонью, будто желая что-то сказать на ухо.
  Я склонился к ней, честно говоря, не без напряжения, иррационально испугавшись, что она, подобно Николаю Ставрогину, сейчас вцепится мне в ухо зубами. Что ж, пострадаю за науку и перестану строить иллюзии о незначительности её недуга.
  - Медсестра притворилась, что делает укол, и не сделала, - прошептала мне на ухо девушка.
  Умница Таня! Я выпрямился.
  - А по какой причине вам была назначена инъекция?
  - Наверное, Ираида Александровна посчитала, что я слишком невесёлая, и что это ненормально, - отозвалась Лилия с печальной улыбкой.
  - Я приму меры, чтобы такого не было, - пообещал я. - А вас жду в кабинете в обычное время, после Клавдии Ивановны.
  Закончив обход, я направился прямиком в кабинет завотделением и там немного пошумел. Сергеева смотрела на меня, по обыкновению, устало и брезгливо, как на молодого честолюбца, каким я и был, отчасти.
  - Да, - согласилась она, наконец. - Да, это, правда... глупо. Переводим попусту, когда каждая ампула на счету. А я-то что? Не я назначала. Вы скажите Головниной сами. В субботу приезжайте и скажите.
  - И приеду, и скажу.
  - И приезжайте, и скажите, на здоровье.
  
  В двенадцать часов Лиля вошла в кабинет и уселась, на этот раз, в кресло. Вид у неё был не менее уставший, чем у завотделением, черты лица заострились, тени обозначились под глазами.
  - Как-то вы плоховато выглядите, душенька, - пробормотал я.
  - Так у вас тут, Пётр Степанович, не курорт, - невесело пояснила мне девушка. - Слушайте, вы, случайно, не того... не играете с вашей коллегой в доброго и злого следователя?
  Я едва не разозлился.
  - Что, оскорблять меня будете, Лилия Алексеевна? Сейчас обратно в палату пойдёте.
  - Не надо! - испуганно вскрикнула она.
  Мы немного помолчали. Я не только остыл за время этого молчания, но и исполнился искреннего сочувствия к ней:
  - Что: там, в палате, совсем плохо? Обижают вас?
  - Нет... Не обижают: со мной не разговаривают. Душно там. Психически душно. Скучно. Эти мысли, понимаете, мысли от людей - как радио, которое работает! Русский шансон. Всё вытаптывает внутри...
  - В вас проникают мысли других людей? - заинтересовался я. Ну как же: Шнайдеровский симптом!
  - Ну, не цепляйтесь вы к словам! Ничто в меня не проникает. Так... будто давит.
  - Давят чужие мысли?
  - Чувства, скорее, - пояснила она. - Женщины ссорятся. Алёна эта - как волк, того и гляди, укусит. Противно...
  Notabene: в январе в отделение поступила ещё одна пациентка, Алёна, с психопатией: она красила волосы зелёнкой и изощрялась в мелких и крупных пакостях.
  - У меня ведь только и есть радости, - немного оживилась Лилия, - что к вам на приёмы ходить. Понимаете вы, Пётр Степанович? - в её глазах заблестели слёзы.
  Я сглотнул.
  - Я подумаю, как бы вас перевести в одиночную палату, - пообещал я.
  Лилия иронически улыбнулась.
  - А что, здесь есть такие? Не замечала.
  - 'Изолятор' пустой стоит, - буркнул я.
  - Изоля-атор, - протянула она.
  - Ну да, да, изолятор! - взорвался я. - Нормальная комната, с четырьмя стенами! Койку поставим - вообще сказка будет! Лысые черти! Черти лысые! Расстрелял бы архитекторов этих, руки бы вырвал им и засунул бы в задницу! Вы ещё в общем отделении не были! Наблюдательных палат не видели, куда людей пихают, как в автобус! 'Кузница психов', вашу мать!!.
  Девушка смотрела на меня удивлённо.
  - Вы ведь не на меня сердитесь? - тихо спросила она. - На... систему?
  Я поморщился: всё, крайняя точка - обсуждать с пациентом недуги отечественной психиатрии.
  - А за 'изолятор' спасибо вам большое! - поблагодарила она. - Только вы забудьте, Пётр Степанович! Обойдусь как-нибудь. Я других ничем не лучше. Или тогда Сашу переведите туда тоже. (Саша в марте как раз вернулась к нам после рецидива.) Там ведь можно поставить две койки?
  - Если завотделением согласится...
  - Ну, вот и не думайте.
  - Нет, я подумаю... Да... И вовсе, - пробурчал я, - не играю я на пару с Головниной в доброго следователя. Сам бы руки оторвал этой дебилке. Другим пациентам, будьте любезны, не сообщайте этот комментарий.
  Лилия улыбнулась:
  - Нет: побегу, расскажу всем. Спасибо! - прошептала она другим тоном, взволнованно. - Спасибо! - и закрыла лицо руками.
  Через пару минут она отняла руки; быстрым, незаметным движением утёрла оставшиеся слёзы; улыбнулась через силу.
  - Ну вот, я готова. Что вам ещё рассказать?
  
  10
  
  В тот день мы возобновили, и в пятницу, 6 марта, продолжили анамнез.
  
  Не прошло и трёх дней после знаменательной встречи, как Лилия уволилась с работы и съехала от матери и сестры (та полгода назад ещё жила вместе с мамой и, между прочим, сама переехала через несколько недель), сняв дешевую квартирку.
  
  - Простите, голубушка: а на какие деньги?
  - Как - на какие? - удивилась девушка. - Я продавала камни. Ах, да...
  - Но если камни были вашей фантазией?
  - Я и подумала, что для вас это не объяснение... Ну, что же, - улыбнулась она, - считайте, что я продавала свои фантазии!
  - А кому вы их продавали? - поспешил я уточнить.
  - В ломбард, - ответила она растерянно. - Я... я сейчас не вспомню точного адреса...
  - Так-так...
  - Но я постараюсь вспомнить. Озадачила я вас - да? Пётр Степанович, а если не фантазии, тогда что?
  Я пожал плечами.
  - Скажем, вы скопили раньше некоторую сумму...
  - Именно! - перебила она меня с иронической псевдосерьёзностью. - Все лишние тысячи от моей зарплаты я откладывала, это правда.
  - Ну, или у вас появился другой состоятельный ухажёр.
  - Что-то не помню такого...
  - Частичная амнезия, - пояснил я, - или, например, вытеснение воспоминаний, связанных с психической травмой.
  - Мастер! - произнесла Лиля, улыбаясь.
  - Кто мастер?
  - Вы - мастер.
  - Мастер по притягиванию объяснений за уши? - усомнился я.
  - Ага, - подтвердила она весело. - Не обижайтесь, пожалуйста.
  - Я и не обижаюсь, тем более, что действительно притянуто за уши. Ну, не знаю! Может быть, неизвестный поклонник тайно опускал вам деньги в почтовый ящик! Разберёмся ещё с этим... Продолжайте!
  
  Итак, первым заданием, воспринятым Лилией от с и л г о р н и х, была Сольвейг - та самая. Режиссёр Театра юного зрителя вынашивал постановку 'Пер Гюнта' и, кажется, зашёл в тупик; он всё не мог нащупать 'верную точку' и запутался в собственных замыслах; казалось ему, что он взвалил на себя неподъёмную махину; работа ему опостылела; вполне серьёзно режиссёр подумывал о том, чтобы вовсе отказаться от спектакля.
  С о л ь в е й г, сказала Лиля, пожелала обратиться к своему певцу с посланием.
  
  - Как Сольвейг? - изумился я. - Разве это не... не литературный персонаж?
  - Не только, - невозмутимо ответила девушка.
  - Как это 'не только'?
  - Вы разве не можете себе вообразить, Пётр Степанович, что некоторые герои книг имеют прототип?
  - М-м-м... Небесный прототип? - догадался я.
  - Именно, - согласилась Лилия, оставив меня лишь изумляться изобретательности её недуга, который, даже будучи припёрт к стенке, изыскивал отличные логические лазейки для того, чтобы представиться иным, чем был на самом деле.
  - Хорошо... И что же - тогда вы услышали второй голос? Голос Сольвейг?
  - Нет! - ответила девушка досадливо. - Вы вообще, кажется, не представляете, как это совершалось!
  - Не представляю, это точно, - признался я. - Не было возможности...
  - Тогда слушайте! Я в х о д и л а в неё.
  - Входили?
  - Да, да! Рута мне называла только имя и задание, в общих чертах, и к кому идти. Я садилась и начинала представлять себе Ту, кто поручала, в деталях. Искала какие-то изображения, фотографии, смотрела на них, читала книги. 'Пер Гюнта' я, например, прочла. Думала... И вдруг чувствовала: вот, вот, поймала! Сначала, например, какой-то жест, один жест. Поворот головы. Рука, одна поверх другой. Потом какие-то картины, ландшафты, или просто пятна цветовые. Лицо, очень важно поймать лицо, оно обычно текучее... И - раз! - я с т а н о в и л а с ь е й. И это был не голос! Это было как сознание себя! Вы же сами с собой обычно не разговариваете? Вы же себя не спрашиваете ни о чём? Вы уже всё заранее знаете, что хотите сделать - правда?
  - Внешне это ваше состояние как-то проявлялось? Я имею в виду, в сам момент 'вхождения'?
  Я спросил, желая узнать, имеют ли её галлюцинации поведенческую симптоматику.
  - Нет, конечно! Какое там 'внешне'! Тут нужно сидеть в тихом месте, не шевелясь, тут любой звук может разрушить это всё! Представляете, какая досада была, когда мама однажды в такой момент позвонила в дверь!
  Я неопределённо хмыкнул.
  
  Итак, в начале всякого задания девушка в х о д и л а в образ. Затем начинались обычные репетиции. Обычные, но и не совсем, пояснила госпожа актриса: не столько работа над внешней стороной, над жестами или конкретными словами (хотя и они продумывались), а труд над внутренним ощущением достоверности. Повтор десятки, сотни раз. Нужно было также изготовить костюм, увидеть его до самых мелких подробностей. Для Сольвейг, например, потребовалась тёмно-коричневая крестьянская юбка, блуза сложного покроя с особой вышивкой и шнуровкой, белая с зелёным, коричневым и синим (заказывала она её в ателье, а вышивала сама), зелёные и синие ленты в волосы и даже... деревянные башмачки.
  
  - И где же вы достали деревянные башмачки? - не мог я не сыронизировать.
  - Заказала мастеру-столяру.
  - Тот, наверное, очень удивился заказу, - хмыкнул я.
  - Ну, ещё бы!
  - И немало взял, полагаю?
  - Мою месячную зарплату в театре.
  - А где же вы?.. Ах да, я забыл...
  ('Нужно будет найти Чернышёва, - подумал я, - и спросить, действительно ли на его Сольвейг были в тот вечер деревянные башмачки. Впрочем, он, наверное, назовёт меня ищейкой в белом халате, человеком с плоской фантазией, мещанином и дождевым червём, вот так-то. И будет прав по-своему'.)
  
  В известный миг Рута шепнула ей:
  - Ты готова.
  И Лилия отправилась к Чернышёву домой.
  
  - Откуда вы узнали адрес?
  - Рута сказала...
  - А до того с Михаилом Андреевичем вы не были знакомы?
  - Я даже не знала, что есть такой!
  ('Ну, - усомнился я, - это, положим, маловероятно: актриса всё же, а он - режиссёр'.)
  
  Чернышёв открыл свою дверь - и застыл на пороге.
  
  - А ведь, наверное, и все другие адресаты застывали, увидев свою мечту вживую: так, Лиля? - внезапно спросил я. - У них, наверное, язык приклеивался к нёбу от изумления?
  - Да.
  - Вам было это лестно?
  - Лестно? Что?
  - Внимание мужчин к вам.
  - О, как же вы ничего не понимаете! - воскликнула девушка почти с болью. - Это же была не я!
  - Не вы? Вы лишались своей воли? Это было похоже на гипнотический транс? На то, что вами кто-то управляет?
  - Нет, не лишалась, я ведь объясняла уже! И ни капельки не похоже на ваш дурацкий транс! Но это была не я! Я себя забывала, я как бы сдавала внаём всю себя - понимаете? Понимаете или нет? - подозрительно переспросила она. - Это как посольство. Вы знаете, в Москве есть посольства других государств, Германии, например. Они стоят на русской земле, их кирпичи своими руками положили русские люди, там нет ничего немецкого, ни одного атома. Но это - территория Германии. И любая мелочь - скажем, если окно разобьют - будет означать оскорбление Германии, будет значить нападение на её суверенную территорию, хотя стекло для этого окна изготовили где-нибудь в Подмосковье. А как только посольство переедет, здание станет обычным зданием. Вот так же и я была таким посольством!
  - Посольством Сольвейг?
  - Да.
  - Территорией Сольвейг?
  - Да.
  - То есть ею самой?
  - Да.
  - И при этом оставались собой же?
  Лилия рассмеялась.
  - Не заставляйте меня в четвёртый раз повторять одно и то же! О чём вы меня там ещё спрашивали? Внимание мужчин? Не было никакого внимания, так, как вы это понимаете.
  - Понимаю: на героиню Ибсена не смотрят, как на девушку из бара, а на территории посольства не играют в кегли и не строят глазки сотрудницам.
  - Именно.
  
  - Сольвейг! - воскликнул режиссёр, обретя дар речи.
  - Да, - возвестила Лилия. - Я пробуду недолго. Столько, сколько нужно, чтобы услышать и сказать, что хотела.
  - Откуда? - еле повернул языком Чернышёв.
  - Не надо спрашивать пошлостей.
  Цокая деревянными башмачками, она лёгким шагом прошла в комнату.
  - Расскажи о постановке, как ты видишь её, - попросила она.
  
  - Вы обращались к нему на 'ты'? - усомнился я. - Он ведь вас старше лет на двадцать.
  - Да не я же! Сольвейг!
  - Ах да, извините...
  
  Чернышёв, сбиваясь, начал рассказывать. Лилия слушала, не перебивая, внимательно выслушала она весь его путаный монолог. В замысле режиссёра было много хорошего, свежего, оригинального, но было и много надуманного, нелепого, модернистского: черные мятущиеся тени на белых простынях; стремление задействовать музыку Шнитке и Курёхина; выпячивание иронии в ущерб чему-то сокровенному, к чему режиссёр тоже не умел отнестись иначе как с иронией; чувственный и какой-то очень южный танец самой Сольвейг, который задумывался вместо танца Анитры.
  Всякий раз, доходя до описания очередной неуместности, Чернышёв поднимал на неё глаза, краснел, бледнел, лепетал: 'А вообще, нет, это такая чушь...'
  - Дерьмо, дерьмо, вся моя затея - дерьмо! - вскричал он в конце своей исповеди.
  - Отчего же? - ласково вопросила Сольвейг. - Нужно только отказаться от лишнего. Григ лучше Курёхина.
  - Как такая элементарщина не пришла мне самому в голову! - застонал режиссёр, хватая себя попеременно то за волосы, то за бороду. - Конечно, Эдвард Григ! 'Пер Гюнт!' Конечно, Григ лучше Курёхина, ребёнку ясно, что лучше! Он сказочный, он выпуклый, он рельефный, он сюжетный...
  - И декорации, - продолжала вестница, - не должны быть аскетичными. Николай Рерих в начале века уже создал декорации к этой пьесе. Можно найти фотографии; даже копия, которую сделает плохой художник, будет лучше, чем белые простыни, особенно если сохранить верные тона.
  - Рерих, - пробормотал Чернышёв. - Я, недоучка, даже не потрудился посмотреть, кто из русских художников занимался этим. Идиот!
  - И, главное, не нужна чувственность, - по какому-то наитию добавила она и значительно пояснила:
  - Я не блудница. Я невеста, я же мать. Я во всём. Всё во мне.
  - Я вижу! Т е п е р ь-то я вижу, своими глазами! Я не сплю ли? Я всё думал: к а к а я она?
  - Она? - переспросила Лилия, улыбаясь.
  - Ты! О! Такая! Сольвейг! Откуда Ты? Почему Ты встаёшь и уходишь? Почему сейчас, когда я узнал Тебя, я должен с Тобой попрощаться?
  - Потому, что чудеса не идут по часам будней, - ответила девушка. - Потому, что их не запрягают в плуг. Меня ты будешь чувствовать в людях, в природе, вокруг, рядом, внутри. Того, кто творит красоту, недолго ожидает награда.
  Низко, до самых её ног склонился режиссёр и, встав на одно колено, коснулся пальцами её башмачков.
  - Я, распущенный ленивец, был недоволен препятствиями, требовал внимания, - сказал он. - Ты же в этих башмачках прошла от лесов Норвегии до моей двери - и не возроптала, не сочла за утруждение своё. Так и я не сочту за труд славить Тебя, Сольвейг. Ступай же. Счастье сменяется тоской, так уж заведено в мире, но счастье - больше, оно пребудет.
  Три раза провела Сольвейг своей маленькой рукой по волосам режиссёра, и стук деревянных башмачков затих на лестнице.
  
  Девушка закончила свой рассказ; я, смежив веки, молчал некоторое время.
  - Я вас усыпила? - весело поинтересовалась она.
  - Нет... - Я почти с неудовольствием открыл глаза, пошевелился. - Во время этой беседы у вас, Лиля, как у бывшей актрисы, не было искушения пойти работать к Чернышёву? Я думаю, он бы вас оторвал с руками, пылинки бы сдувал с вас... Да и главные роли не лежат просто так на дороге.
  Девушка прикусила губу.
  - Сильнейшее! - подтвердила она. - Сильнейшее искушение! Но ведь тогда я перестала бы быть Сольвейг. Я не могла...
  - Вы не могли изменить служению Высшему Миру ради суетной земной славы и куска хлеба с маслом, - помог я.
  - Да у меня было на кусок хлеба с маслом!
  - Ну, конечно: изумруды и яхонты...
  - Как-то это бессердечно, - едва ли не кокетливо сообщила Лилия: - так откровенно смеяться над больным человеком!
  - Бог с вами! - испугался я. - Я это нечаянно... И потом, кто, интересно, меня провоцирует? Что, бишь, я ещё хотел у вас спросить? Ах, да: как вы думаете, Лиля: Чернышев в будущем сможет говорить с Сольвейг, как... как, например, вы общались с Рутой?
  - Возможно, - она улыбалась.
  ('Видимо, она способна и другим внушать свои галлюцинаторные идеи', - отметил я про себя и... тоже улыбнулся.)
  - Вы думаете, я его заразила своей болезнью? - спросила девушка, почти смеясь, будто прочитав мою мысль.
  - Говорят, - уклонился я от ответа, - что Михаил Андреевич произвёл фурор своей постановкой; центральные телеканалы показали о нём сюжет.
  - Правда?! - вскричала она и хлопнула в ладоши. - Я не знала! Я очень рада.
  - Что ж, на вас, Лиля, теперь приятно посмотреть, по сравнению с тем, что было вчера, - удовлетворённо заключил я.
  - Не беспокойтесь, Пётр Степанович, - ответила она насмешливо. - Неуместная весёлость в вашем отделении быстро излечивается.
  - Я очень сожалею, если это так. Ну... ступайте же... девушка в деревянных башмачках! Продолжим через два дня.
  Дойдя до двери, Лилия обернулась и уронила последнюю реплику, слегка улыбнувшись, со свойственным ей грустным юмором:
  - В больничных шлёпанцах.
  И закрыла за собой дверь.
  
  11
  
  Нет, решительно, решительно я должен был бороться за её устойчивое, бодрое настроение! Ведь пора было уже приступать и к собственно терапии, но разве не коту под хвост полетит терапия, если пребывание в палате способно за один час разрушить с таким трудом и осторожностью возводимое здание? Тётки-'эмигрантки' (так я про себя называл Ирину и Ларису) - и в самом деле склочные бабы, а Алёна - ещё и агрессивная особа, такое общество не добавит душевного здоровья.
  6 марта, в пятницу вечером, я постучал в кабинет завотделением, вошёл и для начала вручил Сергеевой, в честь наступающего праздника, коробку конфет, которую купил в ларьке на территории клиники (во всякой больнице есть ларёк с конфетами и цветами, думаю, очень доходный бизнес). Та расцвела.
  - Ну! Ну, змей-искуситель... Не иначе как о чём-то просить пришли меня, старуху, иначе бы не разорились.
  - Да какая же вы старуха, Лидия Константиновна! Вы - женщина в самом соку, - отшутился я. - Угадали. Хочу вас просить сделать из 'изолятора' маленькую палату и перевести туда двух моих пациенток.
  Сергеева подняла брови.
  - А что, это так клинически необходимо?
  - Думаю, что необходимо. Иначе терапия пойдёт насмарку.
  - Хорошо, а надзор... В общей палате за ними сестра присмотрит, а в той взяли и повесились! Меня же, голубчик мой, и будут судить, и вас за компанию.
  - Я за этих двоих ручаюсь. И потом - оставляем ведь в палаты открытые двери, почему бы и здесь не делать так?
  - Да там и две койки не поместятся!
  - Две поместятся, ещё и с метром расстояния между ними. Смотрел сегодня.
  - Хорошо, Пётр Степанович, но тогда сразу возникнет вопрос: почему именно ваших девочек, а не от Головниной - мальчиков?
  (В скобках замечу, что иным мальчикам шёл пятый десяток.)
  - Да, но она ими не занимается.
  - Верно, не занимается, но когда увидит, что на ваших пациенток отвели целых две палаты, то закатит скандал.
  Я вздохнул.
  - Возможно. Но, Лидия Константиновна, что нам важнее: её абсурдное самолюбие или терапевтическая работа? Я не из амбиции настаиваю, я беспокоюсь о деле. И вы же знаете, у меня есть некоторые результаты. Вас вот раздражает, что я, мол, такой прыткий. А разве будет лучше, если я плюну на пациентов совсем? Пока я молодой, прыткий и честолюбивый, давайте и воспользуемся этим, и полечим их немножко! Хоть перед внуками будет не так стыдно...
  Мы помолчали. Сергеева вдруг вынула из ящика стола расчёску и спокойно стала при мне расчёсываться.
  - Ай, ещё седой... Что вы на меня смотрите? Идите, переставляйте ваши койки! Пациентов не привлекать! Тумбочку не трогать! И так всего три на палату... Пусть на подоконнике хранят своё шильце с мыльцем. Когда Головнина ко мне придёт плакаться, скажу, что вы на меня насели, что целый час мне капали на мозги, не смогла сопротивляться.
  - Спасибо большое, Лидия Константиновна! Благодетельница вы наша! Со светлым праздником вас ещё раз!
  - Иди, иди, подлая твоя душа! - отмахнулась она.
  Пациентов-мужчин я и в самом деле не стал просить, а вызвал к себе в кабинет Сашу.
  - Сашка, переезжать будем, - обратился я к ней почти панибратски.
  - Куда? - испугалась та.
  - Палату сделаем из изолятора, на две койки. Что: не рада?
  - Мне как-то всё равно...
  - Дурёха! (Между прочим, все эти 'Сашка' и 'дурёха' предполагали двойной терапевтический эффект: пусть видит, что отношусь к ней, во-первых, как к абсолютно здоровому человеку, во-вторых, без нежностей, и табу нарушить даже и не собираюсь.) Не понимаешь, зачем это? Из-за Селезнёвой! Ей покой нужен, у неё на чердаке-то полный аврал! А тебя я к ней приставляю, вроде как подругу, ну, и присмотришь за ней, заодно, поговоришь по душам, окажешь посильную помощь товарищу доктору.
  - Правда? - недоверчиво перепросила Александра. - Это не наказание для нас обеих?
  - Да ты вообще танцевать должна от счастья! - притворно, а то и в самом деле возмутился я. - Ну, в общем, как хочешь, я тебя не неволю. Желаешь оставаться в общей палате, с психопаткой, двумя невротичками и одним овощем - милости просим.
  - У меня у самой невроз...
  - Да на тебе пахать можно!! У тебя, Александра - остаточные невротические явления. Что - ошибаюсь?
  - Нет... И я вообще-то не против, - она тут в первый раз улыбнулась.
  - А коли не против - поможешь мне койки переносить. Трудотерапия, опять-таки...
  
  Лилия, когда мы с Сашей вошли в палату и принялись ворочать койку, вспрыгнула со своего места и смотрела на нас обоих едва ли не с обожанием.
  - Я вам поставлю памятник, - прошептала она (к сожалению, и другие могли это услышать).
  - Я тебе поставлю! - тут же закричал я на неё. - Памятник! Горчичник я тебе поставлю! Под хвост! Лечиться тебе надо, а не памятники ставить! А то допрыгаешься: поставят тебе памятник! Из мраморной крошки! Покойся, милый прах, до радостного утра, твою мать!!
  Разумеется, и эта нарочитая грубость тоже имела цель: пусть другие пациентки не думают, будто тем, кого отселяют, врач симпатизирует и поэтому переводит их в лучшие условия; пусть не склочничают; пусть не распускают языки о моей склонности к молоденьким девушкам; пусть, в конце концов, побаиваются меня.
  - Вы уж простите, что я на вас накричал, - буркнул я Лиле, едва мы с Сашей занесли вторую койку в новую палату. - Не нужно, чтобы вам кто-то завидовал.
  Девушка улыбнулась.
  - Я поняла, - сообщила она. - Я хоть и больная, но не глупая.
  
  12
  
  В субботу, седьмого марта, выспавшись до девяти часов (был у меня выходной, всё-таки), я в хорошем и боевом настроении направился в клинику.
  Энергично я постучал в кабинет дежурного врача. Ответа не последовало. (Моя коллега думала, наверное: что горло-то драть попусту? Сестра и сама войдёт, а пациенту и нечего являться без приглашения.) Я открыл дверь и вошёл.
  Головнина, крепкая сорокалетная баба с золотым зубом, увидев меня, буквально остолбенела, так, что поздороваться забыла. Я прошёл к столу и сел напротив неё в кресло.
  - Это вы... - наконец, нашлась она, - это вы под своих о т т я п а л и ещё одну палату?
  - Я. А это вы моей пациентке назначили укол?
  - Ну, и назначила, - окрысилась она.
  - Что, кстати?
  - Сульпириду кубик.
  Сульпирид относится к дезингибирующим антипсихотикам, то есть к растормаживающим, активизирующим препаратам.
  - Что, слишком тихая была?
  - Да, слишком тихая! - огрызнулась коллега.
  - Помешала она вам?
  - Да, помешала! Я дежурный врач!
  - Помнится, Ираида Александровна, вы в своё время были резко против того, чтобы я занимался психотерапией с вашими подопечными.
  - Да занимайся, мне-то что! - вывезла она.
  - Нет уж, дудки! Очень нужно! Я ваших не трогаю, и вы моих не трогайте.
  - А я пациентов трогала и буду трогать! - возмутилась она. - Потому что я врач, а они - больные! Я в медвузе училась, когда ты ещё под стол пешком ходил!
  - Вас там научили, Ираида Александровна, что есть такой способ - гипнотерапия? - поинтересовался я.
  - Ну? - буркнула она, не понимая, куда я клоню.
  - И что с помощью гипноза можно дать человеку волевую установку на совершение самых разных действий? В случае 'больных', как вы выражаетесь, это куда легче, чем со здоровыми, потому что у них воля ослаблена. Можно внушить, например, пациентам-мужчинам такую неприязнь ко врачу противоположного пола, что они, едва та войдёт в палату, на неё набросятся и будут душить! А силища при аффекте сами знаете какая у человека!
  Я с наслаждением показал, как именно они будут душить, выкинув вперёд скрюченные пальцы.
  Головнина даже рот распахнула, сверкая своим золотым зубом.
  - Врёшь! - поразилась она.
  Я закинул ногу на ногу, положил руки за голову.
  - А я попробую! - заявил я весело. - Гипноз уже который раз пробую, и не без успеха! Я же талант, как вам известно! Я хоть и под стол когда-то пешком ходил, а вот пришёл - и уже одну дамочку подготовил к выписке! И вторую готовлю. Вот так-то, дело мастера боится! А представьте, Ираида Александровна: вот вам будет развлечение, а? Сидит напротив вас какой-нибудь дядя Федя-Молоток, вдруг раз! - я быстро нагнулся и снова выкинул вперёд свои ручки, остановившись сантиметрах в десяти от её лица. Головнина вскочила с места.
  - У-у-у... - затряслась она. - У-убью!! Караул!!! Режут!!!
  Топот бегущих ног по коридору, и Таня, медсестра, ворвалась в кабинет с меловым лицом.
  - Ираида Александровна! Господи! Пётр Степанович, и вы здесь! Что такое?!
  - Припадок, - сообщил я с мрачным юмором. На мою коллегу действительно было жалко смотреть: она в буквальном смысле слова дрожала от бешенства. Сгребла со стола свою ручку, взяв её со второй попытки, переломила пополам и швырнула обломки на стол.
  - Таня, выйдите, - попросил я. Сестра вышла. Я подошёл к двери и запер ту на ключ. Вернулся к Головниной, наклонился к ней через стол и страшно заорал:
  - Садись!!
  Та ойкнула и села.
  Может быть, вся эта безобразная сцена - не к моей чести, и наверняка мне скажут многие, что я должен был действовать гуманным увещеванием и ни в коем случае не кричать на коллегу, на женщину, на человека старше меня. Хорошо говорить со стороны. Я же до сих пор глубоко убеждён в том, что случаи агрессивной злобности требуют от терапевта проявления железной воли. Иначе пациент укрепляется в своей безнаказанности. То, что верно для пациента, почему неверно для здорового человека? Законы психической жизни одинаковы. Да и все мы нездоровы...
  - Теперь только попробуй что-нибудь сделать, - тихо предупредил я свою коллегу.
  - И попробую, - огрызнулась она, икнув.
  Я расставил ноги, скрестил на груди руки и стал смотреть на неё. Она снова затряслась мелкой дрожью.
  - Иди к чёрту отсюда!
  Я продолжал смотреть.
  - Да ты сам задушишь! - воскликнула она. - Какие там пациенты? Ты же сам больной, погляди! Ты в подворотне ночью зарежешь!
  - Ага, зарежу. Да и ты глянь-ка на себя, мамаша.
  - Никого я не трону! - завизжала она. - Пусть там хоть гниют заживо твои девки - пальцем не коснусь! Кобель ушастый! Уйди отсюда, не томи душу, уйди!
  - Вот так-то лучше! - заключил я. - С праздником вас, Ираида Александровна! С международным женским днём! Счастья вам, здоровья и долгих лет жизни!
  
  13
  
  Выйдя из кабинета, я увидел в коридоре потрясающее зрелище: Анатолия Борисовича Тихомирова, который что-то убедительно доказывал Сергеевой. Я подошёл ближе.
  - Разве сегодня не приёмный день? - изумлялся господин художник.
  - Верно, - утомлённо отмахивалась завотделением, - приём по средам и субботам, но приёмные часы с трёх до шести.
  - Но я ведь не мог этого знать заранее! Рассудите, пожалуйста, как я мог это знать?
  - Конечно, не могли, вас никто и не винит...
  - Но это же моя невеста!
  - Я очень за вас рада. Поверьте, очень рада.
  - Но разве нельзя сделать исключение?
  - Можно делать исключения, но все исключения необходимо согласовывать с лечащим врачом: может быть, для больной является потрясением видеть своих родственников. Я не веду вашу... невесту. А он...
  Я кашлянул.
  - Да вот же он! - поразилась Лидия Константиновна.
  - Анатолий Борисович, какими судьбами! - начал я преувеличенно-бодро. - Конечно, бывают исключения! Но вначале я хотел бы с вами побеседовать.
  - Пожалуйста, - произнёс тот с достоинством. - Пожалуйста, доктор, я к вашим услугам...
  
  Мы вышли на двор клиники и не спеша побрели по аллейке из чахлых рябин.
  Спрашивать господина художника о детстве Лилии было бесполезно: он познакомился с девушкой только полтора года назад. Поэтому я сразу перешёл к жгуче интересному для меня вопросу.
  - Анатолий Борисович, поделитесь, пожалуйста, своими идеями о том, на какие средства могла ваша... невеста существовать всё время с конца сентября прошлого года? Вы, помнится, высказывали догадку о людях, которые её поддерживали?
  Тихомиров удовлетворённо покивал головой, едва не заулыбался от удовольствия, как кот, натрескавшийся рыбы.
  - Высказывал, да, и сейчас высказываю.
  - Так что же это за люди?
  - Я так думаю, что сионисты, - заявил он глубокомысленно.
  Я остановился, как вкопанный. Шутка?
  Нет, Анатолий Борисович не шутил.
  - Видите ли, - развивал он свою мысль, продолжая шагать, так что волей-неволей я должен был двигаться дальше, с ним в ногу, - видите ли, все диверсии Лилечки только внешне кажутся нам совершенно бессвязными поступками нездорового человека. Но, если осмыслить их в их целокупности, мы увидим за ними планомерный план - нет, 'планомерный план' звучит тавтологически, - планомерные действия по разрушению российской культуры и духовности.
  - Правда? - усомнился я.
  - Посмотрите сами! Абсолютно последовательно она вдохновляла представителей духовных сил, враждебных нашему народу! Например, католических пасторов, буддийских священнослужителей - а я напоминаю вам, доктор, что необходимо поставить знак равенства между россианством и православием. Вдохновляла на труд каких-то сомнительных, с позволения сказать, 'творцов', растлевающих, я не побоюсь этого слова, растлевающих сознание молодёжи и, э-э-э... и юношества своей пропагандой чуждых нам ценностей!
  - Это вы про 'Пер Гюнта'? - уточнил я.
  - Не только! - серьёзно сообщил Тихомиров. - Но и про него в том числе! Танец этих, э-э-э... дьяволят, чертей - как их? - да, троллей! Что это такое? Что это за разгул нечисти, я вас спрашиваю? И потом - Сольвейг. Сама идея, идея главенствования... - он вдруг стал задыхаться, - главенствования женщины над... мужчиной глубоко противна русскому духу!
  - А как надо? - спросил я, с трудом удерживаясь от улыбки. - 'Домострой'?
  - Хотя бы! Разумеется, я не крепостник, отнюдь, но нельзя не признать, что наши предки порою видели вещи гораздо прямее и лучше, сразу зрили в корень без наших интеллигентских умствований. Кстати, как приятно поговорить с интеллигентным человеком: вы, Пётр... - Пётр Степанович, да? - вы, Пётр Степанович, сразу поняли мою мысль... И при этом по отношению к столпам, истинным столпам нашей духовности Лилечка совершала свои ненормальные... инсинуации! Я не знаю, что она сказала на личной встрече преосвященному архиепископу Феодору, но за поведение моей невесты по отношению к преосвященному мне глубоко стыдно, хотя оно и объясняется её нездоровьем. Разве не очевидно, что некие личности, полностью потерявшие моральные ориентиры, точнее, установившие для себя антиморальные ориентиры - и, кстати, аморальность ещё не так плохо, как антимораль, - могли воспользоваться и манипулировать этим нездоровьем бедной, восторженной и неразвитой девушки?
  На слове 'неразвитой' я поморщился, подумав: сам-то ты очень развитóй, конечно.
  - И вы действительно верите в происки сионистов, Анатолий Борисович? - спросил я.
  - Я же не утверждаю, что это были и м е н н о сионисты! - возразил он. - Именно, как любит говорить бедная Лилечка, мда... Есть самые разные круги в самых разных сферах нашего общества. Сионисты - это просто метафора глубоко аморальных низов. Прощу прошения, антиморальных. Сект, инспирированных ненавистью к российской духовности - чрезвычайно много! В подробностях сектантства я несведущ и не хочу в этом разбираться, мне это глубоко неприятно. У меня возникает естественное чувство моральной брезгливости. Я надеюсь, что вы, как интеллигентный человек, понимаете меня.
  - Скажите, а Альберт... Иванович тоже пал жертвой её инсинуаций?
  - Не пал! - Тихомиров значительно поднял указательный палец вверх. - Отнюдь не пал! Но стал.
  - Ага... Он ведь - президент какого-то философского общества?
  - Т е о софского.
  - Теософского? - изумился я. - От 'тео' и 'софия'? 'Божественная мудрость', что-то вроде секты? Почему вы его, например, не причисляете к сионистам или ко враждебным России кругам?
  - Очень просто, Пётр Степанович! - поведал ничтоже сумняшеся художник. - Сам факт агрессивных нападок на него со стороны бедной Лилечки в её состоянии душевного нездоровья заставляет рассматривать его как глубоко порядочного человека. И отнюдь! Отнюдь Альберт Иванович не занимается сектантской деятельностью, а исключительно просветительской!
  'Ох, какие вы все тут правильные, славные, добродетельные! - невольно подумалось мне. - 'Отнюдь не занимается'! А лучше бы уж и занимался, ему по чину положено, и не был бы таким святошей, или уж не называл бы себя тогда теософом, 'божественным любомудром'!'
  - Итак, вы считаете, что некие аморальные низы, некие религиозные фанатики, скажем, могли снабжать вашу невесту деньгами и использовать, направлять её безумие?
  На секунду я и сам поверил в эту картину.
  - Увы! - с горестным вздохом согласился Тихомиров.
  - А она в своей болезни сочинила сказку про драгоценные камни... Кстати, а камушки-то были, Анатолий Борисович? - поинтересовался я невинно.
  Художник остановился, немного помолчал.
  - Это совершенно неважно, - вывез он вдруг нечто, чего я ожидал меньше всего.
  - Как это - неважно?! - поразился я.
  - Для диагноза и для лечения - неважно.
  - Да почему же?!
  - Очень просто, Пётр Степанович! - принялся он мне методично разъяснять. Мы снова тронулись с места. - Если никаких драгоценных камней не было, тогда мы, безусловно, имеем дело с, э-э-э...
  - Параноидальной шизофренией.
  - Правда? - испугался художник. - Я не думал, что это так... серьёзно, хотя, конечно, предполагал...
  - Она ваша невеста, - подбодрил я его несколько цинично. - Ваш священный долг, Анатолий Борисович - не отступаться.
  - То есть не то чтобы совсем невеста... А если драгоценные камни и были, то ими Лилечку снабжали те глубоко антиморальные подонки общества, и это, - неожиданно заключил он, - указывает нам на тот же самый диагноз.
  - Как это?!
  - Дело в том, Пётр Степанович, - доверительно признался он мне, - что я тоже немного изучал психиатрию. Конечно, любительским порядком, по книгам. Собственно, когда у меня появились первые подозрения, я уже и начал... Ведь здоровый человек не так легко поддаётся чужому аморальному влиянию?
  - Антиморальному, - не удержался я.
  - Верно, верно!
  - Да, но и с этим можно поспорить, - усомнился я вслух. - Иначе бы Гитлер, например, не нашёл себе тысячи сторонников...
  - Всё глубоко больные люди! - суммировал художник с удовольствием.
  - Возможно, хотя нельзя записывать в больные половину страны... Но как же вы не понимаете, Анатолий Борисович, что в этом случае факт наличия галлюцинаторного бреда мы можем подвергнуть сомнению?
  - То есть её нездоровых выходок тоже не было? Я не понимаю.
  - Выходки - одно дело, а галлюцинации - другое. Так мы лишаемся очень важного симптома!
  - Зато остаётся множество других симптомов, - спокойно парировал художник. Нет, однозначно он будто готовился к разговору с психиатром! Вот что делает любовь: заставляет весь вечер измысливать доказательства того, что невеста больна, больна, не иначе!
  - Какие, например?
  - Например, э-э-э... фригидность.
  Я снова остановился.
  - Фригидность?!
  - Да. Вам, доктор, разве ещё не стала ясной эта деликатная проблема?
  - Я, признаться, тоже думал...
  - Ну, вот видите!
  - Но в ы-то на каком основании?!.
  - Как это на каком?! - оскорбился Тихомиров. - Я её жених!
  ('Балда! - чуть не сорвалось у меня с языка.)
  - А вы не предполагали, что просто могли быть этой девушке несимпатичным? - спросил я прямо.
  Тихомиров пожевал губы.
  - Я очень сомневаюсь в этом, - одарил он меня, наконец, плодом своей мысли.
  - Сомневаетесь?
  - Да.
  - Почему?
  - Ну как это, Пётр Степанович! Для любви, насколько я занимался этим вопросом, необходимы три фактора. Во-первых, уважение к другому человеку. За что же можно не уважать меня? Во-вторых, эмоциональная симпатия. Но, вы знаете, просто невозможно, чтобы она не появилась после целого года общения, она появляется у женщин почти автоматически, если только женщине не неприятен человек, с которым она общается, а почему я должен был быть ей неприятным? Наконец, общность мировоззренческих установок. Но и её нужно предполагать: ведь мы оба относимся к людям искусства, и, следовательно, разделяем одни и те же ценности...
  И этот человек ни секунду не сомневался в том, что он здоров, и что его место по ту сторону больничной ограды! Впрочем, тут я вспомнил древний анекдот о молодом солдате, которого отправили на обследование в клинику, подобную нашей. Заключение врача гласило: 'Психических расстройств нет. Просто дурак'. Бывает, увы, такой вид людей: умные дураки, и вся их дурость заключается как раз в том в том, что слишком уж они доверяют своему уму, точнее, его логической части, забывая про интуитивную. Отчего пишу это? Оттого, что и сам в юности был таким вот умным дураком.
  - То есть вы считаете, что Лилия... вас любит?
  - Я смею на это надеяться, хотя до сих пор она никак не обнаруживала своих чувств, если не считать её парадоксального поведения, которое ведь тоже может быть признаком... Так, Пётр Степанович, - он робко улыбнулся, остановился, заглянул мне в глаза, - можно мне её сегодня увидеть?
  - Вы знаете, - проговорил я медленно, с расстановкой, - Лилия Алексеевна находится сейчас в очень тяжёлом состоянии.
  Тихомиров изменился в лице.
  - Нам даже пришлось перевести её в отдельную палату, - продолжал я, - под названием изолятор. Так что увидеть вы её можете, но я, как врач, крайне вам не советовал бы делать это сегодня!
  Тихомиров тяжело вздохнул.
  - Как прискорбно! Но вы... Вы, Пётр Степанович, ведь сможете известить меня, когда она окажется в... адекватном состоянии?
  - Я только врач, а не Господь Бог, Анатолий Борисович...
  - Да, да... - понимающе закивал он.
  - Но, конечно, терапия способна сделать кое-что, хотя и не следует надеяться на какие-то чудеса. Разумеется, как только обнаружатся прогрессивные сдвиги, я немедленно вас извещу. Ваш телефон у меня есть.
  Мы тепло распрощались, и я долго следил за его солидной фигурой в чёрном пальто, неспешно шагающей к проходной.
  
  14
  
  Что же, размышлял я всё воскресенье, восьмого марта, что же господин художник сам не желает укладываться в рамки своих высоколобых теорий? Если для любви непременно нужно уважение, то он за что уважает свою 'безумную Лилечку'? Раньше, положим, мог он это делать за её 'творческий труд', а ныне отчего не хочет отступиться? Не потому ли, что иначе пропадёт объект его культурно-просветительского воздействия? Или он ещё и в самом деле её любит? Наверняка не без этого: любит, любит, глубоко уязвлён, и потому будет всеми силами убеждать себя и других, что болезнь не затронула духовную сущность его невесты, что та, благодаря его воспитанию, рано или поздно станет нормальным человеком. Он не видит, как дальтоник не видит иных цветов, что разделяет их не одна болезнь. Положим, Лиля когда-нибудь излечится, но в п о л н е нормальной, а д е к в а т н о й, как говорят обыватели, она никогда не будет: нормальной в смысле здравой, мещанской, обыденной пошлости. И слава Богу, пожалуй! Adaequatus в переводе с латыни означает ad-aequatus, 'приравненный к'. К чему? К норме потребления жизненных благ, норме законных удовольствий и социальных реакций? Хотя моя, врача, цель - победить недуг, но даже в недуге её заключается какая-то поэзия. Можно воображать себя, скажем, Сонькой-Золотой Ручкой, а можно - Сольвейг. Можно страдать, например, от сексуальных комплексов, а можно - от пренебрежения тобою г о р н и х с и л (в том, что расстройство Лилии - не сексуального характера, я окончательно уверился после разговора с Тихомировым, едва тот заговорил о фригидности моей пациентки и стал доказывать существование этой фригидности с 'научных позиций'). Можно, конечно, можно и нужно бесконечно сожалеть о ложном направлении, в котором устремились её творческие силы и интеллект (этот интеллект её ухажёр, вслед за старшей сестрой, упорно не хочет замечать). Но разве, с другой стороны, ценой своей болезни она не способствовала успеху безусловно великой пьесы норвежского драматурга? Подлинное искусство не просто развлекает публику, оно воспитывает её, совершает т е р а п и ю д у ш и. А рассуждения о 'пляске троллей', будто бы угрожающих российской духовности, эти рассуждения как раз и есть плод перезревшего внутри себя, г л у п о г о у м а. 'Ночь на Лысой горе' Мусоргского или 'Вий' Гоголя - те, по мнению господина художника, также угрожают россианству?
  
  - Вы знаете, что в субботу здесь был Анатолий Борисович? - спросил я свою пациентку 9 марта, в понедельник, едва она переступила порог моего кабинета.
  Лилия вздрогнула.
  - И... что?
  - Я сказал, что вы очень нездоровы, едва ли не социально опасны, и лучше ему к вам не ходить.
  Секунду девушка смотрела на меня недоумённо, вдруг рассмеялась, захлопала в ладоши.
  - Замечательно! Замечательно, доктор! Это лучший подарок вы мне сделали на международный женский день!
  Она уселась в кресло, поколебавшись, бросив на меня быстрый взгляд, забралась в кресло с ногами.
  - Разве он всегда вам был неприятен, Лиля?
  Девушка задумалась.
  - Неприятен - неправильное слово. Вы хотели спросить, всегда ли я к нему была так равнодушна? Нет, наверное. Одно время нашего знакомства он мне казался забавным, трогательным, особенно когда не углублялся в свои рассуждения. Я его жалела, кроме того. Нельзя же, на самом деле, общаться с человеком целый год и совсем ничего к нему не чувствовать! Вот из этой жалости, из симпатии - знаете, как к медвежонку - и могло бы, может быть, что-то выйти. То есть брак - едва ли, но больше, чем поцелуй руки. А потом я заметила, что он как-то воздействует на меня, то есть пытается воздействовать.
  - Воспитывать?
  Девушка кивнула.
  - Именно. Просвещать. Переделывать! Он стал приглядываться к моим недостаткам, изобретал их себе, если не мог найти. Начал давать мне книжки, чтобы я их читала. Проповедовал мне сушёную селёдку...
  - Сушёную селёдку?!
  - Да: какие-нибудь такие истины, очень верные, что-нибудь о том, что нужно любить свою страну; или о том, что цель творчества - самоотдача; или что актёр должен преображать людей, а не просто развлекать их; или что с любви к матери начинается воспитание человека, или что религия есть ворота для нравственного восхождения, и всё таким умным и мёртвым языком, что напоминало сушёную селёдку. Будто я сама этого не знала! Видите, Пётр Степанович, ему казалось, наверное, или уж убеждал он себя в этом, что ли, что я совсем молодая девушка, что у меня ветер в голове, что мне интересны одни наряды и развлечения. С чего он взял это?! Я ему не давала повода так думать! Мне же было двадцать два года, а не пятнадцать! Да я и в пятнадцать лет не была такая. Меня обижало это отношение ко мне, но не закричишь же вслух: 'Я не такая! Я умная, и тонкая, и понимающая!' Может быть, и есть люди, которые способны кричать об этом, а я не могу. Я всё больше отмалчивалась. А потом, когда т о, н о в о е пришло - как ему было всё объяснить? Он бы меня посчитал сумасшедшей. Он и посчитал. Вы вот тоже считаете, но здесь есть разница. Можно ведь больного человека лечить, а можно над ним торжествовать. Мол, 'А я же говорил! Я давно подозревал, что она этим закончит!..'
  - А вы, Лиля, вы не считаете все те события - расстройством? - осторожно спросил я.
  - Не знаю. Я ведь уже отвечала вам... Знаете, Пётр Степанович, - произнесла она взволнованно, - даже болезнь можно понять. Даже в болезни есть какая-то правда. Не сама болезнь правда, а в ней какая-то правда! Представьте себе, что десять лет подряд отец поучает сына: 'Не клади локти на стол! Мой руки перед едой! Не ковыряй за столом в зубах!' И после десяти лет таких поучений сын хватает нож и бросается на отца. Это и есть болезнь. Конечно, сын виноват. Но неужели он о д и н виноват, доктор? И разве в этом бешенстве не будет частички правды?
  - Отлично понимаю вас. Сейчас я как раз и пытаюсь найти причину, которая, образно говоря, заставила вас, Лиля, схватить нож.
  - И что это за причина?
  Я развёл руками.
  - Ну, морализаторство со стороны близких людей тут, конечно, повлияло! Но едва ли только оно... Кстати, что мне прикажете делать с Анатолием Борисовичем, когда он снова придёт?
  - Пустите его! - оживилась девушка. - Я понимаю, почему вы так поступили, и спасибо вам большое, но пустите его! Я хочу с ним...
  - Что?
  - Сразиться.
  - Сразиться? - испугался я. - Буквально? И даже если словесно: я, как врач, однозначно против сильных эмоциональных потрясений в вашем случае.
  - Пожалуйста, Пётр Степанович! - она умоляюще сложила руки. - Ведь он это заслужил, в конце концов! Он же всё-таки не совсем чужой мне человек!
  Я вздохнул.
  - Если вы обещаете не волноваться, обещаете избегать ожесточённых споров и попыток его в чём-то убедить. А сейчас давайте вернёмся к анамнезу...
  - Давайте! Я вам ещё много сказок братьев Гримм расскажу...
  
  Вторым заданием, полученным Лилией, был буддийский священнослужитель или, как принято называть, лама, который за долгие годы своего служения отчасти разуверился в полезности своего труда и предавался горьким мыслям.
  
  - Я и не знал, что у нас в городе есть буддийская община, - удивился я.
  - Я и сама не знала! Есть, правда небольшая.
  - Позвольте, а где же у них храм?
  - А храма нет. Лама проводил ритуалы у себя на дому. У него собственный дом в частном секторе.
  - Да? Странно... Он, случаем, не сектант какой-нибудь?
  Лилия посмотрела на меня так укоризненно, что я застыдился.
  - Не мне, ненормальной, судить, кто сектант, а кто нет, - произнесла она твёрдо.
  - Ну, зачем вы так грубо... Наверное, настоящий, легитимный, вполне традиционный лама, я вам охотно верю... Как, кстати, его звали?
  - Сэнгэ Бадмаевич Доржиев.
  
  Девушка должна была явиться к ламе в образе Белой Тары, буддийской богини, и вдохновить его на дальнейший труд. Рута предупредила её, что в этом случае важна сама весть, а не образ, что от актёрства в этот раз можно и отказаться. Но Лилия увлечённо загорелась идеей явить во плоти буддийское божество!
  
  - Лучше бы я её послушала! - призналась она мне.
  - Почему?
  - Да потому что провалила! - рассмеялась она и весело встряхнула своими вьющимися волосами. - Провалила с позором!
  
  Иконографические изображения Белой Тары, которые девушка разыскала, повергли её в глубокую задумчивость: пёстрые ткани, огромная масса браслетов и украшений и голова, увенчанная драгоценной диадемой. Кроме того, богиню традиционно рисовали полунагой. Лилию это смущало: Младший Брат строго предупредил её, что ей следует тщательно избегать какой бы то ни было чувственности. Конечно, лама - уважаемый человек строгих правил, но и тогда зачем вводить его в лишний соблазн?
  В конце концов, Лилия засела за кройку и шитьё пёстрой юбки и лент, решив всё-таки надеть белую блузку самого простого покроя, оставляющую открытыми руки и плечи, но и только. Когда-то она видела работу реквизиторов, потому придумала сделать украшения из папье-маше и покрыть их золотистым акрилом.
  - А драгоценные камни?
  - А камни у меня были! Самые настоящие!
  - Ну да, конечно...
  Я подумал, что некоторые шизофренические идеи, увы, очень устойчивы.
  
  Белая Тара черноволоса (среди насельниц Тибета и Индии блондинки - редчайшее явление), поэтому нужно было выкрасить волосы в чёрный цвет. Мать-Освободительница совершенно бела, поэтому Лиле в решающий день нового представления пришлось извести на руки, плечи, шею и лицо уйму пудры. Последний макияж она наносила уже на глухой тёмной улице, оглядывая себя с помощью зеркальца и света дальнего фонаря, под завывание собак из-за соседних заборов.
  
  - А на ногах у вас снова были деревянные башмачки?
  - Ну, что вы! Владычицу Белую Тару изображают босой. Перед входом я сняла обувь.
  - Вы героическая женщина... А, кстати, где жил Сэнгэ Бадмаевич?
  К моему удивлению, Лилия легко назвала место: пересечение двух улиц в частном секторе, - и примету: кирпичный оштукатуренный дом, выкрашенный белой краской, в три окна на фасаде. Я пометил адрес себе в блокнот.
  
  Лама двери не запирал; в то время, когда девушка вошла, он, видимо, только закончил молиться и теперь, полуприкрыв глаза, сидел в медитации перед домашним алтарём.
  - Мать! - воскликнул он, изменившись в лице. - Мать-Освободительница! Ты услышала мои молитвы!
  Наморщив лоб, лама с трудом произнёс длинную фразу по-тибетски: в конце концов, для него язык был не родным.
  - Не нужно, - возвестила Лилия, улыбаясь. - Я понимаю и по-русски тоже. Странно думать, будто я не понимаю всех языков мира.
  
  - Вам в тот момент не было стыдно за то, что вы обманываете уважаемого, искренне верующего человека? - скептически вопросил я.
  - Нет! - поразилась девушка. - Ничуть! Если бы он не засомневался, то и не было бы, не было бы никакого обмана!
  
  Лама предложил Владычице сиденье, а сам почтительно сел у её ног. Вообще, теперь он отнюдь не выглядел таким же ошарашенным, как режиссёр: ему, видимо, отнюдь не казалась безумной мысль о том, что божество однажды переступит порог его жилища.
  Доржиев принялся сетовать на то, что количество верующих с каждым годом сокращается и скоро вовсе сойдёт на нет: в наше время люди озабочены погоней за деньгами, а не спасением души.
  - Разве это важно? - спросила Лилия. - Труд сознания важнее, чем суетная слава от людей. А когда первый хорош, рано или поздно и вторая явится, подобно тому, как явились ученики благому Миларепе.
  
  - Про благого Миларепу - это вы откуда взяли? - поразился я.
  - Прочитала в книжке.
  
  - Истинно так, Мать! - согласился лама. - Истинно так! Тебе ли не поверю! Но разве сам-то я - хороший наставник? Умею столочь в порошок кой-какую травку, умею гороскоп составить - вот и всё моё умение. Кто я такой, чтобы возвещать Святое Учение? Всё, что знал с юности, подзабывается...
  - Ум человека разве не подобен цветку? - возразила девушка с цветочным именем Лилия. - Цветку потребен полив. Так и ум нужно поливать двумя водами: водой простой и благоуханной, водой чтения и водой мысли. Полностью же этот цвет никогда не засохнет. Или твои глаза больше не могут читать? Или ум тебе отказывает, чтобы не рыхлить его почву усердной мыслью?
  - Золотые слова, Мать! - вновь согласился Доржиев. - Но разве я учитель, я, грешный? Как должен врачевать, когда весь отравлен пятью ядами?..
  
  - Какими это пятью ядами? - заинтересовался я с профессиональной точки зрения.
  - Ядами пороков, - пояснила моя пациентка.
  - А-а-а, - протянул я несколько разочарованно.
  
  - Даже и малое врачевание принесёт пользу, - ответила Владычица. - Не стоит порываться совершить невозможное. Уже и одна минута, на которую уменьшена боль другого - благодеяние. Постыден врач, который, памятуя о своих недугах, пренебрежёт долгом целительства, хотя бы и скудного.
  
  - Это вы, случаем, не на меня сейчас намекаете? - засомневался я. Девушка рассмеялась.
  - Вы-то здесь при чём, Пётр Степанович? Тогда психиатрической больницы у меня и в планах не было!
  - Ну да, да, конечно...
  
  - Но что, если искалечу другого, недостойный, вместо врачевания? - всё сомневался Сэнгэ Бадмаевич.
  - Но на что же даны тебе глаза ума и сердца, лама? Сострадание в сочетании с мудростью - они нам единственная порука в том, что другим не принесём боли неискусным целительством. Мудрость исходит от труда ума, и не жаловаться нужно на её скудость, а упорствовать в этом труде. Сострадание же - дар сердца. Когда оно есть, тогда и сомнения постыдны; когда его нет, то и начинать врачевание не стоит. Эй, Пётр Степанович, вы слушаете?
  
  - Вы так ему и сказали: Эй, Пётр Степанович, вы слушаете?
  - Это я вам сейчас! Вы глаза закрыли...
  - Наслаждаюсь вашей речью, Лилия Алексеевна, и благоуханными цветами вашей мудрости.
  - Полно вам! - воскликнула она, шутливо негодуя. - М о е й-то почему? От Н е ё всё это было.
  
  Лама склонился перед Владычицей в глубоком поклоне, и Лилия, поднявшись, уже хотела его покинуть.
  Но Доржиев внезапно попросил:
  - Мать! Когда Ты здесь, даруй Учение!
  - Учение?
  - Разъясни мне, непросвещённому, иные вопросы!
  
  И далее священнослужитель принялся вопрошать бедную Лилию о том, можно ли поставить знак равенства между бессамостностью и пустотностью, если же нет, почему Владыка Будда щравакам не проповедовал последнюю; чем второй поворот Колеса Дхармы отличается от третьего, в чём отличие дхармакайи от дхарматы, и есть ли вообще оно; является ли число холодных и горячих адов реальным или символическим - да мало ли ещё о чём! Отнюдь не ради того, чтобы изобличить её невежество - куда там! Просто вопросы за долгую жизнь накопились, а уж если в гости явилось Божество, грех их не задать!
  На все вопросы бедная девушка мотала головой.
  - Мать! - вскрикнул лама, поражённый. - Отчего Ты не хочешь давать мне ответов? - Ты... та ли, кем называешь себя?!
  
  Лиля звонко расхохоталась.
  - Как же я опростоволосилась, Боже мой! Надо было мне сразу уходить, и не надо было наивно надеяться на свои актёрские способности! Они знаний не заменяют, как я поняла.
  - Почему же вы в тот момент не могли, как бы сказать... не могли соединиться с Белой Тарой и получить все нужные ответы?
  - Могла бы, - ответила девушка, подумав. - Могла бы, но не сразу. Для погружения нужна тишина и полное спокойствие. А попробуй тут оставаться спокойным, когда тебя забрасывают вопросами! И ещё нужно время, конечно. Если вы думаете, Пётр Степанович, будто в
  п о г р у ж е н и и есть какие-то слова, то вы ошибаетесь. Там никаких слов нет. Есть только ощущения. А вот когда возвращаешься - начинаешь искать слова. Но их иногда долго приходится искать!
  Воистину, уникальное и коварное заболевание я наблюдал, изворотливое, как скользкий угорь!
  
  - Я не совсем та, - ответила девушка, густо покраснев. - Я не Владычица. Я её вестница.
  - О! - выдохнул лама, и минут пять сидел, не сводя с неё глаз, не говоря ни слова.
  
  - Что же, он погнал вас из дома взашей?
  - Да с чего вы взяли, Пётр Степанович?
  
  - Я, болван, думал, - произнёс лама после молчания, - будто достоин того, чтобы видеть Мать-Освободительницу воочию. Но и тебя увидеть, человека, с которым Она говорила, для меня большая честь. Но ты - человек? Из плоти и крови, верно? И, по причине телесности твоего естества, не откажешься ли Ты, вестница, выпить чаю?
  
  - И вы пили у него чай?
  - Да. Я пила зелёный чай с молоком, маслом и солью. Этот чай мне стал самым большим наказанием за мою самонадеянность! - снова она рассмеялась.
  
  За чаем лама подробно расспросил Лилию о её занятиях, вполне удовлетворился тем, что она актриса, равно как и тем, что Мать-Дролма действительно молвила ей, Лиле, пару слов, и попрощался с ней мирно и с благодарностью.
  
  - И никакой травмы эта неудача в вас не оставила?
  - Ну, вы знаете, вернувшись домой, я долго ругала себя, называла идиоткой. А потом решила посмотреть на всё с юмористической точки зрения. В конце концов, неудачи у всех бывают, в любой профессии. Я просто поняла тогда, что готовиться нужно очень, очень тщательно. Не все же ламы - добрые.
  - А Доржиев - добрый?
  - Да! - подтвердила Лилия серьёзно. - Он очень добрый человек и хороший. И одинокий, хотя какая-то женщина у него и есть. Мы все одиноки, так или иначе.
  - Мы все - это кто?
  - Мы все, кто... ай, ну что же вы не понимаете! Глупый вопрос. Простите! Все, кто хотя бы раз и х слышал, или пусть не слышал, но догадывается об их существовании и пытается и м служить, все одиноки.
  
  15
  
  Эту часть анамнеза мы завершили десятого марта, во вторник, до конца терапевтической беседы оставалось ещё минут двадцать. Начинать новую историю, чтобы прерывать её на самом интересном месте, мне совсем не хотелось (воистину, я уподобился шаху, которому Шехерезада рассказывала сказки на ночь!). Разумней было в оставшееся время приступить к терапии - но к какой? Поколебавшись, я решил попробовать аутогенный тренинг: вреда от него, в любом случае, быть не должно, а положительный эффект не исключён.
  Итак, я пояснил, что собираюсь сделать - Лиля согласилась с еле заметной и, боюсь, слегка насмешливой улыбкой, - попросил её принять наиболее удобную позу, откинуть голову на спинку кресла, положить руки на подлокотники, закрыть глаза, максимально расслабить всё тело. Сам я выключил свет и, слегка подождав, монотонно начал со стандартной формулы:
  - Я дышу глубоко, ровно и спокойно. Глубоко, ровно и спокойно, не испытывая никакого страха и волнения. Моя правая рука тяжелеет, становится совсем тяжёлой, тяжёлой, как свинец. Я дышу глубоко, ровно и спокойно...
  Проговорив так минуты три, я вдруг вспомнил, что в пособиях рекомендуется пальпировать руку пациента для того, чтобы наблюдать, не совершает ли он типичных для новичка ошибок, расслабил ли полностью все мускулы.
  Итак, продолжая своё монотонное внушение, я коснулся её правого предплечья. Изумившись, мне пришлось притронуться также к запястью, локтю, двуглавой мышце. Вначале мне почудилось, что имеется мышечное напряжение. Нет, никакого. Но две странности: рука была холодной, холодной - и тяжёлой. Я попробовал слегка приподнять кисть, которая, будучи полностью расслабленной, в этом я готов поклясться, лежала на подлокотнике кресла - и мне показалось, будто я поднимаю кусок металла. Трёхглавая мышца, которая работает на разгибание, могла бы сопротивляться моей попытке поднять предплечье и согнуть руку в локте, поэтому, просунув несколько пальцев между подлокотником и её запястьем, левой свободной рукой я коснулся её трицепса. Тот был совершенно мягким, но будто налитым текучей ртутью. Тут же я пальпировал и левую руку. Всё в полном порядке: рука как рука, в меру тёплая, и совершенно обычного веса. Что это за феномен?
  Неужели одно внушение (а точнее, самовнушение), одни только слова о 'свинцовой тяжести', одни только психические импульсы способны столь значительно влиять на физические процессы в организме, на органику? Отчего вообще может потяжелеть тот или иной орган? От прилива крови или лимфы, и в данном случае, видимо, лимфы, так как приток крови, скорее, повысил бы температуру руки, а не наоборот. Но разве может человек произвольно управлять движением лимфы в организме? Не думаю, чтобы это было многим проще, чем приказать волосам или ногтям расти быстрее. Нечто подобное я читал только в научно-фантастическом романе Владимира Савченко и ещё где-то - но вспомнить бы, где?
  Временно стреножив эту беспокойную мысль и поставив её в стойло, я во вторник вечером позвонил Альберту Ивановичу Юдину, председателю теософского общества.
  Господин председатель, кажется, не очень-то обрадовался моему звонку, но встретиться согласился.
  11 марта 1997 года, в среду, я поднялся на четвёртый этаж научно-исследовательского института, который с начала 90-х годов вынужден был, чтобы не обнищать окончательно, сдавать свои два этажа из четырёх самым разным конторам. Внушительная табличка 'Теософское общество 'Община Матери Мира' г. ***' на двери оповестила меня, что я не ошибся адресом.
  Просторное и несколько скудное мебелью помещение, скорее класс, даже зал, чем кабинет. Высокие окна, белые занавеси, огромный стол для заседаний, покрытый красным сукном, множество стульев, во главе стола - председательское кресло, не офисное, но крепко сработанное, лаконичное в своей простоте строгих прямых углов, с массивными подлокотниками, невысокой квадратной спинкой, похожее на небольшой трон. За спиной председателя, на стене - доска для мела. По стенам - портреты суровых бородатых мужчин. Юдин настойчиво потряс мне руку, как бы призывая уже перестать глазеть по сторонам, а присаживаться и скорее выполнить свою работу. Он сам сел во главу стола, я - справа от него, чтобы иметь возможность смотреть в окно, а не на портрет некоей властной старицы с пронзительными, будто сверлящими меня насквозь очами.
  - Альберт Иванович, - приступил я к делу, раскрыв блокнот, - не могли бы вы рассказать о появлении Лилии в вашей жизни?
  Тот усмехнулся.
  - Какой пафос, доктор... Не думаю, чтобы можно было это назвать появлением в моей жизни. Притом никакое зло не остаётся без воздаяния и без награды... невинным, мировые законы точны. Без появления младшей сестры я не познакомился бы с Анжелой Алексеевной, вот она, возможно, действительно появилась в моей жизни. Что же до Лилии, то это было просто появление здесь, на штаб-квартире нашего общества, которую она оскорбила своим безумием, и мне стыдно пред ликами Учителей за то, что их изображениям пришлось созерцать это... человеческое убожество духа.
  - Пожалуйста, расскажите мне немного о вашем обществе! - попросил я. - Я ведь полный профан в этом деле.
  Господин председатель зарядил длинную, чувствовалось, типовую лекцию. Я слушал и только диву давался. Оказывается, первое теософское общество было основано в конце XIX века нашей соотечественницей, Еленой Петровной Блаватской (это она буравила меня со стены глазами), а также ещё рядом лиц, которые утверждали: одни - что получают послания со стороны неких Учителей Человечества, другие - что с л ы ш а т и х г о л о с а. Не стану комментировать, как я, врач-психиатр, воспринял это сообщение. Виду я, конечно, не подал - и всё же не удержался от того, чтобы спросить:
  - Альберт Иванович, а вы тоже... слышите голоса?
  - Нет, - сухо отрезал тот. - Учителя общаются со мной другим способом.
  - Простите: это не секрет, каким именно?
  - Посредством маятника и планшетки.
  Я решил не уточнять. Чем дальше в лес, тем больше дров, да уж... В конце концов, нельзя ведь всех мистиков относить к шизофреникам. А тут всё было, кроме того, таким серьёзным, увесистым, овеянным вековой традицией и отнюдь не смахивало на коллективное безумие.
  По словам Юдина, выходило, что общество занимается, в основном, культурно-просветительской деятельностью: устраивает лекции, концерты, творческие вечера, выставки картин, семинары с приглашением известных биоэнергетиков, педагогов-новаторов и прочих специалистов, круглые столы между представителями разных религиозных традиций. Разумеется, всё это шло с приставкой 'духовный': духовные лекции, духовные картины, духовная музыка, духовное творчество, духовное целительство, духовная педагогика, духовные круглые столы. ('Лучше бы делали материальные и квадратные, больше было бы пользы', - не удержался я от совершенно бездуховной мысли.) Сам он, Юдин, пишет книгу о духовном влиянии мировой живописи на человечество.
  Я кивал впопад и невпопад, чувствуя, что слегка осоловеваю. Наконец, встряхнулся:
  - Это всё прекрасно, Альберт Иванович, но я, как и любой врач - циничный прагматик, поэтому давайте перейдём прямо к случаю. Итак, девушка появилась у вас?..
  - Двадцать второго декабря.
  - И что же она вам сообщила?
  - Неужели вам так интересен этот бред, доктор? - с раздражением спросил Юдин.
  - Мне, милейший Альберт Иванович, он совершенно неинтересен, то есть с точки зрения его содержания! - слукавил я. - И всё же я вынужден вас просить припомнить это содержание! Это нужно мне, чтобы оценить, какие именно изменения мышления моей пациентки имели тогда место и какие симптомы проявили себя. Нет нужды говорить, что я обещаю вам хранить врачебную тайну...
  Юдин обвёл свои губы языком, невидяще смотря перед собой в одну точку.
  - Извольте, - начал он. - Эта в а ш а п а ц и е н т к а явилась сюда и назвала себя вестницей Матери Мира и ещё одного... высокого Учителя. Не стоит говорить вам, сколь кощунственно было уже одно это заявление. Извинительно только безумием, но тот, кто дерзает именоваться лжевестником, только безумия и заслуживает, силы Возмездия на страже всегда. После она сообщила, что... - он взял карандаш, принялся его вертеть в тонких, нервных пальцах, - что будто бы ни Учителя, ни Матерь Мира не довольны моей деятельностью. Что будто бы уже давно я обманываю себя, принимая аберрации своего суетного и, - он криво усмехнулся, - честолюбивого сознания за сигналы от Владык. Что для меня ещё не всё потеряно, если я сделаю верный выбор, приму мужественное решение. - Он вдруг с размаху положил карандаш на стол. - Видимо, решение бросить всё к чертям собачьим!! И в скит, к вонючим схимникам - так вы хотите, да?!
  - Альберт Иванович, - произнёс я увещевательно, - что вы! Никто из нас не желает вас отправить к 'вонючим схимникам', и вообще, не понимаю, из-за чего это вы так волнуетесь!
  - Неужели вам непонятно, - он выбрался из-за стола и стал ходить по залу, - что абсолютно каждый, даже какой-нибудь фанатик, даже хуже, больной, сумасшедший человек, может посеять в духовном труженике сомнения, заставить нас содрогаться всем нашим внутренним естеством?! Не надо думать, будто здоровье есть примитивная грубость! Здоровье, как сказано в Агни-Йоге, есть утончение духа! Гаечный ключ непросто сломать, а вот чуткий барометр любой может разбить, растоптать своими копытами безумия! Доктор, - стремительно повернулся он ко мне, - она точно сумасшедшая?
  Я открыл рот - и не ответил.
  Юдин, наблюдая моё молчание, начал бледнеть на глазах, даже испариной покрылся: я первый раз видел такое.
  - Что вы молчите! - почти взвизгнул он, срываясь на фальцет. - Что вы издеваетесь надо мной? Неужели нельзя сказать что-нибудь?
  - Камни... - пробормотал я.
  - Что 'камни'? Какие 'камни'? - он теперь не сдерживался. - Что вы там бредите? От пациентов, что ли, вам перекидывается?
  Славную лексику использовал ныне духовный труженик и просветитель! 'А ведь он чем-то мучается! - подумалось мне. - Бедняга...'
  - В её шкатулке действительно могли быть драгоценные камни, - пояснил я.
  Ни малейшей уверенности в этом у меня не имелось, но я, покаюсь, хотел увидеть его реакцию, хотел разговорить господина божественного любомудра о том, о чём тот молчал! Хоть и жалко его было тоже...
  - А те, - добавил я, - ей будто бы передал некий служитель Высших Сил. Звучит, конечно, фантастично, но...
  - Это вам она сказала? - спросил Юдин быстро, причём дыхание ему словно перехватило.
  Я обезоруживающе улыбнулся.
  - Да; но, видите ли, факт наличия драгоценностей мне подтвердил Анатолий Борисович Тихомиров...
  Конечно, и здесь я прилгнул: тот мне не ответил ничего определённого, ни бе, ни ме, ни кукареку.
  О, грустное зрелище являл господин председатель теософского общества!
  - Скотина ваш Тихомиров! - закричал он с перекошенным лицом. - Скотина! Треска в кружевах! Сам Тихомиров и придумал эту сказку! Андерсен чёртов! И мне её пытался скормить, и вас теперь потчует этим бредом! Да если бы он знал, мужичье рыло, знал, как на самом деле действуют Великие Учителя, которых он мерит по своему скудоумному аршину и представляет жирными купцами в красных поддёвках! Швыряющими направо и налево груды золота! И даже не стыдится пошлости своего маразма!
  - А для чего ему намеренно вам лгать? - спросил я невинно.
  - Да чтобы мне жизнь отравить, когда понял, что я не укладываюсь в гроб его убогого школьного православия! Обер-прокурор Победоносцев! Сам он и подбросил ей эти стекляшки! - неожиданно вывез Альберт Иванович. - И... Иуда!
  - Откуда же вы знаете, что вообще были хотя бы 'стекляшки'? - удивился я.
  - Мне Галина Григорьевна призналась, сама она видела, что это была дешёвая бижутерия, пластмасса! Может быть, у н е ё глаз нет? Что, женщина на шестом десятке не отличит драгоценность от фальшивки?
  - Так видела? - спросил я немедленно. Тот осёкся.
  - Выходит, всё-таки была хоть бы и пластмасса, а потом исчезла, - начал я развивать мысль. - Вот забавно... Такое впечатление, что кто-то нарочно хотел помутить рассудок у девушки, очень интересно...
  - Вы что, м е н я обвиняете?!
  - Ничуть...
  - Я про эти бредовые 'камни' узнал на второй день после госпитализации!
  - Охотно вам верю... Но зачем он подкинул эти безделушки своей невесте, как вам кажется?
  - Откуда мне знать! Его спросите! Из ненависти, наверное! Вы психиатр, вы и разбирайтесь!
  - Он вас даже ненавидел, Альберт Иванович? - изобразил я изумление.
  - Подружку он свою ненавидел! Вот и упёк её в ваше заведение, а через эти стекляшки у неё последние остатки мозга, которые были, вытекли из ушей!
  - А из зайца тулуп вышел... - пробормотал я.
  - Что?! - испугался Юдин.
  - Говорю: а из зайца тулуп вышел. Помните такой мультфильм, Альберт Иванович? А из зайца тулуп вышел, и пошёл куда глаза глядят, из города, в котором ночь наступает, когда его орёл крылом накрывает, на тот берег моря, который зайцу не перелететь, орлу не перебежать, и даже на хромой блохе не переехать, а тут тень от орла упала, зайца убила... Это я к тому, что я совсем запутался. В любом случае, благодарю вас за крайне интересную и содержательную беседу. Что это, Альберт Иванович? - всерьёз, сочувственно поразился я. - Да у вас... слезы, никак?
  - Оставьте меня в покое! - закричал мужчина высоким фальцетом и отвернулся.
  Я пожал плечами, закрыл блокнот, встал и - и пошёл, как тот самый заяц, из которого тулуп вышел, куда глаза глядят, пытаясь переварить весь этот абсурд со стекляшками, через которые мозги вытекают из ушей...
  
  16
  
  Выходит, размышлял я весь четверг двенадцатого марта напролёт, выходит, какие-то 'стёклышки' всё же были. Но что за стёклышки?
  Гипотеза Юдина заключалась в том, что Тихомиров
  п о д б р о с и л Лиле эти самые 'стёклышки', то есть имитацию драгоценных камней, для того, чтобы спровоцировать её болезнь, а господина теософа заставить терзаться сомнениями: ну как действительно есть зримое доказательство заботы о его невесте незримых сил?
  Лилия же силой своей фантазии претворила те - в подлинные камни, мечту о младшем брате - в Младшего Брата, надежду на высшее служение - в подлинные голоса от божеств. Могло и так случиться, но... не слишком ли жестокая гипотеза? Что за неприглядную роль отводит жениху Лилии господин духовный труженик? Положим, и в самом деле Тихомиров мог х о т е т ь увидеть в своей невесте тот или иной изъян - для того, чтобы оправдать свою воспитательную работу, свою нужность этой девушке, - но неужели он сам стал бы создавать такой изъян своими руками? Последнее - уже откровенный цинизм и подлость, которая означала бы, что художник ни во что не ставит свою просветительскую проповедь, а это уж маловероятно. Редким актёром нужно быть, чтобы на волчью морду откровенного мерзавца натянуть овечье личико положительного зануды. Кроме того, любому актёру нужна гибкость душевной жизни, нужно, как ни странно, некое чувство юмора, а этих качеств Анатолий Борисович как будто напрочь лишён.
  И кто вообще такой сам Юдин? Насколько приглядна его собственная роль? За старшей сестрой ухаживает, а младшую сестрицу, свою потенциальную свояченницу, упрятал в психиатрическую лечебницу, прикрываясь высокими словами о воздаянии и кощунстве, которое не остаётся безнаказанным. Помнится, Анжела сообщила, что фотографию своей оскорбительницы Альберт Иванович увидел в театре. Случайно ли он пошёл в театр или целенаправленно? Почему бы и не второе: метался, не находил себе места, убеждал себя, что посланница Матери Мира - заурядная актёрка. А где искать актрису? Да в театре же! Сунулся в академический и - вот удача! - взял след. Но Лилия Алексеевна Селезнёва несколько месяцев назад уволилась. Не устроилась ли в иной театр? С фотографией девушки Юдин направляется в ТЮЗ, и - новая удача! - режиссёр признаёт на фотографии - нет, не свою актрису - свою Сольвейг! И ради чего все эти труды? Да как же ради чего: чтобы увериться, что его гостья - самозванка, психически нездоровый человек, а никакая не вестница миров горних! И на квартиру-то сумел притащить режиссёра в тот самый день и час, когда ожидался визит психиатра, о котором на 'семейном совете' было говорено заранее! А монаха кто привёл, а? Да он же, больше некому, едва узнал о батюшке от Селезнёвой-старшей! Двух зайцев убил: ещё и с епархией завязал отношения, выставив себя не богомерзким сектантом, а радетелем о подлинной духовности. Дальше: откуда Тихомиров и Селезнёвы знают, кого посещала Лилия? Надо полагать, от Юдина. Выходит, тот уже до меня провёл самое подробное расследование. Положим, такая его активность дала возможность вовремя распознать болезнь и принять меры, но... но что-то не видится в этих поступках по отношению к Лиле ни божественной любви, ни простого человеческого сочувствия! Его истерия (а ведь невротическая истерия-то! - подумалось мне) не вызвана ли, в частности, подавленным чувством вины? И не только им одним, а очевидно, что девушка заронила-таки в господина теософа сомнение, помяла, так сказать, чуткий барометр его духа своим кощунственным копытом. Возможно, некие Учителя Человечества и существуют: не мне, лекарю-невежде, судить об этом. Даже обязан я признать, что имеются некие духовные силы, которые обыватель свои сознанием воспринять не может, иначе любого теософа, любого мистика, любого канонизированного святого, возвестившего о своём общении с ангелами, нужно направлять в нашу клинику! Но в этом случае будто невозможен самообман тех самых 'духовных тружеников', которые мнят, что установили контакт с Великими Учителями или кем там ещё? Кто, воистину, может дать гарантию, что Альберт Иванович не обманывает себя? Правда, он 'профессионально занимается этим', а к профессионалам я всегда испытывал безотчётное уважение. Но, вероятно, высоким духовным силам потребны и приёмники, одарённые особыми талантами, мистическими, например. Положим, так - но ведь история учит нас, что большинство мистиков отличались едва ли не святостью. Юдин не свят. Он умён, он, возможно, глубокий человек, масса нетривиальных идей может скрываться за его высоким лбом, он, положим, страдает - но ум и страдания ещё не делают святости.
  Хорошо. А теперь обратная сторона дела: если мы признаём за неким председателем теософского общества возможность общаться с высшими силами и отнюдь не стремимся его упрятать в нашу клинику, то нужно быть последовательными: отчего за другими людьми не признать той же самой способности? За... Лилией, например! Бог мой! - испугался я. Да больна ли она на самом деле?! Что указывает нам на её болезнь? Голоса? Но вот мистическим даром можно и голоса объяснить. Галлюцинаторный бред? Ах да, бред, те самые камни, которые на поверку выходят обычными стекляшками...
  Стоп! А когда они пропали из её шкатулки, и почему?
  Я перелистал свой блокнот, нашёл интервью с Галиной Григорьевной.
  Двадцать третьего февраля, в воскресенье, когда Лилия уходит на встречу с преосвященным архиепископом, мать остаётся у неё и дожидается её возвращения. Что это может означать? Дочь за порог - мать в её сумочку, в той - шкатулка, а в шкатулке - цветные стекляшки. Верно, вот он, единственно возможный временной промежуток! Но если камни - поддельные, зачем их прятать? Допустим, мама - не ювелир, и ссылка на шестой десяток ничего не доказывает: откуда школьной учительнице разбираться в драгоценностях? Она видит нечто, похожее на брильянты и жемчуга (театральный реквизит, может быть?). Пугается: вот мзда от сионистов! Или: вот дар бандитской шайки своей сексуальной рабыне! И на волне испуга решает спрятать стекляшки 'от греха подальше'. (Безумная семейка!) Девушка возвращается, ни о чём не подозревая, ложится спать, как всегда после приступа, наутро обнаруживает пропажу - и вот он, аффект, которому я был свидетелем. Мама, положим, глуповата. Но Анатолий-то Борисович - неглупый мужик, хоть и дурак, и всё от своего ума! К кому ещё Галина Григорьевна побежит советоваться? Кто иной ей внушал мысль про фанатиков и подонков общества, которые платят валютой за кровь души? Старшей дочери о своей находке мать, вероятно, не скажет, побоится сказать, ведь та, со своим здравым смыслом, высмеет бредовую идею и заявит, что мамочке самой пора лечиться. (И то, пора: у страха глаза велики!) А уж если Анжеле промолчала, то посторонним - тем более ни слова! Разорвать, разорвать эту опасную связь её деточки и неведомых сорока разбойников, укрыть её от дурного влияния за стенами психиатрической клиники, утопить всё в водах молчания! Так и будет, припёртая к стенке, уверять и доктора, и теософа, что видела только пару пластмассовых бусин, а там, к счастью, и сама это поймёт. Да и Тихомиров уразумеет, рано или поздно, что перед ним - крашеное стекло, а не изумруды и яхонты. Видимо, давно уразумел. (Заявил ли он Юдину о том, что камни подлинные, в первый момент, когда и сам почти поверил этому, поддавшись нелепой материнской истерии? Или уже после, чтобы доставить тому несколько неприятных минут? Может быть, таким странным образом проявляется его будто бы отсутствующее чувство юмора?)
  По его диковинной философии получается, что неважно, фальшивые камни или настоящие. Но отчего он мне не ответил прямо на мой прямой вопрос? Впрочем, это ведь, увы, ещё ничего не значит: не ответил потому, что захотел блеснуть умом: вон, мол, какую я теорию сконструировал, полюбуйтесь, Пётр Степанович, и с психиатрией-то я знаком, хоть 'и на любительском уровне'! Ах, балда!
  Камни, видимо, у него, какими бы они ни были, бутафорскими или подлинными. Если это - цветные стеклышки, то он, который их последний раз держал в руках, и возвращать поленится: зачем? А если это - драгоценности, то возвращать их Галине Григорьевне испугается: ну как сионисты придут к ней и потребуют 'вернуть задаток'? И поступить с матерью невесты он может при этом по-разному: или обмануть её, чтобы не волновать лишний раз, или, как и мне, ответить что-то неопределённое, или уж напрямик сказать: да, бриллианты настоящие, орудует сицилийская мафия, и потому, уважаемая, ради всего святого, молчите!
  И что же мне теперь предпринять? Убеждать Тихомирова, что мне смерть как необходимо взглянуть на пресловутые безделушки? Но с чего бы?
  
  - Лиля, скажите-ка мне, - спросил я первым делом у девушки 13 марта, в пятницу, едва она села в кресло напротив, - скажите: в воскресенье, когда вы отправились в епархию, могли вы оставить дома ключ от вашей шкатулки?
  - Нет! - воскликнула та испуганно. - А-а-а... - выдохнула она. - Да! Этот ключ я носила вместе с другими, на связке, а в то утро, правда, оставила их дома!
  - Почему?
  - Так мама же была дома, обещала дождаться... - Девушка побледнела, хотя и так не отличалась особым полнокровием, медленно, не сводя с меня глаз, поднесла руку к губам - и впилась зубами в мякоть указательного пальца.
  - Эй, эй! - закричал я, испугавшись. Она тут же выпустила палец, оставив на нём следы от зубов.
  - Всё, я уже всё... Подлость! - вскрикнула она высоким плачущим голосом. - Подлость какая!
  - Ваша мама наверняка руководствовалась какой-то заботой о вас, хотя, должен признать, это специфический способ позаботиться...
  - А я уж сомневалась, не приснилось ли мне всё... Так теперь вы мне верите мне? - вопросила она с радостной надеждой. - Верите?
  - Всё, чему я верю теперь - это то, что в вашем ларце было нечто, похожее на драгоценности. Но, Лилечка, скажу честно, нет у меня никакой уверенности в том, что ваши драгоценности не являются на самом деле раскрашенными стекляшками.
  Девушка опустила голову, уставившись куда-то на свои коленки.
  - Хватит тосковать, лилия полевая! Расскажите мне лучше новую историю, а?
  Она подняла голову.
  - И что изменится, доктор? Я вам буду рассказывать сказочки, вы их будете записывать в свой блокнот, солнце будет восходить и заходить, деревья зеленеть и сбрасывать листву - знаете вы это?
  Я улыбнулся.
  - Зачем же так невесело? Вас интересует, когда вас можно будет выписать? Скажу честно, мне кажется, что налицо заметный прогресс по сравнению с днём вашего поступления сюда. За всё время вашего пребывания я не наблюдал ни одного безусловного симптома, ни одного случая галлюцинаторного бреда.
  - Увы! - отозвалась Лилия тихо. Я посчитал это её обычной иронией.
  - Отчего же 'увы'? Для меня 'увы', а для вас - к счастью. Ради вашего выздоровления я более чем охотно пожертвую своим научным любопытством. О безусловной ремиссии можно будет говорить тогда, когда вы, Лиля, окончательно расстанетесь с верой в истинность ваших галлюцинаций.
  - Окончательно? - переспросила она.
  - Окончательно. Кстати, Юдин - хороший человек?
  - Кто это?
  - Здрасьте! Альберт Иванович Юдин, председатель теософского общества.
  Девушка вздрогнула.
  - Зачем вы спрашиваете? Он несчастный человек.
  - Почему?
  - Вы знаете, что он талантлив? - заговорила она, волнуясь, будто не услышав моего вопроса, а, по сути, отвечая на него.
  - В чём? В умении заливаться соловьём?
  - Не только!
  - Я, кстати, не заметил...
  - Пётр Степанович, вы ведь не женщина, так перед кем ему было красоваться? Красноречивый мужчина другому мужчине обычно неприятен. А он не хочет быть вам неприятным: вдруг вы ему пригодитесь... И ещё он вас опасался: диагноз поставите. Как я к нему пришла, так он, наверное, всего боится теперь. Несчастный, как он кончит, даже думать страшно... Он талантлив! У него есть ум. И больше, чем ум. У него есть э т о. Не знаю, как назвать это: интуиция, может быть. С л у х. Он на самом деле своим умом видит какие-то вещи, которых не понимают другие люди. И он иногда ещё и с л ы ш и т что-то. Но его гордость всё отравила! Из-за этой гордости он путает оба свои таланта. То, что он понял одним умом, ему кажется чуть ли не внушением от Старших Братьев. А то, что ему с к а з а л и вещи - до этого, он думает, он дошёл только своим умом. И обе мысли питают гордость, а она - их!
  - А чем плоха гордость?
  - Да тем она плоха, Пётр Степанович, что он не до к о н ц а понимает! И не в с ё слышит! Пропускает целые слова в предложении. И сам бы это заметил, да гордость не даёт. А такие пропуски - это жутко! Это как капля яда в...
  - В бочке мёда. Например?
  - Я ещё до прихода к нему была на его лекции по восточной философии. И он на лекции проповедовал, что ни добра, ни зла нет снаружи. Всё в нашей голове.
  - Очень любопытно... И разве... чёрт возьми, да разве это не так?!
  - Это почти так! Всё, правда, внутри, только я бы это место назвала уж 'сердцем', а не головой. Но это не значит, что можно отменить зло или стать святым одной маленькой мыслью! То, что в нас внутри - оно не только мыслями управляется. Цветы не растут от того, что их тянут за стебель. Вы понимаете, как опасно внушать людям первое и не говорить о втором?
  Я задумался.
  - Кажется, да... - подтвердил я. - Раскольников верит, что всё зло - внутри его головы, верит, что он хозяин своей голове, поэтому идёт и убивает двух женщин.
  - Именно! Именно!
  - Это фантастически интересно, и я, честно говоря, поражаюсь, как глубоко вы задумываетесь над моральными идеями...
  (''Моральными идеями' - тьфу, экая гадость! - немедленно подумал я. - Выражаюсь как Анатолий Борисович'.)
  - Почему же каждую девушку нужно считать дурочкой?
  - Глупая вы, при чём здесь 'девушку'! Да вы не замечаете, как вы думаете! Я, например, не с такой скоростью думаю... - Неожиданная мысль пришла мне в голову. - Несколько дней назад вы сказали, что все, кто служат и м, то есть Высшим Силам, так или иначе одиноки. Выходит, ваша сестра - показатель того, что Юдин отошёл от своего служения?
  Лилия раскрыла рот.
  - Моя сестра? - переспросила она беспомощно. - А разве у них... роман?
  - Да.
  - Но это гадко, - определила она негромко, спокойно.
  - Вы завидуете ей? - поразился я.
  - Нет, что вы! Это не зависть. И уж, конечно, не ей. Это... чувство мучительного диссонанса. Это то же, что чувствует музыкант, когда видит, что его коллега продаёт свою скрипку за кусок колбасы.
  - Кусок колбасы - ваша сестра?
  - Извините, я не хотела её обидеть. Пусть не кусок колбасы. Пусть ящик мыла. Я очень надменная, да, доктор? - она прямо посмотрела мне в глаза.
  Мне пришлось потупиться.
  - Не очень, - буркнул я глухо. - Просто это неприлично: так с ходу припечатывать людей. Я для вас тоже говяжья вырезка, мадмуазель?
  - Нет! - воскликнула она взволнованно. - Вы для меня - как кусок чёрного хлеба в темнице!
  - Понимаю, - усмехнулся я. - Хоть и чёрствый, а больше есть всё равно нечего.
  - Не чёрствый, нет. С корочкой снаружи и мягкий внутри.
  - Спасибо... Я не ошибусь, если скажу, что эта его 'измена' совершилась раньше? Например, что ещё до вашего появления
  У ч и т е л я и М а т е р ь М и р а были недовольны его трудом? - уточнил я как бы мимоходом, как о чём-то само собой разумеющемся.
  Меня потому так интересовал ответ, что я надеялся выйти на прямой, явный Шнайдеровский симптом. В случае с председателем теософского общества девушка не 'играла', а только передавала послание, это же, в свою очередь, значило, что она могла не просто 'войти в образ', а непосредственно слышать голоса.
  Лилия уже открыла рот - и осеклась. Застыла. Прикусила нижнюю губу.
  - Зачем вы так? - выговорила она с болью. - Я так много вам доверила, а вы - зачем вы смеётесь? Капканы мне расставляете?
  - Я не смеюсь, что вы! Честное слово! Я хочу понять.
  - Если я скажу 'недовольны' - чтó вы поймёте?! Подумаете: бедняжка опять галлюцинирует. Не надо, пожалуйста! Не надо над этим смеяться!
  - Хорошо, не будем больше о нём. Простите, что взволновал вас...
  - Да вы ни в чём не виноваты, Пётр Степанович! - отмахнулась она. - Кто же виноват, что вы разложили по полочкам свои мозги?
  - Что?! - изумился я. - В каком смысле?
  - Вы смеётесь над Анатолием Борисовичем, над его мозгами в линейку, а сами-то вы разве многим лучше? - спросила она с прямолинейной жестокостью. - Простите, - тут же прибавила она.
  - Ни над кем я не смеюсь! - почти вспыхнул я. - Лучше - хуже... Я врач, а не мистик! Я в медакадемии учился, а не в монастыре! Я не умею так вот, как вы, господа духовные труженики: связаться там с кем-нибудь - и бабац! - тёпленькое откровение в башке!
  - Я же сказала - простите.
  - Ну-ну, ладно, - пробормотал я примирительно.
  Мы немного помолчали.
  - Продолжим анамнез? - предложил я.
  Девушка равнодушно пожала плечами.
  - Или аутотренинг?
  Тот же жест.
  Я подошёл к полке, на которой стоял магнитофон и несколько кассет.
  - Музыку хотите послушать?
  - Музыку? - изумилась она. - А... что у вас есть?
  - Моцарт, Чайковский, Григ, Бах. Шопен.
  - Шопена очень хочу.
  - Тогда садитесь в кресле удобней, расслабляйте все мускулы, откиньте голову и закрывайте глаза.
  Девушка послушно исполнила всё сказанное. Я выключил верхний свет, зажёг настольную лампу, поставил магнитофон на стол, воткнул его в розетку и включил кассету.
  Полчаса, пока звучала одна сторона - это были прелюдии, кажется - она слушала, а я смотрел, смотрел на её лицо, удивительно гибкое, фантастически пластичное. Вся гамма человеческих чувств пробегала по этому лицу, будто звуки музыки были ветром, а она - ржаным полем. Если раньше я и сомневался, то теперь должен был признать, что вижу лицо актрисы, актрисы милостью Божьей, актрисы, которая стала актрисой, едва издала первый крик. Музыка кончилась, Лилия стремительно выдохнула, открыла глаза.
  - Какой позор, - прошептала она. - Вы всё это время на меня смотрели.
  - Ну, вы ж не голой были, так что за беда? - отшутился я.
  - Почти что голой.
  - Я врач, - сказал я досадливо. - Поэтому ваша нагота меня не привлекает, ни физическая, ни душевная.
  - Я знаю, знаю. О, Пётр Степанович! Спасибо вам! - из глаз её неожиданно хлынули слёзы, а лицо осветилось улыбкой. - Это такое чудо - полчаса музыки!
  - Ну и хорошо, и хорошо, я рад, - промямлил я, заливаясь краской. - Только не надо так эмоционально... Давайте уже чем-нибудь более прозаическим займёмся...
  - Давайте, давайте! - она весело закивала головой. - Хотите ещё сказочку, про Терезу Маленькую?
  
  17
  
  Тереза Маленькая, иначе Тереза Мартен, Тереза из Лизьё, иначе Тереза младенца Иисуса, была в своё время простой французской девушкой, нежной, мечтательной, но при этом бойкой, живой, смышлёной, не лишённой чувства юмора; благородной, чистой, цельной, сильной. В конце XIX века в возрасте 15 лет Тереза поступила в монастырь кармелиток, в 24 года скончалась от туберкулёза, а через несколько лет была причислена папским престолом к лику святых. Кажется, вполне заслуженно: лепестки роз, которыми было усыпано смертное ложе юной монахини, в дальнейшем сотворили многочисленные и документально засвидетельствованные чудесные исцеления.
  В конце же двадцатого века молодой католический пастор Кшиштоф Ковальски, поляк по происхождению, волею судеб заброшенный в наш город, в своих молитвах усиленно взывал к юной святой, прося послать ему крепость веры, 'исцеление' от косноязычия и победу над пороком женолюбия. Молитвы его были так горячи, что Тереза решила ответить Кшиштофу, и сделала это - угадайте, через кого?
  Девушка-вестница где-то сумела разыскать житие святой и прочитала его от корки до корки. После обнаружилось новое препятствие: Кшиштоф, как сообщила ей Рута, немного понимал и даже чуть-чуть говорил по-французски. Опозориться так же, как с ламой, Лиле совсем не хотелось. Пришлось учить французский язык - что делать?
  
  - Как же вы его учили? - усомнился я тут.
  - Купила учебники, кассеты и нашла женщину-репетитора. Я занималась с нею по два часа каждый день.
  - А чем же вы платили репетитору?
  - Своими фантазиями и галлюцинациями, - иронично сообщила моя пациентка.
  Я прикусил язык.
  
  Через месяц девушка уже умела понимать и говорить простенькие фразы. Сохранилась фотография святой, и часами, часами Лилия добивалась внешнего сходства перед зеркалом, мимически меняя выражение лица, накладывая макияж и так, и этак. Некоторое сходство было, наконец, достигнуто; волосы вновь пришлось перекрашивать в тёмный цвет.
  
  - Бедные ваши многострадальные волосы!
  
  Монашеская ряса имеет, к счастью, простой покрой. Деревянные башмачки сгодились снова.
  Открыв дверь своей квартиры, господин пастор несколько удивился, но всё-таки вежливо посторонился, приглашая молодую незнакомую ему монахиню войти.
  - Тшем я вам могу помотш, сестжа? - спросил он с акцентом.
  - Tu ne me reconnais pas, toi? [Ты меня не узнаёшь, ты-то?] - удивилась Лилия, улыбаясь. - Je suis Therese de Lisieux, Therese 'la Petite', qu'on m'appelle [Я - Тереза из Лизьё, Тереза Маленькая, как меня называют].
  Бедный Кшиштоф, и так-то не очень красноречивый, теперь вовсе лишился дара речи.
  Ожив от своего онемения, он кинулся в комнату, вернулся с иконкой почитаемой им святой, посмотрел на ту - на девушку - снова на иконку - и бросился на колени в земном поклоне, пытаясь что-то пробормотать на языке, который он знал едва ли лучше, чем автор этих строк - латынь (хоть ту и изучают в медицинской академии).
  - Bah, quelles betises! [Вот глупости!] - остановила его Тереза. - Lavе-toi, vite! Et parle russe, s'il te plait [Вставай, быстро. И говори по-русски, пожалуйста]. Я и по-р-русски говоррю тоже, - добавила она с французским акцентом, очаровательно грассируя.
  Не вынимая рук из рукавов, как это в обычае у сестёр ордена кармелиток, Тереза прошла в комнату, осторожно села на стул, сохраняя безупречную осанку, и начала с тихой, смиренной улыбкой:
  - Любовь ко Христу, Кшиштоф, и умение изъясняться красиво - это разные вещи. Настоящая любовь ко Христу развязывает человеческий язык и закрывает рот всякой гордости и стыдливости, так что обе молчат и не смеют сказать ни единого слова, и поэтому любящий человек радостно славит Христа, не заботясь о том, как он выглядит и что о нём могут подумать люди. От избытка сердца говорят уста. Не осуждай ближних, не отыскивай в них недостатков, думай о радости Христу или об огорчении Ему, которую творишь каждым словом, поступком и мыслью. Радости или огорчении, третьего не дано! Неужели даже малую мысль можешь от него утаить, дитя? Читай святое Евангелие сердцем, а не по обязанности. Всё же остальное приложится.
  А что касается красивых девушек, Кшиштоф, то не мрачными мыслями надо терзаться, видя их, а славить Христа и молить Его, да исцелит тебя от слабости! Искренне молить, а не вполсилы! Для кого-то, не для тебя, поскольку ты дал обет безбрачия, эти девушки станут жёнами и матерями - разве это не радость? За их мужей и радуйся без зависти! Твоя же радость ещё больше: ты - брат самого Христа. Погляди на меня! Я всю свою жизнь не знала мужчин, и разве огорчена этим? Может быть, лью горькие слёзы? Тебя Небесный Жених приглашает на свой пир, а ты тоскуешь о тёмной подворотне! Я, слабая девушка, победила беса похоти, а ты, сильный мужчина, всё ещё возишься с ним! О, Кшиштоф! Сам-то неужели не устыдился?!
  Пунцовый, как рак, Кшиштоф снова пал ниц перед юной святой и красноречиво заверил её в том, что уже устыжен сверх всякой меры.
  - Ну вот, - смеясь, перебила Тереза, - вот, посмотри: сейчас-то как славно говоришь! Из сердца нужно брать слова, а не из сушёной тыквы головы, в которой только горсть семечек, да и те не хотят прорастать! Из сердца. Так и живи, а сейчас мне пора...
  Куда там! Глаза юного пастора загорелись энтузиазмом, он объявил, что хочет вместе с ней совершить благодарственную мессу. Лилия, увы, не знала наизусть ни одной католической молитвы, а уж на латыни и подавно.
  - Кшиштоф, - ласково попросила девушка, - не приноси огорчения Маленькой Терезе, простой девушке, которую слышат немногие, а обидеть может каждый! Мне действительно пора.
  Пастор низко склонился.
  - Благослови меня, святая сестра! - попросил он.
  - In nomen patri, et filii, et spiriti sanctu [во имя Отца, и Сына, и Святого Духа], - сама собой вдруг выговорила девушка (наверное, читала какую-нибудь книгу, слова случайно остались в памяти) и, на мгновение высвободив правую руку, быстро его перекрестила. - Ну, что ты? Хочешь мне поцеловать руку? Монахиням не целуют рук, ты что, забыл? И не уподобляйся, Кшиштоф! Никогда не уподобляйся рыжеусой селёдке, избегай занудства, не смей рассуждать высокопарно и не будь слишком большим умником. Вот моё тебе последнее напутствие, аминь.
  
  Лилия закончила свой рассказ и утомлённо прикрыла глаза, я же смотрел на неё и думал: воистину, сыграть католическую святую так, чтобы поверил в образ не малоискушённый обыватель, а пастор римской церкви - для этого нужно быть великой актрисой.
  
  18
  
  Может быть, именно эти мысли подтолкнули меня к тому, чтобы четырнадцатого марта, в субботу, вечером позвонить отцу Арсению.
  Представившись и напомнив о том, кто я, я пояснил, что хотел бы встретиться с архиепископом отцом Феодором.
  Молодой монах немало изумился моему желанию.
  - Вы понимаете, доктор, что многие верующие желают поговорить с высокопреосвященным владыкой с глазу на глаз и что большинству мы вынуждены отказывать? Преосвященный не располагает своим временем свободно...
  - Я не верующий, а врач.
  - Тем более, - веско заметил отец Арсений.
  - Тем менее, поскольку перед болезнью равны все, и безбожники, и преосвященные митрополиты.
  - Владыка не митрополит, а архиепископ...
  - Тем более, - с удовольствием произнёс я.
  - Уж не намекаете ли вы, доктор, что преосвященному владыке может потребоваться ваша врачебная помощь? Сей намёк дерзок...
  - Я, отец Арсений, намекаю только на то, что существует народная мудрость, которая велит нам не зарекаться от тюрьмы, от сумы и от жёлтого дома. Все под Богом ходим! И, между прочим, у вас передо мной должок. Вы так и не объяснили мне, почему владыка будет рад услышать о чужом недуге и каким образом это сочетается с проповедью христианской любви.
  В трубке замолчали. Наконец, молодой монах со внешностью Арамиса неуверенно произнёс:
  - Я могу сейчас позвонить владыке и сообщить ему о вашем желании. Поймите меня правильно, доктор, что ничего обещать вам я просто не имею права...
  - Позвоните ему, будьте так добры!
  Мы попрощались, и я повесил трубку, не питая никаких особых надежд. Однако через полчаса раздался телефонный звонок. Отец секретарь извещал меня, что высокопреосвященный готов меня принять завтра в час дня, но время аудиенции будет строго ограничено пятнадцатью минутами. При моём опоздании в приёме будет категорически отказано. Входя, я должен буду, согласно церковному этикету, поприветствовать отца Феодора словами 'Благословите, владыко!', сложить ладони для благословения, правую поверх левой, и поцеловать возложенную на них десницу, будь я хоть трижды атеист. Однако по-настоящему целовать руку не надо (преосвященный этого не любит), нужно только коснуться её губами. Обращаться к архиерею следует не иначе, как 'владыко', а то ещё 'Ваше высокопреосвященство'. И последнее: себя называть не иначе как 'я, смиренный раб Божий'...
  Что ж, за всё приходится платить свою цену! А ведь я, грешный, ещё ни одного православного архиерея живьём не видел! Вот заодно и понаблюдаю...
  В назначенную минуту я вошёл в кабинет преосвященного и строго исполнил все этикетные тонкости. Отец Феодор, большой, тучный и угрюмый мужчина с красным лицом, одутловатыми щеками, с огромной мужицкой бородой, в очках, указал мне на стул, велев садиться.
  - Ну?! - вопросил он угрозно.
  - Ваше высокопреосвященство! - приступил я к делу, слегка оробев. - Вы помните ту девушку, которая однажды пришла к Вам на приём? Она сейчас находится в нашей психиатрической клинике.
  - Очень рад, - буркнул архиерей.
  - Чему рады, Ваше преосвященство? - осторожно поинтересовался я.
  - Тому, что взялись лечить, дуру. Давно пора. И что там у неё?
  - Я бы мог с большей точностью ответить на Ваш вопрос, владыко, если бы Вы были так любезны ответить на несколько моих.
  Отец Феодор крякнул, огладил бороду.
  - Это, господин хороший... Ты мне выдашь справку о том, что она больная?
  Меня, конечно, покоробило это 'тыкание', оставалось только поморщиться и изобразить вежливую улыбку. Зачем ему такая справка?! Но вслух я сказал:
  - С большим удовольствием...
  - На кой ляд мне твоё удовольствие? С подписью и печатью?
  - С подписью и печатью.
  - Вот то-то, а то 'с удовольствием'. Удовольствие на хлеб не намажешь.
  - Так Вы позволите Вас спросить?
  - Валяй, - великодушно позволил преосвященный и, шумно вздохнув, опустился в кресло.
  - Кем девушка называла себя, когда вошла к Вам?
  - Чокнутая твоя? - бесцеремонно перепросил отец Феодор. - Иисусом Христом, Богоматерью и всеми святыми зараз, кем же ещё? - Он зевнул и быстрым движением перекрестил рот.
  - Так, Ваше преосвященство, всё же Иисусом Христом, или именно Богоматерью, или какой-то святой?
  - Дурак, - будто обиделся он моему вопросу. - Ангелом Божьим, вот кем!
  - Может быть, ангелицей? - уточнил я.
  - Ангелы бесполы суть, балда! - Архиерей немного подумал. - Ну, да. Выходит, ангелицей.
  - Ясно... - я сделал пометку в блокноте. - И что же она Вам возвестила, владыко?
  Преосвященный уставился на меня, будто не понимая русского языка.
  - Я хотел бы узнать, Ваше преосвященство, что она Вам сказала.
  - А тебе почто?
  - Для того, чтобы прояснить диагноз.
  - А и так дураку ясен диагноз: душевно больна и бесновата.
  Я помолчал, соображая. Говорить преосвященный владыка не хочет. Значит, претерпел некую жестокую укоризну, и, подобно как у господина теософа, поскрёбывают у него на душе кошечки.
  - Вы не против, Ваше преосвященство, если я буду просто задавать Вам вопросы, которые требуют ответов 'да' или 'нет'?
  - Валяй, - согласился он. - Так-то легше.
  Я же размышлял: в чём мог состоять упрёк? Едва ли я успею спросить многое, вот почему важно не промахнуться.
  - Девушка упрекала Вас в пристрастии к алкоголю, владыко?
  Архиерей раскрыл рот.
  - Балда! - только и сумел он вымолвить.
  - Видимо, нет, но, владыко, отсутствие чёткого ответа я буду воспринимать как положительный ответ. В пристрастии к женщинам, может быть?
  Отец Феодор подался вперёд и уставился на меня, наливаясь гневной краской.
  - Кажется, это ближе к истине... В поругании учения Христа? - вдруг вопросил я как по наитию.
  Архиерей встал, разлепил губы.
  - Вон, - измолвил он и выразительно указал перстом на дверь.
  - Видимо, я не в бровь попал, а в глаз, владыко! - удивился я. - Случайно предположил... И что бы, казалось, Вам в том, что говорит нездоровый человек! Знаете, что, Ваше преосвященство? Я вот с каждым днём всё больше сомневаюсь в том, что она по-настоящему больна! Так что и справку, увы, предоставить вам не смогу...
  - Во-он! - завопил преосвященный архиепископ, побагровев, брызгая слюной, и затопал ногами.
  - И что, что Вы так кричите? - спросил я тихо: моё ироническое настроение меня покинуло, осталось только разочарование и чувство брезгливости. - Знаете, отец Феодор, идя к Вам, я испытывал некоторый страх, даже благоговение, если не перед Вами лично, Вас ведь я не знал, то перед Вашим саном. И вот, всё моё благоговение Вы растоптали за три минуты! Если девушка - бесноватая, то чем же Вас укоризна беса-то рассердила? Радоваться Вы должны, что бесы против Вас ополчились! А Вы бранитесь, как... как мужик. Ещё и образ пресвятой Богородицы на грудь возложили...
  - Поше-ол во-он! Пр-роклинаю! - паки возопил архиерей, и в кабинет, перепуганный, ворвался Арсений, отец секретарь. Я скривился, махнул рукой и на самом деле пошёл вон.
  
  'Молодец, девчонка! - бормотал я, шагая домой. - Хоть ты и сумасшедшая, а молодчина! Влепила попу в лоб правду-матку! А Вы, владыко, как 'хороши'! Да Вы... да Вас... класть надо! В наше отделение! Вон, Алёна на любой пустяк с таким же бешенством реагирует! Чего, чего Вы испугались, отчего взбеленились? Лилия, хрупкая девушка, перед Вами - что медсестра на передовой перед немецким танком в 1941 году! Пусть бы и оскорбила Вас - так что же не посочувствовать нездоровому человеку, а юной-то девушке особенно? И Христа ведь называли богохульником глупые люди, так Он на это гнева не явил. А Вы, владыко, неужто святее Христа себя возомнили? Может быть, у Вас ещё и кесарское помешательство, а не одна психопатия?'
  Настолько скверно было у меня на душе после посещения архипастыря, что, будто в пику всему официальному православию, я, вернувшись домой и пообедав, решил немедленно отправиться к буддийскому ламе: Сэнгэ Доржиеву или как его там? Адрес у меня был записан.
  Долго и настойчиво мне пришлось стучать в дверь дома, пока, наконец, до моего слуха не донеслось слабое: 'Да входите уже, входите! Не заперто...'
  Лама, в потёртом красном свитере, с чётками на левой руке, сидел на кухне, пил чай и смотрел новости по телевизору - едва я вошёл, он телевизор выключил.
  - Пётр Степанович Казначеев, врач-психиатр, - отрекомендовался я и протянул ему руку. - А вас, если не ошибаюсь, зовут Сэнгэ Бадмаевич?
  Доржиев пожал мою руку.
  - Меня вообще-то все Сергеем называют, Сергей Бадмаевич... Сэнгэ, да, Сэнгэ! - заулыбался он. - А вы откуда узнали?
  - От той, которая к вам приходила.
  Лама застыл на месте с чашкой в руке. Затем заторопился, поставил чашку в раковину, выплеснув недопитый чай, и пригласил меня в комнату, гостиную и одновременно молитвенную: у стены стоял алтарь, впрочем, я не позволил себе его рассматривать, боясь показаться невежливым ротозеем. Мы оба сели на диван.
  - Честно говоря, - начал он, - вы не первый, кто о ней спрашивает. До вас приходил ещё один мужчина...
  - Альберт?
  - Да, Альберт Иванович. Я с ним ещё раньше познакомился, на конференции по духовному воспитанию. Он показывал мне фото, пытался меня убедить в том, что... Вы ведь психиатр, я не ослышался? - хмуро поинтересовался лама.
  Я кивнул.
  - И она сейчас проходит лечение? В психиатрической больнице?
  Я кивнул снова.
  Лама тяжело вздохнул, зачем-то снял с руки чётки, уставился на них, будто тщился прочитать на бусинах ответ - и вновь намотал чётки на левое запястье.
  - А вы, что вы думаете сами о... целостности её ума? - медленно проговорил он.
  Я пожал плечами.
  - Если бы я не сомневался, я бы к вам и не пришёл.
  - Не сомневались бы в её болезни?
  - Да. Когда она явилась к вам, неужели вы сразу, безо всяких сомнений признали в ней Белую Тару?
  Лама снова вздохнул, вдруг как-то беспомощно улыбнулся.
  - Если я вам отвечу правду, вы и мне поставите диагноз?
  - Помилуйте!
  - Тогда отвечу. Понимаете ли, Пётр Степанович, есть некоторые вещи, которые невозможно просто так изобразить. Вот я, хоть тресну по швам, не смогу изобразить бодхисаттву! А она смогла. По нашей философии, вещей нет. Нет божеств, нет людей, нет предметов. Всё появляется в тот момент, когда мы выделяем из мира части и даём им имя. Но и части должны быть хотя бы чуть-чуть похожи на имя, иначе имя к ним не... не приклеится. Вот я, например, сразу поверил в то, что вы врач, и не потому, что вы так назвались. У вас высокий лоб врача, заострённый нос врача, умные и сомневающиеся глаза врача, узкий и твёрдый подбородок врача. Смешно - правда? Но - верю. А в то, что вы бандит - не верю...
  - Благодарю, это лестно.
  - И в то, что вы святой - не верю тоже.
  - Да я, Сэнгэ Бадмаевич, - опешил автор этих строк, - и не претендовал никогда...
  - А в её случае поверил! На что-то должно было приклеиться имя Владычицы Тары? А это такое имя - о! Это не то имя, которое по пустякам треплют! Это святое имя! Вы думаете, дело было в украшениях, в цвете лица, в цветных накидках? Я ведь разглядел, хотя и не сразу, что волосы у неё крашеные, что на лице - пудра, что драгоценности - поддельные...
  - Всё-таки поддельные, - вздохнул я.
  - Не ручаюсь, но наверное! Кто же вставляет настоящие самоцветы в картонную оправу? Увидел - а вера-то во мне не пропала! Да если бы я её и в замасленной спецовке увидел - и то бы не пропала вера! Более того, я и тогда, когда она призналась, что лишь вестница Матери - и тогда продолжал верить в то, что не только вестница, но ещё и воплощение. Хотя бы отчасти, частичное воплощение. Я и сейчас, когда вы сказали, что она в лечебнице, в это верю! Зачем я, глупец, Мать-Освободительницу спрашивал о догматике? Она ведь Владычица женственности, а не логического знания! Глупец! Или вы думаете, будто я изголодался по женщинам, что в каждой готов видеть богиню? Я вам признаюсь: у меня и сейчас есть женщина. Я монашеских обетов не брал, я просто лама. И неужели вы считаете, что я, например, к той женщине, с которой встречаюсь, приклею святое имя Тары? Нет, хотя она славная такая бабёнка, моложе меня на десять лет, ей сейчас тридцать пять. И вот, что-то питает мою веру, как вам кажется? Расстройство это? Психоз?
  Я смущённо улыбнулся, пожал плечами:
  - Да что вы! Я ни на секунду не подумал так...
  - И я вам ещё раз повторю! - понизив голос, сообщил лама. - Вещи таковы, как мы их называем. Вот называете вы меня ламой - и я для вас лама. Назовите простым мужиком - и буду простым мужиком. Назовёте сумасшедшим - и станет на свете одним сумасшедшим больше. Понимаете вы? Нет? Так что, Пётр Степанович, бросьте вы уже допрашивать людей! Ведь я не первый, кого вы пытаете своими вопросами - правда? Бросьте.
  - И что мне сделать?
  - И определитесь с названием.
  - Чуднáя философия... А вам спасибо.
  - Чаю?
  - Благодарю, - содрогнулся я, вспомнив про рецепт: щепотка зелёного чаю, горячее молоко, масло и соль. - Откажусь: дома пил...
  Я встал, снова протянул ему руку для рукопожатия.
  - Господи, какой вы человек симпатичный! - вдруг вырвалось у меня. - Если бы все попы́ были такими, как вы, я бы и в церковь ходил, пожалуй.
  - Я же не поп, - пробормотал Доржиев. - Я - лама.
  - Э! - махнул я рукой. - Сами сплели философию, сами и полезайте в неё! Вот назову вас попом - будете попом. Что - не так? Ха-ха...
  - А то приходите к нам на молитвы, всегда рады...
  - Нет-нет, спасибо! Если ваши молитвы такие же вкусные, как ваш тибетский чай, то я тоже обожду.
  Он, в свою очередь, расхохотался и похлопал меня по плечу.
  - Так Матери-Таре не понравился мой чай? Какая жалость...
  
  19
  
  - Здравствуйте, сокрушительница судеб, - поприветствовал я девушку семнадцатого марта, во вторник, почему-то с трудом удерживаясь от улыбки.
  - Что это за новое приветствие такое, Пётр Степанович?
  - Так просто... Я в выходные побывал на приёме у архиепископа.
  Лилия зябко поёжилась.
  - Он что, правда, бегает за женщинами? - полюбопытствовал я.
  Девушка поморщилась.
  - Зачем вам знать, доктор? Что мы с вами - старые бабы на завалинке? Никто не без греха.
  - Вы его защищаете?
  - Нет, - строго ответила она. - Он смещает достойных священников и ставит на их место плохих. Он позорит Того, Кому внешне служит. Как я его буду защищать?
  - Знаете, Лиля, мне кажется, что у вас есть какой-то особый дар.
  - Актёрский?
  - Нет, хотя и он, конечно, тоже. Дар четвёртого дня голодовки.
  - Четвёртого дня голодовки? - переспросила она беспомощно.
  - Да уж, неуклюжее название. Я имею в виду, что когда человек голодает больше трёх дней, все его застарелые болячки вылезают наружу. Выбрасываются токсины в кровь, шевелятся почечные камни, кожа покрывается прыщами... Дар заставлять человека очень быстро обнаруживать все свои психические проблемы. Дар делать каждого абсолютно нагим.
  - И что же, доктор, это признак сумасшествия?
  - Нет, отнюдь, это именно дар. Вы удивительный человек, Лиля, очень незаурядный, но я несколько сочувствую вашим домашним, хотя, может быть, они и не заслуживают особого сочувствия...
  - Мамочка точно заслуживает... - девушка встала с кресла, подошла к полке, на которой я хранил магнитофон и кассеты. - Можно? Можно я постою? Мама заслуживает! За что же ей это всё, она ведь ни в чём не виновата! За что ей, правда, это: родить такое чудо-юдо! Доктор, - стремительно обернулась она ко мне, - я ведь всегда была ненормальная! Всегда, всегда!
  Я улыбнулся, сделал рукой успокаивающий жест:
  - Вы, кстати, мне не рассказали... - да садитесь же! Садитесь, в ногах правды нет. Не рассказали, как общались с ними после... переворота.
  Лилия вернулась в кресло.
  - Можно я заберусь с ногами? - спросила она серьёзно.
  - Пожалуйста... Почему вы спрашиваете?
  - Чтобы вы не подумали, что я кокетничаю с вами.
  - Не подумал. У докторов есть в голове табу на этот счёт, и у пациентов тоже.
  - Понимаю. Но если я всё-таки не больная?
  - Может быть, и не больная, но пациент. Так расскажете?
  - А рассказывать особенно нечего! Мама пришла ко мне однажды - хвасталась она вам своей хитростью, как про дом разузнала? И повадилась ходить каждый день. Но я так не могла! Не потому, что её не любила, но должна же я была совершать то, к чему меня призывали! Это требует... требовало времени, Пётр Степанович, очень много времени - и ещё душевной белизны. Безупречной такой белизны. Конечно, не она меня огорчала: я огорчала сама себя, я дурной человек. Я попросила её ходить не чаще раза в неделю. И строго-настрого запретила давать мой адрес Анатолию Борисовичу! Так она и приходила, по воскресеньям обычно, вздыхала, улыбалась, будто заискивала, садилась на краешек стула, будто стыдилась сесть как следует, расспрашивала меня о жизни, о новой работе. Она ведь прошлый год вышла на пенсию, ей не к чему себя приложить, разве что к дочерям... Бедная моя, бедная! Я её жалела, а она меня, и обе молчали. Что я ей могла сказать? Я лгать не люблю, не потому, что большая праведница, просто это неприятно, утомительно. Я отшучивалась; иногда говорила полуправду: например, что работаю над новой ролью, в частном театре. Нет, отвечала, никого у меня не появилось. Она заводила разговор про Анатолия Борисовича. Хватит! - тогда кричала я. - Мамочка, хватит! Я сама решу, кто мне люб, не надо этого делать за меня, хорошо?
  А в одно воскресенье я пришла к ней: мне нужно было забрать со старой квартиры кое-что из одежды, украшения, я их не надевала ни разу, но тут требовались для новой роли. Я предупредила её, конечно, о том, что зайду, но сказала честно, что ненадолго. Прихожу - и кого вижу, как вы думаете?
  - Тихомирова?
  - Ну его, конечно! Бедная моя, глупая: хотела, как лучше. Он как будто очень обрадовался, но виду не подал. Даже, знаете, нахмурился так, и спрашивает, будто читает наставление: 'Ты, Лилия, совсем меня забыла? Я для тебя теперь чужой человек?' Мне стало немного стыдно - ведь не совсем чужой, если подумать. Даже преступник, когда сидит вместе с заложником, неделю, другую - они и то перестают быть друг другу вовсе чужими...
  - Стокгольмский синдром.
  - Это так называется? Для всего-то у вас есть название... Так вот, а он же не преступник. Надо было раньше, раньше расставаться, в самом начале! Жестока такая жалость! Но ведь нельзя жизнь прожить наперёд, и всё заранее знать... Так вот, мне и стыдно, и жалко его стало, и ответила ему: 'Да нет, Анатолий Борисович, просто очень много работаю, ни одной свободной минутки'. Тут он, кажется, повеселел: захотел узнать, кого играю в новом театре. Восточных девушек, отвечаю, и одну католическую монахиню. Снова посуровел, и ну давай меня поучать про то, какую огромную ответственность налагает изображение на сцене духовных лиц и священнослужителей. И нет ли в этом лицедействе измене родной православной вере? - спрашивает. О, родная! Роднее не бывает! Меня грудью-то, наверное, батюшка кормил! Поскольку актёр, мол, не может не проникаться чувствами своего персонажа. Пётр Степанович, почему нет закона против зануд?
  - В тюрьму их, что ли, сажать? - удивился я. Девушка фыркнула коротким смешком.
  - Нет! А не давать им быть художниками. И ещё учителями.
  - И ещё докторами, - буркнул я.
  - Докторами можно. Но вы не зануда. О т н ю д ь! - рассмеялась она. - Только остерегайтесь, пожалуйста, слова о т н ю д ь! Это верный путь к занудству.
  - Как быстро меняется ваше настроение: только что сердились на казённое православие, а сейчас смеётесь.
  - Что, это симптом?
  - Нет, просто наблюдение. Так что Анатолий Борисович?
  - А он потом снова повеселел, достал фотографии своих работ, начал показывать. Изготовил за это время штук десять. Я его, дескать, тоже вдохновляла, точнее, моё отсутствие. Счастье-то какое! Пропаду совсем - так вообще гением станет. Интересуется моим мнением, а я молчу. Мне не нравится. Очень уж однообразные у него картины.
  - Никогда не видел...
  Лилия схватила ручку, лист бумаги и быстро, уверенно расчертила тот на треугольники, многоугольники и полукруги, в которых с трудом угадывались упрощённые, стилизованные человеческие лица.
  - Вот примерно так. Почему они не похожи на людей? - спрашиваю. А он мне: жизнеподобие - это пóшло. Искусство не должно быть жизнеподобным, иначе оно разнуздывает низменные инстинкты. Рассердилась. Спрашиваю: что, любая обнажённая скульптура инстинкты-то эти разнуздывает? Он: конечно! И как зарядит мне проповедь про натурщиц: какие, дескать, порочные люди. А я, говорю, была натурщицей, два дня назад! Оторопел. Моя невеста, спрашивает, позировала? Допускаю, что всё было очень прилично... Нет, кричу ему! Нет! Неприлично! Только украшения были на твоей невесте, и ничего больше, ничегошеньки! Схватила свои вещи и побежала. Что вы смеётесь, доктор?
  - Ну как же не смеяться, Лиля, когда смешно?
  - Я, значит, душевнобольная, а вы веселитесь над моим недугом? - в этом вопросе было немало иронии.
  - Не плакать же мне... И перестаньте спекулировать болезнью! А что, правда, был такой случай, когда вы позировали обнажённой?
  - Был.
  - Ну-ка, расскажите!
  
  20
  
  В нашем городе есть очень талантливый молодой скульптор по имени Лев Голубев. (Даже я, врач, человек от искусства совершенно далёкий, что-то однажды слышал о нём.) Скульптор этот, сообщила Лилия, прошлую жизнь, а то и две, прожил в Индии, и до сих пор чувствует сильнейшую связь с её культурой. Он уставил комнатку изображениями индуистских божеств, сам, со своей смуглой кожей, волосами цвета воронова крыла и выразительными глазами, смахивает на индийца, и даже величает себя не Львом Голубевым, а Синим Львом, Ниласимха. Так и мы будем его звать.
  В один прекрасный миг Ниласимха решает воплотить в камне Совершенную Женскую Красоту, Лакшми. Он забывает еду и сон - он ищет свой идеал: ищет в девушках, с которыми знакомится; ищет на полотнах старых мастеров; пытается увидеть своим духовным взором. Всё тщетно, хотя порой ему и кажется, что его пламенное стремление не остаётся без ответа. Это Л а к ш м и́ отвечает ему, но слова её быстры, тонки и неосязаемы, а художник слишком порывист, чтобы научиться терпеливому слушанию.
  Лакшми избирает себе вестницу.
  Весть на этот раз проста: Лакшми - не в одной, а во многих, и более всего внутри нас. Лакшми - не только в женской красоте, она - в любой красоте и соразмерности.
  Девушка начинает готовиться. Волосы вновь приходится красить в тёмный цвет, тело намазать особым составом на основе орехового масла для того, чтобы стать смуглой. Снова в ход идут украшения, бесконечные украшения: даже на щиколотки ног индийские богини надевают браслеты. Её смущает нагота, и она шьёт покров, подобный сари, собственно, это и есть сари, только из тонкой, едва ли не полупрозрачной ткани.
  
  - Как же вы шли в нём по улице?
  - Ну, разумеется, я надела поверх шапочку, пальто, рукавички, сапожки. Всё равно: был декабрь, я ужасно мёрзла.
  
  Пальто осталось где-то в сумке на лестничной клетке. Лакшми вошла в квартиру художника и возвестила то, что должна была возвестить.
  Ниласимха молитвенно сложил руки и несколько раз обошёл вокруг неё, не сводя с богини восторженных глаз. Впервые увидела Лилия, как у человека сами волосы на голове встают дыбом от восторга.
  - Воистину, - прошептал он, - я вижу подлинную Лакшми... Не знаю, Мать, откуда Ты и как явилась ко мне - об этом ли хочет спрашивать мой онемевший от радости язык! И неужели Ты уйдёшь сейчас? О нет! Ты не уйдёшь сейчас, Мать! Разве не полгода ждал я, чтобы запечатлеть Тебя?
  Скульптор схватил несколько листов картона, с карандашных набросков он всегда начинал новую работу, и рисовальщиком был отличным.
  - И сбрось уже, Мать, сбрось скорей это сари! - воскликнул Ниласимха с болью. - Разве можно закрывать вечную красоту пологом!
  
  - О, Пётр Степанович, как я испугалась!
  - Испугались того, что чисто духовная идея может быть опошлена эротическими мыслями?
  - Ну да, да, что вы произносите вслух такие очевидные вещи, это даже неприлично говорить такие банальности... Но я нашлась.
  
  Строго посмотрела Лакшми в глаза своего певца.
  - Если хоть на миг в тебе проснётся влечение, мастер, - произнесла она внятно, - твоя скульптура заслужит только одного: чтобы её расколотили на части молотком.
  - О Мать! - вскричал Ниласимха, уязвлённый. - О каком влечении Ты говоришь?! Я человек, не бог! Но и я не совершу кощунства!
  Секунду поколебалась Лакшми - и сбросила одежды.
  - Стой! - воскликнул мастер, едва сари коснулось пола, она же ещё не успела изменить положение отведённых назад рук. - Замри так! Не надо ничего больше!
  
  - Он работал фантастически быстро: за полчаса он сделал пять или шесть полноценных, законченных набросков, с разных ракурсов. Я боялась первые пять минут, но потом совсем перестала. Было спокойно, хорошо - правда, немножко зябко. Это ведь чувствуется, есть ли в мужчине вожделение или нет, это даже я чувствую, хотя мне и внушали целый год, что я - кусок льда. Тут было только восхищение. Кстати, лестно, когда считают Красой Ненаглядной, совершенством Вселенной ту, которую в детстве называли дурнушкой, да и потом не замечали. Точнее, пару раз всё-таки заметили, но мне становилось ужасно тоскливо, когда за мной начинали ухаживать всерьёз, я всё знала наперёд, видела, что останусь непонятной, что меня же и обвинят, и что в мире этого человека мне будет тесно. Тогда я притворялась дурочкой, вернее, даже не дурочкой, а манекеном, куклой на шарнирах с пустой головой. Этакая Олимпия из 'Песочного человека' Гофмана. И проблема решалась. Только с Анатолием Борисовичем не получилось... О чём я говорила?
  - О красоте.
  - Правда, я и забыла... Я себе не льщу насчёт какой-то особой своей красоты, да мне и неважно, честно говоря. Думаю, красоту тоже можно сыграть: здесь важна уверенность. Всё можно сыграть... - проговорила она мечтательно.
  - Всё? - переспросил я, живо заинтересованный. - Абсолютно всё? Скажем... коробок спичек?
  - Да.
  - Александра Невского?
  - Да.
  - А Ивана Грозного?
  - Я не хочу играть Ивана Грозного! - воскликнула девушка с насмешливым удивлением. - Точно так же, как не хочу играть - простите меня, Пётр Степанович, за грубое сравнение, но вы иначе не поймёте - не хочу играть труп воробья, который лежит на дороге.
  - Вы умница. А когда я смогу увидеть вашу игру?
  - Я же больна!
  - Мне сдаётся, что вы гораздо меньше больны, чем кажется.
  - Кому кажется? Вам? Ну вот, пока вам к а ж е т с я, доктор, я буду пользоваться своим правом лечиться. Переходите, пожалуйста, к терапии! Что вы молчите?
  - Я просто думаю, чтó было для вас сложнее: представлять Лакшми или потом надеть своё пальто, спрятанное где-то на лестнице, выйти на улицу и снова превратиться в невзрачную девушку.
  Лилия тоже примолкла.
  - Второе, - ответила она тихо. - И вы умница. Второе. Меня в тот вечер, когда я шла по городу домой, захлестнуло такое чувство - не знаю, как сказать вам... Я смотрела на людей, шедших навстречу, на молодых мужчин, в том числе, и думала: Господи, вот же идёт Лакшми, как вы не видите! За то, чтобы полчаса видеть её, скульптор-мастер отдал бы руку, но вы идёте мимо! А ей, этой замерзающей Лакшми, не нужно обожание, хватит хотя бы двух слов человеческого участия. И, наверное, человеческой любви хоть чуточку. Потому что она всё-таки не Лакшми. Она служанка, которую ошибкой принимают за леди. Кавалеры приходят и расточают служанке комплименты, дарят ей цветы, а та передаёт их госпоже, поднимается в свой чулан и плачет в подушку. Вот и всё... Что, я вас разжалобила, Пётр Степанович? Не смейте, не смейте раскисать, и не жалейте меня! Это дурные мысли, эгоистичные, их нужно было гнать, я и гнала. О чём я вам там плакалась? Мне стыдно. Я была тогда самым счастливым человеком на Земле. Или одним из самых счастливых, если так говорить нескромно.
  
  21
  
  В тот день я решил отвести на сеанс полтора часа вместо одного: меня вдруг перестало беспокоить, что обо мне скажут. До конца беседы оставалось двадцать минут. Мне пришло в голову попробовать гипноз. Девушка согласилась.
  Я, как водится, выключил верхний свет, зажёг настольную лампу, попросил мою пациентку принять то же положение, что и при аутогенном тренинге. Оба метода во многом схожи, но различаются, прежде всего, тем, что при последнем терапевтическая работа производится самим пациентом, его активной волей, а при первом эта воля подавляется.
  На магнитофоне я запустил кассету с громким звуком тикающих часов: при гипнозе очень помогают монотонные импульсы, или зрительные, или слуховые. Выбрался из-за своего стола и, неслышно передвигаясь, начал стандартное внушение:
  - Дыхание ровное, спокойное, руки тяжелеют, тяжелеет всё тело, меня неудержимо клонит в сон. Я загибаю пальцы рук по одному: когда все пальцы будут загнуты, я засну, в этом нет сомнения. Дыхание ровное, ритмичное. Я загибаю мизинец на правой руке...
  Когда я добрался до безымянного пальца на левой, мне показалось, что гипнотический транс установлен: кисти рук расслабились, пальцы медленно распрямились, дыхание было замедленным.
  Для надёжности ещё около минуты я тихо говорил про глубокий, безмятежный сон, затем, в том же темпе, тем же тихим вкрадчивым голосом, не делая паузы, перешёл собственно к терапевтической части:
  - Я припоминаю свои видения. Теперь я осознаю, что мои видения были просто расстройством или фантазией. Я - мужественная, смелая. Мне не требуется больше убегать в мир своих фантазий, я расстаюсь с ними, расстаюсь без сожаления. Ныне я знаю, что голоса в моей голове были просто самообманом. Я нахожу в себе достаточно сил, чтобы перестать обманывать себя. Я становлюсь здоровой и цельной личностью...
  Неслышно расхаживая, я случайно бросил взгляд на её лицо - и замер. На этом лице погружённого, думал я, в гипнотический транс человека, в тот самый миг, когда я посмотрел на него, появилась еле заметная ироническая улыбка, только у уголков губ. Появилась - и секунды через три исчезла. Но достаточно было и этих трёх секунд. Улыбка её была подобна рыбе, плеснувшей в тихом пруду. Что с того, что плеск не повторялся? Рыба существует. Болезнь окопалась в какой-то нерушимой цитадели сознания, она бодрствует, и я сколько угодно могу читать душеспасительные проповеди о цельности и победе над самообманом - ответом мне будет эта ироническая улыбка.
  Я осознал, что продолжаю говорить какой-то вздор о ровном и спокойном дыхании. На кой чёрт была теперь вся эта затея с гипнозом? Я почувствовал себя уязвлённым. Пусть я и не был психотерапевтом со стажем, но считал себя молодым дарованием, раньше мне всё удавалось, а пасовал я лишь перед непреодолимыми препятствиями, перед которыми и любой бы сдался. А тут не смог в отношении молодой девушки с расстроенной психикой совершить гипнотическое воздействие! Но надо было как-то спасать лицо.
  - Дыхание наше ускоряется, - чуть возвысил я голос, - мы просыпаемся, но не открываем глаз. Вы не спите?
  - Нет.
  - Конечно, нет... - проворчал я еле слышно. - Переходим к аутотренингу. Дыхание ровное, спокойное, все мышцы расслаблены. Правая рука тяжелеет... Теперь то же самое с левой рукой... Ноги тяжелеют...
  Правая рука, - решил я немного поспешить, снедаемый жгучим любопытством, - становится тёплой, очень тёплой, почти горячей...
  На цыпочках я подошёл к ней и коснулся её правой руки.
  Рука горела, как у лихорадочного больного!
  Я тут же невольно тронул лоб. Лоб был холодным.
  А рука горела!
  Кое-как я завершил аутогенный тренинг и, обессиленный, сел на своё место. Девушка открыла глаза, мы немного помолчали.
  - Вы на меня не сердитесь? - спросила она.
  - За гипноз? - уточнил я. ('Поразительно! - подумалось мне. - Ведь почувствовала, поняла'.)
  - Да... - она смущённо улыбнулась. - Я очень старалась, Пётр Степанович! Я уже почти заснула. Но какая-то часть меня упорно не хочет спать...
  - Ну-ну, - скептически отозвался я. - И с этой части любой посыл скатывается, как с ледяной горки. Зато потом вы превзошли сами себя. Как вы это ухитряетесь, подскажите? Я такого никогда не видел.
  - Я просто делаю то, что вы меня просите!
  - Если бы это было так просто, Лиля, тогда бы и врачей не было! Можно было бы, например, заживлять раны усилием мысли. Вы не пробовали?
  - Нет... - она заулыбалась. - Надеюсь, вы не будете меня специально резать для того, чтобы проверить, получится ли у меня?
  - Нет, не собирался... Всё, идите уже! Вы меня обескровили.
  
  22
  
  Восемнадцатого марта, в среду, едва я закончил заниматься Клавдией Ивановной и выпроводил её, в кабинет постучали, затем дверь приоткрылась, просунулось любопытное, весёлое лицо Тани.
  - Можно?
  - Дурацкий вопрос, Таня!
  Сестра впорхнула в кабинет, присела, быстрым движением огладив халатик.
  - Я вам сейчас такую интересную штуку расскажу, Пётр Степанович! - она кокетливо прищурилась.
  - Ну, и рассказывай!
  - Ну, и расскажу! Хотя надо бы с вас чего стребовать, чтобы сплясали вы, например... В воскресенье аккурат дежурила я, а вас не было. За обедом сидят наши дамочки, и Алёна Сашку ну давай дозорять!
  Напомню, что Алёной звали молодую женщину с психопатией, неприятную в общении, ожесточённую, недоверчивую, но при том отнюдь не подавленную, а наглую, циничную, похожую на распущенного ребёнка: сама она устраивала нечто омерзительное, например, неожиданно плевала кому-нибудь на спину, и сама же дерзко и буйно веселилась своему непотребству.
  - Как дозорять?
  - Ну, сидит, качается на стуле и вопит: 'Лесбиянкам тут не место!' Затем шарики хлебные начала катать и кидать в неё.
  - Убил бы девку... ('Не иначе как кумушки разболтали, Лариса с Ириной! - подумалось мне. - Зря Саша с ними разоткровенничалась'.) Знаете, Таня, при Петре Первом сумасшедших на цепь сажали и розгами секли. Иногда думаю: эх, где то время!
  Таня рассмеялась, глядя на меня счастливо.
  - А Саша что?
  - А та сидела, сидела - да как вспрыгнет, закричит: 'Сколько же можно!' А эта, Алёнка, и рада, гогочет. Ой, отлупила бы тоже её, моя бы воля! Думаю: плохо дело! Дальше-то что будет? Аминазину, что ли, вколоть кому? И тут встаёт эта ваша Лилечка...
  - Почему это она моя? - поразился я.
  - Ну, почему-почему! Потому что только и возитесь с ней...
  - Таня, пациентки для меня - табу, - произнёс я внушительно.
  - Расска-азывайте, Пётр Степанович! - протянула она насмешливо. Я нахмурился. - Ну ладно, ладно, верю, табу! - заторопилась она, пряча улыбку. - Не сердитесь! Я уж так, больше в шутку это...
  - Так что Селезнёва?
  - Встаёт, подходит к Саше, кладёт ей руки на плечи, шепчет что-то на ухо, сажает на место. Потом идёт к Алёне - а та всё гогочет, как гусак, - садится рядом. Ой, жутко мне стало! Ой, думаю, раздерутся! Берёт за руку, в глаза смотрит, внимательно так, и говорит, негромко, говорит, значит: Тише. Тише. Тише.
  - И что? - заинтересовался я.
  - И та успокаивается, представляете? Поворачивается к своей тарелке, начинает есть!
  - Нет, правда? - усомнился я.
  - Правда! Пётр Степанович, знаете, что это мне напомнило? Гипноз!
  Я откинулся на спинку стула.
  - Я знаю, - затараторила Таня, - что звучит глупо, но ведь так похоже! Ужасно! Пётр Степанович! Я... вы думаете, что я набитая дура, да? - вдруг вывезла она. Я смотрел на Таню и не узнавал её: серьёзная, внимательная.
  - Нет, Татьяна, с чего ты взяла?
  - А если нет, то скажите мне: разве так бывает? Больной человек разве может успокоить психопатку?
  - Здоровый-то не всегда может...
  - И я не верю, что она нездоровая!
  - Я этого не сказал.
  - Но ведь подумали? Вы ведь об этом думали! Вы ведь о чём-то знаете, а не говорите мне - а почему?
  - Да ты и не спрашивала! - удивился я. - И в голову мне не могло прийти, что тебе интересно...
  - Что же я, балбеска?
  - Нет. Да, я... знаю кое-что.
  - И расскажете?
  - Расскажу. Но это долгая история.
  - Ой, Пётр Степанович, а мне ведь работать надо...
  - Приходи, когда будешь посвободней.
  - Я приду. - Таня встала. - Смотрите, вы обещали! Ну что: вести к вам красавицу вашу?
  - Да, скажи, чтобы шла... Да что вы все, - возмутился я, - сговорились, что ли? Кто вам сказал, что она красавица?
  - А вам кто сказал, что нет? Всё, ухожу, ухожу, не сердитесь...
  
  Минут через пять Лилия вошла и стала на пороге.
  - Что не проходите? - заинтересовался я.
  - Наблюдаю за вами.
  - А! Уже вы за мной? Болезнь, что ли, нашли во мне какую? - полюбопытствовал я иронично.
  - Нет, а просто интересно, как вы будете истолковывать безобидные действия.
  - Ну, и как я их толкую?
  - С чувством юмора.
  - Значит, не совсем плох?
  Девушка, не отвечая, прошла и села в кресло.
  - Вам бы всё шуточки шутить, Лилия Алексеевна, - круто приступил я к делу, - а я до сих пор в вашем расстройстве ничего не понимаю! У меня мало данных. А кто виноват? Вы.
  - Я? - поразилась пациентка
  - Вы, вы, не смотрите на меня так! Достоевского читали? Есть там у него один персонаж, Пётр Верховенский. Так вот он, чтобы скрыть свои мысли, постоянно говорит, пустяки всякие. Вот и вы так же.
  - Я - Пётр Верховенский?! Ну, спасибо... Кстати, это вы - Пётр Степанович, не перекладывайте с больной головы на здоровую. Хотя нет, вы - Порфирий Петрович. Что, думаете, это комплимент?
  - С ума сойти: в самом деле, читали...
  - А что я, по-вашему, должна читать? Журнал 'Лиза'? Или 'Just Seventeen'?
  - Не сбивайте меня с мысли. Вы, Лиля, мне всё рассказываете случаи, почти безупречные с медицинской точки зрения. Сольвейг, Лакшми, Тереза Маленькая - что это такое? Это актёрство чистой воды! Мне не за что вас зацепить! Это всё не только на шизофрению - это на невроз не тянет!
  - А! - девушка растянулась в насмешливой улыбке. - Вот вы и назвали слово. Шизофрения, значит? Кто бы мог подумать...
  - Ну, да, да, шизофрения! Видите, как я открыт? Почему этого не цените?
  - Вы не открыты, просто у вас случайно вырвалось словечко правды.
  - Ну, вырвалось: слово не воробей! Сейчас-то, когда вырвалось, зачем вы от меня прячетесь? Я же ваш врач, Лилечка! Я очень озабочен тем, чтобы вас вылечить! И мне нужны симптомы, симптомы!
  - Шизофрении?
  - Да не цепляйтесь вы к словам! Симптомы недуга, настоящие, колоритные! А сейчас их нет, сейчас какая-то манная кашка! Ну, неужели у вас всегда так было? Вы мне можете рассказать по-настоящему жуткий случай? Или какой-нибудь очень странный?
  Девушка опустила глаза, помолчала, вновь подняла на меня взор.
  - Могу. И останусь здесь на годы, наверное. Потому что даже вы, Пётр Степанович, умный, тонкий человек, вы меня не поймёте.
  - Ерунда! Лиля, будут симптомы - будет лечение. Да говорите уже, говорите, не томите душу!
  Она выдохнула воздух.
  - Хорошо! Будь по-вашему. Только поймите, доктор: я вам вверяюсь, вашему уму, вашей чуткости.
  - И что?
  - А то, что если меня будут лечить от несуществующей болезни, если таким лечением вобьют в меня настоящую, то это останется на вашей совести.
  Я помолчал.
  - Пусть, - согласился я. - Принимаю. И если однажды пойму, что вы здоровы, не буду этому сопротивляться. Даю слово.
  Она слабо улыбнулась.
  - С чего начать: с самого странного или с самого жуткого?
  - С самого жуткого.
  - Слушайте.
  
  Самым жутким был зов к а р о с с ы, вскоре после Лакшми.
  
  - Кого? - поразился я.
  - Мне Рута назвала её так, после того, как всё кончилось.
  - А она сама, эта мадам, не представилась?
  - Нет.
  - Но г о л о с вы слышали?
  Девушка поколебалась.
  - Голос в виде звучащих слов - нет. Но это было как внушение, прямо в голову, прямо в центр головы.
  
  Посыл к а р о с с ы был сильным и простым: есть пол, есть жизнь пола, есть торжество пола. И ей, Лилии, ей, великой вестнице, великой актрисе, ей, воплощению Лакшми, в этом торжестве уготована незаурядная роль! Не роль какой-нибудь блудницы - совсем нет! Роль великой жрицы страстной любви, в которой, внушала каросса, ни греха, ни изъяна.
  
  - Как же вы раньше мне сказали, что никогда, никаких сексуальных комплексов!
  - Это был не мой комплекс, как вам не ясно! Это было е ё внушение.
  - И что же: сексуальные сны, фантазии?
  - Нет, нет, почти нет! Слава Богу, нет! Просто одна эта жуткая мысль. И чувство глубокой осквернённости. Правда, однажды, одной ночью...
  Лилия примолкла, меняясь на глазах: глаза её широко раскрылись и невидяще остекленели; ноздри трепетали, не от гнева, а произвольно, точнее, словно без её воли; подбородок подрагивал, и даже губы, хотя она замолчала, губы полуоткрытого рта шевелились. И ничего больше, но наблюдать эту перемену было жутко.
  - Да-да? - поспешил я сказать что-нибудь.
  - Она, или даже не она, - проговорила девушка медленно, всё с тем же морозным, отрешённо-незрячим выражением лица, голосом более низким, чем обычно, - не она, а через неё кто-то, другая, в о б р а л а меня в себя, и я увидела, как это может быть, изнутри её. Н а р о д ы шли и мне поклонялись, как великой...
  - Кому?
  - Великой Блуднице. А я стояла, излучая жгучее желание, от которого весь мир сходит с ума...
  Она неожиданно ударила себя по щеке, заставив меня сжаться от ужаса, провела ладонями по лицу, будто умываясь - и вновь смотрела на меня своим обычным девичьим взглядом.
  - Читали вы Булгакова, когда вся преисподняя, один покойник за другим, идут и целуют Маргарите ногу? - спросила Лилия быстро, требовательно.
  - Читал, конечно. Он ведь тоже врач...
  - Так это - детский лепет по сравнению с тем, что я увидела тогда! Это было так жутко, что я проснулась. В комнате тихо, одна, как в тюрьме, и помощи ждать неоткуда.
  - А что же г о р н и е с и л ы?
  - Разве я могла их услышать, когда меня всосало в себя это чудовище?
  - И что вы сделали?
  - Я встала на колени и поклялась, что никогда этого не будет, никогда! Что я скорее лишу себя жизни, чем допущу это.
  - И что же?
  - Отпустило... Через неделю пришло новое задание, а т о й больше не было. Что вы там пишете себе в блокнот? Травма, голоса, мысли о суициде, да?
  Моя рука, держащая карандаш, замерла на миг.
  - Ну, а что я должен писать? - возмутился я. - Светлый оптимизм и готовность к труду?
  - Пишите, пишите, - устало согласилась девушка.
  - Уже записал. Поверьте, Лилечка, что мне вас ужасно, ужасно жаль. Я тут на краю какой-то бездны, чего-то столь жуткого, что обычная шизофрения с этим - как вы там сказали? - детский лепет. Так как же мне не хотеть помочь вам! А самый странный случай?
  
  А самым необычным поручением была и в а.
  
  - Ива - это женское имя? - удивился я.
  - Нет, это дерево такое.
  - И что же, дерево с вами говорило?
  - Не оно со мной, а я с ним.
  
  Честолюбивый мужчина средних лет, директор крупной фирмы, по имени Алексей Константинович Гусев, приобрёл дом и земельный участок, на котором этот дом стоял, и всё - в черте города, едва ли не в центре. Заплачены были за дом и прилегающую территорию безумные, астрономические деньги.
  На границе участка росла огромная ива. Гусев посчитал, что дерево ему мешает: загораживает вид, лишает солнечного света и вообще потенциально опасно. Нужным людям в управлении природного надзора (или как ещё называется это учреждение) он дал немалую взятку, те провели экспертизу и составили лживую бумагу о том, что дерево - больное, способно обрушиться, следовательно, возможна и даже необходима санация территории.
  
  Глаза девушки вспыхнули.
  - Вы понимаете, что значит 'санация'? - сурово спросила она меня. - Они его тоже хотели вылечить!
  Я отмолчался.
  
  Можно сообразить, что носит Сольвейг, как одевается католическая монахиня, в какие покровы облекается богиня. Но во что одета ива?
  
  - Я купила тёмно-серую форму для девушки-гимнастки. Волосы покрасила в серебристый цвет. Не это было главное. Главное было создать впечатление полной в н е ч е л о в е ч н о с т и. Ощущение того, что у меня не кровь, а сок бежит по жилам.
  - Как вы этого добились? Макияжем?
  - Я думала о пудре - но вы помните, как я уже провалилась с этой пудрой? Нет, по-другому. Я успокоила себя, вообразила себя ивой; представила, что кровь отливает от лица и рук, что она становится холодной, быстрой, прозрачной.
  - Так вы уже занимались этим! - поразился я.
  - Чем?
  - Аутогенным тренингом.
  - Я не знала, что это так называется. Это не тренинг, просто вхождение в образ.
  - И как - получилось?
  - Когда я руку подняла, она у меня почти просвечивала.
  
  Гусев открыл дверь - и застыл. Лилия вошла и стала посреди огромного холла его дома.
  
  - Я - ива, - возвестила она. - Не спрашивай, как я на этот вечер воплотилась в теле девушки, и один Бог знает, чего мне это стоило. Мои ветви раскинулись по небу, и птицы вьют в них гнёзда. Я даю не один воздух, не одну тень. Я даю жизнь. По мне, неслышные, бегут струи сил; через меня течёт, невидимая, с неба на землю кротость и гибкая женственная сила жить, обе в союзе. Спилив меня, ты станешь вором, который навечно похитил у себя и своих детей эту кротость и эту силу. Ещё ты совершишь грех убийства. Почему ты думаешь, что я мертва, человек? Почему возомнил себя единым носителем разума? Я стою перед тобой теперь - разве мертва я? Разве неразумна? Убей меня сейчас, если решился убить: в венах моих ивовый сок, не вода, жилы мои - гибкие прутья, и вместо сердца - сердцевина. Порази, не медля, если можешь. Но и мне смерть - не пуховая перина. Если же побоишься сейчас, но совершишь после, то в образе девушки стану перед твоими глазами, и не мальчика кровавого будешь видеть во снах, а меня, залитую зелёным соком, как глава моя падает с подрубленной шеи.
  
  - Бедняга! - вздохнул я.
  - Кто бедняга?
  - Да этот самый Гусев! Иву жалко, конечно, но его-то после не лечили мои коллеги, хотя бы от заикания?
  
  Гусев сполз по стене, хватаясь за сердце. Ива подошла к нему и провела по волосам рукой, надавила на область сердца тремя гибкими пальцами, похожими на ветви - мужчине как будто полегчало. Не ожидая его слов (да и что он мог сказать?), девушка вышла.
  
  - А что ива? - заинтересовался я. - Её не спилили?
  - Нет, стоит на том же месте.
  - Я бы удивился, если бы оказалось по-другому. Вы - великая актриса, Лилия Алексеевна.
  - Только актриса?
  - Нет, не только.
  - Вы имеете в виду болезнь, конечно.
  - Нет, не болезнь я имею в виду. Случай причудливый, нет слов, но кароссой своей вы меня, признаюсь, больше поразили... Неужели вам не ясно, Лилия, что даже один этот случай с ивой - он уже для ваших близких, хоть они не читают пособий по психиатрии - и именно потому, что не читают! - он уже дал бы основания для того, чтобы считать вас нездоровой?
  - Он и дал, наверное. Дело было в воскресенье, я вернулась - и пришла мама. Представляете себе её тихий ужас: дочь с серебристыми волосами и белая как мел.
  - Бедная ваша мама!
  - Да. Бедная моя мама... Но, Пётр Степанович, - она подняла на меня глаза, эти озёра мольбы, - чем я, скажите, чем я виновата в том, что мне пришло это, что я должна была его совершать?
  - Что 'его'?
  - Моё служение.
  Я тяжело вздохнул, оставив вопрос без ответа; промакнул лоб платком.
  - Идите, душенька. Какой я Порфирий Петрович! Это вы Порфирий Петрович, вы меня пытаете.
  - Простите!
  - Перестаньте, Лилия Алексеевна: ещё она у меня прощения будет просить! Мы тут не в театре, а в психбольнице, между прочим. Идите, моя хорошая. И Сашу мне позовите: сейчас её очередь.
  
  23
  
  - Ну, что, Сашуля, выписываться будем? - ободрил я новую пациентку, едва та вошла. Саша, высокая, нескладная, села на стул, слабо улыбнулась.
  - Как скажете.
  - Я-то здесь при чём? - удивился я. - Это от тебя зависит: мы разве с тобой не говорили на эту тему? Мужиков-то не боишься теперь?
  - Нет.
  - Желания в сочетании с комплексом вины имеются?
  - Нет...
  - Ну, так за чем дело стало?
  - Как скажете, доктор. Я-то хоть завтра на комиссию, и то, надоело уже в дурке... Только не знаю я, как вы отнесётесь...
  - К чему?
  - К тому, что я влюбилась, - выдала она.
  - Прекрасно отнесусь! Отлично, превосходно, всё в норме!
  - В девушку влюбилась, - уточнила Саша. Я так и рот раскрыл.
  - В кого? - вопросил я с подозрением.
  - В Клавдию Ивановну, - сообщила та с мрачным юмором.
  - Нет, правда?! - испугался я.
  - Ну, какая правда, Пётр Иванович, ну, подумайте своей головой! (Как видите, если я с ней не больно нежничал, то и она со мной не очень церемонилась.) Подумайте, методом-то исключения! В психопатку Алёну, наверное, и в Ирку с Лариской!
  - В свою соседку по палате? - догадался я. Саша кивнула.
  - Что, больная я? - спросила она тревожно.
  - Нет, то есть как... - растерялся я. - Всё зависит от силы и глубины сексуальных желаний...
  - Пётр Степанович! Тьфу на вас! Нету никаких сексуальных желаний!
  - А как же...
  - А так вот! Как в детстве, в пятом классе, в мальчика!
  - А чувство вины? - промямлил я. Саша посмотрела на меня, как на барана.
  - За что? - спросила она, наконец. - Я ведь не виноватая, что... дышу, например.
  Мы помолчали.
  - Пётр Степанович, - начала Саша тихо, волнуясь, - вы замечали хоть, как она ходит? Да она ведь даже ходит - будто деревце колышется! Ещё говорим с ней - вот это мне удивительно! Будто интересно ей со мной разговаривать... Читает мне вслух - это уж вообще в голову мою не лезет: кто я ей такая? А откажусь - так это ещё стыднее, чем не отказываться. Вечером спросит: ну, что, Сашенька, занавески-то задёрнем? Как хотите, Лилия Алексеевна, говорю. Кто это, смеётся, Лилия Алексеевна? Я, мол, тебя не старше. Да ну вас, говорю, Лилия Алексеевна, не смейтесь. А ночью проснусь - она спит так, тихонечко, а я занавеску отдёрну, чтобы чуток свету было, на кровать снова сяду, и любуюсь ею, и ничего мне не надо, только бы так сидела и смотрела. Ну что, что? - Саша внезапно покраснела, на глаза её навернулись слёзы. Она замахала на меня руками. - Вы - это - сидите там, за своим столом, Пётр Степанович! Сидите и молчите, если ничего не понимаете! И не трожьте!
  - Я молчу, молчу, - пробормотал я испуганно.
  О, как я сочувствовал этой нескладной, грубоватой девушке! И понимал её прекрасно. Не потому понимал, что сам был влюблён в её любимую, нет. Дерзаем ли мы сказать, что Лев Толстой был влюблён в Наташу Ростову или в Кити Левину? Между врачом и пациентом - та же пропасть, что между автором и его героем. Первые и вторые - и з р а з н ы х м и р о в. А вот понимал я её отлично. И должен был при всём моём понимании притвориться болваном, запереть рот на замок: психотерапевт - это тот, кто делает человека душевно з д о р о в ы м. Увы, душевная тонкость способствует душевному здоровью так же мало, как тихие и плавные движения - наращиванию мышечной массы.
  Саша утёрла слёзы: вообще-то она была отнюдь не слезливой.
  - Чего? - спросила она меня, имея в виду, наверное, свою выписку.
  - Чего-чего! - проворчал я. - Готовься к комиссии в начале той недели.
  - А... это как же?
  Я развёл руками.
  - А это, Сашенька, душа. Душа - это тебе не психика, на неё в микроскоп не поглядишь. Душа - это душа. Поэзия, так сказать. Она терапевтическому воздействию не поддаётся, а то бы и Пушкина в дурку посадили. И просьба у меня к тебе, - я перегнулся к ней. - На комиссии-то душу свою не распахивай! Не будь дурой!
  
  24
  
  Время с семи часов вечера до полвосьмого в ту среду я провёл незамысловато: выключил верхний свет, включил настольную лампу, развалился в кресле для пациентов - и дремал. Последние десять минут от этого получаса я, может быть, и вовсе спал. Пробудил меня к активной жизни стук в дверь.
  - Пётр Степанович, можно? Вы ещё не ушли? Как хорошо! А я освободилась на часик!
  - Таня, - пробормотал я спросонья. - Ты по какому вопросу?
  - Ка-ак! - изумилась она. - Вы же обещали рассказать про случай Селезнёвой! Что - отказываетесь?!
  Я встряхнулся, похлопал себя по щекам, прогоняя сон.
  - Нет. Что ж, проходи, садись.
  - Куда?
  - Да хоть на моё место!
  Таня прыснула в кулачок, но всё же прошла, села на место врача.
  - Давно мечтала здесь посидеть, - заявила она бесхитростно.
  Я подался немного вперёд и стал рассказывать. Воистину, кресло, слышавшее так многие исповеди, располагало к рассказам! Я не вдавался в подробности клинических эпизодов, но зато во всех деталях припомнил встречи со старшей сестрой, с матерью, с женихом, с господином председателем теософского общества. Таня молча слушала и грызла конец карандаша, я говорил и говорил, пока не выдохся.
  - Пётр Степанович, - спросила меня Таня, положив карандаш, пристально глядя мне в глаза, - правильно я поняла, что всё дело в этих камнях, в том, настоящие ли они?
  - Дело, Таня, не в них, конечно - но я ужасно хотел бы увидеть эти самые 'стекляшки' своими глазами! - признался я.
  - Или не стекляшки - правильно?
  - Пра... не знаю, - прервал я сам себя с досадой. - Не знаю!
  Таня встала с резвостью двадцати двух лет.
  - Так давайте выясним!
  - И как ты хочешь это сделать? - полюбопытствовал я.
  - Очень просто.
  Она задвинула стул и принялась ходить по кабинету.
  - Вот представьте себе: я звоню этому товарищу, называюсь... ну, хоть журналисткой! Говорю, что без ума от его картин, что хочу взять интервью. Строю ему глазки, - она показала, как будет строить глазки, - глядишь, и домой пригласит... Да точно пригласит!
  - А если нет?
  Таня расхохоталась.
  - Пётр Степанович, не смешите меня! Мужик - холостяк, тридцать лет ему, как это не пригласит? Эх, вы, психолог! Чему вас только учили в академии, а?
  - Ну, явно не мужиков соблазнять... - Таня снова рассмеялась. - Татьяна, но ты же не будешь прямо на свидании обыскивать его квартиру!
  - Кто знает... - ответила она уклончиво. - На свидании не буду, а с ключа, например, слепок сниму.
  Я восхищённо присвистнул.
  - Огонь-девчонка...
  - Это я-то?
  - Ты.
  - Спасибо, - проговорила она глухим голосом.
  - Тань, но зачем нужно-то это тебе! Ведь это работа, за которую денег не заплатят! Только из сочувствия к пациенту?
  Сестра подошла к окну.
  - А что, уже нельзя им сочувствовать? У меня могут быть свои причины, Пётр Степанович.
  - Какие?
  Она обернулась.
  - Может быть, мне скучно - не думали вы об этом? Что: очень это весело - работать сестрой в психбольнице?
  - Да и врачом-то невесело, Таня...
  - Веселее! Может быть, я вам завидую - почём вы знаете? Вы вот, Пётр Степанович, беседуете с пациентом с глазу на глаз, в душу ему проникаете, решаете проблемы, разгадываете загадки. У вас тут в кабинете и гимнастика, и гипноз, и аутотренинг, и музыкотерапия! Это я с восхищением говорю: до вас тут никто такого не делал! И не делает! А я колю аминазин и выношу судно!
  - Танечка, милая, так я... я же восемь лет учился, на врача-то!
  - Я знаю, знаю! Я разве в а с виню? А мне ведь двадцать два - и никакой жизни!
  - Личной жизни? Да почему? - поразился я. - Ты же красавица у нас!
  Сестра вспыхнула.
  - Нечасто вы такое говорите... Потому! Профессия наша нас отделяет от людей - вы, Пётр Степанович, не замечали? Познакомишься с парнем, он тебя спрашивает: а ты где работаешь? И отвечаешь: медсестрой в психбольнице. Понятно вам, почему жизни нет личной?
  - А ты соври!
  - Я и врала, иногда. Да не в этом дело! Взгляд на людей меняется! Что т е-то люди, снаружи, знают о жизни? О человеке знают что? Вот вы, Пётр Степанович, разве не одинокий?
  - У меня просто не было времени! - возмутился я.
  - Не врите.
  - Интереса тоже... Да, Танька, да, права, торжествуй!
  - Я не ради торжества. Не называйте меня Танькой.
  - Извини, виноват. Могу вообще Татьяной Игоревной звать и на 'вы'.
  - И так не нужно. Так вы мне разрешаете?
  - Попробовать затею с Тихомировым? Попробуй! Благодарен буду тебе ужасно. Смущает меня, конечно, только, что он к тебе целоваться полезет или что там ещё...
  - Смущает? - она оживилась, глаза её заблестели. - Нет, правда? А почему?
  - Почему-почему - по кочану! Ты тоже, между прочим, человек, Татьяна, которому нужно ведь и уважать себя!
  - И Татьяной меня не называйте. Тогда тем более пойду.
  - Ничего не понимаю в женской психологии! - признался я открыто. - Господи, разве я врач? Копаюсь что-то в потёмках...
  - Вам и не надо понимать. Позвонить вам, если будут успехи?
  - Позвони, пожалуйста, Танечка. Что: и Танечкой не называть?
  - Нет, сколько угодно...
  - Вот мой телефон домашний. Постой, и номер Тихомирова дам... - Я записал оба на чистом листе бумаги.
  - И осторожней с этой творческой личностью! - прибавил я. - Руки-то пусть не больно распускает!
  Таня засмеялась и вдруг, поспешно убрав листок с номером моего телефона себе в карман, выбежала из кабинета, только на ходу успев обронить:
  - Всё, до свиданья!
  
  

RESUMPTIO
  [ВЫЗДОРОВЛЕНИЕ]

  
  1
  
  Весь четверг, девятнадцатого марта, я не покидал своей комнаты, и воздух в ней сгустился до того, что можно было вешать топор. Открытая форточка не помогала, только разве немного остужала голову. Не от дыхания моего воздух загустел: от хождений взад и вперёд, от мысли.
  Пора, пора было уже завершить анамнез и перейти к окончательному диагнозу, к направленной, целевой терапии! Более чем достаточно было собрано симптомов! И отнюдь не симптомы 'бреда воздействия' являлись здесь главными.
  Я ел, пил, ходил в туалет, возвращался в комнату, мерил её шагами, ложился на диван, вставал, качался на стуле - думал. И, в один миг, меня осенило.
  Это не была параноидальная шизофрения! Более того, это, возможно, вообще не укладывалось в рамки шизофрении, хотя шизофреническая симптоматика и прослеживалась. Это был особый случай, эндогенное расстройство особого рода, с уникальной этиологией!
  Я открыл блокнот и начал записывать свои мысли, которые теперь ложились одна к одной. Впору хоть плясать и петь! Не позвонить ли Тане? - вдруг пришло в голову. - А почему бы и нет? Ах, да: она же сейчас с этим... товарищем просветителем.
  Настроение вновь упало. 'Ну, и ладно, - утешал я себя. - Я труженик науки, только путём пренебрежения к личным благам и совершаются открытия. Не нужно нам ни почестей, ни наслаждений, и вообще - счастье, как известно, в труде на благо людское, аминь'.
  Впрочем, Таня позвонила сама: в пятницу вечером.
  - Пётр Степанович? Это я! - сообщила она кокетливо.
  - Что, Таня: есть ли положительные сдвиги?
  Та довольно рассмеялась.
  - Конечно, есть! Скоро ключик вам вручу! От квартиры с брильянтами!
  - Ну-ну, - отозвался я со скепсисом. - Удачи тебе. Да, Тань, ещё... - Я помялся. - Я понимаю, конечно, что это не моё собачье дело и что на дворе-то у нас великая сексуальная революция, и всё же ты - того... Постарайся, если можно, к нему не запрыгивать в койку - ладно?
  - А что: вам важно? - весело поинтересовалась она.
  - Да нет, я же говорю: это твоё личное дело...
  - Не беспокойтесь, Пётр Степанович! - пообещала Таня. - Я - как вы там сказали? Я же не настолько себя не люблю, всё-таки!
  - Ну, и славненько... А то ещё заразишься.
  - А что, он чем-то болен? - испугалась сестра.
  - Занудством.
  Мы оба рассмеялись.
  
  2
  
  Двадцать первого марта, в субботу, я приготовился к решающей схватке - девушка, однако, моё настроение не сразу почувствовала: она вошла в кабинет, радостно улыбаясь.
  - С добрым утром, Пётр Степанович! Что-то вас на обходе не было сегодня?
  - Встретил на проходной главврача, заболтался с ним. Саше комиссию назначили на среду.
  Лилия захлопала в ладоши.
  - Я очень рада!
  - И я очень рад. И видеть вас сегодня тоже очень рад. Мне кажется, Лилечка, пора уже серьёзно приступить к вашей болезни.
  Та прикусила губу.
  - Так, значит, всё-таки болезни?
  - Да, но это особая болезнь.
  Я поднялся с места, будто проповедник, взошедший на кафедру.
  - Лилия Алексеевна! Вы - прекрасный, добрый, чуткий, умный человек! Человек высоко талантливый...
  - Начало ничего хорошего не предвещает, - пробормотала она, силясь улыбнуться.
  - Не беда: взгляните мужественно правде в глаза! Не бойтесь меня! И не бойтесь истины! Ваша болезнь - это не традиционная шизофрения, хотя под конец в ней и стали появляться шизофренические нотки. Ваша болезнь - в вашем особом даре. Ваша болезнь и есть этот дар! Этот дар и есть ваша болезнь! Я не про актёрский дар, нет! Я про удивительный дар, смежный с актёрским: дар фантазии! Вот, вот где корень всего! К воображению мы обычно относимся презрительно, отдаём его на откуп детям, поэтам и художникам. О, какая ошибка! Ваше воображение - это не детские мечтания. Это именно могучий талант, особая психическая сила, всесокрушающая, столь мощная, что одной этой силой вы с лёгкостью меняете температуру тела! И вот, эта сила, подобно птенцу кукушки, вытесняет из гнезда вашего разума все прочие, точнее, парализует их, так, что вы перестаёте отличать факты вашей внутренней жизни от жизни внешней!
  Лилия смотрела на меня, не сводя взора, с ужасом.
  - Я поражался: да разве может воображение быть таким сильным, чтобы образ стал как бы зрим, как бы сгустился перед вашими глазами? У обычного человека - нет, но в вашем случае, при вашем особом даре - может. Да что она, ваша творческая сила, не возможет? Мещанское существование опостылело вам, и вы укрылись от обывательщины в мире ваших фантазий. Но не жалких фантазий шестилетней девочки - нет! Особых фантазий, пламенных, как протуберанцы на солнце, почти зримых, почти вещественных! И другие-то опалены огнём вашей фантазии, и другие-то поверили в их бытие!
  - Но камни! - воскликнула девушка страдальчески.
  - Лилия Алексеевна, допускаю: и камни были! Несколько украшений, стоимость которых вы преувеличили. Верю, что они были подлинными; верю, что вы даже продали их и выручили за них какие-то деньги! А уже потом ваше воображение умножило их число. Я поражался: откуда ваши средства? Но ведь, живя со своей мамой, вы ничего не тратили, а заработок актрисы за целый год - разве это так уж мало? И вот, эта сила, благотворная для вашей профессии, но разрушительная для вашей психики, лишает вас возможности провести границу между реальным и желаемым, желаемым столь сильно, что оно для вас становится реальным!
  - Вы хотите сказать, - прошептала она, - что я всё придумала? От самого начала до самого конца?
  - Сейчас я убеждён в этом больше, чем когда-либо. Руку дам на отсечение! Поймите, Лилечка: фантазия - не порок. И в обычном случае даже не болезнь. Теперь, осознав причину, это расстройство мы победим куда проще, быстрее, легче, чем...
  - Подождите! И... и Христа?! - голос её зазвенел. - Христа я тоже придумала?!
  Я развёл руками.
  - Я не специалист в религии, Лилия Алексеевна. Почему же сразу придумали? Охотно допускаю, что Христос говорит с каждым верующим человеком. Но вот всё прочее было миром ваших фантазий.
  - А каросса?
  - Ужасом. Снятся ведь нам не только хорошие, но и плохие сны. Подсознательными желаниями и чувством вины, которые оно же, ваше воображение, жгуче овеществило. Лилечка: вы же такая умная и мужественная девушка! Так взгляните правде в глаза! Примите её!
  Лилия спрятала лицо ладони и горько разрыдалась. Я стоял, виноватый и беспомощный. 'Ничего, - успокаивал я себя. - Ничего, это кризис. Это к а т а р с и с, это - перелом к лучшему в течении болезни'.
  - Неужели вы мало страдали? - произнёс я вслух свою мысль. - Неужели мало заплатили за право исцелиться? Ну же, ну... Чем я вам могу сейчас помочь?
  - Оставить... - шепнула она.
  - Хорошо, - согласился я. - Я вас оставлю здесь до конца сеанса, выйду и прогуляюсь; вам никто не будет мешать. Вы... простите меня, ради Бога! Я обязан был вскрыть этот нарыв! И сейчас, едва вы осознаете опасную силу своего дара, всё пойдёт на поправку...
  Я осторожно, едва ли не на цыпочках вышел из кабинета, притворил за собой дверь - и обомлел, увидев Тихомирова, который, смиренно дожидаясь меня, сидел на скамейке у стены.
  
  3
  
  Художник проворно встал и поспешил ко мне, видимо волнуясь.
  - А вы ведь мне так и не позвонили! Доктор, она у вас?
  - Совсем не было времени, ни одной свободной минутки... ('От кого я это уже слышал?' - подумалось немедленно.) Анатолий Борисович, миленький, - пробормотал я, - вы сейчас ужасно некстати... Более чем... Только что такое нервное потрясение...
  - Но мне нужно с ней поговорить! - заявил он настойчиво, как ребёнок в магазине игрушек.
  - Я спрошу у неё...
  - Разве врач должен спрашивать разрешения у пациента? - удивился Тихомиров.
  Я посмотрел на него в упор:
  - Вы хотели сказать, что согласие душевнобольного не требуется? - уточнил я.
  Тот замялся.
  - Я... э-э-э, нет...
  - Анатолий Борисович, Лилия только что пережила своего рода шоковую терапию. Любое новое волнение скажется на лечении крайне отрицательно. Поэтому вашу беседу я могу допустить только при её согласии и только... если сам буду присутствовать при этом, на всякий случай.
  Против моего ожидания, художник быстро закивал.
  - Уж не боитесь ли вы, что она на вас набросится? - спросил я мрачно.
  - Я просто не могу взять на себя ответственность...
  - Вот-вот... - буркнул я. - Как книжки читать по психиатрии - это вы можете, а как ответственность... Подождите меня здесь.
  Я зашёл в кабинет.
  - Лиля, пришёл ваш бывший жених, - сухо сообщил я. Та вздрогнула, приподнялась на кресле, повернула голову ко мне.
  - Бывший? - переспросила она испуганно. - Это он так сказал?
  - Я неудачно выразился... А чёрт, вообще-то, знает, что у него на уме! Вам бы не нужно сейчас волноваться...
  - Нет-нет, пусть войдёт!
  - Но при мне. Вы согласны?
  - Вы что, боитесь за него? - поразилась она. - Что я расцарапаю ему лицо?
  - Господь с вами! Я боюсь за вас, Лиля! Вы просто можете отравиться такой большой дозой здравого смысла.
  - Смеётесь вы, что ли?
  - Ничуть: я сам едва не отравился.
  - О, какой вы хороший... Вы ведь попрóсите его уйти, если увидите, что мне невмоготу?
  - Ладно. А вы мне знак подайте.
  - Какой?
  - Ну... сообразите! Вы умная, как Владимир Соловьёв! Конечно, сообразите!
  Я вышел в коридор, пригласил художника и плотно затворил за нами дверь.
  
  4
  
  Едва Анатолий Борисович вошёл, девушка встала и пересела на стул. Тот принял это как должное и опустился в кресло, развернув его к своей невесте.
  Я занял обычное место и притворился, будто занимаюсь бумагами.
  - Не обращайте на меня внимания! - попросил я. - Я даже не прислушиваюсь...
  Конечно, я ловил каждое слово.
  Тихомиров откашлялся.
  - Да, так вот, - медленно начал он. - Как грустно, дорогая моя Лилечка, до сих пор видеть тебя в этом учреждении...
  Последовало молчание.
  - И ведь я, дорогая Лилечка, - Тихомиров был похож на человека, который бредёт вслепую, на ощупь, - я давно уже, очень давно предупреждал тебя о пагубности! О пагубности чрезмерного... увлечения страстным, так сказать, оргиастическим элементом актёрской игры...
  ('Если он считает, что у неё расстройство умственных способностей, - пришло мне на ум, - то, конечно, нет ничего лучше, как сделаться ясным при помощи слов 'оргиастический', 'трансцендентный', 'имманентный' и иже с ними!')
  - Буквально с самого первого дня нашего знакомства я уже говорил тебе об этом, дорогая Лилечка! И моё неустанное внимание, мои неустанные усилия был направлены на то, чтобы изменить существовавшее уже тогда и печальным образом прогрессировавшее положение вещей! Заложить твёрдые основания для твоего нравственного развития!
  - А что, - услышал я тихий голос девушки, - я при вас водку пила, Анатолий Борисович? Плясала голой?
  - При мне нет! Но потом пагубные тенденции вдосталь, - он просмаковал это слово, - вдосталь проявились в твоих, дорогая Лиля, богемных связях и неразборчивых контактах! В позировании обнажённой субъектам, которые органически неспособны взглянуть на жизнь под этическим углом зрения! И я предполагаю, что не одно позирование имело место...
  - На каком основании полагаете, Анатолий Борисович? - спросила девушка столь же тихо. - И если полагаете, то как вам не совестно здесь сидеть и тратить время?
  - На основании деятельного характера человеческой мысли! - выдал тот. - Да, так вот! На основании деятельного характера человеческой мысли, которой сложно остановиться на одном только мыслительном удовольствии от демонстрации себя, э-э-э... в нагом виде! Пётр Степанович, который сидит здесь, не даст солгать мне, что и после твоей госпитализации, Лилечка, я не оставлял мысли о возможности нравственного влияния! Но силы человеческие не безграничны! Увы, я с глубоким прискорбием сознаю, что не являюсь образчиком бесконечного, так сказать, христианского терпения, которое никто и не вправе вменить мне в долженствование при характере моего труда. Мои силы на исходе. Есть иные люди, которые в большей мере способны оценить моё призвание и разделить со мной тревоги и волнения творчества.
  - Я рада, - ответила Лилия просто и улыбнулась. - Что это за девушка?
  ('Ба! - воскликнул я внутри себя. - Как быстро, моментально она соображает! И я-то не сразу уразумел, что за 'другие люди'!')
  Анатолий Борисович встал с кресла.
  - Вот! Вот бесчувствие! Вот низменная склонность каждому человеку немедленно приписывать свой собственный образ действий!
  - Так я ошиблась? Это не девушка?
  - Её пол не играет никакой роли! Играет роль её внимание ко мне как к творческой личности, к феномену и результату моего творчества, которое ты, Лилия, в горделивом самоослеплении своими сомнительными успехами, имела душевную чёрствость не проявить ни разу! Не оргиастическое, животное творчество представляет культурную ценность, а творчество выстраданное, явившееся плодом сомнений, размышлений, усилий и поисков!
  - Чем ещё наградите, Анатолий Борисович? - Лилия улыбалась. - Скажете, что испытываете к ней отеческую нежность?
  - Да, испытываю! - почти закричал Тихомиров. - Да, отеческую нежность! И не вижу никакой причины, почему это высокое чувство кто-то может поставить мне в укор!
  Он вновь сел в кресло.
  - Лиля, - пробормотал он тихо, не смотря на девушку. - Одно только твоё слово о том, что я как творец и как человек тебе не безразличен, способно в огромной мере укрепить мою нравственную стойкость...
  Девушка широко распахнула глаза.
  - Так вы торгуетесь, Анатолий Борисович? Дёшево же вы меня оценили: за кусок первой 'отеческой нежности', которая вам перебежала дорогу!
  Тихомиров не мог вынести её пристального взгляда и, растерянный, посмотрел на меня.
  - Я не понимаю её, доктор! - признался он. - Это... это не расстройство мышления?
  - Я, напротив, прекрасно понимаю, - буркнул я. - А вы бы постыдились, господин художник! Ваша невеста в клинике, а вы ей сообщаете, что крутите шашни с другой, ультиматумы ставите: нашли время! И не притворяйтесь вы, что не выдержали её нездоровья! Способности мыслить у Лилии практически не нарушены. В любом случае, не до такой степени, чтобы стать для вас тяжёлым крестом и обузой, как вы пытаетесь изобразить.
  - Нет, я больна, - отчётливо произнесла девушка. - Анатолий Борисович, не слушайте его! Я больна! Кукареку!
  - Доктор, вы слышите? - воскликнул художник, торжествуя.
  - Что слышу?
  - 'Кукареку' это вы слышите?
  - И что: оно, по-вашему, признак расстройства? Насмешили! Кто угодно может кричать 'кукареку'. - Я набрал в грудь воздуху и завопил изо всех сил: - Кукареку! Кукареку!
  Лицо Тихомирова исказилось животным ужасом. Вмиг он взлетел с кресла, осторожно пятясь, не сводя с меня глаз, подобрался к двери, выскочил наружу - и был таков!
  - Вы умница, - прошептала Лилия, - умница. Какая вы огромная умница... Вы ведь меня любите!
  - Люблю?! - поразился я.
  - Не по-мужски, нет, а по-человечески. Я ошиблась?
  - Нет, - пролепетал я.
  - И как же я вам не поверю! Кто любит - не обманывает. Но мне нужно время, Пётр Степанович, чтобы привыкнуть к моей болезни. Я... я пойду?
  - Да, - выдавил я из себя. - Не гипнозом же сейчас с вами заниматься...
  
  5
  
  День весеннего равноденствия, воскресенье, принёс мне две больших печали: первую - от моей пациентки, вторую - от заведующей отделением.
  - Ну, как самочувствие? - спросил я Лилию во время утреннего обхода (посещение двухместной палаты я оставлял напоследок, как самое приятное).
  - Спасибо, доктор, бывает и хуже... Нет, ничего не беспокоит. Я хотела сказать вам, что, наверное, сегодня мне стоит пропустить ваш сеанс.
  - Почему? - поразился я.
  - Я не отказываюсь, - пояснила девушка, - просто боюсь, что без толку вы будете со мной мучиться. Как с Клавдией Ивановной.
  - Ишь ты, и про Клавдию-то Ивановну она знает... Тогда будьте любезны, пройдите сейчас в мой кабинет и поясните, почему не будет толку.
  
  - Ну? - повторил я вопрос в кабинете.
  - Пётр Степанович! Я за вчерашний вечер многое передумала... Я вам искренне верю, верю в то, что вы верите, что я больна! И почему только 'верите'? Верю, что з н а е т е. Но этого мне мало. И если даже все психологи мира соберутся в моей палате и скажут: ты, Лилечка, больна - я этому не поверю. Да что там психологи! Что - психологи? Будто свет клином сошёлся на врачах! Если рыбы и птицы - слышите вы, Пётр Степанович? - рыбы и птицы заговорят, если камни закричат: ты больна, Лиля, ты всё сочинила - я свою болезнь не признáю!
  - Почему? - почти простонал я.
  - Потому, что мои ф а н т а з и и, как вы их назвали - это самое дорогое, что я знала в жизни. Вот они, мои драгоценности! Может быть, и не было других - какая разница? Если вы отнимете их - что вообще было в этой жизни? Анатолий Борисович? Роль Дуняши? И чем я назову всё, совершённое за эти полгода? Безумием? Такое безумие - преступление и кощунство. Но я себя не чувствую ни преступницей, ни кощунницей. А вот когда предам то, что со мной было - тогда буду разбойницей и осквернительницей!
  - Всего святого? - уточнил я.
  - Да, - твёрдо ответила она. - Всего святого.
  - Вот тебе, бабушка, и Юрьев день...
  - Что вы говорите?
  - Вот тебе и катарсис, говорю, вот тебе и перелом в течении болезни... Вы хоть понимаете, Лиля, что таким сообщением вы, молодая, красивая, умная, чудесная, себя на годы замуровываете в психиатрической лечебнице?
  - Пусть!
  - Я знаю о людях, отдавших жизнь за Родину. Но за Родину! А за веру в фантазию - в этом, Лиля, какой героизм?
  - Что вы знаете, Пётр Степанович, о том, что такое героизм?
  - Я? Разумеется, я ничего не знаю! - оскорбился я. - Я ведь не встаю в семь утра, не иду заниматься безнадёжными случаями, не воюю за пациентов со своими коллегами! Я живу как сыр в масле: у меня в усах капуста где-то недокушанных щей, 'Мерседес' и три молодые любовницы!
  - Простите, пожалуйста! Простите! Но я со своего не сойду!
  - Ступайте в палату, лилия полевая... И приободрите как-нибудь бедную влюблённую в вас Сашу.
  - Зачем вы смеётесь над Сашей? Саша - прекрасный человек!
  - Конечно! А я упырь... Я не смеюсь! Ни над кем не смеюсь, хотя у меня масса поводов для веселья: ваш отказ от лечения, например. Идите!
  
  Огорчённый этим 'ножом в спину' донельзя (предаёт она свои идеалы, видите ли!, а меня не предаёт?), я сидел в кабинете и безо всякого энтузиазма занимался бумажной работой, когда ко мне вошла Сергеева.
  - Работаете? Ну-ну. Думала, вы с пациентом... Пришла, Пётр Степанович, сказать вам неприятные вещи.
  - Присаживайтесь, Лидия Константиновна... Что за вещи?
  Заведующая отделением села.
  - Головнина копает под вас, - начала она без обиняков. - Очень оскорбилась тем, что...
  - ...Я 'оттяпал' себе лишнюю палату, знаю.
  - Да. Уже ходила к Цаплину и жаловалась.
  - И?
  - Тот её прогнал. Тогда пришла ко мне и заявила, что накатает жалобу в Департамент здравоохранения.
  - На меня?!
  - Да вы-то при чём! На меня!
  - А на вас с какой стати, Лидия Константиновна?
  - С той, что условия осуществления терапии не соответствуют морально-этическим нормам.
  - Это как?
  - А так, что женщина-врач работает с мужчинами, а врач-мужчина - с женщинами! И те могут быть объектом его домогательств.
  - Здрасьте, приехали! Лидия Константиновна, ведь бред сивой кобылы!
  - Пётр Степанович, я понимаю, что бред, но мне-то зачем в последний момент подкладывать свинью? Мне осталось три месяца до пенсии. И вам тоже, до моего места... Так что, извините, я приняла решение о том, что вы меняетесь пациентами, чего она и требует. Со второго квартала.
  - До второго квартала девять дней... Лидия Константиновна, это невозможно! Она их накачает нейролептиками и разведёт тут огород! Из людей-овощей!
  - Пётр Степанович! Не надо мне, старухе, объяснять, что снег белый, а небо голубое! Не связывайтесь никогда со злопамятными бабами. Вот извинитесь перед ней и отдайте её мужикам маленькую палату - она, глядишь, и успокоится, и решим всё мирно.
  - Я эту палату занял не для своего удовольствия, возврат пациенток в общую палату усугубит картину... Товарищ заведующая, ну что же это такое, что же мы... ради прихоти зловредной женщины так берём и по-свински плюём на душевное здоровье людей!
  Сергеева тяжело вздохнула.
  - Найдите мне врача на её место - а? - вдруг предложила она. - Найдёте - и будет по-вашему, в тот же день её уволю. Только за девять дней вы не найдёте хорошего врача. И за полгода не найдёте. Бандиток - сколько угодно: вагон. Не идут в психиатрию хорошие врачи! А бегут из неё! Что вы́ за полгода не сбежали - диву даюсь! Ещё надолго ли вас хватит - неизвестно: глядишь, завтра оскорбитесь, что вам тут вставляют палки в колёса, и навострите лыжи. Ваше дело, конечно. Ну и кто тогда, получится, плюёт на людей? Займитесь мужиками, займитесь! Они ведь тоже несчастные люди, а не только ваши девочки...
  - Я подумаю, Лидия Константиновна...
  - Подумайте, голубчик, подумайте. Только уж и думать нечего, всё решили...
  
  6
  
  В отвратительном настроении, с чувством того, будто меня раздавили, как таракана, я в то воскресенье добрёл домой - и, едва вошёл, услышал радостный трезвон телефона. Звонила Таня.
  - Пётр Степанович! - весело закричала она в трубку. - Прыгайте от счастья!
  - Да, как раз собирался... Что за шум, а драки нет, Танечка?
  - Во вторник поедем с Тихомировым в Суздаль, на его машине!
  - Ну, рад за тебя...
  - Ой, какой вы дурак! - обиделась она. - Ради вас же еду! А вы в это время его квартиру обыщете!
  - Думаю, Таня, что это уже не очень актуально...
  - Пётр Степанович, вы с ума сошли? - зашлась она. - Я для кого тут целую неделю выкаблучивалась, влюблённую дуру из себя строила? Да я... я вам голову отверну за такие слова!
  - Не надо голову отворачивать, Танечка. Я... пойду, ладно.
  - Ну, то-то! Он ключ хранит за косяком!
  - Косяком?!
  - Ну да, да, за косяком! На дверной раме, сверху! Там аккурат маленький желобок!
  - Вот забавно... Что это так?
  - Ой, что вы, он мне целую лекцию прочитал, почему! Во-первых, говорит, так исключается опасность потери ключа. Во-вторых, исключается стресс, связанный с возможностью этой потери, и гармонизируется душевное состояние. В-третьих, таким образом близкие мне люди могут подождать меня дома и не стоять на лестничной площадке. В-четвёртых, грабители обычно ищут ключ под ковриком, а тут никому не приходит в голову искать. А в пятых...
  - Таня, бедненькая! Как ты его там терпишь?
  - Ради вас, Пётр Степанович! Ради вас исключительно ещё только не плюнула ему на темя! Слушайте внимательно: мы выедем в четыре вечера, вернёмся хорошо если к утру. Если вдруг не поедем, то я вам позвоню от него, буду вас звать 'папочкой', для конспирации. Теперь адрес записывайте...
  
  7
  
  Во вторник, двадцать четвёртого марта, в половине пятого вечера, я подошёл к дому господина художника.
  Занавеси на окнах были задёрнуты. Ключ оказался именно там, где Таня указала.
  Я зашёл, запер дверь за собой, оставил ключ в замочной скважине, и, не снимая пальто, не зажигая света, тут же приступил к обыску.
  Самые большие надежды я возлагал, конечно, на ящики рабочего стола. Увы! Шкафы с одеждой и бельём тоже не дали никаких результатов. В книжном шкафу оказались одни книги. Нигде ни намёка на тайник или сейф! Увы, увы! Как много сил потрачено хорошей девушкой на эту авантюру, и всё без толку!
  Для порядка я решил заглянуть и на кухню. Куда там! На полках кухонных ящиков - хоть шаром покати! Кроме пустой посуды, разыскал я только одинокий пакет с макаронами-'рожками', осиротевшую банку варенья, жестянку кофе и твёрдую, как кирпич, буханку чёрного хлеба. В морозильной камере холодильника сыскались, правда, пельмени, а в самом холодильнике - рыбные консервы. Проверять эти пельмени и консервы на то, не запрятаны ли в них брильянты, я посчитал излишним.
  Чёрт с тобой, Анатолий Борисович! - решил я, обозлившись. - Раньше нельзя было меня предупредить, без твоих высоколобых теорий? Дубина строеросовая!
  Я поставил чайник на огонь, решив в отместку угостить себя кофе. Если и заметит, то пусть считает, что у него завёлся домовой, и пусть 'дисгармонизирует душевное состояние', не жалко. Достал из шкафа самую большую чашку, открыл жестянку и, как всегда делал, прямо из банки посыпал немного кофе в кружку.
  С каких это пор гранулы растворимого кофе з в е н я т, ударяясь о фарфор?
  С внезапно заколотившимся сердцем я перевернул чашку на ладонь. Сжал руку и раскрыл её.
  На моей ладони лежали два изумруда.
  Осторожно я взял самый маленький из них, положил его на стол и изо всей мóчи ударил по нему увесистой металлической ступкой.
  Камень не рассыпался в стеклянную крошку, а выскочил из-под ступки и завертелся на полу.
  Я высыпал содержимое банки на стол и, уже не думая о последствиях, включил свет.
  Здесь не было, наверное, только бриллиантов, в этих копях царя Соломона! Но были сапфиры, синие, как летняя ночь; изумруды, зелёные, как райское небо; топазы, жёлтые, как кошачьи глаза; красные, как вино, рубины, драгоценный чёрный жемчуг и ещё камни, названий которых я, простой врач, не знал и никогда не узнаю.
  Чувствуя испарину на лбу, ощущая чёткую пульсацию взволнованного сердца в висках, я осторожно пересыпал их все назад в банку из-под кофе, плотно закрыл её крышкой и, не поколебавшись ни секунды, засунул эту банку в карман пальто.
  Подумал немного, принёс из комнаты бумагу, карандаш, и начертал на листе печатными буквами:
  'Тот, кто давал - тот же и взял. Пламенный привет от Братьев Человечества'.
  Своё послание я положил на полку кухонного шкафа. 'Ой, перетрусит мужик! - подумалось мне. - Что ж, и поделом. Надо ведь отвечать за подлости, даже и благонамеренные'.
  Я покинул квартиру художника, оставив ключ на прежнем месте, вышел на улицу и задумался.
  Теперь я знаю правду. Но кому поможет такая правда? Эта правда - как Кантианская 'вещь в себе', поделиться с ней невозможно ни с кем без того, чтобы тебе самому не поставили диагноз. Палата номер шесть, история повторяется, Антон Павлович. Парадокс в том, что если Лиля до сих пор считает себя здоровой, а видéния свои - истиной, то это красноречивей всяких слов докажет комиссии её болезнь. Если же она внезапно изменит своё мнение, назовёт себя больной, то больных не выписывают. В любом случае, не выписывают через месяц пациента, у которого диагностировали шизофрению и синим по белому записали это слово в истории болезни. Да и когда она успеет пройти комиссию? Никто мне не позволит два раза на одной неделе собирать 'консилиум'. А через неделю - новый квартал, Головнина, сульпирид, угасание. К о г о угасание? Ужас пробежал по мне волной. В игру каких сил мы, невежды, вмешиваемся?! Что творим?!
  Бог мой, а я ведь ещё потешался над её рассказом про Младшего Брата! Муравей, который, потирая передние лапки, высокомерно веселится, когда ему говорят о существовании мифического Человека.
  Пора было делать выбор и принимать решение - одно из тех решений, которые стоят карьеры.
  
  8
  
  В среду, двадцать пятого марта, Сашу выписали. За радостными хлопотами я не имел много времени позаботиться о других пациентах и лишь мимоходом сообщил Лилии о сеансе в семь вечера, после ужина. Та не возразила ни слова, даже не удивилась, отчего так поздно назначена терапевтическая беседа.
  Около трёх я освободился: как раз к тому времени, когда начался тихий час, а потом в расписании стояла прогулка, затем - работа в мастерских, после неё - тридцать минут свободного времени и ужин. Долго, бесконечно тянулись эти наполовину праздные для меня часы.
  Девушка вошла, наконец, в мой кабинет, в своей простой одежде гимнастки, и снова, как намедни, в квартире Тихомирова, учащённо забилось моё сердце.
  - Здравствуйте, Лиля, - произнёс я с трудом. - Что вы какая тихая сегодня?
  - Потому тихая, что мне стыдно.
  - За что стыдно?
  - За то, что я вам наговорила в воскресенье. Наглая, самоуверенная девица доброму и чуткому врачу. Господи, Пётр Степанович! - Она сложила руки на груди. - Почему же это так, почему мои эгоистичные фантазии, вы правильно их назвали, разрушают человеческие жизни! Почему я, как царь Мидас, всё, к чему ни прикоснусь, превращаю в...
  - Золото?
  - Если бы в золото! В кучу навоза!
  - Вы делали счастливыми и вдохновляли тех, к кому приходили. Разве это - куча навоза?
  - Но какой ценой? Ценой веры в мою горделивую ложь? Настоящее счастье не стои́т на лжи. Кто я - Господь Бог, чтобы верить в свою непогрешимость вопреки всему миру? Я рада, что помогла кому-то, даже в безумии. Бешеный осёл тоже перевозит грузы, только вот однажды он сбросит седока. Счастье это, Пётр Степанович, что я никого не сбросила и не совратила! А если бы через месяц я уверила себя в том, что я - протопоп Аввакум, и повела бы людей на костёр?
  - А камни? - спросил я быстро. - Камни, Лиля?
  - Я вспомнила, что у меня на самом деле были небольшие накопления. Что я ещё вспомню с вашей помощью? И... я боюсь, что просто перепутала.
  - Что перепутали?
  - Реальность с очень хорошим и красочным сном. Мне такие снились в детстве. Ведь сны обычно мутные, в них всё расплывается. А у меня было так: идёшь по какой-нибудь чудесной долине и видишь всё до мельчайшей подробности, каждую травинку! И думаешь: э т о сон? Не может быть т а к о й сон! А потом просыпаешься...
  - Я верю, что у вас бывали в детстве такие сны, Лиля. Но не очень верю в то, что вы сами до конца поверили, будто вам всё приснилось. С такой актрисой, как вы, нужно держать ухо востро, вы всё что угодно сыграете. Чтó вас заставило прийти к этим мыслям - вот чего я не понимаю, хоть убейте!
  Она ласково улыбнулась.
  - Странный... Вы.
  - Я?!
  - Вы.
  - Неужели моё хвалёное красноречие? - пробормотал я стыдливо.
  - Нет, не оно. А то, что вы меня полюбили в моей болезни, когда даже мама мной побрезговала. Она со мной здесь ни разу не свиделась, вы заметили? Только через медсестёр передавала продукты и одежду, да под окнами стояла. Наверное, просто боялась... Бесстрашие - это тоже мера любви. То, что вы защищали меня, не боясь быть смешным. А я вам причиняю такое огорчение! Надо прекращать быть безумной...
  - Но три дня назад вы пожертвовали свободой ради права быть вестницей. Оно чего-то да стóит, это право - или нет?
  - В п р о ш л о м быть вестницей! А сейчас жертвую своей гордостью ради живого человека. Т о г о больше не будет, Пётр Степанович! Неужели вы не понимаете, как легко жертвовать тем, что тебе уже не принадлежит? Поэтому помогите мне! Помогите мне, пожалуйста!
  - Вылечиться?
  - Да!
  Не солгу, когда признаюсь, что для меня тут настал сильнейший искус. Никто ещё не знал, что я обнаружил камни. Да мало ли откуда взяться камням! Отцы-иезуиты, враги россианства, дали, заплатили за безумие. Терапия, исцеление, а потом - красавица с цветочным именем в новой и последней роли: богини моего домашнего очага. Я выдохнул. Нет. Не окажусь слабее, чем слабая девушка.
  - Помогу, помогу, - пробормотал я. - Уже и лекарства принёс...
  - Лекарства? - испугалась она. - Медикаменты? Ну что ж... я готова, пусть медикаменты.
  - Не совсем...
  Я вынул из кармана и положил на стол два ключа.
  
  9
  
  - Что это? - прошептала девушка: я напугал её.
  - Ключи.
  - От чего?
  - Вот этот - от моего кабинета. Ночью дежурная сестра обычно спит в сестринской. Окна открываются легко. От окна до земли - полтора метра, это не так высоко. Были же вы ивой! - не удержался я. - Так станьте на минуту снежным барсом!
  - А что дальше?
  - А дальше - второй ключ. Знаете старые чёрные ворота в углу сада, которые теперь не используют? Прямо в воротах - дверь, на двери - замок.
  - Откуда у вас этот ключ?
  - Ночью я перепилил дужку старого замка и повесил новый.
  - Это... это провокация какая-то?
  - Ничуть. Слово вам даю, что правда.
  - Но я больна!
  - Нет.
  - Не надо, не надо, не мучайте меня! Я за ворота выйду - и дальше-то что? Куда я пойду, зимой, нищая?
  - Пришла весна, если вы, Лиля, не заметили... Видите, на крючке висит пальто? Это - пальто моей мамы, упокой Господь её душу. Она была вашего роста. Вот... еле в сумку затолкал! - я вытряхнул обувь на пол. - Вот ботиночки! Её же, авось налезут. Оставлю их стоять под моим столом. Вот вам деньги на первое время. Но вы и без меня не нищая...
  Я вынул из ящика стола кофейную жестянку и высыпал на стол её содержимое.
  Как чýдно наблюдать за преображением человека, видеть на юном лице эту смену душевных состояний: страх - удивление - восторг - умиление - нежность - решимость.
  Лилия подняла на меня глаза.
  - Почему вы не хотите выписать меня обычным порядком?
  - Потому, что это невозможно. Кто же вам поверит? И кто мне поверит, в рассказ о Братьях Человечества? Скорее, это меня упрячут в соседнюю палату.
  - А я-то говорила, что вам неизвестен героизм... Глупая... Встаньте! - попросила она.
  - Зачем?
  - Встаньте, я вас прошу!
  Я встал - она же, обойдя мой стол, стремительно подступила ко мне и обняла меня на короткую секунду, захлестнув на эту секунду могучей волной своей пронзительной нежности и девичьей красоты.
  Немедленно она отступила, густо покраснела, потупилась - да и я не знал, куда девать глаза от смущения.
  - Вы бы всё равно не смогли со мной жить, - прошептала она. - Я уж слишком... необычная. Даже для вас слишком.
  - Да, не смог бы, - согласился я. - Возвращайтесь в свою палату, госпожа вестница. И я тоже пойду: домой. Рад был...
  - Подождите! Что вы желаете, чтобы я сделала для вас?
  Я замер.
  - Вы знаете, что, - произнёс я, наконец. - Я хочу видеть вашу игру.
  - О, доктор! - почти пропела она, улыбаясь. - Это несложно! Кого именно вы хотите увидеть? Лакшми, Сольвейг, Терезу?
  - Нет, - ответил я, подумав. - Я не знаю этих достойных женщин - зачем тогда? Я бы хотел увидеть... увидеть свою мать, умершую полтора года назад, - попросил я, сам испугавшись дерзновенности просьбы. - Надежду Вячеславовну Казначееву. Если это возможно, конечно...
  - Обещать я вам не могу! - призналась Лилия, волнуясь. - Вы понимаете, может быть, этот дар вообще никогда ко мне не вернётся! Может быть, о н и теперь будут брезговать мной. Но я могу попробовать...
  Девушка села в кресло и закрыла глаза. Я следил за ней, чувствуя, как кровь пульсирует в моих ушах. Пять, десять минут прошли. Её лицо осветилось чýдной улыбкой кому-то, невидимому мне. Прошли пятнадцать минут - я не смел её потревожить.
  Вдруг она вздрогнула, открыла глаза, и я понял, чтó это такое, когда не только на голове - на всём теле волосы встают дыбом от ужаса и восторга. Ничего не изменилось: теми же остались черты лица и тембр голоса. Но изменилось ВСЁ: передо мной была моя мать.
  
  10
  
  Мать подошла ко мне вплотную и пристально оглядела с ног до головы, заглянула в глаза.
  - Всё такой же... У-у, баран кучерявый! - она потрепала меня по голове.
  Это верно, так она меня при жизни и называла.
  Я кашлянул.
  - Ты, это, мам... садись, что ли.
  - Ты мне не мешай! Хочу ходить и буду! - Она обошла помещение. - Кабинет твой, да, Петруша? Тесновато...
  - Ты как... живёшь т а м?
  - Нормально я живу! - сообщила мама, с любопытством рассматривая свои (чужие) ногти. - Ну, угораздило ведь... Нормально, не хуже других людей! Странно только т а м немного.
  - Почему странно?
  - Животных нет, совсем. А я бы кошечку завела... И небо...
  - Что небо?
  - Небо зелёное... Вот дурь рассказываю-то, а? Тебе разве интересно? У тебя самого какая жизнь? - требовательно спросила она. - Девушку завёл себе?
  - Нет...
  - Очень зря! Жизнь, сына, короткая! Что: среди сестричек хорошеньких-то нету, что ли?
  - Есть...
  - Ну, и не робей! Не уживётесь - разбежитесь, а иначе будешь в старости кусать локти. Квартиру на себя оформи, и её не прописывай!
  - Мама, всё не о том, не о том говорим... Ты счастлива там? Не тоскуешь?
  Мама улыбнулась, хотя в глазах её блеснула слезинка.
  - Я, Петруша, счастлива. Вот тебя увидела - только и взгрустнулось, - она быстро утёрла глаза. - Здесь-то у вас тоскливо, ой, тоскливо как! Серо... Но ты живи! Здоровье береги, пока молодой! Самое главное, не рвись за дурью за всякой! Т а м не пригодится. Против совести не иди. Ладно! Что я тебя поучаю: ты и сам парень не глупый! Даст Бог, свидимся ещё...
  - Уходишь? - тоскливо спросил я.
  - Пойду. Перекрестила бы тебя да поцеловала, ан боюсь, испугаешься: покойница, мол! Я не покойница! - засмеялась она своим грудным смехом. - Я живёхонькая! Всё. Держись, сына: жизнь недолгая...
  Она подошла к двери и, обернувшись, глянула на меня последний раз своим быстрым, цепким взглядом, от которого я и при жизни её не знал, куда деться.
  - Т у д а не спеши: успеешь. Прощевай.
  Мать вышла за дверь.
  'Камни забыла, - подумалось мне. - Да что я тревожусь! Возьмёт ещё, ночью-то...'
  
  

EPICRISIS

  [ЭПИКРИЗ]
  
  1
  
  Моё повествование близится к концу.
  В ночь на 26 марта 1997 года, как я и ожидал, девушка бежала. Окно моего кабинета она заботливо притворила, чтобы распахнутые створки не бросались в глаза; я, придя рано утром, плотно закрыл их и запер. Я же и поднял тревогу, утром обнаружив побег пациентки и перепуганным представ перед заведующей отделением.
  Скандал разразился большой. Едва ли кто способен был даже подумать о моём соучастии в этом побеге, но, так как именно я был лечащим врачом бежавшей, именно меня и постарались обвиноватить. Я не стал ждать новых шишек на свою голову и уволился по собственному желанию.
  26 марта, в день большого переполоха, уже выйдя после работы через проходную, я увидел на улице... Таню.
  - Таня! - поразился я. - У тебя ведь ещё дежурство?
  - Плевала я на дежурство! - сообщила мне сестра. - Идите сюда! Идите скорее!
  К немалому моему изумлению, Таня взяла меня под руку, и так мы пошли к остановке трамвая.
  - Это ты сделал? - первая нарушила она молчание.
  - Что сделал?
  - Сам знаешь.
  - Я.
  - Ты нашёл камни?
  - А тебе Тихомиров не рассказал?
  - Нет, я с ним поругалась. Из Суздаля ехала автобусом.
  - Сожалею. Такой жених завидный! Творческий человек, всё-таки...
  - Сейчас как... дам тебе затрещину!
  - Вы, Татьяна Игоревна, слишком уж много позволяете себе по отношению к старшему медицинскому персоналу!
  - Ты нашёл камни, старший медицинский персонал?! Говори уже скорей!
  - Нашёл. Изумруды, сапфиры, рубины и жемчуга.
  - Правда?!
  - Правда.
  - Слава Богу... Слава Богу!
  - Татьяна Игоревна, в честь чего этот переход на 'ты'?
  - В честь женской солидарности. Стой! - Таня высвободила руку, зашла вперёд, положила мне руки на плечи. - Я ей помогла, бескорыстно. Заслужила я этим право на свой кусочек счастья? Или я не в вашем вкусе, Пётр Степанович?
  - Нет, почему же! В моём. Только ведь, Танечка, этого мало...
  - Мало?!
  - Надо ведь, чтобы и я тебе был не противен.
  - Дурак! - вскричала Таня; с удивлением я увидел слёзы в её глазах. Отпустив меня, она бросилась бежать. Я догнал её и поймал за плечи - она развернулась и оказалась в моих объятиях.
  - Ты что, не замечал, как я на тебя смотрела? - прошептала она жарко. - С самого первого дня, как пришла? Эх! Врачебная наблюдательность называется! Тебе, знаешь, кем работать? Патологоанатомом, вот!
  
  2
  
  Неужели, спросят меня, неужели и я, трезвый и разумный человек, так скоро поверил чудесной, дивной сказке, а не изыскал сотню объяснений, куда более вероятных, когда сама версия Тихомирова про пресловутых сионистов не звучала так фантастично?
  О, я не вполне уверен, что поверил до конца, что верю сейчас! Возможно, я ошибся и выпустил на волю сумасшедшую, которая своим безумием соблазнит ещё многих и многих.
  Но возможно и то, что я был прав - и это значит, что ныне где-то проходит своим путём в е с т н и ц а м и р о в г о р н и х, оборачиваясь то Гретхен, то принцессой Мандаравой, то валькирией, то девой Февронией, то Василисой Премудрой, то Вечной Сонечкой, то плакучей берёзой, неся осуждение порочным, предостерегая нестойких, освобождая пленённых в духе, утешая тоскующих, окормляя алчущих правды, вдохновляя отчаявшихся. Пути Господни неисповедимы, и это говорю я, врач-психиатр, психотерапевт высшей категории, кандидат медицинских наук, заведующий психотерапевтическим отделением ***ской областной клинической психиатрической больницы Пётр Степанович Казначеев. Аминь.
  
  КОНЕЦ
  28.10.2010 - 10.11.2010
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"