Всему вопреки
Самиздат:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Обзоры]
[Помощь|Техвопросы]
ВСЕМУ ВОПРЕКИ
Повествование в трех книгах
Лучшему другу детства, Владимиру Якелю,
братьям и сестрам,
родным и двоюродным,
65-летию их депортации - посвящаю.
Книга первая
РОЖДЕНИЕ И ПОХОЖДЕНИЯ
ЮНОГО "ВРАГА НАРОДА"
Штрихи
Вместо пролога
Как и полагается, рассказ о нашем герое сразу начнем с рождения.
Тогда, в послевоенном, голодном году, вряд ли кто-то с особенным оптимизмом ждал его на этом свете. Иначе разве родился бы он, мой приятель, Виталий Райфмайер, принятый старой башкиркой-повитухой в той землянке, бывшем овощехранилище, превращенном в ту холодную осень в телятник. Или вовсе и не там появился он на свет, а только произрастал потом в яслях, в соломке за телячьими клетушками, как легендарный Христос? Теперь об этом уже спросить, уточнить не у кого. Мамы давно нет, "бабушки" Розы - тоже.
А тогда, появившись на свет, он обязан был по законам времени поозиравшись по сторонам услышать: "Когда меня мать рожала, вся милиция дрожала, прокурор сказал сердито, - родила опять бандита".
Районный комендант, уполномоченный НКВД, сразу же пронумеровал, взял на учет нового подопечного, которому сразу же были отрезаны все престижные жизненные пути, запрещено все, кроме права беспошлинно дышать и добросовестно работать где-нибудь на ферме - "быкам хвосты крутить", как в тех местах говорилось. И восклицать время от времени: "Спасибо Родине любимой (партии родной, дорогому вождю - на выбор) за растакое и разэтакое счастливое детство!". Начальники думали, что своими строгостями дисциплинируют людей, приводят их в безропотное повиновение, но на деле - загоняли язвы вглубь. А там, в этих потаенных местах, пелись песни и шли свои процессы, неподвластные никаким уполномоченным, какими бы умными и всеведущими они себя не считали.
Бандита, как бы этого не хотелось кому-то, из него, нашего друга, не получилось, хотя все условия к тому были созданы. Но "человек может стать честным в любое, даже самое скверное время", - считал классик.
И как бы там ни было, какие бы усилия к тому ни прикладывались, из его соплеменников вышло мало нерадивых людей. А все детские воспоминания Виталия связаны теперь с добрыми улыбчивыми людьми, шутками-прибаутками, с солнечными летними днями, многоснежными зимами, весенними потопами, осенней слякотью, южно-уральской лесостепью с ее прозрачными березовыми колками. И с телятами, с их милыми мордашками. Ну и, конечно же, как без этого, с изощренными деревенскими матерщинниками, едкими, но чаще - безобидными анекдотами и похабными частушками.
Теляток он любил, сочувствовал и переживал им за их, подсмотренные и прочувствованные им, мучения при появлении на свет.
В сумрачную соседнюю стайку, отгороженную от телятника дощатой перегородкой, где дожидались отела коровы, телячьи мамы, его, ползунка, естественно, не пускали, но таинство появления на свет теляток не было для него тайной за семью печатями с самого начала его дней. Он все это знал уже тогда, когда еще и ходить не умел.
Когда корова начинала непривычно надсадно, как-то утробно, мычать, буквально реветь, и все взрослые убегали к ней на помощь, затворив за собой дощатую дверь, ребенок по мягкой соломке, обильно натрушенной за телячьими ясельками, подползал к перегородке и в глазок от выпавшего сучка, изучал происходящее в соседнем помещении. Через глазок тянуло прохладой и тревожными запахами. Взрослым не было в этот момент до ребенка никакого дела, они все были там, в родильном отделении коровника, они были поглощены важным событием, помогали, чем могли очередной буренке, появлению на свет ее детеныша.
Там царила какая-то мрачноватая обстановка: полумрак, сырость. Оттуда веяло прохладой. И вот в такой обстановке рождалось коровье потомство.
Сначала показывались на свет передние ножки, потом головка... Когда появлялся весь теленок Виталик, таким непривычным для родных именем назвала мама при рождении нашего героя, чтобы не быть изобличенным, отползал от глазочка к считавшемуся теплым дымоходу, тянувшемуся вдоль всего телятника, и смотрел отсюда, из сухого тепла, как приносили мокрого теленочка, клали его на мягкую подстилку, обтирали, укрывали мешком и оставляли просыхать и осваиваться с этим новым для него, неуютным состоянием. Теленочек сначала весь дрожал, потом, постепенно просыхая и согреваясь больше своим внутренним теплом, притихал, положивши головку на передние ножки.
Накануне своей первой, на улице уже стояла зрелая осень, годовщины Виталик решил, что достаточно ему пребывать в таком унизительном ползунковом состоянии и протирать штанишки об солому в непотребных местах. Он, держась за штакетины, из которых были сооружены телячьи клеточки, встал на свои ножки и, перебирая ручонками и ножками пошагал вдоль бесконечного ряда клеток, за которыми ему было этот год и уютно, и счастливо. Выйдя в длинный сверкающий чистотой проход, он завороженно остановился, стараясь сохранить равновесие. Постоял, привыкая к отсутствию опоры, и нетвердым, но решительным шагом двинулся в неизвестность.
Когда мальцу стало под силу удерживать наполненную молоком пол-литровую банку с натянутой большой соской, он стал помогать маме, кормить телят из этих сосок. Подрастая быстрее, чем он, они пили молоко, а потом - обрат, уже из ведерка. Некоторые при этом поначалу бестолково торкались носами в жидкость, вдыхали ее, фыркали. Приходилось давать такому сосунку палец вместо соски, что они очень любили, и опускать руку вместе с мордочкой в ведерко с молоком и приучать его таким способом пить по-взрослому. Язычки у теляток были шершавенькие, пальцы они засасывали крепко и неохотно отпускали их.
Вырастая, телята переходили в среднюю, а потом и в старшую группу, а им на смену постоянно появлялись на свет новые мамины подопечные. Этому конвейеру не было конца и это всех радовало.
Больше всего из взрослых животных Виталию нравились лошади за их стать, природную красоту и резвость, но подходить к ним было боязно, они сильно брыкались, даже жеребятки. Как появлялись на свет жеребята, видеть не приходилось, очевидно, так же как и телята, но как они зачинались, это в поселке было прекрасным зрелищем, наглядным для всех. Конюхи выводили на большую поляну между конюшней и поселковыми домами кобылу и красавца жеребца, и начинался тот волнующий ритуал. Ребятишки как завороженные стояли на почтительном расстоянии и учились нежности.
Страшнее всего для ребятишек на деревенской улице оказывались встречи с индюками, а опаснее всего - с гусаками. Индюки, огромные птицы, возвышавшиеся даже над первоклассниками, делали в сторону проходящих мимо них угрожающие движения и клохтали, а гусаки с шипением гнались за ними и если кого догоняли, больно щипали своими большими клювами за пятки, а то и повыше.
Петухи тоже пытались клеваться, но их почему-то боялись меньше, кшикали на них и те, испугавшись, возмущенно кудахтали как обычные куры. И тут же, чтобы реабилитироваться перед своими подружками за секундную слабость и показать свою истинную удаль такой забияка нагонял какую-нибудь курочку и от души утаптывал ее, а после сего геройства, воркуя, шаркал вокруг нее крылом.
Вот такие они воспоминания самого раннего детства. Дальше попробуем некоторые эпизоды показать немного глубже и шире.
* * *
Мама Виталика поначалу, надеясь вскорости вернуться на свою родину, на Волгу, в свою немецкую республику, откуда ее со всеми соплеменниками изгнали осенью 1941 года, не обзаводилась большим хозяйством. Но время шло, а изменений в режиме спецпоселения не предвиделось. Помимо всего прочего, пришлось платить в казну сельхозналог в натуральном выражении за проживание в сельской местности, независимо от того, имеешь ты с чего или нет. Не имея, например, коровы нужно было сдать определенное количество сливочного масла. Каждая семья обязана была сдать свиную шкуру. Так же - куриные яйца и тому подобную продукцию. Мама поначалу покупала все необходимое для сдачи и несла в приемку.
Как-то в начале весны приемщики даже ездили по поселку на санях с большим двухсекционным ящиком и требовали, чтобы в него в каждом дворе ссыпали накопившиеся золу и куриный помет. Сдавали так же кости от съеденного мяса. Ребятишки, цеплялись сзади, становились на запятки саней, прокатывались немного с удивлением рассматривая этот непонятно для чего собираемый груз. Ими все это считалось абсолютным дерьмом, а большие дяди, как теперь понятно, извлекали из всего пользу.
Со временем пришлось таки маме обзавестись не только курочками и свиньей, но и козочками. Как-то обитали во дворе и прожорливые утки, но от них, в конце концов, отказались - и корма слишком много надо, и утятина, слишком жирная, шла только на жаркое. В последнюю очередь на дворе появилась и корова по кличке Крошка.
К 1956-му году сняли режим спецпоселения, но предупредили под роспись - продолжать оставаться в ссылке. Так как здесь не выпишут, а в другом месте не пропишут. А без прописки ты не жилец, потому как, какой же ты жилец, если тебя без нее, без прописки, и на работу никуда не примут, и жильем ты не обзаведешься, и милиция затаскает. А милиции наши боялись пуще грозы, которые в то время были почему-то очень страшные. Так что, фактически, хоть коменданты нас больше не опекали, но в ссылке продолжали держать.
* * *
В конце сороковых - начале пятидесятых годов климат в наших краях был более резко континентальным. Зимы отличались от нынешних довольно сильными морозами и обильным снегом, а лето зачастую выдавалось жарким с теплыми дождями. У нас выращивали на полях даже помидоры, как на каком-нибудь юге, на Кубани, например.
Виталию однажды довелось в свои неполных три года заблудиться на таком помидорном поле. Он ходил любовался помидорками, которые начинали уже созревать. Кустики стояли так редко, что между ними можно было свободно передвигаться, по крайней мере, такому шкету, как он. На каждом кусте висело до десятка круглых или ребристых помидорок, большинство из которых оставались еще зелеными, другие уже розовели, и лишь отдельные выделялись аппетитной краснотой. Он был еще настолько мал, что не знал вкуса этого овоща и неизбалованная рука дотрагивалась до него только для того, чтобы погладить. Над помидорным полем порхали бабочки, жужжали пчелки и охотились воробьи. Высоко в небе парил коршун, высматривая себе добычу внизу. По помидорным листочкам во множестве ползали божьи коровки.
Когда ребенка нашли, то подарили на радостях очень спелый ребристый помидор. Та первая помидорка на вкус ему не очень понравилась, когда он пытался высасывать из нее сок, его аж передергивало, паслены, росшие тут же, были куда как вкуснее, слаще. Но ребристые бока, аромат и сахаристая мякоть запомнились на всю жизнь.
Летом он, несмотря на свой еще бессознательный возраст, пас телят. Они в первые дни выпаса, без привычки много бегали, взбрыкивали, разбегались. Набегавшись за ними, он к концу дня валился с ног. И они тоже, натешившись свободой и борьбой с его бдительностью и пожевав всласть нежной травки, укладывались среди дурманящих запахами растений. Пока трава была еще не вытоптанная и не ощипанная, телята, ложась, исчезали в ней, и невозможно было их сосчитать. Когда это происходило в пониженных места, где растет дикий чеснок или черемша, Виталий тоже переходил на этот сочный подножный корм.
По прошествии нескольких дней выпаса все налаживалось, телята вели себя теперь уже менее беспокойно, он тоже приноравливался к их поведению, и все шло отлично.
В пастьбе Виталию с некоторых пор помогала его собачка, Пальма. Она жила во дворе под навесом на подстилке, а зимой в стайке с козочками и коровой. Выезжая с телятами в летний лагерь, Пальму брали с собой, и она научилась хорошо пасти телят, заворачивать тех, что далеко отбивались от общего стада.
Как-то юный пастушок увлекся какими-то делами или безделицей, а когда опомнился, смотрит, ни телят, ни Пальмы поблизости не видать. Побежал в ту сторону, куда они могли удалиться. Пробежав через березовый с примесью осины, лесочек и выскочив на соседнюю поляночку, по которой пролегала полевая дорога, увидел на взгорке строй телят, которые стояли плотным рядом хвостами к нему, жизнерадостно помахивая ему ими. Подбежав, он увидел перед ними Пальму, которая бегала вдоль этого строя, потявкивая и время, от времени совершая кувырки-кульбиты. Прямо - циркачка! Это видимо очень забавляло телят, и они, забыв о своем намерении исследовать дальние ложки, уставились на нее, и это избавило пастушка от необходимости розыска и сбора своих подопечных по кустам и логам на большой территории. Втиснувшись в середину строя, с трудом продравшись сквозь него, Виталик с помощью Пальмы развернул свое войско и направил его на любимую поляночку. Ему в то время было лет пять-шесть.
На лето, как понятно из прошлого эпизода, телят вывозили в летние лагеря. Их было два: первый у восточного берега озера Сосновского, а второй в противоположной от поселка стороне среди полей и лесочков. В каждом пришлось провести по нескольку летних сезонов. Так что каждое лето Виталий проводил на свежем воздухе в таком телячьем лагере. Про пионерские лагеря приходилось только слышать, а телячий был и его лагерем с мая до сентября еще задолго до того, как пошел в школу.
А в школу он пошел почти восьми лет от роду в 1955 году.
Как раз той осенью власти решили, что пора призывать на военную службу и пораженных в правах советских немцев. Видимо поняли, наконец, что навредить они ничем не смогут, коли, даже во время войны не принесли никакого вреда, а только пользу. И теперь от них польза будет большая. Особенно в стройбате. А еще немного раньше, весной того же года, с учета сняли нас, юных "врагов народа". Родители "отмечались" еще год, уже без своих "подручных". Видимо, не натешились еще "органы" унижениями и издевательствами над ни в чем не повинными людьми.
Старший брат Виталия, Владимир, построил перед уходом в армию новую стайку из жердей и соломы, а малый решил ее проверить на прочность, "принять в эксплуатацию", влез на крышу, оступился и неудачно приземлился, сломав правую руку.
Брата, еще не снятого со спецучета, в армию его Виталий провожал, находясь в райцентре в больнице.
Через месяц гипс сняли. Лечащий врач, Виктор Филиппович Третьяков, ставший впоследствии заслуженным, пощупал кость и, глядя Виталию в глаза, сказал:
- Кость сложилась не совсем точно, но ты не тушуйся, полезай снова на ту же крышу и точно так же оттуда падай, чтобы перелом совпал с прежним. Уж тогда мы тебя сложим как надо.
Виталий его внимательно выслушал и решил про себя: "пусть он других складывает, сколько хочет, а меня он больше не увидит". Эту свою клятву он выполнял долгие годы, к врачам до пятидесяти пяти лет ни ногой. Правда, к стоматологу изредка обращаться приходилось. А теперь и от других уже не отбрыкаешься.
Вернувшись в школу после излечения, пришлось нагонять, но к Новому 1956 году все с учебой наладилось. Букварь был осилен. Тогда ведь не очень гнали программу, все изучали с чувством, с толком, с расстановкой. И ничего, выросли довольно грамотными. Иногда Виталий Андреевич даже удивляется безграмотности нынешних носителей дипломов о высшем образовании - они, как ни странно, не знают даже того, что мы усваивали в начальной школе. Вот с инструментальной информатикой, с калькуляторами, компьютерами у них получше будет, но в уме или на счетах ничего сложить-вычесть не могут.
Делая такой беглый обзор жизненного пути героя, нужно вспоминать все стороны жизни. Хочется поговорить о любви.
Вот так вот: о первом классе, и сразу же, нате вам - о любви! Но это даже что-то автор припозднился с изложением такой важной темы. Виталий был очень влюбчивым дитем. Но любил он, как ни странно, поначалу только взрослых девушек и даже тетенек, если не знал, что принадлежат они другим. Замужние тетеньки его как-то совершенно не интересовали. Сверстницы же были для него и вовсе слишком непривлекательными, то носы сверх меры мокрые, то юбочки - грязноватые. Сам-то он с пеленок слыл неисправимым аккуратистом. Хоть и в соломе рос.
Душа у него рвалась на части, - он любил очень многих. Период любви к Наталье, телятнице старшей группы особенно памятен. Это была высокая с точки тогдашнего Виталькиного понимания, девушка средней упитанности и исключительной стройности. Она даже привела его, трехлетнего, однажды к себе домой в аккуратно прибранную комнату в бараке и посадила за стол. А на столе стоял блестящий, заинтриговавший ребенка, круглый предмет очень похожий на баранку. Это оказалась пепельница.
В школе насчет симпатий, правда, уже стало несколько иначе. Здесь уже совсем другое дело, здесь и сверстницы все были опрятные и чистые. Теперь уже большую роль играли другие критерии. Чтобы глазенки блестели и улыбки сияли. Мрачных сторонился. Ну и глупышек никогда не любил.
Не исчезли и старинные пристрастия, - среди любимых выступала и первая учительница. Но ее любили многие. И всем классом дружно ее ревновали к совхозному трактористу, Федору Ганшу. А она, москвичка, по распределению попавшая в нашу "Тмутаракань", как назло, как только послышится громыхание его трактора, подходит к окну и любуется его проездом, а он так газанет, что его "Дэтэшка" аж подпрыгивает, и на дыбки становится. Кончилось все тем, чем должно было кончиться, - во втором классе Тамара Ивановна сменила фамилию, а в третьем нас учила другая, присланная к нам из района на год, учительница. В четвертом вернулась из декретного отпуска наша, но мы ее уже не любили той любовью, которая заставляла бы страдать из-за троек. В седьмом классе, уже в Белоусово, в школе появились молоденькие учительницы Нина Петровна и Бэлла Ильинична. Все мальчишки в них сразу же влюбились. Белла была, к тому же, единственной на всю округу евреечкой. Это тоже заинтриговало.
Школа у нас в поселке была только начальная, хотя школьников имелось на полноценную среднюю школу. Но строить школу в селении, где большинство населения завезли под конвоем, как-то не спешили. В пятый класс пришлось идти в соседнее село Белоусово. До него было восемь километров полевыми дорогами. В сухую погоду ездили туда на велосипедах, у кого эти велосипеды имелись. А нет велосипеда, - иди пешочком. В слякоть школьников начинали возить на машинах, зимой - на огромных санях, прицепленных к трактору.
В понедельник ранним утром их отвозили и оставляли там до субботы. Жили они в интернате, в который была превращена старая школа, после открытия новой. Но через два года какая-то комиссия прикрыла интернат по каким-то пожарным или санитарным условиям и нам быстрехонько построили рядом со школой новый кирпичный интернат. Пока он строился, целый год нас ежедневно возили в школу машиной или трактором. Вставать приходилось очень рано. По дороге мы досыпали, пели песни, отдельные из которых сохранились в памяти до сих пор.
Летом, в свободное от пастьбы телят время Виталий бегал по грибы, по ягоды, рыбачил. В озере Сосновском, сплошь заросшем камышом водились карасики и окуньки. Мы ставили "морды", это такие плетеные из ивы корзины-ловушки, в которые попадались немногочисленные рыбешки.
Но однажды ребятишки обнаружили в пруду, искусственном водоеме, устроенном на наших глазах для водопоя скота на окраине поселка в русле пересыхавшего летом ручейка, несметное количество рыбы. О ее происхождении говорили всякое, больше сходились на том, что это дядя Липустин постоянно мальков выпускает в пруд после рыбалки на дальних озерах, но, как бы то ни было, неожиданно началась в поселке рыбная лихорадка. Ловили ее всеми подручными средствами, в бредни превращали все, что могло пропустить через себя воду и задержать все в ней плавающее вплоть до лягушачьих головастиков. Рыбу поначалу домой носили ведрами несколько дней. Потом улов пошел на убыль, и все успокоились. Но какое-то время наши рыбаки, промышлявшие рыбной ловлей на дальних озерах на продажу односельчанам, не имели сбыта для своего улова.
* * *
Лет в двенадцать, а может и раньше, Виталий научился косить траву косой-литовкой. Сена на зиму корове нужно было заготовить много. В середине лета выделялась сенокосная делянка каждой семье, и каждый выкашивал свою как мог. Полянки обычно выкашивали конной косилкой, а в кустах и между деревьями приходилось косить вручную. Такой покос был у нас преимущественным, да и сена там накашивалось значительно больше, чем на открытых местах. Намашешься иной раз так, что с ног валишься и не чувствуешь ни рук, ни остального тела и бредешь домой много верст, как проваренный. А наутро снова надо бежать туда, продолжать косьбу, или собирать подсохшее сено в копны.
Виталий изобрел волокушу, может быть не первооткрыватель, но - сам придумал такую ее конструкцию. Он вырубал две молодые березки, связывал их макушки, и они с братом Сашей загрузив это устройство свеженьким сенцом, брались за комли, стаскивали на нем сено в одно место и сооружали из него, как умели, копны. Работа была не из легких, они выбивались из сил, но дело надо было делать. А Саша был на четыре с половиной года моложе брата.
Так в трудах и заботах и проходило оно в те времена, наше счастливое "беззаботное" детство.
После такого вступления можно приступить к более подробному жизнеописанию моего дружка, еще до рождения зачисленного во "враги народа" нашей доблестной властью, не знавшей как бы еще унизить ни в чем не повинных граждан своей страны.
Итак, вперед! Кое-что из уже сообщенного раскроем поподробнее, а может быть немного в ином свете, так что, готовьтесь, - будут повторы.
Часть I. БОСОНОГОЕ ДЕТСТВО
Сегодня праздник у ребят,
Ликует пионерия,
Сегодня в гости к ним пришел
Лаврентий Павлыч Берия!
С. Михалков.
"Крещение"
Виталий в своей жизни совершил множество поступков той или иной степени важности. Для себя, для своих родных, для семьи, друзей, коллективов, в которых находился. Может быть - для Родины...
Один из своих самых ранних "подвигов" он совершил совместно со своим двоюродным братишкой и первым закадычным дружком Вовой Якелем - они на пару "окропили" своей детской мочой голову старшего брата Волика.
Волик был временно приставлен мамами к этим двум сорванцам. Первому той осенью 1949 года подходил уже второй год, а второй отставал от него на восемь месяцев. Волику в тот день, 1 октября, исполнялось тринадцать лет. Он хотел обрадовать маму и готовил по случаю своего дня рождения к ее и тети Лидиному приходу с работы праздничный ужин.
Мальцы безропотно выполняли все его указания, внося только некоторые коррективы по своему малому еще разумению. Обитали они, голозадые, одетые только в рубашонки, в этот период своего существования на большой жесткой семейной кровати с высокими металлическими спинками, окрашенными серой краской и застеленной поверх матраца мягким лоскутным рябым одеялом.
Волик выходил в стайку за дровами и в сенки за куском соленого прошлогоднего сала, растапливал печку, нарезал сало ломтиками для обжаривания, занимался другими приготовлениями. Малыши игрались нехитрыми своими игрушками: тюрючками от ниток, бабками от съеденных когда-то свиных ножек, коробочками от спичек, редкими тогда фантиками и исподволь наблюдали за действиями своего опекуна.
Комната была небольшой, но уютной, в ней имелась печка-голландка, стоявшая справа сразу у входа из сеней. У другой стенки стоял столик с лавкой и табуретками, а дальше разместились вдоль стен две кровати, с узким проходом между ними. В конце комнатки, под единственным окошком стоял сундук, выполнявший ночью также роль кровати для Волика. Между печкой и кроватью в полу имелся лаз в подпол, накрытый деревянной крышкой с кольцом. В подполе хранились картошка с морковкой и свеклой.
Главным блюдом, которое мог и хотел в тот день приготовить тринадцатилетний мальчишка, была жареная картошка. И все его приготовления были направлены именно к этой прекрасной цели. Оставалось только слазать в подпол за картошкой, почистить ее и приняться за сам процесс жаренья.
На дворе стоял уже вечер. Комнату освещала керосиновая лампа и отблески пламени от горящих в печке березовых и осиновых дров. Электричество до поселка уже дотянулось давно, но не все провода еще были натянуты. Эта окраина, заселенная в основном ссыльными, пока не освещалась.
Волик, предупредив мальцов, чтобы не кувыркнулись в подпол, полез в него, прихватив с собой небольшое ведерко. Не скажи он им ничего, они возможно и носом не повели бы и продолжали бы лопотать и перебирать свое немудреное имущество, но после такого предупреждения они, естественно, заинтересовались происходящим, подобрались к спинке кровати и стали сквозь нее заглядывать вниз, куда исчез Воля. Потом они, чтобы лучше видеть, встали, взявшись за прутья спинки, и свесили через нее свои непутевые головы, чтобы хоть что-то разглядеть в этом отверстии в полу. Любопытно все же! Но там была лишь черная дыра, и больше ничего не было видно. Тут одному из них, кому - следствие так и не установило, приспичило облегчиться по маленькому. Тем более, что представился удачный момент - можно не намочив постель, прицельно попасть в темный квадрат. Дурной пример заразителен, кто-то рисует "черный квадрат", а кто-то в него писает - две тоненькие струйки, сверкая в сумерках, устремились с кровати в черноту.
Волик тем временем, набрав на ощупь картошки, стал безмятежно вылезать из подполья. И тут он ощутил своей светло-русой головой тепловатую влагу, легкую как роса, несущуюся на него сверху. Не сразу сообразив, в чем дело, он стремглав выскочил из лаза и только тут понял что происходит.
Отшлепав обоих зассанцев, он, от обиды обливаясь слезами в свой день рождения, принялся чистить картошку. Помыв и нарезав пластиками, он высыпал ее в сковороду со шкворчащим салом. Мальцы, негромко поревев немного, в обнимку уснули, спрятавшись под одеяло.
Вскоре пришла мама, а за ней и тетя Лида.
- Не буду я больше сидеть с этими дураками, - со слезами заявил маме старший брат, поведав о случившемся, - они нафурили мне на голову, когда я был в подполе, а я еще должен с ними водиться.
Мама, оценив обстановку, стала его утешать. Она, мудрая в свои тридцать четыре года, нашла интересное решение:
- Ты знаешь, это редкий случай и он происходит только с очень счастливыми людьми, чтобы вообще, а тем более именно в день рождения ребенок случайно написал человеку на голову, а тут это сделали сразу двое. И все это тебе. Да они тебя будут всю жизнь очень любить. И ты люби их. Жизнь долгая и часто трудная, а любовь между братьями самое лучшее, что бывает в жизни. Даже если не сможете друг другу помочь материально, но ваше сочувствие будет вам облегчением.
Прошли годы. Тот случай всю жизнь вспоминается в семье со смехом и теплой грустью по поводу раннего ухода из жизни этой мудрой женщины - мамы.
Любовь между всеми братьями всегда сохраняется светлой, ненавязчивой и неподдельной.
Волика окрестили по настоящему еще в Бальцере после рождения, хоть это тогда, в 1936 году, и не приветствовалось, в лютеранскую веру. А самого Виталия окрестили в восемь лет верующие бабули-лютеранки. Собрались, помолились, окропили водичкой из ковшика и сказали, что окрещен. Так и живет в уверенности, что он крещеный лютеранин и менять что-либо в своем положении не собирается. Вместе с ним были окрещены четырехлетний братик Саша и сестренка Лиза, которую, запеленатую, мама держала на руках. Старший брат в это время был на военной службе, но его определили в крестные самой маленькой.
Первая помидорка
Жаркое лето 1950 года. Конец августа. Виталию скоро три года. Они со старшим братом, Воликом - ему четырнадцатый год - едут на телеге запряженной быком. Брата звать Владимир, но мама и дети за ней звали его Воля, Волик.
Куда и зачем тогда ехали неизвестно теперь по прошествии стольких лет, позабылось со временем, но продвигались они западным бережком озера Сосновского, почти сплошь поросшего камышом и болотными кочками, особенно вдоль берегов. Было у этого озера чистое водное пространство в восточной части, да на середине. Благодаря этим водным пространствам и называлось озеро еще озером, а не болотом. Соединены они эти водные глади каналом, доходящим до самого северо-западного берега. По этому каналу рыбаки и охотники на своих лодках промышляют: на рыбку сеточки ставят да "морды" в заросли запрятывают; уточек постреливают.
Куда братья ехали тем августовским днем, забылось, но приехали они на взлобок что севернее Сосновского. На этом взлобке огромное поле, заканчивающееся дальним логом или руслом пересыхающего летом ручейка, поросшим лентой березового леса с примесью осины и ивы в особенно пониженных местах. Ну и, конечно же, - подлеском. Без него у нас ну никак. А подлесок у нас - это всевозможные кустики, нередко - вишневые.
Позже здесь, на этом поле, колосилась пшеница, или вика переплетала овес, или еще что-то произрастало. А тем летом засажено оно было сплошь помидорами, самое место для них. Не припомнится, чтобы позже в этом отделении Белоносовского совхоза выращивали помидоры, но в том году мы еще были Челябинским подсобным хозяйством и выращивали то, что требовалось горожанам. И росли помидоры в том году именно на этом поле и зрели прямо на корню.
Наверное, они привезли огородницам молочка, потому что те забренчали молочной флягой и ведрами. Виталия сняли с телеги и разрешили полакомиться сладкими черно-синими ягодками паслена, росшего тут же между кустами томатов. Ему строго настрого запретили рвать, и есть зелененькие ягодки и прикасаться к помидорам.
Ягодка за ягодкой, кустик за кустиком - он отошел от дороги на несколько метров. Попробовав не совсем зрелую ягодку и убедившись, что она горькая, он больше не стал такие тянуть в рот. Вскоре ему не стало никого видать из-за кустов. Но ему никто и не был нужен. Он только слышал, что где-то рядом разговаривают да побрякивают посудой. Но тут его видимо тоже потеряли из поля зрения, потому что стали окликать, но он, увлеченный не столько ягодками, которых напихал себе полон рот, сколько божьими коровками, в изобилии суетившимися по листочкам, да гусеницами ползавшими по стеблям и не думал откликаться. Присел за кустиком и наблюдал за жизнью букашек.
Виталия скоро нашли, оторвали от созерцания насекомых и поедания пасленов, наградили огромной красной ребристой помидориной и усадили на телегу впереди каких-то ящиков, которыми штабелем уставили почти весь кузов телеги, и они поехали обратно в поселок.
Та помидорка, помнится, надрезанная и разломленная братом надвое, была столь ароматна и вкусна, на разломе мякоть искрилась и сахарилась, что Виталий запомнил ее вид и запах навсегда. По-видимому, это была первая в его короткой еще жизни помидорка.
Бык шел медленно, не ускоряя шага, сколько бы Волик ни прилагал усилий побуждая его сделать это. Он только яростно мотал головой, скованной ярмом и больно хлестал себя, как кнутом, по бокам своим хвостом, отгоняя слепней, надоедливо жужжащих над его неопрятной холкой и норовящих присосаться в самые незащищенные места.
Смотрел Виталик, смотрел на все это - и заснул.
Немцы... И без рогов?!
"Внимание, внимание!
Говорит Германия.
Сегодня под мостом
Поймали Гитлера с хвостом", - пели-орали соседские ребятишки, думая уесть Виталика. К их удивлению, и он включился в их хор. До него просто не доходило, каким это боком какой-то противный Гитлер ему может приходиться близким существом, чтобы обижаться его унижению. То, что Гитлер - отвратительный герой, было бесспорно и понятно даже ему.
В нашем Подсобном улицы не именовались, и на домах номеров не было. Считалось, что это ни к чему - и так все друг друга знали, как облупленных и в любой момент могли доходчиво объяснить редким приезжим кто, где живет и что у него на уме.
Вместо номеров на каждом доме были прибиты жестянки с изображенными на них ведрами, топорами, лопатами или другим инструментарием, даже баграми, которых ни у кого не было - это на случай пожара, напоминание хозяевам о том, что они должны хватать для тушения.
Пожары у нас были редким явлением, но если они случались, то об этих жестянках обычно никто не вспоминал, хватали по привычке ведра, а уж лопату на пожар не нес никто - это точно. Этот инструмент больше подходил для работы в огороде.
Через двор, в соседнем двухквартирном доме жили Путиловы. Эта семья: тетя Нюра, двое ее сыновей - Николай и Петр и дочь - Стюра были Виталиной семье ближе других соседей.
Тетя Нюра была лет на пятнадцать старше тети Маруси Райфмайер, но это не мешало им быть подругами, запросто заходить друг к другу в гости. Правда, это могло происходить только поздним вечером, когда Виталина мама приходила с работы из своего телятника. Притом, такая возможность имелась в основном у тети Нюры, маме гостевать было некогда. Но, зато, тетя Нюра бывала у них частым гостем. Чуть ли ни ежевечерним.
Были они, тетя Маруся и тетя Нюра, людьми совершенно разными, не похожими друг на друга ни внешне, ни внутренним миром, ни жизненным опытом. Мама Виталия выросла в Поволжском городке поголовно с немецким населением, говорила она по-русски толково, но с заметным акцентом. Тетя Нюра олицетворяла собой кондовую русачку, происходила из уральских казаков, была она с ограниченным, но красноречивым сельским словарным запасом.
Тетя Маруся потеряла мужа в войну, - не вернулся из трудармии, как половина советских немцев-мужчин. Этот вопрос был открытым, хоть он особенно и не обсуждался, не афишировался, но история ее довоенной жизни, взаимоотношений в семье, перипетии военного и послевоенного лихолетья были известны всем, и тете Нюре в том числе.
Тети Нюрины же семейные тайны как-то не обсуждались вообще и в Виталиной цепкой памяти не отложилось ни единого факта о ее благоверном, отце ее детей. Может быть, погиб на войне, или до войны куда-нибудь сгинул - смутные были тогда времена. Возможно, с мамой они этот вопрос как-нибудь и обговорили, но не в присутствии детей.
Тетя Нюра приходилась Виталию почти бабушкой. И по возрасту, и по взаимоотношениям. Дома у нее было много интересного. Под ногами лежали широченные скрипучие половицы с такими щелями между ними, что не то чтобы монетку поглотить, но и горошину пропустить могли. В передней комнате, идущей сразу после сеней и выполняющей универсальную роль, как у большинства в нашей местности: прихожей, кухни, столовой, гостиной, в переднем правом углу от входа висели, украшенные рушничком, иконы: одна побольше и две по сторонам от первой - поменьше. Икона для нас была невидалью: наши немцы-лютеране живут без икон, да и крестов не носят. Кстати: и не крестятся. Если молятся, то только складывают ладони и тихонько произносят молитву, как того и требует библия: "не уподобляясь лицемерам".
Вдоль двух стен, идущей слева от входа и противоположной ему, огибая стол, тянулись широкие лавки. Сразу от входа по правую сторону простиралась боковая стена русской печи, зев которой был обращен к окну, в которое можно было увидеть улицу прямо от входной двери. От печки к противоположной стене тянулась легкая переборка с дверным проемом, занавешенным занавеской. За этой переборкой имелась вторая комната с двумя окнами. Там была спальня для всей семьи, стояли кровати, сундуки и что-то еще, но в ту комнату проходить как-то не приходилось. Правда, Виталий никогда не удостаивался чести оставаться у тети Нюры надолго, когда мама уходила на работу - он или был при маме, или сидел дома один, а позже с младшими братишкой и сестренкой.
У тети Нюры мама научилась печь блины в русской печи, когда та протапливалась перед выпечкой хлеба. Тесто выделялось из опары, блины получались с дрожжевой кислинкой. Тесто наливалось небольшими порциями в сковороду и ухватом-сковородником на длинной ручке задвигалось в пышущий жаром зев печи. Дно сковороды припекал горячий, с уголечками, под. А сверху блин подрумянивался жаром устремляющегося в трубу огня. Блиночки получались тоненькие, ноздреватые, аппетитные. Но это уже в новом доме, куда перебрались, когда Виталию исполнилось лет шесть. Здесь было просторней, чем в старой хибарке, тут сразу поставили прекрасную русскую печь.
Очень рано мы становились самостоятельными, целыми днями оставаясь без присмотра старших, выполняя сначала простейшие - наносить дров, задать корма скоту, а потом и более сложные - пожарить картошки, вскипятить чаю - задания по ведению домашнего хозяйства. Только к колодцу мама Виталика не пускала лет до восьми, хотя он рвался на этот "подвиг", сходить по воду - считал это пустячным делом.
Корова в хозяйстве появилась значительно позже, когда Виталию было лет девять, но он тут же научился ее доить и занимался этим довольно часто, особенно летом.
Тетя Нюра, видимо, уже получала пенсию или ее дети помогали ей деньгами, но не помнится, чтобы она где-нибудь сама работала, разве что ночным сторожем, это занятие вполне подходило ее образу.
Любила она рассказывать всякие байки о своем детстве и юности, прошедшими в этом же районе, но где-то в другом селе. Она часто со смехом вспоминала, как впервые увидела в юности немцев, и как они всей компанией тщились увидеть у них рога. Получается, что в России рогатыми немцев изображали задолго до Отечественной войны. Возможно, это шло из древности, от военных головных уборов с рожками.
Кто его знает, какие то были немцы - наши переселенцы, или военнопленные времен первой мировой войны, или еще какие-нибудь, сколько их было в истории страны, но факт остается фактом, пропаганда этот прием использовала давно. Каково же было разочарование зауральских крестьян, когда никаких рогов и хвостов у немцев не обнаруживалось, а совсем наоборот находили в них обычных и в чем-то даже интересных людей. А когда привыкали к такому соседству, то и чувства амурные у местных девчат с европейскими парнями появлялись. И все вытекающие из этих чувств последствия.
Еще меньше веры дикой пропаганде стало в сороковые-пятидесятые годы века минувшего. Еще больше теперь Амуров прилетело со своими стрелами в российские селения. Но дремучесть нет-нет да проявляется даже у людей формально образованных даже сейчас в просвещенном двадцать первом веке. Что уж судить безграмотную деревенщину середины прошлого века, да еще задурманенную глупой пропагандой.
Когда летом проживали за селом в лесу, куда вывозились мамины телята, тетя Нюра приглядывала за их двором и за Воликом, который обычно ночевал дома. Утром ему надо было запрячь быка или лошадь и на телеге ехать на молоканку, загружаться там и везти в лагерь телячье пропитание. Но дело молодое, прогуляв с дружками и девками до очередных петухов, он засыпал под утро, а тут уже и вставать пора. Будильником служила незаменимая тетя Нюра. Она стучала в окно и кричала:
- Володька, вставай! - походив с ревизией по двору, она подходила к окошку и повторяла свою команду.
Это повторялось несколько раз, и с каждым разом он становился ей все более ненавистным. Постепенно он становился "фрицем", потом "фашистом". Наконец она врывалась в дом, если Волик благоразумно не запирался, перед тем как уснуть, и выливала на него ковшик холодной, из бочки, что стояла во дворе, воды. Ошалелый гулена выскакивал из постели и несся на конюшню, на ходу натягивая на себя немудреную свою одежонку.
Все это со смехом недавно вспоминал наш старший, постаревший уже брат, уехавший в разгар наших сумбурных "реформ", после долгих сомнений, в Германию.
Володя хорошо играет на гармошке. Недавно мы смотрели здесь видеокассету, присланную сестрой из Германии. Много там чего на той кассете интересного. Но слезу и оборвавшую душу грусть вызвал такой эпизод: сидит наш старший милый братик со своей женой Эммой посреди далекой чужой страны, им по седьмому десятку, он играет на своей "Тульской" и на пару они поют. И что бы вы думали он наигрывает там, в своем, ставшем теперь по воле эмиграционной службы своим, Вольфсбурге? Ни за что не догадаетесь! А играет он "Амурские волны", и поют они "По долинам и по взгорьям шла дивизия вперед, чтобы с боем взять Приморье белой армии оплот. И останутся как в сказке, как манящие огни штурмовые ночи Спасска, Волочаевские дни". Мало кто у нас уже помнит это, а ему запал в душу, видимо, Приморский край, в котором пришлось служить в молодости.
А у Виталия сохранилась фотография: сидит он мальцом на телеге перед воротами своего двора, еле видимый из-за гармошки, нога на ногу. Можно подумать - будущий гармонист, тоже станет душой кампании. Но, не пришлось. Не сподобился. Хоть и хотелось, но не смоглось.
Тетя Нюра пережила нашу тетю Марусю лет на десять, Виталий даже однажды, когда уже работал в далеком городе, заезжал к ней в гости, привез ей в подарок отрез ситчика на старушечье платье.
Как давно все это было! А как будто - вчера.
Новые наблюдения
Конец июля 1951 года.
Стоит жаркое, зрелое лето. Воздух напоен запахами сухого сена, свежескошенной зеленки, созревающего на ближнем заболоченном озерце камыша, испарениями самого болотца, отцветшими и цветущими травами, кустами, деревьями и многим другим, составляющим этот своеобразный для каждой местности букет ароматов.
В небе проплывают то перистые, то пышно взбитые ватные и пуховые облака, напоминающие то зверя, то птицу, то сказочное существо, изредка скрывая в своей пучине пылкое солнце. Вокруг жужжат, зудят, летают, скачут и переползают с листика на листик полчища насекомых.
Полянки источают каждая свой букет запахов, щедро делясь им с окружающим пространством. Тут тебе аромат перезревшей клубники - так и тянет наклониться, сорвать и положить на язык завяленную ягодку; там пахнет ромашками, все лето отцветающими, распускающими новые соцветия, рассыпающими на землю созревшие семена и пыльцу; оттуда навевает пряный запах чабреца, также продолжающего свой рост на той же полянке, закрепившись на ней много веков и тысячелетий назад, может быть во времена древних ариев, обитавших в наших краях. И, как и в древности хочется взять пучок полусухих уже веточек и заварить ими духмяный взвар, добавив в него по нескольку листочков других пряных трав, растущих тут же.
Бабочки порхают с цветка на цветок, но это не те яркие шустрые июньские бабочки, это другая популяция, появившаяся в конце лета. А сколько стрекоз в этом году! То присядут на качающуюся былиночки, то взмоют неосторожно в бескрайнее поднебесье и достаются нагуливающим на обильном живом корме силу ласточкам.
В траве пилят свою скрипучую и трескучую разнотонную музыку кузнечики всех размеров и оттенков. Они шуршат в подсыхающих зарослях, высоко выскакивая из них и рассыпаясь в разные стороны из-под ног людей и живности. Одни мелкие, чуть больше муравья, другие с огромную саранчу.
Все это Виталик наблюдает по пути от телятника, где осталась мама, пославшая его позвать зачем-то к ней в телятник тетю Лиду. Отсылая его, она говорит с ним по-немецки, наверное, чтобы никто кроме него не понял.
По телятнику ходит ветврач и задает маме какие-то вопросы, чего-то говорит. Наверное, думает ребенок, хочет узнать, отчего это умер вчера двухнедельный теленок, родившийся каким-то квелым и все отказывавшийся попить молочка, сколько мама его не упрашивала сделать это. А может и не этого добивается ветеринар... Мама односложно отвечает ему. На глазах у нее слезы. Виталику тоже становится грустно. Как же не грустить человеку, если ему идет четвертый год, а его маму чем-то обижают, но он ничего не может понять и сделать, чтобы мама не плакала и чтобы ее не посадили в тюрьму, как вредительницу. Но раз мама попросила быстрее бежать за тетей, значит, та чем-то может помочь.
И маленький не полных четырех лет человек, спотыкаясь, бежит по поросшим высокой травой полянкам, преодолевая всякие колеи, оставленные давным-давно или последней весной, а над ним в небе порхают полчища стрекоз и пикируют эскадрильи ласточек. Столько же их, изящных, с длинными раздвоенными хвостами птиц, расселось по проводам. Как же тут не отвлечься, не остановиться, не полюбоваться окружающим, как бы ты не спешил.
Тетя встретила племянника, как всегда, приветливо, но после его сбивчивых объяснений почему-то рассердилась, велела им с трехлетним Вовкой, двоюродным братом, играть во дворе и никуда не уходить. А сама поспешила куда-то, наверное, к маме.
Не успела тогда тетя Лида...
Виталька с Вовкой пошли к скирде сена, улеглись возле нее на мякину вверх лицами и стали рассматривать облака, придумывая, на что они похожи: на птиц, овец, собачек, коровьи головы... в общем, на то, что им было знакомо. А облака плыли и плыли перед детскими глазами, так, что иногда начинало кружить голову. Это сморило ребят, и они заснули, обнявшись, тут же под стогом.
Унижение
День стоял осенний, но еще знойный. По небосклону своим извечным маршрутом катилось беспристрастное солнце, иссушая взгорки, прогревая низины, обогревая и сирых, и палачей. По матушке-Земле туда-сюда сновали люди. Пути их пересекались, сталкивались, расходились, выходили на простор, заходили в тупики. Одним довелось упиваться властью, другим - безропотно повиноваться, третьи делали попытки противиться насилию и получали увесистые оплеухи, четвертые самоотверженно вставали на пути беззакония и безвременно уходили в небытие.
Шел пятый год трудного мира после большой войны. Люди жили все вместе, но каждый по-своему, как умели или как вынуждали обстоятельства. Светлая радость переплеталась с серой грустью и черным горем. Впереди у всех была огромная НАДЕЖДА.
* * *
Комендант сидит за квадратным, сколоченным из обструганных некрашеных досок столом, на единственном на всю контору стуле с прямой спинкой. На лавке вдоль стены сидят посетители: и вызванные к Нему, и пришедшие по своим делам к управляющему отделением совхоза - контора маленькая и отдельного помещения для Него нет. Но Ему и не надо, так даже лучше - пусть смотрят все, слушают и видят: Он - представитель Власти. Власти неограниченной, непостижимой для этих забитых людей, страшной для них. Но, тем не менее, им любопытно происходящее здесь, лестно быть свидетелем чужого унижения - еще большего, чем твое, они - как кролики перед удавом. Он чувствует все это по их реакции, ощущает по той чуткой тишине, что стоит в конторе. Даже управляющий, этот видавший виды мужик из фронтовиков, уткнулся в какую-то бумажку и никак не может осилить ее содержание. Видимо, тоже не все у него чисто в анкете или за душой. Но этот не из Его контингента, пусть о нем у других голова болит...
Напротив коменданта, в трех шагах, к сожалению, дальше нельзя - помещение не позволяет, стоит очередная его посетительница и, вроде безразлично, смотрит куда-то сквозь него, ожидает его вопросов. Рядом с ней замер трехлетний курносый мальчишка.
Он внимательно, стальными глазами, бесцеремонно ощупывает ее фигуру - старовата, морщины, седина. Хотя... - он глянул в список, - ей нет еще и тридцати пяти. В этом списке четким красивым почерком его жены записаны все сведения о ней, как и обо всех этих людях, сосланных сюда, в это селение много лет назад, еще в начале войны, после того, как была ликвидирована немецкая республика в Поволжье. Он всех их знает лучше, чем они друг друга и даже самих себя. У него на каждого заведено "Дело", куда заносятся все сведения, все изменения или новые данные.
Регулярно, уже несколько лет, он наведывается к ним, делает свою архиважную работу. И с большим удовольствием, не то, что его предшественник - чистоплюй, не чаявший как бы перебраться, куда подальше от этих смирных с виду людей. А ему нравится его работа.
- Фамилия? - произносит он строгим голосом.
- Райфмайер, - отвечает она.
- Как-как? - словно не поняв, повысив голос, переспрашивает он и проводит по списку, как бы ища, красивым, остро отточенным карандашом.
Она повторяет по слогам, стоящий рядом сынишка, это наш Виталик, втягивает голову в плечи (звучание родной фамилии будет для него пыткой всю оставшуюся, только начавшуюся тогда, жизнь).
Он видит, что написано не совсем так, как она произносит. Ну и черт с ним! Ошибки он замечает каждый раз, но не переписывать же весь список из-за какой-то ерунды, из-за одной-двух не туда проставленных букв в этой никому не нужной фамилии. Ее телятам (она телятница) все равно, как тут написано, а этому глазастому фриценку навряд ли захочется быть немцем, когда вырастет, отречется от всего - и от нации, и от фамилии, и от матери.
- Имя? - продолжает он деловито.
- Мария.
Ответ звучит, как всегда спокойно. Слишком спокойно! И откуда в ней столько самообладания и гордости? Неужели мало десяти лет унижений, чтобы вытравить эту блажь. Удивительно... Но с именем все в порядке. Имя как имя, даже красивое для крестьянки, хотя крестьянкой она стала уже здесь, а до войны была мастером на швейно-трикотажной фабрике. Правда, имя у нее было когда-то двойное - Мария-Катарина. Надо же, какая блажь! Но вторая половинка отпала как-то безболезненно. Но зато - отчество...
- Отчество? - настороженно спрашивает он, предчувствуя предстоящий неравный бой и предвкушая свою неминуемую победу над этой строптивой бабой.
- Иоганнесовна, - говорит она своим усталым голосом. Ей уже надоела эта долголетняя, так опрометчиво начатая ею война с этим ограниченным человеком, когда он сам или по указанию своих начальников переменил все трудные для него имена и отчества.
- Та-ак! - еще больше оживляется он и подается вперед. - Я тебе уже тысячу раз говорил, нет такого отчества, давно отменили. Ты - Ивановна. Гордись! Можно сделать фрицевной (ему очень нравится это слово, услышанное от фронтовиков). Но пока нет такого указания, - как бы сожалея, разводит руками и грозно добавляет, - будешь упрямиться, - рапорт напишу на тебя. Докладную! Там разберутся, - ткнул он пальцем в потолок и сам глянул туда, но ничего кроме копоти и паутины вокруг лампочки не увидел и поморщился.
Все остальные вопросы не вызвали сомнений, кроме места рождения.
- Бальцер, - тоже устало говорит она.
- Где находится такой город? - зловеще вопрошал он, - в какой стране?
- На Волге.
- Нет там такого города, я по карте смотрел. Энгельс и Маркс - есть, а такого - нету. А вот тут записано... - он читает новое название ее родного города, который переименовали уже во время войны, после их выселения, - запомни на всю свою оставшуюся жизнь.
Она ничего не имела против такого названия города, даже звучное и гордое - Красноармейск, но она-то родилась в городе с другим названием и прожила в нем четверть века. Она родилась перед самой революцией и такого названия, какое произносит этот человек, тогда просто не могло быть, независимо от его или ее желания. И в документах то название значится. К тому же, написаны они и на русском, и на немецком языке.
Вопросы и ответы о детях начались скороговоркой, но в конце он, как всегда, задал неанкетный, обидный вопрос, на который она никогда не отвечает ему, но он настойчиво его задает:
- От кого у тебя вот этот? - показывает он на Виталика, заставляя того еще глубже втянуть голову в плечи, хотя и так уже она по уши в них.
Обычно, поухмылявшись, он отпускал ее, но сегодня он не спешил, изучая ее внешность более внимательно. Нюхом ищейки он чувствовал, что сегодня ему есть еще над чем покочевряжиться.
- Повернись.
Она повернулась, уже ничему не удивляясь.
- А эт-то тебе кто заделал? - с искренним любопытством, непроизвольно сглотнув слону, спросил он, показывая карандашом на ее чуть увеличившийся живот. Удается же кому-то уломать такую строптивицу. Глаза у него забегали и недобро засияли, он привстал даже, - Что, опять у тебя теленок сдох? А это расплата за укрывательство? Ну, я разберусь!
Она чуть повлажневшими глазами смотрела на раму, висевшего на стене портрета вождя и молчала. Что она могла сказать? Признать его догадку? Распустить нюни? Нет, она ему ничего не скажет, его инструкций она не нарушает, даже в сельсовет или в фельдшерский пункт в соседнее село без разрешения не ходила ни разу за все эти годы. А ее дети - это ее дети. И больше никому до этого дела нет, какой бы ценой они ей не достались.
Заметив ропот и прочитав готовность дать ему отпор, в глазах некоторых присутствующих из не подопечных ему пока, он сменил гнев на милость:
- Ладно, иди пока. И смотри у меня!
Она повернулась к нему спиной (как бы ему хотелось, чтобы эта спина согнулась) и, ведя за руку насупившегося ребенка, вышла из конторы.
Он поправил ремень, скрипнув им, и фуражку, переложил с места на место тетрадь и карандаш, удовлетворенно прокашлялся и продолжил свою ответственную работу.
* * *
Мамина жизнь начиналась легко и радостно. Солнечным февральским утром она появилась на свет четвертой дочерью поволжского немца, городского ремесленника, не потерявшего связь с землей и обеспечивавшего своей жене, детям и престарелым родителям безбедное существование благодаря своему ремеслу, небольшой торговле и работе в саду и на огороде.
Дед, конечно, надеялся, что наконец-то родится сын, но, увидев маленькое розовенькое личико среди беленьких и голубеньких кружевных пеленочек, проникся нежным чувством к этому крошечному существу, появившемуся на свет, не без его, Иоганнеса, участия.
Через положенный срок отец осторожно взял свою, пока безымянную дочь на руки и понес в кирху, чтобы пастор записал ее в свою книгу и дал ей имя. Иоганнес не был, как и все его сородичи, излишне богомольным. Бог в его жизни играл, как бы прикладную роль в повседневных делах - должен помогать ему, человеку, в успешном завершении начатой им работы - другого применения Богу он не видел. В этом было что-то языческое, но он считал себя стойким лютеранином, как и тот его предок по имени Генрих, что переселился сюда, на Волгу из далекого княжества Изенбург полторы сотни лет назад. А задумываться о загробной жизни - участь стариков. В доме, как и положено у лютеран, не было никаких атрибутов культа, кроме библии, которая лежала на верхней полке витой этажерки и которую время от времени, когда душа требовала, открывали, чтобы почитать, разбирая родной готический шрифт, чтобы найти ответ на какой-нибудь вопрос. И еще, над кроватями к коврикам были пристегнуты небольшие белые полотнища с вышитыми на них молитвами.
В кирху Иоганнес ходил регулярно - по большим праздникам и вот так, как сегодня, чтобы окрестить очередного ребенка. Пастор встретил его, как всегда, приветливо, без лишних слов начал обряд, а под конец объявил, что ребенок женского пола, крестящийся сегодня, должен быть наречен Марией.
Иоганн, спокойно наблюдавший за всем происходящим, услышав такое решение, удивленно взглянул на пастора.
- Что скажешь, сын мой? - спросил тот, увидев беспокойство отца.
- Но у меня уже есть дочь с именем Мария, - произнес отец.
- Ну, что ж, сын мой, это не беда, пусть у твоей дочери будет двойное имя и пусть она будет вдвое счастливой, коли так сложились обстоятельства. - Он полистал свои книги и, найдя нужное толкование, торжественно произнес: - Итак, отныне этот ребенок будет писаться Мария-Катарина! С Богом!
После завершения обряда, отец понес свое чадо домой обдумывая, как же они ее будут называть в быту, - Катарина у него тоже уже есть.
Домашние, узнав от озадаченного отца, как назвали младшенькую, немало повеселившись, оживленно обсудили ситуацию и решили называть ее уменьшительно-ласкательно - Марик, в отличие от старшей - Мари.
Так она и стала зваться, а когда подросла ее, за привлекательную внешность, прозвали Шее-Марик - Хорошенькая Марик. И снова двойное имя, по примете - признак счастливой судьбы. До поры до времени ничто и не предвещало ничего худого.
Учеба в школе давались ей легко, несмотря на то, что в середине ее обучения прошла реформа. Их церковно-приходская школа стала гражданской. Помимо других нововведений, вместо готического шрифта, был введен латинский. Новые буквы были намного проще, хотя у них было большое сходство со старыми, витиеватыми. Знание обеих шрифтов помогло ей в будущем, когда их разбросали по белому свету, и ей пришлось переписываться со всеми своими близкими, как старшими, так и младшими, которые почти не разбирали старого шрифта, особенно - рукописного.
После получения достаточного, по мнению отца, школьного образования, ее отправили учиться в далекую Москву, где она выучилась на швею. Вернувшись в родной городок, она пошла работать на фабрику. Через несколько лет на молодую старательную работницу обратили внимание и посоветовали продолжить учебу в техническом училище, теперь уже в Харькове. Закончив учебу она стала мастером и поступила в другую, тоже швейную, фабрику, где было более новое оборудование и поинтересней производство.
Она повзрослела. И вот однажды, когда ей шел уже двадцать первый год, к отцу заявились сваты от видного из себя парня - шофера одного из кантонных начальников. Семья жениха проживала не в городе, а в селе, ближе к Волге. Но... - земля слухами полнится. О нем рассказывали, что любит парень выпить и, вообще, не блистает большими добродетелями.
- Не-ет. Наша Шее-Марик ни за что не пойдет за этого Жоржа, - решительно заявили старшие зятья, тайно ревнуя золовку к каждому парню, - если что, мы ему ноги повыдергиваем.
Вся улица имела единое, категорично негативное решение, особенно парни-сверстники, пристрастно поглядывавшие на Марик и оценивавшие свои шансы, но не решавшиеся заговорить с ней прямо, или просить своих родителей послать к ней сватов. Уж очень строгой и неприступной казалась она им.
К всеобщему удивлению, родители и сама Марик, не только не отказали чужаку, но приняли по всем правилам, соблюдая все традиции. А вскоре была сыграна веселая свадьба, и молодым справили хороший дом с хозяйством через две улицы от ее родителей.
Еще больше удивились друзья, подружки и знакомые, когда узнали, что разбитной Жорж превратился в степенного Георга, не только не пьющего, но и бросившего курить. А взбалмошный парень, с которым у матери, в одиночку воспитывавшей его и троих других детей, сладу не было, превратился в примерного заботливого мужа, спешившего с работы, домой, и только домой.
Но совсем не узнать стало человека, когда жена одного за другим родила ему двух сыновей. Став отцом семейства, Георг и вовсе забыл своих холостяцких дружков и свои юношеские проделки. Жизнь во всех отношениях складывалась хорошо, предсказание о счастливой судьбе для Марик сбывалось.
Горе свалилось на семью негаданно нежданно. В нем она всю жизнь потом винила себя. Этот весенний праздник родные решили отмечать у них. Она потрудилась на славу. Все было готово, наварено, напечено. Центр стола был заставлен всевозможными закусками, на плите закипал кофе, который она решила сразу разлить, чтобы немного остыл, пока гости будут рассаживаться - праздничное застолье, обычно, начиналось с рюмочки крепкого вина и чашечки горячего кофе и сразу - веселые танцы, так любил постаревший уже отец - большой гурман по части выпивки и закуски. Разлив кофе, она заглянула в кофейник, - там оставалось еще приличное количество знойного напитка. Поставив кофейник на край рабочего столика, Марик поспешила во двор, где грелись под весенним солнцем уже собравшиеся гости. Распахнув дверь, и сделав приглашающий жест рукой, она вдруг услышала душераздирающий детский крик из-за спины, и бросилась в комнату. За ней побежали остальные.
Возле рабочего столика, весь мокрый, в луже кофе сидел и надрывно плакал годовалый Саша. Как он успел приковылять из соседней комнаты, где играл, и опрокинуть на себя кофейник, осталось непонятным. Ребенка срочно раздели, все тельце было красным, местами уже стали появляться пузырьки. Побежали за доктором. Ни о каком празднике уже не могло быть и речи.
Ожоги оказались роковыми. Болезнь усугубилась осложнениями, и ребенок очень быстро угас. На кладбище страшно было смотреть на молодую мать. Скорбь отца была не меньшей. А старший братишка никак не мог поверить в случившееся, плакал и не хотел отходить от гробика.
Больше года понадобилось, чтобы горе как-то улеглось, и на ее лице хоть изредка опять стала появляться улыбка.
Но тут началась война.
В то воскресенье они выехали с друзьями и детьми на природу на пикник и о надвинувшейся грозе узнали поздно вечером, вернувшись в город. Известие ошарашило - только сегодня они, подвыпив, радостно обсуждали недавнее сообщение с том, что войны не нужно бояться. И вот - война! Опять мужчины уйдут в армию, им придется воевать и, кто знает, все ли вернутся домой, а если вернутся, то не изувеченными ли - сейчас вон какая техника: самолеты, танки... Старики, ветераны прошлых войн, до сих пор помнят, как воевали у Буденного, Чапаева и в других местах, носят свои шрамы от сабель и отметины от пуль и осколков. У некоторых из них нет рук или ног. А что будет теперь? Говорят, у Гитлера большая армия, давно воюет - с большим опытом. У нас тоже армия сильная, в обиду не даст, но много людей погибнет - это очевидно.
Дни шли за днями. Все работали теперь больше, чем раньше - фронту нужно многое. Обе швейные фабрики расширяли производство, не отставали и другие предприятия. Парни и молодые мужчины, недавно вернувшиеся с военной службы, окружали военкомат с раннего утра, требовали побыстрее отправить их на фронт - каждому казалось, что там не хватает именно его силы и умения. Особенно горячились опытные в военном деле люди, повоевавшие с японцами и финнами. Те, кому было за тридцать, резонно считали, что их опыт борьбы с басмачами тоже может пригодиться.
"Счастливчики", получившие назначение, быстро собравшись, прощались с родными и убывали по назначению. Но таких почему-то было мало. Неохотно призывали в немецкой республике на службу с первых дней войны. Хотя на фронте уже были десятки тысяч парней, призванных еще до ее начала. Вскоре в городок начали приходить похоронки на погибших.
Прошло два с лишним месяца. Георга начальник не отпускал в военкомат, они день и ночь колесили по кантону, - работы прибавилось всем.
- Если без тебя не обойдутся, пришлют повестку, - говорил начальник на его попытки отпроситься хоть на часок и сбегать в скромное здание военного комиссариата, - и то еще посмотрим, здесь люди тоже нужны. В тылу работа не закончится.
В четверг, 28 августа, когда вышел злополучный Указ, день для большинства людей начинался как обычно, но вдруг, уже в субботу, когда в республиканских газетах опубликовали его текст, как смерч, пронесся слух:
- Нас будут выселять в Сибирь. Среди нас тысячи шпионов.
Это было абсурдно, непонятно до такой степени, что люди не находили слов, чтобы что-то возразить. Появилась взаимная настороженность. В местных газетах Указ Верховного Совета был опубликован лишь в субботу. До большинства эти газеты дошли только в понедельник. Это были последние газеты, в которых поволжские немцы читали на родном языке. Но какие же это были чуждые слова!
* * *
Она устало шла мимо разбросанных там и сям домишек этого, уже ставшего почти родным, селения, где она знала всех и все знали ее. Люди уважали ее за трудолюбие и спокойный характер. У нее тоже не было оснований ненавидеть кого-то, - большинство из них жили в этом селении тоже не по своей воле, даже сельские специалисты и начальники, как, например, зоотехник, которому его жена-немка выговаривала, насмешив всю деревню:
- Пауль, Пауль, тшто ты тумаишь - вся звинии бес оптах стоят, - это по поводу навеса над загоном для свиней.
Люди у нас любили пошутить, посмеяться. И здесь покатывались со смеху: "тшто ты тумаишь - звинии бес оптах стоят"...
Но в такие дни, как сегодня, свет для Марии был не мил, горечь обиды разъедала всю душу. Потом, в будничных заботах, эта горечь рассасывалась, но наступал очередной день переклички - и все повторялось. В такие дни односельчане не задавали ей никаких вопросов, а при встречах только здоровались и быстро отводили глаза или делали вид, что очень заняты. Тем более, что многие из них так же являлись подопечными коменданта.
Горько и обидно было ей и тогда, когда комендантом был другой - человек, по всему видно, порядочный, сочувствующий, бывший фронтовик со шрамом на лице. Он не задавал никаких вопросов, просто называл фамилию, делал отметку и отпускал. Обижал сам процесс, огорчало само положение.
Уже десять лет она задается одним и тем же вопросом: за что? И не находит ответа. За что в начале осени 41-го отняли все нажитое: дом, хозяйство, любимую работу, все - даже одежду, и повезли неведомо куда, через Среднюю Азию, где долго мурыжили на станции Туркестан, на Алтай, а потом на Урал? За что в начале 42-го отняли мужа, увезли навсегда в неизвестность? За что еще через полгода оторвали от ее подола ревущего шестилетнего ребенка, бросили на окраине степного алтайского села, а ее в строю увели на станцию и повезли за тридевять земель в душном "телятнике"? Сколько еще этих - почему...
Жить приходилось в сараях, бараках, овощехранилищах, землянках. Вот и этот, плетущийся рядом насупившись, второй сынишка родился в закутке в бывшем овощехранилище, где в ту зиму спасали от холодов телят.
Она и теперь ютится с двумя детьми в избушке, по окошечки врытую в землю, - меньше топлива на обогрев уходит в землянке.
Война давно кончилась, люди залечили раны, а она и другие ее земляки остались в ссылке, лишенные всех прав, кроме права хорошо работать - это единственное удовольствие, которого ее не лишали никогда, разве что подтрунивают иногда над "аккуратисткой". Приходится не показывать эту свою привычку и отдаваться ей потихонечку, пока нет сторонних глаз. Но так хочется, чтобы все было чисто, ровно, на своем месте.
Начальники любят заходить к ней в телятник, - здесь все сияет известковой белизной, как положено "по гигиене". Но лекарств мало, а телята иногда болеют, и случается даже падеж. Она делает все возможное, чтобы этого не случалось, - готовит отвары и настои из вишенника, полыни и других трав. Многих вылечивает. Особенно удачно удается исцелять от поноса и простуды. Однако даже врачи не всесильны, тем более - ее травки, но падеж недопустим, ни под каким предлогом - такое невыполнимое условие поставлено перед животноводами, - не должно умереть ни одного теленка. Вот и выкручивайся, если не хочешь в тюрьму за вредительство. А в тюрьму ей никак нельзя! Она уже однажды пережила разлуку с ребенком.
Здесь хоть и ограниченная свобода, но есть и надежда, что когда-нибудь этот ужасный сон закончится, и она сможет вернуться домой. Правда, большинство ее близких уже не вернутся никогда, она знает на собственном опыте и из писем родных, что очень многие погибли в местах своей подневольной изнурительной работы на голодный желудок.
Особенно мало осталось в живых ее сверстников-мужчин. Побольше выжило женщин, детей и стариков, над ними все-таки не так издевались.
Ей до боли в сердце хочется вернуться домой - в свой родной дом - вырастить своих детей хорошими людьми. Ее беспокоит их судьба, особенно старшего, пережившего многолетнюю разлуку с ней, скитавшегося, побиравшегося и повидавшего за свои недолгие, но длинные годы столько, что не всякому старику привелось. Да, сильно он изменился за эти тяжелые годы разлуки.
* * *
Когда Волик с мамой остались тогда, в начале 1942 года, одни среди зимы, на окраине алтайского села затерявшегося в степи, ему все время было холодно, неуютно и голодно. Но рядом была мама. Ночью, лежа возле нее под старым лоскутным одеялом, подаренным маме тетей Стюрой, одной из местных жительниц, он согревался и засыпал под вой сибирской вьюги.
Когда забирали навсегда папу мама с Воликом ходили его провожать. Стояла морозная зима. Ветер сначала швырялся в них охапками снега, перехватывал дыхание. Они терпели. Постепенно он становился все напористей и злей. Теперь он уже царапал лица летящими по диагонали тяжелыми снежинками, где-то подтаявшими и вновь смерзшимися в ледышки.
Ему снилось лето, их с родителями поездки на природу, к Волге. Они часто выезжали все вместе: папа, мама и он. Там же, обычно, была семья папиного начальника, который всегда садился на переднее сидение рядом с папой, а мамы и дети размещались на заднем - мягком, обтянутом кожей. Папа был шофер. "Это хорошо быть шофером, - думал Волик, - сидишь за баранкой, крутишь ее куда захочешь, давишь на педали и машина катит по дороге! Вырасту, тоже буду шофером, а пока ноги не достают до педалей и нужно еще в школе поучиться". Мама говорила летом:
- Через два года пойдешь в школу, - и показывала сыну красивое здание с большими светлыми окнами.
А теперь не известно, что будет. Их дом, школа и весь городок остались очень далеко, - они ехали долго-долго, там, дома, было еще тепло, а здесь уже зима. Там, в их доме, было всегда много еды. Волику теперь казалось, что в их подвале продуктов было так много, что здесь хватило бы не на одну зиму на весь их барак. А здесь они по вечером почти не ели, пили кипяток с кусочком хлеба, а на утро ничего не оставалось. Однако утром мама находила ему что-нибудь вкусненькое - черный сухарик с солью или сваренную в кожуре картофелину. Дома, там, в далеком милом прошлом, такого есть, ему никогда не приходилось.
Утром теперь мама уходила на работу, и он, одетый во всю свою одежду, играл с ребятишками, - их было много в этом низком длинном доме. Как выглядит их жилище снаружи, Волик увидел только весной, когда растаял весь снег.
* * *
Всякие мысли пролетали в ее голове, много пробуждалось воспоминаний за те минуты, что она стремительно удалялась от конторы с этим отвратительным важным человеком, наделенным властью людьми над людьми, но обделенным Богом человечностью.
Виталик, уже позабывший, где он только что был, держась за ее ладошку, еле поспевал за нею вприпрыжку, умудряясь, однако углядеть все попадающееся на пути: от одуванчика, растущего у тропинки, до племенного бугая, привязанного за ошейник и кольцо в носу к столбу в загоне, но продолжающего буянить.
Вернувшись в телятник, они занялись каждый своим делом: она - мытьем ведер и бидонов, а сынишка - выгребанием из клеток сырой подстилки. Совковая лопата скрывала его по пояс, черенок возвышался в три его роста. Он только недавно освоил эту работу, но управлялся довольно ловко - хороший получится скотник!
Так потекли дальше дни надежды, радостей и разочарований. В минуты отдыха мама выходила на свежий воздух: подышать, погреться на солнышке, или, если было особенно жарко, - посидеть на мягкой травке в тени развесистых березок, стоявших небольшой гурьбой в нескольких шагах от телятника, на непривычном для берез месте - на взгорке, где всегда дует ветерок и где можно повспоминать и помечтать.
А вспомнить Марии было уже что: жизнь так разнообразна, и непредсказуема, а уж с ней-то судьба оказалась особенно щедрой на сюрпризы. Прошлое представало перед ней как две жизни. Одна - сплошная цепочка светлых дней, нанизанных на нить ее предвоенной жизни, семья, любимая работа, светлые надежды. Вторая - нагромождение событий, одно другого абсурдней и нелепее, отчего хочется иногда ущипнуть себя, - не сон ли это? Просто удивительно, что она до сих пор не лишилась рассудка от этого кошмара. Только седина посеребрила ее тридцатилетнюю голову...
И все же в этой обстановке лишений и унижений были проблески света - как она радовалась, когда нашелся, наконец-то, человек, согласившийся взять ее сбережения и истратить их на поездку в далекую Сибирь за ее первенцем! Дни трепетного ожидания слились для нее в неповторимый каскад чувств, когда все делалось легко и бездумно, все было подчинено одному - ожиданию! Пять с лишним лет разлуки и, наконец, возможность скорого свидания со своим ребенком, своей кровиночкой, в котором она души не чаяла, но которого оторвали от ее сердца в самое трудное, голодное и холодное время, в самый разгар той ужасной войны, развязанной какими-то извергами.
* * *
Однажды теплым майским днем, когда далеко на западе уже смолкли пушки, и предчувствовалась счастливая жизнь, совхозный возчик из пленных немцев, как обычно вез молоко с фермы к небольшому зданию с громким названием - молокозавод. Подъезжая, он увидел, что эта женщина, - самая сердитая из местных русских, оживленно со смехом (невероятно!) разговаривает с ветеринарным врачом, с кем ему удавалось иногда поговорить по-немецки. Говорил ветеринар, конечно не так, как говорят там, на родине - двухсотлетняя обособленность местных немцев от родины предков и смешение разных диалектов и языков сказалось на их наречии. Но все это мелочи по сравнению с тем, что здесь - на чужбине, в плену - можно поговорить с местным человеком на родном языке и слышать родную речь, хоть и отдающую чем-то древним, далеким и потому еще более дорогим.
Подъехав вплотную к говорившим, он остолбенел, у него непроизвольно расширились глаза, и раскрылся рот, - он услышал ее речь на неплохом немецком поволжского слога языке. В этот момент она говорила:
- ...Вы знаете, дядя Андрей, где он у меня остался. И вот на днях я получила письмо от деверя Давида из Павлодарской области, это недалеко от Алтайского края, - он нашел моего Волика и взял к себе. Теперь я знаю, что он жив и его местонахождение, буду просить разрешения... - произнося эти слова, она оглянулась, увидела возчика, осеклась, по лицу пробежала тень, она резко развернулась и убежала в помещение.
Все их предыдущие встречи были мимолетны, она резко ему приказывала по-русски, малословно, больше жестами. Было видно, что ей неприятно даже видеть его. Он понимал, что у этой русской женщины; так похожей на его Эльзу, не только лицом, но и походкой, фигурой, чем-то еще, необъяснимым; очевидно, большое горе. И это горе, наверное, причинила ей война, немцы. Он хотел бы с ней объясниться, рассказать, что он-то тут не при чем. Он рабочий человек, винтик, его призвали в армию, погнали на фронт. Его никто ни о чем не спрашивал, и он просто был вынужден выполнять приказы. Но для объяснений не подворачивалось случая. Да и возможен ли такой разговор?
Ничего не понявший в таком резком изменении ее настроения ветврач посмотрел ей вслед, потом на подъехавшего Клауса. Они некоторое время недоуменно смотрели друг на друга, оба сидя - ветврач на верхней перекладине прясла, возчик - на своей телеге. Наконец Клаус произнес первые слова:
- Геноссе Андре, она разве немка?
- Да, - ответил тот удивленно, - а ты разве не знал? Ты ведь уже больше года возишь ей молоко!
* * *
Встреча с Воликом обрадовала маму и расстроила ее. Больно кольнуло, а потом сдавило сердце: он был уже не тем нежным шестилетним мальчиком с мокрыми большими глазами, который остался там, среди гурьбы таких же несчастных оставляемых на окраине алтайского села на произвол судьбы детишек. Он предстал перед ней настороженным, с отчужденным взглядом подростком, выглядевшим значительно старше своих одиннадцати с половиной лет.
После первых же объятий, расспросов и слез, они деловито принялись за работу: нагрели воды, она остригла почти наголо и помыла его голову, он искупался и оделся во все непривычно чистенькое, приготовленное ему мамой. После этого они без жалости, даже с каким-то азартом, сожгли вместе с остриженными волосами и полуистлевшим тряпьем - его одеждой, всех его вшей.
Покончив с делами, они обнялись, и весь вечер просидели так на армейской койке, слушая и рассказывая, рассказывая и слушая, обещая больше не расставаться никогда и ни за что. А младший, недавно родившийся сынишка, посапывал на своей постели, устроенной в углу на сундучке, в котором хранится все их немудреное, нажитое здесь имущество.
Смерть "Отца народов"
В марте 1953 года умер "Отец народов" Сталин. Тогда в наших домах радио еще не было, то ли нам их не полагалось иметь, то ли они было еще большой редкостью, то ли еще какая причина была этому, то было не нашего ума дело. Виталию исполнилось только пять лет и ему не полагалось ничего знать, кроме того, что ему, и не положено знать того, чего не знали даже многие взрослые.
В первой комнате, куда попадаешь сразу после сеней, и которая служила в доме прихожей, кухней, пекарней и столовой, на стене висела огромная, как нам тогда казалось, картина. Это было полотно, несущее на себе огромное количество познавательной и эстетической информации.
Это был плакат той эпохи. На заднем плане были изображены поля и сады в разные сезоны с невиданной сельскохозяйственной техникой в них. В одном саду была весна - деревья стояли в цвету, а в другом уже собирали плоды - там было позднее лето. В полях творилось то же самое: здесь сеяли что-то, там уже убирали урожай, а дальше шла пахота. Поля пересекали линии электропередачи, железные дороги с мчащимися по ним поездами, автотрассы с автомобилями. За полями высились заводы, электростанции, жилые кварталы современнейших городов.... В голубом небе летели самолеты. Многое еще было изображено здесь.
Этот плакат был для нас окном в большой, невиданный нами и неведомый нам мир. Что-то подобное изображалось и на облигациях того времени. Их мама приносила домой в дни получки вместо части зарплаты.
На плакате, на переднем плане слева, занимая треть полотна, красовался сам Сталин в форме Генералиссимуса со звездой Героя труда и орденом Победы на груди. Все остальное как бы находилась за его спиной, под его опекой.
В нашем поселке не наблюдалось плачущих людей, когда разнеслась весть о кончине человека, без которого, очевидно, уже не мыслилось само существование чего-либо. Но все насторожились в ожидании дальнейших событий. Наше население состояло в большинстве из ссыльнопоселенцев, видевших-перевидевших многое и испытавших невероятные лишения. Они смотрели на жизнь философски.
Прошлое уже было, к нему попривыкли, оно уже не пугало, в него вжились, нашли каждый свою нишу. А что будет теперь? Как бы хуже не стало.
Люди привыкли к неизменности власти, его первого лица. Только старики еще могли что-то вспомнить о другой жизни. Да и то последняя война отшибла всякую позитивную память. Всех страшила неизвестность будущего - как бы не вышли всем боком, грядущие перемены.
В день похорон все, что происходило в Москве в процессе этой траурной церемонии, транслировалось по радио. Об этом сообщили заранее, и всем хотелось если нельзя увидеть, то хотя бы услышать, что и как там будет происходить.
9 марта день был ветреный и слякотный. Снег напитался талой водой, казалось, что весна нынче будет ранняя и теплая. Мама попросилась послушать радио в дом напротив, через улицу. Какой у них был радиоприемник, не знаю, нас, детвору, в тот дом не пустили, вдруг начнем шуметь. Хозяева были, очевидно, по-настоящему в трауре.
Сидя на завалинке под окном, где Виталия попросила остаться мама, он слышал через стекло всякие незнакомые звуки: какую-то музыку, буханье пушек, голос диктора, звучание которого он тогда еще не знал, никогда еще не слышал. Знать его он будет значительно позже, когда у нас появится радио, - Левитан была его фамилия.
Дул пронизывающий влажный ветер, по небу плыли рваные тучи. Но у стенки дома, за которым Виталий сидел было не очень морозно.
Мама, немного послушав, вышла, он даже нисколько не успел еще замерзнуть, и они пошли домой, преодолевая лужи и сугробы. Тропинка, вытоптанная за зиму от их домика до колодца, который находился ближе к той стороне улицы, ближе к тому дому, куда они только что ходили, была уже местами разрушена солнцем и потоками воды. В последние дни интенсивно таяло. Мама шла домой какая-то задумчивая, озабоченная, встревоженная.
Вскоре после того дня резко похолодало, и весна у нас затянулась, потом и лето настало какое-то непривычно прохладное.
* * *