|
[1] Цитата из стихотворения Осипа Мандельштама, петербургского поэта [2] Цитата из стихотворения Осипа Мандельштама, петербургского поэта [3] Французское слово, по смыслу (значению) и звучанию созвучное русскому слову "унижать" (уничижать,
принижать) [4] Михаил Печальный, бобруйский поэт [5] Лев Гунин, бобруйский поэт [6] Маргарита Осипова, бобруйская поэтесса [7] Строки из стихотворения Льва Гунина [8] Следующие строки из того же стихотворения Льва Гунина [9] Строки из того же стихотворения Льва Гунина [10] Иосиф Бродский, петербургский поэт [11] Осип Мандельштам, петербургский поэт
Лев Гунин
роман
1980
( - 156 - )
ТРЕТЬЯ ЧАСТЬ
Свет
заливает комнату без остатка - и Феликс видит выразительные глаза сидящего напротив.
Этот человек отрывает взгляд от своей руки - и продолжает чуть гнусавым
голосом, делая паузы и не переставая вертеть в руках маленькую игрушку:
"Это "потолок". Ты не можешь себе представить, до какой степени
это необычно; собственно говоря, если ты его не читал, то вряд ли поймёшь, что
это значит; я попробую тебе достать, но гарантии не даю, ты должен и сам
подсуетиться!"
Справа
негромко разговаривают, сидя на тахте, поражающей красоты девушка и молодой
человек в очках, с бородой, цвет которой ослепительно черный, в спортивных
штанах и расстёгнутой рубашке.
- По-моему - настаивает женский голос, - Сартр слишком сентиментален, в том
смысле слова, в котором мы понимаем под сентиментальностью вещи не совсем
таковые. Но с Камю и другими его роднит больше, чем вообще мыслимо. Их единство
- я имею в виду самых ранних - большее, чем это можно наблюдать у
представителей других направлений. Его можно сравнить с русским символизмом, но
ведь там превалировала поэзия. -
Её
собеседник не отвечает вслух, но как будто выразительно говорит мимикой: более
красноречиво, чем обладающие отменным даром речи - словами.
- Я не думаю - наконец отзывается тот, - чтобы в этом можно было усматривать
что-то весьма необычное. Гораздо удивительней то, что люди, живущие в других
странах, а не во Франции (могу сослаться на Айрис Мэрдок), - непохожи на них
тем, чем непохожи, и похожи в том, в чём похожи на них. Для экзистенциалистов
как будто не существенны такие понятия, как пространство и время, а это -
согласитесь... - Он не продолжает.
Тем
временем входит Мила, и, с характерным для неё жестом, выясняет, не желают ли
гости кофе. Наступает пауза в разговоре.
- Идём, идём, я тебе помогу, - Лара Медведева встаёт с тахты, и обе выходят.
Через некоторое время вносится кофе; все рассаживаются поудобней, держа чашечки
в блюдцах, от чашек идёт пар.
"Когда
есть главное, всё остальное кажется несущественным, - заключает Михаил
Печальный, попивая кофе маленькими глотками. - Я имею в виду то, что идея
раскрепощения в себе новых и кажущихся глубинными ценностей, открытие в себе
нового "Духовного мира", прекрасного, несмотря на окружающую мелочную
действительность,
- 157 -
не является оригинальной. И вот это и есть как раз самое ценное. То есть,
возведение в степень самых основополагающих установок, характерных для
европейской общности - это важное событие, это стимулирующий фактор; уже сам по
себе стимул, являвшийся некой эссенцией одного из начал (противного
тьме), не чуждой и другим культурам (религиям). Сартр - это отталкивание от символизма,
обнаружение в символизме, путём разложения на условные "составные",
новых уклонов, новых откровений, опираясь на которые, в каждую данную секунду
обретается то извечно-новое, или, если хочешь, древне-юное, что стало религией
в религии, эссенцией культуры, её ценностей, культом интеллектуализма,
приближённым, правда, несмотря на своё европейское происхождение, ко многим
установкам восточных религий. Марсель, Камю и другие - это отграничение от
чего-то, что было ранее, но чего мы не видим, что как бы опущено, хотя и
претворяло процесс отграничения, сам по себе так и не показанный нам. Августин,
Паскаль и Ницше, рассматриваемые многими как предтечи экзистенциализма, в
данном ракурсе не причём".
"Может быть, я нетактично перебиваю вас, но хотелось бы знать, о чём речь", - к
этим двоим с чашкой подходит Лев.
Двое собеседников смотрят на подошедшего странными взглядами, так, как будто тот
свалился с Луны; затем Михаил, как бы нехотя, словно с трудом раскрывая рот,
комментирует дискуссию, и заканчивает таким образом: "...можно ли в той
или иной степени вразумительно ответить на вопрос, что это такое".
Последнее он произносит, поднеся руку ко рту и погладив бороду, от чего
создавалось впечатление, что ему что-то мешает. Лара всё так же странно смотрит
на Льва, не переводя взгляда и не моргая. Но тот по-прежнему браво, ни капли не
смущаясь (что вызывает в глазах у Лары отблеск чисто женского восхищения)
продолжает: о том, что в состоянии - хоть и был занят беседой с Марией -
восстановить и воспроизвести суть разговора.
"Лариска, разумеется, говорила, что те, кого считают экзистенциалистами, очень близки по
духу, что для прозаиков весьма необычно. И, конечно, ставила ряд вопросов,
отказывая этому течению в том или в этом. Миша, наоборот, ударялся в общие
теоретизирования, пытаясь найти словесные пробки, чтобы заткнуть дыры в нашем
общем познании экзистенциализма. Так вот и будете до бесконечности
- 158 -
молоть языком, с самым серьёзным видом полагая, что решаете мировые проблемы?"
- Ну, что поделать, если у этого человека музыкальный слух? - обращаясь ко всем
троим (к себе тоже), говорит Миша, полусмеясь и разводя руками. -
- Нет, ты можешь говорить всё, но я сомневаюсь в том, что ОН это чувствовал, -
чуть ли не выкрикивает Феликсу его собеседник.
- Понимаешь, здесь выражена не сама идея персонификации мира, а, скорее, её
часть - лишь косвенные указания на то, что это в принципе значит, - заключает
Лариса.
- Ребята, - встревает Лев, - я среди "Западных" открыл одного свежего
парнишку. Вот, послушайте: "И в сердце от тебя осадок. \ Он, как песок,
нерастворим в потоке праздников и буден. \ Не потому ли путь твой труден, душа,
мой вечный пилигрим?" Или вот это: "... ему во власть всё отдано \ на
белом свете. Остановиться и упасть \ в простор, который чист и светел, \ упасть
на снег, замёдлив шаг, \ хотя для этого не надо \ найти в ходьбе падение, как\
однажды сделал Леонардо".
- Не важно, сколько таких душ-пилигримов бродят в стране Поэзии, и сколько раз
поэты "падали на снег". Мне кажется, в нём что-то есть. Что-то
неуловимое, то, что не определить словами. Что-то т а к о е. Возможно,
ему не место в той компании, где его могут "замылить".
- А мы, что, другие? - отзывается Михаил Печальный. - Разве что нам, нашей
группе, нашли бирку: "Центр"?..
- Стихи, конечно, славные, - Лара Медведева, - но я бы желала лично с их
автором познакомиться.
- Чтобы этого парнишку совратить? - впервые вступает в общий разговор Володя. -
- Нет, действительно, - говорит жена Миши, - мне лично эти стихи очень
приглянулись! Не буду ничего добавлять, но стихи, по-моему, славные.
- Все мы не знаем, почему, а когда знаем, оказывается, что это знали уже до
нас, или что об этом, кроме нас, никто не узнает. Стихи... ну, что -
стихи как стихи. Любые стихи, в общем, несут информацию, хотя бы о том, что
их... написали; хотя бы о том, что их автор... при письме допускает
грамматические ошибки... Огромная информация? Да. Это колоссальнейшая
информация о человеке. Представьте себе ещё, как человек корпел над ними,
подыскивая слова, переживал какой-то душевный порыв... Каждое стихотворение -
- 159 -
это трагедия. Потому что никто и никогда не перенесёт на бумагу во всей полноте
частицу своего человеческого существования. А написанное стихотворение
доставляет несказанное блаженство, завораживая, затушёвывая трагедию. Но в
самом этом блаженстве уже заключена мука. В каждом стихе есть короткая смерть.
А когда автор смирится с тем, что эта смерть больше солнечной капли
"заспиртованной" частички его жизни: он станет великим поэтом. Но это
уже трагедия в квадрате, ибо это аномалия, нечто, противоречащее естественности
существования, часть непротивления смерти в высшем смысле, отдельная субстанция
духа, осознание своей связи с силами, которых нам не познать. Et inearnatus
est... Sacrilegium... Его стихи столь же совершенны, сколь и наивны. Первый
отрывок, в котором не к чему придраться, доказывает, что этот Аркадий достиг
предельных успехов в мимикрии. Но эти его строки настолько покрыты слоем пыли,
что мёртвые камни античных руин показались бы по сравнению с ними более живыми.
Эта, лишённая кровинки, мешанина слов, не выражает, как ни крути, ничего, кроме
чистого "смысла": ничего сверхбытового; она бесцветна. "Душа,
мой вечный пилигрим! - оборот, отличающийся к р а с и в о с т ь ю, ну и
ладно. Все эти слова: "день", "путь", "душа",
"вечный пилигрим"; все эти обороты "нерастворим в потоке",
"не потому ли" - целый набор напыщенных, заимствованных из поэзии
времён Пушкина атрибутов, которые без яркого дня пушкинской современности
представляют собой лишь определённое сочетание слов, за которыми нет глубины.
И, в то же время, он как будто стремится что-то сказать, что, при таком
сочетании, любопытно. Это оставляет какое-то смутное чувство, которое я назвал
бы чувством опасности. Огромная личная боль и драма придавлена колоссальной
плитой её же тривиализации. Из боязни конфронтации, мании величия, эгоизма? Из
страха быть не понятым? Из ложного посыла "я такой же как все"?
Поэтому, думаю, не стоит считать его з н а к о м ы м; ну, есть такой
стихотворец - и всё.
- Ну, что ты прицепился к этому парню? - перебивает его Лара Медведева. - Никто
его сюда не тянет. Ну, не хочет он быть Прометеем или Икаром. Это его личное
дело. По-моему, замечательные стихи. Добрые и светлые. Ну, прочитали его опус.
Ну, и всё. Это ещё ничего не значит. Я, вот, например, сама бы желала с ним
познакомиться... -
- Чисто женское инаугурационное стремление.
- Не только женское. Всех нас можно поймать на новенького: дескать, вот
начинающий поэт, способный; лепи из него всё,
- 160 -
что захочется: и мы будем драться друг с другом за то, чтобы доставить себе такое
удовольствие. Чтобы видеть начало, переваривать вместе с другим открытие новых
ценностей, созерцать в глазах другого огонёк удивления новизной. Большая живая
игрушка...
- Только не надо цинизма.
- А вы знаете, что у него есть? Он ведь выразил что-то сугубо наше, бобруйское,
что глубоко коренится в нас и чему никогда не будет названия.
- Болтовня. Все мы принадлежим к русской культуре, просто она, пройдя через
Бобруйск, как луч света в призме, искривляется, разлагается, и остаётся только
язык... Вот этот: а...- а... - а...
- Скажите ещё, что русская культура несёт ответственность за нашу
принадлежность к ней... -
- А что, любая имперская культура - австрийская, испанская, французская,
британская - "несёт вину". -
- Культура... вину... Нонсенс... -
- Скажите ещё, что русская культура "виновата" в том, что на наших
глазах из стен бобруйских зданий отбойными молотками вырывают псевдовосточный
декор, шестиконечные звёзды, арамейские 6уквы... -
- Это как идишистская культура "виновата" в том, что под руководством
комиссаров с маузерами и пейсами в 1910-х - 1920-х жгли православные иконы и
книги, сносили церкви, убивали служителей... -
- И в том, и в другом случае власти действуют как истые талмудеи. Хотя при
своём скудном умишке теперешние мнят себя антиталмудеями.
- А ты действуешь (звучишь) как истый черносотенец.
- Всё, камрады, чур, не трогать идентичности и религии.
- Выходит, будем молчать, или говорить: ничего вокруг не меняется.
- Меняется. Мы живём во второй половине двадцатого века. -
- К тому же во второй половине его половины... -
- А знаете, приятно осознавать, что живёшь в конце. Напрашиваются кое-какие
ассоциации...
- Не стоит сравнивать: то было на века. Если верить Джеку - то было
последним.
- "Не сравнивай, - живущий несравним!" [1] . Тут всё наше,
как в капле воды...
- Да, эти "улиц длинные чулки", и "переулков лающих
чуланы"... - [2]
- Но только не в начальный период. -
- Ты произнёс такую бессмысленную вещь - даже как-то пусто стало.
- Это исключено. Мы все понимаем всё. Наша беседа напоминает лото. Да,
была такая популярная игра в среде молодой дворянской интеллигенции в 1860-е
годы. И в шестидесятые годы: опять в среде интеллигенции.
- Добавим: какой интеллигенции!.. -
- А пасьянс? -
- Ну?..
- Кто любил пасьянс?..
- Мой сосед, Миша Тынков, любит пасьянс.
- Я любил пасьянс. Вы мне не верите? -
- Что ж, так о тебе и напишем. -
- Нет, он просто хочет сказать, что его больше не либит... -
Все хохочут.
Лара Медведева: "А почему мы до сих пор избегаем слова
"поэзия"?"
- Как избегаем! Ничего подобного.
- 165 (161) -
Наоборот, я только и слышу, что "поэзия", "наша поэзия".
Поэзия такая-то. Тут собрались, надо понимать, великие поэты Бобруйска. Так
почему бы им не толковать о поэзии? Что и говорить - Бобруйская поэзия.
Ну, есть же английская поэзия, американская, испанская, вот. Или румынская. И,
каждый поэт - это, как положено, - целое направление. Вот Лариска Медведева - к
примеру. Или, вот, Михаил. Так что не вижу причин не толковать о поэзии.
Тем более, что нам не надо за ней далеко ходить... -
- Да брось ты паясничать! -
- А я вот так не считаю, что мы мало общаемся на уровне поэтических терминов.
Никто не смёётся.
- А знаете, я достал недавно колоссальнейшую вещь. Прозу. И - кого, вы думаете?
Осипа Эмильевича. -
- Сурьёзно? -
- Только предупреждаю: книга эта - высшая ценность. -
- Так кто ж тебя тянул за язык? -
- А я знаю выход. Следующий раз, как соберемся, так и устроим избу-читальню.
- А как поживает другой прозаик, более молодого поколения? -
- Тсссс... тссс...
- Так мы ведь итак сидим на кухне; плита шипит, оба крана открыты. Или вы
предлагаете перейти в ванную?
- Ну, тогда уж сразу в туалет. Там у нас смывной бачок очень громкий. На
магнитофонной записи, знаете, как классно будет слушаться! Прямо настоящая
"индустриальная музыка".
- А что вы так все перепугались... Вслух не станем читать. Не будем... Только про
себя... Каждый про себя... "Лежу в земле, губами шевеля..." -
- От губ недалеко до языка, от языка до головы. А там глядишь.. и.. в земле... -
- Ну-ну, не так всё мрачно. С эпохи "Скорошвея" всё же кое-что
изменилось. У нас теперь на каждом углу: ателье "Индпошива". Вот так!
-
- А каждый угол куда сходится?
- Верно. Как языки к ушам.
- Да, а я слышала, что наш Джек там работает.
- Неужели?! Тогда понятно, почему он так любит писать о "конце".
Все смеются...
- Недавно был в Ленинграде - великолепная выставка. (Володя - Льву). -
- Прочитал шикарную вещь на английском, - параллельно рассказывает Михаил
Печальный. - "Отображение интеллектуальной среды писателями ХХ века".
Очень советую. Весьма любопытно о Фовлсе. Фигурирует Моэм, Болдвин, ну, словом,
судите сами. Угадайте, где есть за "2 гроша"? В "Военной
книге"! -
- 166 -
- Кстати, о Фовлсе. Кажется, весьма необычный писатель. Особенно Ebony Tower.
Генеральное, капитальное мышление. Традиций тут - и Волполл, и Моэм. И что-то
очень своё. Сильна связь с "доморощенным" британским
"экзистенциализмом". Но - повторяю - что-то новое, сильное,
впечатляющее. Именно то, что спасает в разобщённом, разорванном, лишённом
идеалов мире - но, если находишься в очень плачевном положении, можешь сначала
не принять: как что-то враждебное, слишком навязчивое и связанное с чем-то, что
над тобой. Очень сегодняшняя проза. Завтра её уже не поймут. Его надо читать
таким, как он есть.
- Да, Фовлз - один из любопытных писателей "среднего поколения". Из
тех, кто "в пику Джойсу". Возможно, звезда не последней величины...
- Так сказать - супер-стар.
- А я взялась за Фрейда. - Все глаза устремляются на Лариску. - Хочу заполнить
провалы в своём образовании.
- Провалы...
- Ну, не будь букой! "Провалиться (ся)" имеет и третий подсмысл. -
- Советую начинать с позднего Фрейда. Там он сам многие свои ранние выкладки
"низэ"... - [3]
- Могу дать "Заратустру" в придачу. -
- Послушай, у тебя Фрейд на русском или на немецком? -
- Это его лекции, американское издание. -
- Ты меня "обрадовала". Фрейд на английском... -
- Миша, ты мне должен помочь в изучении математической прогрессии. И системы
величин. Стыдно просить тебя об этом - но я ведь знаю, что ты физик. -
- Лариска как все женщины жаждет учиться... -
- Заткнись! -
- Они вышли на охоту с намерением, нацепленным на мужское достоинство. -
- Намерение было из резины? -
- Вот, мне помнится, Лев нам как-то рассказывал о "скрытом
оккультизме"; они с Мойшей как-то привязали это к античным авторам и
ввязались в дискуссию о Платоне и Аристотеле... Так вот, можно узнать, в чём
состояла суть полемики? Если дело касалось религиозных дебатов между
христианами - последователями Платона - и христианскими теософами - адептами
Аристотеля, то сама правомерность дискуссии на эту тему под вопросом. Как я
понял, никто здесь и не пытался возводить средневековые разделы, а я по поводу...
- Да, Володя видел Грека в Ленинграде. Володя, расскажи, как он там - мне тоже
интересно...
- ...М...да, спор по поводу спора - что это такое? Объясните-ка мне, какую связь
имеют средневековые доктрины и полемика последователей двух великих мыслителей
во времена античности - с оккультизмом? -
- С одной стороны, кажущаяся расхожесть характеристики Аристотеля, считавшегося
до сих пор одним из "столпов "материализма" античности",
тогда как Платон по определениям - "идеалист"'. Но дело не только в
этом. Нас интересовал стереотип (называйте его "штампом", если
хотите) "обзывания" идей Аристотеля (якобы, в пику "церковному
мракобесию") торжеством разума, и - нашей эпохи,
- 167 -
если говорить упрощённо, "эпохой Аристотеля". Отсюда: засилье дарвинизма; наука
вместо религии; прагматический социализм Востока и Запада. Мистика: плохо;
религия: плохо; вмешательство государства в личную жизнь и дела граждан:
хорошо. Вмешивалась и церковь; но там были духовные установки, тысячелетний
опыт. Церковь заменил суд и социальные службы, и уже никаких установок, кроме
шкурных и кастовых. Но свято место пусто не бывает. И вот пошла мода на
гороскопы. И сонники распродаются лучше романов. И вот уже имя Блавацкой не за
семью печатями. А Платон с Аристотелем будто ни при чём.
- Я не уловил: кто и что отрицал или утверждал?
- Лев утверждал, что культ и оккультизм, теология и теософия, вера и эзотерика:
дихотомная пара. Во времени лежат реакции социума, психологические рефлексии:
как просодия, что предшествует стихосложению. Рефлексы отвечают на определённые
раздражители, вот и получается, что они, как ни странно, подпадают под
принципы, изложенные Платоном.
- И он цитировал Платона?
- А почему бы и нет? -
- Мойша "развинтил" другую тему. Платон разбирал основы вещей,
Аристотель их "материальные" свойства. Но, с точки зрения современной
"рационалистики", метафизики предостаточно и у одного, и у другого.
Их противопоставление чисто искусственное: ведь без "борьбы" не
повластвуешь. Миша отрицает связь вспышки моды на оккультизм с
"запретом" платонизма и подавлением религии; он полагает, что у
самого Платона есть "скрытые" элементы того, что считается
"проявлением оккультизма".
- По-моему, тут чистая болтология. Всё это нерелевантно.
- Да это же Мойшины идеи в пересказе. Сделай поправку на неадекватность.
- Ну, хорошо, если сообразовать с нашим мышлением: религиозное сознание видит в
Платоне религиозного мыслителя. Но при чём здесь оккультизм?
- Средневековые последователи Платона называли его Моисеем, говорящим
по-гречески.
- Вот-вот!..
- Да тут же не суть, а чистая специфика эпох.
- Эпохи - одно из таинств, окружённых лимбом. Стоит проникнуть в эту тайну: и
мы узнаем все тайны мира. Наше credo и личное счастье, восприятие
появления на свет и собственного конца - зависит от эпохи, от сочетания её
установок и табу. От нашего места в ней и от её места в нас. Эпоха - кровь
житейского, кислород социума, важнейший орган общества, без которого оно не в
состоянии быть.
- Вы тут говорите "эпоха, эпохи". А в какую эпоху мы живём? Где мы
находимся?
- Мы живём в эпоху Соломона и Теодора Герцля, пусть это никого не шокирует.
Дикая мешанина архаики и псевдолиберализма с феодализмом.
Британо-ориентированное австрийское монархическое мышление. Откуда в царскую
Россию пришёл терроризм? Кто стоял за "Народной Волей"? Кто
осуществил удачное покушение на царя? За чьей спиной тысячелетний опыт
покушений, отравлений, ударов в спину?
- За тайной организацией-сектой, членов которой называют на "е"...
- Ёлки-палки!
- Кто осуществил Октябрьский переворот 1917 года? Кто его финансировал? Кем
были 99 процентов членов первого советского правительства? Кто доминировал
среди комиссаров, в ЧК и НКВД?
- Остаётся добавить, что и жертв этих "Кто?" среди "...еев"
немало с 1917 г., а потом всё больше и больше.
- Тоже верно. И вот тут-то и начинается не менее интересное.
- Это как преступность в Штатах выше всего среди афро-американцев, но и
жертвами этой преступности становятся в большинстве своём сами же чернокожие.
- И так, и не так. На фоне большинства "ассасинов", пройдох и
комиссаров, меньшинство их "соплеменников" словно ушли в себя,
замкнулись в неком круге нежизнеспособного благородства. Этот феномен
беззащитности, эта "неземная" невинность (чистота?) обрекли их на
"невыживание". В грубом земном мире ангелы сгорают, как в аду. И вот,
представьте себе, в нашем городе именно они и составили большинство. Сердце
Бобруйска бьется в такт с сердцем Галилеи Христа, а не фарисеев, и наша
бобруйская эпоха расходится с эпохой Герцля.
- Я совершенно согласна с Мишей в том, что
- 168 -
наш город своеобразен. Мы живём в необычном месте; история и судьба этого места
поставила его на "особое" положение. В определённом смысле это не
город - это целая страна, что приближает его, несмотря на статус (по духу, по
атмосфере) к метрополии.
- Да, наш Бобруйск - не такой, как все. С ним не оберёшься хлопот. Здесь не
город, а одна большая оппозиция. Здесь свила себе гнездо гуманитарная
интеллигенция, а с ней в любой стране, в любую эпоху у властей одни проблемы...
С ней плохо, без неё ещё хуже. Ведь так власти и полагают, что тут принимаются
решения и появляются идеи, какие могут оказать влияние на людей, на события в
больших масштабах.
- Бобруйск, и правда, один из тех городов, известность которых намного
превышает его размеры.
- Тут переплелись связи разных эпох, словно в одном котле, куда намешана
природа разных культур, и общая атмосфера поражает воображение.
- Город этот чем-то притягивал многих знаменитостей. Дунин-Марцинкевич,
Муравьёв-Апостол, Бестужев-Рюмин, Меньшиков-Троепольский...
- Господи! Когда-нибудь кончится список тройных фамилий?..
- ...Мария Гавриловна Савина, Айзек Азимов, Маркиан Петрович Фролов, Платон
Головач, Борис Микулич, Геннадий Шведик, Кузьма Кулаков, Ильф и Петров, Бабель,
Паустовский, Корней Чуковский, Милюков, Кулаков, Владимир Сорокин, и куча
других знаменитостей: все тут бывали, жили, или отдали словесную дань этому
городу. Такие города притягивают - вне зависимости от местоположения и
размеров; притягивают не только людей, но и мысль, заставляя снова и снова
мысленно возвращаться к ним.
- Невидимые нити притягивают к такому месту, и никто никогда не ставит
вопросов, почему?...
- Да, конечно, - с иронией замечает Миша, - у нас тут культурный центр,
духовная метрополия, а мы сами в ней - ЦЕНТР, который сам себе поёт дифирамбы и
сам же горько сожалеет об участи тех, кому не выпало счастье находиться в
Бобруйске, и, вдобавок, жить в центре.
- Не думаешь ли ты, - Лариса произносит это вполне серьёзно, - что любое
клубное начало достойно лишь осмеяния?! Лично для меня пусть себе существуют на
свете - на здоровье! - клубы лысых или кучерявых, если в этих клубах люди могут
хоть на минуту забыть о неизбежности своей кончины и о всегдашней опасности,
полагая, что, находясь среди себе подобных (пусть лысых, пусть беззубых), могут
хоть на минуту расслабиться. Считаю, что внутри нашего сборища открылся
местнический клуб. И, кстати, как насчёт членства? Мне, минчанке, не так-то
легко будет получить его, правда?
- Есть города, - все головы поворачивается к Льву, - как бы замкнутые,
сосредоточенные в себе, сконцентрированные в своей однородности, углублённые в
себя. Это могут быть прекрасные города, могут быть великие или страшные, или
гнусные. Но тип при этом остаётся типом - при всех различиях. Клайпеда и
Могилёв, Полоцк и Москва - всё это именно такие города, заглатывающие (как
плотоядный цветок или "чёрная дыра") и не отдающие ничего. И есть
другие города - свободные, просторные, раскованные, искрящиеся светом и
ласкающие своим неподневольным теплом. Ялта и Каунас, Вильня и Несвиж, Гомель и
Гродно - города, где ощущаешь лёгкость, раскованность, многообразность. Именно
в городах такого типа расцветают созвездия великих имен, пусть даже и
принадлежащих потом столицам. Именно в них плеяды гениальностей передают друг
другу эстафету, как волшебную палочку. Именно в та-
- 169 -
ких городах существует множественность, приподнятая атмосфера, климат,
способствующий развитию искусствам. Александрия и Афины, Флоренция и Париж,
Милан и Вена, Веймар и Магдебург в разные исторические эпохи были именно такими
культурными центрами, открытыми во все стороны, не скрывающими своих
собственных ценностей и раскидывающимися перед восторженным взором во всём
своём великолепии. Бобруйск - редкий тип города с уклоном ко второму и
признаками первого типа, что делает его экзистенциальную сущность трагичной в
любой период существования, а для многих его жителей становится роковым. Я знаю
в Союзе лишь один ещё город с проявлениями обоих типов: Ленинград-Петербург.
Для той России, что сохранила энигму Московии - страны, опасающейся
архитектурной роскоши, страны скованной и зажатой - этот город возникает как
призрак, как видение астрального мира. Бобруйск - при всей убийственной
провинциальной простоте - ещё более сложный, более зависимый, истекающий кровью
своих улиц под давлением внешней махины. Атмосфера дыхания неустойчивости и
тревоги, напряжённая, словно город живет лихорадочной п о с л е д н е й
жизнью, как в Ленинграде, но и более миниатюрная и приземлённая одновременно...
- Колоссальность Московии, её тени, давящей на Бобруйск, внутреннее
несовпадение культур - выплёскивается в трагедию. Бобруйск, как и Ленинград, по
воле самой истории противопоставлен Москве. Как и когда возник Петербург? Он
возник как следствие петровских захватов и реформ, как результат формирования
новой империи из прежнего московского государства. А что составляло сущность
петровских захватов? Земли Великого княжества Литовского (ВКЛ), первой в Европе
демократии (феодальной демократии), родины первых в мире современных законов
(Статут). Само название Россия Московия унаследовала от ВКЛ,
именовавшегося (среди прочих имён) русским государством. Петербург
возник на Севере, в ареале формирования ВКЛ, фактически как один из городов
Литвы. А Бобруйск был во времена ВКЛ своеобразным княжеским "клубом",
соединявшим все важные связи внутри элиты Великого княжества. И в рамках ВКЛ
Бобруйск был исключительным, особым городом. Но "особые" города
подвергаются и особому давлению Центра. В Речи Посполитой, польско-литовском
государстве, Бобруйск был яблоком раздора разных сил, как и Петербург в
Российской Империи. Давление государственной махины на оба города было всегда
колоссальным. Родство Бобруйска с Петербургом неоспоримо, но масштабы
совершенно разные, и этим всё сказано. Осознание этого, определённый
- 170 -
комплекс неполноценности, превращает трагедию в атмосфере города в фарс, и
"внешняя" борьба города с этим отнимает половину его жизненных сил.
Поэтому каждый тут ощутит лишь постепенно трагичность накала, тлеющего под
пеплом внешней жизни, под маской о б ы ч н о г о города. Под эту маску
его лицо, дух трагедии, бескомпромиссной, неразрешимой и глухой. Сколько
примитивных умов желали бы сделать из него подобие весёленькой деревенской
занавески, придав ему вид и стиль большого села. Сделать из него
"филиал" Солигорска или Кировска.
- Литвины (балто-белорусы), основавшие этот город, были особой общностью. Гордый
полулегендарный народ, почти ничего общего не имеющий с теперешними россиянами,
литовцами, украинцами и белорусами. Объединившись под началом Мидовга и Витовта
- литвины создали могучее государство.
- Великое княжество Литовское: от Балтики до Крыма. Бобруйск: один из его
приграничных (после конфликтов с Московией, связанных с потерей части земель)
укреплений. С XIII-ХIV века тут жили единственные тогда в Европе
"полуассимилированные" евреи, в полной гармонии с литвинами.
- Если бы не столкновение княжества с двумя "авторитарными" церквями
- католико-централизованной и православно-централизованной (последняя наиболее
сильна была в южной части Литвы - на Украине, а также в Московии) - с этой
мощной нивелирующей силой, - может быть, Бобруйск остался бы
"нормальным", одним из обычных белорусских городов. Но, трижды
разрушаемый, превратившийся с ХVIII веку в частично населённый евреями
город-призрак, Бобруйск словно впитал ген смерти, бунта и протеста. Протест -
против сильных мира сего, против могучих стран-завоевательниц, их столиц,
агрессивных метрополий. Этот благородный и бессмысленный бунт пронизывает город
основным стержнем бытия, но нет в нём привкуса нигилизма, а это значит, что
есть привкус конечного поражения и гибели...
- 171 -
- Это несомненно, - Миша держит руку впереди, неловко, словно она у него
ранена, как всегда, когда стоит. - Что да, то да. Что характерно для Гунина, то
характерно для Бобруйска. Хм, - он ухмыляется. - Если бы не было
противодействия, Бобруйск бы не был Бобруйском. Тут важен сам принцип власти в
Священной Римской Империи (до Леопольда), во Франции Наполеона и в России
(преемнице Московии) с Екатерины. Тут важно понимать смену силы
бюрократизацией, принцип "выпускай указы, загружай их в мозги - получай
готовую продукцию". Однако не тут-то было. Хаос человеческого провоцирует
эрозию. Гладкие стены искусственных скал-монолитов, совершенные в своей
нечеловеческой красоте, испещряют надписи Ванюш и Катюшей: "здесь был
Ваня", "Ваня+Катя". Доморощенные Робин Гуды, не понимающие
мёртвого совершенства бюрократического вакуума, преступают все законы, нарушая
стройность рядов одинаковых папок. Хотели бы, чтобы срабатывало - а не
срабатывает. И дело вовсе не в Бобруйске. А что, в Ленинграде лучше? Или - к
примеру - в Москве Ты думаешь, в Бобруйске - тут неизвестно какая оппозиция,
целые, по-твоему, оппозиционные партии... Хотя мы о них ничего не знаем. Да и
м везде хватает работы. И - поверь мне - гораздо более серьёзной. Будут они
ещё думать, где "похожесть", а где "непохожесть". Это
только отсюда кажется тебе планомерным, каким-то сверху предусмотренным, а на
самом деле происходит по другим, более объективным причинам. Никто не сводит
никаких особых счётов с Бобруйском. Это как Зяма представляет "борьбу с
иудаизмом" каким-то особым бобруйским явлением. Почему в своё время
закрыли все синагоги? Потому что Бобруйск? Ничего подобного. Просто Бобруйск
был в значительной степени еврейским городом, и тут закрытие всех тридцати трёх
или тридцати пяти синагог, конечно, было событием из ряда вон выходящим. А если
закрыли одну синагогу в каком-нибудь там Рогачёве, то рога... рогачёвские евреи
восприняли это как политику советской власти вообще, а не как борьбу конкретно
с оппозиционном духом в Рогачёве или с национально-религиозной пестротой в том
городе.
- Можешь не продолжать. Мне всё понятно. Хотя внешнему наблюдателю, наверно,
было бы странно слышать нашу дискуссию. Но хочешь, я тебе покажу, что, кроме
твоих объективных - с ними согласен - причин, существуют ещё субъективные?
Феликс: "Хотел бы я знать, существует ли в онтологическом (не философском) смысле
объективное без субъективного, субъективное - без ....опять же. Но я с
интересом слушаю. Только будьте полаконичней, друзья; знаете, как говорят?!
Лаконичное - оно от Бога, многословное - от лукавого".
- Хорошо. Местность. Готов побиться об заклад, что нет в Беларуси второго
такого города масштабов Бобруйска с такой местностью.
- Далее. Классическое расположение на берегах довольно крупной судоходной реки,
которая, к тому же, огибает город, находясь, фактически, в Бобруйске везде, и в
пределах города разделяясь на рукава; кроме того, тут протекает и река
Бобруйска, на территории города впадая в Березину. Опять же, из крупных центров
Беларуси, сопоставимых с Бобруйском, есть лишь два-три претендента. Особый
микроклимат: тут всегда теплее. Центр автомобильных
- 172 -
дорог, один из важнейших в республике. Далее. "Шахматная" городская
застройка. Сеть прямых радиальных улиц, идущих параллельно и перпендикулярно
друг к другу. Это тоже далеко не правило. Несколько городов в черте одного.
- Это /первый город/ знаменитая Бобруйская крепость екатерининских времён, с
казармами, стенами, редутами, бастионами. Внутри - прямые широкие улицы, -
целые проспекты, застроенные трёх- и четырёхэтажными домами - как в Москве и
Петербурге в конце ХVIII и в XIX веке.
- Сердце Бобруйска (от железной дороги до крепости) /второй город/ - старый
бобруйский центр, бывший административный и торгово-банковский город.
- В Старый Город вросли или окружают его кварталы 1930-1950-х годов /третий
город/ - автономные районы, сохранившие дух эпохи. Тридцатые годы - это улица,
ведущая к железнодорожной станции "Березина", с характерными зданиями
и окружением, типичными для тридцатых годов предприятиями; это соседние улицы,
могущие быть прекрасными иллюстрациями той эпохи, с видами, словно сошедшими с
лент кинофильмов тех годов; с неповторимой атмосферой 1930-х, с типичными даже
лицами, со всеми классическими, до мелочей, правдоподобными атрибутами
тридцатых. Соседство с товарной станцией и крепостью (с её армейскими складами,
полигонами, казармами - и охраняемой часовыми); присутствие в этом районе
хлебозавода, разных складов и контор, филиалов каких-то организаций и
бухгалтерий, грузовых сельских машин с картошкой, перепачканных мукой рабочих в
синих спецкостюмах и в больших шапках с козырьками, невыразительных пространств
(то ли пустырей, то ли плацев): всё это делает документально правдивой,
скрупулёзной до мелочей, аккуратно точной и живой эпоху тридцатых годов.
Заповедник 1950-х - район Фандока, целый отдельный город, даже формально
занимающий значительную территорию. Он также достаточно автономный: со своим
Дворцом культуры, совмещенным с кинотеатром, двумя общеобразовательными и
музыкальной школой, училищем, аптекой, стадионом, церковью, магазинами,
пивными, почтой и телеграфом, столовыми, парком и площадью.
- Следующий в сторону реки /четвёртый/ - ухоженный, с парками и скверами, с
массивными, капитальными зданиями сталинско-раннехрущёвский Бобруйск, компактно
расположенный рядом со старым центром.
- В направлении Минска - /пятый/ современный Бобруйск
("микрорайонный"), весьма оригинальный и уютный по плану и застройке.
- Старый Бобруйск: едва ли не самый крупный из сохранившихся в Беларуси. Старый
центр - банковский, торгово-купеческий город, существовавший почти столетие:
потрясающий, неординарный, полностью автономный, в котором можно жить, не
испытывая потребности выйти за его "пределы". Это город со своими
культурными центрами, множеством магазинов, с поликлиниками, столовыми, рынком
(занимающим солидную территорию), со зданиями бывших синагог, православных
соборов и католических церквей ("костёлов"), со скверами и площадями,
центральная из которых - Базарная - сердце старого города. Это эпоха рубежа
веков, со всеми её особенностями, с её атмосферой, преломлённой через все
бесчисленные варианты профессиональных, социальных расслоений в тогдашнем
обществе - эпоха дореволюционной цивилизации.
- Нигде нет этого величественного, иногда - парадного, и, одновременно,
камерного стиля, отличающего архитектурный ансамбль старого города. Этот особый
торжественный стиль, пышный, но лаконичный, при всей своей импозантности
сдержанно-суровый. Нигде и никогда до эпохи модернизма архитектура не
приближалась так близко к музыке, выражая так гибко и ярко тончайшие перепады,
баллады настроения. Это целые водопады форм и переходов, загадочных,
великолепных как с фронта, так и при взгляде на здание с боку; выдающиеся
архитектурные детали создают затейливый светотеневой узор. Каскады выступов,
карнизов, ниш и впадин обрушиваются сверху вниз, поражая воображение.
Экзотичность, ориентальность и псевдодревность органически сочетается с
элементами всех архитектурных стилей.
- Каштаны, растущие в Бобруйске, специфика этих деревьев, их пышность и
нарядность: придают улицам особую теплоту.
- И, наконец, шестой, или, если хотите, "нулевой" город, ископаемый,
не существующий ныне. Это древний Бобруйск, уничтоженный Екатериной: Бобруйск
Пацев, Тризн, Радвизиллов и Сапег. Великокняжеский, королевский, литовский
Бобруйск, который стёрли с лица земли, как стёрли Трою и Карфаген. Тень этого
бывшего города всегда присутствует здесь, искривляя пространство.
- 173 -
- История города - как будто хроника одного нескончаемого бунта. Сопротивление
насильникам, эксплуататорам, оккупантам, захватчикам, неправедной власти во
всех её проявлениях.
- Восстания, волнения, подпольное сопротивление, крамола, вольнодумие, бунты,
заговоры, мятежи, борьба с притеснениями. Войны и стычки, победы и поражения:
ни дня покоя, ни минуты на мирное созидание. Борьба с монголо-татарскими, позже
- украинско-казацкими набегами; восстания как ответ на произвол панов;
сопротивление наступлению католицизма (позже - подавлению униатства под властью
образовавшейся из Новогородской и Псковской республик, Великого княжества
Московского и Великого княжества Литовского России); борьба с Московским
государством; солдатские бунты; противостояние Наполеону в условиях полной
блокады. Активная роль в двух белорусско-польско-литовских восстаниях; мятежная
деятельность великого бобруйчанина В. Дунина-Марцинкевича; видная, чуть ли не
центральная роль Бобруйска в движении декабристов; попытка Бестужева-Рюмина и
Муравьёва-Апостола поднять мятеж в Бобруйской крепости во время прибытия
императора (план декабристов по захвату в крепости Александра II); едва ли не
самый значительный в ту эпоху солдатский мятеж; крупные политические
выступления. Превращение города в мозговой центр революционного движения в 1905
- 1907 годах; выпуск газеты "Искра" в Бобруйске; образование
политических революционных движений и партий (тут был представлен весь спектр
революционного движения, а также /уникальный факт/ местных партий); сопротивление
большевикам, бывшим в Бобруйске в меньшинстве; борьба с новыми оккупантами -
поляками, немцами; сопротивление ленинизму, сталинизму, гитлеризму и геноциду;
немецко-фашистская оккупация; расстрел фашистами 20 тысяч военнопленных в
крепости и стольких же евреев в деревне Каменка под Бобруйском...
- Где в Беларуси ещё один город, сопоставимый по величине Бобруйску, столько
раз сжигаемый и разрушаемый - и столько же раз возрождавшийся из пепла? Его
сравнивали с землёй Януш Радзивилл и - трижды - банды Хмельницкого, московское
воинство и регулярные войска Александра, самодержавие Екатерины (возведя на
месте Бобруйска страшную крепость-застенок), немецко-фашистские войска и
Советская Армия при взятии города. Именно Бобруйск стал эпицентром одной из
важнейших операций Второй Мировой, вошедшей в историю под названием Бобруйский
Котёл.
- 174 -
- Бобруйск - город с весьма ярко выраженным космополитическим духом. В Бресте и
Гродно ощущается сильное польское влияние; в Лиде - литовское; на
северо-востоке Могилёвщины: российское. В Бобруйске нет "главного" и
"сильных" влияний: это город мультикультурализма. В отличие от
американского "плавильного котла", Бобруйск - это ВКЛ или СССР (с его
национальными республиками) в миниатюре. Что касается городов центра страны
(Прибалтика, Беларусь, Украина и Европейская Россия), то они
"полярны" "СССР в целом". Бобруйск: едва ли не единственное
исключение.
- За время советской власти режим стремился свести на нет владельческое жильё,
экспроприируя частные дома под жактовский сектор, массированно разрушая ядра
"староукладного" проживания. Правители насаждали "скопное"
существование, как в пещерах каменного века. Учреждали "общие кухни",
строили целые районы коммуналок и общежитий. В этом смысле Бобруйск
противопоставлен генеральной тенденции. Общие кухни тут вообще не прижились.
Административный, промышленный и торгово-культурный секторы утопают в море
частной застройки. В этих районах дух индивидуализма, предприимчивости,
владельчества и приватности такой же, как до революции или в период НЭПа, как
будто не искореняли его ни сталинские палачи, ни брежневские оборотни. Есть
дома - настоящие виллы, окружённые садами, огородами, бассейнами, лужайками,
сараями, гаражами. Многие частные дома: со всеми удобствами, импортной мебелью,
элитными гарнитурами, коврами на полах и картинами на стенах, звукозаписывающей
и звуковоспроизводящей аппаратурой в помещениях, где живут молодые люди,
неожиданно огромными библиотеками. Паровое отопление (наряду с печами), газовые
плиты, "королевские ванны", туалеты в домах, а не на улице: всё это
признаки "буржуазных излишеств", а в Бобруйске - норма. Частные
двухэтажные дома - редкость, но и они встречаются. И одноэтажные: "не
простые" - "с секретом". Глубокие подвалы - целые подземные
этажи; пристройки - настоящие "добавочные" дома; высокие и обширные
чердаки - при желании обитаемые.
- Есть тут целая цыганская республика - Титовка (со своим цыганским рестораном,
школой и магазинами, с характерным жизненным укладом и человеческими взаимоотношениями),
- где живут тысячи оседлых цыган. Есть отдельный обширный район (сам как
небольшой город) - Фортштадт - со значительной популяцией староверов. Это целое
государство, где правят иные законы, мир обрезов, милиции, закрытых колодцев,
собак во дворах и скрытых взглядов из-под занавесок.
- Есть у нас и своя "армейская республика". Бобруйск - крупнейший
военный центр, где базируется танковая армия, лётная дивизия, артиллерия и
связь, и прочие военные части. Два военных аэродрома на огромной территории,
два военных городка (и вправду "городки": со своими улицами и
площадями, жилыми массивами и административными знаниями, школами и клубами),
Бобруйская крепость, где расквартирована целая армия: ещё одно
"дополнение" к особому статусу Бобруйска.
- 174 - (б)
- Расселение военных не ограничивается военными городками, частями,
аэродромами, штабами, или крепостью. Они в Бобруйске везде. В разных местах
есть кварталы их компактного проживания. Они коцентрируются в целых дворах. Вот
Дом Коллектива, где живут одни офицеры или отставники. Это массивный
пятиэтажный дом "сталинской архитектуры" с высоченными потолками,
расположенный буквой "П" на территории чуть ли не квартала, и
окружённый красивой деревянной оградой. Его "двойники" - чуть
поменьше - на Советской (возле Гоголя) и в других местах.
- В Бобруйске самый большой процент (по республике) людей, в паспорте которых
(в "пятой" графе) значится: "е...". Между собой они
называют себя "французами". И в самом деле. Кто такие советские евреи
из славянских республик? Иудеи? В самом деле? Религиозных 0 и одна тысячная
процента. Особый этнос? Дай спокуй! Посмотри на эти лица, Маша! Рыжие или
блондины с голубыми глазами... Ты когда-нибудь видел араба или японца - блондина
с голубыми глазами? Если видел: это определённо еврей! Есть, конечно, и
смугленькие, черноволосые, но они на кого похожи? На семитов? Разумеется, нет.
Похожи на кавказцев. Вылитые хазары. И ещё немаловажно - их раз в десять
меньше... Может быть, языковая или культурная общность? На идише молодое
поколение не говорит. А если б и говорили: это тот же немецкий (германский),
только из 15-го столетия. Культурная общность? Увольте! А вот если назвать их
корпоративной общностью: это уже теплее. Таких "французов" у нас
полгорода. Большинство: "товарищи по несчастью", вполне безобидные
граждане. Но есть и злобное меньшинство: криминальный "бульон". Он-то
и растекается тонкой прослойкой. И покрывает всех остальных "ф".
Отсюда целые дворы и районы, населённые одними "французами". Своего
рода гетто. Целые кварталы Старого Города и многие улицы вокруг него, часть
кооперативных домов (Первый Кооператив: "чисто-французский").
Преимущественно они занимают целый район собственных домов - от улицы
Либкнехта до самой улицы Бахарова вдоль Октябрьской и Чангарской. В следующем
подобном районе за улицей Бахарова они доминируют на отдельных улочках и
переулках. Своеобразие? Ну, кто возразит?
- Это разве всё? Немцы, поляки: "законные" этнические меньшинства
(католики и протестанты). Украинцы, в семьях говорящие на "украинской
мове". А диллема статуса белорусской общности и её "отмежевания"
от россиян? Кажется, в нашем городе она стоит особенно остро.
- Что ещё? Обилие "нейтральных" или космополитических
("итернационалистических") названий улиц (самых центральных): ТАКОГО
обилия и значимости нет ни в одном другом городском центре. Разве это не
подчёркивает космополитизм? Минская, Интернациональная, Октябрьская, Советская,
Социалистическая, Маркса, Энгельса, Либкнехта, Пролетарская, и другие центральные
улицы. И (обратите внимание!) ни одной важной улицы с именем Ленина,
Дзержинского, Победы, 50 лет Октября... Где-нибудь на отшибе: пожалуйста.
Назовёте другой такой город в республике? Я: нет.
- Каждая эпоха, начиная с екатерининской, не просто оставила в Бобруйске свои
черты в совершенно отдельном архитектурном районе-комплексе (Бобруйская
крепость), но и свой не исчезающий дух, как призрак, существующий в каждом из
этих районов, отражённый в типажах выросших в каждом из них людей, в их лицах и
манерах, в облике каждого временного киоска и ларька, в оградах и заборах, в
образе жизни и мышления местных жителей.
- 175 -
- Итак, здесь самое ценное, что необходимо для художественной среды:
разнообразие.
- Что и требовалось доказать.
- Всё ясно. Это было лишь вступление. Теперь начнётся о том кулике, что своё
болото хвалит.
- Ну, дайте же человеку закончить.
- По-моему, Лев ещё даже и не начал. Ему надо ещё долго разгоняться.
- А мы вот хотим дослушать.
- Спасибо. Итак, для Бобруйска характерна множественность, разнообразие. Ради
него люди переезжают из районных центров в областные, из областных в столицы.
Об одной из его сторон мы уже говорили. Но есть и другая. Более земная. Все мы
знаем, что, если население города - сто или триста тысяч человек, то в нём, как
правило, один вокзал, одна гостиница, одна больница. В Бобруйске - два
железнодорожных вокзала - "Бобруйск" и "Березина", и
остановочный пункт (тоже вокзал) - "Киселевичи"; четыре автобусных станции
в разных районах города; четыре гостиницы, из которых две по размерам годятся
для столиц ("Бобруйск", военная гостиница, "Юбилейная"
(Интурист) и рабочая гостиница); две внушительные по размерам больницы -
Морзоновская и Б.Ш.К., несколько меньших, таких, как инфекционная, туберкулёзная,
и другие; двенадцать поликлиник... Продолжать?
- Непременно.
- Но ведь это итак всем известно.
- Мы хотим известное озвучить.
- Хорошо. Множественность всего, что есть в Бобруйске: железнодорожных и
автобусных станций, гостиниц, больниц, поликлиник, рынков, кинотеатров... Дальше.
Наличие речного порта и пристани, нескольких стадионов, музея и Выставочного
Зала (картинной галереи). Бесчисленные просторные клубы, концертные залы,
театры и прочие культурные объекты; аэродромы, рынки (самый крупный:
Центральный в старом городе), кинотеатры, рестораны и кафе, бары и пивоводы,
фотографии и парикмахерские, спортивные залы и бассейны, музеи (краеведческий,
художественный, и др.), библиотеки, музыкальны школы, двадцать девять
общеобразовательных и девять вечерних школ, три школы-интерната (в их числе
знаменитый интернат спортивного профиля, откуда выходят чемпионы Европы и
Мира), множество стадионов, Дома Пионеров, Дома Офицеров (центральный размерами
с Дворец Съездов в Москве), училища (среди них медицинское и художественное),
техникумы (кулинарный, автотехникум, химтехникум и другие), Центральный Детский
Парк и Центральный Парк с аттракционами и Луна-парком, Дома Пионеров,
Художественная, Шахматная, Техническая школы, Дом Юного Техника... И всё это, и многое
другое, не карликовое: и поликлиники, и больницы, и музыкальные школы - по
размерам... как в столицах...
- И в таком "разгуле объектов" не нашлось даже ма-лю-ю-сенького места
для такого значительного патриота, как господин Г*, - впервые вмешался в разговор
до того момента неприметный человек с маленькой бородкой и косящим немного
взглядом, что заставило Льва на секунду запнуться.
- Не обращай внимания. Нам интересно дослушать.
- Бобруйск - это целая художественная школа, черпающая свои ресурсы
- 178 -
среди сотен художников-профессионалов, любителей высшего уровня, энтузиастов и
ценителей. Школа, представленная такими выдающимися мастерами как Островский,
Дамарад, Ясюкайць, Консуб, Никифоров, А. И. Рабкин, Самочёрнов, Рубцов, Абрамов,
Брюховецкий, Белогуров, Арасланов; школа, ощутившая на себе влияние реализма,
поп-арта, "примитивизма", романтизма, импрессионазма,
экспрессионизма, конструктивизма, кубизма, абстракционизма, сюрреализма и
гипперреализма.
- Великолепное владение техникой, потрясающие идеи, концепции. Частые выставки
десятков живописцев и графиков, резчиков по дереву и скульпторов. Отделения
Союза Художников БССР и СССР в нашем городе. Отделение Художественного Фонда.
Многие наши художники: члены вышеназванных союзов. Выставки художников
Бобруйска в Минске, Москве и Ленинграде; работы наших мастеров на ВДНХ - это о
чём-то говорит? Бобруйск это разные техники, приёмы и стили, это нескончаемые
эксперименты и опыты. Графика, живопись, коллаж, поп-арт, инкрустация,
фотоколлаж, литьё, чеканка, резьба, керамика, оп-арт, манипуляции с папье-маше,
и синтез, синтез, синтез... И это несочетаемое сочетание: "провинциальный
авангард".
- Музыкальная жизнь. Вы можете представить другой город без оперного театра,
филармонии, консерватории, и даже музыкального училища...
- ...тоже происки могилёвских областных властей...
- ...где музыка, вопреки всему, занимает столько места? Дома Пионеров, Дома
Культуры, клубы и музыкальные школы стали у нас филармониями, оперными театрами
и консерваториями. Хоры, духовые и симфонические оркестры, получившие звание
народных, а их руководители: заслуженных деятелей искусств СССР и БСССР.
Рок-группы, ансамбли, оркестры и другие коллективы, летом гастролирующие от
Московской, Киевской, Костромской, Ленинградской, или Горьковской филармонии, а
зимой репетирующие в родном Бобруйске. 3 музыкальные школы, укомплектованные
педагогами с консерваторским образованием. И, на фоне полного отсутствия
музыкальных учреждений и организаций: феноменальная многочисленность
музыкантов, профессионалов и любителей. Музыка из каждой квартиры и дома.
Многочисленность музыкальных кружков, факультативов и студий, клубов "с
музыкой" и домов культуры с актовым залом и роялем. Каждое, даже самое
маленькое, предприятие, закупает музыкальную аппаратуру и инструменты, и всё
равно буквально отбивается от сформировавшихся групп, желающих репетировать,
получить доступ к помещению и аппаратуре. Нехватка инструментов и помещений для
коллективов, многие из которых достигли достаточно высокого (а некоторые:
исключительно высокого) уровня - настоящее бедствие, трагедия для участников
оказавшихся "на улице" групп. И это при том, что при каждом
предприятии есть как правило несколько вокально-инструментальных ансамблей, и
ещё несколько (если предприятие крупное) репетируют в актовых залах общежитий.
Залы, инструменты и музыкальная аппаратура имеются не только в музыкальных
школах, клубах и общежитиях предприятий, Домах Пионеров и Культуры и актовых
залах профкомов, но и во всех школах, училищах и техникумах, в организациях и
учреждениях. Многие любительские группы, которые смогли за свои деньги купить
аппаратуру, подчас занимаются у себя дома, в помещении кого-нибудь из членов
коллектива!
- 179 -
- Многие группы нанимаются играть свадьбы в разных районах и даже областях,
так, что бобруйские ансамбли обслуживают не только город и бобруйский район, но
всю Беларусь. Немало моих приятелей, которые учились в Минске, а теперь
вернулись в Бобруйск, продолжают ездить в Минск играть свадьбы. Каждую неделю
происходят бесплатные концерты бобруйских групп, собирающие сотни, а то и
тысячи слушателей. В городе пять дискотек. В двух из них есть ансамбли. В семи
клубах города функционируют в зимний сезон платные танцы, где играют различные
группы. Во всех ресторанах также, естественно, играют "живьём".
- Музыкальная контора организации "Бытуслуги" переполнена
музыкальными коллективами. В каждой общеобразовательной школе есть музыкальная
студия, где обычно работает пять-шесть преподавателей-музыкантов. Музыкальные
школы переполнены. Всем профессионалам не хватает работы. Масса людей, среди
которых многие с высшим музыкальным образованием (институт Гнесиных (Женя
Гутин, учившийся у Докшицера); Московская, Ленинградская консерватория) - не
могут получить работы по специальности. Бобруйск уже давно
"поставляет" музыкантов филармониям всего Союза. Бобруйские музыканты
играют в кафе, барах, ресторанах, на туристических базах, в цирках,
филармонических гастрольных и самодеятельных ансамблях и оркестрах в десятках
городов, во всех крупных, центрах Союза (о тех, что уехали в "лучшие"
края и представляют музыкальную среду Бобруйска т а м - вообще речи
нет). В любом крупном музыкальном центре знают бобруйских музыкантов. В
Бобруйске существуют самодеятельные хоровые, танцевальные, инструментальные
коллективы высочайшего профессионального уровня, нескольким из которых
присвоено звание народных. Танцевальный коллектив Лесокомбината
"Вясёлка", духовой оркестр под управлением Цирлина, хоровой коллектив
Плоткина, и так далее. Бобруйские вокально-инструментальные и чисто
инструментальные ансамбли достигали иногда высочайшего уровня. В истории
ансамблей можно выделить "Времена Года"; КХК ("Купервасер,
Хурсан и Коваль"); "Опрокинутый Термос"; "Забияки из третьего
блока"; "Раскоряченный Москаль"; мои группы "Водопад",
"Водопад-2", "Символ", "Рай", "Бэнд" и
"Нон-стоп"; группы "Синий таз", "Диско" и Диско
два плюс три", "Верасень", "Моторизированная коляска",
"Голубой апельсин",
- 180 -
"Хармони", "Марат и Хурсан", "Кантри-Джаз-Рок", ПНП"/
"Посмотри на Наше Представление"/, "Глаз дяди Ичи",
"Выстрел во сне ", Фотограф", Лимузин" (в нём и я принимал
участие), "Рай Л.С.Д.", "Сосновые листья", и другие. Из
исполнителей можно отметить Вовочку Голуба, пианиста, и,пожалуй, ещё Ковалёва
Вэйвла, гитариста. Но никто никогда не играл в Бобруйске так, как
"Караси".
- Гораздо менее разнообразна картина в области серьёзной музыки. Я знаю всего
несколько человек, сочиняющих в этой области. Талантливые люди, в числе которых
Циля Ильинична Нисман, руководившая кружком композиции (в этом кружке учился и
я), иммигрировали в США, Канаду и Германию.
- Среди сочинителей песен нужно выделить Владимира Купервасера, Витю Сошнева, Моню
Кужалова, Шурика Дубровского, Марата Курцера, Бычка, Ару, Сашу Ротаня, Клапана,
Пипа (Вову Попова), Бабаева (Рафика Гольдмана, или Зелигера-Виппера), Глушу,
Гогу (Жору Фоминых), Шланга (Юру Мищенко), Шуру Добровольского, Вову Глущенко,
Валеру Штейнмана и Пушка, но, в первую очередь, Карася (Мишу Карасёва).
Композиторы есть в Бобруйске в каждом ансамбле и каждая группа играет от
нескольких собственных композиций или песен до стопроцентного исполнения
собственных сочинений и сочинений других бобруйских групп.
Ясно, что такая огромная по численности творческая среда Бобруйска подвергается
огромному же давлению сверху, со стороны соответствующих органов и людей,
связанных с а п п а р а т о м. Но сама по себе эта среда не могла бы
существовать, да и появиться в подобных условиях. Всё заключается в самой
природе этого города, в обстановке, сложившейся в нём, в его населении, которое
выдвинуло данную среду, внутренние токи которого питают её, питают её
творческую активность. Т а м хотели бы, с одной стороны, как-то
контролировать эту творческую активность, иметь всех этих творческих людей
перед глазами ("в кулаке"), а, с другой стороны, о н и боятся
слишком далеко пойти в этом, допустив тех, с чьим творчеством не могут
внутренне согласиться, к воздействию на массы, на умы тысяч, и отсюда многие и
х двойственные и часто противоречивые действия.
Привлечение крупнейших, талантливейших художников к участию в выставках, выделение для них
мастерских и предоставление для вернисажей с их участием Выставочного зала, и,
с другой стороны, гонения на некоторых из них время от времени... С одной
стороны - довольно либеральная позиция по отношению к "французам",
допуск их в Бобруйске на руководящие должности, присвоение многим из них
почётных наград и оказание почестей; а с другой стороны - уничтожение культурно-исторического,
архитектурного, религиозного наследия этой корпоративной группы, своего рода
культурный геноцид. С одной стороны: обсуждение сноса тех или иных старых
домов; с другой - умышленное и планомерное уничтожение
архитектурно-исторических жемчужин. Преступления перед населяющими Бобруйск
культурно-этническими общностями, перед населением этого города вообще,
представляющего собой центр своеобразной культуры, перед
- 181 -
культурно-историческими традициями города огромны. Они заключаются...-
- Миша! Мила! Ребёнку пора спать, - в комнату входит мать Милы и
останавливается на пороге ... - Я извиняюсь перед гостями. Он уже засыпает на
ходу...
- Ну, мы пойдём, - Феликс встаёт первым.
Встают
Лев и Володя. Встают Лариса, Миша и Мила. Все прощаются.
Выходят.
На улице горят фонари. Дождя нет, но свежий и сырой воздух бьёт в лицо, говоря
о том, что дождь только кончился... Лица. Лица прохожих, окна домов, свет за
задёрнутыми шторами. Влажный свет струится из окон, бросает отблески на
тротуар, на капли дождя, повисшие на деревьях, на их стволах, на жёлтой и
отливающей синим коре...
И вот они лежат рядом, укрытые одним одеялом. Лев тяжело ворочается во сне.
Каштаны и липы качают своими ветками за окном. Их чёрные тени - огромный ковёр
на стенах и потолке - вздымаются, оживают, замирают на время, словно выжидая
чего-то; затем снова вздымаются - и, кажется, шуршат в полумраке. Комната
словно наполнена дымом. Вот полка. Вот письменный стол с печатной машинкой;
бюст Ницше на краю письменного стола теперь, в темноте, как столбик. Серебро
света и получёрная тень объединились на стекле портрета Че Гевары. Слева
вздымаются и опускаются тени веток. Бюст Ницше как столбик скраю стола. Время
тянется как резиновый жгут. Подрагивают колени. Пространство между небом и
землёй, высокие парадные двери, окно напротив, серые и торжественные колонны,
внутренний дворик (куда он падал во сне). Ковёр теней оживает, передвигаются
его звенья, смещаются узоры ковра. И вот - нет потолка. Нет стен. Нет ограниченного
пространства. Можно смотреть - и видеть грандиозный, чёрно-белый узор. Этот
качающийся гамак иного пространства, вневременной сферы. Можно видеть
собственное сознание, улавливаемое и отражённое этими чёрными, серыми, светлыми
промежутками, причудливо извивающимися, сочетающимися вверху. Вот из этой тени,
смещённой теперь и подавшейся вверх, выплывает воспоминание детства, вот
"гамак", "сеть" иного пространства издаёт лейтмотив
си-минорной сонаты Листа. Невидимые глаза портрета Леопольда Стаффа слева. Невидимый
мозг спящего света. В стене будто открывается окно - и чьё-то огромное ухо
прислушивается, прислушивается, настороженно, затаённо. Хлопок - окно
затворяется. И что-то уносит звуки. В иной мир, в иной смысл пространства.
Уносит лёгкое, еле слышное дыхание Льва, шелест безлистых ветвей, отчётливое
позванивание зацепок шторы, колеблемой вплываемым в открытую форточку воздухом.
Хорошо ли он затаился?
- 182 -
Не унесла ли птица-ухо его сокровенную мысль? "Вышел зайчик погулять"...
Трансцендентное бытие... Сколько их, лишённых плоти смыслов-понятий...
Феликс осторожно поднимается - подходит к окну. Чёрные липы нависают над каурыми
каштанами. Одинокая фигурка ночного странника в огромном дворе внизу, на
асфальте, освещенном фонарём с улицы. Одинокое окошко на втором этаже.
Маленький спелый квадратик жёлтой краски. Совсем как акварель на чёрном фоне;
может, спуститься - уйти туда? Ведь он для того мира, в котором
сейчас, не создан. Ему жалко эту маленькую одинокую фигурку внизу; ему самому
хочется быть на ветру, посреди огромного двора, под высокими липами. Акварельно
набухший квадратик вдруг исчезает - как будто в бумаге возникло отверстие, куда
мгновенно просочилась вся краска. Огромный "синевато-чёрный"
аквариум, на дне которого плавают рыбы-люди. Неприятный вой последнего
троллейбуса. Тишина. Объятий сном, этаж дома, наверное, спит. О н - не
спит. Часы тикают в голове. На самом деле, часов в этой комнате нет. Часы... у
него в голове. Интересно бы знать их устройство... "В каждом человеке
Космос отсчитывает Вечность". Вечность? Для каждого - своя. Маленькая или
большая, или широкая; множественная - единственная. Но каждый хочет дожить до
своей Вечности. Доживёт ли он?
Феликс садится на стул - продолжает смотреть во двор. Так можно глазеть всю ночь. Этот
двор неисчерпаем. Какой-то гул обитает в ночном воздухе. Качаются ветви
каштанов. Уличные фонари отбрасывает жёлтый, какой-то балаганный свет в проём
двора. Окна, тёмные, спящие, отражают голубоватые блики другого фонаря, свет
которого синий. Один свет не соприкасается с другим. Ночное свечение дорожного
знака недалеко от угла улицы. Крыша котельной с жёлтым отблеском от света окна
на четвёртом этаже, в котором веются какие-то тени. Почему он чувствует себя
словно вытолкнутым, выброшенным из всего этого? Глядящие на него чёрные окна
многоэтажных зданий. Он не должен был оставаться здесь ночевать. Не должен был
оставлять свою квартиру, свой родной угол. Пусть ему далеко плестись одному,
пусть Лев и живёт рядом с Михаилом. Пусть. Рука, какая-то тёмная рука, тянется
к нему отовсюду, и ему невыносимо тут. "Ты не спишь? - Лев садится в
кровати - и белая полоса света ярко очерчивает его колени под одеялом. -
"Который час? " - "Скоро два". -"И как тебе сегодня
Миша? Оригинал". - " - ..." - "И Лариска сегодня какая-то...
не в себе... Да, послушай, может, тебе постелить отдельно?"- "Нет, не
надо..." - "Ты смотри..." - "Спасибо." - "Вот сейчас
бы махнуть куда! Ну, в Еловики, хотя бы, или в Мирадино.. Представляешь -
осенний лес, без листьев, одни стволы. И тёмная осен-
- 183 -
няя вода с белыми облаками. Вот жаль, что у Лаптя его "ГАЗ" на приколе...
Это они куда-то с Лопухом ездили, где-то бампер ударили". - "Я
знаю". - "Сейчас бы в лес!"
Новый порыв ветра налетает, и ветви деревьев снова раскачиваются, и вместе с ними их
тени. Феликс вспоминает, как Лев у Миши говорил о предстоящем сокращении.
Чтобы
уменьшить численность интеллигенции в Бобруйске, т а м готовят новую
акцию: массовые увольнения инженеров, служащих административных учреждений,
работников музыкальных школ и предоставление работы уволенным только в сфере
физического труда.
"Этим
они только причинят себе новую головную боль, - отвечал Миша. - Если на
предприятия хлынет такая масса "думающих людей", к тому же
настроенных определённым образом, можно представить себе, какие последствия это
может вызвать в городе, где рабочий класс и так крайне беспокоит верхи..."
- "Но это приведёт только к новым катастрофам, а ведь мы думаем, в первую
очередь, какое значение это может иметь для нас, а нанесёт это страшнейший удар
по нам, - говорил Лев.
Тень Льва, и тень его, Феликса, недвижны. На фоне пляшущих теней эти две неподвижные
тени являются единичными, они оставляют внутри что-то гложущее, какое-то
щемящее, холодящее чувство. Сокращение... Угрожает ли Феликсу сокращение? И
вдруг он понимает. Это комната "не звучит". Да. Здесь нет звуков.
Вокруг неё словно вывешен экран, задерживающий звуки, не пускающий их вовнутрь.
Здесь нельзя написать ни строчки. Ни строчки: эта комната - звуковой гроб.
"Ты слышишь? Володя приобрёл себе такой кошелёк: нажимаешь на кнопку -
выскакивает... Что бы ты думал?..."
Феликс смотрит в ту сторону, где сидит Лев; обручи пространства словно сдавливают ему
голову. Два обруча; нет, две жерди: они протянулись от стены до стены. У них у
обоих обручи на голове; сдавливают им головы всё сильнее. Может быть, это не те
обручи?- "...и прозевал подсидку... - "Да, четвёртый раз..."
Четвёртый раз, как у него это ощущение. Огромное далёкое поле - и одинокая фигура; почти
как тот одинокий, единственный человек во дворе. Что связывает эпохи? Что
делает родственными этого человека - и т о г о? Почему? Внезапно
ужасный, дикий скрип тормозов у обоих в ушах - и длится, тянется, е щ ё
не кончаясь. Визг тормозов - и каждый из них... Каждый слышит этот
вскрик-скрежет по-своему. Один, сидящий на кровати, воспринимает его как всхлип
- который мог быть и не быть, не являющийся монополией пространства. Другой,
ощущая его внутри себя, понимает, что это визг тормозов. То, что происходит дальше,
сплетает две
- 184 -
тайные сферы - словно смыкаются пальцы присутствующего во всём высшего существа.
Раздаётся звук - хлопок лопнувшей нити. Нить остаётся целой; она натянута
по-прежнему: но оба знают, что нить лопнула.
"Ну, что, будем спать?" Это Лев. "Я ухожу". - Это Феликс. "Куда?
В два часа ночи!"- "Ухожу." - "Ну, смотри." -
"Да." - "Я бы тебе не советовал сейчас куда-то идти." -
"Сей-час..." - "Да. Ты знаешь, чем это кончается. Я бы не хотел...
Тем более, недавний прецедент". Да, он прав. Эта спасительная нить всё ещё
натянута. А эта комната предательски "не звучит". Серый прямоугольник
двора. - "Ты прав. Это глупость". - "Сам знаешь; пиф-паф...
дальше - не надо? Две женщины в больнице - одна с пулевым ранением в живот. А
эти два малолетки, что устроили дуэль; а целая баталия - ну, на Фандоке; это
понятно, там всегда воюют; а наглые своры малолетних юнцов и призывников, что
рыскают - дай им только избить кого-нибудь? А этот идиот, что средь бела дня
выскочил из дому в тапочках - и давай палить по прохожим. Пожалуйста. Пять
пострадавших. А те, что с наступлением темноты все превращаются в идиотов?
Крови им! Вампиры малолетние! Ну, и кое-что, что нас касается. Ты же
знаешь." - "Всё. Ложимся спать - и..." - "?.." -
"...и знаешь что?... Я тебе постелю, всё-таки, в зале. С полдевятого
можешь играть на фортепиано. Нотная бумага в нижнем ящике слева, с краю. Там же
и карандаш. Кухня всю ночь к твоим услугам. Кофе в подвесном ящике. В зале
включай торшер. Всё. Будь как дома. Гуд найт." - "Угу..."
Ночь тянется неимоверно долго. Разные звуки: капающей воды, собственного дыхания.
Звуки, которых никогда не было: восходящего солнца, "звук" мысли,
застрявшей в голове, обездвиженный. "Звуки" чувств... Стеариновая
свеча... Дым. Как это было давно! Жёлтый осенний лист. Белая скатерть. Он
подходит к ящику; выдвигает его. Вот она, заветная, разрезанная линейками
бумага. Он берёт её в руки, чувствует гладкость поверхности. Вот карандаш...
Включает торшер. Мягкий, жёлтый свет. Как понятно! И вот узор звуков. Карандаш
выводит ноты-кружочки, палочки. Какая привычная работа! Казалось бы, всё в мире
может рухнуть - но останутся эти, незыблемые, постоянные знаки. Может
поменяться сама нотная запись - но смысл её останется прежним. Новая вещь?
Может быть. А, может быть - эскизный набросок - не более. Это может быть и
начало симфонии, и оратория, как у Карла Орфа, может быть и квартет... Он
продолжает писать, и какие-то частички этого света, части его самого,
сегодняшнего дня, этой комнаты "капают" - капают на бумагу. Он вдруг
отмечает, что как будто что-то украл отсюда, что-то забрал, и ему почему-то
становится жаль друга.
- 185 -
Откуда эти нотные знаки? Ведь эта квартира, эта комната "не звучит". Откуда?
И тут он начинает понимать: он как бы "выжал" отсюда, выдавил из
этого мира то, чего Льву хватило бы, возможно, на годы. Он оказался в чужом
мирке, где свой распорядок, где другая жизнь, своё измерение; он подошёл к нему
со своими мерками, проник в святые святых его и вызвал какие-то сдвиги.
Выходит
Лев. В халате. В тапочках на босу ногу. "Только ты, смотри, весь дом
отсюда не унеси. - Лейбл говорит это шутливо, но видно, что ему грустно, и в
глазах его бегают хаотичные огоньки. Спазм сдавливает горло Феликса. Затем
отпускает. "Я ухожу", - говорит Феликс. - "Ну, что ты заладил!
Почти как у Беккета: "Мы ждём Годо.. . " Феликс протягивает руку к
своей одежде. "Постой, - почти кричит: Лев. И отскакивает: его ударило
током от руки Феликса. "Слушай! Да в тебе же целая электростанция. Это у
тебя всегда, когда ты взволнован?" - "Да. Всегда". - "Ну,
тогда тебе нечего бояться. Можешь смело идти. Ты поубиваешь всех
биоэлектричеством". Феликс, ни слова не говоря, берёт карандаш, и садится
к журнальному столику. Лев удаляется в спальню и прикрывает за собой дверь. Он
знает, что Феликс не может уйти, не попрощавшись, а будить друга не
осмелится...
Лев
лежит на спине с открытыми глазами и смотрит в потолок. Обжигающая волна
наполняет его. Ветер поднимается в груди, проникает в область предплечья,
подступает к горлу. Весь его мир покачнулся, обесценился, потерял
гармоничность. Он за одно мгновение почувствовал себя утратившим смысл, цель,
опору своего существа. Он увидел в глазах Феликса нечто такое, что заставило
его ощутить ничтожность и бренность самого себя, по-новому посмотреть на свою
жизнь и увидеть себя таким маленьким, крошечным, затерявшимся в нескончаемой
веренице людских судеб, таким мелким, ничего не значащим в океане людской
суеты, в бесконечности жизни... Этот взгляд Феликса... Откуда у него такая
сила? Он видит обрывки последнего фильма, который смотрел в
"Товарище"; они мешаются с ударами и взрывами, ощущаемым им в себе.
Это похоже на приступы рвоты. Ещё один позыв - и ещё. И снова мучения. И за
каждым ударом следует взрыв отчаянья. Их невозможно прекратить. Если бы он был
один - он бы отправился на кухню, что-то бы сделал, поставил бы чайник на
плиту. Его мучает и то, что он не может выйти отсюда, из спальни: потому что в
зале сидит Феликс - гость, и потолок, этот чёрный столб воздуха, отделяющий его
от потолка, давит на него, вжимает его тело в постель. Он вдруг почему-то
представляет, что он ранен в живот. Почему именно в живот? Но ранен. И это
облегчает муки. Он вдруг ясно представляет, что умирает. Он умрёт. Но ему
становится легче. Он почти натурально чувствует физическую боль.
- 186 -
Ноет и кровоточит все его тело, вдруг превратившееся в одну огромную рану. Он падает
куда-то вниз, его что-то пронизывает; десятки маленьких щипчиков врезаются в
тело, кромсают его. Но больней всего где-то внутри: в груди? Падение не
прекращается. Оно тоже болит. Чёрные, кровавые полосы проходят перед глазами.
Что-то колет его мозг, конвульсивные "судороги" мелькают перед
внутренним взором. Он засыпает.
Феликс сидит в кресле, чувствуя в себе неимоверную опустошённость. Разлом.
Он разделен на две части. Разрублен. Место разреза кровоточит. Неимоверная
тяжесть и пустота в голове. Выпорошенность. Он видит перед глазами часть
"своей" улицы, свою квартиру... Бабушка. Он не зашёл к ней вчера. Ему
хочется плакать. Большая страшная звезда в небе. Жёлтая Луна, как глаз
свидетеля, глядит из ужасной космической бездны. Он ощущает на себе её взгляд,
чувствует её соприкосновение со своими зрачками - и отворачивается. Ему плохо.
Торшер горит. Он думает: свет стоит деньги. "Я жгу свет у Льва". Но
продолжает сидеть. Ночь длится в форме золотого вселенского яблока. Золотое
яблоко на серебряном подносе. Жёлтая Луна на высоком небе. И вдруг он о щ у
щ а е т мелодию, другую мелодию. Она пришла оттуда, извне. Из того,
что за окном, чего здесь нет. Чего нет в этой комнате, в этой обстановке. Из
того, что смотрит этим глазом Луны, что существует независимо от домов, крыш,
антенн над ними, что несравнимо дальше. Он шевелится. Кресло скрипит. Он
встаёт, идёт к тахте. Там нотная бумага и журнальный столик. Журнальный столик
шатается и стучит о пол.
Он берёт лист нотной бумаги со столика, подкладывает под него книгу - и ложится в
постель. Торшер бросает на бумагу свет с какими-то теневыми полосами. По этим
полосам передвигается карандаш. Его рука передвигает карандаш. Тишина. Скрип
карандаша фоном к той музыке, что звучит в голове. А почему бы и нет? Почему бы
не ввести подобный эффект? Он подчеркнёт драматизм. Усилит ощущение
затаённости, экзотичности и терпкости звучания. Самый тонкий, самый истаивающий
- и самый мягкий звук вызывает в нём боль. Эта боль его тяготит; она словно
выпирает из него, рвётся наружу. Он и не знает, чего ему хочется. Он один и не
один. Ему, вроде, всего хватает, и, в то же время, что-то невысказанное мучает,
тяготит. Смех над самим собой рвётся наружу, пытая измученное душевной болью
тело, вызывает перед глазами образ неоклассической фашистской архитектуры.
Кто-то невидимый цепкими пальцами берётся за его шею. Этот изысканный жест
скрипача, берущего правой рукой смычок, жест резника, собирающегося отсечь
голову курице... Глаза скользят по внешнему миру: по полке, по обоям, и
останавливаются внутри. Он водит рукой по бумаге - и видит перед собой чужое
лицо, чужие глаза, выражение глаз знакомое - и чужое. Опасность. Спрятаться.
Спрятаться где-то, спрятаться от неё... За нотные строки, за обои, под одеяло.
Не видеть, не слышать, молчать. Придёт кто-то, потянется за ним... Его глаза
слипаются, он засыпает. Но он встряхивает головой, проводит рукой по лицу... Он,
кажется, спал... теневые полосы от торшера на бумаге так же расположены и
проходят границей на ноте "соль" и на ребре восьмых, и сверху на ноте
"ре", и там, где зачёркнут такт. Молчаливые полосы, молчаливое время.
Ему кажется, что происходит какой-то спектакль, это сцена облечена в форму
этого света - освещённости ковра, фортепиано; тут разлито нечно такое, что
бывает в паузах между фразами актёров.
В этой комнате никого нет - и, всё же,
здесь присутствует кто-то, какая-то наполнение огь и напряжённость. Он
поворачивает голову - и видит стены, те же обои - но они уже другие.
Поднимается волна внутри - и соединяет с этим миром. Нет уже ни Льва, ни
осознания этого места; тёмные коньки крыш выделяются на менее тёмном небе. Луна
стала ещё более жёлтой, и теперь отливает кровью. Тишина наползает, затыкает
собой уши. На глазах как будто очки. Вот ощущение дужки, давящей за ухом. Перед
ним встает образ поликлиники - города в миниатюре, эссенции центра, который
никогда больше не повторится; никогда. Это слово тёмным, невыразимым плывёт
вниз по обоям; оно как будто тяжелее, и вот теперь плывёт вниз, к полу. Сгусток
энергии, информации, закодированный сгусток культуры. "Никогда". Это
и театр, это и Социалка, бывшая Муравьёвская, со зданиями бывших соборов,
церквей, мечетей, синагог и банков; это жизнь, бесконечная, но длящаяся, и
потому приходящая к концу. Это и голубой глобус, видный из космоса как голубая,
закрытая белым, планета; голубой шарик... Голубой шарик - и столько жизней:
миллионы, миллиарды; города, их здания, улицы с мчащимися автомобилями. Что это
такое? Мир?.. Этого никто не знает... Никто не знает, что такое Земля, Космос,
Вселенная. Голубой шарик... Как мыльный пузырь. Мыльный пузырь в космосе и во
Времени. Никогда... Никогда! Да, это может быть. Может только одно: значить.
Никогда...
Мы, плесенью покрывшие планету,
Бредём покорные, как скопище калек.
Творец был пьян,когда создал всё это,
И никакого в этом смысла нет... [4]
Снова те же глаза. То же огромное. Ухо. "Ушные раковины гулких ям полны
блудливым воем". Те же слёзы, это намокшее ухо! "Я лежу на спине и
смотрю в потолок с ушами, полными слёз..." Улица. Фонари. Жёлтый
троллейбус. Двенадцатилетняя девочка с синим бантом. Собачка на руках у
старушки. Объявления в газете. Да, этот мир может весь когда-нибудь рухнуть.
Весь. Без остатка. Не оста-
- 187 -
нется ничего... Это нечто ледяное, дурманящее. А зачем? Нет этого. Нет. Это сверх
материи, сверх интеллекта. Это необъяснимо.
Двери
в спальню. Голубая кайма. Кисть покрывала, висящего там. Часы. Нет ответа.
Золотистая нить. Нет ответа, нет. Часть фигурки на шкафу. Нет ответа. Плакат на
стене. Польский плакат. Нет ответа.
Нет
ответа
нет ответа
нет ответа
нет ответа
нет ответа.
Сотни, тысячи "нет". Тротуары, вздувшиеся от влаги, набрякшая земля. Нет,
ответа. Есть звук; он растёт, доходит до f, вырастает до трёх (fff),
заполняет... К нему присоединяется другой звук: жить! Десятки десятков звуков
сплетаются в смысл: "Жить!" Эта необъяснимая суть, страшная, такая
же, как "Смерть", с надчеловеческим значением, выше человеческого
понимания. Жить!.. Сотни, тысячи "жить" собираются в одно,
становящееся звуками звуков, потом нотами, и, вот, становятся: Ж и т ь!
Любой, кто услышит это, будет потрясён.
Феликс
собирает волосы в горсть; рука его блуждает в локонах затылка. Жить... Вот, что
он нашёл как значение, оно - затаённая суть, затаённая суть, что спряталась в
том, что он пишет...
Феликс
видит, несмотря на свет в комнате, как небо светлеет, светлеет. Уже различимы
на нём облака; тёмные подтёки и полосы; грани крыш выпирают из общей картины,
идут как бы вверх, становятся выше... Он писал здесь всю ночь. Исписанные листы
нотной бумаги лежат рядом, он может дотянуться до них - но не решается. Нити
каких-то токов проходят от него к нотной бумаге - и обратно. Он слышит дыхание
Льва - и знает, что мозг его друга не отключён от его собственного. Они
продолжали общаться всю ночь, и Феликс знает, что это кошмарно. Но ничего не может
поделать. Влекущие его линейки излучают колоссальную силу; они диктуют ему, что
делать, они управляют им. Вместе с рассветом в нём словно вызревает новое
зерно; его сознание очищается от наслоений, проясняется - и ему открывается
нечто огромное, некая глубинная суть, которую он созерцает, зная, что её не
перевести на язык звуков. Он лежит с открытыми глазами, с повёрнутой головой -
и смотрит в окно. Но перед его глазами детские, чистые, совершенно безыскусные
голубые глаза.
В кухне за завтраком они сидят молча, стараясь не смотреть друг на друга. Феликс
знает, что больше не придёт к Лейблу, Лейбл знает, что будет усиленно его звать
в гости, в надежде, что тот не придет. Они встают молча и
- 188 -
между ними снова рождается незримая связь. Двор сереет. Слышно, как хлопают двери
подъезда. Чьи-то шаги гулко отдаются в вязком воздухе. Форточка на кухне
открыта. На лестнице слышен звук открываемой двери; оттуда доносится звон
ключей и щёлканье замка. Сдвоенные шаги удаляются вниз по лестнице.
"Восемь часов, - произносит Лев таким тоном, будто от этого что-то
зависит.
В зале начинается их волевой поединок. Там лежат листки нотной бумаги. Феликс не
может взять и унести их отсюда; они принадлежат этой комнате, этому миру. Он
делает над собой усилие - но Лев, внешне безразличный, напряжён и взволнован;
он внимательно следит за листками, хотя смотрит в другую сторону. В воздухе,
там, где лежит исписанная нотная бумага, в нечеловеческом противодействии
словно сплелись невидимые, две огромные руки - и не могут расплестись, не
пересилив.
"Ладно, - Лев, наконец, не выдерживает, - придётся тебе придти ко мне ещё, дописать
это. Ничего не поделаешь. Дома ты не закончишь её. Се ля ви. Вот так вот".
За окном начинают попискивать первые пичужки и раздаётся карканье ворон. -
"Дома ты это ведь не допишешь. А вещь очень сильная. Я посмотрел. Потом ты
перепишешь эту музыку на другую бумагу, а это оставишь здесь. Ты знаешь, что не
имеешь права дописывать это дома. И не допишешь...
Феликс делает над собой последнее усилие, берёт горячими пальцами нотные листы - и
выходит. Затем снова возвращается в зал, открывает крышку фортепиано - и только
после этого, ни слова не говоря, снова выходит.
Дождливое утро. Дождь то идёт, то не идёт. Моросит... Светлые окна зданий окрашены белым
- цветом неба. Цветом дня окрашены души. Трубы старых каменных жилищ дымятся.
Навстречу идут какие-то пёстро и небрежно одетые люди. Девятый час утра. Вот
проезжает машина, за рулём которой женщина крупного телосложения с сигаретой в
зубах; женщина смотрит перед собой прямым, немигающим взором. Проносятся такси;
к магазину подкатывает машина-фургон: хлеб. Лоток открывает женщина в белом
халате -продавщица; откидывается крышка, поднимается клеёнка...
Школьники-дети идут по мокрому тротуару, прыгая через лужи. Под ногами - целый ворох жёлтой,
мокрой осенней листвы. На перекрестке останавливается машина. В ней - человек с
лицом из тех, по которым видно, что его носителю никогда не надоест и г р а
т ь. Поражающе красивый шатен с тонкими губами и округлённым носом, он
смотрит горящими глазами в одну, в другую сторону - и машина срывается с места.
За углом мигает светофор; зажигается красный. Две девушки под одним зонтиком на
уличном переходе. Каштаны роняют последние листья. Моросит... Два подростка,
обнимающие друг друга за плечи, снова две девушки под одним зонтом. Знакомый.
"Привет, Феля!" - "Привет". Какой-то белесый свет на
тротуарах, на зданиях. Свет зеркала, зеркальный налёт. Свет неба.
- 189 -
"Москвич" старой марки выруливает на дорожку во дворы. Смуглое лицо, усы, кожаная
''дождевая" шляпа. Руль в руках, облачённых в замшевые перчатки. Рядом -
молодое лицо красивой блондинки. Печальные глаза, долгий, пристальный взгляд.
Дома становятся как будто выше, и псевдовосточный орнамент начинает словно
высвечивать. Окна. Дом. Ещё дом. Трубы дымятся. Это камины. Кое-где печи.
Наряду с паровым отоплением.
Феликс сворачивает направо. Теперь идёт вдоль дома с характерным орнаментом,
окрашенного в жёлтый цвет. Водосточные трубы изрыгают струи воды. Стены...
Стены... Зашторенные окна; открытая форточка. Тротуары блестят; их зернистость
становится особенной. Лицо. Новое лицо. Глаза, глядящие с афиши; за стеклом, на
стене театра. Афиши длинные, на них перечень спектаклей.
А вот другое лицо. Карие глаза. Долгий взгляд. Губы, напомаженные характерным
тёмным. Сзади - сумочка, из которой торчат сигареты. "Феликс Маратович,
так вы сделали то, о чём мы вас просили?"
Валентина Ивановна встаёт, и Феликс обозревает её крупные формы, а она снова открывает
рот. - "Мы ведь знаем, что вы не только в своей области молодец, но вы и
нам можете показать, как нам сделать свои стенды. Вы привезли те таблицы, что
обещали?" - "Нет, к сожалению". - "А почему? Забыли?"
- "Забыл..." - "Вот, Феликс Маратович, вы всегда о чём-то там
думаете. Когда на вас не посмотришь, у вас всегда серьёзный вид... Музыку,
наверное, сочиняете". - "Наверное". - "Не знаете, о чём
сейчас думаете? " - "Не знаю, что вы имеете в виду..." - "Ну,
как же, я говорю, что вы всегда очень углублённый в себя". -
"А-а-а..." - "Кстати, как там ваша новая работа? Вы, кажется,
ищите другую работу, по совместительству?" - "Да..." - ''Ну, и
как?" - "Пока не устроился". - "Что? Нет вакансий?" -
"Не берут". - "Почему не берут? Я вон слышала: люди
устраиваются. Как раз вот - вот в театре. Рядом с вашим домом, далеко ходить не
надо... Мой сосед... позавчера... да, позавчера - устроился. Говорит, директор
театра такой приятный человек. Ну, он ему там, конечно, там сделал подарок, да
и отец у соседа, вы знаете, кто? Заместитель директора трикотажной фабрики. Ну,
вот. Ну, надо было и вам ему что-то там дать - или пообещать: он бы вас и взял.
А так, конечно. Зарплата у вас маленькая, вам никто не помогает. С одной
стороны - вы один, а, с другой... Надо вам жениться, Феликс
Маратович".
Феликс вспоминает директора театра, вспоминает его лицо, взгляд из-под бровей,
вспоминает, как тот протягивал руку и обещал, обещал. Где же конец и где
начало? Где истинный путь? Хаос... Хаос, который вносит чёрная пасть Вселенной,
хаос, вторгающийся в титаническую картину добра и зла. Вторгающийся каданс...
Как необходимо человеку что-то уметь, быть хоть в каком-то деле рыцарем, иметь
доступ к оружию, которое в
- 190 -
его руках направлено против этого холодного "ничто", против безмерного и
безлюдного, надчеловеческого внешнего. Как тяжело на этой грешной земле, как
тяжело принимать удары, как тяжело жить! Их четверо, четверо человек с общей
идеей, с необходимостью работать, творить вместе. Согревать души друг
друга, быть в единении, общаться - не смогли устроиться в театр. Их выставили
оттуда, как щенков. А стяжатель, который любое движение производит только из-за
и ради денег, получил это место для меркантильных, утилитарных целей, был
принят на работу в театр, был принят - и теперь существует на их несчастье, за
счёт их разобщённости, за счёт опустошённости и неудовлетворённости, ощущаемых
ими, за счёт их трагедии, за счёт катастрофы, которая их разлучит. Они
разъединены, разобщены; их словно невидимым ножом отрезали друг от друга.
Собаки!
Какая же омерзительная тень лежит на всех - тень гнусности этого мира. Как найти в
себе силы продолжать жить, снова творить... Бьёт маленькая жилка на виске...
Это жизнь. Жизнь. Проколоть эту жилку - и... Всё то же "зачем?"
Древнее warum - беспредельность. Смотреть в высокое звёздное небо?
Видеть в нём чёрную пустоту? Жевать котлеты за завтраком и чувствовать у себя
за затылком то же чёрное, чёрное "ничто"? Барьер бытия?
Что же? Где начало, и где конец? Где смысл - и где его противоположность? Нет,
ничего нет... Есть часы на шкафу, есть этот классный угол, есть он, сидящий
перед учениками и листающий журнал. Есть это мгновение, которого через отрезок
времени уже не будет. Всё смертно. Эти парты, это лезвие на его учительском
столе рядом с журналом; смертны сами эти стены, смертна музыка, которая звучит
у него в голове и которая ещё не родилась... Смертен весь мир. Смертно всё в
нём. И смертна даже сама смерть. Ничего устойчивого, ничего вечного; ни
молекулы.
Это трагичная жизнь возвращает его в свой круг, бьёт жилкой на виске... Это нелепая
смерть обретает в нём своего поверенного медиума, который проводит сквозь себя
ток надчеловеческого бытия. Зелёное сукно. Жетоны. Ломберный столик. Лик,
висящий на двух канатах. Есть, есть тот высший мир. Но надо его достичь. Надо
открыть его. Быть на уровне... Препятствие ... точка... Нескончаемые тире -
трассирующие пули... Знаки того мира... Знаки-поверенные... Человек-медиум...
Чьим знаком, каким он "является?
Во
сне ломается заслон.
И
подсознание трепещет.
И
взорами немыми хлещет,
и
пробивается" сквозь сон.
И
мозг общается во сне
с
другими разумами спящих...
[5]
- 190 -
"Трансцендентное
что-то над нами, в густоте грозовых облаков..." [6]
Окно, которое ведёт в
никуда, глаза, все направленные в одну точку. Все смотрят на него. За ним
закрывается, дверь. Дверь-глаза. Чёрный лак фортепиано. Полумрак. Коридор.
"Феликс Маратович, а вы пойдёте с нами фотографироваться, нет?" -
"Нет". - "Мы ведь будем делать виньетку; в прошлом году не
делали". - "У меня есть старая фотография". Чёрная пустота;
пасть, готовая поглотить всё. "Трансцендентное что-то над нами, в густоте
грозовых..." Нет!.. Вот он, толчок, толчок, способный опрокинуть мир.
Конечно, вот он, толчок. Всё обосновано; всё законопачено, всё покрыто. Смысл,
который явился вдруг из кажущегося тупиком духа. Откровение, надежда, явившаяся
в образе ослепительно блистающего ангела, с сияющими, распростёртыми крыльями.
Биение жизни, тонкой жилкой пульсирующей на виске... Бдение. Именно этот час,
где начало является отделением его внутренней сути, когда, вырвавшаяся и
отдельная, она воспаряет надо всем. Высший, парящий полёт, созерцающий
"многiя лъты", многие километры, отрезки п у т и. Его око,
поднятое на немыслимую высоту и с т р е м я щ е е с я, освобождённое от
оков, видящее то, что не видело прежде. Ангел, явившийся Моисею при выходе из
Египта, грозный и сильный; повелевающий; ангел, совсем не такой, каким
представляли ангела п о с л е. Это то высшее, что, несомненно,
присутствовало, т о г д а, что присутствует и теперь, всегда .Это печать
о т д е л е н и я, лежащая на его жизни, на всём, с чем он
соприкасается, это трагичное благословенное начало, дарующее ж и з н ь.
Это посох, который дал Моисею Бог, чтобы Его силой производить чудеса, но в том
же посохе и корень Зла, корень опасности.
Покрывало воздуха, висящее в п р о с т р а н с т в е, накрывает Феликса, укрывает
его; он чувствует чьи-то прикосновения, прикосновения чьих-то пальцев - и
засыпает. Его лежащее сейчас на тахте тело - не он. Он огромный, во всём
пространстве, наполняющий собой в с ё, растворяющийся среди среды в
о л н ы. Водосточные трубы и окна в солнечный, яркий день - всё это он,
бесконечный, нескончаемый, могущественный... Красная дверь, крыльцо - и
улыбающаяся девчонка... Ощущение детства - всё это он, он - и он один. О д и
н во всех лицах. Но его нет. Н е с у щ е с т в у е т. Это лежащее
сейчас на тахте тело - это не он. Его нет - и он есть: как понимать это? Чьи-то
стопы проходят по его спине, по лодыжкам... Что-то движется к сердцу. Созвездие
Плеяд, сияющее нимбом вокруг головы, бесконечно маленькая, затерявшаяся в
бесконечных пространствах космоса звезда Сириус. Это - Он, родившийся в миг и
существовавший всё время. Циклопическое пространство, плотное, чёрное,
мускулистое,
- 191 -
твёрдое,
как слоновая кость, эбонитово блестящее, живые п р о с т р а н с т в а,
упругие, покрытые жиром, как киты, красные круги на розовом, бледном небе...
Какая-то
птица летит в полной тишине. Длится эта разорванная, безмолвная, как лопающаяся
струна, минута. Пространство, отрезок между жизнью и смертью, подрагивающие
весы, переплавленные в м и г. Миг-весы. Ручка шарманки - это красное
здание. Он поворачивается назад - и видит себя. На него смотрят его собственные
глаза; он улыбается. Но улыбка превращается в К р и к, и что-то стекает
по правой руке. Он видит извергающиеся потоки лавы - кровь, которая безмолвно,
так же безмолвно течёт; заторможено, витиевато. Его собственные пальцы - в
крови. Он хочет бежать по лестнице - но сил нет. Он смотрит не двигающимися
глазами на это п р о с т р а н с т в о, куда ему уже не удасться
взбежать. В блестящем, сверкающем лезвии ножа - блеск звезды. Капля за каплей,
жидкость стекает с острия и проваливается куда-то - туда, где раздаётся глухой
всплеск и гул. В его черепной коробке бьётся, как бабочка, мысль. Рыба, бьющая,
хвостом по воде... Солнце. От него, ушедшего половиной своего диска в воду,
идёт красная, бордовая дорожка, извивается, как змея. На теле змеи - золотистые
пятнышки. Эти пятнышки поблескивают и подрагивают; они переливаются, отливая то
изумрудом, то золотом. Тишина. Полная тишина. Он стоит среди этой тишины с
выпученными глазами, с расставленными ногами. Тишина. Белый уже диск солнца,
неестественный и тревожный, опускается в шипящую пенящуюся воду. Ему хочется
крикнуть, спросить: почему? - но он нем. У него как будто и нет речи; всё, все
звуки растворила и поглотила в себе эта тревожная тишина. Белый диск солнца
опускается в воду, которая пенится и бурлит - в абсолютном, полнейшем
безмолвии. И вдруг огромная волна окатывает его с головой; вода бьёт ему в уши,
в рот... Его быстро поглощает, что-то ударяет его; глаза его заливает вода - но
он видит, непостижимым образом, гиганский, раскалывающийся кусок вещества,
такого колоссального пирога, разламываемого невидимыми пальцами, и из этого
разлома сыпит искрами, взлетающими частицами и каплями, целый огненный водопад,
окрашенный в разноцветные краски, огня. И тут он чувствует, что проснулся.
Потолок,
белый и туманный - над ним. Он смотрит в него - и понимает, что спит.
Проснувшись во сне, он знает, что видел во сне сон. И теперь он спит, сознавая
это. Ворота базара проплывают перед ним, и он снова впадает в более глубокий
сон.
Утро.
Земля, запотевшая и влажная на клумбах, внизу, под окном. Серый воздух
распространяется вглубь двора. Это окно кухни, выходящее на каменный мешок.
Окна, будто слепые, отражают абсолютно белый свет, ещё более белый, чем
идеальный белый. Высокомерие этих окон и их навислость над дво-
- 192 -
ром
неожиданно поражают его. Он ёжится от холода - и просовывает ноги в тапочки.
Абсолютно пустой кухонный стол и стены заставляют его приостановиться. Он
открывает холодильник: там пусто. Он знал это и раньше. Ведь он помнил, что
вчера ничего не купил. И всё-таки открыл выпуклую белую дверцу. Его взгляд
останавливается на верхней полке, где завалялся кусок солёного огурца. А хлеб?
Хлеб есть, и ему я приятно осознавать, что хлеб есть.
В это осеннее утро, холодное, в этой холодной квартире ему приятно сознавать, что
у него есть хлеб, и он может жевать его с куском огурца, сидя перед окном и
глядя во двор. Зябкая атмосфера квартиры - и этот хлеб с огурцом - слава богу,
что у него есть хлеб: это доставляет ему несказанное удовольствие. Ему приятно
ощущать тапочки, чувствовать под кожей стоп эти гладкие, скользящие стельки.
Посмотрев на косяк, он берёт с плиты кофеварку - и наливает себе кофе. Газовая
плита распространила от себя тепло, немного согрела холодящий воздух кухни - и
ему хорошо. Он как бы отгородился в кухне от остальной квартиры, чувствуя себя
уютно в этом ограниченном и более тёплом мирке. Кухня, доставляющая ему столько
неприятных мгновений, в которой ему так неуютно и тягостно по вечерам, теперь
оказывает на него совершенно иное воздействие. Большая изразцовая печь выходит
из соседней квартиры и коридора к нему в ванную, представляя собой одну из её
стен, и частично в туалет, где её дополняет кусок обыкновенной стены. Теперь
эта печь встаёт у него перед глазами, и ему приятно осознавать также и её,
существующей за дверьми ванной комнаты и туалета. Это почему-то вселяет в него
ещё большее чувство уюта и успокоенности.... Он тут, а эта печь там...
Собственно,
он так и не знал толком, что находится с той стороны, за этой печью, и от этого
мысли вокруг печи преисполнены особой прелести и очарования. Высокая дверь
кухни превратилась для него в некий символ, абстрагированный от предназначения
неодушевлённого предмета, в котором заключалась вся его суть, это был смысл и
расшифровка значения всего его существа. И от этого ему, так же, как и по
вечерам, становилось страшно. Но сегодня эта изнуряющая тоска несёт в себе
элемент наслаждения. Ему виделись большие белые двери больничной палаты, он сам
тяжело больной - и участливые глаза медсестры. Окно, широкое и большое,
открывало за собой другие окна, где жили другие люди - и все они, казалось,
были несчастливы, ко всем он испытывал, как и к себе, эту глубоко запрятанную,
безысходную жалость. В действительности это чувство не так уж расходилось с
истиной. Здесь, в этих старых домах, жили почти исключительно пожилые,
престарелые люди. Пронырливые, с состоянием и "волосатой "рукой"
старикашки давно переселились в более благо-
- 193 -
устроенные районы; остались одни тихие, иногда печальные, старцы, худые, с красивыми
лицами и добрыми глазами старухи. Старость всегда, если даже для этого нет
поводов, вызывает жалость. Если в этих домах кое-где оказывалась чета молодых
супругов, это были почти всегда тихие, скромные люди, с каким-то светом на
лицах.
Выдув чай, Феликс вернул стакан в шкафчик, и хотел было направиться в зал. Но не
открыл, как обычно, двери и не ушел с кухни. В противоположность намерению, он
уселся снова на табуретку, и принялся созерцать недвижными глазами серое и
пустое пространство дворика. Внезапно его слух резануло дребезжанье звонка.
"Кто бы это мог быть?". Ведь уже давно никто не посещал его, никто не
напрашивался в гости... В это утро всё было странным. "Кто бы это мог
быть?" Отправляется открывать. Треск звонка всё ещё стоял у него в голове:
треск, который казался теперь чудесным и новым. Распахнул дверь. На пороге
стояла Света. От неожиданности Феликс не смог даже выдавить
"Здравствуй!", и глупо застыл на входе, мешая тем самым гостье пройти
в квартиру. - "Ну, что ты не здороваешься и не приглашаешь меня даже
войти?" - Она стояла в дверях, всё ещё насмешливо прищурившись, поглядывая
на него. - "Ну, проходи". - Феликс уступает дорогу. - "А я
решила заскочить, посмотреть: как тут бедный Феля, один-одинёшенек, как
перст... Может, помочь что надо... А я была тут рядом, у знакомых, здесь, в
доме на углу - они живут на втором этаже. А как ты живёшь? Что у тебя слышно?
Говорят, тебя видели вчера напротив кинотеатра "Товарищ" с какой-то блондинкой;
шикарной девицей. Правда?" -
- Нет. -
- Ты не ходишь с блондинкой? Может, это было не вчера - ты не думай, будто я
учиняю допрос, просто мы так давно не виделись...
- Нет, я не хожу ни с блондинкой, ни с брюнеткой... И вообще, мне не очень
приятно это слово "хожу"; "хожу". "Ходишь".
Ходил!
- Знаешь что? Сыграй мне, пожалуй, что-нибудь.
Феликс как будто рассеянно глядит на неё, затем на часы - и видит, как катастрофически
быстро бежит время. Света снимает плащ - и садится на стул, садится осторожно,
словно боясь то ли испачкаться, то ли сломать мебель. Так она и сидит прямо, на
краешке стула, и смотрит, не мигая, на Феликса. А он бросает взгляд украдкой на
циферблат, и слегка морщится. Начинается новая пытка. Ведь он сделал всё, что
мог. Что же ещё? Ведь он не знал о том, что она придёт. "Зачем же?"
Галстук, которого нет у него на шее, как будто давит его, и он, слегка конвульсивно,
проводит пальцами по клавишам.
- 194 -
Итак, что сказать и что сделать? Вот она сидит перед ним, такая близкая и доступная;
в этом утреннем холодке. За окном уже солнце (ну, вот, опять набежала тень), на
крышах иней. Что было лучшим: т о на кухне или э т о, здесь?
Глаза его становятся стеклянными, пальцы замедляют свой бег. Слишком большое
расстояние их разделяет: почти всё пространство от стены до рояля; подчёркнутое
полом, это расстояние увеличивается. Он играет - и не играет; выжимает
из себя звуки, и Света чувствует, что пришла не к месту. Одинокий жёлтый лист
срывается и падает - с ветки каштана. Кап... - капля бросается в раковину на
кухне. Света встаёт со стула и подходит к роялю. Пальцы Феликса, словно по
мановению волшебной палочки - останавливаются, и он смотрит на Свету; на неё -
снизу вверх... Её глаза излучают какой-то расплывчатый, влажный блеск, а на
губах возникает вымученная улыбка. -
- А ты... никуда не спешишь?
- Нет. До работы мне ещё целая вечность.
- А... Что же ты делаешь целыми днями? -
- Пишу.
- Пишешь?
- И что же ты пишешь?
- Вот...
- Это... всё?
- Мамочки!.. когда ж ты это успел? Я, ты ведь знаешь, кое-что смыслю. За какое
время ты это сочинил?
- Это? А, это... За месяц. Да, за последний... Да, за последний месяц.
- С ума сойти. Не верится... что всё это... это всё... столько... И ты это
всё!.. написал?
И тут она понимает, что проиграла. Проиграла именно теперь, даже если не м о г
л а выиграть, и ей становится грустно. Толстячок, которого она видела у
знакомых на серванте, письменный прибор всплывают у неё в глазах и пляшут,
подпрыгивая.
- Так что ты мне всё-таки сыграешь?
Феликсу внезапно становится легко. Он вспоминает зелёные деревянные заборы по улице
Чонгарской - и наигрывает весёлую песенку.
"Всё рав-но! всё рав-но! - стучит кровь у него в висках.
Потом, когда они уже весело и непринуждённо болтают, рассматривая фотографии, Феликс
оглядывается на часы, и видит, как большая стрелка неуклонно приближается к
двенадцати, а маленькая... Он видит уже не фотографии, а шеренги солдат. Они
идут, в своих касках, в мундирах, с ружьями с примкнутыми штыками. Навязчивый и
импульсивный бас звучит под их подошвами; блеск шты-
- 195 -
ков звенит мелодией в верхнем регистре, а их груди ассоциируются с аккордами... Вот
снова он: в костюме и лыжной шапочке.
- Ты знаешь, я вспомнила, как Серёгин не поверил тогда, что мы троюродные брат
и сестра. Да, мы ведь с тобой братик и сестричка.
Они смеются. И тут Феликс чувствует, что сестричка слишком вплотную приближает своё
лицо к нему; он чувствует на своей щеке её учащённое дыхание, а её грудь,
которой она налегла на его левую руку, замершую на крышке рояля - слишком
твёрдая и упругая - шевелится в такт этому её дыханию, прижимаясь сильней. И
тогда он разгибается. Она, п о чу в с т в о в а в, понимая, что дальше так
нельзя, какое-то мгновение ещё держит грудь прижатой к его пальцам, а затем
распрямляется, давая понять, что как будто закончила просматривать эту серию
фотографий.
На стене пролег красный, а затем всё более золотистый, луч. Света, просмотрев все
до одной фотографии, высказав сожаление и даже как будто обиду по поводу того,
что фотографий так мало, походив по комнате, нагибается за плащом.
- До свидания.
Она даёт ему понять, что провожать её не надо, целует его в губы, открывает дверь и
выходит. Он стоит на пороге своей двери, видит её удаляющуюся спину в белом
плаще, и понимает, что больше она не придёт. "Света!" Он понимает
через мгновение, что этот возглас звучит лишь у него в голове. Она в этот
момент оглядывается. Но Феликс не раскрывает рта; он стоит так безмолвно,
держась рукой за ручку двери и глазами пожирая лестницу. Может быть, в этот
момент он любит её? Любит - не любит её! Дальше?.. Зачем?
Возвращаясь в квартиру, он ощущает на своих губах солоновато-тёплый вкус и чувствует, как
его охватил жар. Он воспринимает всё, что только что произошло, как сон; он был
словно в тумане, в каком-то ином, постороннем пространстве. Он смотрит вокруг.
Все предметы в том же порядке, в каком были всегда. В том, что и до э т о
г о. Но фотографии... Фотографии! Что делать с ними? Почти отчаяние
охватывает его. Он трогает зачем-то голову рукой; затем останавливается у
стенки. Этот портрет... Золотистые волосы, слегка поджатые губки... Новой,
охватывающей волной захлёстывает грудь. Он подходит к окну и распахивает его настежь.
Осенний запах, запах улицы ударяет ему в ноздри. Внизу - машины. Их две. Женщина за
лотком чем-то торгует. Куда-то идут подростки. Дом, дом, ещё дом... Кусок
голубого неба над крышей почему-то ассоциируется для него с комком в горле,
который он всё никак не может проглотить. Рука его бессознательно тянется
- 196 -
к горлу, как будто для того, чтобы ослабить ворот рубашки, который итак
расстёгнут... В здании редакции-типографии открыто одно из окон; из него
доносятся возбуждённые голоса. "Ты должен выступить с чтением этой статьи,
- настаивает один. - "Ни за что, - это другой голос. - "Я ведь уже
договорился. Мы же с тобой не дети". - "Вот именно. Скажи спасибо,
что я написал эту гнусность. Чтоб я её ещё и читал... Нет, уволь".
Голоса становятся тише, почти замирают. Звук захлопывающегося окна... Гнусность... Вот
они, те, что живут его счастьем, захлопывают окно, чтобы "лишнее" не
донеслось до его слуха...
Но он "слышит" их, он всегда "слышит" их волну; видит их
самодовольные, лоснящиеся лица; их автомобили, на которых они разъезжают -
высокомерные и с показной агрессивностью; их быт, их безжалостную хватку.
Которой они готовы урвать кусок у любого, в любой ситуации. Они крадут его
жизнь, заставляя страдать, страдать за десятки, за сотни тысяч людей, страдать
за всех, и за себя, и это самое страшное. О, как он страдает!.. Жизнь его
катится, как тот бидон, пинаемый, подпрыгивающий на асфальте, который катят к
молочному магазину. Он живёт извне - но в их мире. Они выжимают его жизнь, как
тряпку, и по их грубым пальцам капает его кровь. Он один страдает так, как
страдают толпы - и он видит того, кто был с н е й в кассовом зале
кинотеатра "Товарищ", одного из н и х, видит всех, тех, кто
лишает его возможности быть с теми, с кем он хотел бы творить, лишает
возможности общения с аудиторией и хотя бы малого удовлетворения своей
потребности быть услышанным; они стоят на его пути, перед его глазами,
многочисленные, толстые, краснолицые, ковыряющие в зубах на балконах, швыряющие
чужие чувства, чужие жизни под колёса проезжающих автомобилей... К т о
и ч т о его утешит в его судьбе?
Эстетствующие
чистюли? Замысловатые буквы на двух ногах, потрясённые, как и он сам, но
скрывающие это под оболочкой резонёрской общительности и всеядности? Научиться
скрывать свои чувства, быть бесстрастным к проявлениям вопиющей
несправедливости, уводя всё в сферу абстрактов? Допустим, он победит свои
эмоции, соберёт их в кулак, относясь к жизни с позиций Лао Ше и Шопенгауэра. Но
смогут ли это десятки тысяч рабочих, поглощаемых каждый день заводскими
воротами, каждый из которых сталкивается постоянно с такими же проблемами? И
они теряют каждый день свою жизнь, которая перетекает в волосатые лапы других,
тех, кто ею владеет. Сотни тысяч теряющих каждый день своё счастье. Нет, он
один из них, и останется одним из них навсегда... Он такой же, как все, как все
остальные.
Часы на стене... Пусть бы их не было! Но они есть, и он знает, что сегодня останется
без обеда. Вновь не успел. Не успел! Феликс смотрит в окно, и ему хочется
закричать: "Вы! Вы, паразиты и хищники!
- 197 -
Не вы ли навсегда оставили за спиной эти простые, банальные, затасканные до
пошлости бирки-понятия: "любовь", "человечность",
"доброта", "честь"? Нет! Именно вы о них помните: одни из
последних! Вы о них помните, чтобы немедленно дать по рукам каждому, в чьей
душе они неназываемо расселились. Дать по рукам следователю - за то, что не
стал выколачивать показания из подследственного. Больно дать по рукам Третьему
секретарю Горкома за то, что не сдал мать в маразме в психушку. Прижать к ногтю
майора КГБ за то, что отказался шить дело на невинного подростка, которого
классная, чтобы выслужиться, собиралась подвести под политическую статью. Ну, а
мелкоту без должностей, связей и денег: ту надо просто давить, не спрашивая,
без разбору".
Неужели
они не были сами детьми? Неужели сразу стали такими? Неужели мир сразу был для
них обворован на лучшую его часть? Для них, для которых дружба, сострадание,
привязанность, жалость, любовь: слабость и уязвимость. Ты в своём ребёнке души
не чаяшь: значит, есть, чем тебя шантажировать. Любишь свою жену: можно
спровоцировать. Если из жалости не стал сдирать "штрафную" с
опоздавшего вернуть усилитель мальца: показал свою слабость перед членами
коллектива.
Но для чего они живут? Что ими движет? Необузданный садизм? Звериная злоба?
Физическая жажда власти?
То, что произошло совсем недавно - и Роберт. Что это? На его глазах выступают
слёзы. Он плачет? Чудовищно. Почему?! Где связь между тем и этим? Откуда
взялась она?
Опущенные в воду руки в каком-то колодце, синие, синие тени, синие голоса - звучащие как
бы сквозь толщу воды. Этот призрачный мир. Синие лица. Глаза. Лица
утопленников. И мы - одни из них... утопленники в этом мире; мы = они, и движутся:
синие тени, синие подмалёвки на чёрном холсте; чёрная голова в кровавом
колодце. Каплет, каплет вода из крана. Руки, сдавленные руками. Платок у рта.
Губы. Солёнее самых солёных солончаков. И горечь в сердце. Сколько раз он стоял
так вот перед окном, захлёстываемый такими же мыслями, и тем, ч то
показывают часы! Да, обе стрелки неумолимо движутся. Между их лезвиями его
жизнь. "Она окончится, когда обе стрелки сойдутся на цифре
"двенадцать". Ещё один день. Ещё одна судьба. Ещё один осенный день.
Тот, который за окном. Но не тут...
Каждый видит новый день как е щ ё о д и н д е н ь... Каждый чего-то ждёт от
наступившего утра. И вот этот день - такой, такой, какой он есть; опущенный в
влубокую отхлань воспалённого утра. Кусок холста, кусок жизни, песня о
телеграфном столбе. Как две ладони, сдавливают голову два окна. Два окна
типичной квартиры. Два окна, перед которыми проводим свою жизнь... Два окна -
зал и спальня; или комната и кухня; или комната без... Это жизнь миллионов,
засвеченная, как фотографическая бумага до обработки. Это девственный белый
лист. Табула раса.
"Минуты тикают будильником. Устало
Клонится к западу тяжёлый небосклон..." [7]
Снова всплеск капли на кухне...
"...одна из стрелок стала.
Покой часов собой заворожён". [8]
Абсолютность
этого пространства, этого мира, в который нужно сейчас идти... Многозначность
абстрагированных формул, притягательный смысл т о г о. "Куском
подушки зеркало мерцает". "Покой часов собой заворожён..." [9]
- 198 -
И вот оно, это утро, оно, полное света, наклоняется, заглядывает в глаза, вселяет
надежду. Где они, пятидесятые годы, когда, замкнутые в себе, изолированные
политической обстановкой, жизненные токи, жажда деятельности ушли почти
полностью в сферу личного, в мир, ограниченный рамками семьи? Где они, те
необычно теплые токи, те взаимоотношения между людьми, когда было ещё ощущение
чего-то огромного, грядущего, ощущающегося?
В каждой эпохе есть своя прелесть. Но не каждому дано дойти до грани Времени,
ощутить самое основное, главное. Большинство живёт смакованием величия
прошедших эпох, не воспринимая, не ощущая особенностей и величия современной.
Муха, ползущая по столу... Крышка рояля, приоткрытая и блестящая, белый, белый
потолок... Куски жизни, вырванные в сознании, переплетённые, законченные. Утро.
Наступает, как говорится, новое утро.
Все встают, никто не остаётся в постели, каждый гово-
рит другому: оденься...
Все встают, каждый моет лицо, каждый ест, каждый схо-
дит вниз, держась за перила. Все встают, вечную песню кричат младенцы, младенцы, младенцы...
Все встают, словно в Судный день, по свистку, по трубе
Гавриила.
Богоматери предместий, святые отцы предместий, свя-
тые младенцы предместий.
Вечный путь, вечное ложе, вечная церковь.
Кличные метаморфозы превращения святого семейства.
В святых отцов, в святых младенцев, в мадонн центра.
[10]
Феликс
встаёт из-за стола. Внизу тот же двор. Клумбы, чёрные, с сухими стеблями. Утро.
В форточку плывёт холодный воздух. Начали топить. И спина его уже не ощущает
прозрачного холода. Холода квартиры.
Взгляд,
упавший на нотную тетрадь. Взгляд. Осень, почти скончавшаяся за окном. Эта
осень двадцатого века; почти античная осень; за окном.
Феликс
идёт по переулку. Здесь почти так, как д о т о г о. Деревянный
бревенчатый барак с забитыми низкими окнами. Да это и не фасад - теперь. Это
тыльная сторона. Рядом ольха, кусты. Стебли каких-то трав у самой стены. Столб,
старый, ненужный, теперь без проводов. Сверху на него набиты
- 199 -
четыре перекладины. Целых четыре. Они как шпалы. По концам перекладин - керамичеекие
чашечки, на которых держался провод. Феликс идёт дальше, на него смотрят фасады
деревянных строений. Калитки, выкрашенные в красный и зелёный цвета.
Деревянные, железные калитки. Калитки меж двух каменных опор. Калитки с
деревянными опорами-столбами. Калитки с перекладиной сверху. Калитки. Дворы. За
высокими воротами, за железными и деревянными калитками. За гаражами и
строеньями, за заборами. Это отгороженное пространство - двор. Да, двор - это,
очевидно, отгороженное пространство. Что там, внутри? Во дворе. Там
прямоугольный мир. И выскакивают из прямоугольников угольники. С пропитыми
лицами. Окна. Занавешенные гардинами. Окна, за которыми скрываются лица. Окна с
резными деревянными наличниками. Окна. Окна с образами гаражей переулка, покоя,
ожидания. Как зрачки, отражающие дневной свет, отражающие всё, что вокруг.
Окна.
Лай собак. Они бродят здесь стаями. Бездомные собаки. Начат их отстрел. Их почти не
осталось. Хозяева деревянных домов прячут их от людей с карабинами. Но приходит
утро. Или ночь, когда, неосторожно, они выбираются из спасительных дворов.
Выс-трел. Мёртвая собака с простреленной головой. "Извините, в ваш двор,
кажется, забежала собака. Мы ведём отстрел бездомных собак. Покажите нам ваш
двор". Люди с оружием. Феликс идёт дальше. Вот тупичок, где стоят
несколько деревянных домов, где несколько ворот и калиток. Черепичные крыши...
Крыши, покрытые жестью. Пороги. Феликс приближается к одному дому, ко второму.
Толкает калитку. Где-то с одной стороны двор. Здесь всё иное. Феликс попадает в
абсолютно иной мир. Здесь свои законы, свои цели. Огромный деревянный дом,
стоящий на возвышенности. За забором ещё один. Простор огорода, дорожка,
ведущая к дому. Это простор прерий, испанских ущелий, простор земли вокруг ранчо.
Высокие деревянные крыши, как смотровые вышки - постовые культовых сооружений.
Это колокольни района, консулы этого скопления деревянных домов. Заборы с
ветошью на них, с какими-то тазами и жестянками. Двор. Дверь. Кирпичная
дорожка, ведущая к двери, этот коридор, отгороженный стеной дома и жердями
вдоль него. Дверь. Окрашенная белой краской, с рельефными прямоугольниками,
выступающими в четырёх частях, металлическая, блестящая, почти белая дверная
ручка. Феликс нажимает звонок. Ему открывают. Проходит в дом через веранду,
заставленную мебелью, веранду с фикусами, с занавесками на многосекционных
окнах,
- 200 -
со старым роялем в углу и каким-то портретом у двери. В доме первое помещение -
огромная столовая, в которой взгляд сразу ловит длинный добротный стол с
резными ножками и угадывающейся инкрустацией, поверх которого лежит занятная
американская скатерть. Огромный маятник рядом со входом, и крошечный, первых
выпусков телевизор - вот что ещё сразу приковывает внимание. В дальнем конце -
в торце стола - сидит краснолицый, лысый человек пожилого возраста, в котором
угадывается и глава семьи, и хозяин дома. Если кто-то другой сидел бы на его
месте - глава другой семьи и хозяин другого дома - так ясно и с такой
безоговорочностью нельзя было в нём признать собственника всего этого, этой
маленькой страны - фермера, владельца. Это дух дома: с его двором, со всеми его
предметами, множеством вещей и объектов. Всё, всё в этом доме, в этой зоне
говорит, что оно сработано "руками" этого краснолицего человека,
возникло из трансформации его трудов. Женщина, морщинистое лицо которой пятном
выделяется сбоку, сидит у стены. Платок. Вечная газета под рукой. Стулья с
гнутыми ножками, с блестящими вогнутостью спинками. И только после них
проявляется, как в кювете с фотографиями: цветной линолеум на полу; кресло;
маленькое окошко с видом на сад; огород, сухие стебли которого, вечные в том
районе, открывают взору мириады сплетений, в каких ни за что не разобраться;
более тёмное, чем окружающие обои, продолговатое пятно на стене - на том месте,
где когда-то висел маятник. Тогда становится очевидно, что этот зал очень
высокий; насколько это огромное для таких домов помещение. С люстрой, кажущейся
скромной теперь, но тогда, когда была куплена, считавшейся шикарной; с сочетанием
вещей - атрибутов нового быта, сегодняшней респектабельности - со старыми
вещами, с каждой из которых, несомненно, связано что-то особенное; с белой
полоской бесцветных обоев у потолка и тремя входами в соседние помещения. Губы
пожилой женщины двигаются; её глаза смотрят на Феликса; ему хочется увидеть,
что за губами, что там, за тёмной полоской её приоткрывающегося рта. Как
хочется узнать, что там, за теми тремя входами, что ведут из столовой. Он
жаждет увидеть, что за этими дверными проёмами, что - там, за той неопределимой
гранью, отделяющей одно помещение от другого. Нетерпение его усиливается. Он
видит только высокие белые двери, двухстворчатые первые и вторые дальше. Есть
некое "вето" в их закрытых, плотно сжатых губах.
Каждый дом хранит свою тайну. Где тайна этого дома? Где то, что впитано из ползущих,
скрытых стремлений хозяев? Где то безобразное и восхитительное, что впитали эти
стены прямо из их душ, из того, что происходило тут? Ведь
"собственный", частный дом впитывает гораздо больше, нежели соты
многоквартирных домов... Но нет. Он не войдёт туда. Нет, только не это. Ни за
что. Это слабость. Он понял. Это слабость.
- 201 -
Два бревна - слева и справа - начинают сдавливать голову и грудь. Синяя вспышка -
красная вспышка... Откуда взялся этот плот? Он лежит на спине, на чём-то тонком
и одноцветном, под чем - пустота, а у его ног строят пирамиды, с их вечным
солнцем. Кровь его жизни стекает в нижнюю половину песочных часов, огромных и
прозрачных, как слёзы невинных жертв. Капает. Капля за каплей. Сколько глаз
видело этот сон? А он видит наяву, эти красные капли, знакомые и страшные.
Тазы, полные по края, белые эмалированные плевательницы, галоша, новенькая и
блестящая, в которой раздаётся всплеск. Их глазные яблоки поворачивались под
закрытыми веками, как под крышкой гроба - как поворачиваются зенитные
установки, как дуло танка; их зрачки в состоянии рассмотреть в кромешной тьме
этот красный бархат, яркий и целомудренный, как снег. И минуты жизни уходят.
Здесь, сейчас. Просачиваются сквозь пальцы, впитываются в песок.
Он трёт свои ладони, как будто хочет украдкой стереть невидимое пятно.
"И - если она захочет, пусть зайдёт сама, пусть посмотрит сама..."
Эта женщина одна-единственная в целом мире. Нет ничего. Стоят напольные часы с
маятником, сидит у стола безмолвный хозяин. День. Зеркало в чёрной раме. Белый
серебристый свет окна на нём. Как сделать так, чтобы не идти туда? Вдруг его
позовут, пригласят пойти? Как остановиться взглядом у той черты, у той белой,
давно окрашенной изумительно ровно двери? Никаких звуков не доносится извне, но
в этом районе кажется, что улица присутствует и здесь, в доме. Раскрытые губы
женщины. Чёрная щель между дверью и притолокой. "...а когда она была - ну,
вот, в твоём возрасте - об этом только и говорили, а теперь... Покойный Ёсеф,
который первый у нас в семье уехал в Америку, говорил, что ему дай хоть... три
машины, ничего ему это не заменит..."
- 202 -
Лёгкая дрожь пробегает по телу Феликса. "Как-то моя двоюродная сестра (а они жили
в одном дворе с твоей бабушкой) звонила мне из Лос-Анжелеса. Сказала, что есть
у них такие вот особые шубы, и, действительно, шуба-красавица и на любую
подойдёт... Ну, ладно, слова-словами... Я хочу тебе показать... и, может, ты
там разберёшь, что там написано..."
Ноги Феликса стали свинцовыми, словно приросли к полу. Свинцовые подошвы водолазного
костюма. Стул-бот с якорем-ножкой, зацепившимся за линолеум. Под линолеумом
отпечаталось вделанное в доски пола кольцо: крышки погреба. Перед взглядом Феликса
возникает его кузина, рояль с набросанными на нём нотами, фотографии. Ему
становится легче. Канат потравлен. Взгляд хозяина запаздывает, но чуть не
обрывает вновь натянувшийся канат. Но узор под ногами сплетён крепче нитей
каната; он связан с порогом следующей комнаты сильней, чем нож с буханкой
хлеба, он гонит маленькие волны, небольшую рябь, и, как по лунной водной
дорожке, лодка Феликса направляется туда. Ему больше ничего не осталось, как
только пройти по этой внезапно образовавшейся тропе. Не потому, что позади
крутой обрыв и недоступные скалы, но потому, что отступление назад будет
предательством. Его встречает затаённый шикарный полумрак. Множество предметов
этой необозримой полутьмы словно нахлынули и упёрлись, как невидимая преграда,
в грудь. Прямо напротив входа, в глуби помещения, мерцала зеленоватая керамика
большой изразцовой печи. Двойной полированный торшер с жёлто-красным светом
бросал отблески на деревянный паркет, делая его более жёлтым, а печь более
зеленой, почти изумрудной. Над двумя красивыми абажурами торшера что-то висело,
что Феликс не успел рассмотреть. Ближе, слева, стоял большой ореховый шкаф,
тускло отливавший бликами. На полу возвышалась искусственная декоративная
пальма рядом со столиком с двумя глубокими, шикарными креслами.
- 203 -
Неподалёку высился столик на колесиках с прозрачными полками и множеством бутылок, рюмок и
других предметов. Дальше комната уходила далеко вперёд, выставляя ковёр, как
будто из дворца персидского шаха, большой американский приёмник на низенькой
тумбочке, край расшитого халата и небольшой коврик у меньшей печи. Ближе
предметы образовывали как будто три уровня, что-то свисало со стола, а что-то
стояло на полу: справа, там, где были два окна, закрытые ставнями; мягко
блестел новенький кожаный диван, а рядом - две железные лампы на шарнирах. В
комнате было ещё много дорогих и красивых вещей, а на столике - среди духов,
открыток и пачек игральных карт лежали пухлые немецкие иллюстрированные
журналы.
Когда Феликс уже подошёл к шкафу, его взгляд поразила необычная и богатая люстра,
свисавшая с потолка. А вот и шуба. Доставаемая из шкафа, как чёрная моль,
сидевшая на брусе перекладины. Блестящие ворсинки, волоски, переливающиеся и
будто бы влажные. Она становится для него живым существом.
Дородные
руки пожилой женщины, все в кольцах, приглаживают ворсистую поверхность. И лиц
таких осталось уже мало: лиц английской статс-дамы и бухгалтерши, фермерши и
журналистки модной газеты. Это чисто местное производство. Эти старушки с
накрашенными губами, которые всегда на своём месте, старушки с пухлыми руками и
округлыми лицами, старушки, которых никогда не встретишь в России, но во
множестве после энной параллели. Он вспоминает точно такой же столик, тень на
полу от двух ножек - но на нём не десятки разных мелочных вещиц, а ноты, со
своими линейками, со своими нотными знаками, как паучки или букашки рассыпанные
по листам. Как будто слизкая, холодная жаба проникает ему под рубашку. Нотные
листы
- 204 -
начинают звучать. Они оживают, как куклы из сказки. Они движутся по мановению руки, как
волшебные тени. И на них записана совсем не та музыка, что тогда. Стоп! Ему
надо бежать. Он бросает взгляд на часы Хозяйка, увидев его жест, не задерживает
его; она становится возле двери, словно подчёркивая, что аудиенция закончена,
но в её глазах светятся искры симпатии и доверия.
"А, может, ты захочешь посмотреть фотографии, что прислала мне дочь из Америки, -
говорит она с той неопределённой интонацией, с какой все говорят тут.
Нет, нельзя разорвать этот круг. Единственный шанс - что же ещё такого ему осталось?
Один поворот - и всё исчезнет. Как щелчок выключателя. Как нажатие кнопки
"сеть" видеомагнитофона. Он поворачивается и внезапно, неожиданно для
себя самого, садится - откидывая полу пиджака, как полуфрака, и с ловкостью
лондонского денди закидывая ногу на ногу. Они тасуют фотографии, как карты,
пачки которых лежат рядом. Неизбежный семейный альбом, у всех тут наполненный
видами американских городов и пейзажей. Длинные сигарообразные автомобили с яркими
фигурами рядом; белоснежные пески тихоокеанских пляжей с теми же фигурами; те
же лица вокруг "видео"; те же на Виа Республика в Риме...
Невообразимо удобные детские коляски с улыбающимися розовыми малышами с удивительно чистой
кожей; внутренность поражающих удобством и обилием необычных бытовых предметов
с неизвестным назначением помещений; улицы шикарных особняков, один из которых
занимают те же люди с фотографии. Кемпинги, яркие рекламы на проспектах, пальмы
и гигантские кактусы, голубые бассейны, мириады коробочек, бутылочек,
цилиндриков, блестящих хрустальной свежестью стаканов, тюбиков и футляров,
капсул жестянок и шкатулок, флаконов-бутылочек с тысячами разноцветных наклеек
и рисунков, с удовлетворением тысячей потребностей и страстей. Прямые и
шикарные автострады, ярко раскрашенные
- 205 -
бензоколонки, кемпинги, дорожные рестораны, раскрашенные грузовики, - и это ранчо, фермерская
усадьба, в которой Феликс сейчас сидит. Среди этих стен, среди этих вещей он,
как непроницаемой преградой, отделён от того безразлично зловещего и немого,
что застыло снаружи. Но он понимает, что это последнее. Те, что создали и
продолжают создавать то жестокое, жуткое, античеловеческое, не оставят в покое
и последний островок естественной человеческой среды. Не оставят ни т у т,
ни т а м.
Всё же он счастлив - тем, что смог хотя бы какое-то время пожить в этом ещё живом
лимбе бытия; тем, что он сам ещё почти жив... Жив!.. Одинаковые, как осколки
одного огромного зеркала, образы тысяч солдатских сапог. Шеренги круглоголовых,
квадратно-плечих автоматных фигур с ремнём на шее. Начищенная до блеска кожа,
блестящие пуговицы, тускло-сияющие каски. В голубых и красных царских мундирах,
с киверами и аксельбантами, с ранцами и округлыми фуражками Первой Мировой, и в
защитного цвета форме идущие сквозь стены многовековой поступью
предрешённо-извечного, они единственны в мире, единственно подлинные,
не-подставные лица среди окружающей суеты и сутолоки, хотя они - л и ц а.
На горизонте глаз Феликса, на небосводе голубоватых яблок его зрачков идут, идут
эти шеренги, нескончаемым потоком, коротко остриженные, безусые и одинаковые,
вереницей манекенов из небытия в небытие. Они проходят и уходят, закрыв
одинаковые глаза, зажав между ладоней одинаковые лица, с одинаковым румянцем на
одеревенелых щеках.
Для того ль должен череп развиться
Во весь лоб - от виска до виска, -
Чтоб в его дорогие глазницы
Изливались потоком войска?
Шевелящимися виноградинами
Угрожают нам эти миры,
И висят городами украденными,
Золотыми обмолвками, ябедами -
Ядовитого холода ягодами -
Растяжимых созвездий шатры. [11]
- 206 -
...Наперстники века... Вот они: в защитного цвета шинелях, в касках или в робе - в чёрной робе
заключённых. Есть только два человека - солдат и раб. Все градации между ними
изъяты, съедены вреднем.
Учёные,
артисты, деятели культуры, правители - в рамках этой системы - только наклон в
одну и другую сторону. А настоящих меценатов владельцев, наполеонов или орфеев
тут не было веками, разве что в те несколько эпох великих десятилетий. Но этого
он, Феликс, никогда, никогда не скажет, потому что в его устах это было бы
кощунственно. И надо всё отдать всё зачеркнуть, стать социально никем, всё
испытать, что приходится испытать тем, кто не лезет в чинуши - чтобы понять
обыкновенную истину: ведь беспристрастное, незаинтересованное лицо, некий
Мистер Икс, сидящий в теплом кабинете и уплетающий за обе щёки показатель
местного истэблишмента - пожалуй, выбросит всю правду в корзину для бумаг, куда
он уже отправил свой зачерствевший бутербродец.
И,
стараясь думать е г о головой, стараясь попасть в тон е г о
мыслей, Феликс шёл мимо одноэтажных, давно не окрашивавшихся зданий с пыльной
чешуёй потрескавшейся краски на фундаментах и оставшимися кое-где небольшими
железными урнами на стенах, куда во времена оные принято было бросать окурки. В
нынешние времена хороший тон допускает бросать окурки прямо на тротуар. Сколько
людей жили в нём - и в этом городе? Была ли - и когда - их общая,
слитная душа?
"И тусклый, бело-фиолетовый свет неона, как холодное тело
- 207 -
трупа..."
А ведь книги могут сгореть. И может сойти с рельсов поезд, в котором везут
гениальную рукопись. И книги горят, и поезд сходит с рельс. И диктатор отдаёт
приказ уничтожить все произведения автора. А затем и его самого... Так в чём же
дело? Какой смысл в появлении новых орфеев и моцартов, новых вергилиев и
катуллов? И сама жизнь рассудила так: там, где не может существовать в
материальном виде настоящее искусство, не появится художников великих,
художников вневременных. Но э т о сильнее жизни. О н о -
инстинкт поколений, не ими заложенный, не ими учреждённый и упраздняемый.
Судорожно - безо всякого смысла - цепляется оно, как сама жизнь, за край бытия,
вылезает из тёмного колодца неведомого, прорастает сквозь асфальт диктаторства,
как живые ростки сквозь асфальт, не ведая, зачем, для чего и что стоит за этим.
И появляется. Причудливое "Я" Нового Корифея эпох неведомых;
странное и влекущее, как загадочное "либидо", признание незнакомца
вновь открытых под общим солнцем и на исхоженной земле стран; возникают смутные
и пленящие голоса жизни, заявляя о том, что потом, и заставляя странно и обречённо
волноваться океан печали внутри уходящих душ. Без них - пусть их один на
миллиард - ничего не может существовать; хотя бы они и не смогли передать д
а л ь ш е наследия. Всегда и везде в обращении находится несколько гениев,
несколько потенциальных гениев: как неоплаченные векселя, по которым кто-то
должен платить, но кто - ещё неизвестно; как одноименные банкноты, на одну из
которых купят бессмертное полотно.
Резкий, холодный рассвет. Ослепляющий свет фар. Улица, запруженная техникой,
бронированными машинами. Их силуэты чернеют в утреннем полумраке. С кем это
было? Расставание. Скупые, судорожные рукопожатия. Гусеничный лязг. С кем это
было? Острый, как бритва, утренний холодок, чудовищная поступь бронированных ма-
- 208 -
шин, содрогающая дома. Чёрные в полумраке силуэты башен и пушек. С кем это было?..
Это было: скрежет гусениц, лязг затворов, топот тысяч сапог. Это было:
трепещущие огни в окне, жёлтый цвет стёкол, бледно-серые фигуры за ними. Это
было... И будет... И кто-нибудь это переживёт...
Мимо, мимо одноэтажных, давно не окрашивавшихся зданий с пыльной чешуёй
потрескавшейся краски на фундаментах и чугунными водосточными трубами, чудом
сохранившимися со времён оных. Излучающие нездешнюю гордость посреди всеобщего
холуйства и нездешнюю доброту своими высокими окнами, оканчивающимися, кажется,
под самой крышей, распахивающие свои острые сандрики, эти здания царят над
окружающим миром, как великаны царят над окружающими их карликами... Выскочить
из своего времени, потерять всё, что стоит за спиной - и уже ничего не
изменишь, не сохранишь, и уже не будет ни его, ни всего, что было его эпохой,
его существом, его "я".. Опасность и внутри, и извне. Не в той явной
угрозе, какая пышет жаром из-под его ног, не в силуэтах хищных административных
зданий, а в том чудовищном прянике, который в один прекрасный день затолкнут в
рот грязными и заскорузлыми пальцами. Ему одному или всем?
А в сущности - какая тут разница? Но он сделает и т о г д а выбор,
пусть останется один - последним, с а м ы м последним и самым
изолированным .
Он сделал свой выбор: на веки веков. Он сделал его давным-давно - и никогда не
изменит. Пусть происходит то, что происходит, пусть ошарашивают любые повороты
- выбор сделан и останется сам по себе, самоценным чем-то, до тех пор,
пока чем-то отдельным, самодовлеющим, как личность, останется он, Феликс.
Магазин
напротив, где продаётся вино; ступеньки его лестницы, лестницы его подъезда,
ступени для глаз: стены домов, венчаемые антаблементом, с капителями полуколонн
ниже. Ступени для подошв - как ступени для мыслей: когда он
- 209 -
взбегает
по лестнице, перепрыгивая через три: к нотной бумаге, к своему инструменту, к
клавишам, гладким и блестящим, холодным - как испаряющаяся мгновенно жидкость,
названия которой не помнит, - охлаждающим невыносимый жар его лба. Стоят
здания, стучат типографские машины, стираются в памяти не существующий ныне
шпиль костёла-стройтреста и пять куполов перестроенного в плавательный бассейн
собора, передвигаются каретки печатных машинок, тикают часы на тысячах рук,
сменяют одна другую цифры счётчиков такси, дисплеев, музыкальных синтезаторов,
магнитофонов-кассетников; и видно - открываются и закрываются мириады дверей,
щёлкают выключатели, пальцы берут - и опускают - на рычажок телефонные трубки,
и среди всего этого что-то происходит, что-то совершается: совершаются мысли,
созревают планы, начинает звучать музыка, формируется тяжёлое стаккато,
формируется, как живое тельце насекомого в коконе, сквозная драматургии
облечённой в звучание мысли, ожившей среди хаоса повторяемостей и
безвозвратностей материализации гармонии.
Посреди столпа света, озаряющего воодушевлением прозрения сознание в позвоночнике
квартир, лиц, манер и островков разного быта, рождается мелодия; появляется,
как вселенная из хаоса - вертикально, горизонтальное сочетание звуков; заново
рождается о н; священнодействуя, как шелкопряд, прядущий нежную нить,
ткёт он узоры сущего, взбираясь по лесенкам порывов, ассоциаций, взбегая на
башенки создаваемых замков. На зубчатые вершины духа, где чистый - без примесей
- воздух и где так легко, настолько легче дышать... Школа, лица детей, Роберт и
Валентина Ивановна, Бэла - всё несётся в смертельном вихре, кружатся крыши и
окна, улицы, квартиры, кружатся глаза Светы и что-то такое, подступающее к
горлу; сплетения судеб расплетаются - вновь и вновь - и окна старого почтамта
отражают глядевшие в них лица, вращаются глыбы мельничных жерновов, между
которыми становится видимой субстанция бытия - хлеб; вращаются жернова бывшей
мельницы в небольшой старой си-
- 210 -
нагоге по Чонгарской, превращенной в руины, вращаются лопасти вентилятора.
"До" и "после", "за" и "нет", "про" и "контра" грядут как гонцы этого мира,
рыгают стрелами окна башен, блюют снарядами пушки танков, изрыгают огонь жерла
печей, плавится металл, плавится земля от разрывов. И так быстро передвигаются
стрелки; слишком быстро и язвительно тикают часы, дразня - "успей-успей
успей-успей, не-успеешь, не-успеешь".
Российская
империя шепчет снаружи, подгоняя время, чтобы то бежало, ничего не меняя,
быст-рей - и он, внутри своей квартиры, молящийся, шепчущий: "подожди,
подожди!"
Новое окно растворяется, и новый, непознанный дух вплывает в него. Кто он? Друг или
враг? Доблесть или бесчестие? А часы всё тикают: "успей, успей". И
боковая стена дома на Социалке, взбегающая над крышей сращённого с ним другого
дома - с тенью ветвей каштанов на ней, с осевшим, как пыль на кирпичах, говором
улицы, с витринами магазинов внизу - с оттенённым ей фрагментом фасада, - вспыхивает
сквозь приоткрытую дверь, возникает сказочным оазисом лучезарного
средневекового мирка среди крови и казней, эдомом непритязательного быта,
островком загадочного живого, готически устремлённого, внутренне непостижимо
упорядоченного - как на знаменитой картине Гракха Старшего. Он закрывает глаза
- и всё начинает вращаться, приводя в движение магическую карусель, и она,
вращаясь сначала в пределах квартиры, захватывает всё больше пространства, все
грандиозней и поразительней её круги. Её кружение - это уже весь город, это
всё, что под небом; это само звёздное небо над головой. И на одной из её волн,
в одной из точек, затерянной среди бесконечных пространств её вихря: кресло со
спящим человеком, рука, лежащая на подлокотнике кресла, пятно света рядом на
стене. Дальше - пол, потолок, чёрный лак рояля с отражением спящего; лицо с
печатью неуловимой субстанции, пребывающей тут. Вращается вихрь, пересекается с
потоком других вихрей. Пересе-
- 211 -
каются окна и улицы, пятна на асфальте, блики в темнеющих стёклах. Пересекаются
судьбы, зажигая любовь. Пересекаются мысли, идущие в двух направлениях.
Пересекаются сны. И в пересечениях их рождается нечто невиданное, куётся
тревожное будущее и представления о нём, скользит линия сознания, линия
проецируемых на жизнь представлений, которые сбываются, как в самых кошмарных
снах.
Пересекаются карусели, захватывающие целые галактики. И стучат часы в миллионах
комнат, в тысячах такси, в поездах и электричках, в миллиардах висков. Невидимыми
струйками осыпается цемент со стен домов, и потом, когда-нибудь, эти стены
рушатся; падают стены империй, и стена времени тоже рушится - исчезает, и
сквозь её отсутствие возникает нечто бесформенное, пустое, невообразимое. Но
остаётся ещё преграда... И голубое с красным. И зелёное с синим. И белое с
жёлтым. И потрескивают на цепочках поленья в печи. И проступает сквозь вечер
влажная не одной влагой роса нового утра. И сталкиваются - пласты гигантских
глыб. И застывают, останавливаются все процессы жизни. И кто-то приходит, откидывает
тонкое полотно, и подаёт на стол пирог застывшего водопада. И утро близится...
И застывший водопад ещё выпрыгнет из тарелки! И проступит лицо сквозь
поверхность фальшивой монеты, и повернётся диск, и откроется ночь.
Бобруйск, 1980.
|
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"