Мой лучший друг живет в темном углу моего прошлого. Кто-то не поверит, что можно жить в темном пыльном углу и не стремиться к чистоте и свету. Можно. Солнечный свет был врагом Шамиля, ломился в его дом между всегда запертых ставней, но не мог проникнуть. Выходили окна прямо на улицу, хотя и неширокую, за ними, кроме света, находились люди, передвигались, смотрели, обмусоливали своими мыслями дома, свет, друг друга. Шамиль не хотел быть обмусоленным.
Он вообще не любил людей. Взаимно. Однажды, еще в начале нашей дружбы, мы шли по улице, мимо ехали автобусы, и Шамиль жаловался мне, что “они смотрят на меня из автобуса”- и выбирал путь через подворотни. Он всегда ходил такими путями.
А вот и он сам. Таким я в первый раз его увидела в гостях у общих знакомых: черные глаза, черные волосы, черная жидкая бородка, черная футболка, черные джинсы и красные носки. Последняя деталь меня заворожила. Потом оказалось, что это самые ненавистные Шамилю носки, связанные его старшей сестрой. Он-то любил все черное; он даже выворачивал наизнанку полиэтиленовый пакет с надписью «Boss» - чтобы ходить по улицам не иначе, как с девственно-черным пакетом.
Когда-то Шамиль жил вместе с матерью, у него было что-то вроде семьи, в том числе две сестры. Потом произошел классический конфликт старшего и младшего поколения, в ходе которого Шамиль стукнул кричавшую на него мать по голове какой-то идиотской статуэткой. Он не выносил громкого и немелодичного шума, от этого у него наступала паника, и это следовало прекратить любой ценой. Впрочем, удар оказался слабым, зато в результате Шамиля переселили в частный дом, когда-то принадлежавший его дяде, и там мог беспрепятственно предаться своей собственной жизни.
Самым главным в жизни Шамиля была музыка. Чтобы понять размеры его безумной страсти, следовало бы заглянуть в его одинокое обиталище, маленький, захудалый домишко с низкими потолками. Только большинство его знакомых опасались туда заглядывать, такая грязь там царила. Грязь – слишком мягко сказано, это было бесчинство беспорядка, апофеоз... свинства, я бы сказала, если бы говорила о ком-то другом. Единственная комната отапливалась печкой, стоявшей посреди комнаты и делившей ее на нечто вроде кухни спальни. На печке Шамиль и готовил себе пищу, ее окружали груды дров, кучи всяких банок, склянок, коробок и прочих безымянных хозяйственных вещей. “Спальня” состояла из брошенного на немытый пол матраса с бельем невыразимо грязно-серого цвета, причем одеялами служили какие-то шубы и тулупы. Еще там стояло пианино, на котором Шамиль, когда приходило вдохновение, импровизировал что-нибудь для друзей. Нот он не знал и играть не умел; но следование образцам – не стиль Шамиля. Он – не вы, печальные конформисты. На тумбочке стоял телевизор, выменянный у одного нашего высокоинтеллектуального друга на полное собрание книг Кастанеды. Надеюсь, друг об этом пожалел. На самом-то деле все описанное скрывалось под кучами, холмами, горами музыкальных носителей: виниловых пластинок (они, конечно, и тогда уже устарели), кассет и дисков (диски даже не на чем было послушать, они являли чистую идею музыки, существующей вне человеческих ушей). Из этих залежей можно было извлечь все более или менее значительное, что породила звукозапись годов с шестидесятых, если не раньше. Настоящие сокровища, собранные неутомимыми поисками и самоотверженностью.
Наверное, самое мучительное для обладателя таких сокровищ – желание ими поделиться. Ведь чтобы разделить с кем-то музыку, недостаточно дать послушать диск. Нужно слушать вместе, а к Шамилю почти никто не приходил. А я приходила, сначала потому, что невыносимы были девицы, с которыми вместе я жила в общежитии. Одна из них ходила, уставив руки в боки, на негнущихся ногах, словно мелкий тиран, и мелко тиранила окружающих. А другая почему-то оказалась ею очарована. У Шамиля было лучше. Он включал музыку, которая, по его мнению, заслуживала моего признания (очень громко), и телевизор (без звука). Забавное совмещение зрительных и слуховых ощущений, кстати, подарило мне немало странных и невнятных мыслей. Ими я наслаждалась, сидя на постели, а сам Шамиль неутомимо вроде как танцевал (или лучше сказать – прыгал? в общем, очень ритмично двигался) за печкой, вне поля моего зрения. Всю ночь напролет, а пролетала она быстро. Потом я жила уже без девиц, но все равно навещала Шамиля. Помню, как однажды ранним утром мы с мужем вышли из этой уютной норы, где останавливалось разрушительное действие ежедневных забот и планов; после ночи безумной музыки я чувствовала себя пьяной и счастливой. Слегка морозно, улицы еще не проснувшиеся (воскресение), прозрачно-белесые, робкое начало весны, и мы были словно первыми жителями нового, хрустально-чистого, свободного от шума города. Потом, естественно, все проснулись - и отправились голосовать за Путина (был день выборов), а мы мирно спали до вечера.
Еще одной любовью Шамиля были мыши. Любовь, в лучших традициях жанра, началась с ненависти и борьбы. Причем начали мыши: они завелись в его крепости и претендовали на его запасы. Шамиль, будучи в душе бескорыстно нежен, никогда не стал бы пользоваться мышеловкой. Ему удалось поймать пару штук голыми руками. Они сидели в банке, он смотрел на них. Вокруг не было никого, день и ночь одинаково проходили мимо и не входили ни в дверь, ни в окно. Шамиль и мыши поняли друг друга. С этих пор он стал делить с ними хлеб, а они с ним – свою шумную и суетливую, но беззлобную и веселую жизнь. Мыши совсем перестали его бояться. А он полюбил даже противный (всем, кроме него) запах их взъерошенного меха. Ты любишь Платона, она любит колечки, я люблю пельмени, Шамиль любит мышей. Что, неравноценные вещи? Говори. Если что-то любишь по-настоящему, то разглядишь, как оно отражается в любой другой вещи и объясняет ее существование, наполняет мир смыслами, оттенками и движением, - и где-то там, дальше, чем осмеливается зайти колченогий здравый смысл, озорно сверкают глазками Шамилевы мыши. Только полюби что-нибудь по-настоящему. Не то, что навязывается кем-то как важное и стоящее, не искусство, благородство или философию. А то, что первым бросится тебе в глаза. Этот монитор или кулак соседа. Все вещи взывают к тому, чтобы ты вызвал их их небытия.
Вообще, Шамиля можно назвать коллекционером. Он коллекционировал красоту. В музыке, в литературе, в мыслях и людях. Все, что было им пережито как красота, он, по-видимому, считал своей собственностью, что верно – в том смысле, что эти люди и вещи становились частью его сознания, и в таком случае их ведь невозможно отнять, они и сами не могут уже отнять себя у Шамиля, что бы они там ни вытворяли. Так что все его друзья до сих пор его собственность. Кроме образов друзей, у него хранились чьи-то фенечки, картинки, стихи и прочие драгоценные мелочи.
Шамиль, в качестве татарина, исповедовал ислам, но не слишком ревностно. Он правоверно отвергал алкоголь и свинину, соблюдал омовения и изредка посещал мечеть – но и только. Почему-то у него никогда не хватало сил и времени совершать все положенные в день пять молений. Он предпочитал молиться “оптом”, пытаясь отработать все пропущенное за один раз. Конечно, не получалось. По неизвестной мне причине для своих религиозных упражнений он выбрал дом одного из наших друзей, где сначала принимал ванну, а потом, отчего-то завернувшись в простыню, шествовал уединяться в дальней комнате. Когда я первый раз увидела Шамиля в простыне, я испугалась и внезапно поняла (прости меня, Шамиль!) смысл бабушкиного выражения “глист в обмотках” - такой он был ужасающе тощий. Потом из комнаты глухо доносилось какое-то чтение, и Шамиль вышел через пару часов явно утешенным и умиротворенным.
Одно из побочных явлений бесшабашного асоциального существования – рацион не просто несбалансированный, а кособокий и часто удивительный. Как-то мне выпала честь бывать в одном доме, где из продуктов питания были только огромный круг сыра и упаковка мускатного ореха. И приходилось самой некоторое время питаться макаронами с сырым луком (за отсутствием масла); тогда, чтобы вызвать у меня восторг, достаточно было купить мне буханку хлеба. Идя на занятия в университет, я искала в парке ранетки, но они почему-то были уже все съедены. А в другое время, благодаря стараниям родственников, мы не знали, куда сунуть при неимении холодильника килограмм сливочного масла. Вот так же месяцами и годами питался Шамиль. В первый период нашей дружбы основой его завтрака, обеда и ужина, если, конечно, стоит в его случае употреблять эти понятия организованного быта) был хлеб и сгущенное молоко. Буханка и банка в день. А когда я приходила к нему ночевать, то половина сразу же отделялась мне со словами: «Вот это твое, и больше, к сожалению, ничего не будет». Это была по-настоящему великодушная жертва. Он делил случайно попавшую к нему курагу (кто будет спорить, что спелая узбекская курага - подлинная общечеловеческая ценность?): «Тебе, мне, тебе...» Когда кто-нибудь из знакомых или родственников подбрасывал Шамилю крупы, - что ж, он питался кашей. Нет так нет. Иногда удавалось купить что-то исключительно дешево на оптовом рынке. И все такое. Что за жизнь, где кто не работает, тот не ест? Убожество неядения – это величие по сравнению с унижением работы ради еды. Знал Шамиль и лучшие в смысле питания дни: муж его сестры торговал кондитерскими изделиями и отдавал ему все некондиционное: поломанное дорогое печенье, завалявшиеся шоколадные конфеты.
В общем-то, сам Шамиль, может, не посвятил бы целого абзаца в своей биографии вопросу рациона. А вот чай – другой дело. Чаепитие начиналось в этом, скажем так, доме, сразу после пробуждения хозяина и конца ему не было. При этом Шамиль и его очень редкие гости пили чай из пары фарфоровых кружек с коричневым налетом, а одна и с отбитым краем, - и из пластиковых баночек от майонеза, и из разной другой «посуды». Чай кипятился на печке, в железной кружке, сначала один раз, потом, та же заварка – второй... Третью заварку Шамиль гостям уже не предлагал, но для себя ухитрялся заваривать те же самые чайные листья и в четвертый раз. Для этого, помнится, их следовало кипятить 15 минут, или больше.
Все же Шамиль иногда где-то «трудоустраивался», но ненадолго. Некоторое время он работал ночным сторожеи на каком-то предприятии. Это была творческая работа: целыми ночами Шамиль рисовал картинки, в которых сплетались цветные линии и мерцали красочные пятна, образовывая какие-то, как говорил он сам, “сущности”. Сущности жили по своим законам, понятным им и Шамилю, который часами страдал над уместностью цвета и чистотой линии. Они были прекрасны и загадочны. Потом Шамиль работал в хлебопекарне, но этот труд оказался чересчур тяжелым. И еще где-то, но нигде не более пары месяцев. Регулярному труду мешала и привычка устраивать “залёги” - то есть погружаться на несколько дней в депрессивное состояние, в котором Шамиль совсем не выходил из дома и лежал на полу, слушая музыку. К сожалению, “залёги” не считались с графиком работы.
Зато они позволяли ему познать себя. Знает ли кто-то из нас себя так же хорошо, как Шамиль? Не только свои достоинства и недостатки, на этот счет большинство из нас имеют предположения, по большей части неверные, - а многообразие своих психических состояний? Сколькими людьми мы бываем на протяжении дня, и хотели бы эти люди вообще знакомиться между собой? Шамиль знал о себе все. Но потому-то он и мог говорить только о себе – не просто по привычке человека, живущего одиноко; зачем говорить о том, что знаешь зыбко, неточно, когда есть предмет, известный тебе доподлинно, слова о котором будут неотразимо убедительны? Приятно, все-таки, встретить человека, который знает, о чем говорит.
Несмотря на воинственное, как кажется, имя, Шамиль не был храбрецом. Он жил за крепко запертыми дверями, в крепко запертой душе, и только по небходимости пересекал этот мир из одного безопасного места в другое. Но осторожность – не гарантия сохранности. Может быть, наоборот, наши страхи охотятся за нами. Зло подстерегало Шамиля в вечернем парке, в виде пьяной глумливой компании. Шамиль, быстро оценив ситуацию, побежал. Из темного парка к далеким домам. Гопники догоняли, и Шамиль, похоже, совершил ошибку, ведь думать было некогда: он бросился в подъезд, к обманчивому спасению человеческого жилья. На верхнем этаже компания, конечно, настигла его; как и следовало ожидать, ни одна дверь не отворилась на призывы о помощи. Они били его ногами, Шамиль и не пробовал защищаться. Наверное, ему повезло: очеловеченному злу как-то быстро наскучила жертва. Обошлось без тяжелых травм.
Как-то Шамиль пришел к нам в общежитие с целым пакетом чебуреков. «Вот, меня угостили, - сказал он нам с порога, - а они со свининой. Так что ешьте вы». «Заходи, заходи, - сказала я ему, - ты очень удачно появился. И для тебя найдется кое-что вкусное». Тогда мы сами в качестве молодой семьи жили неустроенно и голодно. Муж, не имевший ни образования, ни тяги к общественным верхам, устроился на почетную работу по благоустройству родного города. Проще говоря, ему приходилось расчищать лед на улицах, сбрасывать снег с крыш, убираться на помойках... Вот это был незабываемый кайф: идешь из Университета с однокурсниками, и на помойке видишь своего супруга. Скудное обилие средств, появлявшееся в день зарплаты или стипендии, не могло рассматриваться в более-менее долговременной перспективе, а потому мы тратили их без оглядки на нужды и необходимости. Так и в этот день, независимо друг от друга мы купили два килограмма мороженого. Поедая его, Шамиль известил нас: «А знаете, ребята, у меня ведь есть книга «Энциклопедия секса», вот такая толстая. И в ней прекрасные иллюстрации. Хотите, дам почитать?» Мы переглянулись и пожали плечами. Дело в том, что подобные книги, а особенно картинки в них, приводят меня во фригидно-тоскливое состояние. Ну, скучные они! «А взамен вы, - серьезно продолжил Шамиль, - позволите мне посмотреть один раз, как вы это делаете». Это? Мы, смущенно (тогда еще нас можно было смутить) смеясь, отказались (конечно!). Однако меня очаровала незастенчивая наглость предложения. А вот в чем подвох. Теперь прошло уже довольно много лет, следовало бы забыть, но я почему-то вспомнила. И иногда, во время наших нежно-жестоких развлечений у меня на миг появляется мысль (ясно, что плохо, когда в это время появляются мысли, - но изредка все же бывает) – а вот если бы сейчас нас видел Шамиль, понравилось бы ему, или нет? Да! - отмечаю удовлетворенно и снова проваливаюсь туда, где стоны, и мучительство, и кружение стен.
Однажды Шамиль возвращался утром с работы, до предела измотанный сознанием того, что он «работал», контактировал с враждебным миром чуждых ему людей. Он предвкушал хотя бы день «залёга» на своем дне. И вдруг – бродячая собака. По своей непредсказуемости она для Шамиля не менее страшна, чем люди. И куда как страшнее своими зубами. Она была крупной, озлобленной, рычала и бросалась на него. Пустая улица, длинный забор. Тут Шамиль не выдержал. Охваченный отчаянной ненавистью, он бросился на собаку и зарычал в ответ. Он, наверное, хотел сам загрызть ее. И пес струсил и бежал. Думаю, это и в самом деле было страшно.
Шамиль! Помнится, мы с тобой шли закоулками ко мне, в университетское общежитие (тогда я еще даже не познакомилась со своим будущим мужем), беседуя каждый о себе, и ты сказал между прочим: “А знаешь, я онанист”. Я прямо отшатнулась. Тогда мне не встречались люди, способные к столь нелестной самоидентификации. Не встречаются они мне и теперь. Каждый боится мнения друзей, и не напрасно. Хорошо, что ты не видел в темноте моего лица. А мне почему-то запомнились высоко во тьме красные огни телевышки. И ведь ты не собирался меня шокировать или сказать, что мечта прекраснее жизни? Думаю, нет. Сейчас мне кажется, что твои слова, и эти в числе прочих, как и вся твоя жизнь- это тихий, пассивный бунт, способ слабо, но невежливо не согласиться. Когда мы вошли в мою комнату, я попросила: “Отвернись, я переоденусь”. И за твоей спиной стала переодевать рубашку. Было как-то интересно и смешно: обернешься или нет? Ты не обернулся.