Хандусь Олег Анатольевич : другие произведения.

Рассказы

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

РАССКАЗЫ


Сынок

В ленинской комнате было тепло и светло, а главное, сухо, не то что за окнами казармы. Он сидел за самым последним столом и писал письмо другу. Перед ним лежал номер «Правды» трехдневной давности, а сверху лист с первой и пока единственной строчкой. Обычным приветствием своему тезке — тоже Сергею. Ему сейчас не хотелось писать другу письмо, а хотелось писать Марине, но он не знал ее адреса. Он не записал ее адрес. Когда можно было его записать, он еще не любил Марину, да и теперь не был уверен, любит он ее или нет. Конечно, если бы полюбил, было бы проще... Что именно проще, Сергей тоже не знал, но другу писать не хотелось. Ему было лень, и он был счастлив, потому что его никто не трогал пока.
В праздники и выходные «старики» разбредались по казарме, валялись на кроватях, даже не разуваясь, и пороли всякую чушь. Пока им не надоедало. А «молодые» сидели в ленкомнате, делали вид, что читают уставы или газеты, с опаской прислушиваясь к гоготу «стариков». Сергей смотрел на передовицу «Правды» и не знал, как относиться к тому, что первый мартеновский цех в его городе к Октябрьским праздникам — 62-й годовщине — перевыполнил план. В городе, где он родился и вырос, всегда перевыполняли план, по крайней мере, так говорили. Сергей не знал, как к этому относиться. Ну не стыдиться же этого, думал он.
Вот уж месяц, как Сергей в армии, а служил он в Германии. Ему нравилась эта страна, нравились люди и аккуратные домики с черепичными крышами, ровно остриженные кустарники и газоны, мощенные булыжником мостовые... Хотелось знать: неужели и здесь перевыполняется план?.. Сергей смотрел в запотевшие окна ленкомнаты и пытался увидеть — что там, за высоченным кирпичным забором? Он испытывал что-то вроде тоски... Да, он жалел, что родился не здесь.
Впервые это случилось, как только он вышел за КПП, и потом, когда шагал по городку с красной повязкой на левой руке и штык-ножом на ремне. Он смотрел на аккуратные домики с черепичными крышами, на розы — алые, черные, за невысокой оградой, на ратушу и костел; почти всегда он проходил мимо запущенного пруда с позеленелой пресной водой, объятого ветвями старых деревьев, то ли вот лип, а может быть, вязов. Он шел, и смотрел, и жалел, что не пришлось родиться на этой земле... Что не пришлось здесь родиться Маринке, тогда бы они смогли тут гулять, здесь могли бы гулять и их дети...
Последнее время часто удавалось бывать в городке — его определили посыльным. Если нужно было вызвать из дома кого-то из офицеров, ему выдавали специальный жетон и указывали маршрут. Чаще всего это случалось по вечерам. Сергей видел, как жили в городке офицеры и прапорщики, и ему не нравилось то, как они жили. На их месте он бы жил совсем по-другому.
Перед праздником его отправил сам командир. Сергей был в наряде и уже заканчивал мыть полы в оружейке, оставалось убрать лишь в туалете. Но его вызвал к себе командир и сказал: «Ну что, начальник скоростей?..» Еще называл он его длинноногим, ну а всех вместе — сынки. Командир говорил так, когда стоял перед строем до и после учений. И никто не обижался за это, даже «старики» улыбались, потому что он был всех старше. Он кому угодно годился в отцы.
Сергей вошел в кабинет, отдал честь и попытался не выставлять напоказ свои мокрые рукава и руки, которые пахли хозяйственным мылом, хотя подворотничок он успел застегнуть... Стало неловко за грязные, отвисшие на коленях штаны, когда командир посмотрел на него и, казалось, поморщился.
— Ну что, начальник скоростей?.. Что молчишь, язык проглотил? — сказал он. Он улыбался.
— Никак нет, товарищ подполковник! Не проглотил, — ответил Сергей, покраснев. Ему стало стыдно. Вспомнились две сигареты с фильтром, которые он стянул из пачки, когда в последний раз был в наряде и прибирал в кабинете у командира.
— Дома-то как, не скучаешь по дому?
— Никак нет! Времени нет, товарищ подполковник.
— Ну а письма-то пишешь?
— Так точно, пишу!
— Мать не болеет?
— Нет.
— А отец?
— Тоже нет,
— Ну, молодцом! Съездишь домой, а пока бери жетон и дуй в город. Где Якушев живет, знаешь?
— Так точно!
— Давай-ка мне Якушева, живого иль мертвого.
— Я в наряде, товарищ подполковник...
— Понял. Дежурного по роте ко мне, а сам давай дуй. Что стоишь?
— Есть, товарищ подполковник!
— Вот-вот.
Сергей шагал по вымощенным булыжником улочкам, придерживая рукою штык-нож и вдыхая гущу влажного воздуха. Трудно было понять в темноте: то ли моросил мелкий дождь, то ли это был просто туман. Сергей думал об отце. Он часто его вспоминал, гораздо чаще, чем мать. И теперь решил посчитать, сколько отцу будет лет, когда он вернется из армии. Оказалось, что отец уже будет довольно старым. Стало вдруг жаль отца и совсем как-то грустно.
Позади послышался шелест шин. Сергей обернулся и отшагнул в сторону: его обогнал старый немец на велосипеде, буркнув презрительно «швайн». Сергей посмотрел на брюки свои, ощутив запах хозяйственного мыла, и понял, что этот немец, скорее всего, был нацистом. А когда сгорбленная спина уже маячила впереди, он подумал, что этому немцу, наверное, нелегко ездить на велосипеде, однако он ездит... Немца вдруг отбросило влево, занесло на проезжую часть, он завилял и упал как раз там, где проносились машины... Сергей ускорил шаг, побежал.
Немец лежал на боку на мокром булыжнике, пытался встать и не мог. Сергей подхватил его со спины, принялся поднимать; старый немец бормотал что-то. Это было очень похоже на ругань. Шляпа валялась в стороне. Сергей потянулся за нею и вежливо подал ворчливому старику, отвел его от дороги. Затем подкатил велосипед, помог старому немцу усесться в седло. Тот уже не ругался, только сопел. И молча отъехал.
Сергей опять смотрел ему вслед и думал: у этого немца, наверно, есть теплый дом, может быть даже — шикарная вилла; есть, наверное, и внуки, которых он иногда усаживает на колени... До дома офицерского состава оставалось всего два поворота, когда вдруг снова послышался шелест шин и велосипедный звонок. Старый немец догнал его и, сняв шляпу, сказал: «Данке шён» — и еще что-то.
Сергею непременно хотелось, чтобы у немца в шляпе было перо. Потом, когда он рассказывал эту историю, то обязательно отмечал, что оно было, хотя ведь пера не было, это он точно помнил. Но это не важно. Главное — приятно вспоминать старого немца. Сергей вообще любил вспоминать, и он был счастлив, когда его оставляли в покое, но это случалось редко.
В ленкомнату вошел сержант Мальцев, командир отделения. Он склонил набок голову и поморщился. Осмотрел сидящих, увидел Сергея и подошел к нему. Сергей проверил, застегнут ли подворотничок. Мальцев стоял напротив, заложив руки за спину. Вновь склонил набок голову и опять поморщился: «Чо, сал-лабон! Сидишь балдеешь... Встать!» Сергей встал и втянул голову в плечи, сержант осмотрел его: подворотничок, пряжка, сапоги... «Получку получил? Деньги есть?..» — спросил он. Сергей покрутил головой. «Прор-рубал! Прожр-рал! — заорал Мальцев. — Бал-лдеешь сидишь! А в казарме бар-рдак! Бегом!»
Сергей вбежал в казарму: «старики» валялись на кроватях и ржали. Его кровать была взбита. Он бросился ее поправлять и получил подзатыльник, а затем и резкий пинок... Те, кто возлежал на кроватях, еще больше заржали.
Потом, когда он из последних сил отжимался от пола и сержант Мальцев, сидя на табурете, считал, а «старики» снова ржали, Сергею подумалось: наверно, так надо, чтобы стать хорошим солдатом... И уже после отбоя, когда он заснул, ему приснился вновь родной город, но только не центральными улицами и зелеными скверами, а почему-то захолустьем левого берега: серыми, покрытыми копотью двухэтажками, не снесенными до сих пор бараками и сараями, — той своей частью, где Сергей и бывал-то всего раз или два.


Ночной марш

Вадим понял, что продолжать лить за шиворот воду из фляги бессмысленно: вода высыхала, но легче не становилось. Вадим откинулся в тесной кабине «Урала», пытаясь вытянуть затекшие ноги, и снова придвинулся поближе к дверце — к спасительному дыханию из окна. Колька вел машину молча, нахмурившись, он лишь недавно сменил Вадима и еще толком не проснулся. Колонна ползла медленно, глубоко зарываясь в разношенную песчаную колею.
Бесконечно жаркий день кончился, люди и машины устали. Мелкая белесая пыль налетом покрыла брезент, кабины, капоты, щитки приборов, въелась в пропитанную потом и отвердевшую форму солдат, скрипела на зубах. Солнце опустилось за округлые спины гор, но с наступлением сумерек воздух лишь едва-едва начинал остывать.
С шоссе съехали утром. Сколько всего прошло дней в пути, теперь уже трудно было припомнить: пять, а может, неделя... Ярко отпечаталось в памяти одно лишь начало марша, огненная переправа. По понтонному мосту поочередно машины переехали реку и направились в глубь неизвестной страны почти в самом центре Востока. Вспыхнувший закат окрасил все в пламенно-красные тона. Он разгорелся справа и остался за спиной; над движущейся колонной незаметно расправился пышный черный ковер звездной афганской ночи, первой ночи в пути, — потом все смешалось, марш превратился в сгусток напряжения и воли. Бессонные ночи сгрудили события в одно тяжкое целое: кто-то выпрыгивал из кабин занимать оборону в скалах, ночное пространство в лобовом стекле прошивалось яркими очередями, горящие машины срывались в пропасти — и опять колонна набирала скорость... Но что произошло раньше, что позже, этого восстановить уже было нельзя.
— Не курил бы, слышь, дышать нечем, — пробурчал Вадим, когда Колька потянулся за пачкой.
— Шо ж еще делать? Так заснуть можно... Шо за рэйс! Сроду с шоссе не сворачивали, а тут уж сутки буксуем в песках... Не-ет, так пойдет, к завтраму черта с два доберемся до места.
— Ты давай за дорогой следи, твое дело — баранку крутить.
— Да нет, шо ж это за рэйс? По шоссе гнались-гнались, шо гнались? Сейчас вот крадемся, спереди стреляют...
— Чо, струхнул, хохол недоверчивый?
— Ага! Шо, не чуешь, полные штаны натрухал.
— Вот-вот.
— Да нет, я ж серьезно! Зачем вас комбат собирал, шо говорил-то?
— Кто собирал?
— Да вас, старших машин, еще перед рейсом...
— Военная тайна.
— Пошел ты! — Колька взял сигарету и закурил. — Я — водитель и обязан знать, что везу.
— Золото и брильянты.
— Ну спроси меня, я отвечу...
— Я сто раз говорил, хохол ты недоверчивый, три машины с медикаментами, остальные с продуктами.
— А-а-й, — протянул Колька, — хорош заливать, все это можно и вертолетом доставить.
— Значит, нельзя. Может, аэродрома там нет...
— Да пошел ты!
— Ну что обижаешься? Видишь, обложено все. Может, там люди с голоду умирают... Вертолетом ты много доставишь?
— А тебе трудно ответить.
— Да если бы ты не был хохлом...
— Шо, тебе хохол соли подсыпал?
— Слушай, достал ты меня! Повторяю, если плохо доходит. Ночью будет кишлак, там сейчас пехота должна орудовать, — и останется километров тридцать. Завтра, часам к восьми утра, будем на месте. Короче, последняя ночь осталась.
Вадим поправил автомат в углу кабины:
— Я подремлю с полчасика, пока совсем не стемнело. Судя по всему, ночь сегодня будет веселая. — Он вздохнул и откинул голову, пристроил ее в верхний угол кабины.
Сквозь открытое окно в кабину проникали ночные звуки и запахи, непонятные, будто поздние гости, говорящие на чужом языке, они и уходили ни с чем, уступая место другим. Из густых сумерек вырастали округлые затылки гор, некоторые из вершин тонули в бездне ночного неба — оно походило скорее на купол, сверкающий пестрым букетом огней-звезд. Вадим все смотрел туда и откладывал сон. Сейчас он поймет что-то, глядя в этот вечный простор, найдет ответ на вопрос. Вадим чувствовал важность вопроса, знал даже — о чем он, но сосредоточить на нем внимание, сформулировать вопрос он не мог. Вот, казалось, обнаружилась нить, по которой можно добраться до сути, но и та вдруг выскальзывала из сознания, словно пойманная щука из рук, — и обрывки мыслей, дум, воспоминаний тянулись лениво и бессвязно.
Здесь небо совсем не такое, особенно прозрачное небо и чистое. Можно досмотреться до самого противоположного края. Подумать только — оно было всегда, это небо! Не было меня, никого — тысячи лет назад! Томилась Шехерезада, творил Фирдоуси — они тоже смотрели туда, а я мог так прожить всю свою жизнь и не увидеть этого неба. И вот я здесь, и в руках у меня оружие. Но почему не пришел я просто — увидеть небо и все прекрасное, что есть на этой земле? Странно устроен мир. Странно, нелепо,
Вадим закрыл глаза. Гул мотора, распадаясь на отдельные ноты, обрел неожиданно ритм и вылился в замысловатую мелодию. Она охватила сознание и понесла, наверное, в то самое звездное небо, — и сначала Вадим видел только его, а потом вдалеке появилось крохотное пятнышко света, оно приближалось и увеличивалось. И вдруг — ослепило! То было солнце, жаркое июльское солнце... У Вадима пересохли губы, на лице просочились капельки пота.
Ох и жара! И она все не идет, первый час. Вадим снял пиджак и, сложив его на коленях, присел на низенький забор тротуара. Продолжал с нетерпением следить за подъезжающими со звоном трамваями, среди выходивших людей искать знакомую фигуру, — она постоянно опаздывает, ох и жара! Вадим посмотрел на часы: двадцать минут первого. Он поднял голову, навстречу шла Юлька — легко, быстро, весело шагала на своих длинных ногах. Лямки короткого сарафана двумя голубыми полосами пересекали футболку, но не закрывали, однако, грустной собачьей морды, изображенной на ней. Собака плакала, Юлька смеялась. Вадим старался и не мог смотреть — слепило солнце, неизвестно откуда взявшееся. Вадим щурился, пытался разглядеть и запомнить каждую черту любимого лица... Наверное, это счастье, думал он.
Сон был знаком Вадиму, Юлька часто приходила к нему и раз от раза — все звонче, цветнее. Обрывался сон резко, будто сам себе Вадим говорил: все, хватит.
Дорога ухудшилась. Машина ныряла в овраги или с ревом карабкалась на гребни сыпучих сопок. Свет фар выхватывал из темноты то борт идущего впереди «Урала», то откос, то пыльную муть.
— Вылупился? — спросил Колька. — Шо скажешь?
Вадим вытер пот, посмотрел на часы. Хотел что-то ответить, но передумал. Достал галеты и сахар. Стал с хрустом пережевывать, запивая водой из фляги. Колька тоже молчал. Вадим пододвинул ему распечатанные пачки и протянул флягу:
— Будешь?
Колька принял флягу, хлебнул воды, но есть не стал.
— Шо ты злишься? — спросил он.
Вадим молчал.
— Шо ты как в рот воды набрал? Поговорим давай, вся ночь впереди.
— Что говорить, все уже выговорено,
— Расскажи что-нибудь, мне нравится, как ты рассказываешь.
— Ну-ну, тебе кемарить под мой голос нравится.
— Наоборот! Слушаешь и представляешь... Давай, братишка, расскажи что-нибудь...
— Давай... Ты еще свистни, как в кинотеатре. — Вадим отстегнул от автомата рожок, внимательно осмотрел его и поставил на место.
Хотелось что-нибудь вспомнить, рассказать Кольке. Память с удивительной скупостью собрала и сохранила все мельчайшие подробности лучших деньков: выпускной вечер, поездки за город... Но Вадим колебался, он знал, что опять же будет сбиваться, подыскивая слова, которые безвозвратно утеряны, станет неловко за свой грубый и кондовый язык, не способный передать ничего совершенно, — и в конечном счете получится совсем не то, что хотел.
— Что у тебя там с давлением масла?
— Шо?.. А, все нормально! Датчик, наверное, барахлит... врет, гад.
Колонна встала перед крутым подъемом. Дальше машинам предстояло карабкаться поодиночке — любая из них могла забуксовать и покатиться назад. На освещенный фарами склон выбрался головной бронетранспортер и, вцепившись в грунт всеми четырьмя парами скатов, пополз вверх. На исходную вышла первая транспортная машина.
Высоким груженым «Уралам» подъем давался труднее, некоторые машины, зарываясь в песок, не дотягивали до вершины с первого раза, приходилось сползать обратно и начинать все сначала.
— Похоже, надолго, — сказал Колька, обхватил баранку и опустил на руки голову.
— Покемарь, погаси только фары. Я пойду разомнусь.
Захватив автомат, Вадим соскочил на землю. Неловко шагнул по краю обочины, огляделся и направился в голову колонны. Когда он вернулся, Колька дремал. Вадим открыл дверцу, забросил на сиденье автомат и ремень с подсумком и штык-ножом, несколько раз присел, потом припал к земле и стал легко отжиматься.
Тронулась пятая; Вадим хлопнул дверцей.
— Шо, поехали?! — Колька схватился за ключ зажигания.
— Погоди, дай пятая заберется. — Вадим тяжело дышал после разминки. — Пойдешь на первой, не торопись и не вздумай переключаться...
— Не учи, — пробурчал Колька. Пятая скрылась за вершиной.
— Пошел! — скомандовал Вадим.
Килька передернул рычаг, нажал на педаль. Плечи парней откинулись к спинкам сидений — «Урал» тяжело пополз на подъем.
После головного бронетранспортера и пяти груженых машин склон, как казалось, был перепахан. Машину бросало, задние колеса, пробуксовывая, зарывались в песок. Возникало порой ощущение, что машина не подчиняется управлению — движется стихийно, как раненый зверь.
— Держи левее, справа уклон и глубокий овраг. — Вадим то и дело высовывался в окно. — Свалимся — каюк!
— Не учи, — бурчал Колька,
Неотвратимо тянуло вправо. Уклон становился все больше, справляться с машиной труднее; ее накренило. Вадим оказался ниже Кольки, хотелось выскочить из машины... Вадим снова высунулся в окно: вот уже она, не тронутая колесами полоска на склоне, самый край бездны... Дальше — пустота, свет фар теряется в темноте, оттуда тянет прохладой — а до вершины еще метров десять — пятнадцать... Ну, еще чуть-чуть!.. Передние колеса уже на вершине, но задние окончательно забуксовали. Машина, как в лихорадке, запрыгала, задергалась, сползая в темную бездну.
— Стоп! Стой! — заорал Вадим, распахнув дверцу. — Давай потихоньку вниз! — И выпрыгнул из кабины.
Чуть не падая в рыхлый песок, он забежал вперед, встал лицом к водителю и в свете фар стал показывать, куда поворачивать руль. Машина задом, рывками попятилась вниз. Вадим шел вслед за ней.
Фары слепили. Что-то теплое, знакомое шелохнулось в груди. Вадим так и не понял, не успел понять... В его ослепленных глазах мелькнуло Юлькино лицо...
Вадим не услышал выстрелов, помешал рев мотора. Они раздались вдалеке, справа, за оврагом, на склоне противоположной горы. Лишь увидел светлые струи пуль — ощутил, как они разрывают воздух, пролетая над головой... Он бросился лицом к земле.
Колька остановил машину, погасил фары и замер, не зная, что дальше. Вадим лежал, всем телом прижимаясь к земле. Теперь-то слышалось приглушенное кряхтенье пулемета. Свист пуль, их близкое взаимодействие с песком раздражали; страшно не было, бесило собственное бессилие.
Вадим решил подползти к машине, как вдруг взвыл мотор, — и пошла надвигаться темная масса; Колька вел машину прямо на него, Вадим все понял и откатился в сторону, а когда кабина оказалась напротив, вскочил и коротким броском запрыгнул на подножку, распахнул дверцу:
— Молодец! Гони!
— Куда гнать? Ни хрена не видно!..- Колька пригнулся, подтягивая руль вправо.
Впереди было звездное небо, черные силуэты гор — темноту разрезали длинные очереди. У Вадима выступил холодный пот; он схватился было за автомат, но понял: нельзя светиться стрельбой в темноте. Вадим пригнулся, всматриваясь во тьму и пытаясь понять, движется ли машина вперед или снова буксует на месте, смещаясь к краю пропасти; вот-вот машина накренится и рухнет в овраг...
Двое парней в кабине «Урала» не видели, как внизу от колонны отделились два бронетранспортера и поползли в гору. Повернув башни, они шныряли по склону прожекторами, открыли огонь из крупнокалиберных пулеметов.
Обстрел прекратился, Колька включил фары; машина развернулась вдоль вспаханного гребня, готовая вот-вот опрокинуться.
— Руль вправо! — крикнул Вадим. — Пошел вниз!
Огней передних машин уже не было. Все ясно: останавливаться или ехать назад нельзя, надо догонять! Отставшие машины, как правило, подвергаются жестоким обстрелам.
Все вокруг замелькало. Ночной покой черных гор разорвался снопами света и надсадным воем двигателя. Вадиму вспомнилось высказывание, услышанное когда-то от ротного: «Ребята, затяните потуже ремни, сейчас будет зрелище не для слабонервных». Вадим сказал это Кольке, тот улыбнулся, на лбу у него поблескивала испарина.
С полчаса ехали молча, оба напряженно следили за дорогой. Вдруг Николай резко ударил в тормоз и уперся руками в руль. Вадим схватился за поручень, едва не влетев головой в лобовое стекло. Облако пыли охватило машину, когда же осело, открылся темный зев глубокого оврага. Колька передернул рычаг скоростей, осторожно сполз, уперевшись буфером в противоположную стенку.
— Черт, так не пойдет, — не выдержал Вадим, — давай назад, попробуем зайти под углом.
— Попробуем-то попробуем, не перевернуться бы...
Со второго захода овраг все же был взят, и тут Вадим увидел в небе зависшую красную ракету:
— Передних обстреливают.
— Шо будем делать?
— Вперед!
Вадим достал ракетницы, разложил их на сиденье между собой и водителем. Ввернул запал в ручную гранату, вложил ее в подсумок с патронами.
— Главное — не растеряться, главное — не растеряться в самый важный момент, — как заклинание, повторял он. — Надо собраться. Черт с ним — пусть убьют... я немного пожил, в случае чего — мне этого хватит, раз надо так.
Если ранят?.. Это, конечно, хуже; быть калекой всю жизнь...
Мать! Если я не вернусь... а если вернусь негодяем и трусом?.. Нет, лучше уж в цинковой упаковке.
Черт, все не тек просто!.. Кто знает, как сложится бой? Времени для раздумья не будет, а надо будет принять единственное решение. Единственно правильное, мгновенно! Что для этого нужно?
В любом случае надо быть спокойным и решительным. Главное — это не думать о себе... Во что бы то ни стало... И главное — быть спокойным.
Вылетев из подъема, машина вошла в затяжной спуск. Внизу показались округлые в желтом свете луны очертания крыш, кишлак. Судя по всему, бой происходил именно там.
При въезде дорога раздвоилась, Колька притормозил. Под колесами был уже не песок, а мокрый щебень. По нему в двух направлениях растекались мелкие ручейки, они размыли следы ушедших машин.
— Куда? — спросил Колька,
— Щас!
Вадим взял ракетницу и выпрыгнул из машины. Выстрелил вверх и стал рассматривать следы протектора на мокром щебне. Свет ракеты погас, а Вадим все не возвращался в кабину.
Наконец хлопнул дверцей:
— Вправо!
— Точно?..
— Да.
Машина с ревом понеслась по улочке, огороженной низким глинобитным забором. Из-за темной массы ветвей по обеим сторонам дороги казалось, что машина то и дело въезжает в тоннель. Ветви хлестали по лобовому стеклу, залетали в окна, с хрустом ломались и повисали на кронштейне зеркала заднего вида. Впереди отчетливо слышались выстрелы. Сквозь гущу листвы прорывались пятнышки света.
Улочка оборвалась. Колька, не сбавляя хода, вписал машину в поворот — и бросилось в глаза пламя! Горела пятая машина: она стояла метрах в ста впереди, накренившись, заскочив за забор. Сваленное от удара левым крылом дерево накрыло листвою капот и часть лобового стекла. Ветки с треском горели, но до брезента огонь, вероятно, пока не дошел. Из-под заднего колеса пятой кто-то отстреливался.
— Стоять! — крикнул Вадим, как только машина вылетела из-за поворота. — Гаси фары и — задний ход!
— Ты шо, назад?.. — прохрипел Николай.
— Делай что тебе говорят! — Потом спокойнее: — Сдай, Колюня, назад — сейчас мы сделаем все как надо... Будь наготове, я щас!
Вадим выскочил из кабины и, пригнувшись, побежал к пятой. Колька выпрыгнул вслед за ним — присел за передними колесами.
Из-под пятой отстреливался Сергей, водитель, — командира, Володьки, с ним не было.
— Где Вовка? — выпалил с ходу Вадим.
— У него нога...
— Где он?!
— Да не ори, здесь я...
Володька лежал позади, скрючившись: он возился с ногой.
— Так, Володя, ползи к нашей машине. Она сзади, за поворотом... Сможешь?.. Там Колька. Скажи — пусть подъезжает... Когда буду цеплять, стреляйте ракетницами прямо по дому... надо их ослепить... Сергей, где у тебя буксир?
— В кузове, сзади, справа.
Володя отполз. Вадим вынырнул из-под машины, подтянулся с правой стороны кузова и распорол штык-ножом тент. Залез внутрь — среди аккуратно разложенных ящиков отыскал трос. Выпрыгнул с ним и обратно нырнул под машину.
Сергей отстреливался, время от времени перекатываясь от одного колеса к другому.
— Ну что, — спросил он, — нашел?.. Дай магазин с патронами — у меня последний.
— Все нормально, — ответил Вадим, протягивая патроны, — нашел...
Вадим раскрутил трос, один конец зацепил за бампер и тут заметил свою машину. Она тихо выкатилась из темноты, плотно прижимаясь к левой стороне дороги, и из-за густой массы листвы вряд ли была видна оттуда, откуда стреляли. «Молодец, Колюня!» — прошептал в запале Вадим и с другим концом троса в руках рванулся навстречу, — из кабины с оглушительным шипом полетели подряд две ракеты, листва под окном затрещала и занялась ослепительным светом.
Забросив второй конец на крюк, Вадим отскочил в сторону, упал и перекатился к забору. Оглянулся, махнул Сергею, чтобы тот уходил.
Вскочил Сергей — из кабины полетели еще две ракеты. Специальные осветительные патроны ярко и подолгу горели; даже не попав в цель, они напрочь лишали возможности вести прицельный огонь.
Сергей добежал и заскочил в кабину. Машина с ревом попятилась, вытягивая из листвы заваленную набок пятую — скаты с левой стороны были спущены и безжалостно шелестели, но огонь, однако, погас, так и не добравшись до бака с горючим.
Вадим остался лежать за изгородью. Он еще раз перекатился в сторону, продолжая огнем прикрывать отъезжающие машины; шелест шин слышался уже далеко позади... Вадим приподнялся осторожно и достал из подсумка гранату — отогнул усики стопорного кольца, вынул само кольцо и с размаху метнул гранату в сторону дома. Вадим, казалось, не слышал ничего — даже взрыва! Он прижался к мокрому щебню, потом резко вскочил, догнал пятую и зацепился за борт, влезая в кузов как раз в том месте, где две-три минуты назад распарывал тент.
Когда «тандем» приблизился к повороту, оттуда ударил вдруг сноп света. Выскочивший на большой скорости бронетранспортер едва не налетел на пятившуюся задом шестую машину; бронетранспортер резко взял вправо и остановился. Кто-то высунулся из люка. Сергей показал на место аварии, крикнув: «Давай — туда!» Там еще горели деревья, освещая огнем злосчастный дом с квадратным окном.
Вадим подбежал к ребятам, помог Володьке вылезти из кабины на землю. Нога у Володьки была сильно обожжена.
— Как угораздило вас? — спросил Вадим.
— Мина!.. повезло еще — не противотанковая!.. — ответил Сергей, разрывая зубами прорезиненную ткань перевязочного пакета.
Минут через двадцать начали подтягиваться остальные машины. Они выстраивались в колонну вслед за шестой — разгрузили дружно покалеченную пятую машину, рассовав ящики по кузовам остальных. Там, где нашлось еще место.
Колонна тронулась в пятом часу утра. Километрах в трех за ночным кишлаком — под горой стояли первые четыре машины. Они дожидались остальных под грозной охраной головного бронетранспортера, установленного на вершине песчаной горы. Здесь колонна простояла считанные минуты, однако Вадим успел занять место водителя. Покачиваясь взад-вперед, он лениво покручивал баранку руля и вспоминал свои мысли начала ночи; рядом посапывал Колька.
Робко блеснул рассвет — марш подходил к концу. От утренней прохлады и усталости Вадима немного знобило. Появился кишлак — и выглянуло солнце: оно было веселое и смелое! Возле первого дома при въезде в кишлак стояли дети — четырех-пятилетний серьезный мальчишка держал за руку девочку, совсем маленькую, и махал Вадиму другою рукою. Вадим улыбнулся им — он их запомнил надолго, а когда оживленные дехкане с темными лицами сгружали с машины мешки, Вадим уже спал: его слепило июльское солнце, навстречу шла Юлька.


Лора

То был третий день весны, и пахло сыростью и грязью. На глазах словно стаивал снег, проявляя плеши газонов: рябоватые останки прошлогодних трав и листвы, мокрые пачки от сигарет, пробки, окурки... Все это давно отслужило свой срок, но опять вдруг явилось свету, — и влажный весенний воздух, казалось, оживел и наполнился тем, что было сковано стужей.
Осмелевшее солнце растопило не только обильный в эту зиму снег, оно обнажило чувства людей. Зимние метели загоняли их в меховые воротники полушубков и дубленок, вынуждали прятаться в теплые квартиры. Теперь же лица открылись, глаза потеплели, и можно было с любым вопросом обращаться ко всякому, не опасаясь злобного, по-зимнему холодного ответа.
Весенний дождь спустился мягко и почти бесшумно. Я шел навстречу ему и тянулся лицом к таким тонким прозрачным пальцам — они шептали, шептали мне что-то... «Все, ты спел свою песню, это конец...»
Последовательное падение капель напомнило мне лестницу: что будет, если я вот возьму и поднимусь по ней в мутную глубь неба?! Я сделал шаг и еще, убедился, что это вовсе не трудно, и — с легким дыханием, чувствуя под размокшими сапогами опору бесплотную, однако упругую, понесся вверх. Не помню, долго ли бежал я, опьяненный этим невероятным движением. Углубляясь все дальше в небо, я начал теряться во времени, забывать про усталость. Мною овладела какая-то сила, она уже сама несла меня сквозь облака. Мои полы пальто распахнулись, ноги и руки повисли без движений, но тело все стремительнее отдалялось от Земли, — и я едва сдерживал грудь под встречным воздушным напором. Кричать же было бессмысленно, звук оставался далеко позади! Захлебнувшись ветром и криком, я потерял сознание...
Меня позвала безмятежная свежесть, нелепое сочетание... Но как еще выразить то, чем вдруг наполнилась грудь и что толкнуло меня ощутить окружающее.
Приподняв голову, я увидел, что лежу укрытый плотным одеялом тумана. Его клубящаяся поверхность стелилась по всему горизонту и упиралась в бездонную чернь, — и там, в мертвой яме, внутри, повисла наша тревожная планета: она была окутана движущимися циклонами... На ней не долго задержался мой взгляд, я неловко оперся ладонью о мягкий ласкающий покров, поднялся и побрел куда-то.
— Вот и снова я здесь, наконец-то легко и свободно.
Земная пружина ослабилась в теле, а жизнь предстала нереальным, тяжелым мгновением: будто сам, забыв, куда спрятал, искал и искал там что-то...
— Вот оно!
Я медленно шел, рассекая ватную дымку острыми носами сапог.
— Что будет дальше, хочу я знать!.. Сейчас мы встретимся, и я посмотрю ей в глаза... если бы там — внизу я смотрел ей в глаза, то рано или поздно вспомнил бы все!
Я почувствовал теплое дуновение и оглянулся: меня догоняла девушка. Ее босые ноги, мягко ступая, в клубящийся белый ковер не проваливались, а легкое платье и светлые волосы чуть шевелились, словно живые. Казалось, она заполняет собой все пространство, накатываясь на меня теплым течением... вот — остановилась напротив и подняла глаза.
От бархатной долины повеяло блеклой голубизной; там деревья фантастической формы выкарабкивались корнями из пресных и теплых вод, удивительные, полупрозрачные мосты через спокойные реки, от берегов которых тянулись к серому небу цветы самых немыслимых окрасок и видов, — их грация была безобидна, беспола... Они тянулись к серому небу, переплетаясь изящно, однако лепестки их и листья более всего походили на пальцы человеческих рук...
— Как тебя зовут? — спросил я.
— Лора.
— Лора... Ты здесь живешь, Лора?
Она уклончиво отвернулась, поджимая открытые плечи и приводя в движение светлые пряди волос.
— Почему ты здесь? — вдруг спросила она. — Твое место внизу, тут тебе делать нечего.
— Но я ведь пришел.
— Зачем?
— Не знаю.
— Тебе надо уйти.
Но я уже не слышал ее и не мог ничего поделать. Я прижал к груди голову Лоры, покрыл поцелуями пряди волос, упал на колени и, как шальной, пересохшими губами обносил гладкую поверхность ее прохладного тела. Лора стояла совсем без движений.
— Подари мне себя! — взмолился я. — Я не смогу так просто уйти! Дай мне себя, слышишь! — Мне едва хватало дыхания договаривать даже такие короткие фразы.
— Нет.
— Что же это... Проклятье!
— Ты сам знаешь.
— Подари, подари!..
Мои руки, они совсем потерялись в невесомом полупрозрачном платье Лоры. Сама она стояла не двигаясь, руки ее были опущены.
— Нет, это невозможно, — сказала она.
— Так почему же, почему?!
— Здесь другие законы.
— Плевать!
— Но тебе же будет хуже, ты знаешь.
— Пусть! Мне плевать на законы! Если ты меня не убьешь, то я сам сделаю это!
Лора ласково улыбнулась:
— Как, ты же мертв, ты совсем потерялся!.. — Она рассмеялась: — Какой же ты, право, глупый...
Я рванулся к Лоре, прижимая ее к груди:
— Тогда я хочу жить!
И тут необъятная, страшная боль обрушилась на меня, тело мое понесло в темноту, — круг Земли стал приближаться и увеличиваться.
— Ло-ора-а-а... — отчаянно кричал я.

Весенний дождь спустился мягко и бесшумно. Ноги неуверенной поступью несли меня куда-то, иногда я задевал плечами прохожих, те удивленно оборачивались, и глаза их были теплыми и влажными от дождя.
Вот уже час, или два, или три брел я, сам не зная куда и повторяя про себя все одно: «Все, ты спел свою песню, это конец... Меня не трогало всеобщее оживление — весна, жадность до жизни; мне хотелось покоя.
Тогда почти никто вокруг не заметил, как человек в сером пальто свернул за угол дома — остановился, ноги его подкосились, тело рухнуло на мокрый грязный асфальт.


Я только видел

Оно запомнилось мне, это убийство, но особенно — сам человек, хотя я даже не знал его имени, не знал, как относиться к нему, потому что понятия не имел, как он жил: был ли у него дом, жена, дети... Возможно, если бы я знал это все, то написал бы хороший рассказ. О том, как темные сутулые люди обихаживают крохотные участки земли у подножий колодных вершин; к концу лета эти поля становились похожими на ломти пшеничных лепешек... И не раз приходилось видеть их, охваченных пламенем!
Рассказ также мог быть о том, как ноют грязные дети на куче пестрого барахла: они хотят есть... А ночью отворяется дверь и входят люди, прячущие свои лица. Называют себя защитниками ислама, обещают еду или деньги; порою хозяина лачуги они уводят с собою силой, уводят в горы... Либо на заре врываются парни с белыми лицами и красными звездами, переворачивая все вверх дном, что-то ищут. Они не находят оружия, они находят жену.
Да и мало ли причин, вынуждающих человека взять в руки оружие, некие металлические предметы, противные самой природе человеческой. Я уверен, так просто за них никто не берется, а война — штука такого рода, что и светловолосые парни с голубыми глазами ей нипочем... Тогда я не знал всего этого и врать не хочу; я только видел, как он умирал. Восемь лет его уже нет на свете, мое спасение — рассказать об этом.

Ротный пожелтел постепенно; это было весной, ранней и быстрой, во время нашего самого первого рейда. Он остановил вдруг колонну и вызвал меня по рации: приказал подобрать ребят понадежнее и выскочить с ними, когда он снова тормознет, уже возле отары. Ротный был именинником, я-то знал, надо было забросить пару барашков к нему в люк БТРа, в подарок; да, к пастуху направить двоих с автоматами, если тот окажется рядом, на всякий случай. Сам ротный уже не слазил с брони, распустил по обе стороны подбородка усы, некогда подпиравшие его переспелые яблоки-щеки, теперь они, увы, пожелтели, обвисли, и по глазам было видно — он болен. Хотя и подносил время от времени к своему обмякшему носу поздравительную открытку, вынимая ее из конверта с цветочками: такую — двухполовинчатую, с секретом, как будто махровую, — и что-то говорил о жене и о французских духах, и улыбался устало; на следующий день его увезли, но это случилось гораздо позднее, хотя было еще не особенно жарко.
А в тот злополучный полдень мы стояли в долине. Позади был кишлак, и довольно богатый: трое суток, пробираясь по горным дорогам среди диких отвесных скал, мы вообще не встречали жилья; но вот — дорога упорно пошла под уклон, поворот, и перед глазами — белая вилла с колоннами, понял! Будто зависшая над обрывом, а внизу серебристый просвет речушки, бездна и горы, горы... Не помню, как въехали, но в самом кишлаке по обеим сторонам — ряды брошенных лавок, запертых, правда. Мы и там искали оружие, а под вечер вдоль ряда машин послышалась музыка, от кого-то пахнуло одеколончиком, засвистели японские примусы, поблескивая хромировкой в лучах заходящего солнца. Возле них неожиданно выросли большие квадратные банки с голландскими мясными консервами, такие красивые, что казалось, здесь же, между пыльными упругими скатами и пирамидками автоматов, мирно пасутся коровки, жмурясь при сладкой мысли попасть в солдатский желудок. Под ногами валялись попримятые или даже скомканные крохотные верблюды — парни вскрыли по второй пачке «Camel"... Все это очень даже пришлось по вкусу, после сопревшей махорки и вздутых банок с килькой в томатном соусе.
И вот, в тот самый полдень, мы стояли в долине, вернее, лежали. Хотя мне это место явно не нравилось. Оно напоминало дно каменного мешка: вокруг частокол мрачных вершин, плато крохотное, всё как на ладони, — простреливается от и до... Какого черта торчим, чего ждем? Дураку ясно, сматываться пора. Или вперед — в ущелье, нам терять нечего, или уж обратно — на базу. Слишком хорошо все идет, не к добру...
Такие примерно мы вели разговоры, распластавшись под своим БТРом, прячась от уже набиравшего силу солнца и расписывая именами подруг грязное днище панциря, когда к нам вдруг подошел ротный и пнул ботинком по скату:
— Э, Малыш, вылезай! Захвати автомат и бегом за мной!
Он иногда обращался так. Когда нужна была помощь, чаще всего не по службе, а вопреки ей. И он не пытался скрывать своих слабостей, я-то их знал. Он любил покичиться, выказать свой характер — силу его и изъяны, убеждая как будто, что недостатки делают его еще лучше, неповторимее. Короче, он не стеснялся меня, наверное, потому, что мы были с ним чем-то похожи и кроме уставных отношений — «товарищ капитан...», «товарищ сержант...» — у нас присутствовало порой и другое, неуловимое для остальных общение.
Послушный Малыш торопливо всунул босые ноги в ботинки с потемневшим проводом вместо шнурков, пару раз затылком стукнулся о грязное днище, как раз там, где старательно вывел «Марина», и, все-таки выбравшись из-под машины, побежал нагонять твердый, уверенный шаг своего ротного, на ходу придерживая то горячую каску, спадающую на затылок или вот на глаза, а то грузную амуницию: автомат, подсумок с патронами, флягу, штык-нож, противогаз — в общем, почти все, что заставляли таскать с собой и что положено иметь советскому солдату во время боевых действий.
Ротный обходил дальний склон, направляясь к окраине кишлака, к тому месту, где глиняный низкий забор разоренного села оказывался у самой дороги. Я знал это место. Часа два назад мы ходили туда взглянуть на раненого душмана. Его привезла первая рота, вернувшаяся на рассвете. Она вошла в ущелье сутки назад, с ходу, пока мы громили лавки; всю ночь и весь день пробивалась вглубь, а к следующей ночи нарвалась на засаду. Был непродолжительный бой: БТРы разворачивались поочередно, прикрывая друг друга, и душман тот, видно, сорвался со скал. Обозленные парни привязали его к броне третьей машины — вытряхивали дух двадцатью километрами обратного пути, а потом бросили под забор, чтоб он провел там остаток жизни. Ранение душмана было, скорее всего, пустяковым: крупнокалиберный пулемет только зацепил правую ягодицу, — но все же теперь, лежа в горячей пыли, на жаре, переползая от забора к деревьям и в их тени спасаясь от солнца, он умирал.
Был допрос, вел его начальник штаба дивизии, который командовал всей операцией, и раненый подтвердил — да, он душман, он убивал... Но в карманах у раненого нашли лишь ломоть лепешки да кисет, совершенно пустой... Раненый не стал отвечать на вопрос, где оружие, из которого убивал, он показал глазами на нас: наверное, думал, что это мы его привезли. Первая рота спала. Начштаба повернулся к нашему ротному, что-то сказал и махнул рукой, развернулся и направился к вертолету, и вслед за ним вся его свита.
Тогда, часа два назад, я, конечно, еще не понимал, что повлечет за собою это движение руки полковника. Но вот время прошло, и мы стоим над умирающим человеком, я и ротный, опустив пока дула к земле; стоим, смотрим, думаем, радуемся каждый себе: у меня-то есть еще время пожить... В тот момент я не знал и не мог, а ротный уже носил в себе вирус. Ровно через неделю, на обратном пути, он совсем пожелтеет, — заколет ягненка, отпразднует свой день рождения и отвалит в Союз. Высунется напоследок из открытой двери вертолета — помашет рукой, но не мне, а своим товарищам, офицерам. А часа через три, как только стемнеет, по нам, по колонке, начнут бить из противотанковых ружей, когда все будут спать, кроме водителей, дотягивающих последние километры до лагеря... Раздастся удар, и вдруг задымится спинка сиденья, и я буду лить воду из фляги, а парни будут кричать: «Стреляй!» И тогда, всем нутром вдавившись в гашетку, я начну остервенело стрелять, стрелять и стрелять до самого лагеря: по собакам и ишакам, домам и деревьям, пока не увижу зеленые ракеты, посыпаемые из наших цепей охранения: «Не стреляйте, свои!..» Уже на базе я найду тот оплавок, то, что осталось от пули, окончившей свой полет за моей спиной, совсем рядом. И потом, показывая этот оплавок друзьям, и дырку в броне, и прогоревшую спинку сиденья, я снова и снова буду радоваться, как ребенок, что это ведь дар судьбы, что это не наказание...
Носком ботинка ротный подцепил его подбородок и подержал на весу; лицо раненого исказила судорога. Оно потемнело и сморщилось. Морщины на щеках сжало в пучки, стянуло к скулам, выворачивая прорезь впалого рта... Но вот боль отошла, судорога ослабла, раненый приоткрыл глаза.
— Хочешь, Малыш, давай... — Ротный сморщил лицо, растягивая губы вместе со своими усами.
— Нет, товарищ капитан, не хочу.
— Что, брат, кишка тонка?! — Он отбросил голову раненого, отступил шаг назад и приподнял ствол автомата.
Голова раненого была откинута к глиняному забору, глаза вновь прикрыты, челюсть отвисла; я заметил, что у него нет передних зубов,
— Ну что? — переспросил ротный.
— А может, не стоит...
— Надо попробовать. — Он передернул затворную раму и выстрелил.
Раненый не двигался. Три или четыре пули прошили лоб ему и висок повыше бровей. Но тот так и не шелохнулся, глаза его были закрыты, на лбу крови не было — только крохотные, глубоко проникающие отверстия.
По дороге к своему БТРу я понял: он умер раньше, зря мы старались. Потом ротный сказал:
— Возьмешь ребят понадежнее, и оттащите его в сторону от дороги, куда-нибудь в сад...


Он был мой самый лучший друг

— Зачем ты испортил картину?
— Я не испортил.
— Это работа знаменитого художника.
— Мне все равно, — сказал Грэй. — Я не могу допустить, чтобы при мне торчали из рук гвозди и лилась кровь. Я этого не хочу.
А. Грин «Алые паруса»

1

Потом уже нравилось врываться в чужие дома, сбивая прикладом замки, выламывая ударами сапога ветхие двери. Да что там! Просто стоять посреди улочки возле пестрых лавок, уверенно расставив ноги, задержав пальцы на разгоряченном металле автомата. Чувствовать на себе боязливые взгляды дехкан. В этом было нечто упоительное, пьянящее...
Довольно быстро забылся Термез, лагерь недалеко от границы, каша десятидневная подготовка перед отправкой. Там я с тревогой смотрел на юг, на белесые горбы перевалов; иногда они виделись четко, иногда прикрывались тюлем осенней дымки. Что меня ждет, вернусь ли оттуда? Они отвечали снежным молчаливым взглядом, от которого перехватывало дыхание.
И слезы на глазах командира взвода. Когда в последний день, вечером, он собрал нас к себе в палатку. Слезы, может быть, оттого, что дымила печка: ветер задувал в трубу, трепал мокрый брезент. Голос взводного, хриплый и тихий, сливался с урчанием двигателя; генератор то и дело заливало дождем, он сбивался, и лампочка, качавшаяся на перекрестии растяжек под куполом палатки, слабела. «Подъем завтра в пять. Сворачиваем лагерь. Готовность к маршу в двенадцать часов. Теперь скрывать нечего, идем воевать. Ребята... и у меня в Куйбышеве жена и дочка... Нам выпала честь».
Все пошли в парк к боевым машинам, подготовились и остались там спать, в нам с Лешкой пришлось вернуться в палатку. Печка остыла, на земляных нарах меж досками — черный отблеск воды, одну полу палатки сдернуло с кольев и трепало в грязи, Она вырывалась, мы скользили и падали — окончательно вымокли, пока закрепили. Возле печки лежали дрова, штык-ножом насекли мы щепок, но без бумаги никак... Я достал из нагрудного кармана последнее письмо от Маринки: сухое, адресованное мне еще в Германию... Лешка сказал: «Ерунда, сейчас согреем консервы и попьем чайку».
Он немного картавил и всегда что-то пел; тихо, никто не слышал о чем, но на душе становилось теплей и уютней, И тогда он отвернулся, поднял глаза и шевельнул губами. Пытаюсь вспомнить теперь лицо его, а вижу только теневой силуэт на мокром брезенте, обведенный неспокойным пламенем свечи.
Мы поужинали, если так можно сказать. Сняли бушлаты и подвесили сушить; стали укладываться спать. У ящика с противогазами, стоящего в углу, внутренняя сторона крышки оказалась сухой. Мы ее оторвали, бросили на мокрые нары, легли на нее оба, обнялись и заснули.
Я проснулся вдруг, как бы охваченный детским ужасом, соскочил и чуть не закричал «Мама!». Страх толкал: надо бежать. Почему именно ты, что ты сделал плохого?.. Бежать! Закрыть лица руками — и прочь отсюда! Роняя что-то, гремя в темноте, я нащупал липкую массу бушлата; вывернул рукава и бросился к выходу из палатки. Но страх остановил: бежать некуда. Мама не спасет, если и добежишь. Она слезы не прольет, когда пойдешь под трибунал... Из печки мигнул и затих уголек, я тронул рукой еще теплый чугун; Лешка проснулся.
...Сегодня я его встретил. Готов поклясться, это был он — мой самый лучший друг. Один за свободным столиком в полуденном кафе. В пришторенных окнах поволока серого дня, нудная муть, утонувшее солнце. Мелькают прохожие. Желчь электрических ламп в блеске синих столов, запах кислого теста, селедки и хлорки. Лицо его бледно-тяжелое, колет щетиною взгляд, в глаза потертые, как пластик со следами от тряпки.
«Это самый трудный момент, — сказал ты в ту ночь.- Я не смогу удержать, ты должен сем, тогда будет легче. Зато когда мы вернемся...» И ты был прав, и я вернулся героем. Еще бы!.. Все с восхищением спрашивали: так ты там служил?! Расскажи! Хоть одного-то душмана грохнул?.. И я рассказывал и упивался своим героизмом, хотя заклинал себя не делать этого, но остановиться не мог. Потом упорхнула Маринка и выдали удостоверение о праве на льготы. Коричневые такие корочки. С их помощью можно отлично устроиться тем, кто умеет: закормить душу ветеранским мясом, переодеть ее в импортное барахло и закопать на льготном садовом участке под яблонькой, чтоб ничего не видеть и молчать. Согласись-ка, Леха, достойная нас награда?! Разумеется, тебе ни к чему... В этом кафе, в компании с самим собой, ты выпускаешь из стеклянного ствола горькую и единственно близкую душу, щелкаешь ногтем по звонкому тельцу бутылки, прислушиваешься и, как всегда, что-то тихо поешь, поглядывая на беленный известью потолок.
Вот две женщины вышли с кухни, из-за крашеной ширмы. Одна буфетчица, озабоченная, с белой крахмальной косынкой на голове; вторая, наверное, просто знакомая с улицы — у нее мохеровый шарф, у нее прищуренный взгляд, у нее фигура громоздкая и бесформенная, как и набитые авоськи в руках, а на свертках просочились багровые пятна, с них капает жижа.
Та, что в шарфе мохеровом, обратилась к подруге:
— Ктой-то у тебя там сидит?
— Да надоел уже, — отмахнулась буфетчица.
— Вызови милицию.
— Толку-то... От него никуда не денешься. Заберут, а завтра он снова припрется — живет где-то рядом. — И многозначительным шепотом: — Он служил в этом, ну как его, Афганистане... Знаешь, иногда я его боюсь, у него такие глаза... Он убить может... Погоди, я принесу ему винегрет.

2

Той ранней весной (восьмидесятого — олимпийского) просветлились и заблестели дни, воздух ожил и наполнился ароматом сладкого чая, долины вспыхнули зеленью свежей травы, а реки помчались, разливаясь и удивляясь множеству младших собратьев, падающих с гор.
В составе подвижной группы мы преследовали банду в районе Доши. Так говорили: преследуем. На самом же деле, протискиваясь в глубь ущелья, задерживаясь у многочисленных бродов, завалов, мы торопились сами, будто стремясь побыстрее выбраться из плена мрачных лощеных скал.
Банда?.. Мы гнались за призраком.
По ночам нас обстреливали. Случалось, выкрадывали солдат, офицеров... Утром их находили без глаз и ушей, без носа — неузнаваемыми, или даже кровавое месиво вперемешку с камнями, если вообще что-нибудь находили.
Банда растворялась с рассветом.
Звезды слепли, в ущелье втекало утро, солнце испуганно выпрыгивало из-за поседелых вершин, как будто разбуженное бумом наших гаубиц. Стволы отчаянно лупили по горам; тем временем мы, мотострелковые роты, оцепляли ближние кишлаки, шныряли из дома в дом в поисках оружия.
Это называлось прочесыванием.
В мазанных глиной лачугах, без деревянного пола, без мебели, нас встречали окаменелые лица. Дети расползались по углам, зарываясь в грязное пестрое тряпье. Некоторые дома были покинуты. Мы ничего не замечали, делали свое дело: ломали, переворачивали все вверх дном — и уходили.
Что с теми, у кого оказывалось оружие?..
Если есть оружие, значит — душман.

3

Стрельба, я замер: метрах в двухстах, справа. Не наши, неумело длинными очередями. В ответ заклокотали «Калашниковы». За мной!.. Перемахнув невысокий забор, через зелень небольшого садика я пробирался на выстрелы. Открылся дом, повыше и больше остальных, убогих совсем. Перед ним залегло Лехино отделение. Удачно установленный на крыше пулемет прижал ребят к земле. Кто-то шустро ползает из стороны в сторону — ищет укрытия, кто-то поспешно окапывается. Из-за плотной стены виноградной лозы сам Леха стреляет с колена. Между сериями очередей ныряет в кусты и, неожиданно появляясь в другом месте, командует боем: пронзительно свистит, выкрикивает, дает отмашки рукой. Снова ныряет, выныривает и открывает огонь. Я пробрался к нему:
— Надо отходить, Леха! Голыми руками не взять. Передадим на НП, ствольникам, пусть бомбят... Твои все целы?
— Двоим надо помочь. — Леха напоминал сжатую пружину.
— Мои подключились уже. Видишь, потащили Самоху, прикроем!
Мы вскинули автоматы; они, перекликаясь, затряслись в руках.
— Нет, черт, не возьмешь, далеко, — выругался я. — Дай команду, чтоб уходили! Слышишь! Артиллеристы уже развернулись, дай только команду...
— Из-за одного подонка весь кишлак... Ты ведь знаешь пушкарей, они камня на камне не оставят... У тебя граната есть?
— Не добросить.
— Давай, попробую зайти сзади... Вон, видишь, с крыши сарая?.. Будь здесь, я сейчас... Прикрой... Где граната?
Он принял увесистую «лимонку», сунул ее в подсумок и махнул в сад. Я ничего не успел сообразить. Подскочил командир взвода: «Какого он туда полез!.. Сейчас здесь будут танкисты!»
В промежутки между стрельбой прорывались рев дизеля и скрежет траков. Из-за деревьев выдвинулась перевернутая бронированная чаша, неуклюже разворачиваясь, она распёрла проулок, подняла тучу дыма и пыли... Вдруг — вспышка! Я бросился к земле; ухнул взрыв, дуплетом отозвался второй; и то, что я захватил взглядом, падая, прокручивается теперь в памяти кадрами замедленной съемки.
Вот мощный огненный столб подхватил крышу, находящийся там человек вспрянул, разбросав руки, потянулся всей грудью к небу и, растерзанный десятками осколков, как-то боком завалился вниз. Крыша повернулась в воздухе, покачалась и опустилась на то место, где только что были стены.
Ломти земли и глины пробарабанили градом, вдруг стало тихо, и только... только оттянутые перепонки как бы продолжали звучать отголосками другой жизни — вскриками уносящейся вдаль «Скорой помощи». Не успели танкисты, Лехина работа, выдохнул я, встал и пошел к развалинам дома, сплевывая на ходу сгустки слюны и пыли, пытаясь отряхиваться.
Лешка стоял возле перекошенной, с торчащими ребрами крыши и нетвердой правой рукой прилаживал на левом плече оторванный рукав маскировочной куртки. Он опустил голову и нахмурился, его покачивало. Прямо из-под ног на него глазело лицо молодого афганца — застывшим выражением идиотского восхищения; убедившись, что тот мертв, Лешка его так и оставил.
— Это ты, командир? Шваркнул! Ну и дела, — выкрикивал подошедший ефрейтор Шарипов. Он с ненавистью взглянул на душмана: — Вот сволочь! — отвернулся, поднял глаза и, прищурившись, посмотрел на солнце, словно и его призывая в свидетели, а потом засмеялся. — Здорово!..
— Зубы закрой, кишки простудишь, — ответил Лешка. Он что-то заметил, подошел и нагнулся; потянул за ремень, перекинул его через голову и взвалил на себя американский ручной пулемет, видимо, тот, из которого и стрелял афганец. Нам уже однажды попадался такой: с широким, напоминающим хвост огромной рыбы прикладом и рогообразно торчащим вверх магазином. Надвинув на глаза обтянутую мешковиной каску, Лешка сделал свирепое лицо и навел пулемет на воображаемого душмана — качнулся на широко расставленных ногах, изображая расстрел. На выдвинутом вперед левом плече из-за оторванного рукава открылась наколка: герб Виттенберга с башней Лютере и надпись под ним — ГСВГ. Такие наколки были у многих.
— Похоже!.. Бросай! Хорош дурачиться. У них там такого добра целый склад, иначе зачем ему было так упираться... Попробуем отодвинуть крышу, — предложил я.
— А что?! Ну-ка давай все сюда! — скомандовал Леха. — Взяли!
Человек десять ухватились за край крыши, подняли ее и, скантовав, отбросили в сторону, будто открыли крышку огромной шкатулки.
То, что было внутри, перемешалось с рыжей землей и комьями глины, поэтому не сразу впилось в сознание. Несколько минут мы стояли, не веря глазам. Сердце заколотилось вдруг так, что в моменты гулких тупых ударов темная диафрагма сжимала взор.
В центре отдаленной комнаты, видно, гарема, в мятом алюминиевом тазу скорчился смуглый младенец, только что тлевший и еще теплый уголек. Рядом, поджав под себя костлявые ноги и неестественно вывернув в нашу сторону желтую ладонь, замерла старуха. Может быть, в момент взрыва они собиралась купать новорожденного, но сейчас, казалось, молилась, уронив зачем-то седую голову в таз. Ее старая кровь, слепляя в пучки редкие волосы, лениво выходила на дно и, смешиваясь там с младенческой юшкой, через рваное отверстие в тазу выливалась наружу. В дальнем углу, под белой с пятнами простыней, вздрагивало тело молодой матери; еще не растворившийся румянец клочьями блуждал по ее усталому лицу.
Отвернуться, надо было тотчас отвернуться!.. Но невидимая сильная рука сдавила затылок и будто тыкала лицом внутрь развалин, как слепого щенка в миску. И сердце выкрикивало в такт: смотри! смотри! смотри!
Никто не решился искать там оружия. Взводный приказал продолжать прочесывание населенного пункта.

4

Дикие скалы отсмеялись в лучах заходящего солнца, их морщины отяжелели и приняли страдальческие очертания, а ночь все не торопилась прикрывать ущелье своею ласковой темной ладонью. От земли исходило парное молочное свечение, и, хотя вверху уже задвигали ресницами звезды, внизу было мглисто, но еще светло.
Мы поужинали всем отделением, подогрев на костре гречневую кашу с тушенкой. Ели молча, так же молча пили чай. Потом, посапывая и перебрасываясь неловкими фразами, стали укладываться: кто на панцирях БТРов, кто на тентах машин. Заняло свои места боевое охранение. Как обычно, я разбросал на броне скрученную масксеть, снял тяжелый ремень с подсумком и лег.
Ладони — под затылок, под правый бок — автомат.
Где-то близко совсем циркал сверчок, а издали с болотным ознобом доносилось бульканье жабы. Прямо на меня смотрела Большая Медведица, Малая. Мысленно соединяя воображаемыми линиями и другие звезды, я даже не заметил, как уласкал меня ночной бархат: все поплыло, и фигуры, которые только что создавал, вдруг рассыпались от черного блеска глаз... Так может смотреть лишь Маринка!
— Э, ты не спишь? — Я вздрогнул и повернулся — внизу стоял Лешка. — Поговорим?
— Ходишь тут, черт!.. Залазь. — Я сел и достал сигарету. — Чего не ложишься?
— Дом из головы не выходит, это ведь я их...
— Ты же не знал. На твоем месте мог быть любой.
— Любой... не знал... — Леха словно пробовал на зуб эти слова. — Слушай, а что мы вообще знаем-то?.. Что если бы не мы, то американцы, и что мы друзья?! Нет, что-то не то мы делаем...
— Не заводись. Ты как говорил мне, забыл?! Говорил; это самый трудный момент, завтра будет уже легче. До дембеля всего чуть больше ста дней...
— Нет, легче не будет: ни завтра, ни потом... Я должен пойти к этим людям — я пойду к ним.
— Это же волчья стая. Они тебя растерзают.
— Люди не могут жить по волчьим законам.
— Иди... Ну иди! Я что — смогу тебя удержать?.. Только знай: ты мне больше не друг, если уйдешь, и все будут считать тебя дезертиром.
— Ладно, успокойся, ложись. Утро мудренее ночи.
И я пошел спать.

То, что случилось дальше... Об этом мне особенно нелегко вспоминать. Утром его среди нас не оказалось. Весь день мы искали вдоль излучины быстрой горной реки — на другую сторону он перебраться не мог.
Нашли... Не стоит описывать — что нашли...
Вечером я сделал запись в своем дневнике: «2 апреля. Сегодня отправили Лешку. Вернее, то, что от него осталось. Он был мой самый лучший друг».


Парень с черной собакой

Они сидели в «Золотом петушке», и я тоже. Это кафе, где подают золотых петушков, то есть цыплят-табака; вернее, это только так называется. Просто обычных куриц молотком отбивают, потом рубят на порции и жарят под грузом. Надо есть цыпленка за каждую бутылку вина. Ну да, курицу. Иначе не получишь вина, а его нигде больше нет.
Официант спросил: «Вы надолго?» Я смолчал, потому что был занят, я думал. Тот, что сбоку, в клетчатой рубашке и вязаной безрукавке, кажется, тоже ничего не ответил. Кстати, его глаза мне не понравились сразу. А тот, что сидел напротив... у того, наоборот, они были добрые, только задавленные, если так можно сказать. Он официанту ответил, что выпьет и сразу уйдет. И попросил салат вместо курицы, но потом согласился.
Они не знакомились и называли друг друга на «ты». И я вспомнил «Мертвые души», там тоже так говорили: «Вишь ты...» Вообще я много всего вспоминал, вспоминал все, что хотел, даже мультфильм «Чиполлино»: «За дождь без грозы — налог двести лир! За дождь с грозой — налог четыреста лир!» Я так вспоминал, потому что они говорили... говорили, что русский мужик терпеливый.
Официант принес сначала вино. Какое-то вино в больших бутылках с грязными этикетками. Он принес сначала одну, потом еще две бутылки, всего три. Я хотел посмотреть, что за вино и сколько там градусов, но ничего не разобрал, было темно. Я специально так делал, чтобы никто не догадался, что мне плохо и очень хочется выпить; потом я налил полный бокал и выпил. Мне почти сразу же стало полегче, и я подумал, что если выпью эту бутылку до того, как он принесет мне цыпленка, то, может быть, удастся взять еще одну, без цыпленка, и я налил и выпил еще.
Хорошие вина я пил, от них настроение поднимается. От этой гадости хотелось крякнуть, но это было бы неприлично, и я отворачивался и терпел. Мне не удалось закончить бутылку, официант принес курицу. Мне досталось крыло и еще какой-то довесок, я начал с него. Довесок был вкусным, поджаристым, и я почувствовал, что можно поесть; наверное, потому что вино было кислым.
Эти двое тоже принялись есть. Каждый наливал из своей бутылки и пил. Тот, что напротив, сказал, дескать, правильно сделал, согласившись на курицу, ну а тот, что сбоку, посмотрел на него и кивнул. И я подумал, все-таки правильно делают, что вино здесь подают вместе с курицами.
Они стали говорить о собаках. Почему о собаках... Не знаю, почему о собаках; они стали говорить о собаках. Тот, глаза которого мне не нравились, сказал, что все-таки самые лучшие собаки были у немцев. И я вспомнил фильм, где раненый пес гнался за пленным. Этому псу дал команду надсмотрщик перед смертью. Весь фильм он гнался за пленным и все-таки догнал и загрыз, уже в самом конце. Он ему прямо в глотку вцепился.
Тот, что сидел напротив, ответил, что он тоже знает одну отличную собаку, черного дога. Парень из цеха, где он работает, живет одни и держит собаку. Раньше он жил с женой, но она от него ушла. Вот это собака!.. Он приходил к нему домой, к тому парню, его об этом просил начальник; потом он рассказывал своему начальнику, как живет этот парень; начальник сказал: хорошо. Я не знал, что думать про парня с черной собакой, поэтому и спросил: «А что, этот парень того?» Тот, с задавленными глазами, удивился сначала, когда услышал мой голос. Он, наверное, думал, что я так и буду молчать. Но я не могу долго молчать, мне тошно долго молчать, особенно если выпью. Он сказал, что парень этот тоже не хочет молчать, поэтому его на работе не любят, особенно начальство. А так он ничего, все нормально.
У меня в бутылке все кончилось. Эти двое сидели спокойно, они разговаривали, у них еще было. Официант ходил между столами и не видел меня. Он выглядел слишком сыто, со щеками, усами, только засаленный. Он был похож на кота. У нас в цехе, в столовой есть точно такой же. И я подумал, что этот в долг ни за что бы не дал. Но у меня деньги были, я получил аванс. Можно было не беспокоиться, но я вдруг подумал, что вино может кончиться. Теперь оно часто кончается, не то что раньше; я встал и пошел туда, где готовят цыплят.
Официант-то был пьяным, я сразу заметил. И даже знал, где он берет, чтобы выпить: бутылки разносит уже распечатанными, хотя должен их открывать на глазах. Он меня оттолкнул, будто бы я учинил нехорошее что-то. Но я ничего не сделал, только зашел за ширму спросить, можно ль еще вина. Он ответил, что здесь не положено, что я должен уйти и сесть за свой столик. Правда, сказал, что сейчас принесет.
И принес, я и не ждал. Сказал, что цыпленок будет чуть позже. Но еду он больше не подавал, это я точно помню, только вино. Я все говорил ему: ладно. Потом он смазал, чтобы я расплатился, и назвал счет — что-то много. Сколько точно, не помню. Помню, что много. Я сказал: что-то много... Он пожал плечами и отошел. Я подумал, что он пошел пересчитывать, и сам решил пойти покурить.
Курят в «Золотом петушке» возле входа. Там еще стояли парень с девушкой и целовались, прямо возле входа. Потом появились милиционеры: двое, с мороза, раздетые, без шинелей, — они на машине подъехали. Пошли в зал, встретились с официантом и вернулись ко мне. Они сказали, чтобы я расплатился. Я ответил, что сейчас расплачусь и пойду домой. Они сказали, что меня подвезут. Я сказал: нет уж, спасибо, я дойду сам, а подвезли бы вы лучше официанта. Но они так и остались стоять.
За моим столиком всё разговаривали. Этот, в рубашке и вязаной безрукавке, который с плохими глазами, говорил другому о том, что он прежде владел гипнозом, но потерял эту способность, теперь он живет в своем доме и откармливает свиней. Сам колет, а мясо продает на базаре, это сейчас поощряется. Я сказал; ну и что, мой брат тоже выкармливает свиней и живет в своем доме, да и вообще врет он все про гипноз, никогда он им не владел и сейчас притворяется, поэтому мне и не нравятся его глаза. Он не стал нервничать, просто ответил: «Темно здесь, давай выйдем покурим». Я сказал: «В чем же дело, покурим...» Мы встали и вышли из-за стола, а тот, помоложе, что сидел напротив, за нами.
Милиционеры все еще надзирали, особенно они следили за мной. И я понял, что просто так не уйти. Даже жаль стало, что у меня нет хорошей собаки, как у этого парня. Тогда ее можно было бы натравить хоть на кого! И я сказал: «Ну, в чем дело, гипнотизер?!» — и подошел к нему ближе. Он смотрел на меня и сопел. Тогда подскочил ко мне тот, с задавленными глазами, засуетился и забубнил: «Ненадо-ненадо...»
Его я бить не хотел, но хотел ударить другого. Он же просто попал под руку; да это и не имеет значения, поскольку я вообще не люблю драться... А после того, как сверкнула милицейская кокарда, я уже ничего не помню.


Камилла

Три дня над городом висела жара. Всякий раз казалось, день кончится дождем, но дождя не было, раскаленный воздух мутнел и чуть остывал к ночи. С утра снова вспыхивало солнце, под его горячими лучами до темноты сновали люди то ли их силуэты вместе с клубами городской пыли.
В детстве я был у моря. Совсем маленький и ничего не понимал. И теперь не помню, какое оно, и не смогу описать словами. Но огромное, живое впечатление осталось на всю жизнь, в эти знойные дни оно обострилось, душа потянулась к морю, — я заболел, и сумасшедшие снежные грезы не оставляли меня даже днем: я пополз к морю.
Мои колени, ладони уперлись в шершавую поверхность асфальта. От усталости я едва передвигал ими. Они сбились до крови. К ранам прилипали всякие окурки и фантики, края незаживающих ссадин обросли коростой, но я полз к морю.
Мне было плохо. Отрывая взгляд от пыльного зерна асфальта, я тянулся ладонью к солнцу — умолял, чтобы жгло оно не так сильно. Но солнце не слышало, а небо было выцветшим и без единого облачка.
Тогда, отупело роняя голову, я исподлобья бросался взглядом вперед и тянулся за ним, навстречу мелькающему потоку ног... Вот-вот раздавят они! Стоит одной лишь подошве коснуться — и тут же, вслед за ней, надвинется армада босоножек и башмаков. Навалится, расплющит, размозжит — и тело превратится в сухую тряпку.
Мелькали ноги и руки, колыхались зады и туловища. Я пытался остановить их, обращаясь глазами к лицам прохожих: говорил, что ползу к морю... Они не слышали, не замечали и обходили стороной, и лица их были спокойны и уверенны.
В стороне оставались газоны со свежей травой, я мог бы ползти по ним — там легче, прохладнее, нет мусора и ног. Перебраться туда вовсе не трудно, надо только преодолеть невысокий забор. Но я и не пытался этого делать, опасаясь расслабиться в зелени травы и остаться там навсегда: мне нужно к морю.
Порой от усталости все в глазах расплывалось — застилалось пеленой, — я забывал, куда и зачем я ползу. Приходилось останавливаться и отдыхать. Но, как только пелена растворялась, я озирался и готовился продолжить мой путь.
Вот тогда-то я и увидел цветок, он лежал как раз возле правой ладони. Я поднял и посмотрел на него.
Растение вынули из воды и бросили на дорогу. Оно уже долго лежит: краешки лепестков повяли, зеленый стебель в пыли, его касались подошвы прохожих... Но ведь сам бутон хранит запах свежести!
— Роза... — прошептал я.
— Нет, я Камилла! — ответил цветок. — Ты взял меня, а я погибала, теперь я впитываю влагу твоих ладоней.
— Это не влага, кровь.
— Теперь все равно, теперь я буду моложе!.. А ты устал, тебе бы отдохнуть и полечить твои раны... Вот уже ночь, отнеси меня к дому.
И я послушно понес ее к дому.
Там, где она жила, было пусто и — холодные гладкие стены. И из стороны в сторону шныряли сквозняки, хоть и окна и дверь были заперты; и казалось, буря только начинается.
Меня знобило. Прижав Камиллу к груди, я свернулся калачиком в ласковом розовом одеяле. Стало тепло и спокойно: мы нашли, мы нужны, мы греем друг друга...
Промозглые ветры разгулялись по комнате. Стены превратились в необъятные экраны с прописными моралями. Они угрожали, тревожили. Но нас было двое, мы познавали друг друга, прижимаясь, увлеклись близостью и забыли про ветры и стены. Мы будто летели, а что там внизу — пусть хоть конец света!
Послышался шелест волн: неужели?.. Сомнений нет — в лицо пахнул легкий бриз, — я стоял на берегу и смотрел в море: бесконечное, сильное, синее... Я дышал им, и ветер усиливался. Волны накатывались, устрашающе надвигались и покорно растекались под моими ногами. Я захлебывался порывами ветра, кричал: «Моей борьбе и безумству нет предела!» Камилла трепетала, вцепившись колючками в грудь... Я рванулся к морю, лавина обрушилась и захлестнула нас.
Когда буря стихла, Камилла стала совсем молодой. Лепестки ее расправились, расцвели, — они походили на губы девушки, тронутые первым в жизни поцелуем.
А мне надо было идти: я отдохнул и раны мои затянулись. Я не знал куда, ведь море я нашел, но нужно было идти, и я ушел. И вот я брел по пыльным тротуарам... Потом пошел дождь.


Колбаса

Когда послышался скрип ключа в дверном замке, он мыл руки; вспомнил, что закрыто на предохранитель, вышел из ванной и сам открыл дверь. Жена вошла и поставила к стенке продуктовый пакет. Разделась, прошла на кухню, захватив пакет. Она принесла ржаной хлеб и колбасу. Копченую колбасу. Он сидел в комнате на диване и смотрел через дверь, как она резала хлеб и колбасу, он не думал ни о чем. Она отрезала два кругляка колбасы и принялась ногтем отковыривать кожуру. Кожура не поддавалась. Он смотрел на жену из комнаты, подперев ладонью голову. Жена помыла руки, потянулась и прибавила громкость у радиоприемника. Началось «После полуночи». Надорванный голос Пахмутовой говорил о молодом и очень талантливом композиторе, который был среди делегатов.
Жена сидела на табурете, ела колбасу с хлебом и читала городскую газету. Он вошел, налил себе холодного чая, бросил две ложки сахара. По радио задумчиво звучало: «Ты — моя мелодия...»
Жена съела свою колбасу с хлебом, встала, но продолжала смотреть в газету; ногтем ковырнула в зубах. Вздохнула, отложила газету и прошла в комнату, мимо него. Он стоял, опершись на косяк, и пил холодный, почти несладкий чай.
В комнате она взяла косметичку, покопалась в ней и положила обратно на письменный стол. Там лежала вчерашняя городская газета, жена и ее развернула, стала смотреть, снова ковырнула в зубах. Прошла с ней к дивану.
Он придвинул стул и сел за письменный стол; сидел и крутил в руках карандаш. По радио зазвучала «Нежность», старая песня Пахмутовой. Он ее помнил, она ему нравилась. Нравился ритм и то, как поет Кристалинская. Еще ему нравилось, что там упоминается Экзюпери.
Песня кончилась, он встал и убавил громкость. Вернулся за письменный стол. Жена прошла на кухню, завернула колбасу и убрала в холодильник. Взялась расправлять кровать, потом переоделась в халат. Он смотрел на нее и старался понять: хочет он ее или нет? Скорее — да. Он поднялся, тоже прошел на кухню и достал из целлофанового пакета беляш, беляши принесла ему мать.
Жена шумела в ванной водой. Он ходил по комнате и жевал холодный беляш, вошел в ванную. Жена стирала. Он не доел беляш, бросил его в переполненное мусорное ведро и вышел.
Пьеха по радио пела «Надежду», песню с таким названием.
Он вдруг вернулся, открыл дверь и спросил:
— Ты что, ездила к Анне?
Жена развешивала на горячие трубы детские вещи.
— Ты что, язык проглотила?
Он постоял немного и вышел, не дождавшись ответа.
По радио между тем запел Градский, который ему был противен. Жена шоркала в ванной о стиральную доску. Он хотел бы попробовать колбасы, однако же знал, что, если спросит, жена снова ничего не ответит.
Она вышла из ванной, стала развешивать на кухне дочкины платья.
— Ты к Анютке ездила? — спросил он опять.
Жена повернулась и ушла е ванную. Он прошелся по комнате. Бросил на диван рядом с одной подушкой вторую. В ванной все шумела вода... Он снова вошел туда: жена чистила зубы.
— Я отрежу кусочек колбасы?.. — громко спросил он. — Так я отрежу кусочек, — повторил еще раз, — а?..
Жена молчала, он вышел и открыл холодильник. Гнусный Леонтьев по радио завывал: «Не оставлю тебя, не покину...»
Он осторожно прикрыл холодильник, жена вошла на кухню и вырвала сверток из рук:
— Я тебе говорила, кажется. Никогда не бери то, что не клал!
— Да я только маленький кусочек отрежу...
— Иди, пусть тебе твоя мама отрежет, — она захлопнула холодильник.
По радио зазвучал вальс из кинофильма «Три тополя на Плющихе». Жена отбросила на пол вторую подушку и улеглась под одеяло. Он сидел за письменным столом, опустив голову.
— Я хочу спать на диване, — вдруг сказал он.
— У тебя, кажется, есть свое место, — она поправила под собою подушку.
— У меня на полу плечи болят, — я лягу не диван.
— Тогда я уйду на пол.
Передачи по радио кончились, он подошел к приемнику и вывернул громкость. Присел с краю дивана. Жена больше не шевелилась.
— Я хочу колбасы, дай мне кусочек... Жена молчала, он подлез к ней поближе.
— Дай мне кусочек, ты же знаешь, я все равно не отстану, — он сдвинул в сторону волосы жены и поцеловал ей затылок.
Она обернулась.
— Что, выслуживаешься за колбасу?
— Ты ведь знаешь, я очень люблю колбасу, и в этом нет ничего предосудительного...
— Я ее принесла не тебе.
— А кому?
— Я хочу спать.
— А как же колбаса, можно отрезать кусочек?..
— Ты не наешься кусочком, ты сожрешь ее всю, ты ночь не будешь спать, пока не сожрешь!
— Тогда отрежь мне сама.
Она вздохнула, поднялась и пошла босиком к холодильнику, а он подумал: как бы хорошо теперь выключить свет — рассказ бы прекрасно закончился.


Мародеры

1

Бардак был первое время. Все понимали, на что мы идем, но никто не знал точно, что из этого выйдет. Мы жили как пьяные то первое время, хотя о русской водке могли лишь мечтать. Каждое утро мы просыпались под рыжими куполами десятиместных палаток, глубоко вкопанных в землю, в куче грязных шинелей и другого тряпья, расталкивая друг друга, словно с похмелья. И жили как во сне, как в бреду.
Об офицерах и говорить не приходится, они были потеряны. Сновали меж нами молчаливыми призраками. Один из них плакал все, вспоминая о жене и двух дочках, двойняшках; прямо при нас. Наверное, не было с кем поделиться.
Это потом уже начали закручивать гайки: восстанавливать дисциплину и форму одежды, карать мародеров и пьяниц, выявлять наркоманов. Но поздно. С некоторых пор мы решили не выбираться на операцию без сорока литров браги; две двадцатилитровые канистры для запаса горючего крепятся справа и слева к бронированному корпусу... брагинштайн, как мы говорили.
В лагере с этим делом было мало проблем. Сахаром завалены складские палатки, которые мы же и охраняли, дрожжи у поваров, а жара навалилась такая, что хватало трех дней. И жидкость сияла на солнце слезою младенца, вот только выезды объявляли внезапно.
«Четвертый, я — Третий, прием...» Мой друган Володька Стеценко выходит на связь; в те знойные дневные часы, когда пятикилометровое тело колонны медлительно поглощает крутые изгибы шоссе, На самом дне бесцветного неба одиноко парят хищные птицы, а впереди, за сероватыми пластами полей, нас ожидает угрюмая горная цель.
Нехотя будто прижимаю лингафоны к гортани: «Здесь я, здесь Четвертый...» Стец хрипло кашляет смехом в наушники; я и сейчас вижу его жирное от пота лицо: оно все в грязных оспинах, выражение преданное и свирепое, как у собаки, и два металлических зуба во рту. «Как там наше горючее?! — беспокоится он. — Жарко, трясет... Емкости выдержат, не разорвет?..» Отвечаю: «Сейчас посмотрю».
Тут же в эфир грубым голосом врывается ротный: «Языки вырву! Была команда: все станции — на приеме! Слушать только мои команды!» Но я уже выбираюсь из люка и ползу по горячей броне. Тянусь рукою к горлу канистры, ослабляю замок, выпуская потихоньку скопившийся дух, а потом приоткрываю и саму крышку вместе с прокладкой из черной резины.
Именно так это все начиналось. Но как бы то ни было — лично я ничего плохого не делал. А то, о чем хочу рассказать, сделал кто-то другой, но не я... Мне самому было даже противно участвовать в этом дешевом, дурацком обмене.
Почти всегда в самом начале мы заезжали в Пули-Хумри. За этим городим, километрах в трех под горой, на вершине которой установлен локатор, располагалась огромная база. День и ночь, непрерывно сигналя, одна за другой в долину спускались колонны, везя из Союза боеприпасы и стройматериалы, муку и консервы, новое обмундирование и амуницию... Иногда машины подъезжали с побитыми стеклами, кабины их были точь-в-точь решето, некоторые грузовики затягивали на базу буксиром.
Еще с дороги, огибающей склон соседней горы, открывался обширный палаточный город: тыловая столица дивизий, ведущих боевые действия в северных районах страны.
Широкие траншеи с боеприпасами, огороженные колючкой и окруженные вышками, складские палатки, целый парк техники, пекарня и банно-прачечное хозяйство — все это обслуживала свора бывалых вояк, разжившихся на бездарной войне дармоедов. Здесь можно было живьем увидеть нескольких женщин, а по вечерам крутили кино. Но задерживались мы там ненадолго: получали боеприпасы, провизию, сколачивались в подвижную группу и двигались дальше.
И вот, когда колонна въезжала на пестрые улочки Пули-Хумри, со всех сторон к ней сбегались мальчишки, а за ними и взрослые люди, и все громко кричали. Своими смуглыми, худыми руками они протягивали нам всевозможную блестящую мишуру заграничного производства: то были фальшивые брелоки на цепочках и запонки, колоды карт с голыми женщинами и просто яркими видами городов, сигареты, очки, наркотики — в общем, много всего. Но что меня там интересовало, так это часы! Швейцарские — настоящие, с хрустальным граненым стеклом.
Тогда еще, в восьмидесятом году, в городе, где я родился и вырос, и откуда призвался служить, все заграничное было редкостью и ценилось необычайно; те же американские спички. И вот такие часы! Я уже представлял себе, как появляюсь однажды в шумном зале кафе, где многие должны меня помнить, с сухим загорелым лицом, и теперь от меня пахнет настоящей войной, а глаза мои видели то, что другим и не снилось; или вот я сижу, развалившись на стуле в пивбаре. Как раз у нас был такой в моде пивбар, куда заходили не только любители пива. Там были темно-бордовые стены, отделанные под кирпичную кладку, полумрак и низкие арки — погребок, вроде кусочек Прибалтики, почти заграница... И тут я, черт меня подери! И вот как раз таких часов не хватает.
Мне их очень хотелось достать, да и стоили-то они всего ничего: домкрат от машины или даже ключ разводной. Однако вся беда была в том, что наша колонна на улицах Пули-Хумри не задерживалась. А как проделать обмен на ходу? Сунешь драгоценную железяку, за которую можно и под арест угодить, а она так и останется у хитрого афганца в руках; и колонна ушла, а ты так и остался ни с чем. Кое-кто умудрялся обмениваться, но я не хотел рисковать, Иногда, правда, случалось, что колонна останавливалась в других городах, и там тоже можно было меняться, только и тут я терялся. Желающих много, все лезут. Каждый хотел добыть себе что-нибудь заграничное к дембелю, тащил этим темным, узколобым афганцам железки; мне же было неловко — я ведь все же сержант, да и боязно.
Как только колонна останавливалась на улочках какого-либо населенного пункта, наш ротный сразу поднимался на башню головной бронемашины, вставал прямо на люк своими толстыми, будто бревна, ногами и властно голосил в рупор широких ладоней: «Всем оставаться на местах! Командирам отделений — выставить охранение! По тому, кто отойдет от колонны дальше трех метров, стреляю без предупреждения!» Откидывая широкий рукав маскировочной куртки, он поднимал к небу свой пистолет и внушительно потрясал им.
Коль зашла речь о ротном — он был одесситом, чем очень гордился. Здоровенный, упитанный на лицо и тело майор, он оказался среди немногих офицеров, кто не потерял голову в те первые тяжелые дни. Ротный знал, вероятно, что вокруг происходит, и не терял времени даром. Во время своих таинственных командировок в Союз он загружал бронетранспортер под завязку, и не только одними патронами и гранатами, что было бы понятно — ведь путь нелегкий, опасный... Однако зачем ему ящики с мылом, комплекты ключей, тюки неношеного белья?
Что тут скрывать, все знали о его темных делах, которых, впрочем, ротный и сам не стеснялся; знали о дороговизне на мыло в этой отсталой стране, а также и о последней моде афганцев... С некоторых пор они страсть как зауважали наше белье: стали ходить прямо по городу в солдатских кальсонах и белых нательных рубахах, лишь изредка надевая сверху пиджак... Но что уж загадками говорить о доблестях нашего ротного, однажды я и сам во всем убедился.
К тому времени он прекратил свои поездки в Союз. До конца очередной боевой операции оставалось несколько суток — весь день мы были в пути, а на ночь остановились на уступе мрачного каменистого склона. Первая рота расположилась ниже, поближе к горному кишлаку, за рекой. Походная кухня шла с нами, и поэтому приходилось два раза в сутки отправлять им еду.
Мы с Конягой — моим друганом Славкой Коневым простояли всю ночь в охранении. Было жутковато и холодно. С самого низа ущелья, изгибом уходящего вправо, тянуло влагой и доносился до нас утробный прерывистый гул, вроде отдаленного лая собак. В ночь накануне выкрали лейтенанта и двух солдат первой роты; потом их нашли, вернее, то, что от них там осталось.
У нашего пулеметчика я взял пистолет. И всю ночь держал его наготове: грел ладонью увесистую рукоять, не снимая при этом пальца с курка. Автомат мой лежал на бруствере из камней, как оружие громоздкое и неудобное в ближнем бою.
Коняга вполголоса и с долгими перерывами рассказывал о своих похождениях на гражданке. Он любил об этом трепаться, водить из стороны в сторону востреньким носом, закатывать темные глазки и заговорщицки хихикать — только бы его подольше просили о чем-нибудь рассказывать. Теперь он мечтательно вспоминал о том, как обхаживал дочку контр-адмирала. Она была пухленькой и имела голубые хрустальные глазки. Коняга пригласил ее на день рождения к товарищу; там были еще две-три парочки. Им с подругой не досталось отдельной комнаты и пришлось идти в туалет... Мы тихо смеялись, озираясь по сторонам и лихорадочно запихиваясь в бушлаты, пока не дождались рассвета.
Смолк постепенно неугомонный прерывистый гул — злобное дыхание ущелья. Стало спокойно и сыро, в свете утра броня машин заблестела холодной испариной. Уже слабенький ветерок стал прокладывать себе путь, врезаясь все глубже в плотную массу тумана, когда из люка головной бронемашины выбрался ротный. Он спрыгнул на землю, повернулся спиной к нам и так постоял немного, будто глядя на колесо, а затем направился проверять охранение.
Нам он сказал, чтобы шли к походной кухне и притащили четыре бойлера с горячей кашей и чаем.
— Повезем завтрак в первую роту, — мрачно добавил он.
Мне лично хотелось спать, а тут предстояло все утро трястись под броней БТРа, я сказал:
— Товарищ майор, так рано еще...
Но он даже не взглянул в мою сторону.
— Не твое дело. Тебе приказали, вперед! На кухне готово все... Подтащите бойлеры с хавкой к дороге — и ждите меня, — и ротный направился к ряду машин.
Чуть в стороне, куда мы молча двинулись, в сползающей по каменистому склону утренней дымке, как подвижные тени, между двух походных котлов на колесах и темной глыбой крытого брезентом «Урала» с продуктами, бродили сонный ворчливый повар, белорус по прозвищу Разводяга, и жидкий вертлявый прапорщик, начальник довольствия. А рядом живо и сочно пели форсунки, и от котлов вовсю валил пар. В стороне стояли приготовленные к отправке четыре бойлера, от них тоже шел пар. Мы посильнее захлопнули крышки, затянули винты и, ухватившись за ручки, понесли тяжелые бойлеры к дороге.
Ротный выехал не на головном бронетранспортере со своим проверенным личным водителем, а взял прикомандированную к нам БМП третьей роты. Тогда я еще не мог понять, почему. Мы только увидели снизу, как крайняя машина дернулась резко, взвыв мотором и задрав передок, и выехала на дорогу. Тремя рывками она дотянулась до нас, объехала и остановилась. Распахнулись округлые задние дверцы, мы забросили бойлеры внутрь, а затем и протиснулись сами; примостились на длинные кожаные сиденья десантного отсека машины. И тут только увидели сидящего напротив Багрова, личного водителя ротного и его, как мы тогда говорили, хавчика.
Кстати, о хавчиках. В любом подразделении нашей армии, наверное, всегда найдутся по одному-два солдата, так сказать, приближенных к офицерам. У нас тоже были такие. На базе они с утра до ночи прислуживали своим командирам: таскали ведрами воду, прибирались в палатках, заваривали кофейный напиток и чай, дважды в неделю брили офицерские головы, а некоторые выполняли и другую, как нам казалось, оскорбительную для солдата работу, за что пользовались особыми благами и снисхождением. На боевых операциях они становились, как правило, нештатными телохранителями своих командиров, их потаенной правой рукой.
Так вот Багров был таким хавчиком. В своем колхозе до службы он работал механизатором, а поэтому отлично разбирался в моторах всех марок и считался первоклассным водителем. К тому же добродушный деревенский парниша никому не отказывал в помощи. Именно эта черта и позволила ротному подчинить его безоглядно своей власти.
Багров не отходил от ротного ни на шаг. В лагере являлся к офицерской палатке еще на рассвете и уже с ведром холодной воды, старательно лил ее на могучую шею и спину ротного, когда тот, громко фыркая и кряхтя, умывался; и потом находился при нем до отбоя. Багров вместе с ротным ездил в те загадочные командировки ранней весной, и, пожалуй, ему одному была известна судьба ящиков с мылом, комплектов ключей и белья. Несомненно, что ротный делал его соучастником всех своих замыслов, и теперь было бы удивительно, если бы Багрова не оказалось в машине.
Ротный сказал, чтобы мы отодвинули бойлеры подальше с прохода, они там будут мешать. Сам он сидел впереди нас, повыше, как раз под башней — на месте командира машины, который являлся одновременно и оператором противотанковой пушки. Кресло командира отгораживал от нас частокол кумулятивных снарядов (БК), и оно вместе с башней вращалось.
— Эй, ты! — ротный обратился к водителю, молодому бойцу третьей роты. — Ты как там: первоклассный водитель или так себе мастер?
Молодой солдат обернулся и еще крепче вцепился в штурвал.
— Ты что, оглох, что ли?! Отвечай гвардии майору, хороший водитель ты или нет?
Солдат опять оглянулся и промычал что-то неслышимое в реве мотора и скрежете гусениц.
— Останови! — скомандовал ротный; машина качнулась и замерла. — Уступи место мастеру. Багров, пересядь-ка туда...
Молодой солдат вылез через передний, водительский люк и, обежав сбоку машину, влез в задний — десантный. Багров перебрался на место водителя.
— Во! Так-то, пожалуй, лучше, — заметил ротный, когда его личный водитель надавил на педали и машина, задрав передок, тронулась с места.
— Сейчас будет кишлак, — продолжил ротный спокойным и уверенным голосом. — Через два поворота на третий — лавка. Крыша подперта бревнами с обеих сторон. Есть сведения, что душманы хранят там оружие. Надо проверить. Продемонстрируешь нам свое мастерство, — он обращался к Багрову, — да не сильно, аккуратненько так... Понял, нет?
Багров оглянулся, улыбнувшись жалобно как-то, и два раза кивнул.
Сделал он все точно, как надо. На крутом повороте, где одна окутанная зеленью улочка пересекалась другой, он лишь на миг раньше дал стоп правой трансмиссии, а левой поддал полный ход — машину развернуло рывком вполоборота, и зад ее выбил одно из бревен, подпиравших крышу... Нас сбросило с узких сидений, а головы наши спасли разве что каски, обтянутые мешковиной. Машина проскочила вперед метров на десять и замерла,
— Ай, дьявол! Какая жалость! — выкрикивал ротный, торопливо выбираясь из люка. — А ты куда смотришь! — замахнулся он на водителя. — Башку снесу!
— Чего сидите? — крикнул он нам. — Вылезайте! Не видите, людям надо помочь...
Выбравшись из брони, мы растерялись на миг, ослепленные утренним солнцем. Но вот в оседающем облаке светло-коричневой пыли увидели дом несчастного лавочника: крыша была одним краем завалена, в центре она сильно прогнулась и почти полностью закрыла проход. Бревно отлетело в сторону. Из-за осыпавшейся кусками глины и торчащих кривых стропил проступали яркие пятна разбросанного товара.
— Быстро, быстро! — ротный проскочил мимо нас, почему-то пригнувшись и держа автомат на весу. — Схватили дружно бревно и установили на место... Багров, за мной! — он нырнул под крышу как раз с того края, который удержался, подпертый уцелевшей опорой.
Втроем мы старались приподнять полурассыпавшийся настил и поставить на место опору; это оказалось кем не под силу.
— Эй, ты куда! — крикнул я молодому солдату, который побежал, пригнувшись, к машине. — Быстро — на крышу! И занял тем оборону...
Солдат развернулся и побежал туда, куда ему приказали. Я вслед за Конягой пробрался вовнутрь.
Пыльный полумрак под завалившейся крышей наискось прошивали несколько ярких лучей, их пересекали острые струйки песка, стекавшие сверху. Коняга оглянулся на меня и поежился,
— Эй ты, салабон! Не возись там! — крикнул он молодому солдату. — Какого черта, завалишь тут нас!
Я осмотрелся: ротного с Багровым здесь не было. Под ногами валялись все те же арбузы и дыни; в плетенные из веток корзины были навалены сливы и виноград, пыльные стопки продолговатых лепешек, другой непонятный товар — вроде как съестное... В углу груда металлических частей различного инструмента, на узких полках вдоль дальней стены рядами — глиняные кувшины и другая грубой работы посуда. Часть стены была занавешена ширмой.
— Вот такой штукой раскроили черепок Ваньке Борщову... — Коняга держал в руках тяжелый, кованый зуб допотопной мотыги. — Когда он стоял на обочине и мочился. Сзади проходил караван груженых верблюдов, и прямо сверху так — бац!
— Отдай ротному, — предложил я. — Он здесь, кажется, оружие ищет.
— Да, оружие, — согласился Коняга.
Тут из-за дальней стены послышался гулкий удар и голос нашего ротного: «А, черт!» Ширма откинулась — и появился он сам, а вслед за ним протиснулся боком Багров.
— Ну как, все нормально?! — ротный осмотрел нас внимательно: наши потные лица и обтянутые мешковиной, запыленные каски. — Чего стоите?! Рубать не хотите?.. Берите по паре дынь — и что там еще... поехали!
— Оружие ищем, — вдруг ответил Коняга.
Ротный обернулся.
— Нет там никакого оружия, поняли! По местам всем! Поехали!
Сзади раздался грохот заведенного двигателя, заскрежетали гусеницы. Багров подогнал машину вплотную к разрушенной лавке, мы открыли задние люки, быстренько побросали туда несколько арбузов и дынь, пару корзин с виноградом и сливами, стопку лепешек, влезли сами и скоро выехали на дорогу, оставив позади обезлюдевший мгновенно кишлак.
Высоко над нами, из-за зеленоватых каменистых вершин выкатывался ослепительный шар, утренним светом наполняя синее небо. Первые солнечные лучи скользнули по скалам, но только по самым верхним из них; внизу же ущелья, там, где шумел холодный горный поток, было по-прежнему мрачно и сыро.
Ротный приказал остановить машину возле реки. Мне отлично запомнилось место: при выходе из ущелья река разливалась, несколько замедляла свой бег, и рокот ее не упирался в отвесные скалы. Брод остался левее, мы свернули с дороги и проехали с полкилометра по весеннему каменистому руслу, оставленному рекою с тех веселых времен, когда таяли снега и с гор спускались лавины. Сейчас снег белел лишь на недоступных, вечно холодных вершинах, скрываемых порою несущимися неустанно глыбами облаков.
— Даю вам ровно пятнадцать минут на то, чтобы уничтожить все это, — процедил ротный сквозь зубы, как только мы пососкакивали с брони на округлые камни. Он откинул рукав маскировочной куртки и взглянул на запястье; на точеный циферблат швейцарских часов с тремя крупными кнопками и выпуклым граненым стеклом. — То, что не осилите, — в реку! С собой ничего не возьмем. Да не вздумайте вякнуть кому, что я позволил вам грабить несчастных афганцев, они и так богом обижены... Давайте, рубайте, — он улыбнулся, — вам надо молиться на вашего ротного.
Мой товарищ сидел на большом валуне и смачно вгрызался в кровавую мякоть арбуза. Огромный ломоть, грубо отхваченный широким лезвием штык-ножа, он держал в правой руке, а левой утирал себе щеки и рот, то и дело откидывая каску к затылку. Коняга сидел напротив меня, поглядывая исподлобья на ротного, и мне вдруг стало смешно.
Всего минуту назад мне хотелось плюнуть в лицо своему командиру. Так же, как и до этого — в полуразрушенной лавке, когда он выходил из-за ширмы, торопливо запихивая в нагрудный карман свернутую вдвое, пухлую пачку афганий, — мне хотелось плюнуть ему в лицо. Я не знаю, почему у меня возникло такое желание: может быть, даже и от зависти. Но в тот момент я ненавидел ротного. Мне хотелось вспороть ему живот короткой огненной очередью, и это не составило бы большого труда, надо было только чуть-чуть повести плечом и приподнять ствол автомата. И тут же увидеть, как мой доблестный ротный корчится под ногами... Я должен был его застрелить, по всем законам чести и справедливости — я должен был бы его застрелить; но я знал, что тогда неминуемо буду наказан. Меня арестуют и отдадут под трибунал. Мои же товарищи. И скорее всего расстреляют, а может, разберутся и надолго посадят в дисбат. Но это не имеет уже большого значения, поскольку те, кто возвращается из дисбата, не могут в полном смысле считаться людьми.
Так думал я, пока не взглянул на своего Славика Конева; а он уже ел арбуз. Меня всегда успокаивало лицо его с мягкими и выразительными чертами: узким, с горбинкой носом, яркими губами и подвижными темными глазками, — определенно, в крови его чувствовалось присутствие Моисея. Роста Коняга был невысокого, какой-то весь пухленький, свежий. Имел движения плавные, ни дать ни взять черный кот. И я даже помню, как в зимние дождливые ночи, когда мы прижимались друг к другу в промокших палатках, трясясь от холода, мне становилось теплей и приятней, если рядом оказывался именно он, мой давний товарищ.
Я уже говорил, что он с удовольствием рассказывал о себе. Родители его остались в Кронштадте. Отец — суровый мужик, капитан первого ранга, замкомбриг. Даже и пальцем не пошевелил для спасения сына от армии, когда пришел срок. Он хотел, чтобы тот поумнел, но потом, очевидно, смягчился. Из ухоженной, благословенной Германии нас перебросили в эту забытую богом страну. И Славику дважды за службу удавалось вырваться в отпуск, причем оба раза, как говорили наши штабисты, по вызову Ленинградского военного округа. Так что Коняга был не таким уж простым и бесхитростным малым, каким порою любил прикинуться.

2

Да, черт бы подрал эту забытую богом страну и нас вместе с нею! Прошло десять лет, а мы всё оглядываемся назад и с надеждой смотрим туда, откуда восходит солнце. Мы слышим опять заунывный голос муллы, протяжно зовущий к утреннему намазу, и словно пытаемся понять наконец, что же там с нами было и как нам жить дальше... Прошло десять лет, пора уж забыть — да и лучше бы забыть! Ведь крест ждет того, кто возьмет на себя грех всего мира. Война — это грех всего мира, но я не хочу на крест. Я не хочу быть спасителем, я ничего не хочу; только бы жить простым человеком.
— Понимаешь, чтобы возвыситься над людьми, надо совершить какую-то подлость!.. — сказал вдруг Коняга дня через три, как уплыли по реке наши арбузы и дыни.
Солнце в этот полдень пекло нещадно. Прохладные лощеные скалы отодвинулись в прошлое, они уступили место зеленоватым предгорьям. Всю ночь мы тряслись под броней, перемещаясь на запад, и стаяли теперь в оцеплении. На прочесывание очередного населенного пункта вышла первая рота, а мы тем временем перекрыли все подступы к кишлаку; БТР наш стоял у дороги.
— Вот отец мой, — продолжил Коняга. — Он всю жизнь совершает подлости, это я точно знаю!
— Ну ты даешь, — усмехнулся я, запихивая в длинное резиновое ведерко с бензином свою завшивевшую одежду.
На досуге мы решили провести профилактику.
Коняга сидел раздетый на краю наспех вырытого окопа, только что разбросав по горячей броне свои куртку и брюки, выполосканные в бензине.
— А что, нет, что ли?! — Славик презрительно сплюнул. — И ротный сейчас скрежещет зубами...
— А что ротный-то?
— Ну как что... Не мы, а первая рота орудует там в кишлаке — прогадал он.
— Да, ты прав, прогадал...
Я вынул из ведерка с бензином тяжелый комок мокрой робы и, посильнее отжав его, принялся встряхивать.
— Все ему мало, — продолжил Коняга с обыкновенным для него равнодушием. — Здесь получает чеками, в Союзе зарплата идет, выслуга — год за два... Все ему мало, сволочь! Сделал-таки нас соучастниками.
— Гад, мародер, — поддержал я товарища, так же раскидывая по горячей броне отжатые куртку и брюки,
— Хотя, в общем, если так разобраться: мы все мародеры. Все мы обкрадываем родную страну.
Коняга потянулся лениво, достал сигарету из мятой пачки, а из лежащего по правую руку подсумка спички.
— Э! Ты потише с огнем там — хочешь поджарить нас заживо!
— А что тише-то? — Славик вынул изо рта сигарету и повернулся ко мне лицом. — Твои родители — что, не воруют?..
— При чем здесь мои родители?
— А вот при том. — Коняга многозначительно уставился в небо. — Что, кроме как мародерства и крови, мы ничего и не могли сюда принести.
— Это не наше дело.
Я спрыгнул с брони на землю и выплеснул из ведерка остатки бензина.
— А вшей кормить — это наше дело, — усмехнулся Коняга.
— Что ты все воду мутишь! Чего ты хочешь? — я обернулся, отбросив ведерко.
— Черт его знает. Правды охота; справедливости, знаешь...
— Не надо никакой справедливости! Вернемся домой, там все будет путем...
— А отвечать кто будет?
— За что?
— Да за то. — Коняга отвернулся поморщившись.
— Это не наше дело.
— А чье?
— Вон, ротный есть! И ублюдки повыше... Дерьмо собачье!
— Во! — Коняга повернулся ко мне. — Мы-то и останемся в дураках! — Он тыкал в свою тощую грудь указательным пальцем. — Ротный откупится: бытие определяет сознание — так нас учили! У ротного-то все будет схвачено.- Коняга усмехнулся и шлепнул меня по плечу.
— А у нас? — я пытался ему возразить. — У нас тоже все будет схвачено! Да нам выдадут такие бумажки, что не устоит никакой бюрократ! — я взглянул на товарища, Коняга согласно кивал.
— Бумажки, говоришь... За проданную душу — бумажки?..
— Ее никто и не продавал.
— Тогда и бумажкам твоим грош цена!
— Какая разница?! Привязался к этим бумажкам — Мы видели такое!.. Мы должны что-то сделать!.. Хочешь, я скажу тебе?
Славик кивнул.
— А ну-ка, давай!
— Я поступлю в университет Ломоносова.
Коняга присвистнул.
— Нормально, валяй! — он засмеялся.
— Что ты смеешься? Думаешь, не получится?
Славик поморщился и взглянул на меня с сожалением.
— Послушай меня... и запомни, — теперь он говорил безо всякой иронии: медленно и устало. — Самое лучшее, что мы можем сделать, так это остаться здесь.
— Не понял?
— Лечь костьми в эту проклятую землю! — Коняга сплюнул и вновь посмотрел на небо. — Или вернуться, но только в цинковой упаковке.
— Нет, дружище, меня дома ждут.
— Мать проплачется... Но мне кажется: слез будет меньше, если ты не вернешься.
— Почему?
— Да потому что ты уже не сможешь быть собачьим дерьмом, — он вдруг поднялся, выбрался из окопа, взял резиновое ведерко и понес его на место, в машину. Но потом опять вернулся в окоп.
Солнце застыло в самом центре вечного круга, обжигая с высоты спины двух бритоголовых парней. Мы молча сидели на краю наспех вырытого окопа, рядом с бронированной пыльной громадиной, и теперь равнодушно смотрели в дальнюю даль: на лазурные горные вершины. Их подпирали под самое основание поля — плавно очерченными, будто накиданными друг на друга пластами; они были разными по окраске — от темно-серых, наверное, только что вспаханных, до бурых и желтоватых, цвета прелых трав и осенней листвы.
И все же они были очень похожими, я это чувствовал: в каждом из них присутствовал один и тот же оттенок, едва уловимый и доставляющий какую-то неясную боль. Если бы знал я, что это всего лишь соленый привкус здорового пота, густой и устойчивый; такой же, каким была пропитана клетчатая застиранная рубаха отца, когда он приносил ее с работу стирать, а может, облегчающий душу вздох благодарности.
Земля не может быть проклятой, если по ней ходят люди. Ведь они не просто так ходят, снашивая подошвы,- люди сразу берутся работать, так уж они устроены. Они как бы врываются в землю своими ладонями, дышат ее испарениями, начинают рождать на ней и умирать; те же безутешные матери увлажняют землю слезами... И всегда должен вызваться тот, кто готов за нее постоять. Если надо, очистить от всякой падали. Как это просто и правильно! И как непросто понять, что это и есть самое главное, а все остальное — возня и туман.
А пока мы сидели и почесывали бритые головы, изредка поглядывая в ту сторону, где орудует первая рота. Слабенький ветерок, вытекающий из ущелья, приглушал всплески выстрелов; кишлак терялся в пышной зелени фруктовых деревьев. И еще оттуда тянуло прохладой, мы знали, что там должна быть вода — журчит себе речушка или ручей по щебенке, между приземистыми лачугами, будто вылепленными из глины; и тут парни с исхудалыми, заостренными лицами в касках, обтянутых мешковиной, ударами ног вышибают ветхие двери и, пуская короткие очереди, боком вламываются внутрь,- нам тоже, конечно, хотелось быть на их месте. Вот тогда-то и появился на пыльной дороге этот странный старик с ишаком...
Он направлялся к жилью со стороны холодных каменных гор, откуда и мы прибыли на рассвете. Шел неторопливой, угрюмой походкой в просторных, совсем белоснежных полотняных штанах и длиннополой рубахе, поверх которой был накинут обыкновенный пиджак. И я помню — Коняга сказал: «Что бы ему не сесть верхом на осла и не въехать к людям, как полагается?..» Я не понял, что он имеет в виду, а старик тем временем приостановился и, повернувшись к нам спиною, осматривал бронетранспортер третьего отделения. Его не смутил даже грозный ствол крупнокалиберного пулемета, направленный как раз на него. Старик постоял немного и двинулся дальше, ведя за собой ишака.
Но, не покрыв и тридцати метров, он снова остановился, теперь уже напротив нашей машины: взглянул на солнце, на небо, достал откуда-то квадратный коврик или плед, расстелил под ногами, опять посмотрел на солнце и как бы прислушался. Затем осторожно, упершись по-старчески в бедра руками, он встал на колени, прижал ладони к груди и вдруг уткнулся чалмою в дорожную пыль.
— Видали, нет?!
Мы обернулись — это к нам подошел Володька Стеценко. Он кивнул в сторону старика:
— Силен, бродяга!
Ком яга согласно усмехнулся:
— Силен!
Стец был босой, без ботинок. Ноги его были по щиколотку покрыты желтоватой дорожной пылью. Но я знал, что на верхней части одной стопы у него наколото: «Они устали», а на другой — «Хотят отдохнуть». И на руке у Стеца была наколка: «Ростов-на-Дону»; и он старался держать свою, так сказать, мерку — слыл парнишей бесшабашным и вороватым, имея притом душу ранимую.
— Может, пойти «маклю» сделать с этим папашкой? — Володька усмехнулся. — В смысле, обмен.
— Он сейчас занят, — заметил я.
— Какой там обмен, — вмешался Коняга. — Прикладом по лбу — и весь обмен!
— Бросай так шутить!
— А что?! — Стеценко еще раз посмотрел на дорогу — старик молился. — Может, он это... Лазутчик!
— Точно, — согласился Коняга.
— Ну ладно, пусть пока отдыхает... — Стеценко опустился на корточки. — Мужики, там у вас бражка осталась?
— Да какая там бражка в такую жару!.. Но Володька встал и пошел к машине; сдернул с брони канистру и поболтал на весу.
— О! Мал-мала есть! Давайте нацедим по котелочку...
— Я не буду, — отрезал Коняга.
— Как хочешь, а мы с братишкой накатим... Надо допивать до конца, иначе прокиснет — и уксус будет... Где у вас котелки?
Стец потянулся и влез в люк машины. Минуту спустя он появился снова, сбросив на землю два котелка.
— А доктор Ватсон, кстати, тоже был воином-интернационалистом. Вы знаете об этом? — спросил вдруг Коняга как бы не к месту, пока Стец наполнял котелки.
— Это тот, что ли, который все с Шерлоком Холмсом крутился? — Володька протянул нам один из котелков, наполненный до половины мутноватой, вонючей жижей.
— Он, его летописец...
— Фу!.. Гадость какая... теплая! — Володька утерся. — А ты откуда про это знаешь, тоже их корефан?
— Да это моя любимая книжка! У отца полное собрание сочинений — я раз сто пятьдесят перечитывал.
— Тебя убивать пора.
— Только Ватсону этому, кажется, здесь тоже ничего не досталось, кроме неудач и несчастий. — Славик поднялся и, опустив голову, начал осматривать внутренние швы полинялых трусов. Он нахмурился: — Вот черт! И тут, гады...
— Что там? — я едва сдерживал позывы к рвоте. — Яйца?..
— Ну! У них склонность удивительнейшая к размножению... Надо будет потом и трусы простирнуть.
— Так что там, доктор-то этот? — Володька присел на корточки и сунул в рот сигарету.
— Да ничего, заболел он.
— Желтухой?
— Нет, кажется, тифом... Да, точно: тифом он заболел. Это все в первом томе написано, в самом начале.
— Вшей, наверное, тоже кормил; как и мы...
— Не-ет, вряд ли! Он был англичанином, а они — люди цивилизованные. Не то что мы — собачье дерьмо!
И вот тут произошло что-то. Я точно не знаю, что именно, но будто мне плюнули прямо в лицо — и дальнейшие разглагольствования Коняги доходили до меня, как сквозь туман. Он вроде говорил, что эти подлые англичане повыкачали отсюда все, что могли, и теперь живут припеваючи, и еще сто лет будут жить.
— А вот мы сейчас посмотрим... — так сказал я. Встал и направился к старику, захватив автомат. — Стец! Пошли-ка со мной!
Старик сворачивал валиком коврик и, казалось, не замечал ничего. Стеценко с «оду запрыгнул на ишака, вынул из ножен штык-нож и стал тыкать острием бедному животному в ляжку: «Но!.. Но!.. Поехали!»
Мы остались один на один: я и старик. И тут только дошло до меня, что я стою перед ним почти голый, в одних полинялых трусах. Я вдруг заорал:
— Время?.. Время сколько, я спрашиваю!
Старик стоял и не двигался. Меня поразили его глаза: вовсе не старческие — у стариков они обычно подернуты желчно-матовой пленкой. А эти глаза были ясные и прозрачные. И я опять заорал:
— Сколько время? Время, не понял?! — и показал на запястье.
Старик повел неторопливо рукою, отодвинув рукав пиджака: вот они — часики! Швейцарские — настоящие, с тремя кнопками и хрустальным граненым стеклом... Старик взглянул на меня и вздохнул облегченно. В этот самый момент взлетел приклад моего автомата и торцом врезался в лоб ему — старик упал на спину в дорожную пыль.
Он лежал у меня под ногами, широко разбросав руки, словно распятый, и старческое лицо его освещала улыбка блаженства.
— Надо прикончить, — процедил сквозь зубы Стеценко и склонился над стариком, чтобы проверить карманы.
— Хватит с него... Дай мне часы, я давно мечтал о таких.
А старик все лежал в дорожной пыли, распластанный, и в застывших глазах его отражалось предзакатное небо... Стец протянул мне швейцарские часы, я взглянул на ник и ужаснулся: ведь они, эти темные и прозрачные, будто дверь, ведущая в никуда, глаза будут всякий раз так спокойно, так мрачно взирать на меня, если я обращусь к ним за временем.
И я подумал тогда: нет, дело не в том, что на мою долю выпало освободить этого человека от боли в суставах и старческой немощи, — не потому он так облегченно вздохнул. Блаженную улыбку освобождения приходилось мне видеть и на других лицах. За одно лишь мгновение до смерти так улыбались и молодые парни-афганцы, которых мы называли душманами. И я понял — эти люди сильнее! У них за душой есть нечто большее, а мы проиграли. Нет, не войну. Никакой там войны и в помине не было. Было черт знает что; а проиграли мы свою жизнь, потому как — действительно, после такого удара, какой я нанес старику, — мне самому уже никогда не оправиться.
И нужно ли теперь понимать, что за сила двигала моею рукою, что за проклятие?.. Случилось все именно так, и моя иль не моя в том вина, а надо платить за дела своей юности. Человек от животного отличается тем, что он должен раскаиваться, — значит, в этом и есть мое счастье, в этом есть моя сила.
Вот, собственно, все. Что еще можно добавить? Часы я потом продул в карты. Конягу с желтухой отправили в Союз. Несколько суток он валялся скрюченный под машиной: ничего не ел, кроме антибактериальных таблеток из своей индивидуальной аптечки, и пил кипяченую воду, но тут же отблевывался ею под скаты — и присыпал песком, чтобы мух было поменьше, а потом опять вползал под машину. На седьмой день только, кажется, опустилась «вертушка», и на этом его мучения кончились. Стеца убили, а о ротном я и говорить не хочу.


Полковник всегда найдется

1

Он возвращался обычно в четвертом часу или чуть позже, но ненамного. Уже темнело, шел к концу новый день. Сергей поднял голову и по приспущенному на веревке целлофановому пакету отыскал свое окно. В комнате горел свет — мягкий и темно-красный ночник. Елена не любила яркого света, она ждала.
Безумно хотелось есть, как всегда в этом городе, так что казалось, все иссохло внутри; досадно сосало под ложечкой, а в ногах опять хлюпало.
Ну и зима, ну и город... Через каждые два-три дня здесь случались сопливые оттепели и вдруг все покрывалось льдом. Люди спешили, толкались, скользили и падали, бились машины, а мясо продавалось на каждом шагу; его было навалом, особенно в центре, но там то и дело попадались полковники. Их тоже было навалом, они-то облюбовали столицу. Сергей ее ненавидел.
Перед крыльцом он остановился и еще раз посмотрел на злополучный пакет. По нему давным-давно рыдал мусоропровод, но все руки не доходили. И день ото дня становилось противнее: смятые потроха обычной пачки вареников перемешались с осколками тарелки, которую Сергей со злости разбил еще месяц назад о карниз, затем он сгреб все в этот пакет и швырнул его за форточку. Сергей не любил вареники с творогом, но сам же купил их в магазине. Он думал, что это пельмени. Потом были оттепели, и не единожды; внутри все смешалось и слиплось, целлофан застывал и оттаивал, а пакет все висел и висел, теперь припорошенный свежим снегом... а я страдала и страдала и прострадала снегопад — сказала Елена сегодня утром. Бог с ней — подумал Сергей.

Она читала книгу под ночником. Поджав свои ноги и стянув для них покрывало со второй кровати. Свернулась в уютный комочек, забившись в норку между лакированной спинкой и еще чем-то мягким, прижатым к стене. Лицо ее было затемнено, виднелся лишь светленький кончик носа.
— Привет, — сказал он и бросил на стол перчатки.
— Привет.
Рукою она отвела в сторону прядь светлых волос, вытянула ноги к батарее.
— Сидишь?! — Он скинул размокшие сапоги, надел тапки и прошел в комнату, взглянув на часы. Подсел к ней. — Как дела?..
— Прекрасно.
Он протянул к ней ладонь. Она отмахнулась.
— Слушай, отстань.
Он встал, пошел к двери, обулся, Взял сумку.
— Ты деньги получил? — спросила она.
— Да, — и он вышел.
Он ответил ей не так чтобы тихо, но знал, Елена его опять не расслышала.

Мясо было и в соседнем с домом магазине, и в гастрономе напротив, и внизу в конце улицы его, кажется, тоже давали. Надо было еще купить хлеба и вообще посмотреть, что дают, пока были деньги. Сначала Сергей решил зайти в гастроном.
У мясного отдела суетились две вьетнамки: тянулись ручонками к распластанным ломтям и лепетали что-то. Небольшие кусочки, из тех, что остались к вечеру на прилавке, потемнели, подсохли — это была баранина. Сергей решил подождать, пока исчезнут эти вьетнамки, и отошел в сторону.
— Ну как ты, оформился?.. — блеснуло перед глазами что-то золотое — цепочка из-под халата или печатка на пальце, — возле Сергея задержался директор магазина, миниатюрный и смуглый, где-то его ровесник, а может, и помоложе.
— Нет, знаешь... — Сергей протягивал руку для приветствия и улыбался. Он вспомнил про давешнюю гречневую сечку — два бумажных пакета; Елена любила такую кашу, особенно с молоком. Сергей просил гречку у этого парня-директора с месяц тому назад, в ветеранский день. Он показывал ему свое удостоверение. Но парень сказал, что это ничего не значит, надо встать на учет в торге и завести карточку, тогда вот будет законно. Но гречку все же дал сразу, два бумажных пакета. Сергей пообещал ему все сделать, как надо, да так и не сделал.
— Ну что-о ж ты?! Трудно в торг сходить, здесь же недалеко, надо только встать на учет...
— Да все как-то некогда.
— Вот видите, некогда им!.. — директор широко улыбался, обращаясь к окружающим, продавцам и кассирам, уверенный, что его слушают. — Учти, к Новому году ничего не получишь, — прошел мимо.
— Я ведь вам говорю, прыщи нерусские, руками не трогать!..
Сергей обернулся — мясник сгреб с колоды свою топорину и покачивал ею у живота.
— Давайте, давайте! Ложите сюда... — он постукал ногтем о прилавок. Вьетнамки отдернули руки, спрятали их за спину.
Опять лепеча что-то и улыбаясь невинно, потом попятились и исчезли.
— Это все, что осталось? — спросил Сергей.
— Я говорю, руками не трогать!
— М-м. — Сергей поднял глаза — мысленно взвесил щеки и подбородок мясника.
— Я говорю ведь, ничего нет!
— Убери ты свой инструмент... — Сергей достал кошелек.
— Ну ладно, — мясник опустил на колоду топор, — сейчас посмотрю. — Он заглянул за ширму, вернулся и бросил на весы первоклассный отрубок свинины. — Вот, последнее, что осталось.

Елена так и не вставала с кровати. Сергей носился по длинному коридору взад-вперед, между кухней с газовыми плитами и раковинами общего пользования и их комнатой, где в боковом шкафу хранились продукты, — то за ножом, то за солью, то за лавровым листом... Елена так и не вставала с кровати, она встречала и провожала его равнодушными взглядами, только раз посоветовала ломать макароны покороче. Сергей выглядел деловым и спокойным, даже с занятыми руками старался поаккуратнее прикрывать дверь.
Мужчина без дома никуда не годится. У женщин и так бездна слабостей, а если нельзя рожать, нет дома и денег... Но Сергею были известны вещи повыше денег, и здесь, в дикой столице, он старался не забывать их — и это было его слабое место... и связи рвались, и новые планы рушились. Помощи не было, на Еленины прихоти иногда не хватало сил — и он срывался... однажды понял, что проиграл: в этом городе он бездомный и нищий. Просто чудо, что она до сих пор с ним рядом.

Около шести он накрыл к ужину стол.
— Садись кушать, Елена. Она молчала.
— Ты будешь есть или нет?
— Нет.
Сергей наполнил свою тарелку макаронами, из сковороды набросал с десятой кусочков свинины, с салом и корочкой, кое-где даже попадалась щетина. Лучшие, чистые ломтики мяса остались Елене — она все равно поест, когда он уйдет, — весь день сидит голодная.
— Ты ехать не собираешься?.. — она опустила книгу.
— Успею, еще больше часа.
Сергей доел и пошел варить кофе. Сделал, как обычно, крепкий и сладкий. Поставил чашку на стол и не спеша отхлебывал из нее, пока собирался. Елена так и не вставала с кровати, она больше не сказала ни слова.
Перед уходом он вытащил из кошелька три десятки, положил на полку, под Еленин маникюрный набор с косметичкой, оставив себе пятерку и трехрублевку.
— Я вернусь ровно в десять, пока!

2

Троллейбуса, как назло, долго не было. Теперь Сергей уже явно опаздывал, он отбросил сигарету и начал ловить такси. Перед ним голосовала женщина с девочкой, одетой в коротенькую кроличью шубку. Тоже наверняка до метро, подумал Сергей, так что выйдет не больше трешки, только бы тормознул хоть один гад...
От мигающего потока все же отделился мотор с зеленым огоньком, Сергей подбежал и дернул за дверцу: «До метро!..» Водитель кивнул, рядом с ним уже кто-то сидел. Подоспела и женщина с девочкой: «Метро?..» Сергей кивнул и распахнул для нее заднюю дверцу, но женщина замешкалась: «Нет, садитесь сначала вы».
В машине было дымно — накурено. Старуха рядом с водителем вяло скрипела, копалась в своей сумке и нещадно дымила папиросой. Сука старая, подумал Сергей, хоть бы окно приоткрыла... Он наклонился и посмотрел на девчушку; та вдруг прижалась к матери. Черт с ними, Сергей откинулся и прикрыл глаза.
Прошло восемь лет. Сергей забыл многое. Почти все он забыл. И Тимоху ни за что бы не вспомнил, если бы не запись в блокноте: «Москва... Тимохин Андрей», телефон. Сергей волновался немного. Ведь вот человек из той жизни, и сейчас он увидит его. Волновался, потому что не верил уже, была ли она — та жизнь...
Старуха на переднем сиденье, продолжая дымить папиросой, вдруг обернулась к Сергею с вопросом.
— Что? — переспросил Сергей.
Она повторила, но он опять не уловил ее слов.
— Простите, не понял.
— Говорю, вы не слышали прогноза на завтра?
— Нет, я не знаю, — ответил Сергей. — Может быть, опять снегопад...

Такси остановилось. Сергей сунул водителю трешку и выбрался из машины. Торопливо зашагал по встоптанной дорожной каше — а под ней лед, — свернул в переход: ступеньки, решетки, — влился в поток. Итак, четыре остановки, переход и еще одна.
Сергей вошел в вагон, но перед тем посмотрел на табло. Без пяти. Тимоха уж точно пришел, уже наверняка ждет.
«Автозаводская», «Автозаводская"... Сергей пытался припомнить все, что он знает про этого парня, своего тезку, товарища. Там он служил водителем: его «зилок» отстал от колонны, ночь, мина — в нижней части голени сильный ожог, контузия. Это он рассказывал сам, обычное дело. Еще говорил, что на гражданке работал таксистом. Тут он, скорее, приврал, после школы сразу таксистом... Может, хотел им работать, это точнее.
Вчера он ответил по телефону: «В Министерстве обороны...» Чувствовалась улыбка на другом конце провода. Шутил?.. Да, скорее всего!.. «Автозаводская"... Так что же, он сейчас работает там или живет где-то рядом? Сергей еще переспросил: почему именно «Автозаводская»?! Приедешь — увидишь. Ну ладно, увидим. Или все-таки в Министерстве обороны? Черт его знает, Москва!.. Может быть, возит полковника с черным портфелем или даже генерала; и сам в ус не дует... Вот это будет картина: подкатывает вдруг Тимоха на «черном вороне»!
Сергей сделал пересадку. Осталась одна остановка. Сейчас он узнает все. Только бы Тимоха не ушел, а дождался. Не должен уйти, не тот случай.
Двери распахнулись, Сергей вышел и осмотрелся. Товарищ должен узнать его сразу, по голубой куртке и рыжей шапке, как договаривались на всякий случай, если не узнают друг друга в лицо. Таких курток не так уж много, да и шапок тоже. С Тимохой сложнее: серое пальто, шапка черная, как говорил он, крашеный кролик. Вон — один такой, второй... Впрочем, этот уже староват. Никто не задерживается, все направляются прямо к выходу. Прежде как-то не замечал, что большинство москвичей одеваются столь однообразно и тускло. Но не все. Конечно, не все. Опять же полковники.
Отхлынул гулкий наплыв, зал почти опустел. Тимохи не было. Сергей прошел из конца в конец платформы, взглянул на табло — восемнадцать минут. Неужели ушел, не дождался? Черт его знает, москвичи — народ занятый, пунктуальный... Нет, не должен, не тот случай. Сергей медленно шел обратно, заглядывая за колонны, где виднелись края одежды.
У эскалатора один прохаживался, двое или трое просто стояли. Место встреч, подумал Сергей и решил задержаться. Тут он и увидел то, что искал: пальто, шапка, брюки... Тимоха, кажется, говорил и про брюки — тоже серые. Сергей обошел сбоку мужчину, стоявшего к нему спиной: поправился, что ли? Лицо показалось знакомым. Мужчина повернулся. Сергей подошел ближе:
— Извините, вы не меня ждете?
— Нет, — мужчина улыбнулся и направился вдоль колонн.

Перевалило уже за полчаса. Сам не зная зачем, Сергей все бродил по гулкому залу, поезда подкатывали и уносились, бродил просто так, надеясь неизвестно на что. Попадался тот самый мужчина, в пальто и шапке, как должен быть одет Тимоха; тоже кого-то ждал.
Болезнью их была надежда. Голодная, злая... Она пришла к ним вместе с желтухой и вшами, окончательно вселилась в каждого той осенью, когда до возвращения домой уже оставалось не больше двух месяцев.
Те, кто хотел продержаться, еженедельно стирались в бензине и брились наголо, не оставляя ни одной волосинки на теле. Но быстрее вернулись другие, у кого вдруг темнела моча и в глазах проступала желчь. А самые стойкие, выносливые трубили вплоть до зимы, снова и снова карабкались в горы, подставляя себя за двоих. Они оказались крайними, у них ничего не осталось, только голодная, злая надежда — вот такая болезнь. И многих все же настигли пули, осколки — они вернулись калеками, а кое-кто не вернулся вообще.

3

Новый наплыв. Люди спешили, проскальзывали мимо, иногда натыкаясь на Сергея или задевая его плечом. Он привычно перебирал их глазами: одежда и лица — тусклые, усталые, скупые... Но вот вдруг взгляд Сергея зацепился за улыбку. Она как бы именно к нему обращалась, безусловно — к нему; приближалась, растягивалась. А вместе с этою улыбкой шаг за шагом подступало и серое пальто, окантованное черным шелком, ну и шапка. Та самая шапка — крашеный кролик, она сбилась чуть набок, высвобождая густые темные волосы парня и его вытянутое лицо, до смешного нелепое: та же вот косая усмешка, крохотные глаза... Он! Точно он, вспомнил.
— Здорово! — Тимоха протянул руку, вторую приготовив — обняться.
— Привет. — Сергей замешкался, стягивая перчатку. Ухватил жесткую ладонь товарища. — Ну что же ты, дружище...
— Черт, задержался! Извини. Застряли в лесу, сегодня за елками ездил. Пока поставил машину... Слушай, у меня времени в обрез!
— У меня тоже.
— Ну что будем делать?
— Пошли, не здесь же стоять.
Они направились к выходу, шагнули на бегущую пластинчатую дорожку, Андрей оказался ниже.
— Ну что, как дела, рассказывай.
— Да никак, работаю. Сегодня вот за елками ездил.
— Работенка что надо.
— Представляешь, елочки такие... зеленые... одна к одной... Полный кузов загрузили.
— Начальству?
— Кому же еще. Завтра опять поедем.
— Да, с елками сейчас туговато.
— У-у, желающих море!
Тимоха выглядел скверно. Пальто куцевато обтягивало бока и громоздкие плечи, а лицо его укрупнилось, потемнело как будто. Весь он, словно придавленный, чуть подался вперед. Трудяга.
— Что за контора-то, я так и не понял?
— Автобаза Министерства обороны, я ж говорил. Обслуживаю... — Тимоха передвинул шапку на другой бок. — Машина новая.
— Еще бы не новая, грузовик?
— Ну. Иногда приходится до ночи мотаться, туда-сюда, а сверхурочных не платят, не хотят, гады. А так ничего: товары, продукты... Сам понимаешь.
Его рука лежала на резиновом поручне: массивная, какая-то вздутая, на кулаке еще свежий рубец. В драке, а может, сорвался ключ.
— Льготами-то пользуешься? — Тимоха обернулся с ухмылкой.
— А что, нельзя?
— И меня жена раньше все таскала по магазинам, там встань на очередь, там... Хату получил новую — теперь уже тю-тю...
— Разошелся?
— В прошлом году.
Они выбрались из метро. Тимохин зашагал, то и дело оскальзываясь, по безлюдному почти тротуару. Сергей отставал.
— Слушай, ну ты и чешешь... Так куда мы идем?
— Сейчас в одно место — здесь недалеко, попьем пива... Уважаешь пивцо?
— Нет, слушай, сегодня мне нежелательно пить. Может, в следующий раз...
— Знаешь, здесь должна крутиться подруга одна... — Тимоха на ходу озирался. — Если встретим, я скажу, что вот, товарищ приехал — не до тебя, мол... Идет?
— Так мы ведь ненадолго...
— Конечно. Просто отшить надо.
— А что так?
— Привыкать неохота.
— Ясно.
— Прошлым летом приезжали Витька Смоленцев и Гарик... — Тимоха приостановился, протянул пачку: — Курить будешь?
— Спасибо, у меня есть. — Сергей тоже прикурил сигарету.
— Помнишь Гарика? Десантник... Ночью его привезли, тебе уже сделали операцию. Ты еще говорил, что вы с ним почти земляки.
— Нет.
— С осколками в животе и в паху. Все показывал фотографию — подруга ждет... Его койка стояла через одну от тебя, рядом с моей.
— Нет, не помню. Убей, не припомню! Если бы увидел, то, может быть, вспомнил... Ну и что, как у него дела?
— Да ничего вроде.
— Женился?
— Не знаю, он ничего не говорил... Вон туда нам, видишь?
Узкие окна под крышей темного короба-павильона растекались желтоватыми пятнами; в них плавали шапки и силуэты голов. Скользкий бугор вместо крыльца. Тимохин оттянул дверь на пружине — они вошли, огляделись, вдохнув чего-то горьковатого и тошнотворного.
Возле круглых высоких столиков толпились люди. Всюду кружки и лица, распахнутые пальто, куртки — едкая дымка под нависшим над головой потолком. Тимоха, еще сильнее ссутулившись, проныристо ввернулся в толпу и там поздоровался с кем-то за руку. От кучки рыбьего мусора оторвался толстяк: «Поздно, Тима!..»
Андрей отошел. Мимо проковыляло грязное существо бродяжьего вида, бережно неся пиво в коробке из-под молока. Сержант с рацией осматривался вокруг. У автоматов и раковин никого не было — все шло к концу.

4

Из госпитальной жизни Сергей помнил только одно: салажонка с выжженным животом. В тот день привезли еще три обгорелых трупа, но, кроме похоронщиков, их не видел никто. Противотанковое ружье — это не самое страшное, хотя и прошивает бронетранспортер запросто; есть вещи похуже. Но тут пуля угодила в боекомплект... Под панцирем БТРа взорвались коробки с патронами, гранаты, ракетницы! Как раз под креслом командира машины — сержанта, что сидит позади водителя. Ну и еще с ними ехал связист... Того паренька вытащили из заднего угла десантного отсека без сознания.
Весь первый день он так и просидел на кровати, как пьяный. Обмотанный бинтами вокруг живота. Сбоку у него висел целлофановый пакет — с чем-то серым и полужидким — как бы продолжение прямой кишки. Вечером ему принесли кашу в плоской тарелке и чай. Паренек поел, попил и лег спать. На следующее утро, во время обхода, главный врач, подполковник, старался не смотреть на него; спрашивал у остальных, как дела, обещал, что выпишет скоро: «Еще повоюете». А ему не сказал ничего, так и ушел. Дежурный санитар лишь махнул рукой, дескать, парень безнадежен: можно переливать кровь, пересаживать кожу, но если выжжено мясо на животе... Потом Сергей и сам во всем убедился... Перевязки пареньку делали прямо в палате, не носили в стерильные перевязочные, и сержант-санитар выпроваживал тех ребят, кто может ходить, но двоих-троих просил остаться и помочь — приподнять, поддержать. Все обычно убегали, даже те, кто едва стоял на ногах, но кое-кому приходилось остаться. Однажды и Сергею не повезло: он все увидел. Под бинтами была клеенка, а дальше — гной и кишки, выпирающие ребра... и запах...
Об этом вспоминать не хотелось, тем более сейчас. Но паренек не выходил у Сергея из головы, все лежал на своей кровати, напротив, и ни на что не реагировал: ни на запах, ни на мух, облепивших бинты с желто-зелеными пятнами. А так, в общем, он был как и многие здесь: садился и ел, когда приносили еду, и даже ходил иногда, разговаривал, но как-то все равнодушно — его спрашивали, он отвечал. Прошло только пять месяцев, как он призвался, мать его еще ничего не знала — он не писал. Да и где служил, название своей части он так и не вспомнил. Его здорово шарахнуло головой о броню и контузило. Кроме того, ему кололи наркотики, и правильно делали, ведь больше помочь ничем не могли, а так ему было все-таки легче. С первой партией «цинков» на вертолете его отправили в Союз.

Послышался звон; где-то со стола уронили кружку. В пивном зале усилился гул. Милиционер, отвернувшись, говорил по рации. Появился Тимоха, он отряхивал полы пальто.
— Ну что? — спросил Сергей.
— Кончилось пиво, не видишь?!
— Вижу.
— Что же делать?
— А может, не стоит вообще, ну его к черту!.. — Сергей огляделся, поморщившись с отвращением. — Пойдем, проводишь меня до метро, сядем где-нибудь по дороге, поговорим...
— Нет, кружечку надо.
— Ну хорошо, а где?
— Тут есть одна точка, пешком перу кварталов.
— Хочешь туда?
— А что, может, пойдем?
— Ну пошли, — Сергей направился к выходу.
Всю дорогу Тимохин говорил о своем возвращении. Вернулся он в часть после госпиталя, поставил штамп в военном билете, собрал вещички и тихо отъехал. Суток двое сидел без билета в Термезе, потом еще сутки в Ташкенте. Вспоминал о раннем утре в пустынном вокзальчике за несколько станций до Казанского, там он в туалете умылся, переоделся в гражданское, потом сел в электричку и через час был уже дома.
Говорил Тимохин отрывисто, то и дело оглядывался, Сергей не разбирал многих слов; сначала они шли по тропе вдоль шоссе, из-за спины проносились машины, потом обледенелый бордюр отдалился, ушел в темноту, — по бокам вырастали тяжкие стволы и тени деревьев.

Стылый город принял его в свои тугие объятия: нараспашку Сергей выскочил из вагона, — дегтярно-угольный запах ночного перрона — и никого... Прямо через пути, перешагивая рельсы одну за другой, Сергей направлялся к звонким огням вокзала. Один, жалкий, смешной, в сплющенной шапке и длиннополой шинели, он не знал еще про полутемный тоннель перехода, который прокопали до его возвращения. Родители ждали его у выхода из этого перехода, старший брат вспомнил и вышел навстречу, и Сергей его сразу узнал, хоть и не видел лица, только прочную сутулую фигуру, походку... «Здорово, наконец-то. Где твои вещи? Давай быстрей, помогу...» Сергей вынул руки из карманов шинели: «Вот, все, без подарков...» Брат посмотрел, улыбнулся: «Ну и ладно, пошли быстрей, там отец с матерью». Первые дни Сергей упивался, еще бы: ему повезло, вернулся почти невредим — и не случайно там, на вокзале, он показывал брату свои ладони вместо подарков, — даже все пальцы были на месте. Но уже через неделю впервые явилось чувство обманутого, не удалось избежать желтухи, и на полтора месяца он угодил в инфекционное отделение. Там он в палате рассказывал кое-что от нечего делать, его просили. Но лучше бы отказался, потому что сразу увидел, как растерялись многие и озирались, а некоторые даже не стали слушать — ушли. Сергей тогда перешел на шепот, перестав понимать, что же от него хотят, а потом вообще замолчал.

— Слушай, а чем ты занимался до приезда сюда? — спросил вдруг Тимоха.
— Да разное было, последнее время работал в газетах.
— А первое?
— Не помню точно, боюсь ошибиться. Пропито первое время, короче.
— Сейчас не пьешь, что ли?
— Стараюсь.
— Зачем?
— Чтобы не чувствовать себя скотиной.
Тимоха замолчал, они уже шли темными кварталами; потом вдруг спросил:
— Слушай, так ты писатель, что ли?
— Писатель.
— Ну даешь, и много уже написал?
— Много... Один рассказ.
— Не густо. А почему же не пишешь еще?
— Надоело.
— Пиши. Может быть, станешь великим писателем...
— Да ну его к черту!
— Слушай, что-то я тебя не пойму...
— Понимаешь, не хочется, чтобы всякие подонки снисходили до моих рукописей.
Впереди на тротуаре маячила чья-то тень с бидончиком, ее то и дело заносило, разворачивало — пока не ударило лицом об лед. «Будьте вы прокляты!» — встал на четвереньки подвыпивший мужик, но потом опять повалился набок.
— Тебе куда, друг? — Тимохин задержался.
— Будьте вы прокляты!
— Брось, бесполезно, пошли! — оглянулся Сергей.
— Иди, я догоню... — Тимохин поднимал пьяного. Сергей пошел не оглядываясь.

Стылый город. Но то был его город. Город, где Сергей родился. Где надорванный еще прошлой войной комбинат, тяжело дыша и ощетинившись трубами, распластался во весь левый, выжженный мазутом берег Урала, где варят металл и грохочущими станами тянут прокат, где особенно много лозунгов и аварий, где люди с твердыми лицами живут по законам трехсменного графика, не зная ни праздников, ни выходных, и считается признаком хорошего тона проклинать родной город; где и по сей день взрослых отучают от мяса, а детей от конфет и мороженого и где едва ли наберется с десяток полковников... Сергей вернулся туда почти невредим, но успел лишь взглянуть в жадные глаза матери, на морщины и грубые пальцы отца да еще услышать младенческий крик племянника, — встречу с городом пришлось отложить; когда Сергей выбрался из больницы, было уже не до этого. Он бегал по незнакомым словно, заснеженным улицам, которые снились ему много раз, и не мог понять, куда утекло молоко. Оно ведь так нужно детям. И племяннику надо было варить кашу, но молока теперь не было во всем городе, где родился Сергей... То был восьмидесятый год, олимпийский — самое неподходящее время для войн. Но ему, Тому Самому, было плевать; он метался в предсмертной агонии, зная, что дни его сочтены, а хотелось жить вечно, нужны были памятники. В холодных скалах с вершинами под сияющим полумесяцем!.. О молоке же он забыл и о детях. Он сколачивал все новые стаи, посыпал их через мутную пограничную реку на юг, он все брал на свой счет и кидал куски мяса самым главным, матерым... Потом издох, но самые матерые выжили и устремились в столицу. Когда это случилось, Сергей почувствовал себя конченым человеком. Он понял, его опять обманули: его посылала не Родина, а кто-то другой.

5

— Послушай, Сергей! — Тимохин догнал напарника, и они зашагали дальше, мимо сверкающих огнями многоэтажек. — У меня ж к тебе просьба, как я забыл?!
— Что такое?
— Ты ведь там рядом живешь с Уралмашем, мне нужно эмблему.
— Какую эмблему?
— Ну на машину — «Урал»! Значок их фирменный, заводской... Очень выручишь, если достанешь.
— Зачем тебе?
— Я собираю такие эмблемы. — Тимохин, улыбаясь, посмотрел на Сергея.
— Ах да, ты же автомобилист.
— Ну!
— Нет, ничего не выйдет. Понимаешь, Урал большой — даже больше Москвы...
— А-а, понятно.
— Да и буду я там... не раньше, чем ты...
— А я и не собираюсь...
— Кстати, сколько лет твоей дочери?
— Пять, скоро уже шесть. — Тимохин удивленно посмотрел на Сергея. — А я разве говорил тебе о своей дочери?
— Говорил, ты просто забыл.
— Не помню.

На всякий случай Сергей следил за дорогой. Позади, вдоль шоссе — темный парк и шеренга многоэтажек, уходящих огнями в ночь. Поворот, еще один поворот... Сергей знал, что скорее всего возвращаться он будет один, не стоит опаздывать домой. Да и вообще не вовремя эта встреча, да и незачем. Ничего нет, вместе им делать нечего.
— Так что у тебя там с подругой? — вновь обратился он к товарищу.
— Я же говорил, привыкать не хочу.
— Да нет, с женой.
— А, черт! — Тимохин споткнулся. — Не моя дочь — понимаешь!
— Как не твоя?
— А вот так: уже не моя, у нее другой папа... И давай не будем, не надо.
— Извини, как знаешь.
Но Тимохин сам не выдержал. Стал вдруг рассказывать свою семейную историю — сбивчиво, бестолково. Про частые командировки, про замашки бывшей жены и про то, как однажды, вернувшись раньше, чем надо... Тимоха опять то и дело оглядывался, сначала речь его походила не оправдание, а к концу звучала уже сплетней на самого себя.

...Сегодня ночью у Сергея выпали зубы, гнилые зубы. Он держал их в горсти, на ладони, и не мог понять — почему так случилось... А потом он ушел и оставил Елену с полковником. Она очень просила: «Оставь меня с ним. так надо». Ну а этот, в форме, стоял рядом, пах сукном и металлом, поскрипывал сапогами и ждал. Наконец не выдержал и приказал: «Кругом, марш!..» И Сергей подчинился, пошел по каким-то делам, но потом спохватился вдруг и рванул обратно. Он бежал, очень спешил, хотя точно знал — уже поздно... Вот и дом у реки, где жили только он и Елена. Деревянный забор и трава, тоже высокая, какой была она там, в армии!.. Сергей бежал домой, словно бы чувствуя себя на прицеле — два больших волосатых пальца неумолимо вдавливались в гашетку... А полковник был спокоен, упрям, поправлял на себе портупею, спускаясь с пороге, и на ходу застегивал подворотничок. Сергей знал, что полковник сильнее, но все же мчался навстречу!.. Тут-то его и настигла пулеметная очередь. Он почувствовал, как всего подбросило вверх: пули наплыв за наплывом впихивались в тело — такие упорные тычки в грудь и по рукам и ногам. Он упал в траву. Знал, сейчас хлынет горячая кровь. Так и случилось. Словно кипяточные пузыри лопались в груди, животе, в переломанных хрящах и суставах. Он отбросил к небу лицо, уже лежа в траве — такой же высокой. Больно не было, только обидно... Полковник прошел мимо и скрылся за деревянным забором. Потом вышла она, Елена. Задержалась у двери, задумалась — ей было не до него. Но Сергей позвал ее тихо. Она кинулась на зов, растерянно, ничего не понимая, даже когда наклонилась... Это были ее глаза, только вот — размытые. И усталая тяжесть под ними, и губы со знакомыми капризными складками. Сергей рукою раздвинул траву, из последних сил. Тут она увидела все и поняла, вскрикнула. Его грудь была, как решето, вся в крови, в клочьях... И он знал: это конец, уже ничто не поможет — ран слишком много, и из глаз текут слезы. Но Елена сказала: «Нет, никогда!» А он повторял все про то, что все уже, поздно. Тогда она вцепилась ему в загривок и крикнула: «Нет!» Сергей напрягся и, только тут почувствовав боль, сказал: «Попробую, но знаешь, вряд ли... К чему тебе калека — вон полковник!..» Однако Елена ответила: «Нет, мне нужен ты! Полковник всегда найдется...» И тут Сергей еще сильнее напрягся, впитывая в себя нахлынувшую боль и беду — теряя сознание... Так начался этот новый день.

По ногам светом стегнули фары. Впереди на дороге растянулись два уродливых силуэта, заметались по грязной наледи. Мимо прокатил милицейский «уазик» и, взвизгнув тормозами, уткнулся одинокому зданию в самые двери. Верхний этаж дома, над пивным баром, заманчиво тлел рядами багровых портьер, но Тимоха все не мог успокоиться:
— Стервы эти!.. Они так устроены, на них нельзя положиться. Порода такая — продадут ни за грош! Подведут в тот самый момент, когда труднее всего.
— Наверно, ты прав. — Сергей распахнул дверь, пропуская вперед товарища. — Но это наше единственное спасение.
В полумраке пролета скользкие, будто взопревшие, ступени; тот же кислый и липкий воздух пивной забегаловки. Кто-то размазался по стене, уступая дорогу: «Говорят, не пускают!..» Тимоха кивнул или же просто еще сильнее ссутулился. Затем он вынул из кармана руку и сунул что-то мужику в грязном халате. Тот, приняв, уступил проход. Тимохин плечом толкнул дубовую дверь.
— Проходи, все нормально.
Этот зал, казалось, был попросторнее, но заполнен людьми до отказа. Серые фигуры плотно обступили высокие столики, тянулись лицами к кружкам или просто беседовали. Стоял общий гул, за крайним столиком играли в шахматы.
— Так, погоди, я сейчас, — засуетился Тимоха. — Подберу емкости... — и он скрылся в толпе.
Сергей отошел к стеке, освобождая проход, но тут же был потеснен назад, к входной двери, теми, кто проталкивался к краникам пивных автоматов.
— Где ты пропал? — Тимохин появился, держа по паре кружек в обеих руках. — На, ополосни пока, а я займу очередь, надо наменять побольше двадцатчиков.
В раковине лежали осколки стекла вперемешку с размытой непереваренной пищей, из крана непрерывно текла вода. Сергей тщательно отмывал кружки, поглядывая по сторонам. К крайнему столику, где двое военных играли в шахматы, протиснулся парень с худым бугристым лицом; он покачивался, обращаясь к играющим... Сергей потянулся закрыть воду в кране, но винт несколько раз провернулся — она продолжала литься. Сергей стал протискиваться к кассе, ища глазами Тимоху.
— Ну как, порядок? — обернулся он.
— Порядок.
— Сейчас наменяем монет. — Тимоха потянулся в задний карман брюк. — Как ты думаешь, пятрофана хватит?
— Вполне. Фиолетовая двадцатипятирублевая бумажка расправлялась в руках у Тимохи.
— Нет, так не пойдет. — Сергей вынул из кошелька последние пять рублей. — На, возьми пятерку, не стоит менять четвертной.
— Да брось ты...
— На, говорю, бери. Свои разменяешь в следующий раз.
— Ладно. — Тимоха спрятал деньги обратно в карман. — Пойду поищу свободное место. Как разменяешь, подходи к автоматам.
Тимоха исчез. Сергей оглянулся на крайний столик — военные все продолжали играть, стараясь не замечать опухшего парня, который стоял рядом и говорил что-то. От соседних столиков дошло до очереди едва уловимое тревожное передвижение: парень полез обнимать приземистого, с жилистою шеей и сухощавым лицом капитана, но тот оторвался вдруг от доски с фигурами, брезгливо и тупо вломившись кулаком в рыхлое лицо парня, отринул его к проходу... Мгновенно раздвинулся коридор безучастных затылков и спин, по которому, беспомощно цепляясь за рукава и полы одежд стоящих, поплыл парень, — он старался удержаться и не упасть, внизу был грязный цементный пол, железные стойки столиков, ноги... Сергей почувствовал металлический привкус крови во рту, скулы свело; тоже непроизвольно отвернулся, хотя парня несло прямо на него. От жгучей боли, будто беззубые челюсти сдавили предплечья, Сергей обернулся и нанес короткий удар в бледное пятно с мокрыми испуганными глазами. Парень упал, запрокинув голову, и закричал истошно: «Сволочи! А-а-а!..» Он лежал на мокром полу и, словно пытаясь заслониться от новых ударов, скрестил над собою руки — вспухшие обрубки кистей, без пальцев.
Сергея пихнули в спину: ты будешь менять или нет? — подошла его очередь. И он лихорадочно сунул в окошко свои пять рублей. А когда Сергей сгреб в горсть двадцатчики и отошел, за крайним столиком играли в шахматы, вокруг пили пиво, того парня не было.
— Что там за шум? — спросил Тимоха, принимая двадцатчики и стараясь их не рассыпать.
— Паренек один сказал, что мы сволочи...
— Все нормально. — Тимоха кивнул, подставляя к кранику кружку.
— Нет, погоди!.. — Сергей внезапно положил руку приятелю на плечо: — Слушай, ты меня извини... я пойду...
— Куда?..
— Домой.
— Как домой?! Все нормально — вот кружки, монеты...
— Нет, спасибо, пока!
— Ну как знаешь, только...
— Нет-нет, давай — будь здоров!
Сергей направился к выходу, но товарищ вновь окликнул его;
— Погоди. — Тимоха поморщился. — Только, знаешь... Чтоб не в обиду...
— Нет, о чем ты, какая обида?! Перенесем нашу встречу до лучших времен. Я тебе еще позвоню, обязательно позвоню!
— Когда?
— До Нового года, я тебе обещаю, пока!

«Он возвращался около десяти часов или чуть позже, но ненамного. Надвинулась ночь, прошел новый день. Сергей вскинул голову и по спущенному на веревке пакету отыскал свое окно, В комнате горел свет — мягкий и темно-красный; ночник. Елена не любила яркого света, она все ждала...»
Сергей вынул лист из машинки, перечитал последний абзац. Он ему не понравился, но как-то ведь нужно было закончить. А впрочем, только так — другого выхода нет.
На часах было около четырех. Сергей потушил лампу и встал из-за стола, подошел к окну. Отодвинул штору. Ночь была светлой от вечернего белого снега, и небо казалось ясным. Только тени стволов и ветви деревьев, как болезненная вязь кровеносных сосудов, отпечатались на мутном стекле... Сергей отошел от окна, повернув ключ, открыл дверь и вышел в коридор.
Этаж спал, было тихо. Только где-то вверху слышался приглушенный треск радиоприемника. Над раковиной Сергей умылся холодной водой. Вернулся в комнату, взял чайник и снова вышел. В умывальнике из-под крана долил холодной воды, прошел на кухню и там поставил чайник на плиту. Зажег газ.
Вошел снова в комнату и бросил на обеденный стол спички. Там стояла сковорода, накрытая крышкой, где так и остались нетронутыми самые чистые и лучшие ломтики мяса... Сергей смотрел на них, потом отвернулся и прошелся по комнате — остановился на середине и взглянул на себя в зеркало: он все никак не мог привыкнуть к этой изнурительной пустоте, возникающей всякий раз после написания новой вещи.
Елена спала, свернувшись калачиком и накрывшись с головой одеялом. Сергей посмотрел на нее и подумал о том, что он сейчас осторожно проникнет под одеяло: там тепло и до боли уютно, и запах женского тела, — и Елена, тонко постанывая, жадно прижмется к груди горячей щекой, а потом он просто закроет глаза и заснет.

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"