Хомов Александр Владимирович: другие произведения.

Миф о Тантале. Пытка будущим

Журнал "Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Peклaмa:
Литературные конкурсы на Litnet. Переходи и читай!
Конкурсы романов на Author.Today

Конкурс фантрассказа Блэк-Джек-20
Peклaмa
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    При помощи древнего мифа автор раскрывает значение человеческого страха будущего, изучает ужас как таковой...

  Миф о Тантале. Пытка будущим
  
  
  Оглавление
  
  Предисловие
  Глава первая. О дерзости и робости
  Глава вторая. О времени и бытии
  Глава третья. Об ужасе
  Глава четвёртая. О желании
  Глава пятая. О смирении
  Глава шестая. О бесах
  Глава седьмая. О грехе
  Глава восьмая. О роке
  Глава девятая. О зле
  Глава десятая. О боли
  Глава одиннадцатая. О поле
  Глава двенадцатая. О творчестве
  Глава тринадцатая. О любви
  
  
  Those who are dead are not dead
  They"re just living my head
  And since I fell for that spell
  I am living there as well
  Oh..
  Time is so short and I"m sure
  There must be something more
  
   Coldplay, 42
  
  Предисловие
  
  Стоило бы начать книгу совсем без лишних слов: предисловия обычно только путают читателя. Однако небольшое вступление всё же будет уместным. Хочется оправдаться. Выбранное название может показаться слишком амбициозным. В нём можно увидеть аллюзию. Но если она и есть, то не должна вводить в заблуждение: данный труд не имеет никакого отношения к Альберу Камю. Ни по взглядам, в нём изложенным, ни по своей направленности. Так что, если что и роднит её с "Мифом о Сизифе", то только претенциозное название. Ну и, собственно, миф, такой же греческий, как у Камю. Правда, книга вполне бы могла обойтись и без Тантала - он лишь удачно подвернулся. Великая мудрость о том, что самые глубокие истины лучше всего постигаются при помощи символа, сказалась и в этом случае. Если не можете что-то объяснить логически, обратитесь к мифу - мифологогически человечество всё давно уже объяснило, создало нужные символы. Остаётся лишь выбрать подходящий. И образ вечно голодного и жаждущего Тантала, с ужасом взирающего на нависшую над ним скалу, является, вероятно, самой подходящей иллюстрацией отношения человека к будущему.
  Замысел книги родился как раз под впечатлением от этой "скалы" и заключался сперва лишь в желании беспристрастного на неё взора. Позднее стало ясным, что желать нужно даже не беспристрастности, а бесстрашия - и в этом вся тайна. Если убрать из взора на будущее страх, то это будет совсем другой взор, и даже не на будущее. Станет ясным, что в мифе о Тантале и скале очень много Тантала и почти нет скалы. Поэтому книга будет интересна, прежде всего, тем людям, которые подобно Танталу заворожены будущим, ни на секунду не могут от него оторваться. Тем, кто ощущает над собой его странную, почти гипнотическую власть. Цель здесь в том, чтобы хоть на некоторое время вывести читателя из под гнёта упований и предчувствий в отношении будущего. Современный человек, как никакой другой, в этом нуждается - он настолько запутался в будущем, что не совсем уже понимает, как ему быть - надеяться на него или же его ужасаться. Нам всем нужен ответ. И чтобы его получить, нужно отложить до поры наши надежды и страхи.
  Также обязательно нужно отметить, что, как и любой онтологический трактат, "Миф о Тантале" в определённых местах будет соприкасаться с религиозными истинами, во всяком случае, вторгаться в ту сферу, которую принято считать религиозной. Что и немудрено. Одни даже слова "будущее", "время" сами по себе наталкивают на размышление о чём-то таком, что сложно объяснить научно и где даже философия отступает. Вопрос о времени, это также вопрос и о вечности, вопрос о бытии. Эти вопросы религиозны по своей сути и глубине. Чтобы серьёзно размышлять о них, нужно иметь твёрдую опору, свой собственный твёрдый на это взгляд. А твёрдый взгляд человека на вечность - это взгляд религиозный, это и есть религия. И дело тут совсем даже не в вероисповедании: убеждённому и последовательному атеисту тоже иногда можно и нужно поразмышлять о времени и бытии. Хочется верить, что мои читатели склонны к подобным размышлениям, что в Вас уже выработано личное отношение к безмерно великому. И уж, конечно, не стану скрывать, что я в своём отношении к вечности придерживаюсь христианского мировоззрения и не менее вашего заинтригован тем, как книга будет принята иным мировоззрением.
  
  
  
  
  
  Give me something I can believe in,
  Give me something then walk me away,
  I'm a waste of time,
  And all in all waste of a living.
  
  Kings of Leon, No money
  
  Глава первая. О дерзости и робости
  
  И как он докатился до жизни такой?
  Подобный вопрос первым приходит на ум, когда мы знакомимся с мифом о Тантале. На столь изощрённую пытку просто так не обрекают. Должны быть очень весомые основания. Обречённого должна тяготить неоспоримая и страшная вина. И нам хочется знать, в чём она заключается. Так уж устроен человек - его очень волнует вопрос "за что?"
  Что бы с нами не происходило, мы всегда пытаемся найти этому основания: сам наш разум очень логичен, и больше того - буквально поражён и заражён логикой - страстью искать причинно-следственные связи. Ничто так не страшит наш разум, как отсутствие оснований. Разум не выносит неопределённости. Для него это сродни зависанию в воздухе. А известно, что зависание в воздухе разумом (если это не разум космонавта) ощущается, как падение. Неопределённость для разума равнозначна падению - это то, чего хочется избежать. И это объяснимо. Необъяснимо другое. Зачем мы ищем основания настоящему моменту в прошлом? Непредсказуемое, неповторимое и живое мы обосновываем известным, закостенелым и, возможно, что и мёртвым (хотя считать прошлое мёртвым очень не хочется). Это сродни тому, что пытаться обосновать дерево твёрдостью земли. Представляется логичным, но это явная ложь. Мы же понимаем, что основание дерева находится в живом и живительном корне, но никак не в твёрдости поверхности. Также как и основание реки не в горном леднике таится, а в тучах, за этот ледник цепляющихся. Только очень наивный человек может считать твёрдость земли причиной роста дерева. Спору нет, что одно с другим связано, однако никаких причинно-следственных связей, никакой детерминации в этом нет. Дерево детерминировано лишь собственным корнем. Дуб становится дубом не потому, что на чернозёме растёт, а потому что рождается из желудя, а не из, скажем, яблока. Дуб вовсе не есть прямое следствие чернозёма. Если уж пытаться связывать их вместе причинно-следственно, то это должно звучать так: раз вырос дуб, то под ним подходящая для дубов почва. И это до того очевидно и понятно, что почти никто и не считает чернозём причиной дуба. Да и искать в этом что-то причинно-следственное вздумает разве что очень праздный и недалёкий ум. Однако даже самый вдумчивый и глубокий ум оказывается в подобной ситуации, когда речь заходит о нём самом. Себя, своё настоящее он чаще всего пробует объяснить именно почвой, а не корнем. Он ищет твёрдости и находит её в прошлом, в том, что уже случилось. К сожалению, он забывает, что почва - лишь источник пищи. Она ни коим образом не влияет на суть предмета. Сколько не удобряйте почву под дубом, тот никогда не станет яблоней. Прошлое - это лишь почва. Как ни печально, но оно - своего рода исторический перегной, который питает настоящее и только. Прошлым невозможно объяснить настоящее, невозможно его обосновать. Любое подобное обоснование является умозрительным, косным - оно уничтожает настоящее, потому что сужает разум, вводит его в выдуманную плоскость.
  Смотреть нужно, как известно, в корень. Но слой перегноя мешает нам это сделать. Чтобы узреть корень, нужно основательно покопаться в земле. Хотя с другой стороны, нужно ли дубу видеть свой корень? Он же его и так прекрасно ощущает. То же самое и с человеком - он очень здорово чувствует своё настоящее, свои корни. Однако он имеет разум - хранитель прошлого, а потому серьёзно зарылся в почву.
  Поражает то упорство, с которым человек ищет причинно-следственные связи, с которым не перестаёт спрашивать, за что и почему. Человеку представляется жизненно необходимым упереться в прошлое, основательно устроиться на нём. Ему важно видеть эту основательность. Если её нет, вернее, если человек её не видит (прошлое ведь есть априори), наступает ужас. Ужас от того, что со всей ясностью начинает чувствоваться настоящее, оно как бы оголяется. Ощущение себя здесь и сейчас, конкретно в этом моменте, без ссылок на прошлые заслуги и прошлую жизнь пугает. Человек к такому не готов. Неприкрытое настоящее огромно, и человек в нём мал и беззащитен. Поэтому он чувствует себя спокойно, только если его настоящее надёжно заковано в цепи бесконечных детерминаций, в цепи умозрительных причин и следствий. Но его настоящие корни всё же дают о себе знать: заковать и зарыть - это ещё не значит отсечь.
  Данная книга философская, она даже претендует на то, чтобы считаться онтологической, но в то же время совершенно отрицает главную составляющую всякого академического философского труда - причинно-следственную обусловленность. Необходимость подводить всё под незыблемую объективную или, во всяком случае, умозрительную и твёрдую основу является настоящим бичом любой философии, и тем более - философии свободы. Свобода, как известно, не терпит твёрдых оснований. Даже сама по себе попытка построить систему уже губит свободу. Поэтому самые верные и глубокие философские системы всегда являются системами парадоксальными, в них краеугольным камнем становится попытка отказаться от какой-либо систематики и твёрдого правила. И если считать данную книгу изложением философской системы, то это будет именно парадоксальная система, отрицающая всякие основания. Но поскольку разум читателя не может обойтись без них совсем: ему нужна некоторая точка отсчёта, то за неё взят миф. Потому взят, что миф - это не объективная и даже не умозрительная основа, а отражение извечного духовного опыта. Миф - это не прошлое, а настоящее. И миф о Тантале в этом плане - настоящая находка. Ведь это миф о причинно-следственных связях и основаниях. И начиная о нём размышлять, начиная задумываться о том, за что Тантал мучился, мы, как ни странно, приобщаемся к мифу о Тантале, к его опыту, мы по сути начинаем испытывать танталову муку. И делаем это не символически - как бы вбирая в себя опыт Тантала, пытаясь поставить себя на его место, мы это делаем в прямом смысле - мы переживаем собственный опыт, который по своему содержанию аналогичен танталовой муке. Но обо всём по порядку.
  И для начала мы озаботились прошлым Тантала, решили узнать, за что он страдает, в чём его вина. Тогда стоит согласиться: если определять его муку прошлыми "заслугами", то он, конечно, заслужил. Список его деяний поражает своей вопиющей наглостью и беспринципностью. Тут есть буквально всё.
   Будучи сыном Зевса и смертной матери, Тантал, как и любой другой сын Зевса, обладал набором привилегий. Он правил небольшим, но богатым малоазиатским городом (по легенде - справлялся с этим не особо хорошо), и априори был уважаем, как своими смертными подданными, так и бессмертными богами, которые приходились ему родственниками. Вдобавок по неясным причинам Зевс возлюбил именно этого своего сына сверх всякой меры. Другие дети громовержца, коих у того было великое множество, как среди богов, так и среди людей, могли этому только завидовать. Тантал был настолько обласкан своим великим отцом, что часто, сам смертный, приглашался на закрытые собрания бессмертных богов, на коих, естественно, решались судьбы Эллады. Участвовал Тантал и в роскошных олимпийских пирушках, где без зазрения совести вкушал божественный нектар и амброзию. А иногда и вовсе боги сами спускались с Олимпа и пировали прямо у Тантала во дворце, что для смертного - величайшая честь. Однако Тантал относился к этому как к данности. Особого почтения за такую к нему любовь он богам не выражал. Быть может, он был прав - ведь он был точно такого же, как и они происхождения, в нём текла божественная кровь, поэтому у него было полное право считать себя равным богам.
  В целом Тантал вёл себя как весьма избалованный аристократ, что не могло не оскорблять его божественных родственников. Но они это, как ни странно, терпеливо сносили. К примеру, у Тантала вошло в привычку разглашать своим смертным друзьям божественные тайны, услышанные во время пиров на Олимпе. Да к тому же в придачу с олимпийских пиров Тантал не забывал иногда прихватить и немного нектара для друзей. Танталу нравилось потчевать людей пищей богов. Согласитесь, в этом тоже есть некоторый чисто аристократический шик. Известно же, как некоторые именитые снобы нарочито заводят дружбу с бедняками и чернью, как бы показывая, что эти новые друзья ничем не хуже старых - равных ему родовитых богачей. Это своеобразная пощёчина светскому общественному мнению, и такие пощечины олимпийскому обществу Тантал лепил очень часто.
  Возможно, что за это его и любили боги - за его утончённую аристократическую дерзость. В огромном желании унизить богов явно замечалось столь же огромное уважение Тантала к ним, быть может, даже зависть. Пытаться унизить можно лишь то, что считаешь высоким. Боги это понимали, а потому и прощали Тантала. Хотя сами по себе такие деяния вызывали их страшный гнев. Вспомним хотя бы о том, что некто Прометей (тоже далеко не простолюдин, аристократ, правда, из опального рода) за куда меньший проступок вынужден ежедневно в муках расставаться с печенью. Но Прометей обокрал богов из любви к людям, а Тантал из зависти к богам.
  Должно быть, та же зависть стала причиной участия Тантала в знаменитой истории с золотой собакой. Открыто в богохульстве (а похищение освящённой золотой статуи из храма Зевса - богохульство величайшее) Тантал не участвовал, однако он его нагло покрывал: именно к нему, рассчитывая на его неприкасаемое положение, похитители доставили украденную с острова Крит собаку, дабы её спрятать. И у них всё получилось. Тантал тут поступил в свойственной себе манере. Когда к нему с требованием Зевса вернуть собаку в храм явился Гермес, иначе говоря, когда его поймали с поличным, он дерзко ответил, что знать ничего не знает ни о каких собаках, что Зевс что-то напутал. Наглость этой лжи была поразительной, прямо вызывающей, но и она сошла Танталу с рук. А мы помним, что величайший и мастерский лжец Сизиф, будучи однажды уличенным, был без вопросов приговорён к весьма изощрённому наказанию. Но Сизиф ведь и вправду рассчитывал обмануть богов, а Тантал всего лишь дерзко испытывал их терпение. Тантала, очевидно, очень интересовала божественная сущность, божественная природа. Сам благодаря Зевсу приравненный к богам, он, похоже, не ощущал этого равенства и постоянно пытался его испытать и доказать. Пытался его обосновать. Сам, не вполне уверенный в собственной божественности, Тантал хотел, чтобы её признали боги. Потому нам и кажется, что он специально нарывался. Когда глупому удаётся втянуть умного в спор, то для него это становится доказательством его ума. Когда сильный отвечает на вызов слабого, то для слабого это доказательство силы.
  Думается, что Тантал очень хотел быть осуждён богами за дерзость считаться им равным. Он всем видом пытался показать, что не боится богов, что ему, как и им, дозволено всё. В этом заключался весь пафос его поступков: "во мне течёт такая же, как у вас кровь, и я поступаю так же, как вы, как и вы считаю, что мне дозволено всё. Осудите ли вы меня за это?". И ясно, что, если бы боги осудили его за это, то тем самым признали бы его равным себе, убедили бы Тантала в том, что его поведение и в самом деле божественно. Нанести оскорбление сильному может только такой же сильный. И Тантал - единственный грек, который пытался намеренно оскорбить богов. Поэтому Тантал - это, несомненно, герой, своими действиями намеревавшийся разрушить сам ужасающий эллинов миропорядок: их трагическое ощущение собственного ничтожества пред богами. Любой другой мифический персонаж - это, прежде всего, игрушка богов (освежите в памяти, к примеру, "Илиаду": вся Троянская война - это большая игра в солдатики), его судьба всегда зависит от божественного произвола, он сам в ней участвует, лишь исполняя предначертанное (вспомните Эдипа).
  Тантал же не таков. Он всё ставит с ног на голову. Он изъявляет своеволие. И даже странно, что к этому мифу в своё время не обратился Ницше, странно, что он не заинтересовал Фёдора Михайловича Достоевского (хотя некоторые параллели с Танталом у него можно обнаружить). Тантал поломал в себе традиционное мировоззрение античного грека. Тантал не говорит, что "моя судьба лишь прихоть богов, и не нужно их гневить, дабы эта прихоть не стала коварной и злой". Тантал делает всё с точностью до наоборот: "моя судьба - моя прихоть, и я хочу, чтобы боги сделали с ней что-нибудь коварное и злое". Тантал как бы опередил богов. Они действительно оказались в тупике. Ведь выходит, что чтобы они с ним не сделали, они бы сделали это по его воле. Стало быть, это не их произвол, а танталов. Покарать Тантала для богов было бы равносильно тому, что записаться к нему в слуги. Тантал отыскал слабое место олимпийцев и очень ловко этим пользовался. Тантал - это величайший и несравненный по своей дерзости шантажист.
  Поняв, в чём его сила, Тантал всё дальше углублялся в изучение божественной сущности. Наконец он придумал нечто уникальное, он замыслил гениальное по своему вероломству, беспринципности и богохульству преступление. И как к нему не относись, этим он точно посрамил и богов и весь античный миропорядок. Для начала он убил и освежевал собственного сына Пелопса, затем приготовил из него роскошное блюдо, которое подал богам в качестве угощения. А поскольку олимпийцы не были любителями человечины, он утаил от них происхождение мяса. Так его намеренно чудовищный поступок приобрёл ещё и познавательную цель: если боги и в самом деле так уж всемогущи и всеведущи, то, по замыслу Тантала, должны были отвергнуть страшное угощение.
  Это преступление даже современного человека приводит в ужас своей вопиющей бесчеловечностью. Более всего ужасает то холодное и расчётливое спокойствие, с которым оно было совершено. Мы, конечно же, назовём Тантала маньяком или психопатом и явно будем правы: здоровый, нормальный человек на такое не способен. Мы обязательно признаем Тантала безумцем. Но у античного грека было совсем иное представление о безумии - для него это дикое безумие Геракла, безумие Аякса, Ореста, это потеря человеком собственного я, потеря личного сознания, затуманивание рассудка.
  Древний грек не мыслил безумие с таким размахом, с каким его себе представляет человек современный, при желании усматривающий его в чём угодно. Быть может, отношение к безумию есть одно из коренных и самых заметных отличий античной и христианской цивилизаций. Античный человек видел безумие в том, чтобы потерять контроль над собственными действиями, потерять волевое участие в них. А современный, учёный человек (впрочем, как и средневековый неучёный) склонен считать безумие чем-то вроде одержимости: сознание сохраняется, волевой контроль над собственными действиями имеется, однако цели действий искажены или ограничены, их происхождение неясно и вызывает сомнения.
  Если в это вдуматься, то можно прийти к весьма интересному умозаключению: то, что современный человек считает безумием, человек античный считал нормой, и не просто нормой, а основой мировоззрения. Он ведь никогда и не забывал о том, что направляет свою волю на достижение не им самим поставленных целей. Он помнил, что он лишь игрушка богов и всего-навсего выполняет предначертанное, что он и есть Эдип. Античный человек прекрасно осознавал, что неподвластен самому себе, что он - пленник рока, одержимый с момента появления на свет. Это было основой античного сознания. Античный грек считал, что человек не принадлежит себе, и ничего безумного в этом не видел. Затем человек, пройдя тернистый путь, начал считать иначе, самонадеянно заявив, что только себе и принадлежит. Поэтому был весьма сконфужен, когда Зигмунд Фрейд напомнил ему об Эдипе - он вдруг вспомнил о том, что не принадлежать себе - это ситуация совсем даже не редкая, вполне даже нормальная, но всё же, видимо, перестраховавшись, порешил считать её безумной. Так что для современного человека, что Эдип, что Тантал - одинаковые безумцы.
  Но не для эллинов. Тяжело даже представить, как древний грек должен был воспринять преступление Тантала, как должен был к нему отнестись. Просто отмахнуться от него, назвав безумием, как бы это сделали мы, он не мог - не в том он видел безумие. Но и хоть как-то объяснить, истолковать это своим античным сознанием тоже не мог. Ведь поступок Тантала именно это сознание, самые его основы подрывал. Умышленное убийство отцом сына невозможно вписать в родоплеменное мировоззрение грека. Глава семьи не может снести пролития крови её члена, обидчик должен поплатиться кровью, потому что семья - это единственный путь человека к бессмертию, единственный путь продолжения себя в цикличном античном мире, с его осенней смертью и весенним возрождением. Тантал же совершил прямо противоположное. И совершил это не в безумии, как Геракл, чьё семя и чьё имя таким образом пыталась пресечь разгневанная Гера. Тантал сделал это опять же противоположным образом - он убил своего сына именно для того, чтобы сохранить своё имя, своё бессмертие. Его действие было попыткой отстоять себя и свою свободу перед лицом богов и судьбы, то есть тем, чем и должен был заниматься благородный эллин. Вдобавок Тантал пытался специально разгневать благосклонных к нему богов - это совсем уж необъяснимо. Но и выбранная форма богохульства тоже вопиющая. Убийство детей и их поедание - это исключительная прерогатива бессмертных богов. Сам Зевс однажды чуть было не был съеден собственным отцом.
  Всё это для грека необъяснимо. Поступок Тантала по античным представлениям - не человеческий, он божественный. Им сами боги были обескуражены. Деметра успела даже отведать кусочек Пелопса (этого куска как раз и не хватило, когда Гермес стал воскрешать парня - пришлось даже вживлять специальный протез ему в плечо, что в последствии в виде родимого пятна стало отличительной чертой его потомства, равно, как и странная мания угощать родственников человечиной - проклятие Атридов, похоже, с Тантала началось), прежде чем всё выяснилось. Зевс, кажется, тоже не смог это деяние как-либо классифицировать, а потому придумал для Тантала нечто особенное...
  Если исследовать миф, ища причинно-следственные связи, если ориентироваться на прошлое, то тогда мы имеем то, что имеем. Тантал соответствующе наказан за свои злодеяния. Но этот причинно-следственный, ретроградный путь не объясняет главного, он не объясняет сути Танталовой муки. Он лишь подсказывает, что Тантал был осуждён справедливо. О чём мы и так догадывались. Мы прекрасно знали, что у столь мучительного настоящего должно было быть соответствующее прошлое. Под дубом может быть только подходящая для него почва. Но нас ведь не интересует почва, нам интересен сам дуб. А потому нужно изучать настоящее. И если взглянуть на настоящее Тантала, то оно куда лучше объяснит его прошлое, чем прошлое объясняет его настоящее. И поэтому нужно спрашивать не за что, а зачем.
  Вопрос "зачем", хотя и имеет такое же детерминирующее содержание, как и "за что", однако причину ищет в настоящем моменте. И тогда можно отыскать сокрытое, направленное в будущее, следствие. Что-то новое и значимое можно открыть только так. То, что при ретроградном взгляде кажется следствием, на самом деле есть лишь причина. И то, что казалось наказанием, возможно, им не является, на самом деле - это урок. А урок, как известно, призван к тому, чтобы чему-то научить, а не за что-то покарать.
  Посмотрим теперь на саму танталову муку. По легенде она такова: Тантал стоит под скалой в горном ручье с кристально чистой водой, над ним нависают ветви плодоносных деревьев (главным образом яблонь), но когда он хочет напиться, вода утекает от его губ, когда хочет наесться и протягивает руки к яблоку, ветви ускользают от него, и вдобавок скала над его головой кажется ему подозрительной и готовой обрушиться прямо на него. Ужасная участь! Тяжело представить что-либо изощрённее этого. Страшны олимпийские боги!
  Но разве это так? Что же такого ужасного они сделали? Мы обращаем всё внимание на страдания Тантала и потому многого не замечаем. А стоило бы заметить. Во-первых, прозрачный горный ручей и роскошная яблоня - это явно не то страшное царство теней Аида, описанное Гомером, и так устрашавшее античных греков. По виду это, наоборот, Острова Блаженных, которые по верованиям эллинов уготованы только героям. Во-вторых, тут нет никакого насилия или рабства. Никаких цепей, верёвок или иных неразрывных уз, Тантала связывающих. Страдалец Прометей, напомню, прикован к скале, тем и мучается. Тантала же никто никуда не приковывал. Даже никакой посторонней и таинственной воли, такой, какая, к примеру, гонит Сизифа в гору, на Тантала не действует. Тантал полностью свободен и предоставлен самому себе. Да, он хочет есть и пить, но у того же Сизифа с его неподъёмным камнем, пожалуй, куда больше оснований проголодаться и почувствовать жажду. Однако ни тот, ни другой от голода не умерли. Ещё Тантал боится, что скала обрушится и убьёт его, но даже бедолага Прометей, висящий над пропастью и лишённый жизненно важного органа, куда меньше боится смерти. Какая вообще может быть смерть, если это вечная пытка, если это вечная жизнь?
  Так отчего же страдает Тантал? Вокруг него рай, он бессмертен и свободен - разве это пытка? Боги вовсе не обрекали его ни на какие муки, они позволили ему быть равным им. Ведь именно этого он хотел, этого добивался. Однако это принесло ему лишь страдания. Тантал страдает от того, что он равен богам. Танталова мука - это мука богоподобности, это урок, который Тантал не может усвоить: он и поныне в том ручье.
  Танталова мука - не следствие его проделок, но и не причина, хотя к причине ближе. Тут неуместны логические категории. Она - символ, отражение глубокой сущности, она - корень. И раз она настоящая, то и прошлое не может ей не соответствовать. И мы понимаем, что вся земная жизнь Тантала была такой же мукой, таким же уроком, но временным. Лгать, воровать и убивать - разве это не мука? Причём делать это лишь для того, чтобы испытать себя, свои возможности, получить высшую, божественную оценку этим деяниям.
  Ощущая в себе кровь Зевса, Тантал пытался быть похожим на него, ориентировался на него, у него, по-своему, учился богоподобию - задирая сильного, сам рассчитывал стать сильным. И был обречён в этих попытках. Ведь понятно, что мысль о силе, может прийти в голову лишь слабому. Тантал за время своей дерзновенной жизни, ориентированной на хозяев Олимпа, не постиг божественной сущности, не понял, каково это. Он никогда бы этого не смог, ибо он не может сделать этого даже там, где обладает всеми божественными атрибутами - в своём кристально чистом ручье. Он предоставлен самому себе, и это для него самое тяжкое. В ручье сделать это в тысячу раз труднее - там Тантал даже и не мыслит о своей божественности, ибо там нет Зевса, на которого он может смотреть и которому может подражать. Роли богов в танталовом ручье исполняют яблоня и скала, и исполняют блестяще - Тантал настолько ими заворожен, что буквально оцепенел от вожделения и ужаса. Обладая всеми атрибутами языческого бога, он поклоняется яблоне - воистину божественная ирония.
  Язычнику нужен лишь идол. Если есть Зевс, то можно ужасаться и поклоняться ему, если его нет, то сойдёт и яблоня - человек не может снести собственной свободы и готов переложить её хоть даже на яблоню. И этот урок Тантал всё никак не может постичь. Стоит только к чему-то потянуться, как это тут же станет твоим богом - тем, к чьему алтарю ты преподнесёшь собственную свободу, и перед кем склонишь свою волю. Обожествить можно всё, что угодно, и древние язычники поступили воистину мудро, когда изобрели идолов - тем самым они ограничили страсть обожествления, они перестали склоняться перед чем попало, но всё же продолжили склоняться. А у этого есть оборотная сторона - хочется разогнуться, хочется вернуть свободу.
  Миф о Тантале - это также и миф о попытке человека вернуть себе свободу. Миф невероятно поучительный, потому что раскрывает, на первый взгляд, элементарную, но на деле такую труднодоступную истину - невозможно отобрать собственную свободу у идола. Свобода не так обретается, не путём ниспровержения идола, потому что не в идоле она заключена, а в человеке. Уставившись на идол, невозможно в него не верить. Если вас преследует галлюцинация, вы не избавитесь от неё, объяснив ей, что она - галлюцинация. Этим вы, наоборот, сделаете её реальной - поселите её в своём сознании в качестве случившегося с вами психического факта. А если вам вдруг скажут не смотреть вниз, сможете ли вы от этого удержаться, даже если секундой ранее вам было всё равно? Так и Тантал, постоянно норовивший оскорбить и унизить богов, был, наверное, самым преданным их почитателем. Чем сильнее он с ними боролся, тем сильнее они им завладевали. Его зависть невероятно их возвеличивала. Убить собственного сына, дабы что-то доказать богам, может лишь человек, благоговейно их почитающий.
  Невозможно обрести свободу, оставаясь в глубине души язычником - в таком случае даже драная яблоня способна вас поработить, как это случилось с Танталом. А ведь он по существу - бог. Он не имеет потребности в еде и воде - ему не требуется поддерживать в себе жизнь, она по определению у него вечная. По этой же причине ему можно не бояться смерти. Но он упорно продолжает думать, что на него вот-вот упадёт скала, но она как не падала, так и поныне там, а Тантал всё так же под ней и всё так же боится. И, что ещё более поражает - голодает и жаждет.
  Очевидно, что танталова мука порождена самим Танталом. А значит, только им самим может быть прекращена. Если бы до Тантала вдруг дошло, что он - бессмертен, мука сама собой бы исчезла. Но Тантал упорно в это не верил и не верит. Его органы подсказывают ему другое - видя яблоню, он вспоминает о голоде, а воду - о жажде. Тем более, что нависшая скала вызывает в нём (бессмертном) страх смерти, а, главное, страх боли. "А станьте вправду, и пока висит, вы будете очень бояться, что больно. Всякий первый учёный, первый доктор, все, все будут очень бояться. Всякий будет знать, что не больно, но всякий будет очень бояться, что больно" - Кириллов , как никто другой, хорошо разбирался в этом призрачном, но обезоруживающем страхе.
  Таким образом, вместо блаженной божественной вечной жизни, Тантал имеет нескончаемые голод, жажду и страх. Но всё в его руках. Стоит ему лишь оторвать взор от яблони, и он спасён. Вот только сделать это непросто, потерянную свободу тяжело вернуть - раз доверив её идолу, человек забывает, что она такое и как ей пользоваться.
  
  
  The truth is
  They never had no future,
  They never had no past.
  I was alone,
  I was alone again.
  
   Sergio Pizzorno, The doberman
  
  Глава вторая. О времени и бытии
  
  Кому-то покажется странным, что, едва заговорив о свободе, я посвящаю новую главу не ей, а времени. Но ничего странного в этом нет. Размышления о свободе и распоряжении ей кажутся мне слишком вульгарными, даже пошлыми. Очень многие в наше синкретическое время объявляют себя обладателями подлинных знаний о свободе, слишком многие называют себя проводниками истины. Ныне пишется бесчисленное множество книг о "правильном" распоряжении свободой. Добрая половина любого книжного магазина теперь завалена работами о путях достижения подлинной свободы и нахождения абсолютной истины или о чём-либо подобном. Забавно видеть на стеллажах красочные надписи "эзотерика", если учесть, что само это слово является синонимом скрытности. Порой складывается впечатление, что эзотерических, для избранных, книг сейчас даже больше, нежели экзотерических - для всех остальных уготовленных. И хотя основная масса современной "эзотерики" и вправду несёт в себе огромную мудрость, а местами даже гениальна, всё вкупе настораживает: с трудом верится, что подлинную свободу без труда можно отыскать благодаря указателю в магазине. Разве она не может заявить о себе как-то иначе? Неужели она обязательно должна быть изложена в книге и продана? И если самые большие и популярные полки в книжных магазинах теперь ломятся от истины и свободы, то почему тогда наша цивилизация не похожа на цивилизацию, ими обладающую, а, напротив, кажется насквозь фальшивой и подневольной?
  Данная книга предназначена для какой-то другой полки. Предмет её изучения не высшие и астральные миры, не способы по ним путешествий. Равно как и не древние, давно утерянные, методики ментального управления вселенной. Миры низшие и подсознательные, способы раскрытия доселе сокрытой психической энергии, методы невероятного личностного роста тоже не особо интересны для данного исследования. Даже тайны мира объективного и совсем уж обычного нам не интересны - это прерогатива обычной науки. И все они: наука, эзотерика, все их понятия и цели - слишком мелки, слишком банальны. Они не имеют никакого отношения к свободе, они её абсолютно не понимают, и с их помощью свободы никогда не познать. Познать можно лишь подобное при помощи подобного. А свобода во всех смыслах бесподобна. Нет ничего, с чем человеческий разум мог бы соотнести свободу, дабы познать, что она такое. Путь разумного, рационального постижения свободы ложен. Невозможно знать, что такое свобода, и если кто-то думает, что знает, то он лишь лелеет в себе отвлечённый предрассудок, не имеющий отношения к реальности. Свободу нельзя разумно познать, её можно лишь ощутить. И в человеке действительно есть таинственный орган постижения свободы. Точнее, человек сам целиком есть этот мистический орган. Через человека проходят токи свободы, иногда это настоящие волны, а порой - мощнейшие цунами. Всё существо человека пронизано свободой, ей сотрясается и ей же укрепляется. Свобода неотделима от человека, а человек неотделим от свободы, в чём в скором времени вы сможете убедиться. Хотя свобода и безосновна, безгранична и, вообще, не от мира сего, всё же одну точку пересечения с сим миром она имеет - в человеке. И если уж и пытаться изучать свободу, то делать это нужно именно в этой точке. Нужно обратить взор на человека, и свобода сама начнёт себе приоткрывать.
   Поэтому сосредоточимся на человеке. Он есть мера всех вещей. И если речь вдруг и зайдёт о "всех вещах" - о мирах высших и низших или о чём-то в этом роде - то только в неразрывной их связи с человеком: для чего они ему нужны и зачем он о них ведает. Человек находится в центре мироздания. Человек помещён и в центр данной книги. В центре находится мифический и в тоже время такой реальный Тантал, навеки обречённый. Правда, его "обречённость", как мы уже увидели, на деле ничего ужасного и обременительного в себе не содержит: Тантал по воле олимпийских богов получил вечную жизнь. По этому поводу не сокрушаться следует, а радоваться! Пусть Тантал голоден, но какое ему до этого дело? Он же вечен! Стой, Тантал, да ликуй. Но ликовать ему не приходится. Ведь его вечность превращена в бесконечность - в нечто такое, конец чему необходимо и логически мыслится, но совершенно не видится, а, главное, не наступает. И самое обидное - всё это делается самим же Танталом, но, конечно, по хитрому замыслу безжалостных античных богов.
  Оказывается, что вечность очень легко можно превратить в бесконечность: для этого нужно всего лишь отравить её временем. Миф о Тантале - гениальная иллюстрация рождения времени. Время не нужно специально "запускать" по мановению какого-то волшебного механизма. Достаточно лишь указать человеку на его неполноту, и всё закрутится само собой. Нужно просто создать что-то вроде разницы ощущений, разницы между тем, что ощущается и тем, что мыслится, и вечность падёт. Тантал, постоянно голодный и жаждущий, мог бы раствориться в этом своём голоде, мог бы попросту его не замечать, мог бы не страдать. Должен бы не страдать, потому что, по сути, не голоден (если он бессмертен, то зачем ему пища?). Но как только рядом замаячила яблоня, Тантал пропал. Потому что обнаружилась разница. Стоило ему её увидеть, как он тут же почувствовал собственную неполноту. В тот момент он перестал быть вечным, то есть целостным и самодостаточным, он разорвал себя. Голод возник именно здесь, и время тоже возникло именно здесь. Необходимым образом возникли. Тантал лишь увидел пищу вне себя, но именно этим себя и погубил. Это издевательски просто. Если яблоко снаружи, значит, его нет внутри, значит, внутри должна быть пустота размером как раз с это яблоко.
  Человек всегда ищет максимума: полноты жизни, полноты ощущений - он стремится достичь такого состояния, когда не нужно будет больше никуда стремиться, когда больше нечего будет желать - он ищет полноты бытия, он ищет вечности, во всём мистическом значении этого слова. И предположение о нехватке чего-либо, а точнее предполагаемая человеком разница между "вечным" состоянием и тем "неполноценным" состоянием, в котором он находится в настоящий момент, буквально отравляет ему существование.
  В тоже время мы понимаем, что предположение не является показателем реального наличия или отсутствия чего-либо. Предположение - это лишь умозрительная, на логических законах основанная конструкция. Подобные конструкции не всегда справедливы даже в отношении разорванного временем, "неполноценного" мира, не говоря уже об онтологических реальностях - логика не применима к вечности, она не есть путь нахождения абсолютной истины. Однако логика упорным образом обнаруживает и даже по возможности пытается взять под контроль эту предполагаемую разницу. Во взаимоотношении человека и вечности логика находит ещё и третью сторону, третьего игрока. Этот игрок непредсказуем, и на него падает подозрение в жульничестве. Поэтому логика настолько формальна: ей необходимо заставить "третьего игрока" подчиниться правилам, необходимо его обуздать. Ему нельзя позволить выкинуть что-нибудь неожиданное - посему "игра" должна быть строго регламентирована. Однако никакие правила не могут ослабить этого "третьего", он всё равно вклинивается между человеком и вечностью, и он же обнаруживается между Танталом и яблоком. И самое поразительное и парадоксальное, что этого третьего, как такового, не существует. Его нет. Он - небытие. Сам по себе он не способен ни на что, он лишь использует разницу между ощущением и предположением, он и есть эта разница. И вот эту-то разницу логика принимает за реальность.
  Конечно, довольно сложно это понять, и именно здесь миф о Тантале приходится как нельзя кстати. Вся трагичность танталовых мук заключается не в отсутствии у Тантала яблока, а в обречённых попытках дотянуться до него. Сам по себе голод не способен погубить Тантала, его губит предположение об удовлетворении этого голода. Танталова мука - это способ преодоления разницы между ощущением и предположением. Вернее даже не преодоления, а заполнения. Тантал без яблока - это реальность, Тантал с яблоком - это предположение, необходимым образом возникающее при взгляде Тантала на яблоко и проецируемое в небытие, то есть туда, где ничего, по сути, нет. И таким образом то, чего нет, приобретает фантомную форму - оно становится будущим. Также точно, путём проекции настоящего ощущения в небытие, при взгляде на скалу у Тантала возникает предположении о будущей смерти под ней. В этом весь секрет.
  Строго говоря, будущее - это фикция, плод человеческого воображения. Оно, как таковое, целиком лежит в настоящем. Оно без настоящего не мыслится, самостоятельно не существует. Если мы попробуем представить будущее в отрыве от настоящего, попытаемся получить, так сказать, "натуральное" без примесей будущее, то ничего не получим. Мы получим ничто, небытие - в нём не будет и следа собственно будущего, того, чем принято его считать.
  Будущее - это лишь предрассудок. Даже это понятие стоит изъять из употребления, ибо будущее само по себе есть ничто, и чистому, лишённому предрассудков сознанию оно таковым и будет представляться. Не будь человеческое сознание повреждённым и подверженным страхам, завтрашний день казался бы ему не завтрашним днём, а абсолютной пустотой, чистым листом; проще говоря: он бы ему не казался вовсе, его бы у него не было - у него был бы нескончаемый сегодняшний день. Однако на деле выходит не так. Сегодня человек совершенно определённо представляет свой завтрашний день, своё будущее. И нужно подчеркнуть: представляет. То есть его будущее фактически находится в настоящем, оно рождается здесь и сейчас, оно по сути своей - фантазия. Мой завтрашний день - это точно такая же моя сегодняшняя фантазия, как мечта о получении Нобелевской премии или о мире во всём мире. Такая же точно, но только с отрицательным оттенком. Завтрашний день отличается от мечты лишь своей злободневностью. Причём нужно заметить, что злобный завтрашний день сбывается не многим чаще светлой мечты. Даже реже: мечта, как правило, одна и ожидается долго, завтрашних же дней неисчислимое множество, и едва ли сбывается даже десятая часть тех тревог, которые человек пророчит себе на завтра (скала ведь так и не обрушилась на Тантала). А если они и сбываются, то на деле ничего страшного в них не обнаруживается.
  Кажется, будущее для того и существует, чтобы притворять в жизнь человеческие страхи. В этом секрет злободневности будущего. Будущее - это проклятье. Будущее - это страх, который человек не изжил. Если бы человек не боялся, будущего бы не было. Если бы он не боялся, он бы даже не мечтал, потому что любая мечта - это в сущности своей предвкушение состояния отсутствия того или иного страха и не более того; мечты тоже страхом порождаются, даже самые изощрённые. Будущее, каким оно нам кажется, есть уродливое порождение настоящего. Будущее не несёт в себе ничего реального, оно не положительно и не отрицательно, и главное - оно не страшно и не требует к себе какого-либо специального отношения. Наше трепетное отношение к будущему кроется в настоящем, в его нерешённости и разорванности. Чтобы преодолеть злой рок будущего, нужно понять настоящее.
  Танталовы муки, если вдуматься, это лишь обычные голод и жажда. Их изысканность и эпичность порождены перенесением страданий в бесконечность. Поэтому миф о Тантале понятен каждому. Все мы испытываем танталовы муки. Сами об этом не догадываясь, мы узнаём в Тантале себя, мы в нём отражаемся. Бесконечные голод, жажда и страх смерти - вот вам и сущность человеческой жизни, причём древние греки ощущали это куда острее нас. Миф о Тантале - это коллективное отражение проклятого вопроса, вопроса детерминации человека будущим. Человек настолько скован будущим, что желает от него избавиться. Наивно думать, что мы жаждем светлого будущего. Всё, чего мы желаем - отсутствие будущего в принципе.
  Почти каждый задумывался над тем, отчего современный человек, как никакой другой, склонен к алкоголизму, наркомании и прочим психотропным увлечениям. В чём секрет пьяного угара? В чём его удовольствие? В том, что алкоголь и наркотики отключают будущее, у пьяного его просто нет. Нет пугающего завтрашнего дня, недели, месяца, года - пьяный полностью погружается в настоящее и испытывает от этого восторг, порой даже эйфорию. Если же в компании остаётся кто-то, кто помнит о завтрашнем дне, то пьянка не удалась.
  Каждый знает, что человек употребляет алкоголь, дабы забыться, и на основании этого некоторые предполагают, что алкоголь помогает на некоторое время остаться без прошлого. Ведь забыть можно только то, что прошло. Это верно лишь отчасти. На самом же деле прошлое терзает человека лишь потому, что тот пробует проецировать его в будущее. Человек цепляется за какой-то свой давний страх или пережитое страдание и предполагает, что так будет всегда, что это никогда не закончится и навечно останется с ним. Подобным образом прошлое - то есть однажды пережитое, превращается в бесконечное. Это сознательное водворение себя в ад. Ведь ад - это всего-навсего перенесение своих временных страданий в будущее, это убийство вечности временем.
  По большому счёту в любом психическом недуге, даже в любой фобии есть нечто адское, то есть бесконечное и иллюзорное. Скажем, если человек заявляет, что он боится волков, то он заблуждается. То чувство, которое он испытывает к волкам - не совсем страх. Потому что страх (о чём будет подробно рассказано в своём месте) всегда в настоящем. Я не могу испугаться волка, которого нет, которого я лишь предполагаю. Зато меня пугает реальный волк: увидев такого или даже услышав его вой неподалёку, я поддаюсь страху - я теряю контроль над собой, мои сознание и тело сразу же подчиняются могущественным бессознательным силам, принуждающим меня немедленно спасаться.
  Таким образом, под страхом следует понимать момент падения сознания под действием бессознательных сил. Когда же человека охватывает боязнь предположительная - скажем, от гипотетической встречи с волком, то порождается это как раз сознанием. Здесь оно собственными усилиями создаёт фантом, от которого само же бежит, оставляя человека на попечение инстинктам. И если это и страх, то страх искусственный - в его основании лежит не реальность, ощущаемая органами чувств, а разумное умозаключение, основанное на логических связях. Но несмотря на то, что живое ощущение здесь подменяется отвлечённой мыслью, действие страха оказывается реальным. Потому что, когда он, пусть и искусственный, добирается до сознания (когда предположение распознаётся, как тревожное), в дело вступают инстинктивные силы. Они начинают спасать человека от предположенной угрозы, так словно она реальна и актуальна. Сознание точно также, как и при реальной угрозе, отодвигается на второй план, и ему непросто снова взять ситуацию под контроль. Фантом оживает. А человек, осознавая всю абсурдность ситуации, ничего не может с собой поделать
   Подобным образом можно дико бояться волка до самой смерти, так ни разу с ним не повстречавшись. И, наверное, уместнее было бы говорить не о том, что человек боится, а о том, что предположение о встрече с волком затуманивает его сознание.
  Сознание современного обывателя подтачивается миллионами подобных предположений. Вся наша жизнь из жизни реальной превращается в жизнь предполагаемую. Наше ощущение реальности подменяется мыслью о ней, причём с прицелом на завтрашний день. Мы с маниакальной настойчивостью пытаемся выбросить себя из сегодня в завтра. И это не идёт нам на пользу. Помните, как гениальный Курт Кобейн в своём известном интервью описывал восторг, с которым он отправлялся в магазин подержанной одежды, совершенно не подозревая, что он там найдёт, почти в ожидании чуда? Курт с ностальгией вспоминал те времена, когда он был почти пропащим по меркам нашей цивилизации человеком - человеком без твёрдого завтра, и возненавидел себя тогда, когда это твёрдое завтра у него появилось. Когда у человека появляется твёрдое завтра - чудеса уходят из его жизни, а сама она превращается в бесконечный день сурка. Современник Курта Кобейна - не менее гениальный Ноэль Галлахер, рассуждая о нём, в свойственной себе манере очень тонко подметил суть переживаний Кобейна, суть танталовой муки: "Мне кажется, он был парнем у которого было все, и поэтому он был несчастным... И что только с нами не случалось, я все еще думаю, что просыпаться по утрам - это самая замечательная вещь в мире, ведь ты не знаешь, как ты в итоге закончишь этот день. Это чертовски здорово ". Курт застрял в завтрашнем дне, а Ноэль продолжает оставаться в сегодняшнем.
  
  Теперь, когда разоблачена иллюзорность будущего, можно говорить о настоящем. О бытии. Размышление наконец-то входит в онтологическое русло, что давно уже должно было случиться - книга ведь объявлялась философской. Но, как уже говорилось ранее, я постараюсь избегнуть сухих логических детерминаций, загоняющих человека в совершенно абстрактную, лишённую жизни плоскость. Наоборот, всеми средствами постараюсь вернуть человека в жизнь, попробую найти её даже в абстрактном. Именно этим хороши мифы и предания - они хоть и отключают историческую конкретность, тем не менее, сохраняют жизнь. Язык предания куда более ясен в усвоении, нежели любая, пусть даже максимально упрощённая и доступная философская терминология.
  Поэтому, если кто-то вдруг надеялся найти здесь дотошную дискуссию о соотношении имманентного, трансцендентного и трансцендентального (кто знает, быть может, и такие есть), то он будет разочарован. Абстрактную и отвлечённую терминологию, выводящую человека из процесса познания, мы отвергаем. Ну а дискуссия о трансцендентности и имманентности, как на неё не глядите, есть лишь проблема взгляда на безмерно великое через конечное и малое, это попытка рефлексии над извечным человеческим ощущением, попытка рефлексии над душой. Любое философское сочинение так или иначе касается данного вопроса, "Миф о Тантале" не исключение. - Поразмышляем и над этим, избегнув, правда, гносеологических прелюдий о соотношении познания и бытия, которые, как правило, собой затмевают сам изучаемый вопрос, да вдобавок ещё выводят познающего и из бытия, и из процесса познания. Но когда там нет человека, грош этому цена. Моя философия будет парадоксальной и, возможно, немного мистичной.
  Бессмысленно и бесполезно вдаваться во все тонкости понимания бытия, не в этом задача книги. О бытии в своё время было очень много написано отвлечённой, в основной немецкой, и сильно удручённой французской философиями. Но, несмотря на различные взгляды на трансцендентное, на всевозможные гносеологические подходы и оправдания, все философы сходятся в одном: бытие - это то, что бытует. Не мудрено, конечно, но зачем мудрить? Всё, что есть - это бытие. А то, чего нет, стало быть, небытие. О нём вообще не стоило бы говорить, ибо нет его, раз есть бытие. Бытие - это всё. И если чего-то не было, и вдруг появилось, то это стало бытием.
  Небытие, таким образом, как бы предшествует бытию, является тем, из чего бытие появляется, но с небольшой оговоркой. Если бытие появляется откуда-то, то это говорит скорее о перераспределении уже имеющегося бытия, нежели о его появлении. Потому что есть "откуда-то". Подлинное же бытие появляется совсем из неоткуда. Будто бы не было ничего, и вот вдруг стало всё. К сожалению, не так просто привести пример, способный адекватно передать этот онтологический закон. Допустим, у нас есть безвоздушное пространство. Если в пространстве появляется воздух, то всё это пространство становится воздушным - примерно так.
  Небытие предшествует всему - у него нет никаких рамок, никаких форм - оно непостижимо и о нём можно сказать всё то, что ранее было сказано свободе. Наиболее продвинутые в изучении свободы философы отождествляют небытие и свободу. Хотя такое отождествление, попавшее в неумелые руки, опасно и порождает анархизм, нигилизм, декадентство и ещё, что похуже. Ведь если свобода равна небытию, то и достижение свободы видится в торжестве небытия - и это почва для всех радикальных, на разрушение направленных течений. Порушу всё вокруг - думают подобные мудрецы, - и дарую тем самым и миру, и себе свободу. То есть небытие в таком случае равносильно хаосу или в лучшем случае безжизненной пустоте. Но неясно тогда, зачем подобная хаотичная свобода вообще нужна.
  Однако есть и другой на это взгляд. Да, свобода - в небытии, но небытие не означает хаоса, возникающего после уничтожения бытия. Оно, наоборот, является колоссальным творческим источником, предшествующим бытию. И при таком взгляде небытие - свобода приобретает поистине божественное значение, ведь именно из него творится мир. Германские мистики эту изначальную "небытийственную" свободу даже называли соответственно - Божественное Ничто. Уж они-то осознавали всю глубину и сакральность свободы.
  Ещё раз повторю (это надо чётко усвоить): что бы в небытии ни появилось, оно тут же станет всем, оно полностью реализует сокрытый в небытии потенциал, обратит изначальную свободу в вечность, в цельное и совершенное бытие. Это будет равносильно рождению света из тьмы, это станет вечным всеобъемлющим и всепроникающим криком "я есмь путь, истина и жизнь ". Зародившееся из небытия бытие будет абсолютным и полным. Как бы это странно не звучало, но самый маленький атом, зародившийся в небытии, необходимым образом превратится во вселенную, ощущающую себя таковой, сознающую своё совершенство. Это сверхсознание, и даже не сверхсознание, а сверхощущение, самодовлеющее качество "я есть всё".
  И именно его - самодовлеющее и всеобъемлющее "я есть всё" мы будем понимать под бытием. Называть его можно, как угодно: Вселенная, Абсолют, вечность, Бог - кому как позволяет мировоззрение. В контексте данного исследования это неважно, важно лишь то ощущение, о котором идёт речь. Дабы не задеть ни чьих чувств и взглядов, уместнее всего будет именовать это нейтральным словом "вечность".
  Важно то, что каждый понимает, а главное ощущает, что такое вечность. Достаточно взглянуть на звёздное небо, чтобы это ощущение заполнило человека. И здесь мы подходим к центральному и по существу единственному вопросу философии - к взаимоотношению человека и вечности. А значит, нам неминуемо придётся поразмыслить и над тем, что принято именовать наличествующим бытием, дазайном, экзистенцией и прочими схожими философскими категориями. Всё дело в том, что само понимание того, что такое вечность, ставит человека в особенное в вечности положение. Подобное познаётся только при помощи подобного. И раз человек способен постичь, что такое вечность, а если не постичь, то хотя бы ощутить, то, стало быть, в самом человеке имеется подобное ощущение, значит в самом человеке заключена вечность - самодовлеющее и всеобъемлющее бытие. И такое не только Гегелю, Кьеркегору, да Хайдеггеру чудилось: взгляните на звёзды - почудится и вам. Вне зависимости от степени развитости вашего сознания, от силы вашего разума, вас охватит ощущение себя в центре вселенной, ощущение всепроникающей связи между собой и миром, то ощущение, что вы здесь не чужой - или, если кратко, ощущение смысла жизни. И вот когда человек над этим серьёзно задумался, тогда и назвал себя наличествующим бытием, экзистенцией и прочим. Человеку нужно было подчеркнуть собственное личное самодовлеющее и всеобъемлющее ощущение "я есть всё", соотнести его с существующей вокруг него объективной всеобъемлющей и самодовлеющей вечностью. Термин "экзистенция", обычно используемый для передачи данного сверхощущения, давно заслужил доверие и даже вошёл в обиход, однако я в данной работе хочу заменить его словом "личность". Для русского языка - это оптимальный вариант. Даже сами слова "личность" и "вечность" очень созвучны. Так и хочется сказать, что личность - это вечность с человеческим лицом.
  Но нелегко личности нести в себе вечность! Это бремя, от которого никак не получается разрешиться. Это тягостно. Личность, возложив на себя этот груз, с большим трудом может переключиться на что-то "невечное", отвлечённое и абстрактное - всё это кажется ей незначительным. А точнее - всё ей кажется отвлечённым и абстрактным, меркнущим в сравнении с всеобъемлющим ощущением вечности. Теперь её привлекает только оно - вечное, живое и конкретное, конкретно её. Она уже не может заставить себя заняться чем-то, что ей не присуще, с чем она не чувствует внутренней связи - иначе она сразу же начинает ощущать разрыв: будто находится в разных местах одновременно, хотя слово "одновременно" здесь не совсем уместно. Она будто бы выпадет из времени совсем, остро переживает своё ему несоответствие. Особенно это ощутимо в периоды природных метаморфоз: осенью и весной. Хотя ощущение себя вне времени присуще личности постоянно (это на самом деле приятное ощущение) в такие моменты, в моменты природного "разрыва", оно становится болезненным. Оттого становится, что личность начинает чувствовать время вне себя, время начинает на неё давить, будто бы чего-то требовать. И в то же время личность понимает, чувствует, что это ненастоящее, иллюзорное давление. "Фальшивость" и унизительная ограниченность эмпирического мира лучше всего ощущаются именно в такие моменты. Как раз в силу разрыва. Время и мир давят, но что-то изнутри давит гораздо сильнее, давит по-настоящему. Настоящее там, а не вокруг! Именно это ощущение внутри и не даёт покоя, выбрасывает личность из времени.
  И это очень странная ситуация, странное ощущение. Мир становится для личности призрачным. Но ведь и сама она по сути превращается в привидение: она оказывается замкнута в себе, в своём ощущении; всё внешнее либо начинает её раздражать и пугать, либо перестаёт иметь для неё значение, и она больше не замечает самых очевидных вещей, только что сквозь стены не ходит. И главное, и самое страшное - она не очень-то понимает и внутреннее. Это более всего роднит личность с призраком: она не знает, зачем она здесь, и не знает, где ей надлежит быть. Личность тяготит какое-то заклятье, какой-то невыполненный долг, груз которого не позволяет ей отправиться в мир духов. Ведь привидение потому и является привидением, что находится не там, где ему надлежит быть.
  С ощущением призрачности люди обычно и живут. Его все чувствуют, но многим просто не хватает средств, чтобы его выразить. Чаще человеку лишь кажется, что он губит свою жизнь, свой талант, себя, что жизнь проходит мимо - что-то в подобном ключе. А времена года лишь усиливают это. Осенью умирающая природа вынуждает личность с головой погружаться в абстрактный и иллюзорный мир, именуемый цивилизацией - ощущение отрыва от вечности увеличивается в разы. Личность, как может, пытается заполнить эту пустоту (естественно, с помощью благ цивилизации), что неминуемо ведёт её к опошлению и деградации.
  Весна же освобождает не только природу от снежных оков, но и личность от иллюзий. Оттаявшая и пришедшая в себя, она начинает ощущать свою скованность фиктивной цивилизацией и её ценностями, вместе с уже упомянутым Ноэлем Галлахером заявляет, что "A man's got a limit, I can't get a life if my heart's not in it ", и почти всегда проникается агрессией буквально ко всему. Личности становится ненавистна она сама, семья, люди, работа, цивилизация в принципе. Хочется покончить со всем. Не случайно, что театр с его экзальтацией переживаний родился именно в весенний праздник Великих Диониссий - греки весной очень хотели видеть страдания, крушение судеб они воспринимали с восторгом. Мы, спустя тысячелетия, почти от них не отличаемся, но научились более или менее контролировать этот трагический порыв, обращать его во благо ненавистной цивилизации. Желание со всем покончить мы научились трансформировать в фанатичное стремление это всё укреплять. Весна - это период всплеска новаторского и рационализаторского трудоголизма, приторной и назойливой семейственности, подобострастного патриотизма и прочее, прочее, прочее. Если осенью человек совершает массу глупостей и подлостей с декадентским надрывом и ощущением собственной порочности, то весной такие же точно подлости и глупости он свершает с восторгом и даже энтузиазмом. Однако с каждым годом обращать трагический порыв в творческий человеку всё труднее и труднее. Личности всё труднее оставаться безучастной к зову вечности, исходящему из неё, ей всё сильнее хочется отвергнуть иллюзорный, умозрительный мир, её окружающий и её в приведение превращающий. И как раз это непонятно банальному, повреждённому цивилизацией и её навязанными ценностями рассудку: ощущение иллюзорности мира не есть плод болезненного воображения, эгоцентричных мыслей, начитанности, капризности, и всего остального, что может назвать в качестве причины "здравый" смысл; оно является чисто сенсорным, то есть органами чувств производимым, и к мышлению совсем не имеющим отношения. Личности мир видится ненастоящим просто в силу того, что зрение таким ей его преподносит, и это невозможно исправить путём привития "правильного" мышления. Да оно и не привьётся. Потому что для того, чтобы "правильно" мыслить, нужно "правильно" видеть, что не всем и уж точно не всегда под силу. Но именно "правильное" мышление, насаждаемое поверх "неправильного" видения, порождает привидений. Личность просто не имеет возможности полноценной и качественной рефлексии поступающих ощущений, поэтому оказывается у них в плену. И чаще всего, словно сыгранный Брюсом Уиллисом психотерапевт , об этом не догадывается. Она оказывается между двух миров, чуждая обоим. - Привидение готово!
  Соответствующая же ощущению рефлексия является очень редкой и порождает уже не простых приведений, но настоящих полтергейстов: появляется этическая сторона восприятия, поднимается вопрос смысла, а отсюда возникают шум и хлопоты всем прочим обывателям.
  Дабы этого избежать, личность просто должна оставаться верным своему ощущению. Ведь все её чаяния заключаются в том, чтобы найти соответствие между ощущением собственной вечности (которое для неё является определяющим) и объективным положением вещей (которое без такого соответствия кажется иллюзорным). Если соответствия нет, то она начинает чувствовать себя проклятой, потерянной. Ощущению просто не за что зацепиться, не на что спроецироваться, оно начинает захлёстывать и парализовывать личность - та попросту не может найти источник того, что ощущает. Это напоминает танталовы муки. Это они и есть. Кажется, протяни руку и получишь желаемое, но, как только это делаешь, оно отдаляется. Вдобавок реально ощущается, как над головой нависает скала, которая в любой момент может обрушиться. И эта скала - будущее, над личностью нависает будущее.
  Самодовлеющее и всеобъемлющее личностное "я есть" трудно соотносимо с таким же самодовлеющим и всеобъемлющим вечным и объективным "я есть". Говоря проще, личность страдает от того, что способна видеть вечность вне себя, видеть своё принципиальное от неё отличие. Отсюда, кажется, нет выхода. Однако нужно взять в расчёт небытие. Ведь, если человек есть личность (наличествующее бытие), то он сам имеет с ним дело, из него рождается, имеет абсолютную свободу стать вечностью. Мы ведь помним, что если в небытии появляется бытие, то небытия уже нет, а бытие является цельным и единым - вечностью. Но когда мы говорим о наличествующем бытии человека, то мы оказываемся перед парадоксом: личность по какой-то причине не может стать вечностью, хотя неминуемо должна. Личности для этого требуется время (всю жизнь она живёт с ощущением, что должна вырасти во вселенную).
  Личность не способна перенести существование вечности, существование бога. Это сковывает её. Когда Кириллов заявляет, что его всю жизнь бог мучил, его можно понять, потому что он выражает суть человеческой природы. Потому что "я есть" - это божественное ощущение. Человек живёт с божественным ощущением, и не способен его перенести. Я, появившееся в небытии, в одно мгновение заполняет собой всё, достигает вселенских масштабов, становится абсолютным бытием, вечностью, становится всем. Для человеческого же я, и только для него, возможно обратное - возможно ощущение того, что есть что-то кроме меня, и что может быть так, что ничего нет. Только человек ощущает небытие. Даже Бог, как олицетворение вечности и совершенства, на это не способен, потому что Он есть бытие, то есть Он ощущает, что Он вечно есть, и всё, что ни есть - есть Он; для Бога не существует небытия, ибо, если есть небытие, Его нет.
  Что угодно, появившееся из небытия, необходимым образом должно стать полным и самостийным бытием, но человеческое личное бытие сразу оказывается перед вечностью - иным (сверхличным) бытием, которое является для него посторонним и давящим. Однако необходимость становления единым и самостийным бытием для личности не отпадает (потому что, повторяю, что бы не появилось в небытии, становится сразу всем). И тут нужно учитывать, что и вечность и личность происходят из одного и того же небытия, из одной и той же свободы. Личностное бытие оказывается перед очень развитым сверхличным бытием, уже преобразившим небытие, но само личностное бытие таким развитым не является. Однако бытуют они, если можно так выразиться, в одной плоскости - и в этом-то вся беда, потому что разница между "большим" вечным и "маленьким" личностным бытием отражается на этой же плоскости.
  Личность "действует" в тех же самых условиях, что и вечность, но как бы "не поспевает" за ней. Личность пытается утвердить своё вечное бытие в уже имеющемся вечном бытии. "Маленькое", увидев "большое", делает его образцом для себя, а, значит, непременно чувствует разницу - так сказать, дефицит собственного бытия, и, конечно, пытается его покрыть, чем естественно создаёт лишь собственную инфляцию. При этом сама обнаруженная разница - это, по сути, небытие - то, чего нет. Но она ложится на эту условную плоскость и как бы тяжелеет. Так рождается время. Время - это небытие, которое личность не способна охватить и обратить в вечность. Личность постоянно оказывается перед небытием, которому надлежит стать бытием И она не в состоянии охватить собственной вечности полностью, человеческое я как бы разлетается по небытию, заполняя собой всё большие его пространства, но не целиком. Неохваченное человеческим я небытие предстаёт перед ним в виде будущего. И поэтому Тантал не бог. У Бога нет будущего, Он сам есть собственное будущее, Он целиком охватил небытие, Он есть Всё и Ему некуда стремиться. Танталу же есть куда: небытие давит на него грузом будущего и показывает ему его ничтожность, вечность ускользает от него.
  Человеческое сознание сбито с толку будущим и на этом сбое зациклено. Будущего нет, ему только предстоит быть, поэтому человек совершенно логично и справедливо располагает его последовательно за настоящим. Но это лишь умозрительная последовательность, логическая, созданная для постижения уже разорванного временем мира. Вспомним, что уже Кант прекрасно понимал, что мы воспринимаем наши ощущения во времени, то есть одно следующее за другим, просто в силу того, что не способны охватить их разом.
  Онтологически же ясно, что небытие предшествует бытию, что бытие из него зарождается и на нём зиждется. Ведь не надо быть философом, чтобы понять простую истину: из ничего получается что-то. Настоящее - есть, а будущего - нет. А это значит, что гораздо вернее считать, что будущее предшествует настоящему (если пытаться всё мыслить последовательно). Но человек начинает применять логические (то есть уже поражённые временем) конструкции для постижения онтологических категорий. Определяющее значение придаётся тому, чего нет. Цель ясна: когда то, чего нет, наконец, станет чем-то, оно сможет быть лучше того, что уже есть. Но такая цель, такая гипотеза - это страшное заблуждение, это отрицание жизни и реальности, это соблазн и, если хотите, дьявол.
  Дьявол - это не злой дух, а лишь заблуждение человеческого разума. Он поэтому искуситель и поэтому лукавый. Он без человека и вне человека бессилен. Вся его сила в том, что он уводит человека, то есть центр мироздания, в сторону от бытия, от Бога, в небытие. Благими намерениями вымощена дорога в ад. Это и есть богоотступничество. Как только я подумал о будущем, я покусился на бога, покусился на вечность, потому что вечность - настоящая, она не ждёт своего наступления в будущем. Ни в коем случае нельзя использовать настоящее для преображения будущего (да это элементарно не получится), просто потому что будущего нет, оно небытие. Поступать так значит подменять реальное существование фикцией. И памятуя о трепетном отношении нынешней цивилизации к прогрессу и будущему, становится страшно от того, сколь мало людей в наше время живёт в реальности. Есть ли такие вообще? Создаётся впечатление, что все мы, как один, живём в иллюзии и возвращаемся в реальность лишь на несколько мартовских дней. И при реальном взгляде испытываем такое отвращение к себе, что готовы сокрушить и себя, и всех вокруг, и иллюзии и реальность.
  Жить будущим значит подчинять бытие небытию, Бога и жизнь подчинять даже не смерти, а отсутствию жизни в принципе. И ведь самое смешное то, что в самом небытии ничего ужасного и порочного нет (ведь из него рождается жизнь), оно становится таким лишь тогда, когда человек начинает подменять им бытие. Свободу, которая потенциально есть вечность, личность начинает обуславливать недостатком вечности в себе, своей оторванностью от бытия. То небытие, которое может и должно стать абсолютным бытием, человек направляет в узкое русло недостаточности бытия. Использует бездну свободы, способную породить вечность, для того, чтобы вечность поглотить, превратить её в злую бесконечность. Таков взгляд Тантала на яблоко. И мы на опыте Тантала убеждаемся, насколько опасны подобные "шутки" с будущим, и во что они превращают личность.
  Небытие по определению своему безбожно и безжизненно, но именно в нём зарождается бог и жизнь. И нет ничего страшного в том, что в силу своего сложного и богоподобного происхождения человек ведает о небытии: человек призван к тому, чтобы творить бытие, творить вечность. Но на деле всё происходит обратным (дьявольским) образом: человек отказывается от бога и бытия (то есть настоящей жизни) в пользу небытия (то есть будущего). Это самоубийство. Мы, сами того не ведая, прилагаем все свои усилия к тому, чтобы перевернуть онтологический порядок. Мы живём так, будто из бытия творится небытие, а не наоборот. Мы безумны. Но, несмотря на всю мощь нашего безумия, мироздание остаётся прежним: будущее не наступает, а плавно превращается в настоящее, из небытия получается бытие.
  Человек не может не думать о будущим. Он этим буквально болен, эта болезнь отравляет ему существование. Но и лекарство человеку хорошо известно: думать о будущем следует с упованием на него - только в такой форме допустимо отношение к будущему. Нужно надеяться на будущее, а не бояться его. Надежда оформляет весь потенциал человеческой свободы надлежащим образом. Она переносит в будущее образ вечности, она видит в небытии источник бытия. Именно поэтому во всех упованиях на будущее всегда есть что-то блаженное. Мы свои светлые мечты переносим не во времени вперёд, а сразу в вечность, в наших упованиях мы не видим ни страхов, ни страданий, а это уже и есть вечность. Надежда - единственный правильный метод использования энергии будущего. Нужно обуславливать будущее настоящим, что только в надежде возможно. Ни в коем случае недопустимо обуславливание настоящего будущим - это способ уничтожения вечности. Каждый время от времени, вероятно, подумывал о том, что люди, живущие с ежедневниками и по часам - сумасшедшие, но это, к сожалению, правда. Поэтому если в вашем окружении завёлся кто-нибудь подобный, а такие чаще всего заводятся среди малоавторитетного начальства или среди авторитетных карьеристов не начальников, то для очистки вашей совести попробуйте их образумить. Напомните им ту простую истину о том, что, кому вы отдаете себя в рабы для послушания, того вы и рабы , что методики "управления временем" правильнее было бы называть рабством у времени.
  Думать нужно о настоящем. "Ибо завтрашний сам будет заботиться о своем: довольно для каждого дня своей заботы ". Если забыть о будущем, многое откроется. Но прежде, чем обратить наш взор в настоящее, подытожим ранее написанное. По ходу главы об этом не раз упоминалось, однако в конце снова хочется повторить онтологический постулат, положенный в основу данной книги. Чтобы не зародилось из небытия, оно необходимым образом должно стать вечностью, обладающей сверхсознанием и самодовлеющим, всеобъемлющем сверхощущением. Личность появляется как раз из небытия, а значит, потенциально она - вечность и должна моментально достичь вселенских масштабов. Однако наличие иного, отличного от себя сверхсознания, иной объективной вечности ставит личность перед парадоксом времени: так как при соотношении себя с объективной вечностью личность обнаруживает свой дефицит - неохваченное собственным сознанием бытие (которое как бы принадлежит вечному сверхсознанию), а главное - небытие (иными словами то, чего нет, но должно быть), которое воспринимается личностью не иначе, как в форме будущего.
  Изложенный парадокс является самым сложным местом в исследовании. Если он усвоен, то трудностей в понимании последующих глав не возникнет.
  Мы отправляемся в настоящее.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  Maybe you get what you wanted
  Maybe you stumble upon it
  Everything you ever wanted
  In a permanent state
  
   Coldplay, White shadows
  
  Глава третья. Об ужасе
  
  Самая большая сложность в изучении настоящего - его неразрывная связь с прошлым и будущим. Вычленить из этого собственно настоящее представляется почти невыполнимой задачей - ведь оно лишь миг. Но этот миг, как в песне поётся, и есть жизнь. И этот миг постоянно рискует исчезнуть, ускользнуть; но он же, несмотря на всю свою шаткость, длится постоянно. Странная ситуация: если рассуждать логически, то настоящего, как такового, нет совсем. Если же верить собственным ощущениям, забыв о логике, то ничего кроме настоящего не существует, есть одно лишь оно. Ощущение настолько тесно срослось с представлением, что уже и не отличить, где заканчивается одно и начинается другое. И именно так бытие сплетается с небытием, именно так отравляется жизнь, так вечность превращается в дурную бесконечность. Миг между прошлым и будущим нещадно приносится в жертву прошлому и будущему, настоящее исчезает в паутине причинно-следственных связей и предположений. И справедливости ради стоит заметить, что прошлое в этом наименее повинно.
  Потому что прошлое - это бытие, оно такое же настоящее, неоспоримо живущее в человеке, но только под порогом его сознания, в противовес будущему, живущему исключительно в сознании, в разуме. Будущее - это представление, прошлое же - это, как и настоящее, ощущение, но менее актуальное, чем то. Однако оно может быть очень даже живым. Вспомним, к примеру, знаменитую теорию детской травмы Фрейда - пусть таковая и случается в далёком прошлом, она тем не менее остаётся с человеком и переживается в настоящем. Поэтому Карл Юнг справедливо замечал, что никаких детских травм и комплексов нет - незачем копаться в прошлом пациентов, фанатично их выискивая: раз психический недуг преследует человека в настоящем, то это ясно указывает на его настоящую, а не прошлую нерешённость.
  Прошлое может быть настоящим. Оно таковым и является. Выдающиеся антропологи утверждают, что человеческое сознание не всегда умело так ловко, как сейчас, умещать прошлое под собой в психике и перед настоящим во времени - первобытному человеку это давалось с большим трудом. Он, к примеру, мог вспомнить своего умершего родственника не иначе, как воспроизведя его образ перед собой. Это значит, что вспоминая мёртвого отца, он видел его, словно живого. И ясно, отчего первобытный человек так сильно боялся духов, почему родовые обычаи и кровная месть играли в его жизни решающее значение - мёртвые родственники в буквальном смысле его преследовали, даже шекспировский Гамлет не вполне от этого освободился.
   В дальнейшем человеческое сознание окрепло и научилось отделять актуальное от менее актуального, тем более что этого "менее актуального" с каждым годом становилось и становится всё больше и больше. Наивно предполагать, что в человеческой памяти хранится лишь его эмпирический опыт - каждая личность является носителем всего предыдущего духовного опыта человечества. Думаете, смогли бы мы понять Платона, если бы не несли в себе его самого? Философия Платона может быть нам понятной, когда мы сами начинаем мыслить, как Платон, когда становимся им, как бы пробуждаем его в себе. И он не случайно выбран в качестве примера - именно Платон первым (конечно же, вместе со своим великим учителем) выдвинул теорию о накоплении всего духовного опыта человечества в человеческой душе. Это его знаменитое учение о припоминании: человек владеет истиной, подлинным знанием о вещах, он лишь это "подзабыл", ему лишь нужно это напомнить. И опыт философских диалогов, знаменитая сократовская майевтика доказали жизненность такой теории - человеку вовсе не нужно ничего специально и сознательно зубрить и заучивать, нужно лишь научиться верно использовать разум, и всё будет даваться само собой.
   Человек несёт в своём настоящем весь опыт предыдущих поколений, опыт настоящий, но это настолько обширное настоящее, что целиком в сознание, в эго, в "я" просто не умещается. Личность, как уже было сказано, не может уместить в себя вечности. А поскольку прошлое - это очевидная частица вечности, поскольку история есть непрерывный процесс обращения небытия в бытие, без человека невозможный, человеком запущенный и только через человека могущий быть окончен, то промежуточные результаты этого процесса (прошлое) именно в человеке накопляются и хранятся, а потому и не имеют той эмпирической и объективной определённости, которой обладает настоящее. Но через человека происходит постоянное внесение этих результатов в эмпирическое настоящее. Человеческая личность есть связующее и центральное звено в вечности, человек как раз и является доказательством бытийственности прошлого - ибо только благодаря человеку существующая в настоящем груда камней и песка может быть величественным Колизеем. Только благодаря человеку Колизей - это прошлое, а не причудливая скала. И совершенно ясно, что сам тот факт, что Колизей для нас - это Колизей, а не груда камней, уже служит неопровержимым доказательством живости прошлого. Прошлое не может влиять на настоящее, потому что оно само есть настоящее, прошлое не может его отравлять. Не может вносить небытие в бытие, так как прошлое - это бытие, только как бы бывшее (таковым оно нам кажется, ибо мы не можем охватить всё бытие разом).
  Небытие вносится в бытие только при помощи будущего. Это, как уже было сказано, одно и то же. Будущее парализует настоящее, превращает его в мираж или, по меткому замечанию Николая Бердяева, в фантазм. Мы живём не в реальном мире, а в мире ничего не несущих под собой условностей, ориентированных на такой же условный завтрашний день. Мы наделяем условными полномочиями почти условных людей в надежде, что они будут реально обустраивать нашу жизнь путём условных предписаний. Мы условно заменяем реальные вещи условными единицами, под которыми условно предполагаем реальный металл, наделённый условной ценностью. Мы даже существовать, быть собой теперь можем не иначе, как путём условного вписывания себя в условное гражданство. Мы уже и в любовь теперь не верим, если она условно не скреплена печатью в условном документе. Страшно даже предположить, каково нам будет, если мы внезапно окажемся в реальном мире, лишённом условностей. Мы до того отвыкли жить в настоящем, что, должно быть, потеряем рассудок, когда ясно осознаем, что будущего нет, что оно лишь небытие. Мы уже отчасти его потеряли.
  Поэтому наша цель - отграничение настоящего от будущего. Чтобы освободить бытие от небытия, из него нужно вычеркнуть будущее. И в этом нам поможет страдалец Тантал. Снова подумаем о его муке. Как мы помним, она - изысканный вид мазохизма. Тантал сам порождает свои страдания, сам уничтожает собственную вечность. Главным образом тем, что, будучи бессмертным, он постоянно боится смерти. Боится того, что на него рухнет скала. А значит, нам нужно выяснить, что есть настоящего в страхе смерти под скалой. Что в этом бытие, а что небытие? Разграничить это сложно, но возможно.
  Очевидно, что страшное предположение о падении скалы мы отнесём к будущему, к небытию, потому что это по своему содержанию сознательное опережение событий, опережение настоящего, это то, чего нет, чему, возможно, предстоит быть, а, возможно, и не предстоит - это небытийственная свобода, которая использована Танталом роковым и обременяющим образом. Таким образом, Тантал мучит себя собственным представлением. Орудие танталовой пытки - его же разум, использующий безграничную свободу, заключённую в небытии. Но тогда приходиться задуматься над тем, почему абсолютная свобода использована именно таким образом, иными словами, отчего Тантал представляет себе именно такое стечение обстоятельств, именно такое поведение скалы, а не, скажем, её обрушение на яблоню, которая, прогнувшись под весом упавшего на неё груза, сама положит яблоко ему в руку. Зачем Тантал использует свою свободу именно так, зачем он омрачает своё будущее, хотя может видеть его светлым? Зачем он представляет собственную гибель, а не собственную вечную и блаженную жизнь?
  В страхе смерти под скалой настоящим, бытийственным является лишь взаимоотношение между Танталом и скалой. Как такового страха в самом настоящем нет, ибо страх - это только проекция данного взаимоотношения (причём в наиболее неприемлемой для личности форме) в будущее, это обременительное использование свободы на основе данного взаимоотношения. И, следовательно, каждый конкретный страх обращает внимание личности на конкретное взаимоотношение, его породившее; обнаруживает в нём нечто важное (ведь неспроста же человек боится чего-то конкретного: именно этого, а не другого). Страх позволяет обнаружить скрытую глубину в самом этом взаимоотношении.
  Страх - это самая древняя эмоции, эмоция изначальная, эмоция непобедимая. С зари времён люди привыкли видеть за страхом нечто подлинное. Есть даже избитое словосочетание "благоговейный страх" - то есть ощущение неземное, метафизическое. Человеку всегда было трудно истолковать суть страха. Это крайне негативное представление относительно будущего. Страшное предположение, которое невозможно контролировать, которое преследует личность. Это не она предполагает грядущие страшные события, а что-то более глубокое в ней. Страх опережает всякое восприятие. Собственно, всё это вместе уже и позволяло людям видеть за страхом нечто божественное. Страх всегда обнаруживал и продолжает обнаруживать в человеке нечто настоящее, бытийственное, духовный порыв. Ведь, грубо говоря, ничего ещё не случилось, даже намёка на это нет, а человек уже боится, боится заранее, испытывает страх. "Испытывает" - очень подходящее слово для страха. Испытывает, но не порождает и не посылает. Посылается он из глубин. У древних были даже специальные богини страха - фурии и эриннии, которые заставляли героев беспричинно паниковать и сходить с ума.
  Так откуда же посылается страх?
  Как было сказано: корень страха нужно искать в настоящем взаимоотношении между личностью и источником страха, без проекции этого взаимоотношения в будущее. Если этого не сделать, если не устранить проекцию, то ситуация продолжит оставаться запутанной. Будущее, которое логически мыслится следом за настоящим, онтологически же наоборот, настоящему бытию предшествующее, возьмёт себе основание, некий образец, в настоящем, которому оно по идее должно предшествовать. Получится очень странная цепочка: личность предполагает небытие (в случае Тантала - будущая смерть) следом за бытием, но вместе с тем ориентирует это предположительное небытие на настоящее бытие (смерть Тантала предположительно должна наступить именно от скалы, которую он видит в настоящем, таким образом скала становится для него угрозой). Это губительный путь: к тому небытию, которое есть источник преображения бытия и достижения вечности, личность относится словно к результату. Если пытаться уложить это в логические категории, то в будущем вместо причины преображения настоящего Тантал видит его следствие, или, что ещё хуже, вместо средства преображения бытия в будущем видится цель. Но поскольку будущее - это небытие, то есть то, чего нет, то Тантал видит свою цель в пустоте. Стоит ли объяснять, что это безумный путь и тупиковый путь, что это дорога в никуда?
  Но человек давно на неё вступил. У человека есть неугасимое стремление в будущее, стремление к небытию. Оно смешивается с настоящим, и в лучшем случае приходит к воплощению в форме религии, в худшем - в безнадёжной теории прогресса. Религия сглаживает направленность человеческого сознания в будущее, вносит в него элемент надежды. Человек начинает видеть в будущем спасение, жизнь вечную в смерти. Человек обожествляет небытие. В этом, несомненно, есть светлое, онтологически верное зерно. За смертью должно последовать новое совершенное бытие, и последовать должно через небытие. Человек косвенно, но всё же видит источник бытия в небытии...
   В этом месте будет не лишним обратиться к различным культурам и мифологиям.
  У древних египтян, к примеру, вся жизнь была построена на уповании на небытие. Можно даже сказать, что загробное, "небытийственное" бытие было для них подлинным бытием, а бытие объективное - фикцией. И, видимо, поэтому высший тип культурности, идеал человека для них - жрец, причём явно оккультного, шаманского толка.
  Греки же, напротив, возлюбили дневное бытие, возлюбили настоящее, а будущее стало для них именно небытием: ужасным царством теней, которое роковым образом должно было настигнуть каждого. И они начали борьбу за настоящее: отсюда родились их душераздирающие, трагические мистерии, появился античный культурный идеал - философ. И сразу не сказать, какой из этих типов культуры был выше, которой был ближе к истине. Египтяне утверждали смерть, чувствовали свою тесную связь с небытием. Греки утверждали жизнь, украшали бытие, и никогда больше настоящее не было столь красивым.
  И античный мир пал от этого, римляне стали задыхаться в настоящем. На рубеже эпох культурная элита обратилась за спасением именно к египетским мистериям. А спасение пришло оттуда, откуда не ждали. Христианская культура по сути своей объединила два предыдущих типа культуры. Она утвердила вечное бытие, побеждающее небытие. Появление христианской религии - это без преувеличения величайшее событие в мировой истории чисто в культурном плане, даже закостенелые атеисты и прагматики не могут этого не признать. Христианство стало такой революцией, какой свет никогда не видывал. Первые христианские века были блаженным временем: человек тогда реально знал, для чего он существует. Но далее всё окостенело, христианство из вечной жизни превратилось в догму, утверждающую небытие. Человечество вернулось в Древний Египет. И справедливо восстало против него в Возрождение. И явно здесь перегнуло - отвернулось от небытия, от будущего, придумало от него новую мистерию - науку. Но помогло не очень, да вдобавок ещё и на Бога (то есть бытие) перекинулось (недовольные Зевсом язычники штурмовали Олимп). И вот уже почти три века культурная элита опять хочет стать похожей на египетских жрецов.
  Этот экскурс был необходим для того, чтобы увидеть наше непростое положение между бытием и небытием, между настоящим и будущим. Для современного человека это кошмарное положение: откат к греческому язычеству с его цикличным настоящим уже невозможен: мы разучились видеть настоящее в самом настоящем и упорно заставляем себя не видеть настоящего и в будущем, нас губят теории прогресса и развития, каковых античность не знала. История запущена, а значит должна иметь конец - это было неведомо античности, это отличительная черта христианской цивилизации, с которой античная не в силах была совладать. Зачем живёт человек, ему самому уже не понятно. Нынешний христианин жалок и слаб, он уступает и египетскому жрецу, и греческому мудрецу, он не знает, чего хочет от себя, потому что не знает, где себя искать. Его страшит настоящее, отравленное предвкушением будущего - бытие, смешанное с небытием, но абсолютное небытие страшит ещё больше. Хотя, конечно, тут есть закономерность: чем больше небытия и неправды видится человеку в настоящем, тем больше бытия он видит в небытии, в будущем, в смерти (это египетский вариант, вариант бедняков и страдальцев, вселяющий надежду). Когда же настоящее устраивает, то будущее, совсем по-гречески, представляется царством теней и, главное, возмездия (буржуазный лицемерный вариант, рождающий апологии). Тогда начинается бытийственное "утверждение" небытия, пора настоящего утверждения будущего, реверансы в его сторону, закладывание фундамента для дальнейшего "счастливого бытия" в будущем и после смерти. Но и тот и другой случаи одинаковым образом неверны, оторваны от глубинного, онтологического источника. Оба исходят именно из будущего. В первом случае настоящее прямо отвергается, во втором - усиленно утверждается под страхом будущего, так, будто бы может исчезнуть. И там, и там наиболее волнительно именно будущее. Правда, в первом случае есть хоть какой-то смысл - сохранить целой душу - явно ведь она там понадобится. А во втором ничего. Тяжела жизнь современного буржуа. Когда человек ощущает себя буржуа, он непременно ощущает ни с чем не сравнимый ужас - ведь тогда ему непременно хочется оправдаться. Современная цивилизация только и занята, что самооправданием. Современного человека страх превращает в лицемера и патологического лжеца. В былые времена люди, хотя и боялись, но лгали себе куда меньше.
  Самое печальное в этой ситуации то, что человек практически не может вести себя иначе. Ибо вся жизнь человека, всё существование личности - это одно длящееся взаимоотношение Тантала и скалы. И постольку поскольку существует будущее - это один большой страх.
  Будущее - это страх. И мы попробуем убрать его хотя бы от Тантала и скалы. Гипотетически, конечно. Ведь, как верно сказал Достоевский, стоя под скалой, бояться станет любой: будь то учёный, понимающий, что не больно, будь то Тантал, понимающий, что бессмертен. И нам важно узнать, отчего это происходит в человеке. Ведь ясно, что ему это вовсе не нужно. Однако по-другому просто не может быть. Это вопрос всё того же рокового постулата о столкновении самодовлеющей личности и самодовлеющей и давящей на личность вечности. Это взгляд на всё тот же парадокс.
  Ведь этот парадокс не только "падает на плоскость" и порождает будущее, он ещё и сам по себе тяжёл, тяжёл в настоящем. Потому что обнаруживает дефицит. Страшное будущее - это что-то вроде инфляции, порождённой данным дефицитом. В настоящем же мы имеем сам этот дефицит. Даже если человеку вдруг чудом удастся избежать инфляции (хотя это онтологически невозможно), этот дефицит никуда не денется. Личность, зародившаяся из небытия, необходимым образом обязанная стать вечностью, и пусть даже гипотетически освобождённая от этой обязанности, всё равно окажется перед вечностью, ставшей вечностью - перед объективным миром. И ясно, что это будет не статическое застывшее состояние. В личности, как потенциальной вечности, проявится стремление к вечности приобщиться, во всяком случае, возникнет разница в ощущении себя и вечности, это и будет тот дефицит собственного бытия, но не успевший ещё привести к инфляции и рождению времени.
  Личность, как уже говорилось, не может перенести существования вечности - вечность манит. Но было бы наивным предполагать, что это чисто волевое и умозрительное стремление. Такое, конечно, тоже случается: глядя на звёзды, ведь хочется до них достать и среди них раствориться - но это лишь отражение более глубокого стремления. Поэтому нам интересно, каким образом личность, ощущающая дефицит собственного бытия, реагирует на присутствие вечности, чем, как и где её воспринимает. И все мы знаем, как это происходит.
  Здесь к нам на выручку опять приходит миф о Тантале. В нём мы видим исчерпывающий перечень форм ощущения личностью вечности. Тантал всего лишь боялся и желал. Страх и желание - вот, что связывает личность с вечностью. И чтобы понять их значение, нам необходимо освободить их от проекций в будущее, зафиксировать их в настоящем. Для этого в первую очередь следует разграничить понятия.
  Страх в нашем понимании - это ожидание какого-то неприятного события, события на основе некоторого настоящего взаимоотношения. Это представление данного события в будущем, хотя само производящее его взаимоотношение, а, стало быть, и сопровождающее его ощущение находятся в настоящем. Следовательно, для этого настоящего ощущения, являющегося отправной точкой для страха, нам следует использовать отличное от страха определение. Например, ужас - понятие заслуженное и в ходу у экзистенциальных философов. И если нежелание идти в лес по причине возможной встречи с волком будет у нас страхом, то непосредственно саму встречу с волком мы назовём ужасом. Однако ясно, что эта самая встреча с волком сама по себе не так уж ужасна для человека - в зоопарке на него можно долго глядеть без ужаса. Ужас у человека вызывает гипотетическое (а значит, опять же проецируемое в будущее) предположение о том, что волк может сделать с ним нечто неприятное, например, убить и съесть, а ещё ужаснее - съесть живьём. Таким образом, мы видим, что подобный ужас, даже отделённый от страшных проекций, представляет собой предположение, а не ощущение - а значит тоже является вторичным. Это предположение личности о собственной гибели.
  Если же мы попытаемся добраться до первичного ощущения, то оно, отделённое от будущего, не может нести в себе никакой гибельности - смерть ведь можно только представлять, её невозможно ощутить. "Я ощутил, что я умер" - это абсурд, в настоящем смерти не существует, ощутить можно лишь собственное разрушение, собственную хрупкость и несовершенство. И это и есть подлинный, искомый нами ужас. Ужас - это ощущение личностью своего настоящего несовершенства и хрупкости. Именно оно пробуждается в нас при встрече с волком. Но и тут есть нюанс. Ведь может показаться, что ощутить собственную хрупкость при взаимоотношении с волком личность может только при определённых обстоятельствах - например, когда волк укусит. Но ощущение, возникающее непосредственно от укуса волка, это ведь не ужас, а боль. Без ужаса здесь, конечно, не обойдётся, и укушенный будет им просто объят, но это будет отличное от боли ощущение. Ощущение неописуемое и приводящее, как правило, к панике. И его нельзя объяснить ни всплеском адреналина, ни реакцией нейронов на повреждение тканей. Вполне вероятно, что адреналин усиливает это ощущение, но оно явно существует и без него. Потому что когда я испытываю страх, то есть боюсь, к примеру, встретить волка, то я всего-навсего проецирую ужас, своё настоящее ощущение несовершенства, в будущее, превращаю это ощущение в представление. Но проецируемое мной ощущение в настоящем не имеет под собой реального и объективного волка, не имеет его болезненных укусов и адреналина, оно существует будто бы само по себе, в отрыве волка и словно надеется найти его в будущем. Это ощущение настоящего несовершенства словно пытается за что-то зацепиться и обычно в этом преуспевает - если рядом нет волков, то тогда бояться можно, например, скалы, как это делал Тантал. Если же нет и скалы, то можно страшиться свиного гриппа или масонского заговора.
  Всё это указывает на то, что ужас существует в человеке априори, задолго до появления каких-либо представлений, ужас - это исконное, глубокое и, судя по всему, непрерывное ощущение. В этой связи уместно было бы вспомнить о примальной психологической теории, которой в своё время увлекался даже гениальный Джон Леннон, либо различные теории детских травм - все они говорят о том, что человек напуган в принципе, уже по самому факту рождения. Но наиболее глубокие мысли по этому поводу стоит искать у экзистенциональных философов, причём религиозной направленности - именно для них страх и ужас являлись центральными, основополагающими категориями, именно религиозные экзистенционалисты более всего размышляли о страхах, считали, что всё культурное и разумное в человеке вышло из ужаса перед иррациональным, перед непостижимым.
  В основе любой экзистенциональной религиозной философии лежит постулат о том, что человек напуган богом. Первым об этом, кажется, заговорил Кьеркьегор. Личность напугана вечностью. И потому человек боится, что из существа духовного обратился в существо природное, то есть плотское и душевное - этими самыми плотью и душой ограниченное. Именно природный человек боится бога, боится, потому что согрешил - грех ведь как раз и заключается в обращении от духовного к природному. И если бы человек не был грешен, то он бы не ведал страха перед богом. Если бы личность не находилась во власти собственной объективной ограниченности, рациональности и телесности, её бы не терзали представления об иррациональности и безграничности бытия. При таком угле зрения ужас действительно является доказательством существования бога, и он же является проблеском божественного света в необходимости, является нашей тоской по богу. Страх - это человеческое знание о боге, это ощущение личностью вечности.
  Невозможно оспорить правоту этого - любая подобная религиозно-экзистенциальная теория онтологически верна. Суть в том, что личность, то есть бытие, осознавшее себя таковым, в силу уже с десяток раз указанного в данной книге онтологического закона, неминуемо должна стать бытием самодовлеющим и всеобъемлющим. Но, поскольку она ограничена телом и личным сознанием, её всеобъемлющее и самодовлеющее состояние оказывается под угрозой. Личность и заключённая в ней потенциальная вечность оказываются скованными в телесных и разумных границах, которые не вечны. Всё, что за пределами этих границ, начинает давить на личность. Она не может этого вынести, не может вынести давящей на неё вечности, потому что сама должна быть вечностью. Однако мы понимаем, что двух вечностей быть не может, не может быть двух вселенных. Вечность едина и всеобъемлюща. А значит то, что давит на личность со всех сторон, ей не чужое: она со всем этим связана. Это то, что личность должна была бы в себя вобрать, вобрать всё без остатка (есть даже избитое выражение, которое любят произносить некоторые капризные особы, дабы подчеркнуть свою капризность: "хочу всё и сразу" - как ни странно, но это онтологически верное и глубочайшее утверждение). Столкновение ограниченной телесным сознанием личности с вечностью, которой она должна стать, приводит личность в ужас, то есть вызывает в ней ощущение собственного, личного несовершенства и хрупкости.
  Теперь можно поразмышлять и над тем, каким образом человеческое знание о вечности приняло столь пугающую форму, над тем, почему ужас так ужасен, так негативен. Парадоксально, но если вдуматься, то в страхе и ужасе на самом деле нет ничего страшного и ужасного. Негативное восприятие страха, его боязнь, попытки его избежать - это лишь плод искажённого восприятия, это социальное наслоение, это по сути своей интроекция - то, что бездумно усвоено человеческим сознанием. "Страх ужасен, его нужно избегать, он доставляет неудобства" - и все мы на веру принимаем такую формулу, не задумываемся над ней. А между тем, вспомним слова величайшего знатока страхов апостола Павла: "вы не приняли духа рабства, чтобы дальше жить в страхе. Но приняли Духа усыновления... Сей самый Дух свидетельствует духу нашему, что мы - дети Божии ". Стоит только оторвать своё внимание от своей объектности, от телесной необходимости, обратить его на вечность, и то, что раньше казалось страхом, станет восприниматься по-новому: теперь - это свидетельство человеческой причастности к иррациональным и безграничным истокам бытия, свидетельство человеческой вечности. Павел раскрывает иллюзорность, нереальность, вторичность страха, для него страх - это всего-навсего страшное последствие грехопадения - отрыва человека от источников бытия. В двух строчках апостол афористически выразил ту истину, что страх является только отражением, своеобразным феноменом, отголоском вечности. А раз так то страх - это не негативная, а позитивная эмоция: она указывает не на хрупкость и несовершенство личности, а на её глубочайшую и неразрывную связь с совершенством, позволяет через конечное и ограниченное ощутить вечное и безграничное. Человек способен преодолеть страх, утверждает апостол, он в состоянии отбросить его негативное восприятие, способен преодолеть необходимость, и тогда ему открываются новые горизонты восприятия: то, что раньше страшило, начинает придавать ему сил, укрепляет его веру.
  Освобождение ужаса от его страшных проекций в будущее и впрямь позволяет узреть вечность в настоящем. В этом онтологическое предназначение человека, его призвание, а посему человек не может существовать без ужаса. Ужас неотделим от человека. Поэтому-то вся наша жизнь наполнена ужасом. Современная цивилизация, которая, как никакая другая, старается от ужаса отгородиться, считает основной целью его избежание, тем не менее породила огромную хоррор-индустрию. Современный человек уже не может без страшилок и ужастиков, он отчаянно ищет чего-то иррационального и пугающего.
   Зачем мы идём в кинотеатр на фильм ужасов? Да за тем, что желаем испытать страх, возможно, что и не отдаём себе в этом отчёта, но точно хотим быть напуганы. Если бы не это желание быть напуганными, опережающее восприятие, любой ужастик смотрелся бы нами словно экшен или даже словно комедия (в любой компании всегда есть человек, который не хочет пугаться и превращает просмотр в забавный фарс). Всё дело тут в неприемлемости раздражителя для нашего ограниченного душевно-плотского сознания: мы смотрим ужастики именно потому, что оно против них восстаёт, оно их не желает. Их желает и ищет что-то более глубокое в нас, их ищет то самое сокрытое в человеке ощущение несовершенства, ищет также, как страшного волка, грозную скалу или масонский заговор.
  Вся человеческая жизнь - это ужас, пытающийся найти себе исход. И одними фильмами ужасов он не удовлетворяется. Он проникает всюду и цепляется за всё и за всех, и мы начинаем бояться потерять близких, начинаем ревновать, как в "Крейцеровой сонате ", а если и не так, если внешне можем себя остановить, то страх проникает в наши сны, и каждую ночь будто наяву мы переживаем смерть любимых людей. А меж тем любой психотерапевт скажет, что раз вам снится чья-то смерть, то это значит лишь то, что вы слишком зависите от этого человека, что этот человек ограничивает вас, вашу личность, не даёт вам развиваться, и его смерть для вас вроде как даже и желательна.
  Страхи - это наши желания. Это наше сокровенное, которое желает стать нашим очевидным. Вечность, сокрытая в человеческой личности, пытается вырваться из неё, для неё явно узки душевно-телесные рамки человеческого сознания. Но человеческое сознание воспринимает всё прямо противоположным образом: желание освободиться от влияния дорогого человека оно истолковывает словно ревность, словно желание его любыми средствами удержать. Однако когда ревность достигает своего апогея то мы получаем развязку, подобную описанной в упомянутой "Крейцеровой сонате" - физическое и необратимое освобождение от человека.
  Есть очень избитый трюк в охладевающих половых отношениях - заставить ревновать. И это почти всегда срабатывает. Поразительно, насколько сильно человек не желает быть свободным. Хотя вопрос этот не имеет однозначного ответа. Потому что при ином взгляде поразительным кажется то, насколько сильно человек жаждет свободы. Ибо дух его рвётся ввысь, в сознании свобода почти всегда - высочайший идеал, а душа полнится предвкушением свободы. Но к сожалению человеческому я пафос свободы, исходящий из глубин его духа, кажется запугиванием, а в такой ситуации мышление всегда затуманивается, и то, что человеку не особо требовалось в нормальном состоянии, тут же приобретает ценность. Стоит только намекнуть человеку, что он может что-то потерять, что-то до этого ненужное, и он тут же за это ухватится. Страх, который есть пафос свободы и зов вечности, превратит его в раба. Именно так свобода обращается в давящую необходимость.
  Ужас всегда с человеком. Хотите узнать человека - узнайте его страхи. Легче всего это делать на универсальных символах иррационального. На море, например. Каждый человек его боится. Стоит лишь узнать, чего именно. Кто-то боится быть сожранным морской тварью, плывя, так и ждёт, что из глубин его атакует акула, идя по побережью, чувствует, что из воды вот-вот вынырнет кит и проглотит его. Почему именно такой страх? Почему бы человеку просто не бояться утонуть? Да потому что такому человеку хочется быть именно съеденным, съеденным кем-то живым. Это говорит о том, что под порогом своего сознания человек ощущает не просто бездну, а что-то одушевлённое и величественное, такому человеку явно мало его нынешнее "я", его личности нужно вместилище побольше. В любой мифологии мы без труда можем отыскать подобную легенду: быть съеденным морским чудищем - это всегда прерогатива солнечного героя. Тот же, кто боится просто утонуть, похоже, не столь благодатно одарён, его пугает сама иррациональность, его пугает собственная бездна, и в ней пока ещё нет проблесков света, есть лишь тёмная стихия.
   В самой же боязни утонуть тоже можно выявить разновидности, которые также открывают много сокровенного. Кто-то боится захлебнуться волной, то есть опасается удара из-под порога сознания, а кто-то думает, что ему может свести ногу, что указывает на то, что человек сознательно пытается преодолеть собственную иррациональность и его страх - страх потери концентрации. В некоторых случаях люди боятся наткнуться на всплывшего утопленника и прочее, прочее, прочее.
   Наши страхи проявляются всюду. Нет воды? Зато есть лес! Кто-то заблудиться боится, а кто-то медведя, всё зависит от конкретного человека и его конкретного сознания...
  
  И всё же отчего ужас так ужасен для банального человеческого сознания, почему оно так негативно воспринимает собственную связь с вечностью, её в себе зов?
  Это объясняется очень просто. Однако нужен небольшой исторический экскурс. Ведь сознание человеческое не просто так появилось. Оно в муках родилось. Во грехе, как скажут богословы, и от тотема и табу, как скажут антропологи - онтологически это одно и то же. На заре человечества человек не обладал личным сознанием, вместо этого он ощущал "мистическое соучастие" (термин Леви-Брюля) всего со всем. Некоторые философы приравнивали такое состояние даже к состоянию райскому. В мистическом соучастии нет личности, человеку не присуще ощущение "я есть", зато есть ощущение "мы есть" или даже "есть всё", а значит, такой человек был занят исключительно поддержанием существования этого "всего". Адам в раю, по сути, занимался тем же. И ясно, что это животное состояние.
   Все без исключения животные ощущают мистическое соучастие, они не обладают личным сознанием, у них нет собственного я. И вся их жизнь построена на схожих, коллективных, априорных инстинктах, а вернее на одном - на инстинкте сохранения бытия (инстинкты самосохранения и сохранения рода есть его части, ни в коем случае не взаимоисключающие). И если вам кажется, что ваша кошка на вас зла и что-то против вас замышляет, то это вам лишь кажется, также, как князю Мышкину в ослиных глазах виделся глубокий и полный страдания ум. Люди, сами обладая личным сознанием, склонны проецировать его туда, где оно отсутствует: кто-то ведь и кактус может считать личностью, а, споткнувшись о стул, может и с ним, как с понимающим, парой слов перекинуться. Но, как бы нам того не хотелось, сознания у животных (и у стульев) нет. Однако это ни в коем случае нельзя считать показателем животной низости или несовершенства, скорее уж наоборот. Раз животное не обладает личным ощущением "я есть", то оно не порождает тот самый парадокс, влекущий к появлению будущего, оно не преломляет в себе вечности и не стремится её восполнить, а значит, оно не испытывает страха. Животное живёт в настоящем и не ведает о страшном завтрашнем дне. Тигр при охоте не испытывает волнения от того, что неудача может стать для него фатальной и он попросту умрёт с голоду. Если бы тигр об этом волновался, то охота бы ему не удавалась. Да, голодный тигр может действовать рискованно, но порождается это не его представлением о завтрашней голодной смерти, а сегодняшним чувством голода. Психика тигра в принципе не способна представлять будущее, потому что для тигра будущего не существует. Ваша домашняя кошка, если у неё в миске не будет корма, может стать агрессивной и неуправляемой, но она не станет таковой от того, что корм в миске - последний, и на завтра его не осталось (в такой ситуации агрессивным и неуправляемым станете скорее вы - её хозяин). Кошка решает проблемы по мере их поступления. Если же животное делает запасы пищи, то это не плод его опасливого размышления о суровом завтрашнем дне, а осуществление настоящего инстинкта - мистическое соучастие заставляет животное поддерживать жизнь.
   Человеческое сознание стало преодолением мистического соучастия. И оно не могло появиться иначе, как через заповедь, ну или табу (что по сути одно и то же). Как только человеку стало известно, что есть нечто такое, что ему нельзя трогать, он, во-первых, в этот же самый миг обрёл сознание - то есть разумные границы, проще говоря, отличил и отделил себя от того, что трогать нельзя, отличил своё я от не-я. И во-вторых, тут же этого не-я, которое нельзя трогать, испугался. Оно стало показателем его несовершенства и хрупкости, стало опасным, но с другой стороны и манящим - ведь это запретное не-я заключает в себе блаженное мистическое соучастие, и более того - вечность.
  Личность не может перенести существования вечности, потому что личность, хотя и несёт в себе потенциальную вечность, опирается главным образом на сознание, на конкретный разум, на конкретное и индивидуальное я. И самая большая опасность для такого я - это потеря себя. И вполне естественно, что единственную угрозу для себя разумное я видит в иррациональном не-я. Личность напугана вечностью и не хочет чувствовать её ни внутри себя, ни снаружи - само ощущение её присутствия очень болезненно для хрупкого личного сознания. Личность оторвалась от вечности, человек потерял рай, человек оказался неверным, он больше не хочет знать своего происхождения. Но вечность верна человеку, она не насилует его, она лишь напоминает о себе. Напоминает из глубин человеческого духа, и человек никуда не может деться от этих напоминаний, они воспринимаются сознанием негативно, но в тоже время они завораживают и притягивают. Нужно ли теперь объяснять, в чём заключается суть пресловутого эдипова комплекса? Она заключается в притягательности ужаса.
  Ужас в большой степени есть преодоление объективной необходимости, он подтачивает обыденный порядок вещей, принуждает человека быть им недовольным, но он же загоняет человека в порочный круг: напуганный человек всё старается и старается создать такой порядок вещей, которым он мог бы довольствоваться, но довольствия не получает, ибо ужас следует за ним по пятам. Ужас - это состояние, при котором сознание отказывается признавать неприемлемое для него положение дел, отказывается признавать, что есть что-то сильнее его. Ужас - это бессилие нашего ограниченного разума перед вечностью. Именно отсюда негативность эмоции страха: что-то более мощное давит на сознание, и оно воспринимает это, как угрозу. И разным образом на угрозу реагирует.
  Если подобная угроза кажется сознанию непреодолимой и неотвратимой, если ему представляется, что таковой не избежать, то личность перестаёт бояться и начинает плакать. Слёзы льются от того, что сознание не в силах противостоять давлению на себя. Слёзы отличаются от страха лишь тем, что при этой эмоции сознание ломается - оно не в силах бороться с собственным неприемлемым для себя представлением и уступает, вынуждено уступить.
  Можно выстроить цепочку: ощущение собственного настоящего несовершенства - это ужас. Ужас, спроецированный в будущее, из ощущения несовершенства превращается в представление о том, что на мою личность надвигается что-то неприятное и неодолимое, тем самым порождая страх. Представление же о том, что это неприятное и неодолимое ещё и неотвратимо, порождает слёзы. Слёзы - это страх, с которым личность смирилась. Как только она уверилась в том, что "это конец", ей уже не страшно, но хочется плакать. По большому счёту слёзы - это то же самое, что и страхи. Только слезами в отличие от страха можно упиваться. От них можно получать удовольствие. Человек охотно видит за слезами правду, что-то подлинное. Человек верит слезам, а не страхам (хотя это одно и то же). Слёзы - прекрасный способ определения содержаний человеческого духа. Если в чём-то сомневаетесь, просто прогоняйте эти представления у себя в сознании в утвердительной форме. Захотелось всплакнуть? Именно это вам и нужно. Ведь слёзы позволили вам укротить и воспринять собственный ужас - отголосок вечности в вас. Слёзы - это своего рода одобрение вечностью вашей сознательной установки. Иными словами, ваше разумное представление, ставшее причиной слёз, является наиболее оптимальным в плане развития вашей личности - если вы будете действовать в соответствии с таким представлением, вечность станет ближе.
  Нет ничего подлиннее слёз. И это справедливо даже чисто в объективном, практическом плане. Если бы не слёзы, человек просто не смог бы смотреть на мир - он бы зрения лишился, если бы его глаза постоянно не омачивались слезами. И современный мир таков, что собственных слёз, чтобы его созерцать, не всем уже хватает - многие уже жить не могут без "искусственной слезы". Это ведь так символично. Как и знаменитый речевой оборот, произносимый при виде чего-то убогого: "да на это же без слёз нельзя смотреть". Даже в практическом смысле слёзы способны превращать убогое в прекрасное, в конечном находить проблески вечности.
  Однако мир не преисполнен слёз. Человек, хоть и верит слезам, но всё же их не желает, ведь для его сознания они равнозначны признанию собственного поражения, собственного падения. Ясно, что раз за разом капитулировать перед страхом, расплачиваясь перед ним слезами, сознанию кажется унизительным, поэтому оно до последнего с ним борется, и научилось не только успешно отбиваться, но и контратаковать. Чтобы не бояться, человек начинает смеяться.
  Смех - эмоция тождественная страху. Смех - это приукрашенный страх. Причём часто это бывает совершенно сознательным актом, то есть смеющийся вполне отдаёт себе отчёт в том, что своим смехом старается перекрыть подступивший к нему страх. Смех возникает точно так же, как слёзы: сознание встаёт перед чем-то неприятным и неодолимым. Это по сути страх, но в данном случае у сознания имеется возможность на него отреагировать: в случае со слезами происходит смирение, в случае же смеха - отрицание. Смех - это отрицание ужаса. И смехом точно также можно себя проверять. Просто нужно ловить себя на том, что же именно вызывает смех - вовлечённость в ситуацию обнаруживается сразу же, и более того, обнаруживается её желательность для смеющегося - ему самому хотелось бы оказаться в её центре. Ведь центр любой смешной ситуации - это дурак или глупость, отсутствие разумности. И если учесть, что сознание личности как раз на разумности, на рациональности построено, то суть смеха становится очевидной - он есть реакция сознания при попытке его низложить, он есть реакция на ужас, вариант его сознательного усвоения. Ощущение собственного настоящего несовершенства вполне вписывается в формулу "я-дурак", и такая формула усиленно проецируется личностью вовне - всюду ищутся её признаки. Но поскольку сознание человека рационально, то всё иррациональное для него является абсурдным и вызывает смех. Разумному человеку, запертому в своей разумности, любая неразумность представляется забавной, нереальной. Именно в этой "нереальности", то есть в отсутствии заметной сознанию угрозы для него со стороны иррационального, заключена причина того, что смешное для человека именно смешно, а не пугающе. Стоит только соотнести смешное с собой, установить сознательное отношение, и смех перестанет быть смешным, он в ужас превратится. Именно поэтому человек испытывает странную неловкость, когда смех прекращается - его не хочется прекращать, потому что появится возможность поразмыслить над ситуацией, вызвавшей смех (что может оказаться ужасным), и потому смех часто экзальтированно затягивается - для того, чтобы в его процессе забыть саму ситуацию.
  Как было сказано, смеются всегда над дураками. Только глупость, отсутствие рациональности способны вызвать смех. И в смехе это выражается в несколько этапов, его можно классифицировать по степени его ужасности.
  Есть самый простой смех, смех детский и наивный, с первобытным ужасом теснее всего связанный. Над невинным дураком. Из современных комиков эталоном в вызывании подобного смеха является Джим Керри. "Этот парень - дурак. Взгляните только, что он творит", - и при этом безудержно хохочете. В данном случае смех вызывается тем, что Джим абсолютно не придаёт значения собственному разуму, ведёт себя, словно беззаботный ребёнок. Для ограниченной собственным разумом личности, ощущающей собственное несовершенство, такой тип поведения является преодолением границ, шагом к совершенству.
  Следующий вид смеха - это смех над дураком обиженным, над глупостью душераздирающей. И здесь номер один, конечно, Хью Грант. Хью не ребёнок. Он и рад бы не быть дураком, но у него не выходит. Его глупости случайно происходят, и он с печалью терпит их последствия. Именно это всегда и смешит в Гранте, то, как он осознаёт всю глупость своего положения. Зритель всегда норовит представить себя на его месте, и не знает, куда от стыда деваться, хочет сквозь землю провалиться. Тут есть заметный элемент прогиба сознания перед иррациональным. "Да. Я - дурак. Как же это печально" Это по сути смех сквозь слёзы. Хью Грант - грустный клоун, и благодаря ему становится очевидной родственность смеха и слёз. Тип юмора здесь - ирония.
  И последняя разновидность смеха - это смех саркастический, озлобленный, агрессивный. В этом нет равных Вуди Аллену. Он напуган и уязвлен. Он своим смехом атакует. Потому что, если ему не будет смешно, то станет страшно.
  
  На этом путешествие в мир страхов, слёз и смеха оканчивается, но танталов ужас остаётся с ним: Тантал может сколько угодно долго плакать или смеяться под скалой, освобождения это ему не принесёт - мистическая и ужасная связь со скалой по-прежнему держит его в плену.
  
  
  Chained to all the places that he never wished to stay
  Bound with all the weight of all the words he tried to say
  And as faced the sun he cast no shadow
  
  As they took his soul they stole his pride
  
   Noel Gallagher, Cast no shadow
  
  Глава четвёртая. О желании
  
  Тантал, застрявший под скалой, мучится не одним только страхом. Это было бы слишком легко. Быть может, куда более мучительным для него стал нескончаемый и неудовлетворяемый голод. Тантал возжелал яблочка, а заодно и водицы возжаждал. А это означает, что кроме страха его терзают ещё то ли потребности, то ли желания - невозможно с ходу определиться с тем, как именно обозначить характер взаимоотношения между Танталом и яблоней. Даже термина не подобрать без того, чтобы не отправиться в причудливый мир Зигмунда Фрейда, его учеников, друзей и врагов. Однако в рамках данной работы излишним будет пускаться в отвлечённые психологизмы - нам ведь вовсе не требуется терминологически отличать потребность от желания, а желание от похоти или чего-то в этом роде. Без дополнительных объяснений ясно, что всё это суть одно и тоже, если смотреть на это онтологически.
  Так и посмотрим. Пойдём тем же путём, которым шли в случае со страхом - отделим настоящее желание, настоящую потребность от её проекций в будущее. Правда, Тантал в этом не самый лучший образец для исследования - в его ситуации отсутствует основная характеристика потребности - её, собственно, потребность - жизненная необходимость, ибо Тантал бессмертен. Хотя это не особенно важно. Нам интересно настоящее бытие, а в настоящем смерти, как мы выяснили, нет.
  Все мы бессмертны в настоящий момент. И в настоящий момент испытываем мучительное ощущение собственного несовершенства, собственной хрупкости и отличности от бытия - испытываем ужас. Ужас есть явное доказательство тому, что личность должна стать вечностью, что ей есть, куда стремиться, что она чувствует это. А потому ясно, что ужас - это ни столько оцепенение и страх, сколько глубинное и непрерывное стремление приобщения к вечности, к бытию. Страх - это лишь толкование данного стремления несовершенным и узким сознанием личности. И та же самая ограниченность сознания придаёт этому стремлению совсем уж странную форму - форму похотей, форму потребностей и желаний. Все наши потребности суть не потребности, как таковые, а выявляемая в настоящем необходимость, обусловленная всё тем же онтологическим законом - лик, появившийся из небытия, должен стать вечностью. И таким странным образом - путём удовлетворения потребностей личность пытается это сделать. Прямо-таки скажем, это негодный путь, паразитический. Ведь личность пробует приобщаться к вечности, пытается ей стать, не покидая собственных сознательных границ, оставаясь в них, да ещё и норовит укрепить их за счёт обуздания стремления к вечности. Но единственная потребность лика, явившегося из небытия - становление всем, то есть отсутствие пределов в принципе. Мы же воспринимаем всё в своём пределе, а оттого и получаем то, что получаем. Получаем физиологические потребности, то есть то, что нам жизненно необходимо для существования в нашем телесно-сознательном пределе.
  Каковы же наши наиважнейшие потребности?
  
  Первой в данном ряду стоит потребность, почти даже и не заметная, но самая основная, можно сказать, краеугольная - потребность в кислороде. Свежий воздух - это то, без чего личность и десяти минут не продержится. Это настолько необходимая и неотъемлемая потребность, что о ней подчас и вовсе забывают. Человек так тесно связан с воздухом, что себя без него не может представить и даже не пытается этого сделать. Человек без воздуха просто немыслим. Как бы личность не пыталась изолироваться от мира, от вечности, каких бы преград не строила, она ежесекундно с миром соприкасается, при каждом вдохе вечность проникает в неё. Дыхание не даёт человеку замкнуться в себе, стать монадой, оно вводит его в мироздание, в мироздание объективное, отражающее предвечный онтологический мировой процесс, напоминает человеку об его участии в этом процессе, о его в нём роли. Роли центральной, но далеко не главенствующей. Дыхание, такое же точно, как и любого другого, по нашему мнению, низшего создания подсказывает нам, что все мы равноправны - ни одно существо в мире не обладает никакими онтологическими привилегиями и преимуществами перед другими - все дышат одним и тем же кислородом, а, значит, от одного и того же кислорода одинаковым образом зависимы. Человек может сколько угодно доказывать себе свою значимость и исключительность, может для этого даже истребить всё живое на планете, однако дыхание так и останется подтверждением его вопиющей незначительности и несамостоятельности. И более того, общность дыхания, своего и мирового, необходимым, принудительным образом делает человека, как существо наиболее развитое и обладающее сознанием, в какой-то степени ответственным за мироздание - человек не может уничтожить мир, не уничтожив себя. Однако человек редко об этом задумывается. Потребность в кислороде и её удовлетворение - это что-то настолько автоматическое, что сознанием почти не ощущается, а потому его не задевает - следовательно, нет причин об этом задумываться. Банальное сознание может ощутить дыхание в качестве потребности лишь при определённых обстоятельствах: когда условия вокруг станут нечеловеческими - в горящем доме, высоко в горах или, наоборот, глубоко под водой. Только так зависимость от кислорода будет воспринята личностью в подлинном, а значит и в ужасающем виде.
  А вот для того, чтобы человек мог прочувствовать следующую потребность из нашего ряда, какие-то специальные, экстремальные и тем более нечеловеческие условия уже не требуются. Ведь потребность в пище - это очень человеческая потребность. Даже слишком человеческая. Если помните, почувствовать себя сверхчеловеком Фридриху Ницше наиболее всего мешал именно желудок. Как уже говорилось для животного, не обладающего личностным сознанием, пища - это не совсем потребность, она в качестве таковой не может быть животным рассмотрена, для него стремление к пище - это априорная особенность существования, его основа. Для человека же - это именно потребность, то есть необходимость, остро ощущаемая сознанием, а потому для высокого сознания, такого, как у Ницше, унизительная. Ведь действительно, если имеешь потребность в пище, то ты явно не самодовлеющий и всеобъемлющий бог. Потребность в пище мешает личности довлеть. Она поражает личность в самое больное место - в лик, в "я". Это самое "я" оказывается зависимым, а для "я" нет ничего более болезненного. Оказывается, что есть что-то кроме "я". Что-то более сильное, что запросто им помыкает. И это есть тот самый знакомый нам ужас. Потому что если мы уберём из потребности в пище её желательную, похотливую, если хотите, чревоугодническую составляющую, уберём удовольственный окрас, то мы получим страх.
  Сознание очень любит плутовать. Можно сказать, что на этом оно и построено. Потребность, а вернее онтологическую необходимость склониться перед чем-то высшим и всеобъемлющим, необходимость к этому высшему приобщиться, сознание в эгоистических целях самовозвеличивания и самоукрепления наглым образом пытается представить как собственную прихоть. Оно пытается выдать действительное за желаемое, оно хочет назвать себя, собственную волю источником тяги к пище, оно не хочет признавать, что его к этому побуждают куда более глубокие силы, которые его волю в расчёт вообще не берут. Сознание старается казаться самому себе единственной движущей и весомой силой в человеке. А потому по нему очень больно бьют потребности - чтобы избавиться от этого унизительного чувства, ему приходится выдумывать и обосновывать желательный и волевой характер его потребностей. Ведь, если я перестану верить в то, что я желаю яблоко только лишь потому, что оно вкусно, то я непременно окажусь перед мыслью, что если я не съем яблоко, то умру. Моя похоть обратится в страх.
   Не трудно догадаться, что в корне любого нашего стремления находится лежит ужас - то есть ощущение собственного настоящего несовершенства. И с этот исконный ужас при голоде проходит путь, ещё более причудливый, чем при страхе.
  Далее потребность в пище я буду рассматривать, не принимая в расчёт сознательную установку на этот счёт - проще говоря, уберу отсюда притворный и абсолютно ненужный элемент желательности. Голод в данном размышлении - именно голод, а не чревоугодие. Будем иметь в виду сознательную установку, лишённую самообмана: то есть при взгляде на яблоко считать, что "не я его хочу, потому что люблю его вкус", а что "мне оно необходимо, потому что без него я погибну". Но даже рассматривая голод исключительно, как физиологическую потребность, мы окажемся перед тем фактом, что эта потребность в разные периоды обладает разной силой.
  Например, если человек по жизни относится к еде безо всякого трепета, быть может, даже с презрением, и когда он физиологически сыт, ему тоже порой бывает хочется что-нибудь съесть. Что называется "заморить червячка". Сам он, конечно, сильно удивится тому, что хочет есть, несмотря на то, что не голоден, однако особого значения не придаст. А стоило бы. Потому что он мог бы на собственном примере наблюдать за тем, как его сознание пытается справиться с ужасом, как пытается обуздать его, пробует внести в собственное поле нечто, что сильнее его и над ним. И голод здесь - лишь более или менее подходящее русло для ужаса, который более невозможно сдерживать.
  А если кому-то посчастливилось служить в российской армии, то тот на себе мог пронаблюдать самый апогей данного явления. Сто процентов новобранцев испытывают там голод, каковой им доселе не приходилось ещё испытывать. Это настолько сильный голод, что его не объяснить никакими физическими нагрузками (какие вообще в российской армии нагрузки?) или сменой биоритмов. Это настолько мощный голод, что каждому становится ясным, что дело не только в физиологической потребности организма - тому, скорее всего, и половины съедаемого много. В армии становится ясно, что под видом голода находит своё воплощение что-то ещё: так нечто более глубокое отыскивает себе дорогу. Но что именно?
  Любой психолог скажет, что еда - это отличный антидепрессант. А любой военнослужащий подтвердит, что срочная служба - это одна большая депрессия. И кто-то иронично заявит, что российская армия и еда просто созданы друг для друга. Однако почему именно голод? Почему, например, новобранцев не охватывает страсть к порядку, к чистоте, к курению, как это часто слушается при стрессах в обыденной жизни (в армии это, конечно, тоже случается, но в гораздо более поздний период и не у всех, а вот страшному голоду подвержен каждый)? Ответ на самом деле лежит на поверхности, нужно лишь задуматься над тем, от чего страдают молодые люди, оказавшиеся на срочной службе.
  Понять характер такого страдания не сложно: новобранцы почти силой вырываются из привычных и, надо полагать, комфортных условий и оказываются в условиях и среде, совсем новых и чуждых - это не может не окончиться депрессией. Ведь сознание, как мы помним, очень консервативно, и оно ревностно относится к сохранению собственных границ. Тем более, когда эти границы пытаются ломать насильно и вопреки его воле. Оно пробует реагировать на это единственным доступным ему способом - уходит в глухую оборону, укрепляет свои бастионы.
  Новобранец - это человек, замкнутый в себе, остро переживающий свою исключительность и оторванность от мира, находящийся с окружающей действительностью в явной вражде. Но мы же помним, что состояние замкнутости в себе губительно для личности и явно противоречит её глубинному онтологическому стремлению к единению с миром, стремлению к вечности. И чем сильнее замкнутость личности, тем сильнее ужас (который есть стремление эту замкнутость преодолеть), действующий в ней. Сознательно замкнутой личности уже недостаточно простого, "дыхательного" единения с миром. Её ужас настолько силён, что вынужден искать новые пути проникновения в сознание, он заставляет личность не только вдыхать в себя вечность, но и буквально вкушать её. Голод - это усиленное вбирание в себя мира. И это и есть ответ. Голод мучает новобранцев из-за их замкнутости в себе.
  В армии люди переживают стресс замкнутости, оторванности. По своей сути российская армия - это модель потери человеком рая, модель грехопадения. Адам, с позором выгнанный из Эдема, должен был испытывать нечто схожее с тем, что испытывают российские призывники. "В поте лица твоего будешь есть хлеб " - очень символичная фраза. Отпавший от Бога Адам моментально ощутил себя брошенным. Потерявший свою небесную родину, на земле почувствовал себя чужаком.
  Тяга к еде - это плотски истолкованное стремление к полноте бытия, к единению с миром, стремление к вечности, а для верующих - к Богу. И не случайно мистерия причастия мистически связывается именно с пищевой человеческой потребностью. Причём подобная связь прослеживается с самых ранних времён, её следы можно отыскать уже в наидревнейших культах. Христианское таинство евхаристии является наиболее полным и глубоким отражением этой связи. Христос предлагает себя вместо пищи, потому что пища до его пришествия служила человеку в качестве его заменителя, была непонятой по нему тоской. И он, явившись в мир, раскрыл смысл этой тоски. Поэтому знаменитый схоластический спор о евхаристии онтологически пуст: верующие, вкушая во время евхаристии священные дары, причащаются к Христу и символически и натурально. "Ибо Плоть Моя истинно есть пища, и Кровь Моя истинно есть питие " - означает, что на процесс принятия пищи сознательно следует смотреть, как на процесс единения с вечностью. И не потому, что Христу от этого будет хорошо. А оттого, что совесть верующего при этом действии очистится, ужас в нём просветлится, найдёт себе исход. Бессознательное стремление к единению с вечностью в евхаристии становится сознательным, пища перестаёт быть объектом принудительной и страшной похоти, а, значит, становится свободным шагом навстречу божественной полноте.
  Объедается же тот, кому бога не хватает, кому не хватает вечности, кто сознательно от этого изолируется. Новобранцев голод мучает потому, что им, оторванным от дома и привычной среды, не на что опереться. Само их существо старается разорвать их изоляцию, старается связать их с миром. Не будет богохульством сказать, что новобранцы подобным образом причащаются, сами того не ведая.
  Поскольку речь зашла об объедании, нельзя обойти стороной и модную ныне тему недоедания. Вспомним о людях, которые по тем или иным причинам отказывается принимать пищу - сейчас таковых принято называть "анарексиками". В чём их секрет? Тяжело представить, что эти люди находятся в единении с вечностью в противовес обжорам, по ней тоскующим и через удовлетворение голода ищущим к ней путь. Думается, что и в данном случае обнаруживается "дефицит" вечности, не меньший, чем при чревоугодии, и, похоже, сознательно более страшный. Но в несколько другом ключе. Если при объедании сознание постоянно подтачивается нескончаемыми подпороговыми ощущениями типа "мы малы, нам нужно больше, больше, больше", то тут, кажется, всё наоборот. Откуда-то из глубины постоянно доносится призыв "хватит! достаточно! прекрати!". И это "прекрати!", к чему бы оно не относилось, воспринимается сознанием исключительно плотски, что и приводит временами к удручающим последствиям.
  И в этом случае тоже происходит процесс расширения границ сознания. Ужас так давит на него, что доводит человека до отказа от пищи. Однако мы помним, что ужас - это ни что иное, как стремление личности к полноте, к вечности. И раз личность, этим влекомая, отказывается от пищи, то, выходит, что это каким-то образом должно ей помочь. И если стремление к принятию пищи заставляет замкнутую личность искать новые связи с внешним миром, тем самым преодолевая замкнутость, то отказ от пищи, похоже, заставляет подобные связи рушить. А раз эти связи являются для ужаса раздражителями (именно в них он метит), то можно предположить, что они для личности являются ограничивающими, сковывающими. Она в этих связях замкнута и нуждается в отказе от них. Грубо говоря, анарексик - это тот, кому всё его существо говорит о том, что он пресыщен, сыт по горло происходящим вокруг, что нужно что-то менять.
  
  Похоть к еде есть первенец и прообраз всех абсолютно похотей. Неспроста первое искушение Христа в пустыне - это хлеб. Это искушение для напуганных, а потому похотливых. Но есть ведь и более "изысканные" похоти, потребности, более утончённые.
  Следующая потребность из нашего ужасного ряда, конечно же, волнует всех более всего. Потому что это потребность половая.
  О таковой можно часами рассуждать. Это настолько очевидная необходимость, что для личности прямо-таки унизительная. Если при пищевой потребности личность может хоть как-то себя подбадривать, возвеличивать собственное "я", закрывая глаза на очевидные вещи, то здесь и вовсе оказывается, что она (личность) даже не целая, а только лишь половина. И вторую половину, без которой никак нельзя, нужно ещё отыскать. И в зависимости от уровня развития сознания конкретной личности такой поиск может приобретать различные направления, о коих был хорошо осведомлен Зигмунд Фрейд сотоварищи. Собственно потому Фрейд со многими своими товарищами и поссорился, что признавал только определённые направления стремления личности к поиску второй половины. Хотя и отдавал себе отчёт в том, что подобные "признанные" направления явно не вмещают всего масштаба стремления.
  Всем ясно, что в половую сферу так же, как и в сферу пищевой потребности, проскакивает что-то ещё. Всем ясно, что нимфомания и прочие всевозможные половые отклонения сродни булимии или анарексии. И это при том даже, что определение "половой сферы" очень широко и почти всеобъемлюще: сюда мы включаем как банальное физиологическое стремление к краткострочному совокуплению плоти, так и мистическое целомудренное единение душ наподобие того, которое было у Ромео и Джульетты - для нас это всё в равной мере половая сфера. Онтологически это неразделимо и суть одно и то же.
  Для нашего исследования совершенно не имеет значения, что есть половое отношение - грязная ли похоть или чистое стремление души. Потому что в любом случае это всё тот же ужас, то есть ощущение личностью собственного несовершенства и довлеющая над ней необходимость приобщения к вечности. Ужас влечёт человека к человеку, также точно как к пище. И этот ужас сознанием может быть воспринят и как желание любить и совершать ради этого подвиги, и как стремление предметно обладать. Но и в том и в другом случае сознание подчеркнёт собственное "я": я хочу любить и я хочу обладать. Также, как и в случае с голодом, оно попытается подменить источник стремления, выставить им себя, попытается доказать себе свою силу и преодолеть таким образом ужас. Согласитесь, понимание того, что таинственная сила внутри вас неуклонно толкает вас к человеку и принуждает делать с ним довольно странные вещи, пугает. Но стоит только сказать себе, что вы сами этого хотите и вам это даже нравится, то страх, как рукой снимет. Как и с голодом, сознанию для собственной безопасности и самоудовлетворения требуется увидеть в половой потребности элементы желания и удовольствия. И оно, конечно же, научилось их там находить. Правда, сознание современного человека слишком развитое, чтобы не замечать и принуждённой необходимости подобного стремления. От этого никуда уже не деться. Тем более, что стремление это корневое и лежащее в основе общественных отношений, в основе цивилизации.
  Сознание, всегда пытающееся самоутвердиться, здесь попадает впросак - оказывается между нескольких огней, из которых не может выбрать. То ли это ужасающая и неодолимая необходимость? То ли бездонный творческий источник, при разумном и окультуренном использовании являющийся явным благом и единственным двигателем прогресса? А то и вовсе - это лишь праздное, но очень приятное развлечение? Если же попробовать объединить все эти три взгляда воедино, то, конечно, получается теория основного инстинкта, причём в современном научном и довольно грязном её варианте - томистский невинный натурализм уже веков пять, как отвергнут.
  Однако если личность, соображаясь с мудростью века сего - наукой, видит в основе полового стремления лишь инстинкт продолжения рода, то тогда ей приходится признавать себя животным. И даже не то, чтобы животным, а животным, выродившимся и лишённым большинства необходимых для животной жизни навыков, то есть, проще говоря, - скотом. При этом понимая, что даже у скота этот инстинкт так грязно, как у людей, не проявляется. Сама постановка вопроса об основном инстинкте вносит в личность разделение, какого, к слову, пять веков назад в ней не было, цельность личности теряется, она перестаёт верить в себя.
  Тяжело верить в себя, в свою силу, и в свою разумность, веря одновременно и в то, что под твоим разумом живёт дикое животное, которое вырвется наружу, лишь только ты расслабишься. Потому что в таком случае вся жизнь личности превращается в самозащиту, в самоотстаивание, в реакцию на исходящую от затаившегося животного угрозу. Может ли что-либо функционировать в нормальном режиме, когда рядом враг? Когда же враг внутри, это ещё сложнее. Тем более, если учесть то, что сознание имеет склонность к инфляции, то есть к взятию на себя ответственности за всё, происходящее в человеке.
  Так уж устроено человеческое "я", и с ним ничего нельзя поделать: чтобы я не совершил и не подумал, источник тому я упорно буду видеть в "я", а не в том животном, которое во мне якобы живёт и которого я боюсь. И даже если я поступлю совсем уж животно и для себя явно неожиданно, я, тем не менее, буду доказывать себе, что виновник этому именно я, а не то животное, которое во мне предположительно сокрыто. С одной стороны - я буду верить в существование этого животного (раз уж наука о том говорит), но с другой стороны - буду до последнего отказываться признавать за ним какую-либо силу. А потому я (сознание моё) стану очень ревностно относиться к собственной свободе, так будто бы она постоянно притесняется, я стану её подчёркивать, отстаивать свой, так сказать, суверенитет.
  В половой сфере это проявляется постоянно. Стоит только человеку усомниться в своей свободе, в своих возможностях самоконтроля, подумать о том, что он может быть несознательно похотлив и развратен, так он тут же начнёт доказывать себе (и окружающим) свою сознательную чистоту и правоту. Если же для подобных мыслей имеются объективные основания, если личность и впрямь ловила себя на чем-то похотливом и развратном, то она непременно схватится за это "похотливое и развратное", как за нечто сознательное и желанное. И таким образом вывалится из настоящего - её настоящее ощущение себя подменится представлением о себе. Реальность подменится ролью. Приблизительно так, как это описано Достоевским в случае с Фёдором Карамазовым. Начиная с этого момента личность, дабы не стыдиться своего разврата, будет сознательно разыгрывать роль развратника.
  К большому сожалению женщины страдают от этого чаще мужчин. Стоит только женщине оказаться перед мыслью о том, что её поведение напоминает поведение, мягко говоря, "самки", и что в этом ничего хорошего нет, так она тут же в эту самую "самку" и превратится, всем видом изображая, что ничего плохого и тем более постыдного в этом нет, что это, напротив, очень даже здорово и желанно. И таким вот нехитрым образом личность (чаще женская, но и мужская тоже) загоняет себя в весьма щекотливое положение, порой в самое настоящее сексуальное рабство, в рабство к своему пороку. Сознательная установка на признание желательности своей порочности, её подконтрольности, попытка скрыть её бессознательное (а, стало быть, несознательное и неволевое) происхождение, эту самую порочность будет только нагнетать. Личность лучше согласится стать ярым развратником и в разврате жить, чем признается себе в том, что ей самой за этот разврат стыдно и она его не желала (это напоминает военный аншлюс - когда Германия фактически насильно присоединила Австрию, австрийцы ведь до последнего доказывали себе, что сами это хотели). Здесь мы видим всё ту же инфляцию сознания: пусть я развратен, но это ведь я, и раз я развратен, то, стало быть, я сам того и желал - а значит должен терпеливо свой разврат сносить. Однако ясно, что это только логическое, вторичное представление, это не ощущение, как таковое.
  Но современная цивилизация буквально зиждется на этом, живёт в собственном представлении о поле, а точнее уже - о сексуальности. Теперь даже на высших ступенях развития личности проповедуется не рыцарский идеал самоотречения в половых отношениях, а буржуазно-плебейский идеал обладания. И оттого проповедуется, что нам не хочется признаваться себе в том, что нам обидно за то, что мы больше не рыцари, и тем более не святые, а всего-навсего мещане. Человечеству нужно как-то объяснять себе свой прогиб перед собственной животностью. Вот мы и носимся теперь со своей сексуальностью, словно со святыней, и, вероятно, даже сам Фрейд не предполагал, какого размаха это достигнет. Фрейд лишь хотел вывести сокровенное наружу. Но сейчас снаружи мы видим одну лишь фикцию, показуху. Погрязшие в том, что повадились называть сексуальностью (хотя мы прекрасно понимаем, что современное понимание сексуальности, собственно, к сексуальности почти не имеет отношения, сам этот термин стал теперь явным эвфемизмом, пришедшим на смену бьющему по уху и столь унизительному для нас, "цивилизованных людей", слову "похоть"), в глубине души не желающие знать её вовсе, мы, тем не менее, постоянно доказываем, как всё это прекрасно и желанно, и как мы без этого не можем. Правда, сами-то в это не особо верим. Наша половая жизнь (здесь следует понимать это словосочетание гораздо шире, чем принято нынче, понимать, как волевую деятельность, направленную на преодолении человеком собственной природной половинчатости) превращается не в реальность, а в представление, в условность, причём в узко направленную условность. Пожалуй, даже первобытной человек мыслил сексуальность шире. Современный человек сексуален почти формально, внешне. Тут справедлива схема "послушай человека, и пойми, что в действительности всё наоборот". И если человек сознательно сексуально активен, сознательно прокручивает секс в голове, считает его приоритетной целью, то можно смело говорить, что он напрочь лишён сексуальности, что он оторван от источников жизни. Что возможность единения с миром, достижение собственной полноты он способен видеть только в физическом единении, в соитии, что он измотан и хватается за соломинку. Во всём его поведении проглядывается страх перед полом, страх его потери, страх остаться ни с чем.
  В то же время любой знаток пола, даже тот же самый Фрейд, скажет, что половая энергия, не вылитая вовне и формально, ведёт к просветлению личности, к её освобождению от собственной неполноценности, от разорванности. Целомудрие - это ведь не физическая, а духовная категория. Это сохранение человеком в себе целостного человеческого образа, это его внутреннее ощущение себя целой личностью, а не разорванным полом телом. Святая в это вера, несмотря на утверждающие обратное доводы разума и аргументы науки. Это сохранение собственной свободы перед лицом безличных природных сил. Только целомудренный человек способен сохранить подлинную свободу. Ведь он не прогнулся, не дал похоти завладеть собой, а значит, не должен оправдываться перед самим собой за "прогиб", не должен придумывать апологий и "разумных причин" своему порабощению полом. Только целомудренный человек способен жить в реальном мире, а не в условном представлении.
  И даже он не всегда. Потому что помимо довольно узкой половой потребности, личность имеет ещё и широкую общественную. Личность осознаёт себя ведь не только мужчиной или женщиной, лелея в себе стремление соединения с женщиной, либо мужчиной. Она вдобавок осознаёт себя ещё и частью человечества, а, стало быть, жаждет воссоединиться и с ним, как таковым, тоже.
  Излишним будет объяснять, что и здесь мы видим всё тот же самый ужас - ощущение личностью собственного несовершенства и необходимости его преодоления. Стоит отметить лишь то, что это самое широкое русло восприятия данной необходимости.
  Однако и здесь личность не забывает о себе, не забывает о самоутверждении. Даже это максимально широкое стремление воспринимается нами через призму собственного, основанного на предрассудках и предположениях сознания, что, конечно, чревато. Ощущение собственной глубинной и всепроникающей взаимосвязи с миром и человечеством тяжело понимается личностью как стремление малого приобщиться к великому, как стремление реки к океану: для ограниченной телесным сознанием личности, для "я" - такое понимание почти равносильно самоотрицанию. А потому свою взаимосвязь с человечеством личность, пытающаяся сохранить границы своего "я", не может трактовать иначе, нежели желание в этом человечестве выделиться и утвердиться, добиться признания человечеством границ своего "я", а, стало быть - быть человечеством оценённой. Что, конечно же, неминуемо приводит к тому, что Ницше называл рессентиментом, - к злой обиде на мир. Она полностью коверкает жизнь человека.
  Человек ощущает внутри себя некоторое стремление, он ждёт чего-то (а именно преодоления собственной узости) от себя. Но, держась за собственную узость, он проецирует источник этого ожидания или, лучше сказать, упования вовне и начинает ждать чего-то от других. Человек подменяет своё настоящее ощущение мира своим представлением о нём. И, естественно, всегда испытывает дискомфорт, когда это представление рушится или рискует обрушиться. В своих ожиданиях обманутый, он начинает обижаться и злиться.
  Какова цель человеческой озлобленности? Вернее, каков её смысл? Зачем друг решает не поздравлять друга, если тот не поздравил его? Зачем человек хочет пнуть лающую на него собаку? В конце концов, зачем один желает другому смерти? Это всё очень просто объясняется: друг слишком зависим от поздравлений, человек слишком много внимания уделяет лающей собаке, а кто-то слишком привязан к объекту собственной ненависти. И все эти аффекты - проблески души, проблески вечности. Яркие, но страшные.
  Допустим, друг не поздравил вас праздником, и вам очень захотелось на него обидеться. За то ли, что не поздравил? Конечно же, нет. Это лишь повод, лишь удачное (именно удачное) стечение обстоятельств, благодаря которому всплыло подлинное содержание вашей души. Ведь если задуматься, то станет ясным, что обида здесь наступает оттого, что ваш друг не относится к этому празднику с таким трепетом, как вы, иначе говоря, не разделяет вашего мировоззрения, и его отношение к вашему празднику в какой-то степени обличает несовершенство вашего мировоззрения, несовершенство вас. Раз друг вас не поздравил, значит, вы чем-то для него плохи - так вы подумаете. Но если вы не обидитесь и не разозлитесь, и трезво взглянете на ситуацию, то поймёте, что ваши идеалы, возможно, не настолько жизненны и обязательны, раз даже ваш друг их не разделяет так рьяно, как вы, вы окажетесь перед мыслью о крушении идеалов, вам страшно станет - здесь проблеснёт всё тот же изначальный ужас.
  А лающая собака (допустим, что она лает на вас) вызывает гнев, только потому, что привлекает слишком много внимания, вам хочется её устранить, потому что надоедает её бояться - ведь может же она и укусить, если отвернётесь. Здесь мы видим ещё более отчётливый ужас, почти уже не прикрытый.
   Ну а о ситуациях, когда мы в сердцах (а может и не в них) желаем кому-либо смерти, можно и вовсе не говорить - мы настолько зависим от наших жертв, настолько к ним привязаны, что если бы не наша злоба, мы бы пришли в ужас от осознания такой унизительной зависимости.
   В общем, если человеку хочется обидеться, то нужно обидеться. В этом ведь есть элемент роста над собой, в этом правда заключена. Но обижаться следует искренне. Не нужно делать из этого рессентимент - это ни в коем случае не должно быть реакцией, имеющей, к примеру, цель вразумить нерадивого друга, надругавшегося над вашими идеалами, и весь лицемерный и чёрствый мир в его лице. Обижаясь в ответ, обижаясь реагируя, человек втягивается в игру собственного разума, он выпадает из реальности и создаёт этот пресловутый рессентимент, порождает его на пустом месте, сковывает себя дополнительными узами. Нельзя обижаться, злиться, ненавидеть в ответ. Нельзя по той простой причине, что человек можешь обижаться, злиться и ненавидеть лишь себя одного, свою ограниченность. И всё, с ним происходящее, есть показатель, есть отражение этой ограниченности, попытка её преодолеть, для сознания, правда, неясная. Но явная. Человек всегда видит лишь, то, что может помочь ему разрушить его узкое представление о мире и о нём самом. Причём воспринимает он это через самые узкие свои места, через места больные.
  Нами была взята для примера ситуация с поздравлением от друга, и она и тут может быть очень показательна. Её ведь по-разному может истолковать разное сознание. Кто-то обидится, что друг не поздравил, а кто-то начнёт волноваться: а не случилось ли чего с тем. Кто-то его пожалеет, решив, что он так погряз в работе, что уже не в силах вырвать и минутки на друга. Кто-то же, напротив, порадуется, что у него есть друг, который не пытается доказать ему свою дружбу притворными, формальными поздравлениями и прочее, прочее, прочее...
   Поэтому реагировать на обиду с плеча - величайшая глупость. Стоит просто остановиться и подумать, зачем это случилось. Что именно в случившейся ситуации обидного? Тогда аффект, эмоция перестанет быть злой. Она станет просветлённой, настоящей. И она, конечно, обнаружит под собой страх. И с её помощью можно будет добраться и до подлинного ужаса.
  Ужас - это посредник между вечностью и личностью, между миром подлинным и миром падшим. Он, как посол в экзотическом государстве, вынужден общаться с властями принимающей стороны на понятном им языке, но это же нисколько не умаляет его высокого происхождения, он знает и другой язык, и его можно и нужно использовать в качестве переводчика. Человеку необходимо уметь переводить ужас, уметь толковать сказанное душой.
  И если человек посчитал себя кем-то обиженным, то ему стоит понять, что ему самому это в первую очередь и нужно. Ему необходимо обидеться не потому, что он хочет чего-то от кого-то, а потому что он хочет чего-то от себя. Его "обидчик" в данном случае выступает в качестве орудия судьбы. И аффект, который он желает воплотить в жизнь (объективно воплотить), нужно принимать за реальность, ибо он и есть реальность, так, как в душе он уже случился, он уже факт.
  Вышесказанное справедливо даже по отношению к самому страшному и жестокому аффекту - по отношении к ненависти. Если уметь её правильно толковать, то она становится мощным средством для роста над собой, для преодоления собственной ограниченности. Возненавидели кого-нибудь? Просто выбросьте его из своего сознания, ибо ему там не место. Возненавидели что-нибудь? Перестаньте обращать на это внимание. Ибо ненависть обличает унизительную зависимость, зависимость рабскую. Только раб способен ненавидеть. Ненависть противоположна свободе. Она является тоской по ней, жаждой её обретения. И предмет ненависти всегда является тем, что мешает вам её обрести. Вы слишком зацикливаетесь на этом предмете, не мыслите своего существования в отрыве от него. И даже надеясь от него оторваться, лелея мысли об избавлении от него, вы тем самым лишь сильнее в своём сознании привязываетесь к нему. В своей крайней, зацикленной форме ненависть неминуемо выливается в преступление и порой в то, которое невозможно искупить, - в суицид.
  Самоубийство - это апогей ненависти. Самоубийца - это человек, полностью поглощённый ненавистью, её живое воплощение. Он настолько зависим от происходящего вокруг, что больше не желает в этом участвовать, по сути он миру желает смерти, он не может его терпеть, и не имея возможности ничего поделать с ним, убивает себя. Ситуация здесь схожа с той, в которой оказываются анарексики, - человеку нужно лишь оторваться от опостылевшей действительности, перестать обращать на неё внимание, но вместо этого он всё сильнее и сильнее в ней окапывается, озлобляется, и чтобы оторваться от этого, ему приходится извести себя чисто плотски - духовных усилий ему не хватает.
  Но к счастью ненависть не так уж часто достигает своих крайних и уродливых форм, человеческое сознание научилось с этим эффективно бороться, не самым, правда, лицеприятным (тоже уродливым) методом - методом создания "козлов отпущения". Дабы ощущение нашей бессильной, безнадёжной в сравнении с миром ограниченности и рабской от него зависимости не разрывало нас изнутри (а мы это ощущение иначе, как через злобу, почти уже и не воспринимаем), мы пытаемся сражаться с ограниченностью, издеваться над ней, но при этом, конечно, стараемся не трогать себя. Мы ищем для того подходящие объекты и в них бичуем собственных демонов. Причём объекты эти не отличаются разнообразием.
  В первую очередь мы очень не любим умников. Но в тоже время очень любим их искать. Личность мнительна. Она часто видит врагов там, где их нет. Ведь умников мы ищем именно для того, чтобы с ними враждовать. Бороться с их наглостью и оскорбительной заносчивостью. Потому что они, по нашему мнению, норовят нас чему-то учить. Разве мы можем позволить кому-либо себя учить? Это же для нас унизительно. И мы живём в страхе перед подобным унижением, стараемся себя от него отгородить. И в этом, само собой, не знаем никакой меры. Личность прямо-таки рвётся обнаружить с чьей-нибудь стороны поучение в свой адрес и этому поучению возмутиться. Каждому прекрасно известно, что для того, чтобы человек почувствовал, будто вы считаете его дураком, вам совсем не обязательно говорить ему об этом, вам для этого вообще ничего делать не нужно. Вы можете даже этого вовсе не хотеть, а он всё равно почувствует - даже в вашем молчании при необходимости он усмотрит признаки вашего презрения к его умственным способностям. Человек очень любит чувствовать себя дураком. Это почти что потребность, он жить без этого не может. Однако проявляется это странно, впрочем, как и всё остальное, куда бы не вмешалось сознание. Дождавшись-таки обвинения в глупости (или во всяком случае его усмотрев), каким образом личность на него реагирует? Обдумывает ли она, на чём основано подобное обвинение? Пробует ли "умнеть" или же хотя бы опровергать обвинение? Нет. Первое, что делает личность в такой ситуации, это обижается на высокомерие обвинителя. "Что он о себе возомнил? Самым умным что ли себя считает?" Чужое высокое и развитое я очень больно бьёт по моему я. Образованному и просто умному человеку почти не укрыться от подобных нападок, стоит лишь только кому-нибудь заподозрить в нём образованность. Он тут же становится козлом отпущения. Притом, что ему даже особо образованным быть не нужно и высокомерным. Как только появится лишь намёк на умничанье, так сразу же появятся и нападки типа: он нас всех учить вздумал, сам дурак и прочее. Хотя, если призадуматься: даже если человек и вздумал всех учить (быть может, он Сократ), это вовсе не значит, что он считает себя самым умным, возможно, он и себя тоже дураком считает, он не о своём уме говорит, а лишь о том, что кто-то глуп. Но у окружающих почти всегда возникает мысль, что он превозносит себя, мол, раз кто-то плох, то он-то обязательно хорош. Но если в данной ситуации и присутствует высокомерие, то со стороны обвинителей, а не обвиняемого - их нападки характеризуют их, как надменных гордецов, ведь мысль о высокомерии может прийти в голову только высокомерному. Рыбак рыбака видит издалека. Не зря Христос призывал вытаскивать брёвна из собственных глаз, прежде чем замечать соринки в чужих.
  Однако это никого не волнует. Задетое чужим предполагаемым умом сознание уже перешло в контратаку. И нам важно понять суть этого. А суть здесь всё в том же ужасе, заставляющем человека расти над собой. Ибо здесь без него не обходится. Личность, замкнутая в своих сознательных границах, настолько разрывается изнутри стремлением их перерасти, что ей просто необходимо видеть рядом с собой что-то более совершенное и сознательное, более умный образец, который бы объективно указывал личности на её неполноту и призывал к росту. Но поскольку сознание старается на всём укрепиться, укрепить собственное я, то такой искомый образец, всегда вызывает негативную реакцию, порождает рессентимент. И это даже смешно. С одной стороны личность принуждена всюду выискивать умников, дабы пред ними преклониться, с другой же - всегда стремится этих умников унизить. Человек может, вообще, никого никогда ни чему не учить, ни в чём не наставлять, но тем не менее прослыть мудрым наставником, просто потому, что окружающие его люди нуждаются в образце мудрости. И если он хоть отдалённо напоминает мудреца, то его непременно таким нарекут, и будут в его мудрость верить с такой силой, что он и сам, чего доброго, в это уверует и начнёт разыгрывать из себя мудреца. И в этот же момент, конечно, будет заклеймён позором за своё зазнайство (вполне, правда, справедливо).
  Неизвестно даже, кого человек жаждет отыскать больше: совершенного святого или идеального грешника. Во всяком случае, если кто-то проявляет признаки либо первого, либо второго, мы начинаем верить в его святость, либо грешность с одинаковой неистовостью, прямо-таки болеем за него, ожидаем определённых действий. Для многих такие возложенные на них ожидания оказываются непосильной ношей, кандалами - люди теряют собственные лица, срастаясь с насильно надеваемыми на них масками.
  Справедливости ради стоит заметить, что человек не очень-то жалует собственную злобу и ненависть, он сознательно их не желает и с ними всячески борется. Изжить это он не может, но он способен "облагородить" - ненависть всегда можно выставить, как праведный гнев, а злоба может быть обращена в презрение, а то и вовсе в насмешку. Наше сознание, ужасом принуждаемое видеть повсюду угрозу, видит её не только в том, что считает добродетелью (например, мудрость, которой сам к сожалению не обладаешь), но и в том, что считает для себя неприемлемым и даже низким. Однако мы понимаем, что понятия "низкого" и "высокого" порождены этим же ограниченным человеческим сознанием, они преходящие, - онтологически ни "высокого", ни "низкого" не существует. И личность, зацикливаясь на "высоком", разрушает собственную вечность точно также, как если бы она думала только о "низком". Просто "высокому" в силу его признанной ныне высоты и желательности сознание принуждено завидовать, а над низким может беспрепятственно насмехаться. Смеются, как уже говорилось, над дураком, но наше время расширило эту категорию - современный человек насмехается над неудачником.
  Человека, признаваемого неудачником в двадцать первом веке, в веке тринадцатом-четырнадцатом вполне могли признать святым. Франциск Ассизский по современным меркам - несомненный неудачник. Да, в общем-то, даже святого Петра, даже Христа нынешний нерелигиозный обыватель запросто может назвать неудачниками. Неудачник и святой - понятия тождественные, они включают в себя одни и те же характеристики, просто когда-то эти характеристики считались высокими, а нынче низкими - такое бывает. И какими бы они не были, они в любом случае являются раздражителями для сознания, они - это то, что человеческое сознание не в силах перенести без страха, они желанны. Просто современному изнеженному, ленивому, привыкшему к комфорту сознанию, тяжело, не унизив себя, посчитать образ жизни аскета-пустынника высоким.
  "У него нет дома, семьи, дивана нет, денег, вот он и шарахается по пустыне, под открытым небом спит, да саранчу наворачивает, а вот я-то при доме, семье, диване, еде и деньгах явно повыше, чем он, образ жизни веду".
  Разве можно ожидать от современного мещанина какого-то другого мнения? И можно ли его за это винить? Современный человек, скованный страхом перед миром, скованный предметно, всё же желает сбросить с себя всё лишнее. Но в нашем безумном мире это принимает чудовищные формы - отсюда берутся богатства. Иной человек бывает настолько сгрызаем изнутри щедростью, что стремление её перебороть превращается у него в настоящую манию накопления. Богатый очень сильно не хочет быть богатым, он находится в заложниках у самого себя и всю свою жизнь убеждает себя в том, что этим доволен. Ибо, когда у человека в наличии есть деньги, он начинает чувствовать себя хомяком. Деньги воистину дьявольское изобретение. От них следовало бы немедленно избавляться. Когда они есть, человек неизбежно начинает думать, что с ними делать, то есть проваливается в собственную фантазию - выпадает из реальности, да вдобавок потихоньку обрастает тем, что ему не нужно вовсе. Если же он их не тратит, то начинает копить (иначе и быть не может), что ещё хуже. Своим разумом он начинает опережать собственное существование, деньги уносят его в будущее, а, значит, в небытие. Настоящее отдаляется ещё сильнее, человек перестаёт находиться здесь и сейчас, он уже фактически и не живёт, а лишь боится, детерминирует своё существование будущим, подчиняет свою жизнь собственному основанному на страхе предположению. Когда человек действует с целью получения какого-то барыша, то есть условной цели, обозначаемой условными единицами, он убивает собственную личность, он погружается в страх, который становится для него наркотиком, и человек уже не может вернуться к подлинному источнику бытия.
  Россиянам посчастливилось увидеть всю "красоту" этого процесса, ибо в нашей стране индивидуальному богатству всего лишь двадцать лет - и наши богачи даны в первозданном, неиспорченном буржуазностью виде, наши буржуи - именно буржуи, а не буржуа. И стоило только буржую у нас появиться, так тут же появился "лох" - неудавшийся буржуй. Образ настолько собирательный, что вбирает в себя все антибуржуазные характеристики разом, над лохом насмехается вся страна. Вся страна хочет сбросить с себя тяжесть буржуазности. И это, несомненно, показатель духовной мощи россиян. Неизвестно, есть ли ещё где-либо в мире такой собирательный образ антибуржуя. Ведь лохом в России может быть назван кто угодно. Он даже может быть очень хорошим человеком, скорее всего, он таким и окажется. И сам, его так назвавший, с этим согласится, мол, да, парень хороший, но лох. То есть вся отрицательная характеристика лоха заключается в том, что он - не буржуй, что у него не получается ловко накоплять и с размахом накопленное использовать. Для русского человека богатство (и всё сопряжённое с ним разложение) настолько сторонне, настолько противно духу, что он способен увидеть все разом антибуржуазные характеристики буквально в первом встречном. В первом встречном россиянин способен увидеть святого. Русский народ продолжает оставаться народом-богоносцем.
  
  Размышления о рессентименте не могут не породить мыслей о человеколюбии. Ведь становится понятным, что никто не бывает зол специально, никто не делает подлостей нарочно - это лишь показатели человеческой слабости, нельзя за это винить, об этом стоит скорбеть. Человек, напуганный миром, не имея достаточно смелости, чтобы лицом к лицу встать перед ужасом, перед вечностью, не имея сил честно взглянуть на своё несовершенство, начинает придумывать себе оправдания, строить свою апологию. Поступив подло, не имея сил вынести позора от своей подлости, пострадав от этого, страдая от этого, и опасаясь дальнейших страданий, человек начинает внушать себе, что его подлость - нормальное для него явление, что тут не отчего страдать, и начинает страдать ещё и от своего притворства, всё сильнее срастаясь со своей маской. И ему уже вряд ли хватит духу смело взглянуть на себя, разорвать порочный круг . А ведь формула спасения от рессентимента великим Достоевским выражена буквально в одной фразе старца Зосимы. Старец просто говорит Фёдору Карамазову: "Перестань себя стыдиться"...
   Люди сплошь себя стыдятся, сплошь себя обманывают, сплошь от себя страдают.
  Перестать себя стыдиться и начать вынимать брёвна из собственных глаз - это прекрасный способ познания мира. Если его освоить, то при помощи чужих соринок из своих глаз можно вытянуть целую рощу. Такую, что раз и навсегда пропадёт желание кого-либо осуждатьь, даже что-либо утверждать или отрицать не захочется - потому что любое утверждение истинно. Не бывает лжи, бывает лишь узкий взгляд на мир. Поэтому смотреть нужно широко. За постоянным бессознательным разглядыванием соломинок друг в друге, за обыденным человеческим измерением мускул, кошельков и всего остального всегда можно отыскать духовную цель, увидеть за отражением суть. В этом и есть смысл философии - в обнаружении вечности в настоящем, в снятии всех социально-рациональных средостений и наслоений с подлинного бытия, проще говоря, - в глубоком отношении ко всему. Нужно перестать скрывать от себя собственные страхи, человек не должен отрекаться от той иррациональной бездны, которая в нём сокрыта.
  Хочется закончить эту главу словами Николая Бердяева: "Интересность и значительность человека определяется тем, что в нём есть дырочка, просверлённая в бесконечность. Но эту дырочку сознание, средне-нормальное и средне-общее сознание пытается закрыть, и тогда трудно человеку обнаружить все запасы творческой энергии и все присущие ему дары ".
  
  
  If I lay here
  If I just lay here
  Would you lie with me
  And just forget the world?
  
   Gary Lightbody, Chasing cars
  
  Глава пятая. О смирении
  
  Наш Тантал стал немного лучше разбираться в страхах и желаниях, начал видеть их глубинную, духовную подоплёку, однако много ли это ему дало? Отнюдь. Скорее даже он что-то потерял. Он потерял уверенность в себе и в своих желаниях, в своих потребностях. Теперь он стал бояться ещё сильнее, стал бояться самой боязни. В нём громко зазвучала самая языческая его струна, до этого молчавшая. Перед ним во весь рост и во всей красе предстала проблема рока. А мы в нашем исследовании, похоже, уткнулись в совсем уже другой миф - в миф об Эдипе. Ведь очевидно, что страхи человеческие становятся роковой и мучительной ловушкой - стараясь их преодолеть, мы тем самым и тем сильнее приближаем их осуществление. Тут заканчивается какая бы то ни было свобода, если кто-либо вообще пробовал о ней помышлять. Мало того, что человек всю жизнь вынужден отстаивать свою независимость перед лицом страшных внешних обстоятельств, так на поверку оказывается, что эти внешние обстоятельства самим человеком и порождаются, усиленно им ищутся, ищутся фанатично. Такое впечатление, что этих внешних обстоятельств и вовсе нет. Кажется, что они лишь отражение человеческого сознания.
  Для пятилетнего ребёнка не существует, скажем, войны. И, если даже война его затронет, то он будет считать её лишь проявлением человеческого зла. Хотя и о зле он совсем не имеет понятия - по большому счёту война для ребёнка является тем, что мешает ему играть и радоваться, тем, что ограничивает его. Война начнёт казаться ему войной, только тогда, когда взрослые объяснят ему, что это такое, что война - это очень плохо. Тогда-то ребёнок и узнает о зле, а когда узнает о зле, начнёт бояться.
  Будь наш Тантал невинным ребёнком, он бы, конечно, не боялся быть раздавленным нависающей скалой. Да и за яблоком не особенно бы тянулся. Будь Тантал ребёнком, он бы, конечно, заставил яблоню саму потянуться к нему - ей бы ещё пришлось уговаривать его надкусить хоть кусочек. Но Тантал к большой для него беде не ребёнок, а очень умный греческий царь, много всего повидавший и более того, узнавший некоторые тайны олимпийской семьи. В сознании Тантала имеется отчётливое представление о зле и о смерти. И эти самые тайны о зле и смерти, принадлежавшие некогда одним лишь богам и которые он в приступе зависти поведал людям, и стали его мучителями. Тантал мучим собственным знанием, танталова мука - это горе от ума. Зная о голодной смерти, очень тяжело не соблазниться яблочком. Другое дело, что наш Тантал бессмертен, а, стало быть, и соблазняться-то тут ему нечем, но он, тем не менее, упорно смотрит на яблоню.
  Тантал может прекратить пытку - для этого всего лишь нужно отвернуться от яблони. Весь танталов вопрос в этом и заключается. Нужно изобрести способ не смотреть на яблоню. Кто-нибудь может, конечно, возразить, что нечего изобретать: просто не смотреть и всё. Но в том вся и штука, что это не так легко сделать. Потому что этот же самый "кто-нибудь", выйдя, к примеру, из ресторана и направившись по своим делам, весьма обеспокоится, когда поймёт, что оставил в ресторане свой мобильный телефон, и скорее всего рысью помчится обратно, чем и проиллюстрирует неразрешимость танталовой муки. Не всё тут так просто. И бесполезно отговариваться тем, что это разные вещи, что Тантал и его отвлечённая беда это одно, а телефон - совсем другое. Между Танталом, пытающимся восполнить кажущийся недостаток совсем ненужной ему пищи, и человеком, пытающимся восполнить потерю вещи, без которой он уж, наверное, смог бы прожить (жизни бы точно не лишился) нет никакой разницы. И тот и другой действуют подневольно, и тот и другой теряют себя, оба не имеют никакой свободы. Их действия - лишь реакция.
  Когда вы идёте за забытым телефоном, то вы, сами о том не догадываясь, невольно подтверждаете правоту Дарвина. Вы теорию эволюцию доказываете, да и вообще любую теорию прогресса, даже бихевиористы, глядя на вас, ощутят себя правыми. И забавнее всего будет, если до этого за обедом вы много рассуждали о ваших планах, вспоминали ваши удачные поступки, вашу роль в жизни, да и вообще много говорили о себе, часто произносили местоимение "я". Здесь могут начать закрадываться сомнения. Бегая вот так за забытыми телефонами, вы по-прежнему верите, что ваше я - это вы? Просто в данном случае в роли вашего я с успехом выступил ваш телефон. Быть может, и в других "ваших", делах, планах и всей вашей жизни вами руководили тоже не совсем вы, а вот такие же случайные обстоятельства? Получается, полное торжество бихевиоризма. Сомневающимся в этом, да и просто пытливым умам можно попробовать хотя бы на протяжении одного дня не реагировать на раздражители, выключиться, так сказать, из эволюции. Тем, кто верит в силу человеческого разума, тоже было бы неплохо, даже обязательно это попробовать. Результаты будут неожиданными и весьма и весьма удручающими. Зато у вас появится представление о том, сколько в вас собственно вас. Вероятно, после этого вы станете куда осторожнее употреблять местоимение "я".
  "Выключение из эволюции" и есть единственный способ преодоления танталовой муки. Строго говоря, теория эволюции - это утверждение и обоснование танталовых мук, расписка в бессилии их преодолеть. Потому что она целиком построена на отрицании человеческой природы, на отрицании человека. Согласно неё человека, как такового, нет вовсе - он приравнивается к животным, почти торжественно объявляется, что человек не имеет никакого исключительного онтологического положения. Человек находится со всеми в равном положении, а, стало быть, с него такой же, как и со всех, спрос - на нём не лежит особой ответственности за мир. И немудрено, что такая теория нашла своих последователей и породила целое мировоззрение, противоположное тому, которое бытовало ранее. Научное мировоззрение оформилось как таковое именно после Дарвина. Только тогда оно заявило о себе, как о чём-то исключительном, дерзнуло встать в оппозицию к мировоззрению религиозному.
  Оно и понятно. Та онтологическая истина, об исключительном, вкоренённом в небытие положении человека, которая ранее символически находила себе исход в концепции первородного греха, всё дальше удалялась от буржуазного сознания. Собственная греховность, то есть собственное несовершенство, откладывающее тлетворный отпечаток на вечности, человеком нового времени, опирающимся исключительно на эмпиризм, перестала пониматься. Но по-прежнему продолжила ощущаться. А это самое мучительное. Человеку тяжело мыслить и верить в одно, когда глубины его души подсказывают совсем другое. Это совестью называется. Лучший способ борьбы с ней - разум. Человеку, чтобы не мучиться совестью, нужно было убедить себя в том, что её нет. Нужно ли объяснять, насколько ко двору пришёлся Дарвин?
  Он создал очень крепкую теорию. В самом деле, ведь никто не будет отрицать того, что мир стоит на необходимости, на сплошной реакции, и что если кого-то пнуть сзади, то он совершенно точно подастся вперёд. Но теория пинков никогда не сможет объяснить того, почему тот, которого пнули, всегда уверен, что сам этого хотел. В самом крайнем случае признает, что да, пнули, но будет настаивать на том, что ему только вот этого толчка и не хватало, того только и ждал, чтобы начать двигаться. И даже такой почти шуточный случай уже приковывает внимание к вопросу о том, что же первично: толчок, либо его ожидание. И стоит только "выключиться", как всё станет предельно ясным.
  Строго говоря, нам нужно "выключиться" не из эволюции, а из страха и всех его составляющих (о которых подробно говорилось в предыдущей главе). Победа над Танталовой мукой - это победа над страхом. А страх можно победить, лишь углубив его, лишь вычленив из него изначальный ужас - то самое стремление личности к вечности, к отсутствию каких бы то ни было границ и пределов.
  Как уже было сказано, ужас обращается в страх именно в тех местах, в которых личность наиболее ограничена. Он является как бы расширением этих границ, сознанию, конечно же, непонятным, а потому страшным (представляющимся опасным). Сознанию для комфортного существования требуются границы и твёрдые основания. Но в тоже время оно постоянно ощущает под собой (или над собой, или внутри себя) стремление к разрушению твёрдых оснований, к освобождению от их оков. И чем твёрже основание хочет видеть сознание, тем сильнее в личности стремление к его преодолению, тем сильнее страх утраты подобного основания. А чем сильнее страх, тем затратней и отчаянней борьба сознания с ним; и надо понимать, что это борьба за укрепление подтачиваемого основания. И таким образом человек втягивается в борьбу с самим собой: он, ограниченный, пробует бороться с собой, безграничным - всеми силами пытается держаться за то, что ему вовсе не нужно, за то, что его сковывает и отягощает. "Ибо, - как сказал святой Павел, - плоть желает противного духу, а дух - противного плоти: они друг другу противятся, так что вы не то делаете, что хотели бы ". И нужно заметить, что сопротивление бесполезно - плоть от такой борьбы истощается, разрушается, но никогда не одерживает верх. Можно вспомнить о том же Эдипе, который, стараясь избежать страшного пророчества, сделал всё возможное, дабы его осуществить. Или о печальном конце Вороньей слободки Ильфа и Петрова: если сильно бояться поджога, то он непременно осуществится аж с шести концов.
  Это на самом деле ещё довольно оптимистичные варианты: и Эдип, и жильцы Вороньей слободки в итоге всё же освободились от собственных страхов, пусть и путём их физического осуществления. Но такое не всегда возможно. Нельзя физически победить голод, победить смерть. Физически почти невозможно справиться с желаниями и со всем тем, о чём говорилось в четвёртой главе. Когда личность пытается душевно-телесно, сознательно истолковать лежащее в своей основе стремление к вечной и безграничной полноте, это приводит её к душевно-телесному раздутию. К раздутию в любом виде: будь то голод, жадность, страсть к завоеваниям и любое другое подобное стремление к чисто пространственному, эмпирическому росту, охвату своим эго как можно большего "куска" действительности. Вариации могут быть самыми разнообразными.
  И если вам не хочется оказаться в плену у такого раздутия, то следует начинать смотреть на всё, происходящее с вами и вокруг вас, не телесно-сознательно, а духовно - то есть с волевой направленностью на преодоление душевно-плотской замкнутости. Только в таком случае ужас перестанет быть ужасным, страх перестанет сковывать.
  И раз речь зашла о духовном взгляде, о существовании духовного восприятия наряду с восприятием объективно необходимым, то это, как минимум, говорит о разных уровнях этого самого восприятия. В зависимости от взгляда действительность бывает разной. И это, конечно же, вопрос феноменологический: то, что с одной позиции кажется незыблемым и неопровержимым, с другой - представляется лишь феноменом, грубым отражением сокрытой истины. Не станем пускаться во все феноменологические тяжкие, тем более, что это непременно затронет и гносеологию - придётся размышлять над местом человека в познании; однако важность вопроса всё же отметим. Ведь любой развитый ум рано или поздно обязательно перед ним оказывается. Лишь ум, весьма ограниченный, может считать себя безоговорочным субъектом познания.
  Стоит умерить собственные страсти, немного осадить своё я, и всё начинает представляться так, что субъект в познании является лишним. Поэтому идеалистами и поставлен вопрос о феноменологии духа. В общем виде это можно обозначить следующим образом: всё вокруг есть лишь отражение, есть лишь феномен духа (нумена), дух лишь использует человека для познания самого себя. Сам же "дух" здесь понимается максимально широко и вполне может быть отождествлён с тем, что я называю "вечностью". Идеалистическая феноменология, и даже не феноменология, а идеализм, как таковой, всегда приходит к заключению о бессмысленности и даже некоторой нелепости индивидуального человеческого существования. Для идеализма личность не имеет значения. Важен лишь дух, важна вечность. Но поскольку личность всё же существует, то делает она это, таков вывод идеализма, по причине своей некоторой всё-таки нужности духу. Человек что-то должен духу. Но при жизни этого ему, конечно, не понять. А если понять, то можно уже и не жить. Такова в утрированном, правда, виде любая идеалистическая концепция. Идеализм туманен, хотя и чувствуется, что в нём много правды.
  Если же во взаимоотношении духа и человека, вечности и личности помнить и втором звене, а не только о вечности, то мы снова упираемся в вопрос о том, зачем человек понадобился духу. И оказываемся в заколдованном круге - ведь сказано: ограниченному человеку нельзя постичь волю духа. Тайна смысла жизни повисает в воздухе, а поиск её разгадки становится отвлечённым: когда в центр размышлений ставится предполагаемый и непостижимый дух, философия оказывается скучной, в ней не чувствуется жизнь. Ни в коем случае нельзя отрывать философию от живого человека! И поэтому скорее уж нужно спрашивать, зачем дух нужен человеку, а не наоборот. "Самосознание и самопознание Божества происходят в человеке и через человека. Но какая мне от этого радость? ". Вот это действительно живой вопрос. Вопрос насущный и конкретный. Да и ответ на него, памятуя о всё том же онтологическом законе, положенном в основу мироздания, находится очень быстро - та человеку радость от духовного познания, что он, человек, этот самый дух и есть. Ну уж во всяком случае не просто физическое тело и психическое сознание. Человек несёт в себе вечность, и если он это осознаёт, то его восприятие мира само собой становится духовным: мир становится для него своеобразным зеркалом, в котором иногда замечаются проблески вечности, те самые феномены, за которыми обязательно стоит нумен.
   Тут уж невольно начнёшь тонко разбираться в феноменах духа (термин, конечно, весьма шаткий - при желании его можно заменить более подходящим к содержанию данной работы "объективным проявлением субъективного ужаса" или чем-то в роде того, главное, чтобы было ясно, что о феномене мы говорим, как о чём-то реальном; это не отвлечённое умозрительное понятие, а действующий на сознание личности конкретный и страшный факт).
  Феномены бывают, как минимум, двух видов; что, кстати, вписывается в древнюю и заслуженную антропологическую концепцию "дух-душа-плоть" - феномены телесные, или лучше называть их объектными, и феномены душевные. Это всё, конечно, очень условно. Под первыми я разумею то, что можно назвать "событиями" Это что-то имеющее телесное, объектное выражение, воспринимаемое нашими органами чувств. При встрече с ними, то есть когда они случаются, всегда нужно помнить, что они суть феномены, то есть отражения наших страхов. Говоря проще, они не могут быть для меня неожиданными (пусть даже и кажутся таковыми), они как раз то, чего я заслужил, они то, что мне нужно. Если говорить ещё проще - чтобы со мной не приключалось, я сам это порождаю, сам желаю это видеть. - и потому вижу. Событие - это часть меня, этап моего духовного пути, и мне лишь нужно охватить это своим сознанием. Охватить именно как феномен. В отношении событий недопустимы никакие этические оценки и волевые действия. Нельзя предпринимать никаких действий в ответ на событие, иначе я просто втянусь в объективацию своих собственных страхов, своего собственного духа. Поступать нужно так, будто события не случалось вовсе. Главное, затормозить себя на первых порах, и тогда приходит понимание того, что случилось именно то, что мне нужно, что никаких действий не требуется, что всё, что требовалось, уже свершено внутри, свершено моим духом. Ни в коем случае ничего не исправлять. Всегда нужно помнить золотые слова о том, что всё, что ни делается, к лучшему. Поэтому, если вы потеряли свой телефон, то не бегите, сломя голову, его искать. Считайте, что ваше эдипово пророчество сбылось, что всё справедливо.
  К слову о пророчествах. Мы помним, как Христос напророчил Иуде предательство, а Петру - троекратное отречение. Неужели же Он не в силах был этого предотвратить? Конечно, он бы смог. Если бы захотел. Однако для осуществления Промысла, для завершения своего земного пути, Он не стал этого делать. В каком-то смысле эти отступничества были желательными для Христа - дабы свершилось речённое. Конечно, лучше в этом вопросе обратиться к более компетентным Отцам Церкви. Нам же достаточно того, что у нас есть евангельский пример того, что страшные опасения существуют лишь для того, чтобы сбыться.
  Итак. В начале этой главы человек забыл телефон. Как в данном случае применить указанную феноменологию? Для начала вспомним, что телефоны забываются отнюдь не случайно. Обычно это происходит с теми, кто от них крайне зависим, кто с ними почти сросся. И всегда это происходит каким-то нелепым, невообразимым образом. Человек буквально в упор смотрит на вещь, но не замечает её, будто бы невидимая рука загораживает ему в тот момент взор. Стоит вам с чем-либо "срастись", так риск потери этого увеличивается в разы - сама судьба словно разлучает вас. И, к слову, для вашей же пользы. Поэтому, если вы вдруг обнаруживаете, что у вас пропал телефон - отнеситесь к этому стоически, без суеты, займитесь своими делами, и в девяти случаях из десяти - к вечеру ваш телефон будет снова у вас силой стечения каких-нибудь невероятных обстоятельств.
  Но вы ведь можете тут же забить тревогу и броситься "спасать" потерянную вещь. И тогда силой стечения на этот раз уже весьма вероятных обстоятельств (ведь в уме вы, конечно же, переберёте все возможные неутешительные для вас варианты потери вещи) её вы скорее всего не обнаружите. Однако в процессе поиска вы войдёте в нешуточный азарт, приложите к этому такие усилия, которых эта вещица, в общем-то, не стоит. А затем, дабы оправдать приложенные усилия, сильнейшим образом переоцените вещь, вплоть до того, что начнёте по ней скучать. И это в том даже случае, если назавтра собирались сами её выбросить. Ну и само собой вы будете очень раздосадованы, злы на себя. И не за то даже, что потеряли телефон, а за то, что так мелочно и позорно старались его вернуть, вместо того, чтобы благородно и великодушно сохранять спокойствие.
  Отреагировать на событие - попасть в плен. Это только внешне кажется, что, реагируя, вы становитесь сильнее, берёте под контроль события и окружающую действительность. На самом деле окружающая действительность берёт под контроль вас. И вы становитесь её заложником, подобно Танталу. Вы теряете свободу. Хотите этого избежать - просто продолжайте жить так, словно события и вовсе не происходило, не старайтесь ничего менять в ответ на него. Всё, что должно было измениться - уже изменилось, и ваши усилия здесь излишни. Чаще всего такая форма поведения зовётся смирением. А мудрый германский философ назвал бы её выжидательной установкой сознания, позволяющей предмету самому войти в познание. По сути это одно и то же. Секрет феноменологии в смирении.
  Но как его добиться? Пассивно отрешиться от всего и от себя и ждать пока "предмет сам войдёт в познание"? В целом метод хорош, но разве можно взять и стать совершенно пассивным, отречься от эго? "Я" - это ведь не механизм, "я" - это такое средостение страстей, которое невозможно преодолеть путём отречения. Да и, вообще, отречение - это тоже волевой акт. Поэтому Гегель, Гуссерль и все остальные, кто пробовали отрешаться от себя в пользу духа, проявляли при этом отнюдь не пассивность. Чтобы остановить себя, чтобы добиться собственной пассивности, нужно приложить нешуточные усилия. Потому что здесь являются феномены иного уровня. Подлинная феноменология начинается здесь.
  Феномены объективные (события) открывают феномены душевные - те самые вероятные стечения обстоятельств, всплывающие в голове. Даже самое ничтожное событие, неспособное вызвать никакой объективной реакции, может породить столько всяких страшных, туманных, двусмысленных предположений и страстей, что сложно себе и представить. Танталова мука коренится в сознании. Если бы не сознание, у человека не было бы никаких проблем с восприятием феноменов именно, как феноменов.
  Самый распространённый (и по сути единственный) душевный феномен - это фантазия ревности, то есть предположение о том, что я теряю что-то, что считаю своим, или о том, что что-то идёт не так, как я задумал. Понятно, что не всегда это предположение о человеке. У нас есть замечательный пример с телефоном и с мыслями о том, что его вот-вот украдут, да и у Тантала к яблочку как-раз-таки ревностное отношение. Но для подробного примера разберём ревность к человеку - так будет гораздо понятнее. Само собой, речь не об Отелло пойдёт, ибо он, как остроумно заметил Пушкин, вовсе не ревнив, а лишь слишком доверчив. Если он и убил Дездемону, то не в порыве ревности, а движимый пафосом возмездия, - он в этом был скорее палач, чем ревнивец. Собственно же ревнивцы хорошо удавались Августу Стриндбергу, но я возьму более нам понятного Дмитрия Карамазова.
  Никто не станет спорить с тем, что Митенька был далеко не глуп и очень даже силён духом. Но именно этот сильный, глубокий дух заставлял его ежеминутно подозревать Грушеньку в измене. Человек создан для любви, а не для вампирской похоти. Поэтому когда тяга к кому бы то ни было превращается у него в вожделение, а значит и в объективную, сковывающую зависимость, тогда глубины его духа начинают ему на это указывать. И указывать, как и всегда, страхом. Поэтому зависимый от своей возлюбленной Митенька так богато и благодатно им одаривался. Именно благодатно. Звучит это странно, но только так нужно воспринимать ревность. Привязавшись к Грушеньке, словно к ценному предмету (сам герой сравнивал себя с плотоядным насекомым, как помните), Митенька никуда не мог деться от страшных для него мыслей, что этот предмет ему не принадлежит. И эти мысли на самом деле добрый показатель - сама сущность Дмитрия таким образом не позволяла ему превратиться в то самое насекомое, постоянно разрывала его предметное, вампирское отношение к Груше.
  Достоевский, характеризуя своего героя, замечательно описал те низости, на которые способны ревнивцы, дабы убедиться в измене. И зачем, спрашивается, им это надо? Они же уже простили возможную измену, но им прямо-таки необходимо её обнаружить, необходимо убедиться в её реальности. Это очень навязчивое стремление, которое почти не поддаётся разумному контролю. Порой даже кажется, что они сами хотят, чтобы им изменили. И так оно и есть. Именно это им и нужно. Ведь здесь мы имеем дело с душевным феноменом. И он, как феномен, как психический факт, реален. Если бы Митя со своей роковой страстью оказался в кабинете у психиатра (а такое случается), то сведения о его фантазиях ревности были бы записаны в историю болезни, точно так же, как хирургом делаются записи о переломах. Фантазия ревности, любой другой психический феномен - это тот же самый страх, это то же самое эдипово проклятие, то же самое пророчество, которое хочет сбыться. Это тот страх, который пока не нашёл своего объективного оформления, но при должном напоре обязательно найдёт. Нашёл же его Митенька в конце-то концов!
  Ревнивцы, которые стараются найти объективные доказательства порождённым духом фантазиям страха, вертятся в порочном кругу, не понимая той простой истины, что находящееся в душе, что психическое так же реально, как находящееся вне души физическое, и даже более реально, чем оно. Раз это появилось в моей душе, то для меня это реальность, поэтому и относиться к этому стоит, как к реальности. Всё душевное нужно принимать на веру, так будто это произошло объективно. Такое поведение в одночасье освободит ревнивца, потому что он увидит, что это абсолютно ничего не меняет. Ведь он уже готов был простить. Вспомните, что стало с Митей, когда он, наконец, убедил себя в том, что Грушенька ему не принадлежит. В этот только момент мы и поняли, насколько он, оказывается, благородный человек, поняли, что сердце его было преисполнено чистейшей, глубочайшей любви к Грушеньке, а вовсе не горело от злого вожделения. И что, спрашивается, мешало ему сразу быть таким? Зачем нужно было заваривать всю ту жуткую кашу, о которой повествуется в романе? Духовно Дмитрий уже давно перерос предметное отношение к человеку, именно его страхи были тому показателем. В человеке не обязательно нужно видеть предмет, не обязательно пытаться им обладать, в этом нет свободы. Ревнивцы - духовно одарённые люди, в них живёт подлинно человеческое отношение, в них любовь живёт, которую можно явить, стоит только сознательно перерасти ревность. Но это труднее всего. Ибо таков уж человек: чем сильнее им завладевает ревность, тем сильнее он привязывается к человеку.
  Да и не только к человеку. Вспомним про забытый телефон. Каждый, вероятно, замечал за собой, что слишком напряжённо ожидая какого-либо звонка, он обязательно раз-другой хватался за вещицу - не потерял ли, включен ли, не пропустил ли звонок? Стоит только человеку намекнуть, что он может что-то потерять, пускай даже что-то ненужное, и он тут же за это ухватится. Страх превратит его в раба. На ум приходят слова магистра Йоды из "Звёздных войн" Джорджа Лукаса: "отпустить ты должен то, что так потерять боишься". Но юный рыцарь не внял совету мастера. Любители звёздной саги помнят, что произошло далее: юноша собственноручно погубил то, что боялся потерять, а сам превратился в воплощение ужаса.
  Если же трезво посмотреть на ситуацию, то очевиден её абсурд: если я боюсь что-то потерять, так это потому, что я не чувствую это подлинно своим. Чем сильнее боюсь, тем больше расстояние между мной и тем, что я боюсь потерять. Страх по идее должен обличать пустоту, иллюзорность наших привязанностей и зависимостей, но он, к сожалению, наоборот, лишь их усиливает.
  И это относится не только к нашему отношению к людям или предметам, но и к себе самим в том числе. К примеру, если вы строите какой-то план и вдруг начинаете в нём сомневаться, то вам это должно сказать не о том, что ваш план так уж плох и требует переработки, а скорее о том, что вы этому плану уделяете слишком много внимания - отнеситесь к нему проще. А лучше вообще ничего не планируйте. "Пусть завтрашний думает о завтрашнем. Довольно для каждого дня своей заботы".
  В общем, одним смирением тут, похоже, не обойтись. Не так-то просто пассивно дождаться, когда предмет сам войдёт в познание. Смирение не в силах одолеть, а точнее адекватным образом воспринять то средостение страстей, которое возникает внутри личности. Митя Карамазов смог бы смириться, мог бы запереться и перестать караулить Грушеньку у дома своего отца, но этим бы он не одолел своей ревности. "Злое насекомое", присосавшееся к сердцу, иссушило бы его. Дмитрию кроме смирения не хватало чего-то ещё. Чего-то такого, на что он мог бы опереться, что позволило бы ему сохранить цельность собственной личности под натиском страхов и желаний, что не дало бы ему стать их слепым заложником. А поскольку мы не забываем, что личность - это "вечность с человеческим лицом" (этим лицом ограниченная, но всё же вечность), то целостной она может быть только тогда, когда сознанием пытается охватить свою с вечностью связь. Как минимум, не забывает о ней. А это означает сознательную активность, усилие, определённую волевую направленность.
  Дабы не быть пленником собственных страхов и желаний, личности необходимо прилагать волевые усилия на поддержание собственной связи с вечностью, всегда о ней помнить. Помнить о том, что страхи и желания, что ужас являются показателями сознательного нарушения этой связи. Личность боится и желает именно в тех своих местах, где эта связь наименее крепка. И раз она разрушается сознательно (путём укрепления ограниченного, основанного на каком-либо пределе, взгляда на мир), то сознательно может быть и восстановлена. Упрощая: если я чего-то боюсь, то это исключительно моя проблема, показатель моего несовершенства, к источнику страха отношения не имеющая. Этот источник лишь кажется мне страшным. Если бы не моя слепота, я бы разглядел в нём вечность (кому не нравится слово "вечность", заменяйте его словом "совершенство").
  Человеку нужно учиться волевым образом видеть вокруг себя совершенство. Кто-то возразит, что он не хочет всю жизнь прожить в розовых очках. Это его право. Какие очки носить - это выбор каждой конкретной личности. Хочет ходить в тёмных, пусть ходит, но при этом понимает, что человек не может видеть мир иначе, как через очки. Ранее изложенное уже должно было натолкнуть читателя на мысль, что человеческое сознание - это и есть те самые "очки", отличающиеся лишь разной степенью преломления света. Каким бы ужасным и несправедливым в силу наших страхов и желаний нам ни казался мир, это не означает, что он подлинно таков. Это говорит только о том, что мы, напуганные и голодные, им не удовлетворены. Это говорит о том, что несовершенны мы, а не мир. Не случайно почти любая мало-мальски развитая религия (и не только отвлечённо-идеалистическая) заявляет о том, что человек не способен узреть подлинный лик бога. Я, ограниченный душой и плотью, просто не в состоянии увидеть безграничное совершенство. Собственно одно уже то, что мне непременно нужно его видеть (при помощи органов чувств), ясно указывает на мою ограниченность и невозможность осуществления подобного моего желания. Если у меня есть глаза, то они никогда не смогут узреть совершенство. По той простой причине, что являются производителем вторичных образов, картинок, а не адекватным способом общения с вечностью. Собственную связь с вечностью невозможно эмпирически прочувствовать, её можно ощутить лишь волевым образом. Стоит только сознательно признать, что мир прекрасен, и он таким станет. Чтобы победить страх, нужно научиться ко всему относиться как к совершенству, как к отражению вечности. Чаще всего подобное волевое отношение к действительности зовётся любовью.
  Только она способна освободить человека от душевных феноменов - от страхов и желаний, только она может победить ревность. Ибо любовь есть восприятие мира и людей такими, какие те есть. Без примешивания к ним собственного несовершенства. К сожалею, в наше время даже слово "любовь" обесценилось, утратило такое своё содержание и обозначает теперь скорее состояние сильной эстетической зависимости от какого бы то ни было объекта. Заявление "я её люблю" ныне следует понимать не как "я считаю, что она - совершенство", а как "рядом с ней я чувствую себя очень-очень хорошо", либо "я без неё не могу". Таким образом, современный человек, привязавшись к кому или чему бы то ни было и получая от этого некоторую сознательную выгоду, получая удовольствие, считает, что любит. Вероятно, в скором времени слово "любовь" превратится и вовсе в эвфемизм, прикрывающий собой вампирскую похоть.
  Но вне зависимости от слов и названий подлинная любовь по-прежнему существует. Она есть запечатление окружающей действительности, принятие её такой, какой она есть, и тем самым освобождение человека от его страхов. Поэтому не пытайтесь изменить любимого человека к лучшему, не пробуйте доказать существование в нём чего-то худшего. Когда вы чего-то от него хотите, вы тем самым перестаёте его любить, вы начинаете лелеять образ, созданный вами, а не его самого, вы начинаете тем самым лгать себе. Потому что это "худшее" и "лучшее" находится лишь в вашем сознании, оно совсем не относится к этому человеку, оно относится исключительно к вам. И если вы что-то получаете от любимого, по вашему мнению, человека, то вам стоит задуматься, действительно ли это любовь или, быть может, взаимовыгодное сотрудничество, предприятие по интересам, которое рухнет, стоит лишь противоположной стороне перестать выполнять условия соглашения...
  
  Но я погорячился. Ведь русскому человеку не нужно долго объяснять, что такое подлинная любовь. Она в него вкоренена, она в его крови, в менталитете. Исторически так сложилось, что русскому человеку особенно не за что было любить (в современном понимании этого слова) русскую землю. Русский человек никогда не получал от своей земли выгоды - одни только сплошные лишения и угнетения. Кому на Руси жить хорошо? - вопрос риторический. И тем не менее, мы искренне и самозабвенно любили и продолжаем любить Русь-матушку. Любить не за что-то. Любить просто так. А это и есть подлинная любовь. Пусть все и кричат, что уродина, да и сами знаем, что не красавица , но любим, и именно это делает нас теми, кто мы есть.
  
  Любовь - это активное смирение. Полюбив, человек выводит себя из процесса постоянной реакции бытия на внесение в него небытия, перестаёт творить всевозможные компенсации, сдержки и противовесы, останавливает рессентимент, выходит из порочного круга, не порождает обидных и ревностных фантазмов.
  Секрет феноменологии состоит не в пассивном отречении от себя и мира, а в активной творческой любви к миру и себе. Активная любовь не тоже самое, что любовь объективная. Активная любовь, наоборот, является лучшим способом преодоления объективации. Настоящая любовь (также как и настоящее познание) активна, но отнюдь не объективна. Кстати, поэтому-то феноменологи и говорят о пассивности познания - имеется в виду пассивность объективная. Всё подлинное творится внутри, всё, что снаружи - фикции, феномены. Познавательная пассивность означает пассивную установку по отношению к феномену, но не по отношению к нумену. И вот тут познание и любовь соприкасаются, соединяются. Познавательной пассивности по отношению к феномену (иными словами восприятия его именно в качестве феномена, а не подлинного предмета) можно добиться только при помощи любви. Только любовь может зафиксировать феномен, "схватить" его. Если я что-то по-настоящему люблю, я принимаю это таким, какое оно есть, без предрассудков и суждений, я считаю его частью себя, а себя - единым с ним.
  Пока о любви достаточно.
  
  
  
  
  
  They are turning my head out
  To see what I'm all about
  Keeping my head down
  To see what it feels like now
  But I have no doubt
  One day we're gonna get out
  
   Coldplay, Lovers in Japan
  
  Глава шестая. О бесах
  
  Предположим, что мы в совершенстве освоили указанную феноменологию, научились применять её на практике. Что это нам дало? Каков плод этого? Скорых приемлемых результатов можно не ожидать. Потому что тут-то всё и начнётся! Ведь нелегко не реагировать. Митенька Карамазов не в одночасье от ревности избавился. Сперва он прошёл через страшные муки самого неистового беснования. И вот это-то беснование нам и откроется, чуть только мы научимся не реагировать на события, когда мы "выйдем из эволюции". Здесь станет очевидной наша полнейшая одержимость собственными страхами, ужасающая слабость и унизительная ограниченность. Стоит хотя бы на день "выключиться" из объективности, как сразу станет ясной собственная бесноватость. Именно бесноватость. Термин не совсем философский, но очень точный и как нельзя более подходящий.
  Теперь мы не будем брать в расчёт имеющиеся под рукой объекты, на которые мы ранее списывали собственных бесов. И они нас обуяют. Чтобы увидеть, как это бывает, хватит одного лишь дня. Но нужно провести десятки лет в пустыне, дабы одержать над этим верх. Дабы победить всех бесов, дабы перестать видеть вокруг соринки, дабы вынуть наконец брёвна из собственных глаз, нужна изматывающая практика. Многие ли на такое решатся? А, стало быть, стоит ли оно того? Нужно ли убеждаться в своей бесноватости? Тогда ведь, если ты не трус и не совсем уж низок, придётся вступать в борьбу с бесами, придётся идти в пустыню. Не удобнее ли просто не замечать собственной бесноватости?
  Нашей по виду справедливой, но злой цивилизации не было бы, если бы человек захотел и научился честно бесноваться в пустынях. Но мы трусливы и не желаем даже и взглянуть на бесов, заключённых внутри нас. Мы и слышать о них не хотим, сама мысль о них чудовищно нас страшит. Чего мы только не выдумывает, дабы не замечать собственного беснования, что только не громоздим, какими культурными именами не пробуем называть его! Но несмотря на все наши выдумки, нас постоянно преследует ощущение собственной одержимости. Мы не может полностью от него отвлечься, не можем о нём забыть, хотя и прилагаем к этому все силы. Стоит только нам на секунду расслабить сознание, как страхи тут же дают о себе знать. Если же кому-то удаётся умело отворачиваться от них и быть начеку постоянно, то они напоминают о себе по ночам. Бесы всегда напоминают о себе. Но сколько всего эти бесы творят безо всяких напоминаний, скрытно, а порой и открыто - умело пользуясь человеческим ослеплением.
  Лишь немногие, лишь избранные способны справиться с собственным беснованием, и когда это у них получается, их чтут как святых. И только они одни, только святые оказываются перед Тайной, только они в силах постичь смысл беснования. Десятки лет пустынь, гор и лесов, катакомб и землянок, преследований и гонений, десятки лет осознанного беснования упорядочивают тьму, дают возможность понять, что человек имеет дело вовсе не с хаосом внутри себя, а с вечностью. Лишь человеческая горделивая ограниченность, лишь отсутствие смелости мешают это увидеть, создают хаос там, где царит гармония.
  И вот именно в этом месте мы подходим к тому, о чём читатель был предупреждён в предисловии: здесь ему требуется религиозная опора. Без таковой он просто не сможет охватить всего того, что ему открывается. Вопрос о вечности - это религиозный вопрос. Как толковать вечность, как толковать Тайну, что ожидать за ней, каждый решает по своему, но отношение религиозное, то есть отношение к Тайне, на данной глубине необходимо. И тут совершенно неважно, каких именно взглядов придерживаться, главное, чтобы они были. По большому счёту их и не может не быть - человек проникнут этим ощущением и просто не может о нём не задуматься, не может не попытаться его объяснить. Ведь каждый же испытывает, ну или хоть раз в жизни испытывал непередаваемое фантастическое чувство, где-нибудь за городом глядя на ночное небо. Это чувство непередаваемо, почти ни с чем несравнимо и вместе с тем настолько всепоглощающе и не буднично, настолько далеко от "реальности" и банальности, настолько отрывает от объективной действительности, выводит из времени и пространства, что не поддаётся никакой разумной рефлексии и научному толкованию. Даже философия здесь отступает. Хотя философия и зародилась при взгляде на звёздное небо, но о небо она бьётся, не получая ответа.
  Ощущение звёздного неба - ощущение мистическое, религиозное. Оно подсказывает нам, что в нас живёт что-то такое космическое и вселенское, об истинных масштабах чего мы можем догадываться, лишь оказавшись наедине с бесконечностью, лишь отражаясь в ней. Раз человек способен охватить своим взглядом, своей душой звёздное небо, раз способен видеть то, чему нет конца, и понимать, что он видит именно это, значит человек способен вместить в себя вечность, значит он ведает, что это такое. Подобное познаётся через подобное. И человеческая душа настолько широка и глубока, что о её масштабах мы можем догадываться, только глядя на бескрайнее звёздное небо или , быть может, в бездонные любимые глаза.
  И если кто-то говорит вам о бездонности ваших глаз, то воспринимайте это буквально - для того человека они действительно таковы, раз способны вызвать космическое ощущение, ощущение целостности. Глядя в ночное небо, глядя в любимые глаза, вы видите перед собой вечность, вы перестаёте видеть отдельные, разрозненные объекты, вы перестаёте бесноваться. Ощущение неба так же, как и ощущение любимых глаз, побеждает человеческую разделённость, уничтожает аналитику. Вы видите небо, а не отдельные звёзды, вы видите человека, а не отдельные телесные органы.
  Читатель сам волен дать название тому, что открывается на этой глубине. Кому как больше нравится. Кто-то назовёт это Богом, кто-то вечностью, кто-то Дао, кто-то изначальной энергий, кто-то высшим потенциалом, кто-то жизнью, даже либидо (ибо мы помним, что психоанализ - это религия, во всяком случае, так он строился его основателем) или мортидо и так далее. Любое название хорошо. Главное, чтобы было понятно, о чём именно идёт речь. В контексте философского размышления это чаще всего называется свободой. Но выбранное нами слово "вечность" тоже очень подходит. Фёдор Достоевский называл это "безмерно великим".
  Те немногие смельчаки, которые, преодолев беснование, добираются до безмерно великого, стараются запечатлеть познанное, не дать ему снова превратится в беснующийся хаос. Поскольку вечность невозможно охватить, адекватно передать, отразить в объективной, конечной форме, их труд всегда имеет символическое воплощение. Так рождаются религии. Лесные, языческие - лишь упорядочивают бесов, выстраивают их в ряд - пантеон. Но истинные религии всегда выходят из пустыни. Упорядочивание пустынного опыта самопознания не может создать пантеона, не может принять образную, идольскую форму - просто потому, что в пустыне невозможно найти идола. Пустыня пуста. Именно отсутствие в ней объектов делает её идеальным местом борьбы с бесами. В пустыне человек оказывается наедине с вечностью, поначалу даже против неё. Нужны годы, чтобы перестать её бояться и начать видеть в ней нечто, по силе ощущения напоминающее звёздное небо.
  Несомненно, люди погибли бы от собственного беснования, истребив себя до последнего. И последний, конечно, истребил бы и себя самого, как написано у Достоевского. Единственное, что уберегает людей от такой незавидной участи - это религии. Только они останавливают беснование в тех, кто не так смел, кто зауряден и напуган, кому не хватает сил в открытую бороться со своими страхами, кто боится взглянуть на бездну внутри себя. Только религии помогают найти в этом хаосе спасительный образ безмерно великого. Тот, кто сейчас же захочет выступить в защиту науки, произнести красочную речь о её спасительном и просветительском значении для человечества, пусть немного повременит и вспомнит значение термина "сциентизм". Ныне он почти и не употребляется, также точно, как не употреблялся термин "католицизм" в период расцвета католицизма в мире. Наука - это та же самая религия. Причём религия примитивнейшая, самая языческая из всех когда-либо существовавших. Такого огромного пантеона не имела ещё ни одна цивилизация. Хотя суть всё та же: физика с успехом заменила культ Зевса, биология - Деметры, химия - Афродиты; стоит ли продолжать дальше? Это можно делать до бесконечности - в наше время есть божества совсем уж диковинные. Если у вас имеется диплом, просто откройте его и посмотрите каким богам вы поклонялись в течение своих студенческих лет - порой это без смеха просто нельзя видеть, до того нелепыми и не в меру амбициозными кажутся претензии отдельных божков занять место в "храме знаний". Как вам само это словосочетание, кстати? Оно, если вдуматься, жуткое. В храме ведь нужно верить: только вера преодолевает принудительную необходимость эмпирического мира, преодолевает знание и разумное осознание собственного несовершенства. А тут предлагают верить именно в знание (то есть в то, что утверждает и укрепляет необходимость эмпирического мира) и только в него. Есть ли что-либо более удручающее, более губительное для свободы, для вечности? В одном древнем, общеизвестном, но мало кому понятном пророчестве сказано, что однажды самозванец воссядет в храме божьем. Это очень на то похоже.
   А ещё на ум сразу приходит знаменитая подобная светильнику звезда, из того же пророчества, именем "Полынь", упавшая в воды жизни и отравившая их. Тоже очень любопытно. Уж не о том ли пророчил Иоанн Богослов?
  Религия науки движется всё тем же языческим путём расчленения мира. На этом пути она сильно заплутала, но набралась необоснованной гордости. Она ведь ничего не объяснила, не многим больше греческой натурфилософии, и отличается от последней лишь тем, что отняла у человечества надежду.
   Страдавший от засухи древний грек мог вполне себе принести жертву Зевсу и с воодушевлением ожидать назавтра дождя. Грек же современный, страдающий от пожаров, вряд ли будет утешен тем, что метеорологи расскажут ему о том, что всё это от того, что ныне что-то не то с Гольфстримом, или, что какой-то атмосферный фронт осел на Балканах. Всё равно всё сводится к тому же, что и у грека древнего - чем-то Греция прогневила Провидение и расплачивается. Наука ведь не объяснит, зачем Гольфстрим напакостил именно Греции, а не Турции. И грек также будет задаваться вопросом, почему этому атмосферному фронту нельзя было миновать Балканы, как он до того миновал Альпы. Выход у грека современного будет только один: ждать, когда Посейдон-Гольфстрим пригонит к нему долгожданные тучи. Сам же он, его воля, его сознание наукой выведены из процесса мироздания, современный человек выведен из собственной судьбы. Теперь он совсем никак не может на неё повлиять, уже, не в пример древнему эллину с его закланиями, и пытаться не может. Современный грек, современный человек - больший Эдип, чем сам Эдип. Тот хотя бы мог жаловаться и роптать. Мы же даже и этого права лишаемся благодаря науке. Наука - это религия, наиболее всего уводящая нас от вечности, от того "безмерно великого", сокрытого в глубинах человеческого духа. Учёные заигрывают с демонами природы точно так же, как языческие жрецы, точно также этим гордятся, но получают от них гораздо меньше.
  Эти слова не следует воспринимать, как отрицание науки. Наука бесспорно нужна для приспособления человека к меняющейся эмпирической действительности. Но не стоит забывать, что в основе своей она имеет беснование, она не ведёт к вечности и полноте. Она лишь временная мера, необходимая слабому, напуганному миром человеку.
  К вечности человека ведут философия и подлинные религии.
  Не хочется умалять значения какого бы то ни было вероисповедания; любая религия, пусть даже языческая, пусть даже сциентизм - хороша по крайней мере уже тем, что является отличной психотерапевтической системой. Хороша тем, что сплавляет волю и разум воедино. Но по-настоящему безмерно великое человек способен узреть только с религией монотеистической. И дальше других в этом ушло христианство. Тайна в христианстве изложена с максимально возможным для человека совершенством, но и с максимальной доступностью. Христианские символы наиболее человечны. Они наиболее полно отражают человеческую природы и созвучны ей. Христианство позволяет личности ощущать вечность буквально повсюду, оно является даже не символическим, а реальным преодолением рокового онтологического парадокса, разрывающего вечность явлением личности - оно соединяет их в одно, в Единое. Настоящий христианин - это человек, который на протяжении всей своей жизни, не отрываясь, смотрит в любимые глаза, который круглосуточно находится под звёздным небом.
  И мы понимаем, что немногие нынешние христиане таковы. Души христиан рушит догма (впрочем, не только христиан). Когда догма теряет своё символическое значение, она становится законом, мёртвой буквой. А известно, что буква убивает. Отцы Церкви, как и все другие религиозные деятели-творцы, как Будда, как Магомет, смогли раскрыть вечность в глубинах собственного духа, смогли соприкоснуться с Тайной, что происходило, конечно же, более субъективно, нежели объективно - вернее сказать, на той глубине, на которой этот опыт происходил, субъективность и объективность не имеют значения, это едино. Как уже говорилось, такой опыт просто не может быть адекватным образом отражён - человек не обладает средствами передачи подобного глубинного опыта. Единственное возможное объективное его отражение может быть обозначено символом, который бы мог вести к этому опыту, но не подменять его. Внутренний опыт основателей, символический переданный, даже для их ближайших последователей превращался в некоторый внешний, объективный авторитет, то есть в какой-то степени в идол. Очень соблазнительно собственный свободный духовный опыт подменить опытом чужим, не реально его ощущать, а переживать его лишь, как представление, то есть умозрительно. Современный христианин этим заражён: он не видит всей внутренней, сугубо личностной глубины в предлагаемом ему внешнем авторитете. А ведь этот авторитет ему для того и предлагается, чтобы вобрать его внутрь, чтобы он стал сугубо личностным. Такое, к сожалению не всем под силу, и большинство людей духовный символ воспринимают именно, как внешний авторитет. "Нет заботы беспрерывнее и мучительнее для человека, как, оставшись свободным, сыскать поскорее того, пред кем преклониться. Но ищет человек преклониться пред тем, что уже бесспорно, столь бесспорно, чтобы все люди разом согласились на всеобщее пред ним преклонение. Ибо забота этих жалких созданий не в том только состоит, чтобы сыскать то, пред чем мне или другому поклониться, но чтобы сыскать такое, чтоб и все уверовали в него и преклонились пред ним, и чтобы непременно все вместе. Вот эта потребность общности преклонения и есть главнейшее мучение каждого человека единолично и как целого человечества с начала веков. Из-за всеобщего преклонения они истребляли друг друга мечом. Они созидали богов и взывали друг к другу: "Бросьте ваших богов и придите поклониться нашим, не то смерть вам и богам вашим!" И так будет до скончания мира, даже и тогда, когда исчезнут в мире и боги: все равно падут пред идолами " - что тут ещё добавить?
  Печально, когда Христос превращается людьми в идола, внешнего авторитета, не многим отличающимся от американского доллара.
  К примеру, когда вы идёте в церковь, чтобы поставить свечку, допустим, ради скорейшего и благополучного возвращения родного человека, то несёте вы её непременно к иконе святителя Николая, при этом опасаясь перепутать икону и поставить не к той - ведь тогда святой Николай молитву не услышит, думает иной обыватель. Смешно, но очень многие так мыслят и поступают. И мысля так, люди воздают дань уважения лишь внешнему авторитету - иконе. Они поступают не многим умнее языческого грека, который в аналогичном случае принёс бы жертву к алтарю Гермеса или Геракла. Это самое настоящее беснование. Непонимание того, где заключена вечность и где есть центр мироздания. Подлинный христианин, такой, каким он был, скажем, в первом-втором веках, если бы решил помолиться ради скорейшего возвращения родного человека, то сделал бы это прямо на месте, не ища никаких икон. Потому что христианство - это обнаружение вечности, обнаружение звёздного неба и любимых глаз во всём, всегда и везде. И уточню, дабы не быть неверно истолкованным православными верующими: икона - не идол, но рискует быть превращена в него людским невежеством. Идола можно сделать из кого и чего угодно. Католичество ведь, даже и без икон, погрязло в идолопоклонстве и загнивает, отравляя людям души. Внешний католический авторитет (а внутреннего в католичестве нет) не может приблизить человека к вечности. Просто в силу того, что он внешний, и в силу того, что он - авторитет. Он не в ту сторону направляет взор людской, он уводит сознание от вечности, он к блеску царства земного его ведёт. И блеск этот в католичестве на самом деле прекрасен, он ослепляет. Внешний авторитет здесь настолько широк, глубок и могущественен, что избавляет человека от беснования. В этом заключается секрет Великого Инквизитора. И нужно заметить, что и в православной среде силён его соблазн. И здесь внешний лоск и почтенный ритуал рискуют затмить внутреннее ощущение вечности верующих. Хотя это, конечно, не вина православной церкви как структуры, как дела рук человеческих. Вина целиком лежит на прихожанах. В том и вина, что они видят в Церкви именно творение рук человеческих, общественное учреждение, не понимают того, что они сами и есть Церковь.
  Противоборство внутреннего ощущения вечности и внешнего авторитета - это самая настоящая драма. И эта драма развивается! Вы отдалились от всего, от всех раздражителей, преодолели свои желания и страхи, и добрались до сути, до первоисточника... И всё стало ещё запутаннее. Да, вы ощутили те самые секунды и минуты вечной гармонии, о которых говорил Кириллов . Они прекрасны. Но они сделали жизнь невыносимой! Они дали вам ощущение близости Истины, но не дали вам её окончательно. Они подразнили вас. Они указали вам цель, а, значит, поставили перед выбором. Они обрекли вас на свободу. "Ибо тайна бытия человеческого не в том, чтобы только жить, а в том, для чего жить. Без твердого представления себе, для чего ему жить, человек не согласится жить и скорее истребит себя, чем останется на земле, хотя бы кругом его все были хлебы. Это так, но что же вышло: вместо того, чтоб овладеть свободой людей, Ты увеличил им ее еще больше! Или Ты забыл, что спокойствие и даже смерть человеку дороже свободного выбора в познании добра и зла? Нет ничего обольстительнее для человека, как свобода его совести, но нет ничего и мучительнее. И вот вместо твердых основ для успокоения совести человеческой раз навсегда - Ты взял все, что есть необычайного, гадательного и неопределенного, взял все, что было не по силам людей, а потому поступил как бы и не любя их вовсе, - и это кто же: Тот, который пришел отдать за них жизнь Свою! Вместо того чтоб овладеть людскою свободой, Ты умножил ее и обременил ее мучениями душевное царство человека вовеки. Ты возжелал свободной любви человека, чтобы свободно пошел он за Тобою, прельщенный и плененный Тобою. Вместо твердого древнего закона - свободным сердцем должен был человек решать впредь сам, что добро и что зло, имея лишь в руководстве Твой образ пред собою, - но неужели Ты не подумал, что он отвергнет же наконец и оспорит даже и Твой образ и Твою правду, если его угнетут таким страшным бременем, как свобода выбора? "
  Человек обречён на свободу. Ведь, познав себя космосом, познав свою связь с вечностью (или даже не познав, связь-то всё равно есть, хоть и неизвестна сознанию), человек терзается этой связью. С ней что-то нужно делать. Нельзя от этого просто отвернуться. Сам факт существования вашего сознания уже влияет на это вечное в вас. Это сродни свету, наткнувшемуся на предмет: рождается тень. И даже, если вы абсолютно прозрачны, вы всё равно исказите свет, в лучшем случае (если вы - призма) вы создадите радугу. Со свободой нужно что-то сделать, раз она есть.
  Существует, правда, соблазнительный вариант волевого отказа от свободы, от собственной воли, от собственного я, вариант прямого приобщения к вечности. Это всё тот же отвлечённый идеализм. Это восточные практики, практики великие. Человек ценой невероятных усилий просто отворачивается от свободы (и хорошо, в общем-то, поступает). Свобода остается, но её не используют. Это вариант "прозрачности" перед светом. Но такой вариант скоротечен, словно сон, от которого неминуемо наступает пробуждение. От вечности рано или поздно отваливаешься - свобода снова начинает мучить, и драму приходится изживать снова и снова - это и есть учение о карме. Отказом от собственного я драма свободы не может быть изжита окончательно.
  Но если от своего я не отрекаться, то его приходится заявлять. И когда человек делает это, вечность внутри него становится ему как бы посторонней: эго не в силах охватить вечности, человеческое сознание (то есть набор психических функций, говорящих о телесности человека) не шире вселенной. В этом случае вечность выносится как бы наружу, становится внешней и посторонней. Вся эта энергия, вся изначальная свобода становится относительной и как бы прикладной. Произнеся "я", человек взваливает на себя роковой груз, он распоряжается вселенной, и, конечно, тут же начинает бесноваться. Потому что в объективном мире вокруг человека нет ничего, что могло бы полностью уместить целую вселенную. Вечность рушится и по частям начинает разрывать человека. И мы всюду начинаем видеть бесов, крупицы разбитой вечности, и начинаем страдать от того, чего не замечаем.
  Мы собственным разумом творим себе несовершенный мир и в него верим. Вера, даже совсем банально понимаемая, тесно связана с фантазией, а значит и с творчеством. Если взять творческий акт чисто субъективно, как бы закрыто (без проекции его на объект), то вера и есть творчество, есть творческая свободная энергия, которой человек даёт творческую цель. Можно сказать, что содержание получает с помощью веры форму. Я хочу что-то написать и в уме своём я вижу готовую книгу. В этом случае вера равнозначна фантазии. Это и есть подлинный творческий акт. Далее я начинаю писать книгу, тем самым превращая веру в знание, то есть объективно закрепляя веру, что совсем необязательно - ибо творчество во мне уже произошло, и не имей я перед собой объектного мира, я бы считал творческий акт уже завершённым. Эта особенность творческого акта прикровенно отражена в Книге Бытия. Критики Библии, кстати, очень часто ссылаются именно на это место: земля там создаётся два раза . Мир не мог быть сразу создан из небытия, ибо всё, что появляется из небытия, становится бытием, сразу всем. Любой творческий акт оказывается запертым в вечности, подвешенным, говоря проще: нет объекта, на который творчество можно перенести. Поэтому-то в Библии из пустоты творится первая земля (как некоторый расходный материал, как объект), а из земли - уже наша земля ("твердь"), мир. В сАмой глубине нет ещё ни субъекта, ни объекта, есть лишь свобода.
  На основе этого можно строить не только метафизику, но и этику, этику веры. Потому что сотворение мира осуществляется верой, вера - это русло изначальной свободы, и русло это пролегает через человека. На человеке лежит огромнейшая ответственность, от которой он не имеет права отказаться, от которой он просто не может отказаться. Человек находится у самых истоков жизни и совершенно точно в центре мироздания. Он, как металлург у доменной печи, должен придавать форму раскалённому металлу. Стоит только сталевару зазеваться, металл застывает хаотично - и с ним уже ничего нельзя сделать, и он затрудняет доступ к печи, мешает работать. Так рождается необходимость. Поэтому неправильно соотносить свободу и необходимость, они совсем не противоположные понятия. Правильнее говорить о фатальном конфликте веры и необходимости, ну или творчества и необходимости. Ибо, как мы видим, вера тождественна творчеству.
   Человек находится у первоисточника бытия и имеет право им распоряжаться. Я уже говорил о том, что истинная вера, то есть творчество жизни есть сознательное надевание на себя розовых очков. Теперь же хочу подчеркнуть сознательность и субъективность процесса. Человек, каждый конкретно, находится у истока мироздания, пересекается в этой точке с вечностью, и имеет возможность двигаться вместе с ней. А раз ты находишься у истока, то ты персонально ответственен за бытие. И человек должен возложить эту ответственность на себя. Правда, он волен и отказаться, но тогда эта ответственность упадёт на него необходимым грузом и сломит.
  Бытие творится верой в себя и в бытие. Нужно стремиться, как и Бог, стать вечностью, стать вселенной, и Бог будет благодарен за это, ибо этим ты будешь утверждать Его. Поскольку человек разорван временем и пространством, то ему нужно становиться вечным во времени и пространстве, в каждой секунде и сантиметре нужно видеть бытие. Ведь они есть отголоски вечности, которую человек, разрывая себя, неспособен постичь. Неспособен постичь разом, пусть постигает по крупицам. Имея в виду то, что каждая крупица есть путь в вечность, то есть туда, где человек есть всё. Вечность нужно видеть повсюду. Только такая вера имеет смысл, да и к тому же она намного приятнее. Согласитесь же, что приятно вечно видеть перед собой любимые глаза? Так что же вам мешает? Они всегда перед вами.
   Если человек сознательно и активно использует творческую энергию, изначальную свободу - то это подлинная вера, это творчество бытия. Когда же человек не верит сознательно, не считает себя способным творить бытие, он не даёт русла изначальной свободе, он пускает небытие в мир, он смешивает небытие с бытием, и это есть творчество необходимости. Необходимость по сути своей есть неосознанная вера, неосознанное творчество. Трагедия грехопадения заключена именно в этом. Человек хоть и сотворён, но сотворён из небытия, из свободы. Грех человека в том, что он не понимает последствий этого, не понимает, что от его свободы зависит очень многое, не знает как ей распорядиться. Это роковой вопрос человека.
   Как именно распорядиться свободой? Как соотнести безотносительную и абсолютную вечность с внешним авторитетом. В чём увидеть безмерно великое? Перед чем преклониться? Каждому понятно, что наиболее полно об этом было возвещено "страшным и умным духом, духом самоуничтожения и небытия " Христу в пустыне. Три его искушения и есть способы распоряжения свободой, способы отказа от неё. "...Думаешь ли Ты, что вся премудрость земли, вместе соединившаяся, могла бы придумать хоть что-нибудь подобное по силе и глубине тем трем вопросам, которые действительно были предложены Тебе тогда могучим и умным духом в пустыне? Уж по одним вопросам этим, лишь по чуду их появления, можно понимать, что имеешь дело не с человеческим текущим умом, а с вековечным и абсолютным. Ибо в этих трех вопросах как бы совокуплена в одно целое и предсказана вся дальнейшая история человеческая и явлены три образа, в которых сойдутся все неразрешимые исторические противоречия человеческой природы на всей земле. Тогда это не могло быть еще так видно, ибо будущее было неведомо, но теперь, когда прошло пятнадцать веков (теперь уже двадцать. прим автора), мы видим, что все в этих трех вопросах до того угадано и предсказано и до того оправдалось, что прибавить к ним или убавить от них ничего нельзя более ". Именно в эти три искушения человек пытается втиснуть безмерно великое, сюда пытается уместить вечность, вселенную, так надеется разрешиться от бремени свободы. И это его право, он создан свободным и волен распоряжаться своей свободой, волен закладывать её хоть за хлеб, хоть за чудо, хоть за царство земное.
   Однако и здесь у человека возникают очевидные проблемы: у него, дело ясное, мало что из этого выходит. Свобода будто бы отвечает человеку, она не сдаётся, она стоит за себя и рушит все планы. Перед чем бы не пытался склониться человек, жизнь, эмпирическая действительность не даёт ему этого сделать, встаёт непреодолимым препятствием. Вечность прямо-таки давит на человека. И это давление, на выбор читателя, можно воспринимать по-разному. Можно чисто психологически - дескать, решился на что-нибудь, так тут же стали одолевать сомнения и страхи. Но поскольку этот труд философский, то и смотреть будем философски: само бытие восстаёт против человеческих ограниченных планов. Обстоятельства как-то внезапно начинают странным образом "стекаться". Таковые стечения с каждым случались. Решился на что-то - возникли трудности, в чём - либо отчаялся - сразу же забрезжила надежда. Отчего так происходит? Как такое возможно? Конечно, можно ответить просто - вечность невозможно уместить в хлеб, свободу нельзя променять на внешний авторитет - она выскальзывает. Но мы будем рассматривать всё онтологически. Тем более, что так можно найти ответ на самый мучительный вопрос человечества, на вопрос происхождения зла.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  No communication from the poet to his kin,
  Separate the idols and commit your deadly sin.
  No communication while you finish what you start,
  I connect the numbers, you protect my heart.
  Come on, by my side!
  Come on, both sides!
  
   Sergio Pizzorno, By my side
  
  Глава седьмая. О грехе
  
  Теперь, когда книга близится к своему экватору, читателю понятно, зачем повествование в ней построено вокруг мифа. В любом другом случае нам пришлось бы сразу оказаться перед такими вопросами, сама возможность ответа на которые может показаться весьма и весьма амбициозной. Откуда в мире зло? Отчего случайности случаются? И прочее, прочее, прочее. - Кто-нибудь стал бы читать книгу, в которой такие вопросы поставлены прямо? Едва ли. Эти вопросы слишком нас волнуют, чтобы их изучать. Это слишком пугающие вопросы, чтобы на них отвечать. Гораздо удобнее оставлять их без ответа, отворачиваться от них, и по возможности насмехаться над теми, кто пытается на них ответить - так человек поступает всегда, когда боится. Практическая целесобразность принуждает нас считать подобные вопросы чем-то отвлечённым и второстепенным. Ведь главное для нас - это обеспечить себе комфортное существование, а уж после этого, быть может, и поразмышлять над чем-то "отвлечённым". И потому-то мы так боимся "отвлечённых" вопросов - ответ на них может поставить под угрозу наше комфортное существование. А что если оно не главное? Что если не в этом цель? Что если я не так живу? - столь страшные мысли подтачивают наше сознание. Ведь если они окажутся правдой, то сознание падёт, ему придётся меняться. Даже постановка подобных вопросов сама по себе очень пугает человеческое сознание, не говоря уже об ответах на них. И чтобы счастливо не знать этих проклятых вопросов и ответов, люди подчас готовы распинать праведников и казнить мудрецов. Только бы не думать о зле. Какое зло? - Ведь главное устроить быт, а потом размышлять о зле. Но когда быт устроен, то размышлений о зле приходится сторониться пуще прежнего. Потому что малейшее размышление начинает наталкивать на мысль, что этот обустроенный, желанный быт основан именно на зле.
  В наше время о зле не принято размышлять. Зло в наше время не вопрос. Оно - аргумент. Оно не к думам располагает, а убеждает. И если по доброте душевной вы вдруг решите пожаловаться своим знакомым на зло мира, на своё зло, на их зло, то в ответ обязательно услышите, что таковы реалии современности, что мир зол, а значит надо приспосабливаться, надо выживать, как умеешь. Короче что-нибудь из серии "не мы такие, а жизнь такая". Зло в подомном мировоззрении выполняет стимулирующую, побуждающую к действиям, а не размышлениям функцию. Такова этическая сторона теории прогресса: зло на тебя давит - реагируй на зло. Зло таким образом оказывается едва ли не единственным двигателем этого самого прогресса, оно принимается как данность. Это хорошо - принимать всё как данность, это смиренное восприятие, освобождающее, но только не в случае со злом: потому что здесь у нас двойной стандарт. С одной стороны - это данность. С другой - это величайшая нелепость, которую пытаются исправить, одолеть - тут смирением и не пахнет. Тут пахнет лицемерием.
  Принимая зло, смиряясь с ним, мы его обезоруживаем. Но постоянно пытаясь его одолеть, утверждаем его именно, как зло, как отдельную и страшную силу, силу неодолимую. Если что-то воспринимается, как данность, то оно признаётся справедливым, вбирается в жизнь без каких-либо оценок. Мы принимаем зло, как данность (во всяком случае, так себе это твердим), мы вбираем его в жизнь и жизнь строим так, что зло в нём имеет силу, но в тоже время справедливым его признавать отказываемся. Стоит ли говорить о том, почему человечество неудовлетворенно и постоянно недовольно? Потому что оно постоянно лжёт самому себе. Мы строим свою жизнь вокруг того, что считаем несправедливым. Главный двигатель нашего прогресса, нашего существования видится нам неправильным и подлежащим устранению, но устранить его мы не можем - потому что тем самым мы устраним и собственный прогресс и цивилизацию. Но в таком случае все наши причитания насчёт зла есть явное лицемерие: мы по сути жалуемся на то, за что держимся обеими руками, на то, без чего не можем, что нас укрепляет.
  
  - Мир зол и несправедлив. Он ужасен.
  - Пардон, но ты ведь сам признаёшь зло реальной и неодолимой силой, которая двигает наш мир. Имеешь ли ты после этого право считать мир несправедливым? Скорее уж это ты несправедлив, а не мир.
  
  Это сродни тому, что жаловаться на бессилие или продажность какого-либо политика, но при этом регулярно за него голосовать. Подобное наивное человеческое лицемерие породило один из самых наивных философских вопросов - вопрос теодицеи, оправдания бога. Ведь зло - это самый нынче распространённый (и прямо скажем, дурацкий) аргумент атеистов: мол, раз есть в мире зло, то бога, стало быть, нет. Он настолько сейчас смешон, что и опровергать его смысла нет. Тем, кто считает зло доказательствам отсутствия бога, можно порекомендовать много Достоевского. Фёдор Михайлович ещё полтора века назад подобную точку зрения низложил и даже высмеял с присущим ему изысканным остроумием. После Легенды о Великом Инквизиторе честный и развитый человеческий ум может более не задумываться над оправданием бога.
  Но за зло мы взялись преждевременно. У нас есть ещё один до сих пор нерешённый не менее амбициозный вопрос. От него мы ловко отмахнулись в пятой главе. Теперь пришла пора к нему вернуться. Раз всё, что является из небытия, становится вечностью, то зачем всему этому, зачем вечности понадобился человек, такой ограниченный и по видимости не вечный? Этот вопрос, конечно, весьма абстрактен. Но его можно сделать конкретным, близким к человеку, к жизни и к тематике данной книги. И тогда звучать он будет приблизительно так: отчего я до сих пор человек, а не вселенная? Зачем я ограничен телом и душой? Для чего мне это нужно?
  Над этим, действительно, стоит поразмыслить. Как в мироздании может существовать человеческая личность, когда уже сам факт её существования это самое мироздание разрушает, отравляет бытие небытием? Зачем нужен человек?
  И мы не сомневаемся, что ответ на этот "зачем" точно есть. Он должен быть и его не может не быть. "Зачем?" - это тот вопрос, с которым человек живёт и без которого жить бы просто отказался, не жил бы вовсе. И раз живёт человек, то непременно зачем-то. Хотя ясно, конечно, что при жизни такой ответ, вероятно, не получить - но потому-то жизнь такая интересная. Ежесекундно мы ощущаем отголосок этого "зачем", и никогда не слышим на него прямого ответа. "Зачем" с нами флиртует. Смысл жизни завлекает нас, но никогда не раскрывается. И только это постоянное ощущение близости смысла жизни поддерживает в нас желание жить, обрести этот смысл, быть может, в следующую уже секунду. И каждая секунда поэтому так нам дорога. Даже самый обыденный, погрязший в банальности мещанин, задаётся вопросом "зачем?" Да, пусть он погряз в вопросе "как?", пусть его поглотили средства жизни, а не её цели, но и он рассчитывает, надеется, что после устройству этих средств на него вдруг свалится и смысл. Он боится прямо спрашивать "зачем?", считает, что нужно сначала решить "как?", окрепнуть, а потом уже и браться за столь серьёзные вопросы, как "зачем". Но, к сожалению, так и застревает в вопросе "как?", который, естественно, тоже не может быть при жизни решён, да и после неё, вероятно, тоже. Потому что нельзя определиться с тем как, если не знаешь зачем.
  И всё же зачем? Зачем существует человек? Зачем я живу с ощущением вечной, всеобъемлющей полноты внутри, натыкаясь на что-то иное и невечное снаружи?
  Чтобы найти ответ на этот вопрос, нужно мыслить онтологически, нужно обратиться к самым началам. А о началах, как известно, нигде не написано лучше, чем в Библии. Потому что Библия рассказывает именно о тех началах, о которых мы здесь рассуждаем, о началах духовных, а не физических и эволюционных. Только очень поверхностный ум, опирающийся как раз на физику и науку, может назвать Библию сборником небылиц. Взгляд учёного атеиста на Библию почти ничем не отличается от взгляда шимпанзе на книгу "Происхождение видов" - познающий и познаваемое в обоих случая принадлежат разным мирам. Библия интересна нам прежде всего тем, что по своему духовному содержанию равнозначна мифу. Она позволяет символически передать глубинный онтологический опыт, но в отличие от мифа обладает твёрдой, догматической определённостью - что делает её идеальным символом для отражения онтологической реальности.
  Онтология при помощи Библии становится гораздо более понятной и доступной. И сразу же следует оговориться: я не пытаюсь объяснить Библию - это было бы безумием. Библию невозможно объяснить просто потому, что она сама уже есть объяснение такой Истины, которую иначе как в библейской форме отразить нельзя. Я лишь использую Библию в качестве символа, с помощью которого легче объяснить то, о чём пойдёт речь. Я лишь слегка обопрусь на неё, как ранее опирался на Тантала.
  Если же вас пугают уже одни даже имена Бог, Отец, Иисус Христос (а в наше время такое часто случается), то не так уж и нужно их здесь употреблять. Бог в данном размышлении равнозначен вечности - речь идёт об абсолютном, совершенном, самостийном, самодовлеющем бытии, о бытии вечном. Слово же "Бог" лишь придаёт этому некоторую личностную, живую окраску, делает его конкретным, а не отвлечённым, как это возможно в случае употребления слова "вечность". Ведь размышления о вечности ни к чему ещё не обязывают, употребление же слова "Бог" неминуемо пробуждает в личности ощущение долга, ответственности (поэтому мы и страшимся этого слова) и слабости. Бог для нас в нашем современном банальном понимании - это тот (то есть это непременно субъект, личность), кто обладает чем-то, напоминающим наш разум, наше сознание, чем-то вроде эго, но масштабным. Который этим масштабным эго нас как бы оценивает, за нами неустанно наблюдает. Это, естественно, очень ограниченное понимание Бога, как бы выразился Ницше - "слишком человеческое". Ведь Бог в таком случае представляется нам, по сути, таким же ограниченным сознанием существом, как и мы, но наделённым при этом очень широкими полномочиями - каким-то очень мощным царём. И не более того. Отсюда, кстати, и берутся разговоры о "парне на облаке", совершенно языческие. Потому что, если кто не знает, парень на облаке - это Зевс. И когда кто-то пробует насмехаться над христианами под предлогом того, что христиане верят в "парня на облаке", он этим самым подписывается под тем, что в своём развитии ушёл не дальше античного грека с его идольским мировоззрением. Кстати говоря, узость именно такого мировоззрения две тысячи лет назад обличал святой Павел в Афинах . Он (христианин) указывал афинянам (язычникам) на то, на что в наше время атеисты горделиво указывают христианам: как они, столь учёные мужи, могут веровать в "парня на облаке" - ведь это наивность дичайшая. Совсем другого Бога Павел им благовествовал.
  Итак. Мы говорим о вечном самостийном бытии, которое тяжело вкладывается в наше ограниченное понимание и именно в нашем понимании обладает как бы личной самостоятельностью. Оттого нам хочется признать его именно сознанием, что его самостоятельность как бы противопоставляется нашей самостоятельности, способна влиять на неё как бы извне и свыше - мы Бога из нашего ограниченного предела представляем таким же ограниченным (просто границы Его мыслим шире). Мы приписываем вечности личностность - и получаем Бога. Бог для нас - это огромная личность. Неимоверных размеров эго. И от такового (раздутого инфляцией нашего сознания) понимания Бога человечество избавляется только во Христе. В Нём вечность и личность сливаются воедино без раздувания личности, без накладывания её ограниченного образа на вечность - всё происходит в Нём обратным порядком: вечность отпечатывается на личности.
  Однако мы ушли от нашего вопроса.
  Мы задались целью понять, зачем существует человек, зачем он появляется в вечности. И нужно понимать, что когда мы ставим подобный вопрос применительно к Богу, к вечности, то оказываемся перед парадоксом. Потому что "зачем?" предполагает за собой некоторую цель, а, следовательно, потребность. Но вечность, абсолютное совершенство не может иметь никаких потребностей и целей: в ней и так всё уже есть, ей ничего не нужно, ей некуда стремиться. Она ведь совершенство, она есть всё. Поэтому вопрос о том, зачем Богу понадобился человек, не может быть поставлен. Выходит так, что онтологически это, вообще, невозможно. И из этого можно сделать следующие выводы.
  Во-первых, человек, раз он сотворён в вечности и вечностью (если подразумевать последовательное появление сначала вечности-Бога, а затем человека), сам таков. То есть человек вечен и совершенен, потому что не может быть сотворён иначе как по образу вечности. - О чём мы не раз уже говорили: что бы ни появилось из небытия, оно неминуемо должно стать совершенством.
  И, во-вторых, - этот вывод куда более сложный - ничего кроме собственного совершенного образа вечное, совершенное бытие сотворить не может, потому что конечного и несовершенного попросту не знает. Более того, вечность вообще ничего не может сотворить, ибо она и так уже есть всё. Ей не надо больше ничего творить. Творчество недоступно. Вечное бытие не в силах преобразить себя, потому что оно и так уже совершенно. Ведь вечному бытию, чтобы что-то сотворить, мало создать личность по своему подобию, Богу мало создать человека по своему образу: ведь что Он в этом случае создаст? Он создаст самого же Себя. Идентичного. Получится такое же точно безграничное совершенство. То же самое совершенство. Создатель и создание будут одним и тем же и неотличимы друг от друга. Творчества в этом не будет.
  Но ведь существуют же люди. И мы, как нам думается, несовершенны, мы не вечны. Как такое возможно? Как, вообще, люди могли появиться в мироздании? Как в мироздании появилось вообще что-то? Каким образом что-то раздельное и конечное может появиться в цельном и бесконечном?
  Именно над этим вопросом стоит думать.
  Здесь уместно вспомнить Книгу Бытия. Особенно тот момент, когда "в начале сотворил Бог небо и землю. Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою ". Потому что этот момент можно считать моментом появления вечности из пустоты. "Земля" - это и есть вечность, и потому она "безвидна и пуста", потому что другой быть не может - она цельна и нераздельна. Она из ничего стала всем, и это всё обязано быть бесформенным. Но это, тем не менее, вечность, просто как бы зависшая, пустая. Согласитесь, бесформенный, безграничный ком совершенной материи - это очень странное бытие, но, тем не менее, это так. Но понятно, что такой момент не может длиться долго. Далее что-то должно произойти. Потому что вечность обладает сверхощущением, самостийностью, ощущением "я есть" - "Дух Божий носился над водою ".
  И происходит нечто особенное. И уж какое особенное! "И сказал Бог: да будет свет. И стал свет. И увидел Бог свет, что он хорош, и отделил Бог свет от тьмы ". Это кажется простым, но это почти необъяснимо. "Бесформенный, безграничный ком совершенной материи" вдруг начинает преображаться. Это как раз и есть момент сотворения в вечности чего-то отличного от неё. Но как такое возможно? Как самодовлеющее, совершенное, самодостаточное, абсолютное бытие (пусть и бесформенное, потому что само понятие формы по причине всеобъемлемости ему неведомо) творит в себе что-то иное, отличное от этого своего совершенства? Как и где находит для этого форму? Вы представляете, как такое возможно? Как совершенство может создать в себе что-то иное (я не говорю "несовершенство")? Ведь совершенство (если оно обладает сознанием) не ведает о чём-то ещё, о несовершенстве, оно ведь уже есть всё и совершенство. Но, тем не менее, свет каким-то образом отделяется от тьмы.
  Яснее станет, когда мы обратимся к самому, пожалуй, знаменитому месту из Библии - к началу Евангелия Иоанна.
  "В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Оно было в начале у Бога. Все через Него начало быть, и без Него ничто не начало быть, что начало быть".
  Всё, что творится в вечном бытии, творится тем, что евангелист называет "Словом", то есть этим же самым вечным бытием, но уже в некотором другом качестве. "Бесформенный ком совершенной материи" преображается изнутри самим же собой, но уже имеющим форму, имеющим творческий потенциал, творческую направленность. "Слово" - это и есть тот Дух, который носился над волнами в Книге Бытия. Несомненно, что христианское учение об Ипостасях опирается на непостижимую человеческим разумом онтологическую реальность. Вечность, несмотря на собственную цельность, неделимость, совершенство и самодостаточность, заключает в себе различные качества-состояния (что однако не сказывается на её цельности). Вечность, как таковая, вечность, лежащая в самой онтологической своей глубине, цельная и нерушимая, единая и непоколебимая - это то, что христиане зовут первой Ипостасью, Отцом.
  Вечность же в состоянии преображающем и преображённом, то есть в состоянии творчества, изменения, в состоянии создания ещё более совершенного совершенства (такое, выходит, возможно) есть Сын. Чтобы почувствовать себя отцом, мужчине нужен сын. Нечто схожее свершается предвечно. Вечности (Богу), чтобы не быть просто повисшим, застывшим в воздухе "я есть", нужно различить в себе хоть что-то, что-то отличное от "я есть", дабы было с чем это "я есть" сравнить. Только в таком случае это будет живым ощущением. Нужна определённая разница, чтобы создать напряжение. Сын и есть эта разница, и Он же есть творческий потенциал, возникший в результате этой разницы. И естественно, что такой потенциал будет предвечным и неустанным источником всякой жизни. Раз появившись, он никогда не исчезнет и не перестанет преображать и творить. И нет предела совершенству. Поэтому Христос совершенно справедливо заявляет, что Он - путь, истина и жизнь.
  Природа миротворения нам теперь более или менее ясна - мир возникает благодаря разнице между качествами вечности, благодаря Ипостасям. Однако по-прежнему неясно, как такая разница может возникнуть. Каким образом от Отца может явиться Сын? Повторимся: Сыну мало просто появиться, ведь он по подобию абсолютного бытия тоже не будет иметь творческого потенциала, само Его явление будет бессодержательным - может появиться хоть миллиард таких Сыновей, но все они по сути своей будут всё тем же изначальным бытием, тем же самым Отцом (который, правда, таковым ещё не будет по причине отсутствия Сына). Это будет явление, сокрытое как от Отца, так и от Сына, ибо они буду одним и тем же, о другом неведающем. Это нисколько не прибавит динамики в бытие. Это будет всё тоже застывшее "я есть".
   Думается, дабы внести динамику в совершенство, дабы отличить совершенство от него же самого, нужно некоторое понятие о несовершенстве. Чтобы преобразить бытие, необходимо небытие. Без небытия бытие - это пустой звук, это крик "я", который некому слышать.
  Внести динамику в абсолютное бытие можно, лишь используя небытие. Сын должен получить то, что Он мог бы творчески преображать. Но тогда возникает другой вопрос: каким образом можно донести небытие до бытия, как внести одно в другое? Совершенно ясно, что в данном случае и речи идти не может о положительном и утвердительном пути: невозможно перед бытием "положить" небытие как нечто реальное. Потому что оно-то одно как раз и нереальное, его нет. Тут имеется только один путь - отрицательный: нужно поставить предел перед бытием. Но бытие ведь не имеет и не может иметь пределов...
  
  И тут является человек! Вероятно, многие теперь уже догадались, отчего именно человек находится в центре вселенной и отчего чувствует это. Человек, человеческая личность и есть тот самый предел в бытии, которого онтологически не может быть. Человек - это и есть способ внесения небытия в бытие. Ибо человек обладает тем качеством, которым не обладает вечность, которым не обладает Бог - человек греховен. И я совсем не собираюсь морализировать. Греховность мной рассматривается в качестве онтологической категории. Ведь что есть грех? Грех - это нарушение заповеди. Заповеди! Заповедь - вот секрет мироздания.
  Заповедь - это и есть тот самый предел, положенный на бытии. Как никому другому, это было известно Апостолу Павлу. Ниже целиком приводится жемчужина его работ - седьмая глава послания к римлянам.
  
  1. Разве вы не знаете, братия (ибо говорю знающим закон), что закон имеет власть над человеком, пока он жив?
  2. Замужняя женщина привязана законом к живому мужу; а если умрет муж, она освобождается от закона замужества.
  3. Посему, если при живом муже выйдет за другого, называется прелюбодейцею; если же умрет муж, она свободна от закона, и не будет прелюбодейцею, выйдя за другого мужа.
  4. Так и вы, братия мои, умерли для закона телом Христовым, чтобы принадлежать другому, Воскресшему из мертвых, да приносим плод Богу.
  5. Ибо, когда мы жили по плоти, тогда страсти греховные, обнаруживаемые законом, действовали в членах наших, чтобы приносить плод смерти; 6. но ныне, умерши для закона, которым были связаны, мы освободились от него, чтобы нам служить Богу в обновлении духа, а не по ветхой букве.
  7. Что же скажем? Неужели от закона грех? Никак. Но я не иначе узнал грех, как посредством закона. Ибо я не понимал бы и пожелания, если бы закон не говорил: не пожелай.
  8. Но грех, взяв повод от заповеди, произвел во мне всякое пожелание: ибо без закона грех мертв.
  9. Я жил некогда без закона; но когда пришла заповедь, то грех ожил, (10) а я умер; и таким образом заповедь, данная для жизни, послужила мне к смерти, (11) потому что грех, взяв повод от заповеди, обольстил меня и умертвил ею.
  12. Посему закон свят, и заповедь свята и праведна и добра.
  13. Итак, неужели доброе сделалось мне смертоносным? Никак; но грех, оказывающийся грехом потому, что посредством доброго причиняет мне смерть, так что грех становится крайне грешен посредством заповеди.
  14. Ибо мы знаем, что закон духовен, а я плотян, продан греху.
  15. Ибо не понимаю, что делаю: потому что не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то делаю.
  16. Если же делаю то, чего не хочу, то соглашаюсь с законом, что он добр, (17) а потому уже не я делаю то, но живущий во мне грех.
  18. Ибо знаю, что не живет во мне, то есть в плоти моей, доброе; потому что желание добра есть во мне, но чтобы сделать оное, того не нахожу.
  19. Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю.
  20. Если же делаю то, чего не хочу, уже не я делаю то, но живущий во мне грех.
  21. Итак я нахожу закон, что, когда хочу делать доброе, прилежит мне злое.
  22. Ибо по внутреннему человеку нахожу удовольствие в законе Божием; (23) но в членах моих вижу иной закон, противоборствующий закону ума моего и делающий меня пленником закона греховного, находящегося в членах моих.
  24. Бедный я человек! кто избавит меня от сего тела смерти?
  25. Благодарю Бога моего Иисусом Христом, Господом нашим. Итак тот же самый я умом моим служу закону Божию, а плотию закону греха.
  
  В двадцати пяти строках Павел подробно изложил то, каким образом отрицательный предел (заповедь) вносит небытие в бытие. Это, выходит, очень даже просто. Образно говоря, столкнувшись с "не убий" (ну или не трогай яблоню) я, самодостаточное бытие, узнаю, что возможно уничтожение, отсутствие бытия, сам этого однако не испытав (потому что это онтологически невозможно: бытие не может стать небытием).
  Без закона грех мёртв. Но когда пришла заповедь, грех ожил. Что же тогда есть грех? Отметим, что Апостол говорит о том, что "без закона грех мёртв", а не "греха не существует" и " грех ожил", а не "грех появился". Иными словами, он вечно существовал, но не имел значения. И слова о том, что грех становится крайне грешен посредством заповеди, тоже ведь о многом говорят: получается, что до заповеди грех не был грешен. И из всего этого можно сделать тот вывод, что грех - это и есть единственный способ внесения творческой динамики в бытие, становления Бога творцом. Если внимательно прочитать главу, то можно заметить, что она не имеет никакого этического и даже просто назидательного оттенка. В ней нет ни слова о том, что такое-то правильно, а такое-то нет. Даже когда речь идёт о добре и зле, на добро не указывается, как на нечто правильное, оно лишь предстаёт в качестве чего-то желанного, но не достижимого. И жизнь в Духе для Павла не есть жизнь добрая и правильная, но есть жизнь, лишённая смерти. Ещё немаловажно понять то, что с пришествием Спасителя человек не от греха освобождается, а от закона, от заповеди. Это существенная разница. Человека умерщвляет не грех, но заповедь. И можно только дивиться тому, сколь глубоко Павлом постигнут "механизм" этого умерщвления.
  Грех - это небытие, и ещё раз подчеркну: Павел не использует назидательного тона. Для него грех - это не столько небытие, разрывающее бытие и препятствующее таким образом человеческой вечности, сколько творческий потенциал, начальная и безграничная свобода. И если человек жил некогда без греха, то он жил, не используя этот потенциал. Но тогда с необходимостью вытекает, что человек не был личностью, он в лучшем случае был субъектом, да и то с натяжкой: субъект был тождественным, потому что какой бы субъект не явился в идеальном и целостном бытии, он нёс бы в себе эту целостность, ощущал бы себя именно абсолютным бытием, а не наличествующим. Да и сам Бог ощущал бы то же самое, то есть по сути ничего: бытие ощущает себя, как бытие, только через личность. Поэтому и нужна была заповедь, и поэтому с её приходом грех ожил: небытие было поставлено перед бытием, мироздание получило творческую динамику.
  Заповедь была дана для жизни, то есть для того, чтобы явить миру лики, как людей, так и Бога (видимо, поэтому библейский Бог отличается истеричностью - Он сравнительно молодой лик, становящийся, подросток). И понятно теперь, почему Христос и не думал сойти с креста и почему звал Отца перед смертью - смерть для него была чем-то новеньким.
  "Грех становится крайне грешен посредством заповеди". Ибо мы имеем дело с небытием, которое вливается в бытие и разрушает его. "Грех ожил, а я умер". И, видимо, под "я" Апостол имеет в виду себя как образ и подобие божье, как бытие, ощущающее себя таковым, как Христа, в конце концов. Христос (богочеловек) в человеке умер, отныне человек - обычная личность. Случилось это до банального просто: "грех, взяв повод от заповеди, обольстил меня и умертвил ею". Это собственно и есть то самое, о чём говорилось ранее: вопрос о небытии может быть поставлен лишь отрицательным образом, путём проведения границы. Заповедь и есть эта граница: "не убий" - и я решил, что и сам могу быть убит (хотя, повторюсь, являясь бытием, я этого не могу испытать, это всегда будет для меня лишь недосягаемой границей). Мало того, и это тоже немаловажно - именно тут-то я и понял, что я - это я. Ибо до этого, до заповеди, бытие не ведало о небытии, оно было цельным, а я, стало быть, тождественным, царило мистическое соучастие, где всё ощущало себя всем. Но, как только появилась граница, я перестал быть тождественным субъектом, я вдруг ощутил, что я - ещё и объект, потому что у меня есть границы, и в этих границах я и начал себя ощущать (Ещё раз соглашусь с тем, что Фрейд несомненно прав, придавая табу решающее значение в становлении эго). Поэтому-то Апостол и говорит о том, что грех обольстил и умертвил меня заповедью - я упёрся в неё, словно в стену, замкнулся в ней и умер как цельное бытие, как Богочеловек.
   Правда, Павел тут же говорит, что заповедь была дана для жизни, что её цель не разрыв бытия, а, наоборот, его преображение. Грех должен нести не смерть, но положительное творчество. Грехопадение, каким оно нам известно, было неизбежным, онтологически верным, но подлинная суть мироздания, суть греха и заповеди могла быть раскрыта только лишь явлением Спасителя, исполнившего закон, т.е. абсолютного и целостного бытия, осуществившего себя в установленных заповедью отрицательных границах. Христос вывел человека из под закона и тем самым отпустил грехи: пределы бытию были низложены, а, значит, оно само перестало отравлять его предвкушением небытия, перестало в него упираться. В этом заключён смысл искупления - уничтожить границы бытию, сохранив при этом динамику внутри него. Но смысл, похоже, не осуществился - динамика не используется творческим образом.
  И вот тут можно говорить о наличествующем бытии, о личности - в терминологии данной книги. Ибо личность - это и есть состояние искупления, то есть ощущение себя вселенной в рамках другой вселенной, причём с явным чувством какой-то взаимосвязи между ними. И Апостол очень верно передаёт основные характеристики личности, когда описывает то, как грех поступает с человеком. "Ибо не понимаю, что делаю: потому что не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то делаю. Если же делаю то, чего не хочу, то соглашаюсь с законом, что он добр, а потому уже не я делаю то, но живущий во мне грех". Я, благодаря Христу понявший, что сам есть вселенная, абсолютное бытие, и желать-то по сути ничего не могу, разве только лишь динамики внутри своей полноты, то есть, проще говоря, хочу быть самодостаточным собой. Но во мне уже поселился грех: внутри моей полноты появилось небытие - невиданный источник энергии (это сродни тому, что на плотине открыли шлюз - естественно, что вода устремится туда). Однако я обольщён заповедью: я установил себе границы и теперь небытие, творческий позыв к преображению абсолютного бытия воспринимаю в их рамках (не далеко от плотины, на огороженном флажками участке воды строители пробуют насыпать остров - и все их усилия направлены лишь на то, чтобы его не смыло в шлюз, однако, самое смешное, ведь даже на этом участке будет очень интенсивная динамика и притом творческая, но мало относящаяся к жизни водоёма; как только строители уйдут, острова не станет). Я хочу преображения бытия, жажду просветления своей вселенной, хочу чувствовать себя ей! Но эту динамику я воспринимаю ограниченно (в пределах своих телесных границ) и делаю как раз то, чего не хочу: призыв к созиданию собственного абсолютного и вечного я, воспринятый моим плотским сознанием, ведёт к тому, что я как раз от себя-то, вечного и абсолютного, отворачиваюсь. Он принимает форму похоти - острого недостатка бытия в себе, а это ведь уже и есть то, что я, как вселенная, ненавижу. Таким-то образом грех мной и завладевает. Кстати, если совсем уж внимательно вчитаться в слова Павла, то можно сделать вывод о том, что Павел приравнивает грех к тому, чтобы делать что-то, чего не хочешь. С моральной точки зрения так оно и есть: грех - это своеобразный наркотик. И он делает хитроумные вещи, чтобы убедить меня в обратном, в своей желанности.
  Здесь уместно вспомнить и о расколе человеческой психики (основном качестве наличествующего бытия). Он понятен не только психологически (как противостояние сознания и бессознательного), но и онтологически, последнее, кстати, гораздо проще уяснить. Любая граница в бытии может быть утверждена лишь сенсорно - путём телесного восприятия. И человеческое сознание целиком сенсорно, оно, научно выражаясь, является лишь набором психических функций, связывающих человека с его телом. И, естественно, что я, плотский, опираясь на свои телесные границы, с ужасом буду воспринимать то, что исходит из глубины, из вечности. Меня, плотского, будет ужасать то, чего я, духовный, желаю. Поэтому разделение сознания и бессознательного - вещь довольно условная. Гениальный мистик Уильям Блэйк, к примеру, утверждал, что тело и душа - суть одно и то же , просто грубые органы чувств могут отразить душу лишь телесно. Блэйк этой мыслью объяснил ад.
  Куда же ещё человеку деться, если он не понял, что он наличествующее бытие, что он Христа в себе носит? Куда ему деться, если он может воспринимать себя не иначе, как физическое тело? Когда он лишится физических органов, то окажется в тупике, окажется замкнутым в своём представлении о себе самом, ибо даже ощущать себя уже не сможет. Понятно, почему в аду постоянный плач и скрежет зубов - болезненное чувство, говорящее об ограниченности физического тела, давит проклятием. Понятно и, почему червь не умирает и огонь не угасает - совесть и страсть, как следствия эмпирической ограниченности, не оставляют в покое. Ад - это абсолютно понятное состояние замкнутого в своей ограниченности бытия при упразднении границ (это, похоже, на выращивание квадратных арбузов - коробку снимают, но они уже не могут стать круглыми). И восточное адское учение - учение о карме в этом плане невероятно остроумно. Разве может помещик Плюшкин рассчитывать на какую-то иную судьбу, кроме как стать хомяком? Ведь его сознание ничего другого не знает. А Наполеон в таком случае несомненно орёл: высоко и красиво летает, однако для этого вынужден убивать.
  Сенсорика может привести в ад, сенсорика ограничена. Но ведь есть же что-то ещё в человеке. "Я есть" сенсорно не выводимо. Я знаю, что я есть не потому, что вижу себя в зеркале и могу себя пощупать. Да и во сне ведь я тоже есть, я - не сенсорный. Хотя там я всегда какой-то иной, но тем не менее - это я. В человеке есть иное, не сенсорное ощущение, тот "я", который с приходом заповеди умер, а с приходом Христа воскрес. Этот "я" постоянно даёт о себе знать, причём через отношение к греху, через искупление. Греховные страсти, если убрать от них сенсорику, перестают быть таковыми. Ведь это не что иное, как желание преображения бытия, желание полноты. Это можно ощутить со всей ясностью. Грех, то есть небытие, как творческий потенциал, как изначальную свободу, можно в себе прочувствовать; можно реально ощутить в себе творческий посыл, движение, ни к чему эмпирическому отношения не имеющее, нечто изначальное.
  Итак. У вечности, у бытия есть, как минимум, два состояния, два качества. Однако же - это минимум. Все мы прекрасно знаем, что есть ещё что-то. Если есть Отец и есть Сын, то есть ещё и Некто третий.
  
  
  
  When I offer you survival,
  You say it's hard enough to live.
  It's not so bad, it's not so bad.
  How do you know that you're right?
  
  Brandon Flowers, Bling (Confession of a king)
  
  Глава восьмая. О роке
  
  Когда мы стали лучше понимать то, каким образом осуществляется сотворения мира и его преображение, мы поняли и то, сколь важен и незаменим человек, сколь он могущественен и совершенен. Человеческая свобода, являющаяся прямо из неоткуда, по своей сущности равнозначна вечности. Однако человек по какой-то неведомой причине не ощущает этого, человек не чувствует себя свободным. Он оказывается в бесконечном плену у буквально всего. Такой плен среди философов принято называть "необходимостью". Каким-то образом человеческая, равная космосу свобода обращается в давящую необходимость.
  И сейчас я дерзну объяснить проблему происхождения необходимости. Ведь на неё теперь можно смелее смотреть, можно без страха смотреть на рок. Теория пинков, то есть эволюции может и должна выглядеть иначе, нужен лишь новый угол зрения на неё, менее поверхностный. Даже на потерянный телефон нужно теперь иначе смотреть, хотя это и тяжело. Ведь вы, если такое происходит, если теряете телефон, редко пробуете обвинить в этом себя - чаще жалуетесь именно на судьбу: кто-то вас внезапно позвал, что-то вы вдруг увидели и т.д. и т.п. В общем и целом обстоятельства так сложились и виноваты, конечно, они. И уже даже в этом, в самом малом, можно заметить эдипову трагедию - мы сами привыкли во всём видеть нечто роковое, правда, парадоксальным образом пытаемся это отрицать.
  Современный человек не верит в судьбу - слишком разумным он себя считает для веры в подобные небылицы. "Ты сам - хозяин своей судьбы" - модный нынче лозунг. Вокруг него пробуют строить мировоззрение. Однако оно постоянно даёт трещины. Волюнтаризм обращается в фатализм за считанные секунды. Потому что когда человек, "хозяин своей судьбы", начинает своей судьбой по-хозяйски распоряжаться, у него это не особо-то получается. Но ответственность за неудачи он на себя брать не спешит, во всяком случае не сразу - человеку хочется перевалить её на кого-нибудь: отвлекли, не предупредили, помешали и прочее, прочее, прочее и в конце концов, когда никаких других аргументов не подобрать - просто не повезло. Но категория невезения, согласитесь, не очень-то вяжется с волюнтаризмом: выходит, что судьба в таком случае зависит от какого-то туманного и неподконтрольного "хозяйской" воле фактора везения - на нём ответственность.
  В былые времена люди, не мудрствуя лукаво, относили подобный фактор к категории Промысла. Они сознательно возлагали ответственность на предполагаемое сверхсознание, с которым предположительно возможно было вступить в контакт. Теперь же, когда человек цивилизован и самовлюблён, этот фактор стараются замалчивать. Все прекрасно знают его силу, но специально называть, вырабатывать к нему сознательное отношение и не думают. Как будто бы его вовсе нет. Каждый человек в глубине души отчётливо понимает, что по большому счёту ничтожен, что от него самого в его жизни почти ничего не зависит, но на деле упорно утверждает обратное. Сам себя подбадривает мыслями о "хозяине собственной судьбе", об американской мечте, "терпение и труд всё перетрут". Причём даже в самом этом уповании на терпение и труд обнаруживает некоторую надежду на то, что некие высшие силы за терпение вот-вот наградят, и уже даже этим одним свой волюнтаризм сам же подтачивает. А когда человек, чувствуя одно, утверждает другое - это ложь. Человек постоянно лжёт себе, причём сам даже не понимает зачем. Он делает это автоматически, словно поражённый вредоносной программой компьютер.
  Ложь имеет последствия. Фактор везения, фактор рока продолжает действовать в мире точно так же, как и тысячи лет назад. Человек, называя себя властелином своей судьбы, на деле постоянно перекладывает ответственность за неё на что-то внешнее и высшее. Правда, теперь он уже не верит ни в Бога, ни в богов, а потому вынужден отыскивать это "что-то внешнее и высшее" вокруг, в самом банальном своё окружении. И то, что человек античный списывал на козни Прозерпины, человек современный объясняет масонским заговором, политикой Госдепа, а подчас чем-нибудь откровенно шовинистским. Мы прекрасно знаем, каких масштабов это может достичь - двадцатый век написал это кровью. Тем более, что в поиске богов и демонов человеку теперь очень помогает наука, особенно медицинского толка. Все свои неурядицы, ответственность за неудачи, последствия распоряжения собственной свободой теперь можно легко списать на массовую истерию, болезнь и, конечно же, на депрессию. Разве ж была у Эдипа какая-то там трагедия? Да что вы, право? - У него же всего-навсего была депрессия. И вопрос закрыт. "Депрессия" закрывает любой вопрос. Ответственность перекладывается тут же.
  В итоге современный человек, постоянно претерпевающий горькие последствия распоряжения собственной свободой, оказывается совсем ни в чём не виноват. Виноваты болезни, общество, заговоры, магнитные бури - всё, что угодно. И при всём при этом человек пытается называть себя хозяином своей судьбы, горячо отметает какие-либо предположения о высших сверхприродных силах.
  Но эти самые силы, тем не менее, постоянно напоминают человеку о себе, буквально его преследует. Рок преследует нас точно так же, как преследовал старину Эдипа. И все мы это знаем. Все подмечали роковые стечения обстоятельств в собственной судьбе. Стоит только на что-то решиться - так сразу же возникают препятствия; стоит в чём-то разочароваться - так тут же появляются какие-то новые обстоятельства, вселяющие надежду; стоит только к чему-то привязаться, так это будто бы специально кто-то начинает отвязывать. Стоит только обрадоваться - так кругом сразу одни грустные. Только самые ненаблюдательные из нас никогда такого за собой не замечали - честно говоря, сложно представить, что такие люди существуют. Наблюдательных подавляющее большинство. И некоторые из них сумели придать своей наблюдательности бессмертную символическую форму. К примеру, Фёдор Достоевский, к помощи которого я в очередной раз обращаюсь.
  "Преступление и наказание" - что это, как не символ борьбы человека с судьбой? Весь вопрос Родиона Раскольникова в том и заключался, чтобы испытать судьбу, узнать кто сильнее. И как только он отчаялся в своём замысле, посчитал себя неспособным на убийство, в тот же час, словно каким-то бесом ведомый, обнаружил то, что сделало его замысел осуществимым. Родиона буквально вынесло к убийству именно тогда, когда он сам менее всего в него верил. В этом есть какой-то невероятно чёрный юмор: Раскольников дерзал испытывать судьбу, а на деле вышло так, что судьба, будто бы в ответ на дерзость, испытала его самого. Родион прошёл через муки не менее страшные, чем Эдип.
  Но откуда это берётся? Почему, что бы ни делал человек, он всегда оказывается перед препятствием? Почему у любого его замысла находится противовес? Мы уже знаем, что во многом это обуславливается сложным онтологическим положением человека - его неприятием каких-либо границ. Человек так устроен - ему нужны препятствия, чтобы что-то сделать. Он имеет непрекращающуюся потребность к самопреодолению. Он сам усиленно ищет препятствия в любом, даже самом простом деле. Иначе ему просто будет неинтересно - дело лишится смысла, ведь смысл любого человеческого действия - победа и рост над самим собой. Тяга к препятствиям заложена глубоко внутри нас. Потому, кстати, наш быт для нас так тягостен: когда в жизни не находится никаких других препятствий, нужно отяготить её хотя бы бытом - ритуалом, который бы давил и призывал его преодолеть. И потому для многих натур, чаще мужских, быт становится настоящей каторгой - они порой перестают видеть в быту реальные препятствия, а значит, не видят более и возможности роста. Каторга - по меткому выражению последнего французского романтика, - это не то место, где работают киркой, а то, где работа не имеет смысла . Человек - создание героическое, он нуждается в подвигах. А какой же подвиг можно совершить в быту? Некоторые, впрочем, ухитряются. Им можно только позавидовать.
  Большинство же вынуждено искать какие-то иные пути для подвигов, для преодоления себя. И нам всем нужно сказать огромное спасибо барону Кубертену - человеку, сделавшему спорт массовым. С его помощью подвиг стал доступен каждому. Спорт - это сплошное самопреодоление. И в то же самое время - это сплошной, ещё более надуманный, чем быт, ритуал. Те препятствия, которые приходится преодолевать спортсменам - это выдумки, это плод человеческой мысли, закреплённый в правилах того или иного вида спорта. Однако эти выдумки (как и в быту) ведут к реальному росту человека над собой. И не было бы этого роста, если б не было придумано препятствие. Спорт даёт каждому возможность ощутить суть онтологического парадокса лежащего в основе личности, суть взаимоотношения субъективного ощущения и объективной необходимости. Спорт доказывает, человеческая жизнь определяется не столько категорией интереса, то есть соответствия внутреннего ощущения внешнему положению дел, сколько категорией азарта - торжества внутреннего в рамках внешнего. Спортивный азарт - это ни что иное, как наивно воспринятая тяга к победе над необходимостью, над роком. Убийство процентщицы в "Преступлении и наказании" - это очень азартное свершение. Поэтому восхвалим спорт за то, что он позволяет нам удовлетворять нашу тягу к победе над роком наиболее человечным образом. А также станем терпимее относиться к тем людям, для которых быт - это тоже в своём роде спорт.
  
   Итак, препятствия усиленно ищутся человеком, и это понятно. Но это ни мало не объясняет того, почему препятствия так легко находятся. Ведь дабы рок, дабы эдипово пророчество осуществилось, мало одной субъективной к тому предрасположенности, нужно ещё и объективное к тому стечение обстоятельств. И таковое почти всегда налицо. Конечно, телефон можно потерять и благодаря одному лишь сокровенному в дальних тайниках души желанию избавиться от надоедливой вещицы и разделаться таким способом со всеми связанными с ней рабоче-бытовыми проблемами. Но в случае разрешения от бремени вопроса "тварь я дрожащая иль право имею?", раздавившего сознание, одного только личного желания маловато. Как помните, в случае с убийством старухи Раскольниковым сами собой сложились воедино с десяток странных и роковых случайностей. Сложились таким образом, что Родион просто не мог не убить. Он оказался самым настоящим Эдипом в плену у судьбы. Достоевский великолепно изобразил этот момент, это ощущение Раскольниковым себя пленником рока. Перечитайте начало "Преступления и наказания" - заново переживите эдипову трагедию, оцените гений Достоевского, не упустившего ни детали. Всё вокруг Родиона роковое, всё относится к нему, всюду знаки и последний и решающий среди них - разговор на рынке, после которого несчастный окончательно сорвался в пропасть, когда ощутил, что больше себе не принадлежит. Подобное ощущение всем знакомо, но при чтении Достоевского, становится ясным, что знакомо оно до боли.
  Достоевский - самый роковой писатель в истории. Античным драматургам такое даже присниться не могло. С первой страницы любой книги Фёдора Михайловича сразу начинает чувствоваться судьбоносность происходящего. И чувствуется, и проявляется она внутренне, субъективно. Этим Достоевский на пять голов выше всех остальных: у него рок заключён не вокруг героев, как нечто сторонне довлеющее - рок Достоевского живёт в них самих. Его герои оказываются в центре вселенной, всё как бы из них течёт и через них. И рок Достоевского поражает. В его книгах постоянно бросаются с колоколен, съезжают с горы, падают вверх тормашками и т.д. и т.п. И всё это случается как-то органично, плавно, само собой, незаметно. Хотя персонажи и заявляют о том, что решаются, дескать, прыгнуть в пропасть, но на деле оказывается, что прыжок этот состоялся уже давно, теперь же приходит понимание. Да и неясно, владел ли кто-нибудь из них когда-нибудь самим собой? Или всюду рок? Заметьте, у Достоевского ни в одной из книг ни у кого никогда не получается задуманного, причём ни в чём, даже в самом малом. А те, кто задумывают много, всегда оказываются персонажами комичными. Наиболее же глубокие персонажи, персонажи любимые - всегда те, которые прямо заявляют, что вообще ничего не контролируют и не планируют, а просто летят в пропасть.
  Достоевский обнаруживает в роке субъективное, личностное начало. Он не сомневается в том, что, если человек ощущает себя будто бы на краю пропасти, будто бы падающим, то перед ним обязательно возникнет пропасть реальная. Пропасть просто не может не возникнуть. Книги Достоевского со всей остротой подчёркивают это. Между субъективным личностным ощущением и объективной внешней необходимостью существует какая-то крепкая, неразрывная связь, связь почти закономерная, но ни каким законом не в силах быть объяснённая.
  Правда, верный символ, позволяющий отразить сущность этой связи, у человечества есть. И здесь мы снова оказываемся перед теми истинами, которые принято называть религиозными. Искомый символ - самый, что ни на есть, религиозный. К нему мы подобрались ещё в конце предыдущей главы. Когда писал о том, что если есть Отец и есть Сын, то должен быть и Третий, - это был наш символ.
  Нам снова не обойтись без глубокой онтологии, опять требуется взгляд на бытие как таковое.
  Мы знаем, что мироздание возможно только лишь через личность (то есть через вечное бытие, поставленное перед границей), только благодаря личности бытие не оказывается простым "я" повисшим в бесконечности. Мы помним, что личность, познав границы, начинает грешить, то есть наивным образом укрепляться в поставленных границах, к чему её ведёт неверно истолкованный страх, и тем самым начинает утверждать небытие, вносить хаос, разрушение и время в вечное и гармоничное бытие. То, как именно это происходит на личностном уровне (то, как греховность поражает и парализует вечное начало в личности), доступно и максимально полно изложено святым Павлом в седьмой его главе послания римлянам. Однако тот же Павел в том же послании (в пятой главе) заявляет, что "когда умножился грех, стала преизобиловать благодать ". И если убрать из его слов этическую сторону восприятия (а сам святой, похоже, и не думал заниматься морализаторством), то понимать их нужно так, что, лишь только личность, оказавшись перед пределом, начала использовать собственную равную вечности свободу, дабы укрепить этот хрупкий предел, в мире тут же начала действовать сила, помогающая личности освободиться от гнёта этого предела и направить её свободу в вечность. То есть под благодатью нужно понимать движение от вечного бытия к личности, возникающее при негодном, ограниченном использовании личностью её свободы. Христиане воспринимают это движение с воодушевлением, отсюда и столь яркий положительный окрас самого термина "благодать". Однако это не всегда человек был таков. До явления Христа окрас был отрицательным. Всё , что писалось здесь о роке и Эдиповом проклятье, не на это ли указывает? Античный рок - это и есть тот Третий, кто вставал между человеком и богами, и кого люди античные, духовно слабые и богами напуганные, не могли воспринимать иначе, как со страхом, негативно. Христиане же возлюбили Бога, перестали бояться, а потому и в рок верить перестали. Они уверовали в Провидение, стали воспринимать происходящее не с эдиповым первобытным ужасом, а благодатно. Благодать по онтологической своей сути - это рок, но смиренно воспринятый. Это тот Третий между Отцом и Сыном. Его можно бояться, а можно любить - это в человеческой власти.
  Выходит, что наше исследовании оказалось перед вопросом происхождения благодати. Что само по себе чревато и может втянуть в пелагианский спор. Дабы не прослыть еретиком, не стану размышлять о заслуге личности в движении бытия к ней, а буду строго придерживаться выбранного онтологического пути. И тогда благодатное движение бытия к личности становится понятным само собой. Когда бытие, дабы познать себя бытием, дабы начать творить, создаёт внутри себя личность (то есть полагает внутри себя фиктивную границу), оно, помимо сотворения таким способом вечного и гармоничного мира, само оказывается перед небытием (апогей этого - распятие Христа). Однако тут мы прибавляем, что небытия - нет. Там, где что-то есть, небытия быть не может. Но личность, то есть то же самое вечное бытие, только имеющее представление о пределе, упорно утверждается в поставленных перед ней телесных границах, создавая тем самым для себя "заграницу" - что-то постороннее и внешнее. Разрывая тем самым бытие на своё и внешнее. Бытие (вечность), естественно, не может на это не реагировать (его как-никак пробуют разорвать, создать в нём пустоту, каковой оно по определению иметь не может). Если пробовать символическим образом отразить суть такой реакции, то это сродни уровню моря: можно сколь угодно долго вычерпывать воду из определённого, огороженного флажками участка, но уровень воды в нём продолжит оставаться точно таким же, как и за флажками. Проще говоря, как бы сильно не старалась греховная личность считать себя телесной, ограниченной и смертной, у неё этого не выйдет. Чем упорнее она это делает, тем упорнее вокруг неё складывается нарушающее её телесность и ограниченность бытие.
  Нужны ли примеры в доказательство этого? У вас у всех они найдутся в изобилии. Да и литературных примеров тоже не счесть. Возьмём того же бальзаковского Гобсека (ведь в мире нынче столько живоглотов, сколько Бальзак и представить не мог). Вы думаете, что его страсть к накоплению, к накоплению безумному, которое можно охарактеризовать формулой "ни себе, ни людям", определялась одной лишь жадностью? Вы ошибаетесь. Чужое добро буквально гибло, приходило в негодность, покрывалось плесенью в закромах ростовщика по той причине, что у него была возможность всё это раздать. Он не только изнутри был съедаем желанием от всего этого избавиться (что, конечно, возбуждало в его мелочном мозгу стремление удержать любой ценой), но и внешне к тому был принуждаем. Всё, им награбленное, обращалось в хлам, которым он сам не мог воспользоваться. В хлам ненужный, от которого стоило бы избавляться, но Гобсек упорно за него держался. Гобсек - это ещё один пленник рока, то есть человек, отвергнувший благодать. Жадные люди таковы потому, что их постоянно преследует мысль и возможность всё отдать, а когда человеку такое мыслится (и когда есть такая возможность), то мыслится обычно так, что отберут или украдут. И тогда хочется всё это удержать, хочется победить судьбу, которая рискует разрушить этот узкий, жадный мирок. Если вы завидуете нашим олигархам, то подумайте, насколько сильно подобные люди одержимы собственным страхом (то есть потаённым желанием) делиться, насколько далеко уходят от подлинных своих желаний, стараясь перебороть этот страх, насколько их души расколоты и жаждут свободы.
   Поэтому то, что Раскольников услышал на рынке, было ни чем иным, как благодатью. Это было сохранением вечности души Родиона, победой над необходимостью. Ибо его "не могу убить" было ограничением его свободы, его вечности. Ведь это "не могу" было его сознательным мнением, представлением, то есть пределом, разрушающим цельность его личности, ограничивающим его свободу. И как только он сознательно укрепился в этих пределах, уверился в том, что у него нет чисто объективной возможности убить, как тут же таковая возможность у него появилась. Сознательный предел пал, у него появилась возможность поступить так или иначе. Выбор появился. Появилась свобода, которой он, к сожалению, распорядился так, как распорядился. Благодать - это создание свободы для человека. Она ни к чему не принуждает. Но человек редко принимает благодать - обычно он кидается в крайности и видит в ней посылаемую роком возможность. Хватается за предполагаемую возможность (как Раскольников) - и сразу оказывается заложником.
  Человек ищет то, во что можно "упереть" свою свободу, то есть всегда ищет необходимость. Пусть даже и высшего порядка. Ищет какую-то метафизическую санкцию для своих действий, разрешение небес. Человек - создание роковое. Свобода сводит его с ума. Человек не хочет ощущать на себе её бремя, он упорно не хочет видеть в себе вечности, а потому настойчиво упирает себя во что-либо, в преграду, ищет для себя ограниченное русло. Но вечность также упорно убирает от человека эти преграды, разрушает построенную им броню.
  И тут мы снова должны отметить всю гениальность, всю глубину христианского вероучения. Потому что вся онтология, изложенная в этой книге, легко умещается в символ Святой Троицы. Тринитарность действительно онтологически объясняет мир. И вот тут, насколько это возможно философски, я попробую толковать догму. Что, конечно, возможно лишь отчасти. Скорее уж догма поможет мне толковать философию. Есть Бог - Отец, то есть вечное бытие. Есть Бог - Сын, то есть личность, вечное бытие, заключённое в границы, имеющее знание о небытии. Но ведь есть ещё Святой Дух, также заключающий в себе вечность, и являющийся как бы посредником между Отцом и Сыном. Дух везде и дышит там, где хочет. Действия бытия, осуществляемые им после, а порой и в ответ на внесение в него человеком небытия, и есть Святой Дух. Дух - это создание вокруг человека божественной полноты. Дух - это вечная благодать. И ясно, что чем больше в мире греха, то есть небытия, то тем больше и благодати, то есть действия бытия по устранению небытия, по заполнению его собой.
  И раз уж мы открыто заговорили о Святом Духе, то тогда можно поразмышлять и ещё над одной догмой. Само собой, что это будет интересно христианам, но и не христианам не стоит откладывать книгу - это напрямую касается линии нашего размышления. Я будуговорить об отступничестве от Святого Духа и о непростительном грехе.
  Не все это знают, но доктрина о семи смертных грехах - вовсе не евангельская, и, в общем-то, даже не библейская. Ни в одной из книг Священного Писания не приводится никакой специальной греховной классификации. Это лишь предположения Отцов Церкви, в которых они, кстати, не совсем были друг с другом согласны. Христос же и подавно ни о чём таком не говорил, он указал лишь на единственный непростительный грех - хулу на Святого Духа. Об этом нам известно из двенадцатой главы Евангелия от Матфея. Евангелист повествует о том, как Иисус Христос по своему обыкновению изгнал демона из беснующегося, на что иудейские законоучители заметили, что сделано это было не иначе, как силой князя бесовского, что Бог тут не причём, и деяние это не богоугодное. Христос в ответ на это, во-первых, логично и остроумно пояснил глупость и абсурдность такого заявления: ведь выходит тогда, что сам князь бесовской восстал на своё же царство, что, конечно же, Богу угодно, а во-вторых, заявил дословно следующее: "Посему говорю вам: всякий грех и хула простятся человекам, а хула на Духа не простится человекам; если кто скажет слово на Сына Человеческого, простится ему; если же кто скажет на Духа Святаго, не простится ему ни в сем веке, ни в будущем. Или признайте дерево хорошим и плод его хорошим; или признайте дерево худым и плод его худым, ибо дерево познается по плоду ".
  Возникает очевидный вопрос: почему Христос называет непростительной человеку лишь хулу на Святого Духа. Но и ответ на него на самом деле столь же очевиден. Если под грехом мы понимаем утверждение личностью границ собственного бытия, то есть разрушение вечности небытием, то тогда, действительно, любой грех может быть прощён. Ведь, как бы сильно личность не запиралась в собственных границах, вечность всегда будет их со своей (как бы внешней для личности) стороны благодатно разрушать - будет поддерживать своеобразный баланс. Получается, что отрицание вечного бытия, даже прямое утверждение небытия, скажем, даже убийство может быть прощено личности. Ведь существует же покаяние - то есть осознание личностью собственного преступления перед вечностью, что уже равносильно утверждению вечности. Самый закоренелый преступник в конечном счёте может приобщиться к вечности. Ибо хулу на Отца Спаситель даже и не предполагает. Что вполне понятно. Разве кто-то может отрицать само бытие? Сам же хулящий своим существованием уже опровергает себя. Более того, Христос охотно прощает хулу на Себя, на Сына. То есть личность может приобщиться к вечности, даже не замечая её внутри себя.
  Свершение же личностью чего-то окончательно и бесповоротно непростительного, по-настоящему безбожного подразумевает под собой нечто такое, в результате чего личность в конечном счёте оказывается вне вечного бытия, оказывается замкнутой в себе, в собственном представлении (банально говоря, в аду). Но это сделать неимоверно тяжело - потому что, повторимся, в мире изобилует благодать - движение вечности навстречу ограниченной личности. Чтобы устоять против такого движения, личности нужно планомерно от него отворачиваться, отбиваться. Вот и выходит, что вне вечного бытия личность может оказаться лишь в том случае, если она отрицает существование благодати, то есть движения вечного бытия к ней навстречу, что и подразумевается под хулой на Святого Духа.
  Для полного понимания нужно учесть ещё и то, при каких обстоятельствах Христом были произнесены слова о хуле на Святого Духа - это произошло в связи замечанием о силе князя бесовского. И это немаловажно - это обнаруживает "механизм" хулы. Личность не может отрицать себя, не может отрицать и бытия. Но также она не может отрицать и некоторого соотношения, взаимодействия между ними. Ответственность за распоряжение свободой, как это было показано выше, всегда хочется на кого-нибудь переложить. А поскольку личность отрицает движение к ней вечности, то себя в своих сознательно-телесных границах она признаёт именно таковой, то есть замкнутой. Всё же остальное, объективное, движущееся ей навстречу, представляется ей в таком случае чем-то посторонним, какой-то сторонней объективной силой, никоим образом с ней не связанной. А обнаружение в вечном бытии сторонних (отличных от вечного бытия) главенствующих сил уже и есть поклонение князю бесовскому. Даже сам термин "князь бесовской" далеко не случаен. Мы помним, что беснование - это вынос собственных страхов в вечное бытие, проецирование их вовне. Слово же "князь" означает признание объективности, главенствующего положения, "легитимности" этих страхов, подчинение и поклонение им. И само собой, что под князем бесовским в таком случае можно понимать, что угодно. Для кого-то им стало государство, для кого-то время (ибо нет ничего более разрушающего вечность, чем восьмичасовой рабочий день), для кого-то наука (это, пожалуй, самый страшный князь), для кого-то что-нибудь ещё, ну а для кого-то - собственной персоной князь бесовской - есть, наверное, до сих пор и такие тоже.
  Отрицание личностью движения к ней вечности означает её закупорку в собственном представлении, в собственных страхах. Достоевский гениально сравнивает это человеческое состояние с тем, как если бы голодный в пустыне начал питаться собственной кровью . И что самое грустное: Бог и рад бы помочь и простить, Он шлёт благодать, разворачивает Себя перед личностью, но именно это-то личностью упорно и отрицается. "Не простится ему" в речи Христа означает "не можешь быть спасён Богом", потому что отрицаешь пути, которые он шлёт для спасения, обрекаешь себя на ад.
  
  Начал с судьбы, продолжил благодатью, а закончил адом и князем бесовским. Вот теперь самое время говорить о зле.
  
  
  If ever your world starts crashing down,
  Whenever your world starts crashing down...
  Whenever your world starts crashing down...
  That's when you find me!
  
   OneRepublic, All Fall Down
  
  Глава девятая. О зле
  
  О чём же ещё можно говорить после того, как речь зашла о "князе бесовском"? Только о зле. Бесы и зло в нашем понимании крепко связаны. Быть может, это даже и вовсе одно и то же. Предыдущие главы позволяют подобное предположить. Но не будем спешить. Разговоры о зле не терпят суеты. Тем более, мы опираемся на онтологию: нам нужна первореальность, без человеческих, вторичных морально-этических надстроек. При таком взгляде реальностью обладает безграничное бытие. Реальна также и ограниченная личность. И в качестве самостоятельного лица процесса мироздания реально ещё и движение бытия к личности для раскрытия в личности безграничного бытия. И вот вопрос: откуда здесь взялось зло? Ему как будто бы и вовсе здесь нет места. Выходит, что зло и в самом деле является чем-то родственным "князю бесовскому". Это нечто такое, что признаётся реальным, но реальности по существу не имеет. Зло онтологически нереально, но тем не менее является в мире неоспоримым фактором. И нам нужно понять, как эта нереальность становится реальной.
  Мы уже знаем, что известное нам бытие, известная нам динамичная, меняющаяся реальность не может существовать без человека. Более того, она не могла быть без человека сотворена. Потому что само творчество (творчество мироздания) предполагает наличие человека. Творение Богом мира возможно только при наличии человеческой личности (если же вы - атеист, то скажу иначе - существование макрокосма определяется существование микрокосма, т.е. человека; иначе макрокосм пуст, бессодержателен). И подобно тому, как через личность творится реальность, как благодаря ней бытие становится живым и динамичным, в мир проникает и зло.
  Зло в мире - от человека. Зло - это всего-навсего плод древа познания. Уже неоднократно было сказано, что познание себя, заявление собственного "я" в вечности имеет неотвратимые и непоправимые последствия. После того, как личность различает себя, она различает и что-то вне себя. И весь вопрос в том, как относиться к тому, что я различил вне себя, к тому, что я почитаю внешним и себе посторонним. Всё, что позволяет мне комфортно существовать, я почитаю добром, ну а то, что мешает тому - злом. Зло - это тоже лишь рациональное представление замкнутой в себе личности, это тоже её бесы. Когда лев ест антилопу, не каждый признает это злом, но когда лев ест человека, это кажется злом всем. Сама мысль о том, что человеческое тело может быть съедено, доставляет личности дискомфорт, вселяет в неё страх.
  Зло - это по сути такое же движение бытия к личности, как упомянутая ранее благодать, но превратно понятая. Когда человек не принимает благодати, то есть не корректирует своё сознание с давлением на него бытия, пытается этому противостоять, он неминуемо порождает зло - бытие начинает ломать созданные человеком границы. Зло - это необходимым образом действующая на человека вечность. Когда гора не идёт к Магомету, Магомет идёт к горе. Здесь происходит то же самое. Когда личность отворачивается от вечности и начинает обустраивать комфорт в своих конечных пределах, вечность даёт о себе знать. Вторгаясь в эти границы, она заставляет обратить на себя внимание. И наш многострадальный трудоголик, вернувший потерянный телефон, или раздобывший новый, но не сделавший необходимых выводов относительно собственной суеты, сильно рискует. Например, он может всё также случайно поломать ногу прямо по пути на столь дорогую его сердцу работу. А всё для того, чтобы, наконец, понять, что человеческое сердце должно дорожить более возвышенными вещами. И перелом этот он будет считать злом. Уж точно не добром.
  Зло немыслимо без добра и от него неотделимо. И именно о добре следует говорить в первую очередь. Ведь оно предшествует злу. Это было ясно уже самым древним. А знаменитая схоластическая доктрина Privato boni, учение о примате добра, и вовсе логически неопровержимо. Зла самого по себе нет. Чтобы это доказать, нужно элементарно сравнить два злых деяния. То, что одно из них может показаться более злым, чем второе, уже указывает на относительность зла - одно деяние злее другого потому, что в нём меньше добра. И зло в таком случае становится индикатором добра, ориентиром. Но тогда это может означать и то (чего, кстати, не учли создатели доктрины), что зло во имя существования добра должно быть оправдано. Это, конечно, никто не станет утверждать прямо, но так именно всегда и выходит. Вся католическая теология, не признающая реальности зла, занимается его постоянным оправданием. Да и вся философия, вся наша жизнь - тоже.
  Человечество с самой своей зари грезит о победе добра над злом. В индивидуальной, отдельной жизни такое чаяние обычно выражается в виде алкания счастья. Достигнуть состояния удовлетворённости собственной жизнью (именно так определяется счастье в классическом эвдемонизме), как раз и значит достигнуть в индивидуальной жизни победы над злом. Когда я счастлив, то я не подвержен действию зла, окружён одним только добром - вот идеал эвдемонизма. И этого идеала человечество пытается достичь тысячелетиями. Был Ницше, был Достоевский, были мировые войны, но мы по-прежнему верим в этот идеал. Мы всё никак не хотим признать, что добро - это тоже лишь плод древа познания, тоже последствие греха. О добре помышляет лишь павший человек, человек разделённый и ограниченный. Бессмысленно доказывать примат добра над злом. Бессмысленно доказывать нереальность зла, опираясь на добро. Потому что добро точно также, как и зло, нереально, не имеет подлинных онтологических основ. Добра нет в мире точно так же, как и зла. Оно есть порождение искажённого восприятия, причём очевидное. Банально говоря, добро - это всё то, что мне нравится, а зло - всё, что не нравится. Это чисто умозрительные, субъективные категории.
  И даже самое очевидное мировое зло, зло вопиющее - тоже относительно и добром порождено. Оружие ведь с благими целями изобретается, даже атомное. А радиация - так это, вообще, неисчерпаемый источник добра и процветания человечества. Без добрых целей никто не стал бы расщеплять атом.
  Разве война это зло? Она всегда сулит добро, для нападающих, по крайней мере. Отнять еду у чужих детей, дабы отдать своим - это разве не добро? Так, во всяком случае, долгое время считалось, пока, наконец, после веков кровопролития, мы не научились шире смотреть на добро и зло войны, перестали видеть в ней только "своё добро", стали замечать, каким злом оно оборачивается. Теперь украденное у врага стадо - не такое однозначное добро, как раньше. Хотя мы по-прежнему крадём во время войн, но выдумываем теперь ещё что-то, объяснения просто "добром" уже не достаточно.
  Правда в том, что нет ни добра, ни зла: они преходящи, а потому сами по себе пусты. Возможно, вы попробуете привести в качестве примера абсолютного и неопровержимого зла смерть. Однако подобное отношение к смерти есть явное субъективное представление. Чтобы судить о том, зло - смерть или добро, субъекту нужно испытать её на себе, без этого любое его о ней суждение - лишь предположение. И вдобавок смерть противоположна жизни, то есть бытию. Уже одно это выводит смерть из под морального суда добра и зла. В этом мире реальна лишь жизнь и смерть, как её таинственное качество, и уж точно не добро и зло.
  Кто наиболее страстно и яростно утверждает жизнь, всегда тяготится этими "слишком человеческими" категориями. Самые живые, самые независимые и смелые постоянно пытаются взглянуть по ту сторону добра и зла. И от этого кажутся злыми: им же приходится не только зла избегать, но и добра. А когда человек отворачивается от добра, то банальное сознание приписывает ему стремление к злу. И в глубине души начинает ему сочувствовать и даже завидовать - именно этим объясняется неизгладимый и неисчерпаемый интерес масс к тёмным принцам типа Дарта Вейдера или Джокера. Эти герои открыто и сознательно бунтуют против добра, против его тирании. Средний же человек не может себе такого позволить - он вынужден терпеть тиранию добра и скрытно, бессознательно озлобляться. Только безудержное стремление к добру порождает зло. Без Энакина Скайуокера не может быть Дарта Вейдера, Джокеру требуется Бэтман. Поиск добра ставит человека перед злом. Если мостить путь человечества исключительно благими намерениями, то оно, известно, куда в итоге придёт.
  Почти уже пришло. Наша на добре основанная жизнь превратилась в постоянный и целенаправленный поиск зла. То, что Царства Небесного не достичь на земле, мы как будто постоянно пытаемся проверить и доказать на практике. И ищем всё новые и новые тому доказательства. Мы словно пытаемся низринуть собственный идеал достижения абсолютного добра. Как только мы к нему как будто приближаемся, как только перед нами начинает маячить фантом счастья, мы сами же его отгоняем - опять находим что-нибудь злое, и оно снова не даёт нам покоя. Поэтому немудрено, что наша, самая добрая в истории, цивилизация мучается постоянным предчувствием конца, томится его ожиданием, жаждет его. Такого всепроникающего эсхатологического пафоса не наблюдалось даже две тысячи лет назад. Теперь уже и книг не пишут, и фильмов не снимают без отсылок к Апокалипсису. Заинтересовать зрителя и читателя ничем иным уже нельзя - на повестке дня обязательно должна стоять тема скорого наступления конца света и по возможности его предотвращения.
  Мы так стремимся омрачить имеющееся у нас добро, что силимся обнаруживать зло и в самых, казалось бы, мелочах. Делаем это фанатично. Даже пустячное спортивное поражение теперь представляется нации вопиющим злом, повергает её в уныние, почти в безумие. Нам нужны отрубленные головы, и в то же самое время нам хочется причитать и жаловаться. Мощь страдания от почти любой, пусть даже самой нелепой несправедливости, от не самого, в общем-то, страшного зла оказывается в разы сильнее всех наших восторгов от величайших побед и достижений. Люди ищут отнюдь не побед - люди жаждут поражений. Только поражения дают удовлетворение, они приносят куда больше подлинных эмоций. Поражения несказанно сладостны. Поэтому - то наши многострадальные футболисты нам гораздо более дороги, чем наши блистательные хоккеисты.
  Русскому ли человеку не знать всей сладости страдания, всей притягательности зла? Русская нация им проникнута. Ведь она никогда в своей истории не опиралась на земное добро. С самого своего становления она только и делала, что стойко претерпевала зло. У русской нации совершенно особый дух - ему противно добро. И бесполезно ему его прививать. Россия никогда не станет такой, как Германия - в противном случае это будет уже не Россия. Русский народ чувствует себя собой, чувствует себя русским лишь тогда, когда окружён злом. Без этого он начинает разлагаться. Ему зла не хватает. Только когда вокруг царит зло, мы, россияне, чувствуем себя подлинно живыми и свободными. Добро нас сковывает, не даёт русскому духу развернуться.
  Но тирания добра - это ещё не самое страшное, что подстерегает человека. Куда ужаснее то, что добро вдобавок вторгается в святая святых - в нашу совесть. Слишком человеческое пробует проникнуть в то главное в нас, что неоспоримо богочеловечно. Вечный светоч истины, несгибаемый ориентир правды рискует быть превращён в банальный датчик добра и зла. Духовная сущность совести сковывается и подменяется моральной. И вместо раскрытия глубин духа, вместо откровения истины совесть начинает заниматься этическими головоломками. Она вязнет в жалкой банальности и закрывает человеку путь в вечность. Подлинная жизнь отдаляется от нас по причине омрачённой добром совести. Нам всё чаще и чаще приходится делать выбор между добром и истиной. Совесть просто кричит, неистовствует, однако же, мы не всегда выбираем истину. А ведь само уже размышление о выборе между добром и истиной является унизительным для подлинно человеческого достоинства. Уже одно это ложится непосильным грузом на совесть. Потому что она не терпит компромиссов.
  И тут в очередной раз хочется привести евангельский пример. Он сам собой напрашивается. Всё-таки это Книга, в которой даже самый притязательный и искушённый в размышлениях ум может найти ответы на все волнующие его вопросы. Только, в очередной раз повторяю, не стоит считать это ни проповедничеством, ни попыткой объяснить религиозный символ. Религиозный символ в данном случае поможет объяснить развиваемую мысль, будет удачной для неё иллюстрацией. Потому что в Новом Завете имеется бессмертный образчик того, как мораль омрачает совесть, и как представление о добре и зле закрывают человеку дорогу в вечность.
  Вот уже две тысячи лет Иуда Искариот считается воплощением самого гнусного предательства. Брут и рядом не стоял. К тому же Иуда по современным критериям - однозначно отрицательный герой Евангелия, пожалуй, единственный полностью отрицательный. Ни Пилат, ни даже Каиафа не могут сравниться с Иудой в силе людского презрения. Справедливо ли это? Согласитесь: в том, чтобы указать стражникам местонахождение Христа, который и не думал скрываться и даже наоборот - ожидал, чтобы его нашли, не так уж много подлости. Если не смотреть на эту историю, как на развязку богочеловеческой драмы, а лишь, как на религиозные волнения в Иудее, то тогда можно уверенно говорить, что Иисус в любом случае был бы схвачен и предан суду - при участии Иуды или без оного. А при более вкрадчивом религиозно-философском взгляде Иуда представляется заложником божественной мистерии происходящей в Иудее. Особенно если учесть его печальный конец, и особенно если учесть, что Христос прекрасно знал, что будет предан Иудой. О чём Он даже сказал Иоанну Заведееву. Если уж речённое пророками непременно сбывалось, то могло ли не сбыться сказанное самим Христом? Иуда этого, возможно, и не знал, но ситуации это не меняет - он не мог ничего изменить. Предательство было для него роковым.
  В то же время среди учеников Христа мы находим ещё одного человека, которому было напророчено предательство. Причём это было сказано ему открыто, прямо в лицо и лично Христом. Этот человек - Симон, наречённый Петром. "Иисус отвечал ему: душу твою за Меня положишь? истинно, истинно говорю тебе: не пропоет петух, как отречешься от Меня трижды ". И сбылось.
  В отречении Петра было, как минимум, не меньше подлости, чем в предательстве Иуды, который лишь решил обогатиться на том, что неминуемо должно было произойти. Для Петра же - приближенного к Христу человека, обещавшего жизнь за Него положить, открещивание от каких-либо связей с Ним при первой же опасности кажется совсем низким. Непростительно низким.
  Предательство Иуды и отречение Петра - это одинаковое отступничество от Истины. И по идее их обоих нужно одинаково презирать. Но предание рассудило иначе. Потому что соль истории заключена не в самих их поступках, а в том, что произошло дальше. Отступники совершенно по-разному отреагировали на отступничество, они по-разному услышали голос совести.
  Пётр, поняв, что нелицеприятное пророчество сбылось, залился слезами. Его сознание пало. Налицо глубокий внутренний конфликт. В Петре что-то с чем-то столкнулось. Что с чем? Против чего именно восстала петрова совесть? Обо что она преткнулась? Можно было бы элементарно ответить "о предательство", но это будет слишком легко. Нужно разбираться по порядку.
   Пётр - самый приближенный к Иисусу человек. Среди остальных считается Его любимчиком, всегда первым бывает Им наставляем, всегда словом пытается доказать Ему свою полнейшую преданность. Иисус в ответ на одно из таких доказываний предсказывает ему отречение. Затем, когда Иисуса пленяют, Пётр трижды объясняет людям, указывающим на его связь с Иисусом, что они ошиблись. Вот собственно и всё. Не будь Пётр святым Апостолом, можно было бы элементарно сказать о падении сознания после очевидной его инфляции и на этом остановиться. С Петра просто сбили спесь, надутое эго лопнуло, он оказался не так хорош, каким себе хотел казаться...
   Однако язык не поворачивается говорить такое о святом. Всё здесь куда сложнее. Но для начала всё же отмечу, что подобные предательства-раскаяния банальны и даже пошлы - для святого это действительно как-то просто. Такие раскаяния имеют объективно-моральное выражение и такое же происхождение. В них нет ничего реального. Они лишь плод воображения, они надуманы. Пётр, культивировавший в себе преданность, на деле оказался не предан. Но сама его преданность фактически была лишь плодом его воображения, она никогда до отречения и не была чем-то объективно существующим. Я не говорю, что его преданность была нереальной, она не была объективной. Просто наш разум привык считать реальным лишь объективное. И объективно верность Петра Христу раскрылась, стала свершившимся фактом гораздо позже. Но реально она существовала всегда! Именно разница между реально существующим и существующим объективно стала причиной слёз Петра. Его опирающийся на идеал преданности разум указывал ему на то, что после свершённого он - предатель. Но совесть, голос реальности в нём, по-прежнему заявляла, что Пётр - всё так же предан, что всё тот же "Камень".
   Думается, Пётр воспринял ситуацию с троекратным отречением слишком морально, слишком узко, не так, как полагается ученику божьему. Глас божий, то есть совесть, с трудом пробился через бастионы петрова сознания. Конфликт между совестью и сознанием был улажен с большим трудом - через слёзы и раскаяние. Раскаяние как раз и означает прекращение мук совести - они приводят человека к какому-то исходу. То, что совесть пыталась донести до сознания, наконец-то сознанием вбирается - конфликт исчерпывается, а сознание в итоге даже обогащается, становится более развитым, пусть и ценой невероятной боли.
   Думаю, стоит отдельно остановиться на самих муках совести, на том, что они такое. Они кажутся нам настолько обыденными и пресловутыми, что о их сути мы никогда почти не задумываемся. А это очень даже интересно.
  Муки совести, иными словами, конфликт совести и сознания, начинается с того, что сознание оказывается в положении обвиняемого. Причём в роли обвинителя, и это здесь самое главное, выступает оно же. Не совесть судит, а сознание. Пётр судил себя своим же судом, по своим идеалам и представлениям. Его не вечность судила и не Христос - Тот вовсе не требовал от Петра особой преданности. Человек в подобной ситуации страдает от возводимых на себя обвинений в нарушении самим же придуманных правил, он замыкается в собственном представлении, в собственных границах, не может их преодолеть. Границы эти произвольны, искусственны - ведь человек безграничен. Следовательно, муки совести нужно понимать не так что совесть нас мучит, а с точностью до наоборот - мы мучим совесть, мы мучим вечность несовершенством своего суда.
  Слёзы Петра обличили несовершенство его суда, его сознания - оно пало перед его совестью. Раскаяние Петра приблизительно можно уместить в формулу: "да, я тоже несовершенен, я грешен, я не имею права судить". Подлинное раскаяние заключается в признании собственного несовершенства, в принятии ответственности за это несовершенство, в волевой направленности на его искоренение. А искоренить сознательное несовершенство можно только сверхсознательно, мою ограниченность может победить только Кто-то безграничный. Раскаяние предполагает подчинение сознания сверхсознательным силам. Отсюда ясно, что без веры невозможно достичь раскаяния.
  Что мы и увидели в печальной кончине Иуды. Бедолага так и не вышел из под собственного суда. Он по своим же представлениям посчитал себя низким и осудил. Он свой суд посчитал единственно верным. Он не допустил возможности иного суда. Что, конечно же, указывает на его эгоистичность, закупорку в себе, на его тщеславие и высокомерие. Осудить себя на смерть может лишь только сознание, до крайности поражённое гордыней. Сознание, изолированное от мира. "Я плох, но я таким и умру, потому что я так хочу, я не позволю кому-то меня судить и мной руководить" - тут такая формула.
  Иуда не сумел найти выхода из своего ограниченного добром и злом сознания, заперся в нём и обрёк себя на ад. Он не послушал своей совести. А ей одинаково противно, как зло так и добро. Совесть указывает человеку на истину, на вечность, и если наше земное добро не несёт в себе истины, оно начинает мучить совесть также точно, как и зло. И даже сильнее. Натуры чуткие прекрасно знают, как это бывает. Многим людям даже радоваться порой бывает совестно - настолько бесчестным, ненастоящим кажется им скоротечный земной восторг.
  Совесть всегда обличает химеру обретения счастья, химеру земного добра. Можно ли искренне радоваться, скажем, новоселью, беззаботно участвовать в праздновании по этому случаю, в то же время зная, что миллионы людей живут на улицах и на них же умирают, не имея совсем никакого крова? Не пир ли это во время чумы? Да и в чём, собственно, радость состоит? В приобретении внушительных размеров предмета? В таком случае, не унижает ли радость от стяжания всего-навсего предмета (пусть и недвижимого) достоинства человека? Разве на поиск предметов должен пускать человек все свои силы? В этом ли его призвание?
  Как бы цинично это не звучало, но порядочному человеку, пожалуй, лучше бы совсем не радоваться, а уж в общих радостях участвовать - и подавно. Людям нужно сопереживать, нужно сострадать, но ни в коем случае не сорадоваться. Любая радость основывается на чувстве удовлетворения, на чувстве достижения цели. И эта достигаемая цель отнюдь не всегда заключает в себе вечную истину, чаще всего это обычное "земное" добро, вроде новой квартиры. И когда я, обладающий личной совестью, напоминающей мне о непреходящем смысле человеческого существования, о стяжании Царства Небесного, в атмосфере общего празднования начинаю радоваться приобретению друзьями нового дома, то есть преходящего земного блага, я тем самым насилую собственную совесть, я вечное пытаюсь подменить конечным. Конфликт совести и сознания возникает тут же. Вроде и друзей нужно поддержать - с одной стороны, а с другой - мерзко на душе, будто в оргии предстоит участвовать.
  Это очень религиозное (задевающее самые глубокие духовные основы) отвращение, в этом нет сомнений. Если бы было иначе, то нам не составляло бы никакого труда надевать на себя притворные улыбку и вести себя как ни в чём не бывало. Но нет же! В такие моменты возникает ощущение преступления против истины, ощущение богоотступничества. Хочется сразу потерять себя, раствориться, утерять на время сознание, чтобы ему не пришлось встречаться лицом к лицу с совестью. Отсюда, вероятно, и проистекает традиция русского гулянья, бессмысленного и беспощадного, как русский бунт.
  Всякое нынешнее празднование возникает обычно по совершенно земному поводу, праздновать обычно хотят что-нибудь преходящее. Совесть, естественно, против. Единственный путь комфортно праздновать, не подвергаясь её атакам - сделать невосприимчивым то, на что направлены эти атаки, то есть сознание. И, конечно же, здесь не обойтись без алкоголя. Пьяный человек - не совсем уже в сознании, поэтому у него нет ни стыда, ни совести, ни прошлого, ни будущего. Но это только у пьяного. Трезвый же испытывает на себе все муки совести и начинает понимать, зачем святой Павел завещал христианам не есть мяса в языческом капище. Не потому что это грязно для христианина, а для того, чтобы не соблазнять язычника своим участием.
  В мещанско-языческой радости человек всегда забывает о вечности. А потому любая радость, не видящая Бога и вечности, - мещанская и языческая. И с этим ничего абсолютно невозможно поделать. За семью друзей-новосёлов не грешно порадоваться. Хорошо, когда у людей всё хорошо. Но в то же самое время ясно, что это напускная радость. Радость ради радости. Это тошнотворная радость, радость принуждённая, радость дурака, который упорно не хочет видеть, что он - дурак, и от этого становится круглым дураком. И самое печальное, что ведь в этом, взятом самом по себе, нет ничего ужасного и тошнотворного. Бог, вечность есть во всём. Люди прекрасны. Семья прекрасна. Дети прекрасны. И прекрасно то, что им есть, где жить. Но это, если видеть за ними абсолютное бытие, видеть в этом отражение вечной реальности, Видеть лик божий, а не божеств. К сожалению, современному человеку до этого далеко. Современный человек, как уже было сказано - язычник, и постоянно занимается идолопоклонством. И даже, если довольный отец семейства расчувствуется и начнёт вдруг Бога благодарить за то счастье, которым он был одарен, он не перестанет быть язычником, ведь он в сущности будет хвалить Зевса, что не многим лучше. Между подлинным Богом и папашей будет всё та же непреодолимая стена. Бога (персонофицированную вечность) нельзя считать источником счастья и радостей, потому что в таком случае целью жизни являются радости, а не вечность. В этом кроется самое ощутимое различие христианства и язычества. Целью всегда должна быть вечность, а радость - это лишь этап на пути к ней, награда от неё, восторг от приобщения к ней. Всё, что не несёт в себе вечного, непреходящего смысла, то есть всё, что не направлено на вечность, должно быть отвергнуто.
   Понимание иллюзорной сущности добра, открывает нам новый, трезвый взгляд на зло. И если сравнивать добро и зло, то зло даже реальнее, потому что менее зависит от ограниченности личности. И о зле можно говорить всё то же самое, что говорилось о благодати. Только не надо думать, что я пытаюсь приравнять зло к благодати, хотя в некоторых случаях некоторые личности могут и в самом деле принять благодать за зло. В этом и заключается весь секрет и вся тайна зла. Зло возникает как бы объективно, но по вине, по заслуге личности, субъекта.
  Зло - это отрицание благодати, это подготовка ада. Тот, кто видит зло, играет с огнём. Собственно, поэтому Христос просит людей никогда никого не судить. Обвинил кого-то во зле - осудил самого себя. Терпимость к злым - это не просто гуманный призыв. Это онтологически верный императив. Потому что только терпимость позволяет сохранить трезвым сознание и оценить смысл произошедшего.
   Апогей и вершину этого мы находим в учении Достоевского о персональной вине . Каждый перед каждым виноват. Чуть только вы себя так поставите, как сами начнёте это замечать. Если вы подверглись злу, то вы сами в этом виноваты, и не надо считать это божьей карой. Бог никого не карает, а лишь всех неустанно и вечно спасает. И виноваты вы сами перед собой в том, что, отвергая собственное спасение, собственную вечность, начали изнутри и негативно крушить собственные границы. Спасение, вечность буквально висит в воздухе, "Дух дышит, где хочет", но вы раз за разом стараетесь заглушить это дыхание, пытаешься его не слышать. В итоге вы настолько от него отгораживаетесь, что когда вас им всё же вдруг обдаёт, вы валитесь с ног.
  В качестве примера у нас есть всё тот же, теперь уже несчастный, трудоголик. Он потерял телефон, или его у него даже украли - чем не зло? Тем более что он, человек современный и деловой, без телефона уже не может. Он зарабатывает этим на хлеб себе и семье. И потеря орудия заработка - конечно, зло.
  Ну а что, если семья своего "добытчика хлеба" совсем уже позабыла? Что если он постоянно в разъездах и в делах? Что если он дома появляется только для того, чтобы отвести на семье душу от рабочих дрязг (а ведь почти каждый россиянин именно таким образом использует семью), но даже за скандалами успевает совершать рабочие звонки. Сыну отца с успехом заменяет Джейсон Стэтхэм, а лишённая внимания жена начинает злоупотреблять спиртным.
  Как мы теперь расценим потерю? Зло ли это? Теперь это кажется уже каким-то счастливым случаем, некоторым мягким намёком на то, что стоит немного переосмыслить ценности. Но наш трудоголик ничего не хочет переосмысливать. У него всё идёт по накатанной. У него ломается новый телефон (обязательно ломается), но и это ему не помеха. Ну и в один прекрасный день он ломает уже не телефон, а собственную ногу, причём делает это прямо на крыльце любимого офиса. Зло ли это? И кто в нём виноват? Провидение ли? Князь ли бесовской? Или сам наш трудоголик, истерически не замечающий очевидного? Когда он был волен выбирать, то он упорно отворачивался от семьи, смотрел только на работу, жил так, будто иного ему не дано и выбора нет. В итоге он оказывается в ситуации прямо противоположной: теперь в течение определённого времени ему ничего иного не дано, кроме как быть с семьёй. Работа, которая казалась ему чем-то роковым, этим же самым роком от него отдаляется. Сама судьба как бы говорит: "Остановись! Подумай, нужно ли тебе это. Тебя никто ни к чему не принуждает, сейчас у тебя снова есть свобода выбора, она всегда у тебя была". И в девяноста девяти случаях из ста наш трудоголик свободно выберет работу, помчится на неё прямо в гипсе. И снова начнёт себя загонять, жить так, будто ничего от него не зависит, что у него нет никакой свободы, что нет выбора, что он сам себе не принадлежит. Так будет продолжаться до следующего злого происшествия. В нём он снова обретёт свободу, и опять постарается от неё тут же избавиться. Так бывает всегда, когда человек пытается посвятить свою свободу чему-то конечному и преходящему. Только претерпевая зло, человек может понять, что он - свободный человек.
  "Мефистофель, явившись к Фаусту, засвидетельствовал о себе, что он хочет зла, а делает лишь добро. Ну, это как ему угодно, я же совершенно напротив. - говорит чёрт Ивану Карамазову. - Я, может быть, единственный человек во всей природе, который любит истину и искренно желает добра. Я был при том, когда умершее на кресте Слово восходило в небо, неся на персях своих душу распятого одесную разбойника, я слышал радостные взвизги херувимов, поющих и вопиющих: "Осанна", и громовый вопль восторга серафимов, от которого потряслось небо и всё мироздание. И вот, клянусь же всем, что есть свято, я хотел примкнуть к хору и крикнуть со всеми: "Осанна!" Уже слетало, уже рвалось из груди... я ведь, ты знаешь, очень чувствителен и художественно восприимчив. Но здравый смысл - о, самое несчастное свойство моей природы - удержал меня и тут в должных границах, и я пропустил мгновение! Ибо что же, - подумал я в ту же минуту, - что же бы вышло после моей-то "осанны"? Тотчас бы всё угасло на свете и не стало бы случаться никаких происшествий. И вот единственно по долгу службы и по социальному моему положению я принужден был задавить в себе хороший момент и остаться при пакостях. Честь добра кто-то берет всю себе, а мне оставлены в удел только пакости...Я ведь знаю, тут есть секрет, но секрет мне ни за что не хотят открыть, потому что я, пожалуй, тогда, догадавшись в чем дело, рявкну "осанну", и тотчас исчезнет необходимый минус и начнется во всем мире благоразумие, а с ним, разумеется, и конец всему, даже газетам и журналам, потому что кто ж на них тогда станет подписываться. Я ведь знаю, в конце концов я помирюсь, дойду и я мой квадриллион и узнаю секрет. Но пока это произойдет, будирую и скрепя сердце исполняю мое назначение: губить тысячи, чтобы спасся один. Сколько, например, надо было погубить душ и опозорить честных репутаций, чтобы получить одного только праведного Иова, на котором меня так зло поддели во время оно! "
  Достоевский знал, зачем праведник Иов был предан Богом сатане. Затем, чтобы вопросить Бога о причине. Задача сатаны, задача зла в том, чтобы заставить человека вопросить. Заставить искать Бога, а не мира. Иову ведь не нужно спокойствие и добро, ему нужен лишь ответ, поэтому он и слышать не хочет своих утешителей, призывающих его (праведника) к покаянию и обещающих после этого вновь божью благосклонность и мирную жизнь. Они совсем не понимают Иова. Тому вовсе не нужна мирная жизнь. Иов требует от Бога не добра, а ответа.
  Зло существует для того, чтобы человек захотел этого ответа, чтобы начал помышлять о высшей справедливости, чтобы обратил свой взор на небо, чтобы это полностью его заняло. Утешители не понимают Иова, потому что их в основном волнует вопрос "за что?". Они думают, что Иов поступил как-то не так, против воли Провидения. Утешители стараются найти в этом какую-то необходимость и подчинить свободу ей. Иова же такой вопрос совсем не волнует (ибо не за что), его волнует вопрос "зачем?" - он ищет свободы. Иов догадывается, что постигшее его несчастье не есть кара за грехи, а есть призыв к чему-то, что у этого есть высший смысл, ему, Иову, пока непонятный. И вот за этим-то смыслом он и обращается к Богу.
  Зло вынуждает человека к самоотречению. Иову, подвергнувшемуся злу, хочется умереть, но нужна лишь причина, нужен смысл. Иов ищет Бога, чтобы ради него умереть. И ему нужен этот ответ. "Я согласен страдать и умереть ради тебя, только скажи, зачем тебе это нужно? - вот лейтмотив всей речи Иова. Зло заставляет человека отречься от себя. А это значит, что зло способно пробудить в человеке подлинную любовь, подлинное творчество. Весь онтологический смысл зла состоит в том, чтобы личность сознательно готова был принять смерть не от бытия (как закупорившийся в собственном представлении грешник), а для бытия (как постигший свою вечность праведник).
  Ответ Иову был заключён в его же вопросе. То, что он обратился к Богу за ответом, уже и было лучшим ему ответом. Для того всё и происходило. Именно поэтому Иов угомонился сразу после ответа от Бога, хотя в этом ответе ведь ничего нового для Иова не прозвучало. "Иов, не ропщи" - вот и весь ему ответ. Но большего ему и не требовалось: личность обратилась к бытию, а бытие в ответ обратилось к личности. На примере Иова мы видим, как претерпевание зла помогает личности начать утверждать вечность, а не хулить её. Зло приводит, в конечном счете, к спасению. Зло нужно человеку, дабы ему стало тесно в рамках замкнутого земного рая, для того, чтобы он начал помышлять о рае горнем.
  Зло призывает к жизни в Духе, а не во плоти. "Я такой живой, а тут всё мертво и обветшало, к чёрту всё!" Кстати! Вы ведь явно задумывались над значением выражения "чёрт возьми!" Выражение имеет смысл. Это не просто междометие. Мы говорим "чёрт возьми", когда нас что-то достало, когда мы отчего-то устали. И мы предаём это чёрту. Чтобы оно нас больше не беспокоило. Мы хотим от этого избавиться. Хотим отослать это от себя подальше, ну или поглубже, в преисподнюю. Выходит, что мы прибегаем к помощи зла, чтобы избавиться от давящего нас беспокойства.
  Этот процесс, процесс упования на зло - бессознателен, он изначален. Человек, сам того не ведая, старается отправить суету к чёрту, предать Сатане, дескать, там ей и место. Человек на самом деле, в своей глубине, понимает для чего нужно зло. Зло необходимо. Можно вспомнить и знаменитые слова Павла о том, "что, когда хочу делать доброе, прилежит мне злое ". Зло нужно для того, чтобы ему предавать грешников, чтобы обличать суету мира. Зло существует только объективно, то есть, как представление замкнутой в себе личности, оно не настоящее. Именно поэтому Сатану иначе называют Лукавым, Искусителем. Выпавший из изначального, из подлинного существования человек должен быть предан Сатане, должен быть искушён суетой, должен быть ей унижен и задавлен, должен возроптать. Тогда, быть может, он поймёт, что он не от суеты. Зло мира даёт человеку представление о Царстве Божьем, о полноте подлинного существования, о вечности. Искупление покупается дорогой ценой - именно этому учит христианство. Ведь злом мира был распят даже сам Бог.
  "Lately did you ever feel the pain
  In the morning rain
  As it soaks it to the bone?"
  
  Noel Gallagher, Live Forever
  
  Глава десятая. О боли
  
  Итак. Поскольку зло ни коим образом не связано с бытием, не вкоренено в него, и даже наоборот - совершенно от него оторвано, то и постановка вопроса о нём нам ничего не даст. Да и поставлен подобный вопрос может быть лишь сознанием ограниченно-замкнутым, находящимся в плену собственного представления. Сознание же более или менее свободное видит иначе. Тот, кто имеет даже самую посредственную онтологическую опору, кто заметил вечность в себе и может осмыслить своё к ней отношение, перестает видеть зло. Оно просто перестаёт для него существовать. Для него существует только страдание.
  Вопрос страдания - вот ключевой человеческий вопрос. От него родилась вся этика, из него вышли и эвдемонизм, и гедонизм. На страдании построено и христианство. Поэтому-то оно и есть самое неспокойное, самое живое и критикуемое, самое страстное и самое жизненное вероучение. В нём, как ни в каком другом учении, радикально и остро поставлен вопрос страдания. Этим оно берёт за душу. Этим - бесстрашным отношением к страданию - бесит просвещённых (и поэтому трусливых) атеистов. Страдание - это то, чего человек боится, то, о чём бы предпочёл совсем не думать. Но страдание не даёт о себе забыть, боль остаётся с человеком, как бы он от неё прятался. Поэтому, чтобы понять себя, человеку нужно понимать страдания. Но чтобы понимать страдания, и это очевидно, ему нужно страдать. А страдать ему совсем не хочется. Подобное нежелание в конечном счёте и порождает зло, то есть неотвратимость страдания. Потому что страдание - это онтологическая реальность, оно вкоренено в бытие. Человек не может без страдания. Это не оно его преследует, а он сам его напряжённо, хотя и бессознательно ищет. Зачем?
  Начинать нужно с выяснения того, в чём заключается сущность страдания. С того, что оно, вообще, такое. Однако даже самые мудрые гедонисты, у которых всё упирается в страдание и которые от него, как говорится, пляшут, нам этого не скажут. Потому что для них, как и для большинства, это просто отрицательное понятие; то, чего человек не хочет, то чего он более всего боится. Но, несмотря на очевидную негативность страдания, человек всегда видел в нём (и, кстати говоря, уже задолго до появления христианства) ещё и невероятную, дурманящую высоту. Великое и гордое страдание - уже в самых древних культах было основным атрибутом любого божества. Самые почитаемые боги, соответственно, и страдали больше других. Ну а если бог не страдал, то и культ его в скором времени угасал. Страдание всегда было для человека мерилом качества. То, в чём есть страдание, всегда дорого. Выстраданное ценнее дармового. Страдание придаёт всему вес, глубину и, как бы это громко не звучало, смысл. Никто никогда не согласится с тем, что дело, ради которого он страдал, было бессмысленным. Даже если оно действительно было полнейшим абсурдом, это уже неважно, как только появилась боль.
  Страдание - это самое настоящее табу. Его всеми силами следует избегать, ибо оно бывает воистину ужасно. Но в то же время оно сулит ни с чем не сравнимый, мало кому доступный, неоценимый опыт, которым хотелось бы обладать. Здесь даже не обязательно рассуждать о том, чем именно ценен опыт страдания (тем более, что этому можно смело посвятить отдельный трактат), достаточно и первой, ужасной, стороны страдания. Мы ведь помним, что за ужасом скрывается истина, что он - отголосок вечности, путь к ней. И раз страдание ужасно, то и в нём тоже есть нечто вечное. И нам предстоит выяснить, что.
  "В страхе от смерти есть боль " - говорит Кириллов, но боль также есть и в любом другом страхе. О страхе в своём месте было написано уже достаточно. Тут лишь напомню, что страх - это реакция сознания на неудовлетворяющий сознание раздражитель. Иными словами, это падение сознания. Как трансформатор не выдерживает напряжения, так и сознание не выдерживает полученного ощущения, а ещё чаще - собственного представления (см. гл. 3). Всякий страх заключен в этом.
  Поэтому мы очень удивимся, когда, приступив к изучению природы душевной боли, не сможем отграничить её от страха. Боль душевная, мука сердечная, и любой, вообще, выражаясь языком юристов, моральный вред протекает точно так же, как страх. Только здесь сознание рушится под влиянием не столько собственного представления, а в большей степени ощущения - под натиском объективных причин (конечно, настолько, насколько вообще существуют объективные причины в отрыве от субъективного представления). В целом разница не велика. Но существенна. Ревнивец, ищущий доказательства измены, и ревнивец, нашедший эти доказательства и в итоге лишившийся предмета обожания - два абсолютно разных человека.
  Первый находится в подвешенном состоянии. Он ещё как бы в поиске настоящего страдания, и именно поиском терзаем. Его одолевают пока только лишь подозрения, страшные, но не доказанные, то есть не являющиеся для него объективным, эмпирическим фактом. У него всё сводится к мыслям о том, как он будет жить, если его предмет обожания на деле окажется вроде как не его. Это настолько его придавливает, настолько накаляет его "трансформатор", создаёт такое напряжение в его сознании, что он хочет скорее разрешиться от такого бремени. Так сильно хочет, что порой создаётся впечатление, что ему жизненно необходимо потерпеть измену. Он сам к этому прямо-таки вынуждает и часто добивается в этом успеха. И всё для того, чтобы оказаться во второй категории.
   Потому что второй страдает по-настоящему! Он уже выплеснул накопленное в сознании напряжение, он ощутил то, что до поры лишь представлялось. И не без удивления обнаружил, что жизнь, несмотря ни на что, продолжается.
  В обоих случаях страдание - хотя, пожалуй, рано употреблять это слово, ведь ему пока не дано точного определения - дискомфорт вызывается одним и тем же фактом измены. Только в первом это факт психический, а во втором уже даже и физический. По ходу книги я не раз отмечал, что психическое гораздо реальнее и опаснее физического. Наш ревнивец может ждать этой измены на протяжении лет тридцати, как того волка из третьей главы, но так и не дождаться. И ему не станет от этого легче. Он как-никак тридцать лет жил, чувствуя, как из его головы вырастают рога! Вас бы при таких обстоятельствах успокоила верность вашей избранницы? Да вам было бы куда приятнее и полезнее обзавестись натуральными и неоспоримыми рогами уже в первый год брака и не мучиться все последующие двадцать девять лет в их предвкушении. Словно Тантал, ожидающий обрушения на него скалы.
  Страдание, как видите, тесно переплетено со страхом, на нём завязано. Наши душевные боли - это в большинстве своём обычные страхи, это проносящиеся в сознании представления о наступлении объективной ситуации, предположительно невыносимой для восприятия. Поэтому момент непосредственного восприятия этой ситуации, её ощущение, а не предположение, становится освобождающим для сознания. Истинное страдание - это практически роды, результат которых - разрешение от бремени страхов. И когда ревнивец, наконец, изобличит-таки измену, разум его прояснится. Предмет обожания потеряет для него предметную, потребительскую ценность, и на первый план выйдет ценность человеческая. Это, конечно, в лучшем случае. В худшем - в сознании появится сонм новых страхов, которые начнут заново его подтачивать. И бедолага, боясь окончательного и решительного страдания, сознательно стараясь его отложить, будет страдать ещё сильнее. В переживаниях и нескончаемых метаниях он невольно будет подгонять страхи к окончательному разрешению в окончательном и бесповоротном страдании...
  Представьте реку, перекрытую плотиной. Мало того, что это отличный символ страдания, так это ещё и точнейший его макет. Дело в том, что такая река имеет важнейшую особенность - в ней неодинаков уровень воды. Часть реки, оказавшаяся за плотиной, естественным образом начинает обмеливать и испытывать недостаток воды. А та часть, которая остаётся перед плотиной застаивается, затапливает близлежащие территории - и становится водохранилищем. Таким образом, одна река превращается в два, по сути, водоёма: водоём до и водоём после плотины. Но эти два различных водоёма по-прежнему связаны одной и той же водной массой и стремятся стать единой рекой - к этому их принуждает течение. И, конечно, вся нагрузка в этом объединении ложится на тот водоём, который упирается в плотину - на водохранилище. Эту-то нагрузку как раз и использует человек. Человек бесцеремонно паразитирует на стремлении реки быть целостной. Человек использует в своих целях страдание реки. Кто предлагает измерять боль в вольтах, амперах или джоулях, очень даже прав. Ведь то, что получает человек благодаря плотине, есть не что иное, как квинтэссенция страдания, его физическое воплощение. Вырабатываемая здесь электрическая энергия - это, в сущности, усилие воды по преодолению барьера. Страдание - это крик мощи, разрываемой на части. Это её усилия по сохранению её единства. Её труд по восстановлению её полноты. И этот труд почти всегда сизифов. Никакое усилие реки не способно смыть плотину: человек придумал шлюзы - совершенное средство разряжения страдания. Но человек не догадывается, что такие же точно (только психические) шлюзы ежедневно столь же бесцеремонно поступают с ним самим.
  Вспомним о нашем ревнивце. Жил себе, горя не знал, и вдруг его угораздило влюбиться. Жизнь в одночасье изменилась. Она разбилась как бы на две. И именно предмет влюблённости стал здесь той "плотиной", которая разрубает надвое. Теперь она (или он, всякое бывает) - та цель, на которую наш незадачливый влюблённый направляет всю свою свободу, которой посвящает заключённую внутри себя вечность. Всё бы ничего, но этот человек (как раз из-за данной ему высокой оценки) превращается для влюблённого в незаменимый предмет. Это нужно подчеркнуть: в предмет. Отношение влюблённого к предмету своей любви именно, что предметное. Оно ни чем не отличается от отношения Тантала к яблоку. И таковой предмет становится серьёзной преградой для рвущейся к вечности души. В ней, совсем как на реке, возникает разница уровней. То, что остаётся за преградой, сознательно забывается и начинает мелеть. - Так рождается тоска. И ревнивцу начинает постоянно казаться, что ему мучительно не хватает любимого человека.
  На самом деле наша сентиментальная тоска означает не тоску по дорогому человеку, а тоску по самому себе, по себе целому, не разделённому пополам этим человеком. Ощущение нехватки (а это и есть тоска) вызывает не человек, а та часть нас, та наша жизнь, которой мы лишаемся, зациклившись на мысли об этом человеке. Или о предмете, да даже у ностальгии точно такой же механизм. Если в своём сознании крепко привязать себя к определённому месту, то душа обязательно ответит мучительной тоской - ибо её иссушает такая привязка.
  Мы не по человеку тоскуем, а по жизни, по реальности. Ибо думая о человеке, либо об ощущении, которое испытываем с рядом с ним, мы находимся в плену собственного представления, мы выпадаете из настоящего, из реальности. Тоска - это показатель недостатка реальности в человеческой жизни. Стоит вернуться в реальность, выйти из плена собственного представления, убрать идола из сознания, как тоска тут же пройдёт. Поэтому, если в вашей жизни есть человек, в котором вы подчас испытываете острую нехватку, мучительное ощущение нужды в нём, то советую пересмотреть ваше к нему отношение, потому что оно выбрасывает вас из реальности. Этот человек для вас является соблазном. А соблазн невозможно любить по-настоящему. Потому что это не реальность, а во многом - плод воображения и даже ложь.
   Тоска и запустение царит на той, на дальней стороне "плотины", а вот вблизи, где человек в неё упёрся, наоборот, наблюдается переизбыток жизни. В этом месте человек переполняется, местами разливается и создаёт колоссальное напряжение, напряжение почти электрическое. Вот здесь-то мы и можем наблюдать страдание в чистом виде. Здесь жизнь льётся через край, пытаясь смыть все препятствия, рискуя обрушить предмет обожания. Опять же повторюсь, что речь может идти не только о человеке, а вообще, о чём угодно - о предмете, о работе, о семье, обо всём, к чему человек относится ревностно. Наш ревнивец буквально из кожи вон лезет, чтобы перерасти себя, его душа бессознательно прилагает невероятные усилия по преодолению предметной ограниченности. Вдобавок сюда подключается и сознание - и страдание причудливым образом сплетается с волевыми усилиями, обычно прямо противоположными бессознательным стремлениям, лежащим в основе страдания. Создаётся та самая система шлюзов, о которой я писал ранее. И сложно представить что-нибудь более губительное для души. Ведь по вине этого человек может десятилетиями жить в собственном ограниченном представлении, ежедневно мучительно перебарывая в себе зов вечности и подлинной жизни.
  Если абстрагироваться от предложенного примера с ревнивцем и взглянуть на ситуацию максимально масштабно, то без труда можно увидеть общее правило. Эффект шлюзов работает в каждом человеке почти бесперебойно в течение двух десятилетий с момента наступления сознательности. А далее начинаются трудности. "Вода" достигает критической отметки, человек всё отчётливее начинает понимать, что жизнь, оказывается, лежит совсем не в той стороне, в которой он её в течение лет уж как двадцати мыслил. Всё начинает трещать по швам (это обычно называют кризисом среднего возраста), одна за одной следуют потуги переоценки и переосмысления (ни к чему в итоге не приводящие). Кажется, ещё чуть-чуть и всё рухнет. Но оно, тем не менее, выдерживает - "шлюзы" всё-таки справляются со свалившимся на них объёмом. И играют фатальную роль в разрушении человеческой вечности...
  Если шлюзы на плотине помогают человеку паразитировать на страданиях природы, то шлюзы на душе помогают ему эксплуатировать самого себя, держать себя в пожизненной кабале у собственных страхов. Это и выглядит именно, как шлюз. Только где-то сливается вода, а где-то жизнь. Чтобы поддерживать свой ограниченный выдуманный мирок, чтобы не разрушать собственное представление о жизни, мы научились находить подлинное и живое в малых, дозированных количествах, мы научились преодолевать себя в мелочах. И это так... Так мило. Так наивно. Любимое человеческое занятие - это поиск страданий. А ещё более любимое - создание страданий на ровном месте, установка препятствий себе там, где их нет (и совсем не о спорте речь).
  Единственное препятствие, встречаемое личностью, несущей в себе вечность, - это её ограниченное сознание. Когда река стремится снести плотину и войти в прежнее русло, человек благодаря системе водозаборников позволяет ей течь лишь в определённых, нужных ему, количествах и направлениях. Нужных ему - здесь стоит особняком. То же самое происходит и в нашей психике. Доносящийся из бессознательного призыв вечности к окончательной победе над какими бы то ни было конечными границами наше ограниченное телом сознание воспринимает так же ограниченно. Оно пытается ввести их в собственное поле, а значит, формирует о них собственное представление, такое же ограниченное. И тут мы обнаруживаем всю причудливость нашего сознания. И смешно, и грустно. Стремление личности к вечному, целостному, блаженному бытию, пройдя через "шлюзы" её сознания превращается, например, в стремление получить второй выходной в рабочей неделе - и это, пожалуй, в лучшем ещё случае.
  Печально, когда человек получает выгоду, растёт и развивается благодаря медленному уничтожению реки. Но не менее печально, когда ограниченное представление крепнет в сознании, оживляя фантазмы и фантасмагории, когда оно принуждает человека жить в придуманном мире. И постепенно для трудоголика, возжелавшего выходной, рабочая неделя становится чем-то определяющим, последней и высшей реальностью. Она становится для него единственным средоточием бытия, злым (или добрым) божеством.
  Сознание, ощущая под собой стремление к преодолению себя, упорно не хочет этого делать (ведь для него это смерти подобно), и потому начинает преодолевать придуманные собой трудности - собственные представления. Фёдор Михайлович Достоевский был большой мастер разоблачения этого позорного человеческого качества. Эта тема канвой проходит через всего его "Идиота" . В романе даже есть прямо посвящённый этому диалог князя Мышкина и Келлера, в котором князь пытается выяснить, зачем его собеседник, пришедший к нему с весьма благородной целью, начинает убеждать себя и князя в том, что пришёл лишь с целью попрошайничества, зачем он будто бы стыдится того, что может быть благородным. Но особо остро эта тема поставлена в последней главе "Бесов", при жизни автора не опубликованной. Эта глава - настоящий клад. Хочется остановиться на ней подробнее.
  Зачем старец Тихон предлагает Ставрогину не публиковать самообличительные мемуары? Ясно, что совет абсолютно верный, но в чём его сила, сказать не так-то легко. Понятно, что Ставрогин готовил себе страдание и в некотором роде раскаяние. Но каким должно было стать это страдание, в чём его суть? Старец сразу же раскусил, что для Ставрогина, известного своим цинизмом, получающего почти физическое наслаждение от публичного осуждения, публикация исповеди станет лишь очередным вызовом, внешним эффектом, "шлюзом", позволяющим снять лишнее напряжение с души, но не освободить её от терзающего Николая демона. Тихон говорит, что Ставрогину необходимо простить себя самому, и это в его случае будет равно прощению Господом. И пусть старец балансирует здесь на грани ереси, но слова его гениальны. Он, кажется, видит своего гостя насквозь. Он видит, что тот отнюдь не раскаялся в содеянных мерзостях, видит, что тот хочет защищаться. Тихон понял, что сознание Ставрогина укрепилось в определённых границах и сдавать их не собирается, хотя оно постоянно и подтачивается неведомыми силами, постоянно атакуется бесом, о котором поведал Николай. Публикация исповеди - это попытка "слить" этого беса, попытка вложить его в объективную форму, внести его в поле сознания, сделать его осязаемым. Николай настроен на борьбу с осуждением, с обществом, он к защите готовится.
  Но когда Тихон призывает Николая простить самого себя, он завуалировано призывает того также и к сознательному самоосуждению (ведь прощают же за что-то). Что стало бы для Ставрогина признанием его узости и несовершенства (что для Николая, человека почти безграничного, но всё же человека - было самым сложным). Ведь "бес" появляется именно в том месте, где узко, он на эту узость указывает, он бессознательно осуждает человека. Поэтому осудить себя сознательно значит одолеть беса, значит увидеть своё узкое место, увидеть свои границы. А простить - значит установить новые. "Бес" при этом перестаёт быть бесом, он вбирается в эти границы (в сущности "бес" - это то, что должно быть вобрано сознанием, но по какой-то причине пока не вобрано).
  "Прости самого себя" и "перестань себя стыдиться", сказанные другим старцем Достоевского другому его великому грешнику, есть самые действенные методики лечения душевных болей. Потому что все они без исключения, большие и малые, происходят от неумения человека по-настоящему страдать, от попыток "слить", а не реально преодолеть наболевшее. Все они построены на поиске лёгкого, фиктивного страдания. По этому признаку их даже можно разделить на две большие группы. К первой принадлежат те недуги, при которых сознание отчаянно отворачивается от страдания, от какой-то своей слабой черты, которую необходимо преодолеть. И Ставрогина с его бесом можно смело в эту категорию включать. Потому что, упрощая, конечно, детище классика, этот бес сводился к тому, что сознательно Николай не считал себя виноватым, не считал себя подлецом; на словах, конечно, высказывал, но с некоторым даже апломбом, едва ли не с бравадой. Ставрогин привык считать себя холодным животным, не знающим жалости и сожалений. Но его бес, напоминал ему о том, что он - человек, и что о некоторых своих бесчеловечных поступках он, как человек, должен вспоминать с болью и содроганием сердца. И тот путь, который предлагал Ставрогину старец, стал бы путём победы над зверем. Простить себя (всем, не только Ставрогину) значит понять, что, несмотря на бесчеловечные поступки, ты по-прежнему человек, и поэтому не должен больше из стыда за былую бесчеловечность принуждать себя и сейчас быть нелюдем.
  Во второй категории всё наоборот. Здесь несчастные не отворачиваются от страдания, а усиленно его ищут. Но настоящее страдание нельзя найти сознательно. Всё, что таким образом находится, всегда лишь плод представления ограниченного сознания, не выходящий за пределы его поля. И при определённых обстоятельствах поиск страданий приводит к серьёзным паранойям. Но в обычных условиях это мало кому мешает. Вспомним хотя бы того трудоголика с его выходным. Цивилизация построена на поиске несуществующих страданий.
  Например, человек очень любит страдать от времени и места. Дескать, они ограничивают развитие его личности. С этим трудно поспорить - ограничивают, но не как нечто реальное, а как заблуждение, в плену которого он находится. И человек, если амбициозен или сильно обижен, мечтает переехать. Но выход ли это? Кто поумнее, тот, если ему предложат переехать, ответит, что ему и там, где он сейчас, достаточно... плохо. Именно так. Плохо. Зачем человеку столица, если он и в своей провинции переносит вселенское страдание и совершает титанические борения духа? А кто этого на месте не может постигнуть, тот и рвётся чёрт знает куда, в надежде, что там-то на него вся эта красота свалится (надо отдать должное: поначалу сваливается). Невероятно, но факт: человек никогда ничего не сделает, если это дело гарантированно улучшит его положение. Но, если только появится малейший риск неудачи, то тут же возьмётся за дело. То, что даётся гарантировано и без труда, не может привлечь. Именно тем и не привлекает, что не несёт в себе страдания - там попросту нечего преодолевать. Поэтому человек идёт на хитрости: в гарантированном и полностью лишённом страданий деле придумывает трудности, и, довольный, страдает от придуманных трудностей. И, если не склонен задумываться, то вполне счастлив. Отсюда и происходят миграционные настроения: когда на прежнем месте уже и придумать ничего невозможно страдальческого. А ведь без этого никак нельзя - мироздание рухнет. Если человек вдруг ясно поймёт, что большинство его повседневных дел не несёт в себе никакого страдания, то он окажется перед непростой дилеммой: человек он или машина. Ибо любое дело, вынь из него страдание, становится простым физическим процессом: приложил усилие - получил результат сообразный усилиям, свобода оказывается скованной природным законом. И приложение усилий становится чисто механическим, оно теряет какой-либо смысл. Поэтому создан целый миф о Сизифе: надо непременно добавить в дело страдание, добавить смысл в усилия.
  Но и с усилиями у человека явные проблемы - в них всегда видится подвох. Ведь нам хочется непременно чуда, если уж что-то получать, то даром. Человек на самом деле никогда не прилагает усилий для достижения объективных ценностей, для получения того, что находится в поле его сознания - это только видимость. Усилия прилагаются для преодоления самого этого поля, для получения ценностей субъективных. Но человек разучился это ясно понимать, оттого и ведёт себя постоянно, как Келлер с князем Мышкиным. Спроста ли Христос учит о том, что левая рука не должна знать о том, что делает правая , спроста ли велит совсем отсечь правую руку в некоторых случаях ? Для того это было сказано, чтобы усилия более не имели сознательных (правых) целей. Потому что растрачивать большие силы на цели, находящиеся в поле сознания - это и в самом деле соблазн, это издевательство над вечностью (такое же, как и издевательство турбины над рекой). Усилие ценно только тогда, когда оно несёт подлинно страдательный характер: когда в нём есть элемент преодоления себя. Такое усилие связывает человека с вечностью, ставит человека в центр мироздания. Но человек, проводящий с отсутствующим, почти потерянным сознанием день за днём в офисе, чувствует ли свою центральную роль? Нет. И ведь постоянно сам себя на этом ловит. Постоянно ощущает, что центр мироздания где-то в другой стороне, что он (человек) в офисе как бы вне времени, то есть вернее наоборот: что он во времени, а где-то там, в другой стороне есть и "вне времени". И если он и испытывает нечто, по содержанию напоминающее страдание, то оттого, что добровольно позволяет себе находиться в офисе и во времени, когда мог бы где-то вневременно и вселенски пострадать. Это тоской зовётся, которая моментально в скуку обращается, стоит только расслабить сознание. В этом и каторга заключается. Человек всей душой распятия хочет, хочет себя калёным железом жечь, а ему кирку в руки - иди долби. И вместо распятия идёт и долбит. Вот вам и ад.
  А вы на секунду представьте, что сейчас вас прямо из офиса на каторгу или в рабство! Плохо ли вам будет? Да наоборот! Вот тут-то жизнь и начнётся. Именно оттого, что волевой элемент отнимется, что цель всего этого вашего "офиса" выйдет из поля вашего сознания, перестанет быть "правой". Оттого, что вы не будете сознательно понимать, зачем вы там находитесь. Ваша офисная скука моментально станет настоящим страданием. У вас ведь крест появится, на котором вас распинают. Вот тут уже и сможете завопить: "За что, Боже!?" А в офисе вы бы так смогли? Нет. Потому что в любой момент можете встать и уйти, вас никто не держит. Когда же что-либо свершается подневольно, то усилие принимает страдальческий характер (потому что сознание оказывается в тупике - оно не знает, зачем оно совершает действие, которое не входит в его представление), с центром мироздания связывает.
  Это, конечно, был лишь саркастический вариант. Но с центром мироздания в офисе можно связаться и куда более простым способом. У вас, к примеру, может просто заболеть зуб - и вот вам центр, вот вам ваша главенствующая роль во вселенной; и чувствуете, что вы именно здесь и сейчас страдаете, чувствуете, что ничего и никого важнее вас и вашего страдания во вселенной нет. И все вокруг тоже ведь это чувствуют: сразу же стараются "примазаться" к вашей центральной роли, кусочек вечности и для себя получить - таблетки вам несут, советы дельные начинают давать, просто сострадать. Великая правда физической боли в том, что она возвращает человека в реальность. Кому-то для этого достаточно больного зуба, а кто-то, дабы прийти в тонус, нуждается порой и в пощёчине. Если у меня что-то болит, то я несомненно жив, это реально и не подвергается сомнению. Я страдаю, а следовательно существую - подобная максима не менее справедлива, чем декартовская.
  Вот так незаметно мы подошли к самому интересному - к страданиям телесным. Каким образом они связаны с душевным страданием? Почему мы их даже обозначаем одним и тем же словом. Почему психическое страдание, то есть усилие человеческой души по преодолению собственных сознательных границ, мы приравниваем к физической боли? Почему чисто психическое страдание доставляет нам дискомфорт, не меньший, чем страдание физическое? На самом деле ответ на все эти вопросы очевиден. Нужно лишь помнить о том, что собой представляет сознание. Ведь, научно говоря, оно - это ряд психических функций, позволяющих человеку ощутить себя физическим телом. Это вершина, руководящий центр в системе нервных клеток, разбросанных в определённом порядке по телу. И боль физическая - это реакция нейронов, сообщающая о повреждении этой системы, о нарушении целостности тела. Поэтому физическая боль - это, по сути, такое же точно падение человеческого сознания, как и боль душевная. Физическую боль так же можно считать усилием вечности по преодолению сознательно-телесных границ личности.
   Онтологически нет никакой разницы между болью душевной и физической - это одно и то же. И подчас одно перерастает в другое даже на самом банальном уровне. Вспомним всё того же трудоголика, сломавшего ногу. Никогда не поверю, что вы ни разу не видели людей, спотыкающихся буквально на ровном месте? Или вы ни разу не отбивали себе пальца молотком, не надрезали себе пальцев, приготовляя бутерброд? Вы ведь прекрасно понимали, что это случалось отнюдь не случайно. Или вы думаете, что так уж легко отбить палец молотком? Вы попробуйте сделать это умышленно - у вас, вероятнее всего, этого просто не получится. Рефлексы не позволят. Но иногда рефлексы бывают не против того, чтобы вы сами себя изувечили. Это случается сплошь и рядом, и почти с каждым. И всё по той же самой, указанной выше причине: когда человеку не хватает страданий, когда он разучился честным и сознательным образом преодолевать собственную ограниченность, когда он становится психически на это неспособен, когда все его уловки, все "шлюзы" перестают помогать, когда его вечность оказывается скованной его представлением о себе, как о теле, он сам обрекает себя на физические страдания. Тут всё происходит почти так, как с психическими недугами. И происходит в нескольких направлениях.
  Есть отчётливо роковое направление. Человеку нужен лишь повод, нужна лишь пропасть, в которую броситься. И это приводит к тому, что он спотыкается и получает чудовищную травму на маленькой ступеньке, там, где это сделать практически невозможно. Но у него получается. Каждый сталкивался с подобными ситуациями, при них присутствовал, а возможно, что и находился в их центре. Способность получить травму на ровном месте - это что-то явно эдипово. И это очень здорово прослеживается на профессиональных спортсменах, тела которых способны выдерживать просто фантастические нагрузки, но которые какими-то необъяснимыми путями умудряются давать сбои и ломаться в самых безобидных ситуациях. Среди спортивных аналитиков есть даже избитые выражения типа "полоса травм", используемые по отношению к спортсмену, которого будто бы злой рок постоянно одёргивает от любимого занятия. Лично у меня всегда сомнения в искренности подобной любви. Череда травм - это показатель того, что человек явно не в ладах с собой, что он не имеет душевного равновесия, что он, не замечая в себе какого-то разрывающего противоречия, постоянно, сам того не подозревая, калечит себя. Делает это, конечно, бессознательно, но в некоторой степени умышленно, потому что сам повинен в своих бедах, тем повинен, что не прислушивается к требованиям своей души.
  Но есть ещё более роковое, правда, менее отчётливое направление. Здесь участие человека и его сознания почти не заметно - и оттого пугает. Человек не спотыкается на ступеньке, не получает нелепой травмы, а просто начинает чахнуть, вдруг ни с того, ни с сего обнаруживает в себе какой-нибудь недуг. Он кажется совсем беспричинным, но некоторое изучение всегда приводит к странным аналогиям с душевной жизнью. Например, человек обнаруживает у себя астму; но в тоже время у него в семье очень напряжённая, неблагоприятная атмосфера, ему в его доме просто "дышать нечем". Всем известны эти странные совпадения: впечатлительный внезапно начинает терять зрение, а деятельный страдать от болей в суставах. Всякий человеческий недуг, если присмотреться, всегда задевает весьма немаловажное в его жизни качество. Это тоже кажется чем-то судьбоносным. Да даже на зубы взгляните! Они болят отнюдь не от кариеса. То есть от него, конечно, но он ведь мало, что объясняет. Случается, что человек в течение лет тридцати славился крепкими зубами, но вдруг почти в одночасье они поднимают настоящий бунт, начинают практически сыпаться без особых к тому поводов. И трудно это объяснить кариесом, и невозможно свалить на плохую гигиену, неправильное питание, неподходящий климат или ещё что-то. Самим человеком это порой и воспринимается, как кара злой судьбы. Что, пожалуй, и есть самое верное объяснение. Плохие зубы всегда говорят о трудностях в адаптации. Уже даже кошмарные сны о зубах, скажет вам любой психоаналитик, говорят о сложности в усвоении окружающего мира: вы более уже не можете его в себя вбирать, ибо психика ваша лишилась остроты. И тем более это справедливо, когда случается не во сне, а наяву. Если начинают разрушаться зубы - это означает, что вы пытаетесь грызть то, что грызть не следует. И если у вас нормальная гигиена рта и нормальное питание, а зубы всё равно болят, то стоит призадуматься над тем, что же именно вы "грызёте". Быть может, вы просто придаёте слишком большое значение тому, чему не следует, возможно, вы не туда, куда нужно, обращаете свой пыл, свою энергию, вы просто не оттуда "откусываете".
  То же самое можно говорить и о злокачественных тканях в организме. Должно быть, это злое качество сперва появилось у вас в душе. В этом плане очень показательна шизофрения, шизофрения уже перетекшая в физиологическую стадию. Помнится, ещё Юнг выдвигал недурную теорию токсинов , которая сейчас, кажется, находит даже строго научное подтверждение. Физиологически шизофрения сводится к тому, что организм, мозг в силу неясных причин целенаправленно начинает уничтожать некоторые свои участки. Зачем ему это нужно?
  Если помнить, что сочетания нервных клеток в коре головного мозга образуют те самые пресловутые комплексы представлений, то можно сделать вывод, что человеческий организм просто уничтожает те представления, в которых человек замкнулся. Делает это, естественно, не без урона для личности, но, видимо, с прицелом на сохранение человеческой вечности, на спасение от ада. Это, конечно, условно, и учёным психиатрам, если они вдруг читают этот труд, можно не суетиться с опровержениями. Я не претендую на открытия в данной области. Просто пробую подвести и этот тяжкий недуг под онтологическую, а не клиническую платформу. Кстати, в свете данного исследования шизофрения не так интересна, как ипохондрия.
  Потому что ипохондрики как бы балансируют на грани душевного и физического страдания. Когда Достоевский устами Зосимы говорит, что было бы хорошо, если бы адское пламя оказалось материальным, и физическая боль хоть как-то отвлекала бы грешников от мук духовных, он ловко подмечает суть ипохондрии. Желание "материального пламени" и есть основная черта ипохондрика. Он вроде бы и чувствует свою ограниченность, нутром чует, что что-то не так, но сознательно не может этого понять, охватить. Его бессознательное, его душа ему об этом, в общем-то, кричит, но он не воспринимает этого крика - ипохондрики по большей части люди очень практичные, и отвлечённое, символическое мышление в них наименее развито, потому и душевные муки они воспринимают тоже весьма практично - путём приписывания себе телесных недугов. И это и в самом деле очень помогает в понимании того, что такое ад. "Червь их не умирает и огонь не угасает " надо понимать, как какую-то бесконечную ипохондрию - человека бесконечно мучит ощущение разорванности, ограниченности, но его не на что спроецировать, ибо физической границы более нет.
  А теперь для кого-то, пожалуй, внезапно, а для кого-то предсказуемо поговорим об удовольствии. Ведь оно по незабвенной гедонистической традиции есть состояние отсутствия страданий. А страдание, как теперь знаем, есть не что иное, как бессознательное усилие личности по преодолению собственных границ. Следовательно, удовольствие в таком случае - это состояние отсутствия подобных усилий. И, если верить гедонистам, то, выходит, что удовольствие есть утверждение ограниченности личности. А гедонизм, стало быть, настоящее торжество человеческой ограниченности. Но так ли это? Действительно ли удовольствие есть отсутствие страданий? Здесь есть ряд тонкостей, на которые стоит обратить внимание.
  Лучше всего начать с ряда примеров. Думаю, всем вам удавалось видеть кому-то по телевидению, а кому-то и с трибуны плачущих чемпионов. И, хотя они и плакали, ни у кого ведь не возникало сомнений в том, что в тот самый момент они находились на пике удовольствия, а не страдания. И все из вас тогда же могли видеть их плачущих, упустивших победу оппонентов. И вот они, по видимости, плакали как раз от страдания. И ведь вам же, наверное, тоже приходило на ум то, что и чемпион и проигравший плачут по поводу одного и того же события, что слёзы их одинаковые по своей сути, и что они одинаковым образом ими упиваются. Слёзы - это реакция на роковое событие, это ответ сознания на крушение его представления о себе самом, негативная реакция на рушащий его раздражитель. Спортсмен был зациклен на достижении победы, верил в неё, прикладывал для этого все силы, жил этой победой, ничего другого не замечая. И вот время пришло, но победа не наступила, а жизнь без неё спортсмену даже и не представлялась. Однако жизнь продолжается, и сознание оказывается в тупике - оно долгие годы принуждало себя заниматься тем (и жертвовать всем в его пользу) без чего, как выяснилось, вполне может существовать - тут не может не быть слёз, человек в такой момент освобождается от своих предрассудков.
  Но ведь и чемпион испытывает нечто подобное. Его представления падают аналогичным почти образом, но только более тонким. Когда плачет чемпион, то это говорит о том, что мысли о победе не определяли его сознания, что победа не входила в его представления, что эти мысли он от себя старательно отгонял. Поэтому для его сознания - это некоторая неожиданность, роковое стечение обстоятельств. Он сталкивается с тем, о чём либо совсем не думал, либо боялся подумать. Но тогда мы понимаем, что турнир для спортсмена был не борьбой за медаль, а борьбой с самим собой, преодолением самого себя, то есть он был сознательно страдательным, онтологически верным.
  Это всё психологические, душевные тонкости. Нам же подавай настоящее удовольствие, вульгарно гедонистическое, телесное. Какая в нём суть? Пример возьмём самый банальный - человека на диване, ну или в кровати. Зачем вы спите в кровати, почему не на полу? Очевидно, потому что на полу спать жёстко. То есть вы, телесно ограниченный, испытываете дискомфорт от соприкосновения вашего тела с твёрдой поверхностью. Можно сказать, что твёрдая поверхность давит на ваше сознание (потому что тело - это и есть сознание), стесняет его. И поэтому, дабы на нас ничего не давило, мы и ложимся в кровати. И очень мягкая перина может принести ценителю истинное наслаждение, ощущение, видимо, собственной телесной невесомости (лично я в столь мягких перинах не спал и не знаю, какое в этом удовольствие), лёгкости. В такой перине можно и позабыть о собственных границах.
   Но есть ведь люди - их обычно называют аскетами - которые не спят на перинах, а предпочитают отдыхать на голом полу, земле, а то и вовсе, как Нил Столбенский, стоя. И мы подозреваем, что они, наверное, не делали бы так, если бы это не доставляло им удовольствия, ну или, во всяком случае, удовлетворения. И более того, это доставляет им даже телесное удовольствие. Причём очень сильное. И все настоящие аскеты очень стыдятся этого. Потому что аскетический путь они выбирают не для удовольствия, а для страдания, то есть для преодоления своего плотского сознания, своей телесной ограниченности. Поэтому когда ограничиваемое тело начинает получать удовольствие от налагаемых на него ограничений, тогда, когда сознание начинает испытывать удовлетворение от этих ограничений, начинает себя комфортно ощущать и в этих расширенных уже границах, аскет ищет новых бремён, старается отодвинуть эти границы ещё дальше, и единственным критерием в постановке таких границ может являться страдание - то есть негативная реакция сознания на них. Поэтому упомянутый мной святой Нил и решил в итоге спать стоя - он просто поймал себя на той мысли, что спать на земле ему слишком приятно. Но это ни в коем случае не означает, что все остальные аскеты, спящие на земле - лицемеры и в некоторой степени гедонисты. Подлинность аскетизма определяется глубиной страдания, то есть отношением сознания к собственным пределам. И если аскет спит на голой земле и чувствует при этом, как ему это тяжело даётся, то он совершает аскетический подвиг, когда же он перестаёт чувствовать тяжесть от этого - он перестаёт считать это подвигом, преодолением себя, и это более не аскеза. Всё зависит от каждого конкретного сознания и от его отношения к самому себе. Здесь уместно вспомнить, например, о том, как тяжело давались Блаженному Августину церковные службы, и о том, с каким стыдом он слушал пение хора , ибо всякий раз ловил себя на том, что он при этом не духовно назидается, а получает чисто эстетическое удовольствие от прослушивания красивых голосов.
  Таким образом, понятно, что настоящее, результативное, если так можно выразиться, страдание возможно лишь там, где границы человеческого сознания рушатся об то, что находится за пределами его представления. Потому что в этом случае за пределами представления находится и цель страдания. Ведь любое страдание - это усилие души, а значит это по определению движение изнутри наружу. Невозможно раздвинуть границы человеческого сознания необходимым образом и снаружи - мы же помним, что за пределами сознания личности находится всеобъемлющая вечность, компенсирующая ограниченность личности. Для того, что находится за пределами нашего сознания, этих пределов попросту нет (где-то далеко за плотиной лежит океан, он манит реку к себе, заставляет её подтачивать плотину и рано или поздно всё равно получает всю водную массу).
   И понятно, что любое усилие имеет цель, хотя во время переживания страдания она нам, конечно же, не ясна - и в этом-то и заключён весь онтологический смысл. Потому что единственная цель человеческой души - это обретение вечности, то есть отсутствие у неё каких-либо пределов. Это означает, что вся человеческая жизнь - одно большое страдание, самопреодоление, о чём уже писалось выше (воды реки непременно окажутся в океане). Однако человеческое сознание основано на пределе, я могу ощущать себя, своё я, только лишь благодаря тому, что у меня есть границы. И, следовательно, движение собственной души к вечности я, продолжая сохранять своё я, могу переживать лишь как постепенное расширение границ этого я. Но расширение границ предполагает их пошаговую переустановку. И более того, если вдруг моё сознание лишится границ, то меня, как такового, не станет - я в этих границах жизненно заинтересован. И вот тут возникает сложность. Как и где устанавливать новые расширенные границы моего сознания? Установить их там, куда направлены усилия моей души (в вечности), невозможно, потому что, во-первых, это стало бы уже не самопреодолением, а самоотрицанием, и, во-вторых, было бы абсурдом: ведь нельзя объять необъятное и ограничить безграничное. Но и установить свои новые границы произвольным сознательным выбором также нельзя - потому что любые мыслимые мной произвольно границы находятся в поле моего нынешнего сознания, моего нынешнего "я". Потому что я нынешний могу мыслить себя лишь в пределах себя нынешнего, я не могу выглянуть отсюда ни на миллиметр. Это как в компьютерных играх: на стратегической карте вы прекрасно видите очертания собственной державы, но всё, что за её пределами, покрыто тёмной завесой. В играх ситуация разрешается очень просто: вы двигаете войска к границам, и темнота начинает рассеиваться, и ваши войска двигаются до тех пор, пока не наткнутся на противника. То же самое случается и в страдании. Душа движется в вечность до тех пор пока не упирается в очередной сознательный предел. И о столкновении души с этим пределом я пойму, испытав удовольствие. Удовольствие - это ощущение сознанием собственных границ.
   Все понимают, что удовольствия не было бы, если бы не было страдания, но при этом совершенно не понимают природу страдания, а потому и об удовольствии судят ошибочно. Ведь пока я страдаю, я преодолеваю себя, в это время я фактически не имею границ и я их отчаянно ищу, мне они жизненно необходимы в силу причин, обозначенных выше. Когда же я нахожу их, когда я снова во что-то упираю собственную вечность, то моё сознание испытывает облегчение, с него спадает напряжение (шлюзы были открыты - а это шум, водопад, туман над рекой, нешуточное движение воды в водохранилище, и вот шлюзы, наконец, закрыты - над рекой радуга, а вода в водохранилище уже критически не подпирает плотину).
  Это отчётливо можно проследить и на самых мощных наших удовольствиях. Все они построены на страдании - на полном отказе от сознания, на его угнетении и внезапном и молниеносном его обретении. Все наши главные и сокровенные удовольствия есть лишь умелое напряжение и расслабление наших жизненных сил. Это, думаю, без вопросов подтвердят и любители адреналина и сладострастники.
  Ясно, почему аскеты так стыдятся собственных удовольствий. Эти люди волевым решением встают на путь преодоления собственной телесной ограниченности, собственного сознания. Они идут дорогой в вечность, но, столкнувшись с удовольствием, понимают, что остановились. Чуть только человек испытал удовольствие от чего-либо, это служит сигналом того, что его сознание начало укреплять свои границы. Поэтому-то аскеты постоянно ищут всё новых и новых бремён, бремён непосильных. И поэтому в высших своих представителях аскетизм позволяет преодолеть всякую телесность - страдание приобретает исключительно духовный и длящийся характер: аскет страдает от того, что даже непрекращающееся страдание приносит ему удовольствие. Человек в самых высоких своих проявлениях страдает от того (то есть пытается преодолеть такой предел), что он вообще способен получать удовольствие, то есть способен довольствоваться пределом. И даже более того - не просто способен, а основан на пределе и только в пределе может быть собой. И вот это высшее страдание и есть покаяние - осознание личностью вкоренённой в ней греховности, осознание своей основы, своего руководящего принципа, как онтологически неверного, разрушающего бытие, разрушающего вечность, а, значит, и себя.
  Дальнейшие рассуждения о покаянии в контексте данной книги не считаю уместными. Однако добавлю, что осознание личностью в своей основе онтологически неверного принципа должно происходить при её религиозной опоре, то есть при опоре на вечность. Без этого - при опоре личности на себя саму, произойдёт то, что было описано мной выше, но с обратным исходом. Ведь когда личность перестаёт страдать от этого принципа, перестаёт страдать от того, что она вынуждена постоянно искать себе границ, когда она более не пытается преодолеть сам этот принцип, то она начинает его утверждать. Она начинает искать себе границы. А мы теперь знаем, что поиск границ сознанием осуществляется только через страдание, а их установка - через удовольствие. Но одно дело, когда это свершается наивным сознанием, сознанием, не ведающим о своей вкоренённой греховности, и совсем другое, когда сознание понимает собственные основы.
  В первом случае сознание, находящееся в заложниках у этого принципа, постоянно занято невольной борьбой с собственными подсознательными силами - с вечностью в себе, и поэтому также невольно борется в какой-то степени и с самим этим принципом, - всё это выглядит, как борьба личности с миром и злой судьбой. Наивное сознание умеет очень эффективно отстаивать свои границы и восстанавливать их, когда они рушатся. И спрашивается, для чего оно это делает? Зачем прилагает столько усилий? Ведь этот самый онтологически неверный принцип, лежащий в основе личности, принцип греховный, в любом случае создаст эти границы. Безо всяких усилий. И даже наоборот - сознание может приложить все силы на разрушение собственных границ, но у него ничего не выйдет. Даже сама установка на саморазрушение, как ни странно, будет не разрушать, а лишь укреплять сознание, станет для него новым пределом. Оттого-то каждый, кто задумывался о том, чтобы лишить себя жизни, испытывал при этой мысли удовольствие.
  Это, в конечном счете, понимает развитое сознание. Этически это звучит приблизительно так: чтобы со мной ни делалось, я всё равно останусь собой. Если вдуматься, то это самый жестокий приговор, который только может быть. И если по произнесении этого приговора у личности нет религиозной опоры - нет вечности, к которой можно апеллировать, которая сулила бы преодоление личностью себя, которая могла бы избавить её от принципа-приговора, лежащего в её основе, то такая личность начинает приводить этот приговор в действие. Сама являясь его исполнителем. Это и есть миф об Эдипе. Это и есть то мрачное мортидо , которое Фрейд позднее ввёл взамен Эдипа. Но и в этом мудрейший австриец, как мы видим, был не совсем прав. Человеку вовсе не присущ никакой инстинкт смерти. Пожалуй, что наоборот - инстинкт, а точнее даже проклятие бессмертия. Инстинкт собственной "неубиваемости". Ведь "чтобы со мной ни делалось, я всё равно останусь собой" - это формула ада. И если личность, лишённая религиозной опоры, полностью осознает глубину этой формулы, ощутит действие этого принципа в себе, то мы получим Ивана Карамазова, получим, в конце концов, и Николая Ставрогина. Существование личности превратится во вполне сознательное сплошное самоосуждение и самоистязание. Ад будет проверяться в деле, тем более, что в самые "адовые" моменты, в моменты, когда уже вроде бы разрушенное, попранное, уничижённое и уничтоженное сознание словно по какому-то дьявольскому заклятию заново вырастает из собственных останков, поглощая при этом своего разрушителя, личность испытывает ни с чем несравнимое удовольствие.
  Ставрогин всю жизнь пытался ощутить нечто подобное тому, что он испытал, когда его, аристократа из аристократов, храбреца из храбрецов, красавца из красавцев, дуэлянта и убийцу, запросто и безо всякого почтения, будто бы обычного мещанина, таскали за волосы в грязном петербургском кабаке. Даже одна мысль о собственном низком падении способна приносить отдельным экзальтированным натурам сладостное, почти сладострастное удовольствие. Но если это падение не мыслится, а ощущается, то это верх блаженства для сознания. Это момент его торжества. "Я пал ниже некуда, но я существую, и теперь мне не страшно даже это". Это ощущение величайшей победы над собой.
  Мы любим считать некоторых людей опустившимися. Любим говорить о том, что у них нет ничего святого в жизни, порицаем их за это. Но можно ли порицать человека за то, что он, как Иван Карамазов, как Великий Инквизитор, ясно понимает, что в человеческой жизни и не может быть ничего святого, за то, что все его святыни (а вы думаете, опустившиеся люди не имели святынь?) оказались преходящими, за то, что они рушились одна за одной, а он нет? Быть может, ему стоило разрушиться вместе с одной из этих псевдосвятынь? Пожалуй, стоило, но ведь мы понимаем, что не каждому так везёт.
  Однако до таких тонкостей в понимании страдания способна дойти не всякое сознание. Не каждый способен увидеть в невозможности преодоления себя нечто фатальное. Банальное сознание никогда не поймёт, что в этом и заключается ад, и потому будет находиться в нём и испытывать все его муки с чувством собственной непогрешимости. Но банальное сознание способно это ощутить, способно ощутить, что момент обретения себя после падения - это самый сладостный момент. Поэтому-то тропа от аскетизма к мазохизму очень коротка. По форме - это ведь одно и то же. Вся разница лишь в отношении к этому сознания. Когда такой акт имеет целью самоотречение - а отрекаются всегда в чью-либо пользу, здесь в пользу вечности - то это аскетизм. Когда же подобное свершается без вечной цели - то это мазохизм, саморазрушение того, что по определению невозможно разрушить. Как бы цинично и дико не звучало, но мазохизм - это очень практичное использование человеком собственной греховности, это паразитирование на аде. И уж, конечно, где-то здесь нужно искать истоки того совсем уж мрачного деструдо , о котором говорили некоторые психологи. Упоение от разрушения, от чужого страдания - это, несомненно, отголосок желания собственного страдания. Важно лишь знать степень участия в этом сознания.
  
  
  
  You,
  Your sex is on fire!
  Consumed
  With what's just transpired!
  
   Kings Of Leon, Sex on fire
  
  Глава одиннадцатая. О поле
  
  Безграничное, вечное бытие неуклонно расшатывает ограниченное человеческое сознание. В страданиях человек узнает о нём, ощущает свою глубинную с ним связь. И это можно понять. Это кажется настолько лёгким, что вызывает недоумение то, почему все мы до сих пор этого не постигли. Постигли бы непременно, если бы не одно запутывающее обстоятельство. Оно-то нас и сбивает. Дело в том, что личность неоднозначна в отношении к собственным границам.
  И сразу же символический пример. Представьте, что в море вылили воду иной температуры, чем вода в нём. И даже не вылили - более точным для этого исследования будет представить, что небольшому количеству воды придали иную температуру (допустим опустили туда кипятильник или, наоборот, холодильную установку и через некоторое время убрали). Что будет с этой, иной температуры, водой? Каковым будет её, так сказать, поведение (пусть это слово не очень удачно по отношении к неживой материи)? Физики, конечно же, заговорят о конверсии, диффузии или о чём-то в этом роде и будут во многом правы. Потому что любой физический закон, несмотря на всю его унизительную поверхностность и ещё более унизительную необходимость, всё же несёт в себе и некоторое онтологическое содержание - духовный отголосок. Человек смог уяснить физический закон только лишь благодаря тому, что его сознание сталкивается с чем-то подобным, несёт в себе что-то аналогичное. Любой физический закон - это по сути своей тот же миф, только более топорный, с нарочито вырезаемой из него духовностью. Однако от сознательного вырезания - её там меньше не становится. Но человек всё равно гордится такой хирургией. Хотя, казалось бы, чем тут гордиться? Мы создаём мифы, совершенно так же, как древние греки, и верим в них абсолютно прямолинейно и грубо. Мы забываем о том, о чём помнили древние: за прямолинейностью лежит реальность совершенно иного порядка, которую невозможно грубо объяснить, а можно лишь символически отразить. Мы же, наоборот, только на эту грубость и напираем, её стараемся возвеличить, а то, высокое, отражением чего она является, стараемся совсем не замечать. Это низость современного человека. Физикам можно посоветовать перечитать рассказ о Платона об узниках пещеры . В наш век он, как никогда, актуален.
  Итак. Учёные скажут, что нагретая вода по закону конверсии станет нагревать близлежащую воду, сама постепенно охлаждаясь (ну или наоборот: холодная будет охлаждать, постепенно нагреваясь). Но что будет в самой этой воде? Именно в том ограниченном в момент подогрева участке? Учёные, конечно, на этот счёт тоже размышляли. Меня же более волнует вопрос, куда же исчезает именно та вода, какова судьба каждой молекулы из того первоначально нагретого участка. Ведь если образно допустить, что такой ограниченный участок воды обладает собственным сознанием (раз уж мы говорили о его поведении), то мы получим драму. И если это будет сознание, то сознание, разорванное пополам. Оно будет состоять из двух противоположных стремлений: с одной стороны - из страсти к нагреванию, с другой - из тенденции к охлаждению. Понятное дело, что у воды нет никаких поведенческих тенденций - это всего лишь процесс передачи тепла. Поэтому именно тепло будет основой этого выдуманного водного сознания, и даже не столько само тепло, сколько отношение к нему. С одной стороны, ощутив тепло в себе, это сознание будет стараться его в себе сохранить. С другой - будет стараться это тепло раздать, чтобы выровнять температуру вокруг. И если по отношению к воде подобная ситуация является выдумкой, то по отношению к человеку - отнюдь.
  Личность человека основана на пределе, на пределе, положенном на бытии. А раз так, личность не может оставаться безучастной к этому пределу. Ситуация, описанная в концовке предыдущей главы, когда личность сознательно добирается до этого предела, когда осознаёт себя на нём основанной, когда встаёт перед онтологически неверным принципом, лежащим в собственном существовании, является исключительной, и не стоит особо заострять на ней внимание. В контексте данной главы более интересно не осознанно-волевое отношение личности к собственным границам, а только неясное ощущение их ею. Здесь всё случается так же, как в случае водной конверсии. Восприятие собственных границ порождает в личности стремление к их укреплению и отстаиванию, ведёт к появлению личного я. Но это же самое восприятие создаёт в личности и прямо противоположное стремление. Потому что личность - это всего лишь предел на вечности. Вечность, скованная этим пределом, даёт о себе знать - личность постоянно её чувствует, а значит, вырабатывает в себе нечто вроде не-я. Вернее даже не вырабатывает, а сталкивается с ним в себе. А поскольку преодолеть собственные границы личность не в силах, поскольку потеря своего я личностью невозможна (даже в случае тяжелейших психических расстройств какое-то я сохраняется), то личность стремится сгладить собственные границы, выровнять их, "растворить" своё я в не-я, сделать их, насколько это получится, тождественными.
  Таким образом, в силу своего непростого происхождения личность несёт в себе два ключевых, равнозначных, но противоположных стремления - стремление к укреплению собственных границ и стремление к их сглаживанию. Вероятно, все уже поняли, каким именно образом эти стремления связаны с полом, и какое из них мы отнесём к мужскому началу человека, а какое к женскому. Думаю, никто не станет спорить с тем, что в каждом из нас присутствуют оба эти начала. Когда-то давно Платон понял, что человек андрогинен , и с тех пор всё новые и новые мудрейшие умы находили этому всё новые и новые доказательства. В наше время это уже неоспоримо и более того - это даже научный факт, то есть это и для поверхностного, но дотошного и широкого ума - очевидная истина.
  Даже корни ранее описанного беснования происходят именно из пола, мужского и женского. Отцы-пустынники и "жены непорочны" всегда искушались полом. Именно пол постигает человек в пустыне. Личность, отождествившая себя лишь с одним из двух своих ключевых стремлений, своих отношений к собственным границам, постоянно атаковывается обратной стороной собственной ограниченности. И стоит лишь убрать внешние раздражители, на которые обычно перекладываются подобные атаки, стоит лишь изолировать себя, как эти атаки становятся сугубо личностными. Суть беснования в том, что бесы мешают отшельнику постичь Бога, постичь вечность. В пустыне помимо личности и вечности оказывается кто-то ещё, отвлекающий личность от вечности, и этот третий - её пол, противоположное стремление. По большому счёту только это стремление и мешает личности постичь вечность, постичь свою связь с бытием. И поэтому когда великий австриец дерзнул назвать пол единственной движущей силой человечества, он был во многом прав, хотя, конечно, сделал это весьма и весьма грубо. Он первым напомнил просвещенному человеку о том, что миф об Эдипе далеко не такая сказка, какой он ранее казался. Миф об Эдипе реален. И страшен. Фрейд доказал современному человеку, что тот подвластен року также (а может даже ещё сильнее), как древний грек, что он есть лишь игрушка судьбы. Великая заслуга Фрейда в том, что он сумел увидеть в роке пол, сумел увидеть в этом своеобразный механизм. А уж его последователи сделали немало для того, чтобы понять, как этот механизм работает.
  Особенно нужно выделить учение Карла Юнга об аниме/анимусе. Оно плавно вытекает из учения Фрейда, является таким же роковым, но в тоже время не таким топорным. Оно отличается утончённостью и глубиной. А ведь швейцарец ничего неординарного и революционного не сделал. Он лишь взял миф об андрогине (правда, не у язычника Платона, а у христианина Якоба Бёме) - это придало его работе горнюю, духовную, в противовес резко земной и плотской фрейдовской направленность - и обосновал его психиатрически и психологически. И выяснилось, что человек теряет свою свободу и попадает во власть рока, руководствуясь не животным, безликим влечением к продолжению рода, а стремлением духовным и глубоко личным к совершенно конкретному, индивидуальному, собственному полу. В каждой личности, по Юнгу, помимо её я-сознания живёт ещё одно как бы сознание - то, что швейцарец назвал "анимой" (то есть душой) или, если это второе сознание мужское, "анимусом". Анима/анимус - это, по сути, вторая половина андрогина, и Юнг гениально доказал то, что вторая половина дополняет первую, является её своеобразной скрытой противоположностью.
  Но самое главное, Юнг понял, что пол личности всегда проецируется. Он не является частью сознания, не входит в его представление, а потому может быть познан только лишь через проекции (то, что я называю беснованием) - то есть путём приписывания его черт подходящим объектам. И вот здесь открывается рок. Потому что объект, на который накладываются эти проекции (а это чаще всего человек), становится живым воплощением пола проецирующей личности, её ожившей душой (отсюда и "анима"). Он приобретает в глазах личности огромнейшую ценность, он становится желанен. Однако он всего лишь сторонний для личности объект, хотя и человек. Сам по себе он может и не обладать приписываемыми чертами (во всяком случае, выраженными, но мы помним, что человек-микрокосм, и в нём есть всё). Эти черты только лишь видятся в нём личностью, стремящейся постичь свой пол, эти черты объекту подчас почти насильно навязываются (что обычно приводит к разрыву пар и семей, и ещё чаще - к нелепым и подчас комичным недоразумениям и недопониманиям типа "я думал, что я ей понравился" и т.п.). И эти непрекращающиеся попытки обнаружить свой пол в объектах, заставляют личность использовать людей именно в качестве объектов, они не дают видеть в людях собственно людей. Непознанный пол мешает личности видеть в окружающих людях таких же индивидуальных личностей, он заслоняет их собой, и вместо людей мы видим собственные предрассудки.
  То, что это предрассудки, несомненно. Непознанность собственного пола погружает человека в темноту. Юнг разработал целую классификацию степеней познания собственного пола, собственной души. Я не стану подробно её описывать - желающие могут прочесть первоисточники, только отмечу, что пресловутый эдипов комплекс - есть лишь низшая в этом ступень. Он говорит лишь о том, что человек не занимался углублением своего пола, и что в его сознании женщина/мужчина может обладать лишь определённым стереотипом поведения, перенятым от матери/отца. Но это ведь совсем не значит, что его пол таков. Это говорит лишь о том, что его сознание просто не знакомо ещё с иными формами поведения и проявления его пола. Проще говоря, человек находит слишком грубые и примитивные объекты для проекции на них пола; других в силу слабости сознания он не умеет ещё находить. И не сумеет, пока не научится отделять проекции от объектов. Только такой путь по-настоящему развивает сознание и интегрирует пол в личность.
  Познать пол - получить ключ к бытию. Ибо движение к полу возносит человека, уводит его от господствующего миропорядка. Оно - не просто похоть. Оно отголосок человеческой цельности. Но оно же - показатель человеческой разорванности, греховности, основа всех похотей. Всё в нашем мире похоть. Всё грехопадение. Не грешить можно разве только в пустой комнате, лёжа и глядя в потолок, да и то в сердце грех всё равно притаится. Человек всё равно чего-нибудь захочет, а значит, выбросит себя из вечности, сам себя разорвёт. Человек только этим и занят: рвёт себя нещадно. Но делает это, как ему кажется, организовано. Он считает, что все его желания (а это и есть похоти) ему подвластны, что он их контролирует. Захотел машину? - Значит, он сам взял и захотел. Не захотел машину - значит, он сам взял, да не захотел. Захотел ещё что-то, да что угодно, значит, сам захотел. И тут человек сталкивается с половой тягой...
   Он захотел женщину (или мужчину, смотря, что за человек). И сразу же оказался перед тайной: а сам ли он её захотел? Человек даже специально начинает хотеть другую женщину, и даже вроде бы удовлетворяет эту потребность, но ту женщину всё равно хочет. Хотя, казалось бы, приказывает себе её не хотеть, но не получается. Это что же выходит? Кто-то внутри человека без его ведома за него хочет? Жуткое предположение. Человек тут же находит объяснение: это всё инстинкт! Это род! А потом задумывается: инстинкт вроде бы и без того удовлетворён, удовлетворяется ежедневно - вокруг него уже даже бегают маленькие плоды рода, но ту женщину ему всё равно хочется. Человек начинает усиленно думать (опять же, смотря, что он за человек) и с ужасом понимает, что и машину-то тоже не он хотел, да и всё остальное тоже. И так вот соображает помаленьку, что он, человек, не так уж и прост. И понимает, что мир вокруг него не совсем такой, каким ему казался ранее. Можно даже и философом стать. А началось всё ведь с пола. Если бы не это, то человек так бы и жил в заблуждении, что его жизнью руководит его сознание.
  Всё это порождает столько вопросов, интересных в плане данного исследования, что я даже теряюсь, с чего стоит начать. А когда не знаешь, с чего начать - начинай с начала. Так и поступлю. Начну с библейской Книги Бытия. В ней говорится о том, что в Эдеме человек и жена его (так написано, не обижайтесь, женщины) оба были наги и не стыдились . А стыдиться они начали (причём резко) сразу после того, как вкусили плод с древа познания. Стыд их и выдал, потому что они, сознавая свою наготу, даже от взора Бога решили укрыться. И Тот всё понял: "кто сказал тебе, что ты наг? не ел ли ты от дерева, с которого Я запретил тебе есть? "
  И хотя эта легенда и кажется до трогательности наивной, она наилучшим образом отражает онтологическую реальность. Стыд, то есть недовольство собой, проецируемое на объект, ощущение человеком своей неполноценности, греховности, и не может возникнуть иначе, как через познание добра и зла. Потому что познание добра и зла - это и есть познание человеком собственных границ, это и есть грех, есть его осязаемая часть. Ибо, как уже говорилось ранее, то, что укрепляет мои границы - добро, то, что разрушает их - зло. Как только я познал себя в границах, я стал различать добро и зло. И по такому же принципу человек сумел различить собственную и жены наготу и, конечно же, различить и собственную и жены ограниченность и неполноценность, что и вызвало стыд - проекцию этого ощущения. Без познания границ такого случиться просто не могло. Во-первых - стыдиться было бы просто нечего - сознание (вернее даже самоощущение) человека было целостным, а во-вторых - даже, если бы в этом целостном самоощущении, в этом мистическом соучастии всего со всем родилось бы ощущение разорванности, то спроецировать его было бы некуда - потому что ничего внешнего для мистического соучастия не существует. Оттого-то Бог и удивился, что человек знает о своей наготе: находившийся в единении и гармонии с Эдемом человек вдруг отчего-то ощутил своё униженное, позорное пред ним положение - такое возможно только тогда, когда человек уже выпал из гармонии. Человек (Адам) в буквальном смысле стал далёк от жизни (Евы) - они перестали быть одним целым. И поэтому нам предстоит изучать их по отдельности.
  
  Адам. Мужское начало. Тут мы тоже обратимся к Книге Бытия. Ибо там мы и находим это слово. Причём впервые слово "муж" применительно к человеческому существу применяется только в контексте с "женой". А до этого был "человек". И он вбирал в себя оба начала. Но когда человек заскучал и ему потребовался помощник - это и стало моментом образования мужского начала в человеке. Это был момент осознания своих границ (только тогда это был не столько момент осознания границ, сколько момент осознания собственной исключительности, но между этими моментами очень тонкая грань). Можно сказать, что тогда, когда "для человека не нашлось помощника, подобного ему " - момент грехопадения стал неотвратим.
  И естественно, что в момент познания человеком собственной исключительности и своего отличия от мира (нет равных), в момент отождествления его сознания с этой исключительностью в нём возникает обратное стремление - стремление к преодолению этого исключительного отличия и восстановлению гармоничного тождества. И это момент сотворения женщины. Поэтому женщина и творится из человека. И поэтому-то мы и читаем что "жена", ибо взята от мужа ". Ведь на еврите слово "жена" звучит скорее, как "мужница". И если хорошенько подумать, то такая двойственность происхождения женщины (творится из ребра человека, но берётся от мужа) тоже весьма не случайна. Этим Библия подчёркивает то, что человек и муж - слова и создания не тождественные. И поэтому расхожая фраза о том, что женщина была сотворена из ребра мужчины, есть ложь даже при грамматическом, так сказать, "юридическом" толковании Библии, не говоря уже о символическом. Правильнее говорить, что женщина творится из ребра человека. И тогда, продолжая, скажем, что мужчина также творится из человека - путём вынимания из него ребра. Такой вот конструктор. Чтобы получился человек, нужно соединить разделённые части. Мужская часть должна получить то, что закроет ему беззащитное сердце, а женская - получить то, чему себя посвятить, найти брешь, которую закрыть, которую восполнить. И мы видим, что обе части равноправны. О доминанте мужского начала мы можем говорить лишь в том ключе, что без постановки границ, невозможно их сглаживание. Поэтому-то жена взята от мужа и поэтому "к мужу твоему влечение твое, и он будет господствовать над тобою " - женское начало самостоятельно существует постольку, поскольку существует мужское. Женщина (ребро Адама) имеет ключ к сердцу мужчины, и этот ключ открывает человека. Мужское же может существовать, сознавать себя и без женского, но это страшное и безнадёжное состояние - "не нашлось помощника, подобного ему".
  Мужское начало - это утверждение границ. И когда мы говорим о нём, то нам сразу представляется этакий мачо, суровый альфа-самец, неумолимо и непреклонно берущий, то, что ему нужно, добивающийся своих целей. Но, если хорошо призадуматься, то легко понять, что доминирование мужского начала в мужчине должно выражаться иначе. Когда сознание человека отождествляет себя с мужским началом его души, то есть полностью осознаёт собственные границы, то это, как уже говорилось ранее - безнадёжное и страшное осознание. Это ясное понимание онтологически неверного принципа, лежащего в основе сознания. Это чувство безысходности, это постоянное ощущение собственной греховности, непреодолимой границы между собой и бытием. Это именно то, что некогда испытывал Мартин Лютер: беспомощность перед Богом, подвешенное и мучительное состояние, не оставляющее в покое. Поэтому именно Лютера я привожу в качестве образца мужественности: осознания личностью собственного мужского начала, отождествления себя с ним. Поэтому и вероучение, основанное на взглядах Лютера, его понимание христианства является очень мужским.
  Но если сознание личности полностью отождествляет себя со своим мужским (ограниченным) началом, то что в таком случае происходит с женским (безграничным) началом этой же личности? Ясно, что, предоставленное само себе, оно явно не будет мирно дремать. Вкорененное в мужскую личность, но не включённое в мужское сознание, оно будет заниматься тем, чем и должно заниматься женское начало. - Оно будет закрывать брешь на мужском сердце, будет устранять мужскую ограниченность. Оно будет строить гармонию, и такое построение будет основано на подрыве сознательных мужских границ, на подрыве замкнутости и оторванности от бытия, на искуплении мужской греховности. И, если мужское сознание, помимо своей мужественности, ещё и остро, как у Лютера, то им подобные порывы его бессознательного женского начала будут усваиваться в форме ощущения безграничной (и это надо подчеркнуть: безграничной) вины. Именно ощущение вины и будет рушить границы сознания, будет связывать личность мужчины с вечностью, будет делать эту личность подлинно человеческой, безграничной. Ведь согласитесь: когда чувствуешь, что твоя вина безгранична, то твои границы перестают иметь значение. Мужчину с Богом, с бытием связывает ощущение своей перед ним вины.
  И как тут не вспомнить гениальное учение Достоевского? "Возьми себя и сделай себя же ответчиком за весь грех людской. Друг, да это ведь это и вправду так, ибо только сделаешь себя за всё и за всех ответчиком искренно, то тотчас же увидишь, что оно так и есть в самом деле и что ты-то и есть за всех и за вся виноват. А скидывая свою же лень и бессилие на людей, кончишь тем, что гордости сатанинской приобщишься и на Бога возропщешь ". Путь, предлагаемый Зосимой - это, действительно, самый короткий путь к вечности. Но на этом пути можно заплутать: потому что ощущение вины порождает желание свободного её искупление. А это не каждому дано, это чревато последствиями (не зря классик тут же заговорил и о сатанинской гордости) - волевое искупление в сознании подчас превращается в тяжёлый и неподъёмный долг, свобода уступает место долженствованию, рождается необходимость. Долг убивает свободу, он убивает вечность. Вспомним, к чему в конечном счёте привело заявление Лютера о долге германской нации перед Богом. Случилось то, что предрекал св. Иоанн - звезда, подобная светильнику, упала в воды жизни и отравила их, превратила в полынь. Мужественный протестантизм освободил жизнь христианина от доминирования католической женственности, но тем самым сделал её невыносимо горькой, с тех пор ни один западный человек не был счастлив. Должник ведь знает, что именно он должен, а раз знает, то цель его усилий находится в пределах его сознания. Долг делает человека узником сознания, запирает его в нём - и вечность от человека навеки закрыта, в отличие от искупления - путь к которому и даже сама его суть искупляемому никогда не известны. Искупление всегда находится за гранью понимания человеческого сознания, но вот его желание, его поиск может прочно засесть в сознании и тем самым связать его, может превратиться в долг. В этом, кстати, и была и есть самая большая из всех неправд католицизма, которую обличил как раз таки Лютер - именно об этом его роковые виттенбергские тезисы. О том, что праведник оправдывается верой, свободным и волевым движением к Богу, а не навязываемым долгом жить благочестиво и уж тем более не покупкой у Папы отпущений грехов. И вот ведь страшная ирония судьбы: желая освободить нацию от католического долженствования, Лютер посадил германцев на такой "долг", который, столетиями копившийся, вылился в невиданную по своей "щедрости" расплату. Поэтому, мужчины, если вы вдруг начинаете ощущать себя должниками, даже не вздумайте размышлять о форме возврата долга - ни к чему хорошему это не приведёт. И тут не о мировых войнах речь, а о вещах более простых. Если вас кто-то облагодетельствовал и вам от этого не по себе - так и хочется "отблагодарить" благодетеля, то повремените. Потому что благодарить вы будете именно в кавычках, для вас это станет делом чести, возвратом долга, расплатой, возмездием даже. Ваш поступок не на свободе и добре будет основан, а на гневе, то есть на грехе, на вашей неполноценности. И, возвращая долг благодетелю, вы будете свою неполноценность лелеять. Я вовсе не призываю не возвращать долгов и отвечать равнодушием на добро. Это попросту невозможно - человеческая личность не в состоянии безучастно перенести сделанное ей добро, это не в её силах, реакция последует обязательно. Но если вы решите вернуть долг благодетелю, то реакция будет отрицательной - ваш возврат станет гневом, это будет убийство сделанного вам добра. Имейте это в виду. Поэтому, если уж вы - человек чести, то ответьте добром на добро, но ответьте кому-нибудь третьему, кто сказал, что возвращать нужно именно благодетелю? Ваша честь от этого не пострадает, а душа просияет, светом наполнится, ведь в этом случае вы не принуждённый гнев породите, а свободное добро.
  Но когда мужское сознание менее остро, чем у Лютера, или просто расслаблено, женское начало вливается в личность ещё пошлее, чем долженствование. Вот тогда можно говорить о полноценных грехах. Я называю это последствиями явления собственного лика. Потому что в этом случае преодоление такого лика, сглаживание его сознательных границ осуществляется через призму этих же границ. Сознательно не вбираемый в личность пол интегрируется туда самостоятельно, то есть бессознательно, с обязательным поражением и подчинением сознания.
  И такое сознание сразу же начинает захлёстывать гордость, а вернее, гордыня - гордость уязвлённая и низкая. Уязвлённость как раз и указывает на то, что в деле замешано женское начало. Потому что гордость сама по себе - это показатель осознания человеком собственных границ, их волевое принятие. Человек может ощущать гордость за себя, даже понимая всю свою греховность, пожалуй, это одно и можно по-настоящему называть гордость. Гордость - это принятие ответственности за собственную греховность, за собственную ограниченность. Стоит мужчине лишь на секунду забыть об этой ответственности, как он теряет свою мужественность, он оказывается в плену у своей женственности. И едва ли женственность в этом виновата: она лишь делает то, к чему призвана. Она старается сгладить границы, облегчить человеку бремя ответственности за них. Она продолжает делать это и тогда, когда сознание теряет границы из виду. И греховность онтологическая обращается более понятным, объективным грехом. Потому что одно дело, когда мужское сознание сознаёт свою ограниченность, свой разрыв с бытием, понимает, что оно "пред всеми виновато". В таком случае и противоположное бессознательное женское начало воспринимается им, как жажда искупления (ну или даже, как долг, что уже не очень хорошо), оно побуждает этого искупления искать, отрекаться от себя в пользу бытия, не сваливать с себя ответственности за него.
  И совсем другое дело, когда это происходит без волевого участия сознания. Ведь участвует оно или нет, в ограниченной человеческой личности, тем не менее, продолжают существовать два стремления: сохранить свой предел, так как только в нём возможно постижение собственного я; и убрать предел, так как только без него возможно постижение и ощущения подлинного бытия. Когда сознание полностью отождествляется лишь с первым стремлением, не пытаясь интегрировать в себя второе, это приводит к его (второго стремления) извращённому восприятию и, как следствие, к искажению первого (такова описанная выше ситуация с долженствованием. Но когда сознание (мужское, пока я говорю о мужском сознании) хотя бы на мгновение перестаёт осознавать то стремление, на котором оно основано, когда оно забывает о собственной ограниченности, ужасающей единичности, неповторимости и отличности от бытия, то восприятие второго стремления (женского начала) и вовсе может полностью выбить из него первое. И получится сознание, лишённое онтологического содержания: попросту основанное на пустоте и ничего под собой не имеющее. Это будет личность физически мужского пола, но психически сознательного пола лишённая. Однако далеко не андрогинная - лишь одержимая полом бессознательным. Но такая, онтологически пустая, личность есть личность фиктивная. На деле это физически индивидуальная безличность, индивид.
  Когда осознание мужчиной собственной исключительности и оторванности от мира перестаёт сопровождаться волевым возложением ответственности за это на себя (когда забывается, что "пред всеми виноват"), она необходимым образом перекладывается. Её не берут сознательным образом "сверху", и она бессознательно подхватывается "снизу". Но формальной легитимностью (в данном случае это очень удачный термин) продолжает обладать то, что "сверху" - сознание, собственное я. И это "легитимное я" начинает вести себя словно попавший под влияние серого кардинала монарх. Когда в стране всё хорошо, вся слава, конечно же, королю. И не дай бог кому-нибудь из подданных упомянуть имя кардинала - от этого у короля будет ярость и изжога. Но, когда всё плохо, то во всех бедах король обвиняет кардинала. Это и есть гордыня - довольство собственными сознательными границами без сознательного возложения на себя ответственности за них. Этот груз старательно и усердно отбрасывается сознанием, но его взятие бессознательным всегда больно по сознанию бьёт.
  Гордыня - это ощущение постоянно уязвляемого, а потому воинствующего самодовольства. И потому гордыня включена Отцами Церкви в число смертных грехов, что она полностью искажает понимание человеком онтологической сущности искупления. Она пытается сознательным путём обойти онтологически неверный принцип, лежащий в основании личности. Гордыня - это торжество безответственности. И ей был поражён наш Ветхий Адам. Помните, что он ответил Богу на вопрос о том, не вкушал ли он запретного плода? "Жена, которую Ты мне дал, она дала мне от дерева, и я ел ". Согласитесь, это поразительный и малообъяснимый по своей безответственности ответ. Тем более, что Адам был, по сути, простым садовником, он был тем, кто должен следить за райским садом. И только благосклонностью Хозяина Эдема можно объяснить, что садовник получил себе помощника в виде жены. И когда садовник говорит хозяину, что тот сам виноват в разорении сада, отданного ему на попечение, это похоже на безумие. Такое впечатление, что Адам находился в абсолютно неадекватном состоянии, совсем не понимая, что к чему. И именно потому, что забыл об ответственности, на него возложенной. Конечно, подобное разделение гордости и гордыни вызывает некоторые сомнения - в большинстве языков, должно быть, это и вовсе одно и то же слово. Но каким бы ни было слово, главное уяснить, что в первом случае имеется в виду волевое отношение субъекта к бытию, а во втором - нет. Когда ты понимаешь, что ты перед всеми виноват - это гордость. Когда же ты считаешь, что все виноваты перед тобой - это гордыня. А среднего ощущения: что ни я перед всеми, ни все и вся передо мной не виноваты, быть не может - человек оторван от бытия, а, стало быть, бремя устранения разрыва есть в любом случае.
  
  И сразу за гордыней идёт лень. Мало кто догадывается, сколь сильно на самом деле она связана с полом. Лень - это вовсе не состояние отсутствия активности, как думают многие. На самом деле лень очень активна, энергозатратна и даже утомительна, что многим, кстати, известно. Активность просто укрыта от сознания, и порой так сильно, что сознание может даже начать укорять себя за её отсутствие. И под такими укорами, если всмотреться глубже, всегда скрывается нежелание сознания признавать собственную одержимость. А это именно так. Лень - это состояние одержимости сознания полом.
  Но давайте по порядку. Сперва вспомните: отсутствие активности - это невероятное состояние, практически и даже теоретически недостижимое при существовании какого бы то ни было сознания. Даже если человек специально решит устранить собственную активность, это само по себе уже будет довольно сильным напряжением сознания, сильной его активностью. Если же человек полностью расслабит сознание, как бы его отключив (на что направлены все техники медитаций), то ощутите под ним (а, скорее всего - над ним) иную активность: вереницу ощущений, мыслей, рождающихся (а точнее загорающихся) без какого бы то ни было участия в них сознания, но затем уводящих сознание за собой. Повторюсь, попробуйте поэкспериментировать в ничегонеделании и в "выключении из эволюции" и рано или поздно поймаете себя за обдумыванием чего бы то ни было или даже за чем-нибудь механическим: подёргиванием ногой, постукиванием пальцами, в общем, за каким-либо занятием. Поэтому нужно всерьёз пересмотреть отношение к лени и праздности. Это не отсутствие активности, а активность без сознательного участия, без сознательного содержания.
  Всё здесь происходит по тому же, что и в случае с гордыней, сценарию. Как только мужчина (напоминаю, речь пока о нём) сознательно удовлетворяется собственными границами (собственным сознанием, нынешним его уровнем), женское, направленное на сглаживание границ начало тут же выходит из под контроля. Оно возлагает на себя ту ношу, от которой сознание отказывается. И оно тут же подчиняет себе сознание: активность бессознательного оказывается попросту сильнее пассивности сознания. И мы получаем праздность. Запертый в собственном сознании, в собственных оторванных от бытия границах мужчина бессознательно толкается к бытию, бессознательно теряет границы и своё ограниченное я. Однако такой толчок сталкивается с "трудностями перевода": он ведь проходит через призму восприятия узкого сознания, и именно в самых узких, наименее устойчивых местах оказывается наиболее ощутим. И на выходе мы получаем нечто причудливое и извращённое. Будь то внезапное увлечение чтением бессмысленных детективов или тяга к просмотру фильмов ужасов и всевозможных спортивных мероприятий, странная, из ниоткуда возникшая жажда спиртного, игромания, онлайнмания, даже желание смотреть в окно и считать ворон для кого-то становится навязчивым и необоримым.
  Состояние это весьма шаткое, и определяется главным образом отношением к нему сознания. Ибо мужчина может читать, смотреть, играть, считать ворон и выпивать с полным ощущением того, что делает важное дело, не испытывая при этом никаких мук совести. И его тяжело назвать лентяем как раз в силу того, что совесть его чиста, её ничто не подтачивает и не омрачает: сознание не воздвигает на себя обвинений в лени и само в этом "важном деле" совершенно по-детски участвует. Или, быть может, только такого мужчину (наивно и безропотно следующего за своим бессознательным) и можно называть лентяем? На самом деле это очень тонкий и глубокий вопрос. И, как ни странно, он долгое время считался богословским. Ведь праздность в концепции главных грехов, разработанной Отцами Церкви, в конечном счете, стала приравниваться к унынию. И при глубоком исследовании так оно и выходит.
  Уныние с онтологической точки зрения - это сознательная установка на отторжение цельности бытия, на отчуждение происходящего с собой от бытия, на закупорку в себе. И это прямой путь к единственно непростительной человеку хуле на Святого Духа, то есть к утверждению небытия, как самостоятельной силы, действующей в бытии. Именно поэтому уныние неразрывно связано с праздностью - активностью, не имеющей сознательного направления на достижения целостного бытия, проще говоря, с пустой активностью. Праздность - это не безделье, как таковое, а отсутствие богоугодности в делах (что и означает уныние). Праздное - это то, что сознательно делается не ради Бога и вечности. И безделье является праздным постольку, поскольку оно может осуществляться без вечных целей. Но и само "безделье" - понятие весьма условное. Ведь отсутствие активности - состояние для человека невозможное (восточных мировоззрениях - это недостижимая цель человеческой жизни). Активность есть всегда, пусть иногда она явно не бросается в глаза. И только тогда, когда активность не имеет сознательно онтологических целей, можно говорить об унынии и праздности. Поэтому человек, "считающий ворон", не празден, если думает, что делает богоугодное дело, если видит в этом онтологический смысл или хотя бы нечто важное (потому что "нечто важное" в банальном сознании всегда является почти онтологической целью, чем-то нуминозным, обожествлённым). Если в своём занятии/безделье человек видит нечто важное, то совесть его чиста.
  И здесь мы оказываемся перед немаловажной проблемой. Это один из главных пороков современной цивилизации, и он неуклонно ведёт её, и совсем скоро уже приведёт, к гибели. Речь идёт о стыде - о коллективной псевдосовести. Явление это всем известное, но далеко не все понимают его губительность, и тем более его связь с праздным унынием. А ведь именно стыд обычно порождает праздность. Потому что стыд постоянно пытается вклинить в отношение личности к собственным границам, к полу и бытию посторонний элемент (надо ли говорить, что элемент абсолютно пустой?). Сознание мужчины, запертого в собственных границах, постоянно ощущающее позывы его женского бессознательного начала к преодолению этих границ, получает вдобавок ещё и "авторитетное", стороннее коллективное мнение о том, каким образом эти границы нужно преодолевать правильно. И сознание начинает шататься, потому что то "нечто важное", к чему притягивает мужчину его бессознательная женственность, и чем он без угрызений совести и с большим удовольствием любит заниматься, обычно сильно расходится с авторитетным мнением коллективной псевдосовести. Мужчина, столкнувшийся с этим мнением, начинает сомневаться в важности своего "важного занятия", а главное - в его объективной результативности (объективная результативность в наше время нагло навязывается субъекту в качестве основного критерия оценки чего бы то ни было).
  Так рождается уныние и праздность. Потому что в этом случае мужское сознание формируется коллективным псевдоразумом, а бессознательное стремление к преодолению границ, бессознательный пол отметается, как нечто неважное. Но это не говорит о том, что пол перестаёт существовать. Бессознательное желание к преодолению границ начинает атаковать разум мужчины. И здесь возможны два варианта реакции.
  При первом "нагруженное" коллективными псевдоценностями сознание мужчины начинает к месту и не к месту чувствовать угрозу этим ценностям. А поскольку эти псевдоценности сознательно видятся "чем-то важным", то есть, по сути, обожествлённым, а потому жизненно необходимым, то мужчина встаёт на защиту этих псевдоценностей. Это можно считать борьбой за веру. И это приводит к фанатизму. Оттого, к примеру, американский адмирал Моррисон и считал увлечение его сына Джима музыкой абсолютно несерьёзным, да и, вообще, глупостью. Причём это увлечение так било по республиканскому, надо полагать, мировоззрению флотоводца, что он, в конечном счете, отрёкся от сына. В этом сразу видно нечто нездоровое. И отговорки о том, что столп общества и оплот добропорядочности должен был так поступить, должен был личным примером дать отпор развратной для тогдашних устоев рок-н-рольной моде, кажутся лицемерными и беспомощными. Подлинная и искренняя вера (в кого или во что угодно, будь то Бог или Белый дом) не может пошатнуться от того, что кто-то верит во что-то другое. А, стало быть, адмирал Моррисон (а таков сейчас каждый среднестатистический мужчина и каждый отец) не совсем верил в то, что его "нечто важное" так уж на самом деле важно. Вероятно, совсем даже не верил. Само существование Джима стало губительным для ценностей адмирала. Чтобы сохранить их реальность, ему пришлось признать нереальность сына. Согласитесь: когда признаёшь живого человека нереальным, дабы сохранить веру, когда крепость веры напрямую зависит от нереальности человека - это очень шаткая вера, она полна сомнений. А когда человека одолевают сомнения, когда он не уверен в том, что делает "нечто важное", он поражён унынием. Его совесть несёт на себе груз, тяжесть которого он не способен вынести. Этот груз в итоге оказывается на плечах Джима и прочих сыновей и дочерей. Праздность и уныние отцов, их неверие в собственные идеалы, коверкает судьбы детей.
  Второй вариант реакции менее распространён, так, как встречается главным образом среди "Джимов", мужчин более склонных к мышлению. И это всегда миф о Сизифе. Мужчину не мучают сомнения в том, что он делает что-то не то, и что его "нечто важное" не так важно - он в этом совершенно уверен. По большому счёту, у него "нечто важное" совсем отсутствует, он просто не может этого найти. И поэтому он живёт с ощущением того, что бытие где-то совсем в другой стороне. В целях жизни мужчина разочаровывается, а ежедневное движение к средствам жизни разочаровывает его ещё больше, оно его унижает. А когда человек занят деятельностью, в онтологическую основу которой он не верит - это праздность. Это осознание собственного греха. Причём наша цивилизация делает этот конфликт ещё более острым, сама подгоняет его, потому что имеет свойство фанатично навязывать собственные псевдоценности. Ясно же: одно дело - уныло делать что-либо, не задумываясь, и совсем другое - делать то же самое унылое дело, когда оно преподносится не как унылое дело, каковым оно и является, а как абсолютная и истинная ценность бытия. Любое мало-мальски мыслящее сознание распознаёт эту подделку. Понимает, что ему вместо Бога подсовывают банальную суету. И это порождает в сознании конфронтацию, ведущую к невыносимости жизни. Разве здоровый человек согласится с тем, что смысл и идеал жизни заключается в том, чтобы проводить большую часть жизни в строго отведённом месте, выполняя строго определённые действия, да ещё и получая за это строго определённые материальные блага? Вся эта строгая определённость давит на свободную человеческую душу. Душа в этих строго определённых рамках исчезает, о ней даже думать не хочется. Работа, как говорит один современный драматург, - это то место, где можно вообще не думать . Всё духовное и интеллектуальное богатство человеческой психики сводится к нулю - к какому-то живому то ли калькулятору, то ли матрице. Где уж тут думать о духовном полёте и о смысле бытия. А ведь любая деятельность, не имеющая онтологической, бытийственной направленности, праздна по своему содержанию. Наша цивилизация - самая праздная цивилизация в истории, и это несмотря на миллиарды трудоголиков. Трудоголики же - это самые праздные люди: они настолько оторваны от бытия, настолько сильно не хотят знать вечности, знать правды божьей, что готовы сутками напролёт превращать себя в живые калькуляторы - только бы не задумываться о чём-то настоящем.
  Даже наивный и невинный крепостной русский крестьянин никогда бы не смог разглядеть в восьмичасовом рабочем дне абсолютную ценность бытия. Как раз в силу его нормированности. Русский крестьянин умел работать куда больше и с куда большим удовольствием, просто понимая, что на нём-то и держится земля русская. В этом заключался секрет его знаменитой "святой простоты", секрет русской ментальности: не видя ничего другого, мужик отлично вписывал бессознательные посылы к разрыву собственных границ в своё пусть и ограниченное, но незамутнённое и скреплённое Богом и царём сознание - и совесть его оставалась чистой, а сознание, стало быть, довольным. Русскому человеку всего-навсего хочется быть причастным к чему-то великому и подлинному, хочется делать богоугодное дело. И пока в патриархальное сознание русского мужика не падали плоды от древа познания, оно оставалось чистым. Когда же мужик пришёл в город и столкнулся с нормированным рабочим днём и трудовой функцией, то его вера в богоугодность такого дела подверглось страшному сомнению, русский мужик потерял Бога. Когда у русского человека исчезает ощущение собственного центрального в бытии, богоугодного положения, он портится и стремится, как может, вернуть себе это положение. Оттого-то когда Ленин напомнил, но на свой, правда, лад порченному русскому народу, что он - народ-богоносец, народ охотно за ним пошёл и в этом преуспел. Но мощь идеи (а она ведь была великой) оказалась всё же недостаточной, и Россия получила пятьдесят лет уныния (с небольшой встряской в девяностых), и прибывает теперь в невиданном для себя кризисе веры. И все мы шепчемся: "что-то будет".
  И самое печальное, вернуться к святой простоте много на своём веку повидавшему русскому мужику, увы, нельзя. Теперь едва ли не последним оплотом "святой простоты" является, пожалуй, мужик китайский. И все мы знаем, во что и с какой молниеносной скоростью, вырождается такая святость при столкновении с псевдоценностями "цветущей цивилизации". Образ гастербайтера, не только впрочем китайского - яркий тому предел. Слабое мужское сознание, находящееся в плену своей женственности, мало ведающее о своих границах и своём я, под давлением обрушивающихся на него псевдосвятынь судорожно начинает строить собственные границы, строить, как попало и, естественно, на пустоте. Человек отрывается от своих основ и, имея уже некоторые сознательные границы, начинает воспринимать бессознательные порывы через их несовершенную призму. И тут мы видим все тяготы внезапного явления лика - гордыню, плохо скрываемую праздность, жадность, ну и, конечно же, сладострастие. Так что, если вы смеётесь над нашими азиатскими гостями, то зря - вы и сами такие же, и даже ещё хуже: ибо они не ведают, а вы ведаете.
  Теперь о сладострастии. После понимания сути гордыни и праздности секрет сладострастия лежит на поверхности. Когда мужчина заперт в своих сознательных границах, когда ему не хватает сил и воли их преодолевать, когда он обращает действующую в нём женственность в гордыню и праздность, она не сдаётся и находит очередной путь к сознанию, путь самый очевидный и простой - она зовёт его к человеку. Но и этот зов в запертом сознании извращается - мы получаем отвратительное сладострастие. Сладострастие - это ужасное доказательство того, что человеческое сознание способно извратить даже любовь. Ведь в тяге к человеку нет ничего плохого, сама по себе она прекрасна, тяга к женщине прекрасна. Это онтологически верное ощущение, ощущение собственной глубинной связи со всем миром, стремление преодоления себя и всеобщего вечного воссоединения. Ведь все мы когда-нибудь мечтали умереть за человечество.
  Но когда моё сознание вяло и неподвижно, когда я не понимаю, что оно препятствует моей и не только моей вечности, когда я по наивности считаю, что сознанием, что собственным я стоит дорожить, то тяга к человеку воспринимается мной искажённо - мне хочется человека. Я воспринимаю это стремление не как собственное и активное, а как пассивное. Тут выходит как в случае с гордыней - мне кажется, что не я виноват, а предо мной виноваты, мне должны. Когда я заперт в сознании, моё отношение к моему полу и самому себе пассивно, оно как будто навязывается мне против моей воли. Я не знаю, куда себя деть, когда всего-то нужно о себе самом забыть. Но я этого не делаю, я пытаюсь сохранять и помнить себя, я через призму самоутверждения стремлюсь к самопреодолению. И в этом заключено сладострастие. В нём действительно можно себя преодолеть, в нём можно раствориться, забыться без остатка. И речь сейчас идёт даже не о половом акте, а лишь об одержимости. Причём одержимости не актом: пораженный сладострастием мужчина главным образом не физического удовлетворения желает - тут скорее что-то более близкое к гордыне. Сознание хочет просто обладать, возвышаться над женщиной. Только так оно может вписать в себя стремление к росту на собой, только таким образом сладострастие (вернее стремление к человеку) может добраться до сознания (и в нём стать сладострастием) - сознанию жизненно важно подчеркнуть здесь своё я. Хотя его тут на самом деле нет. И именно поэтому сладострастие является таким неодолимым и с ума сводящим. Ощущение нестерпимости, аварийности появляется оттого, что сознание находится на грани краха, оно чувствует, что не может больше с пользой для себя оформлять бессознательное стремление. И это можно назвать очень хитрым жульничеством, любое "аварийное" желание - это тактический манёвр сознания при резкой на него атаке. Своим криком о женщине моё сознание надеется перебить призыв моей женственности к вечности. Фактически в этот момент душа призывает меня умереть ради людей, но моё сознание не может себе и мне этого позволить, поэтому истерично настаивает на женщине. Сладострастие - это процесс борьбы с собой, и в нём, как уже было сказано, можно раствориться, потому что за моментами напряжения следуют моменты блаженного забвения, в которых, правда, сознание долго пребывать не позволит.
  Сладострастие довольно быстро изживает себя. Ему лишь нужно найти свой объект. И это может быть чисто умозрительный объект. Выше говорилось, что сладострастие основывается на жажде обладания человеком, на возвеличивании эго через это обладание. И стоит только перед эго поставить объект, сладострастие стихает - перерастает в ревность, влюблённость, да во что угодно. Во чтобы не переросло, свою цель оно выполнило, оно, если не низложило, то, по крайней мере, расширило сознание. Если до этого, оно видело только себя, то теперь в него особо вписана женщина (или женщины), требующая особого отношения. Подчас, конечно, это лишь физическое отношение. Но и в таком отношении есть своя правда. В половом акте мужчина (и женщина тоже) теряет себя, себя преодолевает. В нём есть отголосок вечности, он всегда был мистичен и даже в наше пошлое время продолжает хранить свою тайну. Однако к нему (особенно в наше пошлое время) "примазывается" сознание, правда, не в сам его момент, а до и уж, конечно, после. А там, где есть сознание, всегда есть попытки самоутверждения, там почти всегда присутствуют гордыня и праздность. И поэтому в нашей стране женщина ставится обычно на третье место в триумвирате объективных последствий явления мужского лика: квартира - работа - жена (а часто ей приходится уступать место ещё и машине). И это, несмотря даже на то, что и в нашем обществе тоже существует целый класс молодых и не очень уже молодых людей, которых раньше бы назвали рыцарями. На самом деле огромное количество мужчин в ужасе от того, что могут быть сладострастными, поэтому и с женщинами порой не ладят: пошлые реалии нашего времени породили в массовом сознании стереотип о первичной сексуальной составляющей гармоничных отношений мужчины и женщины. Мы, конечно, понимаем, что это бред, ведь ясно же, что о чём-то по-настоящему первичном размышлять и стереотипно во всеуслышание заявлять никому бы и в голову не пришло - об этой составляющей столько трезвонят, потому что попросту не знают, что с ней делать. Раз уж она есть, то надо же как-нибудь объяснить себе причину её наличия? Это почти как с Папой у католиков. Но стал ли Папа этого первичней Христа? Не все современные рыцари это понимают, а потому злятся на женщин за их "падение", не хотят падать вместе с ними. Хотя женщины как раз и не дают мужчинам пасть. Женщины одним своим существованием подтачивают мужское сознание, а, значит, увлекают прочь от сладострастия. И даже, если большинство современных семей изначально и строится на одержимости мужчин грехами в приведённом порядке - от квартиры (горделивого укрепления своих границ) через работу (праздное заполнение времени) к женщине (как объекту сладострастного обладания) - именно женщина в конечном итоге позволяет мужчине эти грехи изжить. Однако одних только её усилий для этого недостаточно.
  И как же действовать мужчине, чтобы не быть праздным, горделивым и сладострастным? Как сделать так, чтобы его самые сильные стремления не были извращённым отражением его недостатков? Ответ, конечно, очевиден и не нов - нужно слушать собственное сердце, ведь именно туда нужно поместить это некогда вырванное ребро. Раз бессознательная женственность, женское начало мужчины призывает его к самоотречению и самопреодолению, то делать это нужно вполне сознательно. Другое дело, что установка на преодоление собственных границ, внесённая в поле сознания, становится такой же границей, она ничего не преодолевает. Верно говорят, что выше головы не прыгнуть - преодоления ведь требует как раз то, что в голове. Поэтому нужно никогда не забывать о том, что любая поставленная цель - химера, лишь плод вашего несовершенного воображения, почти детская попытка объяснения более глубокого стремления. Смысл поставленной цели никогда не может быть верно понят воспринимающим её сознанием, потому что любая цель есть попытка разрыва сознания, она всегда стоит над ним, а не в нём.
  
  Теперь, прежде чем приступить к долгожданному изучению мужского начала в женщинах, остановимся немного и на мачо. Это нам поможет в дальнейшем. Мачо всегда знает, чего хочет, и добивается этого. Что абсолютно не согласуется с мыслями, высказанными выше. Когда мужчина думает, будто знает, что ему нужно - это безошибочно указывает на одержимость его сознания бессознательным женским началом. Наш гастербайтер - он ведь всегда мачо. А ещё любой мужчина в возрасте между пятнадцатью и двадцатью годами тоже мачо, ну или очень хочет им быть. И не только в половом созревании дело. Тут не рост тканей организма является определяющим, а становление сознания. Из состояния женственности, начинает прорезаться мужское я, основанное на границах. До этого момента каждый вообще человек (неважно, мальчик или девочка) - женственен по своей сути. Он в состоянии мистического соучастия пребывает, что очень близко к состоянию кошки и даже более того - к состоянию кота. Да-да. Кот или пёс - они тоже скорее женщины, нежели мужчины. Среди животных есть самцы, но нет мужчин, априори быть не может. Потому что мужчина - это носитель греха, единственное создание в бытии, ощущающее свои границы, а, стало быть, и своё я. И то, что самцы животных имеют свойство метить свою территорию, словно тот же мачо или Римская Империя, как раз и говорит о том, что они пребывают в плену женственности, не имеют своего я.
  Даже состояние святой простоты крепостного русского мужика было состоянием в основном женственным, но скреплённым идей о Боге и царе. Тем русский мужик и был силён, что нёс в себе максимально широкую идею, которая скрепляла его женское начало. И потому он равным образом отличался и от язычника и крестьянина католического - его высшая, оформляющая сознание ценность была внутренней и субъективной. Находящийся же в плену собственной женственности язычник и примитивный католик - ищет ценностей объективных, он не считает себя носителем этих ценностей, а значит и границ. Слабое сознание (а значит и слабая мужественность) отчаянно нуждается в границах, оно с остервенением их ищет и, в них не уверенное, начинает их укреплять. Отсюда возникает идолопоклонство, то есть привязка себя к объективным границам, ощущение себя в них, построение сознания на этих объективных границах. Поэтому сложно спорить с Фрейдом о роли тотэма и табу в становлении сознания. Иначе и быть не может. По большому счёту "Тотэм и табу " - это маститое толкование третьей главы Книги Бытия.
  Подлинно мужское сознание со всей ясностью понимает, что оно не нуждается в укреплении, что оно не может рухнуть. Стремление к поиску границ и их укреплению - всегда говорит о доминировании женственности: женскому началу нужна опора, нужен стержень, вокруг которого и ради которого жить. Мужскому же сознанию в его идеальном сознательном варианте присущ поиск в себе сил, позволяющих ему умереть. Мужское начало, осознавшее себя таковым, будет думать не об укреплении собственных границ, а собственной в них греховной замкнутости, об их разрыве. Из этого можно вывести практически правильную пропорцию: чем более мужским по своему содержанию является сознание, тем более в нём будут превалировать женственные тенденции. А вот доминирование мужских стремлений к постановке и укреплению границ есть показатель женственности сознания. Любая попытка "объективировать" границы собственного сознания безошибочно указывает на слабость мужского сознания, на непонимание им собственной основ.
  
  И вот, наконец, пред нами женское начало. Но как можно говорить о женском сознании? Ведь само сознание, само понимание собственных границ, есть плод мужского начала. Как может женщина осознать себя именно женщиной, как может сказать, что она - настоящая женщина? Ясно, что никак иначе, нежели через мужчину. "К мужу твоему влечение твое, и он будет господствовать над тобою" - это не просто красивая аллегория, это констатация онтологической реальности. Даже само соотношение человек/ребро тоже далеко не случайно: мужчине, чтобы стать человеком нужно лишь ребро, закрывающее сердце, женщине же нужен - целый мужчина. Это подчёркивает острую связь женщины с полом. Как бы странно и невероятно это не звучало, но женщина не обладает личным сознанием, таким сознанием, которое она могла бы назвать своим - женское сознание всегда привнесённое. Это парадокс. Женщина - создание парадоксальное.
  Она - человек, она - бытие, ограниченное душевно-телесными рамками. Она чувствует свою бытийственность и осознаёт своё отличие от бытия, свою в нём роль, она способна поставить вопрос о бытии и о вечности. Женщина - такая же личность, как и мужчина. Это с одной стороны. А с другой, своё отличие от бытия, свою исключительную в нём роль женщина сама по себе постигнуть не в состоянии. Потому что постижение себя и своих границ - это отличительная мужская черта. Личное сознание - это исключительно мужское. Ощутить, что я есть, может только мужчина. Женщина тоже ощущает, что что-то в ней есть, что она есть что-то; но что именно, это женщине неизвестно. Она сама, предположим, и может думать, что ощущает именно себя, своё я, но это самообман, ибо своё я - это то, что женщина в силу своей природы иметь не может. И если мужчина всю жизнь живёт с жаждой преодоления своего я, то женщина, наоборот, занята его поиском. И именно поиск собственного я определяет всю жизнь женщины. Стоит ли теперь дивиться трепетному отношению женщины к собственному телу. Тело для женщины - святыня, самый верный и единственный оплот её сознания (сознание, напоминаю - это ряд психических функций, позволяющих чувствовать себя телом). Хоть как-то познать своё я она способна только лишь через своё тело. В этом и кроется секрет столь трогательного о нём попечения, которое мужчинам, как станет ясно из дальнейшего, надо бы всячески в женщинах поддерживать. Но относиться к собственному телу, как к святыне, не так легко, это очень обременительное отношение. Ведь вечная гармония, абсолютная целостность и тождественность, присущая женскому началу, явно страдает от того, что в ней появляется такая нетождественная объективная ценность, как тело. Фактически это то единственное и первое "нечто нетождественное" и индивидуальное, что появляется в жизни женщины. Именно тело формирует личность женщины. И, видимо, поэтому девочки взрослеют раньше мальчиков. Как уже говорилось, и в мальчиках, и в девочках до определённого возраста доминирует женственность. Даже чисто физически, не говоря уже о психике. И только ощущение отличительности собственного тела, а точнее, те приковывающие внимание перемены в нём, начинает формировать половую принадлежность и сознание. И формируется оно путём укрепления границ. Но если мужская натура к этому приспособлена и на этом основана, то для женской это смерти подобно. Поэтому бескрайняя и тождественная женская душа оказывается перед неразрешимым парадоксом в виде тела, которое, как выясняется, собственное, и в котором себя нужно ощущать. И мы понимаем, что до конца этого не происходит - к собственному телу женщина относится именно, как к святыне, то есть, как к данности, к объекту, словно к почётному бремени (если ощущала бы полностью своим, относилась бы гораздо небрежнее).
  Тело давит на женщину, даже на самую стройную и невесомую. И каждая женщина в тайне мечтала стать птицей небесной или духом бестелесным, дабы всей этой земной телесности более не чувствовать. Но только благодаря этой земной телесности она может понять, что она - это она. И мы часто видим отголоски внешнего, привнесённого восприятия женщиной собственной телесности, восприятия себя, как объекта. Ей часто кажется, что в ней этот самый объект и видят (или наоборот, что в ней этот объект не видят - такое тоже бывает), её это мучительно ранит, она этого не хочет, её ощущения несут её за пределы телесности. Правда, в то же самое время она своим же примером, своим лелеянием собственного тела в качестве святыни, в качестве ценного предмета, всех будто бы именно к такому отношению и призывает. Особо пылкие натуры, думаю, восклицали: "да зачем же ты, раз не хочешь, чтобы тебя за твоё тело любили, его всё время украшаешь и напоказ выставляешь?". Поведение странное, но не лицемерное. Просто иначе себя и не может вести создание, не созданное для тела, но в нём оказавшееся. Однако трепетное отношение к телу - это явно не та черта, которая должна беспокоить. Есть ведь что-то и посерьёзнее.
  Женщина, формируя собственное сознание (собственную мужественность), не останавливается на попечении о собственном теле. Она, так же, как и мужчина, выходящий из плена собственной женственности, как наш мачо, начинает ставить себе ещё и умозрительные, душевные границы. Но и такие границы ощущаются женщиной как нечто внешнее, как святыня, как требующая почитания данность. Женщина и к своим душевным границам относится, как к чему-то сакральному и непостижимому. Она чувствует, что не из неё они берутся, а значит и объяснены быть не могут. Это приводит к слепой и безропотной вере в эти границы. Тяжело объяснить, по какому принципу формируются душевные границы женщины, какие идеалы ложатся в их основу, очевидно только одно: то, во что следует верить слепо, не особенно женщиной проверяется. А если учесть, что женское начало стремится к построению гармонии и достижению тождества с бытием, то ясно, что эти привносимые идеалы в основном направлены на гармоничное "вписывание" женского сознания в имеющееся бытие. Поэтому женщина опирает своё сознание на то, что считается наиболее важным и ценным. Как правило, именно женщины становятся хранителями коллективных ценностей и коллективной совести - им это легче даётся, потому что они не склонны к анализу таких ценностей, они в них просто верят. Оттого-то мужчина часто видит в женском сознании некоторую пустоту и безжизненность (я говорю именно о сознании, а не о психике в целом), что банальное женское сознание основано на пустоте. Безжизненность, отсутствие духовных основ и духовной борьбы в женском сознании легко заметно. Если вам довелось много общаться с разными женщинами, то вы, наверное, с удивлением замечали, что сознание шестнадцатилетней женщины почти идентично сознанию и тридцати и сорокалетней. Эти женщины думают (но не чувствуют) почти одинаково, и сведи их вместе - они прекрасно поладят, найдут общий язык, и скорее всего, не сговариваясь заранее, даже заговорят на одну и ту же тему. Попробуйте проделать такое с мужчинами - то ли вы увидите?
  Следует заметить, что в самом по себе ношении коллективных ценностей нет ничего плохого. Другое дело - сами эти ценности. Когда протестантизм, проникнутый ощущением греховности, восстал против католического натурализма, он, конечно же, развил и укрепил сознание некоторых мужчин, но при этом развратил сознание всех без исключения женщин, и сам в итоге от этого пал. Женщине вовсе ни к чему нести в себе ощущение собственной греховности, научно переродившееся в ощущение собственной животности. Особенности женского начала и женского сознания таковы, что женщина никогда не сможет подлинно возжелать искупления - потому что она безгрешна и всем своим существом с самого момента создания направлена на преодоление оторванности от бытия. Женщина всегда в гармонии с бытием, она - вечная "святая простота". И когда мир объявляется царством греха и науки, она лишь отождествляет себя с ним и в нём пробует творить гармонию.
  Однако надо понимать, что коллективные ценности, не просто оформляют сознание женщины, но также начинают активно ей "практиковаться" - навязываться другим сознаниям (преимущественно мужским), безо всякого, правда, умысла.
  И это самое занимательное: отношение женщины к мужчине, как к персонофикации её бессознательного пола. В рамках философского размышления не принято касаться интимных моментов, но здесь без этого не обойтись, ибо значение потери женщиной целомудрия трудно переоценить. Это невротический момент, момент падения сознания. Потому что женщина, отождествлявшая себя со своим телом, относящаяся к нему словно с таинственной, богом данной святыни, и именно через него ощущавшая свою связь с вечностью и центральное в ней место, оказывается перед фактом того, что это уже более не святыня, и к вечности отношения не имеет - совсем не вечно было то, что с ним произошло. Зато ощущение его данности, предметности возрастает в разы. Главная опора сознания рушится, и оно судорожно начинает искать себе другие. Всем известно, как женщины резко "умнеют" после таких моментов. Во многих рождается своеобразный женский "мачизм", проявляющийся в появлении новых и сильных увлечений, постановке весьма странных целей и в прочих душевных стремлениях, в которых ясно прослеживаются попытки поиска и укрепления сознательных границ. Женщине теперь просто нужно на что-то ориентироваться, и это что-то должно быть не просто умозрительным, но и осязаемым (ведь потеряно было нечто осязаемое, на осязаемом держалось сознание). Конечно, лучше искать это осязаемое в лучшем вместилище женской мужественности - в мужчине, и, опираясь на него, формировать собственное сознание, с его помощью возвращать себе центральное положение в мироздании. Но это вариант ныне редкий. Реалии современной цивилизации таковы, что потеря целомудрия свершается в среде молодых, да ранних. И женщине вряд ли удастся построить собственное сознание, опираясь на неокрепшее сознание такого же раннего партнёра. Поэтому стремление найти себе спутника постарше и посостоятельнее - стремление для девушки далеко не глупое: какое-никакое, но сознание у такого спутника точно должно иметься. В целом же ясно, что уходящая в глубину веков, но ныне почти заброшенная традиция о невинности девушки до дня свадьбы имеет под собой онтологическую основу и является идеальным методом формирования женского сознания.
  Итак, женщина увидела опору своему сознанию в мужчине, причём это необязательно должен быть муж или человек, так или иначе исполняющий его функции. Это может быть и отец, и сын, и брат, и племянник, и сосед, и даже известный артист или политик (в исключительных, правда, случаях, потому что обычно, чтобы стать опорой сознанию мужчина всё же должен быть осязаем; тут уж кактус больше подойдёт, нежели политик). Могут быть, конечно, и все вместе, но кто-то один будет выделяться, потому что женщине не хватает именно индивидуальности, ей нужен один, ради которого жить. И лучше, конечно, чтобы им был муж. И теперь именно он станет восприниматься женщиной, как богом данная святыня, как то единственное, что соединяет её с вечностью. Понятное дело, что святым мужа она никогда не посчитает, но тем не менее будет относиться к нему именно так, очень трепетно и заботливо, что того явно не обрадует. Ведь трепетное, как к святыне, отношение женщины к своему телу нередко выливается в изнурительные тренировки и голодовки, выщипывание бровей и прочее - не особо приятно, но надо. Приблизительно то же самое женщина проделывает и с мужем - она его "улучшает", не особо обращая внимание на его мнение. Именно поэтому мужчине и следует всячески поддерживать культ тела супруги, его чистоты, красоты и святости. Для психики обоих будет наилучшим, если жена будет заниматься улучшением собственного тела, а не мировоззрения мужа. Причём понятие тела здесь весьма условно: под ним можно понимать всё, что касается осязаемых границ женщины. И если жена заявляет, что ей необходима новая шуба, сто раз подумайте прежде, чем саркастически ответить что-то типа "голодные дети Африки лишнему куску хлеба рады, а тебе шубу подавай". Дело в том, что женщина всерьёз (и с полным, нужно заметить, правом) считает вопрос с её шубой куда более значимым. Для неё это без преувеличения - вселенских масштабов вопрос, ибо свою связь со вселенной она может почувствовать только так. Вопрос взаимоотношения женщины со своим телом - вопрос космический, и если уж вас угораздило в это космическое взаимоотношение вмешаться, то не ропщите. И вам вовсе не кажется, что ваша супруга ведёт себя так, будто без этой шубы мироздание рухнет - у неё оно точно рухнет. А вот ваше от голодных африканских детей - нет, потому что вы догадываетесь, что это такой страшный закон мироздания: африканские дети должны быть голодны. И потом, когда вы увидите её в новой шубе, сияющую от счастья, вы ведь сами ощутите, что есть в этом что-то подлинно космическое, что, быть может, на этом мироздание на самом деле и держится.
  Можно отдельно поразмышлять и о том, чем и как именно женщина "улучшает" своего избранника. Только такое размышление будет проходить под покровительством Зигмунда Фрейда. Потому что это настоящее торжество бессознательного, тут не обошлось без Эдипа и Электры, и проклятие Атридов стороной не прошло.
  Женщина обрушивает на своего избранника всю мощь коллективных ценностей, определяющих её сознание. И надо ведь понимать, что они там явно не без участия родителей появились - эти ценности во всеуслышание провозглашались в родительском доме, а провозглашают, как уже говорилось, обычно то, во что сами не верят. И так ведь случается (что, вероятно, вызывало у Фрейда улыбку), что женщина находит себе такого избранника, каковой менее всего разделяет те ценности, на которых она воспитывалась и основывала своё сознание. В сознании женщины всегда проскакивает гордая мысль о благотворительности, о спасении этого несчастного, но перспективного молодого человека. Мысль верная, жаль только она не понимает, кто кого на самом деле призван спасти. Ведь, если даже мужская, далёкая от вечности психика мучительно переживает свою ограниченность, силится преодолеть собственное сознание, и тем самым себя, то, представьте, каким тяжким грузом ложится привнесённое коллективное сознание на душу женскую. Женщина тоже жаждет преодоления собственных границ, и самое серьёзное препятствие на этом пути - это её, основанное на мудрости века сего сознание. Драма здесь в том, что женщина не может просто так от него отказаться. Она нуждается в психических границах, их просто не может не быть (так же, как и в случае с мужчиной). Пусть даже в выдуманных, не имеющих онтологической основы пределах, но она всё-таки чувствует себя собой и живой; отрицать границы - значит отрицать собственное существование. И, закованная в собственном сознании, основанном на повседневных страхах долгое время окружавших её людей, она ищет избавления в мужчине. Да только тот не всегда это понимает и часто принимает женское сознание за что-то реальное.
  Современный человек, кичащийся своим научным безверием, вообще склонен верить в такие глупости, в которые бы не поверил даже самый тёмный язычник. И одна из таких глупостей - вера в сознание, а тем более в женское. И казалось бы - ещё Ницше с Фрейдом дали ясно понять человеку, что там особо не во что верить, что не стоит этого делать. Но нет же, человек упорно верит. И более всего верит словам. Это, конечно, неплохо - доверять людям. Нужно верить в искренность людей, но так же нужно помнить и о том, что "мысль изречённая - есть ложь ", что человек обычно говорит именно то, в чём всей душой не уверен, убеждая вас, убеждает и себя. Глядя на женщин, это легко заметно. Женщина иной раз настолько отождествляет себя с коллективным представлением, с коллективным шаблоном, что мужчине может показаться, что она прямо-таки жаждет хорошенько получить по этому шаблону, по нему выпрашивает. Такой шаблон у здравомыслящего мужчины ничего кроме улыбки не вызывает: до того он кажется наивным и надуманным. Но улыбка пропадает, когда мужчина решает освободить женщину от подобного шаблона. Оказывается, что, несмотря на всю его надуманность и разумную несостоятельность, шаблон непробиваем. Здесь-то и становится очевидной привнесённость женского сознания. Совершенно невозможно доказать женщине разумную несостоятельность её идеалов. Разумные доводы попросту не действуют на женщину, ведь разум не участвует в формировании женского сознания, что, однако, не говорит о женской глупости. Просто, повторюсь, отношение женщины к собственным границам, к собственному телу и сознанию - отношение почти религиозное, и в нём нет места сомнениям. Если мужчина, основанный на пределе и ощущающий нерушимость этого предела, способен сколь угодно долго изучать собственные границы и слабые их места, то женщина, основанная на стремлении к преодолению всяких пределов, не может себе этого позволить. Она чувствует себя очень шатко в данном ей физическом и психическом пределе и именно в качестве данности эти пределы воспринимает, она вынуждена всячески их защищать, ибо, если их не станет, у неё не останется ничего, её самой не останется - так ей кажется. Поэтому ей не остаётся ничего кроме слепой веры. И поэтому пытаться доказать женщине разумную несостоятельность её убеждений, к примеру, веры в то, что её супруг не должен иметь бороды, равносильно тому, чтобы убеждать святого Павла в неразумности веры в божественность распятого Иисуса.
  Женщина просто не может самостоятельно поменять собственное сознание. Она не может сделать это чисто умозрительно, что порой случается с мужчиной, если он крепко задумается. Женщина не в состоянии крепко задуматься над своим сознанием, поэтому преодоление сознания, рост над ним, рост личностный она осуществляет весьма изощрённым способом - через мужчину. Наиболее развитые женщины сами понимают это. Да и не только развитые, все женщины убеждены, что "доминировать" должен именно мужчина. Правда, в чём именно должно выражаться это пресловутое доминирование им самим не ясно, да и на деле именно женщины всегда пытаются доминировать, но убеждённость именно в мужском доминировании в "самом главном" присутствует в каждой женщине. Конечно, порой это выглядит, как снятие с себя какой-либо ответственности. Многие женщины в наше время и вовсе считают, что мужчина должен "держать" женщину, то есть уберегать её от совершения глупостей - весьма вольное толкование предания. Это не мужчине нужно держать женщину, а женщине держаться за мужчину, потому что без этого она будет вынуждена держаться за что-то ещё, за своё наполненное предрассудками и страхами сознание, например. Только мужчина может её от этого спасти. И мужчина должен это твёрдо знать. Должен помнить, что выбирают его, не сознанием руководствуясь, а тем, что жаждет это сознание преодолеть, его сердцем выбирают. И выбирают не за сознание, как таковое, а за способность сознание нести, за способность быть опорой, за твёрдость и индивидуальность.
  Всем известно (Фрейд опять иронично улыбается), как это происходит: в девяноста девяти процентах случаев женщина выбирает себе мужчину, абсолютно не разделяющего те ценности, на которых формировалось её сознание, утрируя ситуацию: девяносто девять из ста понравившихся ей мужчин буду иметь бороду. Тогда она, конечно, выберет единственного безбородого, но тот через некоторое время начнёт стойко ощущать, что лучше бы он был бородат, женщина сама будет его к этому прямо-таки подводить. С назойливым постоянством она начнёт заводить разговоры о бороде, об её ужасности и недопустимости. Борода в этом доме станет чем-то мистическим и табуированным, но вместе с тем культовым. В общем, процесс понятен. На протяжении всей книги он описывался многократно. И когда мужчина под напором женского страха бороды наконец-то её отрастит (ведь ему фактически ничего другого и не останется), то женщина вдруг окажется перед тем фактом, что её мужчина бородат. А, стало быть, её ограниченное сознание, краеугольным камнем которой был девиз "мой мужчина не может быть бородат", преодолено. Теперь у неё новое, более гибкое и развитое сознание. Чего она и добивалась от мужчины. Но это оптимистический вариант. Всё зависит от конкретной женщины и её женственности, иная может и закупориться в своём узком сознании, воспринять эту бороду словно величайшее бесчестье, бросить этого мужчину, стать на всю жизнь стервой, воспитать сына-невротика, и умереть со словом "борода" на устах. Такой вариант тоже вполне реалистичен, за исключением, конечно, его бородатости.
  В любом случае мы видим, что женщина жаждет преодоления сознания не менее мужчины. Но, если мужчине сознание представляется априорно существующим и непреодолимым (оттого-то с ним и можно по-ставрогински экспериментировать), то для женщин оно - священная данность, требующая попечения. Женщина не в состоянии постичь онтологически неверный, греховный принцип, положенный в основу личности, поэтому она невольно его укрепляет. Женщина парадоксальна: с одной стороны, всё её существо направлено на преодоление каких-либо душевно-телесных границ, направлено в вечность, но с другой, она же сама постоянно строит эти границы и без них не может. В этом секрет женского сознания: оно может расти над собой, расти в вечность, только имея осязаемую, и не всегда вечную опору. Без таковой опоры рост невозможен - расти попросту нечему. Поэтому чисто умозрительно развить женское сознание почти невозможно - даже если в него и упадёт, сильно подтачивающая его мысль, разбить его она не сможет. Поэтому женщины склонны к экзальтации - любая верная мысль обязательно должна быть проплакана. И оттого-то любая морщинка может стать для женщины масштабной психической катастрофой - это только с виду кажется, что кожа начинает терять упругость, у женщины в тот же самый момент из-под ног начинает уходить почва. Потому и смена любимого мужчины (это даже звучит парадоксально) или даже всего-навсего сексуального партнёра действует на женское сознание катастрофически. Потому и к половому акту женщины относятся, как к религиозному таинству. Если для мужчины это безнадёжная и краткосрочная попытка преодоления сознания, то женщина при этом не только преодолевает себя, но себя же в то же самое время находит.
  Далее размышлять над половым актом не представляется уместным, но зато можно поразмыслить о том, что так или иначе ему предшествует, о "любовной игре", о половом поведении женщины. В общем-то на протяжении всей главы об этом так или иначе говорилось, осталось подвести некоторые итоги. Игра, которую играет женщина, напрямую зависит от степени интеграции её женственности в сознание. Это может показаться довольно странным, ибо то же самое говорилось и о мужчинах - степень мужественности мужчины определяется состоянием интеграции женственности в его сознание. И казалось бы, в ситуации с женщиной всё должно быть наоборот: пол должен интегрироваться противоположным образом - в сознание нужно интегрировать мужественность. Но это невозможно, ведь мужественность - это и есть сознание. Поэтому, как бы странно это не звучало, женщине, чтобы быть подлинно женщиной, чтобы не быть пленницей собственной мужественности, нужно делать то же самое, что и мужчине, не желающему быть пленником женственности. То есть нужно высвобождать женственность, не ставить своё привнесённое мужское сознание против неё. Ну и поскольку женщина вынуждена строить сознание, опираясь, то опирать его на что-то максимально широкое и вечное. Именно в этом ключ к любовной игре женщины - и надо бы, чтобы он был хотя бы у её мужчины (ведь сама она редко понимает свою игру и никогда в ней не выигрывает). Ключ в том, чтобы осязаемую или даже умозрительную опору, стержень сознания заменять опорой духовной. Делать это необходимо, потому что даже ребёнок - самая крепкая и неоспоримая осязаемая опора женского сознания, со временем взрослеет и уходит, невольно разрушая сознание. Всё осязаемое и умозрительное - временно и не может долго удерживать рвущуюся к вечности женскую душу.
  На любовной игре это здорово заметно: каждая женщина желает, чтобы её завоевали и ей завладели, однако при этом (или же после этого), её постоянно терзает мысль, что завоёвывают обычно что-то безвольное и неживое. Ей не очень-то хочется быть всего-навсего очередной целью праздного завоевателя. Особенно это ощутимо у красивых женщин, у которых есть из кого выбирать, а, значит, и над чем размышлять. Но даже они не могут без трепета воспринимать знаки внимания и ухаживания. Завоевать можно любую женщину, стоит лишь убедить её в её исключительности и, как советовал Свидригайлов , в её непогрешимости. Это способ своеобразного психического запирания женщины в её теле и скрепления этих границ собой. Это в некотором роде психическое изуверство. Но женщины это по наивности своей любят и даже не замечают. Потому что сознание женщины - привнесённая данность, она не чувствует, когда сознание сужается, это становится ясно только в момент его падения. И поэтому состояние одержимости сознания у женщины сопровождается не горечью и тревогой, как у мужчины, а некоторым даже восторгом. Ведь сознание для женщины и есть своего рода одержимость - что-то внешнее и её контролирующее. Женщина стремится быть одержимой, только благодаря этому (внешнему) у неё может существовать собственное (внутреннее) я. И женщина всегда мучается, когда понимает, что её я связано с чем-то или (кем-то) внешним. Отсюда все любовные неурядицы женщин, их боязнь предательства и их роковые игры. Развитая женщина чувствует, что её я может стать исключительным и индивидуальным лишь при опоре на исключительное и индивидуальное мужское сознание. Чтобы женщина могла быть самой собой, ей нужно, чтобы самим собой был и её мужчина. И если мужчина прогнётся под гнётом исходящих из её сознания коллективных ценностей, утеряет индивидуальность, он моментально перестанет быть ей интересен. Помните, как у Ницше:
   -Возьму её и верх возьму над нею!
  -Своей уступкой верх возьму вернее .
  Метко сказано. Невозможно взять верх над женщиной. Потому что уже сама постановка вопроса о "верхе", о доминировании уничтожает в мужчине его мужественность и самобытность, то есть то, чем он и привлекает женщину. Пытаясь взять верх, мужчина включается в своего рода соревнование и уравнивает тем самым своё и женщины сознательное положение. Он как бы противопоставляет своё сознание женскому и надеется получить доказательство и признание правоты своего. И это величайшая глупость!
  Во-первых, этим он убеждает женщину в онтологической реальности, если хотите, в легитимности её, основанного на коллективных и привнесённых ценностях, сознания. И, естественно, лишь укрепляет веру женщины в это сознание. Но ведь от мужчины ей нужно обратное - преодоление сознания. Но когда борисовский БАТЭ выходит на футбольное поле против Милана, то у него появляется полное право считать себя футбольным клубом серьёзного европейского уровня.
  Втягиваясь в такое "соревнование", мужчина и себе вредит, потому что начинает считать своё сознание чем-то, требующим доказательств и подтверждения, он забывает об онтологически неверном принципе лежащем в основе. Вдобавок он отсекает от женщины лучшую часть её личности. Ведь не секрет, что женская личность, то, чем она является окружающим, не исчерпывается сознанием, не исчерпывается собственным я, как бывает у мужчин. Но он её, упираясь в её сознание, именно в мужчину, только в низкосортного и превращает - и, ясно, что такое общение особого удовольствия ему не доставляет.
  Ну и главное, лишь только женщина почувствует, что мужчина соревнуясь с ней, пытается отстоять собственные пределы, своё сознание укрепить, она тут же потеряет к нему интерес, потому что женщину в нём почувствует. Подлинная мужественность, как помним, не нуждается в укреплении сознания.
  Поэтому, дорогие мужчины, если вам хочется кого-то, как написано у Ницше, взять, то берите. Но, если у вас при этом мелькнули мысли о верхе, о победе, то знайте, что это ваш пол вас одолевает, ведь так себя и проявляют гордыня, праздность и прочие следствия одержимости полом.
  Заканчивая главу, хочется отметить ещё одну немаловажную деталь, к тому же это снова вернёт повествование из узко-психологических в более широкие философские рамки. По ходу книги уже не раз указывалось на безгрешность и целостность женского начала и на то, что эта безгрешность парадоксально должна существовать в разорванном бытии. Преломляясь в человеке, женственность становится поборником и хранителем коллективной совести и коллективных ценностей - самых непримиримых врагов вечности. Как тут не вспомнить, что и к Адаму грех подобрался через женщину. Созданная для того, чтобы облегчить человеку тяжесть появления из цельного бытия, тяжесть явления лика, призванная быть ему помощником, она стала причиной потери рая, причиной полного отрыва человека от бытия. Онтологически иначе и быть не может. Когда в вечном бытии благодаря отрицательному пределу появляется личное бытие, оно тем самым привносит диссонанс и совсем невечную неразбериху в вечность. Внутри и снаружи возникает взаимное движение на его преодоление (учитывая, конечно, то, что для того, что снаружи, никакого предела нет). Но движение изнутри предела сталкивается с этим пределом и через него воспринимается, оно перестаёт быть движением вечности из предела наружу, оно становится движением этого предела далее в вечность. Можно это сравнить с ростом воздушного шара. И мы знаем, что он должен лопнуть. В этом онтологическая суть зла - оно не даёт тому, что внутри предела, довольствоваться пределом. Поэтому-то женское начало, несущее земной комфорт и уют, порождает зло - оно заставляет человека забыть о горней направленности его души. А зло напоминает.
  
  
  
  
  Mister Writer, why don't you tell it like it is?
  Why don't you tell it like it really is?
  Before you go on home
  
   Kelly Jones, Mr. Writer
  
  Глава двенадцатая. О творчестве
  
  Человек - создание творческое. С этим, вероятно, согласится каждый. Но творческое значение человека не исчерпывается только тем, что он время от времени способен что-нибудь сотворить. Человек творит не время от времени, он творит постоянно. Он проникнут творчеством и на творчестве стоит. Творчество - это суть человека. Человек призван творить и не творить не может. Безграничная свобода, заключённая внутри него, не даёт ему оставаться статичным и бесплодным, не даёт ему покоя. При всём желании человек не может сбросить с себя бремя творчества. То, что мы назвали вечностью, ищет постоянный исход из человека, не довольствуется никакой формой и границей. Ежесекундно человек излучает из себя невиданную творческую энергию, без этого он, наверное, попросту бы взорвался, сгорел. Можно сказать, что человек является воплощением творчества, он - источник постоянной новизны в мире, обогащения бытия чем-то доселе ещё не бывшим. Бытие творится через человека и из человека. Человек - плоть, но он же - постоянно пребывающая, растущая вечность, то есть творчество.
  Следует, однако, заметить, что эпитет "растущий" больше подходит для обозначения развития, а не творчества, и в данном случае был мной использован просто за неимением более подходящего эпитета. Пожалуй, уточню - ибо это немаловажно. Когда мы говорим о том, что нечто растёт, то мы это самое нечто уже и имеем, как существующее. Это нечто уже сотворено и лишь увеличивается в размерах. Оно развивается, прогрессирует, эволюционирует и т.п. И в этом нет ничего творческого. Творчество же есть возникновение в бытии чего-то принципиально нового, ещё небывшего. "Да будет свет" - вот творчество.
  И здесь в очередной раз нужно вспомнить, что песчинка, возникающая из небытия, не может не стать вселенной - из ничего возникает сразу всё. Всё и ничего - это взаимоисключающие понятия. И любое "что-то", употребляемое в отношении с "ничего", есть всё.
  Также совершенно ясно, что что-то абсолютно новое, доселе небывшее может возникнуть только из ничего, из небытия. Из уже имеющегося бытия ничего принципиально нового возникнуть не может - здесь возможно лишь развитие старого. Творчество имеет своим источником небытие, всё по-настоящему творческое проистекает из ничего. А раз из ничего, то цель его - всё. Вечность.
   Абсолютно всё творчество направлено в вечность. Ничего кроме вечности твориться не может (здесь я не имею в виду того, что всё сотворённое, вместе взятое, как бы слагает из себя вечность - не о монофизитстве здесь речь; я говорю о том, что каждый конкретный творческий акт всегда направлен на созидание вечности), даже сам термин "творчество" не может быть применим ни к чему, кроме вечности. Создание произведений искусства не есть творчество, оно есть создание произведений искусства и не более. Все настоящие творцы это знают и этим страдают. Столкновение безграничного, несущего в себе вечность творческого акта с миром объектов есть величайшая человеческая трагедия, есть величайшая мистерия мироздания.
  Творческий акт, причём абсолютно каждого из нас, настолько велик и великолепен, настолько всеобъемлющ и безграничен, что не может быть воплощён, любая плоть или форма для него мала, неподходяща. Завершение творческого акта, подлинное осуществление творчества предполагает победу над всякой формой и границей, означает торжество содержания. Поэтому когда творческий акт находит себе воплощение, отвердение в форме - это знаменует поражение творчества. Художник хотел достичь божественной красоты, а вместо этого получил лишь картину на холсте. С таким трагическим парадоксом мы и живём. Мы призваны творить безграничное бытие, но сами не может существовать без границ. Поэтому и наш, человеческий творческий акт всегда оказывается формальным, заключённым в границы. Мы несём в себе вечное, безграничное и всеобъемлющее содержание, но чтобы постичь, чтобы познать это содержание, мы вынуждены создавать всё новые и новые формы. Мы пытаемся охватить вечность человеческой меркой и постоянно совершенствуем эту мерку, но она всё равно всегда оказывается мала.
  Вероятно, ни в ком трагедия несоответствия формы творческого акта его содержанию не достигала той остроты, какую она приобрела в Леонардо да Винчи. Величайший гений человечества, чьё имя стало почти синонимом слову "творец", ни окончил по большому счёту ни одного из своих творений. Леонардо никогда не мог воплотить замысла, его энтузиазм покидал его раньше, чем он завершал работу. И кто знает, быть может, именно это в Леонардо самое гениальное? Ведь пока дело не окончено - оно ещё не затвердело. А значит, творчество в нём продолжает жить. Мастер до самой своей смерти считал Джоконду неоконченной, а значит, продолжал верить в то, что получит в итоге не картину, а божественную красоту. И именно это, наверное, и делает произведения Леонардо особенными - они по-прежнему живы, творчество в них не завершено, оно всё ещё близко к вечности.
  Ленивое бессилие Леонардо, как ни странно, помогает нам понять смысл пышущей силой людской суеты. Человек не может остановиться. Ибо пока мы что-то делаем, творческий процесс в нас продолжается, не костенеет. Любое дело, пока оно не окончено, имеет смысл. Но стоит нам остановиться, смысл теряется, выясняется, что его в наших делах почти и не было, что это лишь суета сует. И поэтому мы суетимся, очертя голову. Поэтому мы превращаем нашу жизнь в мышиную возню - только бы не останавливаться. Даже малейшая остановка чревата неврозом: появляется риск трезвого, высокого взора на собственную суету, риск осознания себя скорее грызуном, чем человеком. Лучше не останавливаться.
  Воистину странен человек! Ведь несмотря на суету сует, им порождаемую, он верит в счастливый и благой её финал. Так, словно мышиной вознёй может прогрызть себе путь в Царство Небесное. Но мыши, как правило, грызут в противоположном направлении - в сторону подвала. Однако пока мы грызём, пока мы суетимся, мы вправе думать, что находимся на верном пути. И пусть мы не достигаем вечности в своих попытках (это не получалось и у самого Леонардо, куда уж нам, суетным!), чего-то мы всё же достигаем: наша деятельность приносит постоянным объективный результат, человек (как впрочем и мышь) оставляет за собой ощутимый формальный след. Вечное содержание нашего творчества, быть может, когда-то и обнаружится, но пока оно оказывается скрытым за этими объективными результатами. Таким образом творчество вечности превращается в формальную деятельность по производству дурной множественности.
  Наша жизнь есть постоянная формальная деятельность. Её формы часто меняются, но сама она не прекращается никогда. Играем ли мы в детстве, работаем ли всю последующую жизнь - мы всегда находимся во власти формы. И даже та деятельность, которую принято считать истинно творческой, тоже насквозь формальна. Я пишу книгу, а значит, творчество моё вынуждено вливаться в форму книги. Это очень далеко от вечности. Да, пусть я и движим творческим пафосом безграничной свободы, пусть я и хочу внести в мироздание что-то абсолютно новое, что-то ещё небывшее, что-то абсолютное и вечное, но на деле у меня выходит лишь книга, то есть известная форма. Мой творческий акт терпит поражение.
  В каком-то смысле гораздо более творческим, чем любой авторский труд, занятием является созерцательный платонизм, как философский, так и религиозный (как в буддизме, например). Ведь платонизм сознательно отрицает любую объективную форму творческого акта, он направляет акт сразу в вечность. Для платонизма вечность и есть единственная форма творческого акта, единственный способ оформления свободы. И в тихой, размеренной жизни тибетского монастыря царит куда большее творческое напряжение, чем в суете голливудской киностудии, гораздо более высокие творческие вершины там покоряются. Но всё это напряжение оказывается безликим, невыявленным. Высота платонизма бесчеловечна, на ней нет лица, нет личности. Платонизм в своей направленности от каких-либо форм вынужден отрицать в конечном счёте и личность. Потому что личность - это уже и есть в некоторой степени форма. И чтобы осуществилось творчество, должен быть творец, должен быть тот, кто творит. Творец - это личность. Подлинное творчество - это личное творчество. А значит, творчество неминуемо должно иметь формальное выражение - в этом тайна мироздания. В этом трагедия личности.
   Чтобы создать что-то доселе небывшее и вечное, личность вынуждена придавать этому ограниченную форму, делать это уже имеющимся и конечным. Это настоящая мука, настоящее страдание. Оно одной с ним природы. Творчество - это момент нарушения границ личности, момент выхода из них, свободное падение в вечность. И чтобы этим падением насладиться, чтобы ощутить себя его участником, чтобы не просто падать, а лететь, личность должна приложить усилие, она должна увидеть в этом себя. Это созидающее усилие. Форма должна быть найдена, иначе творческий акт окажется замкнутым в самом себе и для личности непонятым, от неё сокрытым. Что-то небывшее так и останется небывшим. Однако, как только форма находится, скрытой от личности оказывается вечность. Выясняется, что творческий акт был, но был безуспешен. Сперва мы имеем вечность, но не имеем в ней себя, затем мы имеем себя, но не имеем вечности.
  Творчество и страдание - это одно и тоже. Это выход свободы, выход вечности из человека, победа над твёрдыми границами и формами. Но это означает также и то, что объективный результат, венчающий творчество, равнозначен удовольствию, приходящему на смену страданию. Как наличие объективного, вещного результата говорит творцу о поражении его творчества, так ощущение удовольствия указывает аскету на неосуществлённость страдания. Творческий результат и удовольствие - это одного поля ягоды, и они, понятное дело, бывают очень желанны. Однако едва раскусив их, человек ощущает резкую горечь. Если он - творец высокого полёта, то, глядя на своё творение, впадает в уныние: ведь, несмотря на все усилия, создана всего-навсего вещь (а порой и её даже нет), тяжёлая и земная - в ней нет и следа той лёгкости, которая предвкушалась в процессе творчества. Если же человек не творит, а просто живёт, когда он разгадывает очередную загадку, поставленную перед ним жизнью, переносит который уже по счёту удар судьбы, то и здесь долгожданное удовольствие не приносит ему удовлетворения - ведь это всего-навсего краткий миг, оно вовсе не гарантирует избавления от страданий. Этот удар отбит, но будут и другие.
  Творчество - это страдание. Но только сознательное и глубоко прочувствованное. Простое страдание, как правило, пассивно. Творчество же активно. Творчество всегда сопряжено с усилием воли. Страдая, человек сам того не желая, насильственно выдворяется из собственной ограниченности. Его душевно-телесные пределы рушатся, и он переживает тяжёлый и шокирующий опыт вливания себя в вечность, смешения себя с ней. Но человек творящий ищет этого сознательно. Он хочет изойти из собственных границ, они ему малы, он жаждет вечности, жаждет просветления ограниченного мира. Воля творящего заключается как раз в том, чего пытается избежать пассивно страдающий. Творец ищет страдания. При страдании человек разрывается снаружи, при творчестве он сам рвёт себя изнутри. И это наиболее ответственный путь распоряжения свободой, это самый верный способ слияния личности и вечности. Мы ведь знаем, что они в любом случае сольются. Но волевой путь, то есть путь творческий, породит наименьшее число тех неприятных и неизбежных явлений, возникающих при столкновении личного и абсолютного бытия. Безграничная свобода, заключённая в человеке, всё равно найдёт из него исход. Но только от человека зависит, станет ли вечность вырываться из него против его воли, будет ли она пробиваться с боем, постоянно бросая его на что-то острое, разрезающее его броню, либо он сам поможет ей найти путь из себя.
  Творчество и страдание - это единственно возможные пути человеческой свободы. Всё остальное, что делает человек, не несёт в себе свободы, всё это необходимо и подневольно и является вторичным. Почти вся наша деятельность - это производное свободы, последствие распоряжения ей (то есть последствие творчества или страдания). Две тысячи лет назад человек совершил величайший шаг к обретению свободы - он ступил на тропу осознанного страдания. Два христианских тысячелетия человек копил силы и взращивал мечту об освобождении от принудительной тяжести мира сего. В нём росло ощущение того, что помимо реакции на толчки и пинки должно быть ещё что-то. Что-то изнутри говорило человеку о том, что именно оно (это внутреннее) должно стать для него опорой и ориентиром, что всё внешнее и преходящее не может и дальше главенствовать. Что смысл человеческой жизни заключается отнюдь не в постоянном приспособлении и приспосабливании. Лишь добровольно взяв на себя страдание, человек наконец осознал, что жизнь дана ему не для сохранения целостности этого грешного, распадающегося мира, не для постоянной борьбы с нарастающим чувством дискомфорта, а для творения нового, безгрешного мира для созидания райской полноты. И "новый мир" - в данном случае не метафора вроде Нового Света. "Новый" в данном случае означает полное преодоление старого, его отсутствие, как самостоятельной данности, его качественное вбирание в новое. Лишь страдание дало человеку понимание того, чем является творчество на самом деле, что такое настоящее творчество. Человек, добровольно и гордо выстрадавший, понимает, что твориться должны ни объекты и ни мысли, да и вообще ни "что-то", вытекающее из реалий этого мира. Твориться должно нечто, этот мир преодолевающее, твориться должно всё и сразу. Твориться должна только вечность. И только она может твориться. Всё остальное лишь перераспределяется, эволюционирует.
  Двухтысячелетняя эра гордого страдания переживает свой кризис. Современный человек есть дитя той эры, есть плоть от её плоти, но уже выродившаяся. Как и любой поздний ребёнок, наш мир отрицает самые основы собственных родителей, их суть; он всеми силами пытается отринуть то, что для родителей было наиболее важным. Он как раз страдания не желает знать. Что угодно, только бы не страдать! И нас нельзя за это винить. Страданием природный человек побеждал природный мир, освобождался от его власти, обретал силу. И он добился своего, он более не природный. Никакие природные законы над нами уже не властны. Природа больше не ограничивает человека, она перестала быть для нас пределом, перестала быть тем, что вызывает страдания. Но теперь мы столкнулись с кое-чем ещё более страшным и малопонятным. Несмотря на то, что ветхая природа преодолена, глубинная потребность в преодолении преград сохраняется, сохраняются страдания. Только они приняли уродливую, извращённую форму - потому что уже не могут отражать глубину этой потребности. Телега, запряжённая лошадьми - это не так уж и плохо, это даже красиво в какой-то мере. Но если лошадей запрячь в километровый железнодорожный состав - это ужасное, извращённое уродство.
  Ресурсов человеческого страдания давно уже не хватает, чтобы справиться с грузом человеческих на него упований. Страданием теперь невозможно достичь того, чего человек раньше достигал при его помощи. Победа над внешними стихийными силами сыграла с нами злую шутку. Нам больше нечего преодолевать, не с чем бороться. Мы не знаем, как распорядиться собственной свободой и в какое русло её направить. Органичная борьба человека с демонами природы уступила место буйному и ужасному терзанию человеком самого себя. Теперь не природу нужно преодолевать, а человека со всем его цивилизованным наследием. Иного пути просто не найти. Человек - это то единственное, с чем человек пока ещё не научился до конца справляться. Поэтому вполне понятно, что вся наша свобода направляется именно в это русло: для современного человека именно человек есть главное препятствие наступления вечности.
  Ницше сознательно и с большим знанием дела заявлял о необходимости преодоления человека ещё в девятнадцатом веке, ну а мы, через сто двадцать лет после него, по большей части пока ещё бессознательно, подтверждаем его правоту: мы ненавидим друг друга, друг друга презираем и желаем друг другу скорейшего конца света. Наше отчуждение достигло такого уровня, что все наши взаимоотношения стали формальными. С себе подобными мы общаемся не от души, а так, как того требует насилующие наши души формы. Однако без них мы бы, наверное, просто плевали друг другу в лица - тем бы общение и ограничилось. Мы в наших похожих на муравейники мегаполисах живём уже почти друг на друге (тоже очень похоже на муравьёв), но при этом никогда ещё не были так далеки. Мы замкнуты и одиноки. Мы более не ощущаем мира вокруг себя, не ощущаем там жизни, тепла и света, мы вообще ничего там не ощущаем - только лишь какую-то странную, серую, беспокойную, переливчатую и назойливую преграду, с которой ничего нельзя сделать. Стоит только попытаться её пробить, как она меняет форму; она будто бы сама расступается, но в тоже время и окружает, как Ганнибал при Каннах - и то, что казалось победой, оборачивается жесточайшим поражением. У самых светлых и чистых, вообще, отпадает желание двигаться: так можно сохранить хоть что-то незапятнанное серостью. А самые энергичные тут же вязнут в этой дьявольской паутине, сливаются с ней в одно целое и начинают двигаться в такт.
  Возможно ли отделаться от всего этого простым страданием? Очевидно, что нельзя. Ведь, несмотря на весь ужас и безнадёжность ситуации, в ней нет ничего по-настоящему страдальческого. Отчего тут страдать? Разве что-то из вышеперечисленного может вызвать реальные страдания? Что тут разрывает человека, что рушит его границы и представления, что заставляет его биться за жизнь? Ничего. Современный человек хоть и задавлен и забит, но никакому реальному, живому давлению не подвергается. На него давит не что-то реальное, а лишь фиктивная, им же самим возведённая форма. Настоящую рану можно получить, лишь порезавшись о что-то настоящее. А настоящего уже почти и не найти. Только человек всё ещё хранит в себе частичку настоящей жизни. Поэтому он и оказывается для своего ближнего единственной отрадой. Вся мощь сокровенной в нас свободы обрушивается на человека - именно от себе подобных мы надеемся получить те благодатные, живые раны, которые ранее наносила нам природа. Если человек и способен ещё преодолевать себя, свою ограниченность, то только лишь насилуя себя о своего ближнего, естественно, насилуя при этом и его. Только так возможен ещё хоть какой-то исход из собственных душевно-телесных пределов. Остальной миропорядок способствует как раз обратному: не видя в нём жизни, человек запирается в себе, отрезает для себя возможности к росту, теряет свою дорогу в вечность. Кругом серость и духота, в которую попросту невозможно изойти.
  И ясно, что больше так продолжаться не может. Новозаветная эпоха благородного страдания должна завершиться, она уже изжила себя. Страдание больше не справляется со своей духовной миссией расширения человеческих границ. Человек настрадался. Теперь он достаточно зрел, и дело преодоления собственных границ должно стать сознательным и волевым. Он более не должен пассивно, через страдание выталкиваться в вечность, отныне он должен делать это самостоятельно.
  Выход человека в вечность становится сознательным и волевым. Иначе говоря, он становится творческим. Ведь именно это отличает творчество от страдания. Творчество всегда сопряжено со страданием, но творческое страдание является желанным. Если в страдании ограниченная личность волей-неволей сливается с окружающим её бытием, то в творчестве она делает это целенаправленно. Но в глубине своей творчество неотличимо от страдания. И раз творчество сопряжено со страданием, то поиск страдания уже заключает в себе творчество. Страдание обогащает личность так же, как и творчество. Выстраданное остаётся в человеке, как творческое приобретение. Выстраданное сознательно - уже есть творческое приобретение и уже есть творчество. Но при обычном, пассивном страдании это часто остаётся для личности непонятым, окончательно не интегрируется в неё, не используется, потому что выстраданное в таком случае не имеет сознательной формы. Чтобы что-то осознать и вобрать в себя, личности нужна форма, необходимо твёрдое основание, которое станет для неё новой границей. Поэтому творческое страдание и приобретает результат, формальное выражение. Только так личность способна осмыслить пережитый опыт, вобрать его в себя. Личностный опыт, опыт духовный и творческий (то есть опыт по внесению в мир доселе небывшего, опыт обогащения бытия) должен быть символизирован, он не может оставаться просто пережитым страданием. И это не значит, что каждое наше переживание должно быть переработано в книгу или картину. Нужно просто создать символ, который бы связывал наш ограниченный мирок с тем миром, который открылся в момент переживания. Скажем, если благодаря эротической любви я воспарил над обыденностью и суетой, хотя бы на день, хотя бы на час, хоть на секунду, то предмет моей любви, любимая мной женщина станет для меня живым символом пережитого опыта, она больше не будет для меня простым человеком. Теперь любая мысль, любое упоминание о ней будет ставить меня перед вечностью. И мне обязательно будет больно, у меня будет щемить сердце, я буду чувствовать свою нынешнюю ограниченность, я буду тосковать по тому моменту взлёта над суетой.
  Или, например, если человеку довелось некоторое время прожить в местах лишения свободы, то символическим итогом этого переживания легко может стать татуировка на его же собственной плоти. И при взгляде на неё сердце сидельца будет щемить так же, как при воспоминании о любимой женщине, тату в мгновение ока будет вносить в его нынешний мир всю глубину, весь опыт пережитого некогда страдания. И даже когда военнослужащий срочной службы, готовясь отправиться домой, собирает дембельский альбом - он создаёт символ, он сознательно охватывает пережитый опыт, он творит. И такое творчество, по сути, ничем не отличается от творчества великого. Различается лишь его глубина, его масштаб.
  То творчество, которое мы считаем великим, содержит в себе душераздирающий творческий акт. Это всегда есть пафос победы над границами, это настоящее горение духа в человеке и горение человека в духе - это проникновение совершенства в жизнь и попытка явления этого совершенства в мир. Что, увы, невозможно. Явить совершенство в мир значило бы упразднить мир с его необходимостью внешней формы. И поэтому явление совершенства в неупразднённый мир тоже предполагает символ, оно так же, как и дембельский альбом, становится формальным. Видимый результат никогда не соответствует глубине цели, он даже широту замысла не охватывает. Та несовершенная форма, которой хотелось бы избежать совсем, оказывается ещё коснее и грубее, чем планировалось. И даже, если эта форма являет собой что-то новое, она тут же костенеет. Но эта новая форма - доселе ещё невиданная. И это признаётся нами за результат творчества. Хотя настоящий результат творчества всегда лежит в самом творце, если даже и нет видимого результата. Это в самом творце что-то прибыло, это в нём, хоть и ненадолго, был открыт портал в иной, лучший мир, в нём остался опыт пережитого творческого страдания, пережитого потрясения. Само это страдание творца, само потрясение и было творчеством - творчеством вечности в личности. И поэтому какой бы то ни было рационализированный опыт уже есть поражение творчества: он накладывает на него форму, применяет конечное для постижения вечного.
  Форма превращает непосредственное переживание, то есть настоящее, в прошлое. Человеческая же душа не терпит конечного - она ищет вечности, а значит, даже накопившийся в личности опыт постольку, поскольку он рационализирован, уже есть некоторое препятствие вечности, некоторые оковы. Банально говоря - это привычка, которая иссушает душу. Привычка лишает любое переживание основного его элемента - элемента страдания. И тогда всё оказывается пустым. Именно поэтому человек так нуждается в символах: они хотя и обобщают личностный опыт, никогда полностью личности не принадлежат, не могут быть полностью ей рационализированы, не могут стать привычкой. Я никогда не могу точно сказать, что значит для меня символ - он для меня всё время нов и таит тайну. Любимая женщина не может войти у меня в привычку, она постоянно меня потрясает, постоянно обнаруживает во мне что-то новое, постоянно рушит мои душевные пределы. Но привычкой может стать жена, которая не всегда любимая женщина. И понятно тупое отчаяние всё большего числа молодых женщин при мысли о браке. С одной стороны "к мужу направлено влечение её", а с другой - ясное понимание того факта, что даже самая непривычная, самая живая и непредсказуемая сфера жизни - сфера эротическая, сфера, ради которой женщина и живёт, тоже станет привычкой. Это страшное противоречие в наше время разъедает даже самые невинные девичьи души.
  И не потому ли сейчас всех так ужасает размеренная работа, что форма в ней возобладает над содержанием, надругается над ним? Там царит привычка - окостеневший ритуал, под которым ничего нет. Как только появилась привычка - развитие окончено. Если что-то привычно, оно уже не несёт прироста. В какой-то степени можно понять ярость психопатов, время от времени устраивающих кровавые бани прямо на рабочем месте. Это крик отчаяния, это бунт содержания, невидящего выхода из формы.
  Привычное - это почти дармовое, оно не требует усилий и потрясений всей личности (максимум, отдельных её, строго дифференцированных функций, и именно они дают сбой в крайних, безумных случаях). Когда все действия человека становятся привычными, то и существование его становится, как бы дармовым - лишённым какой бы то ни было ценности. Ему начинает казаться, что жизнь проходит мимо него, он не ощущает себя личностью. Ведь личностью можно быть лишь через постоянное усилие, через преодоление сопротивления (явно уж не даром и не по привычке). Личность может существовать только в тесной связи с вечностью. Личности необходимо чувствовать потребность стать чем-то большим, чем она есть в настоящий момент, и эту потребность осознавать. Цель личности в том, чтобы выйти из себя в вечность, стать ей. Только постоянное ощущение вечности превращает человека из твари в творца. Человек проникнут этим ощущением, он проникнут пафосом роста над собой и миром, и ему жизненно необходимо постоянно этот рост чувствовать. Поэтому человек творит. А если и не творит, то постоянно занят чем-то, в чём сам видит творческий прирост. Он занят постоянной деятельностью. И пусть она и не творческая, но всё же деятельность. Это тоже способ распоряжения свободой, это тоже путь движения личности в вечность. Вернее - несколько путей. Потому что человеческая деятельность по способу приложения свободы может быть разделена на три формы.
  Простейшей, самой древней формой деятельности является, конечно же, адаптация. Именно такую деятельность знали Дарвин, Маркс и им подобные. Свобода здесь направляется на простое поддержание жизни. Адаптация сохраняет определённый баланс между личностью и вечностью. Творчество здесь примитивно: воля личности направлена скорее на устранение собственной свободы, чем на распоряжение ей. На этом пути человек встречается в основном с последствиями обретённой свободы, обретённого я, вынужден приспосабливаться к ним. Человек религиозный с полным правом может назвать подобную деятельность послушанием последствиям греха. Это ветхозаветная ступень распоряжения свободой.
  Правоверный иудей и трудяга-рыбак из какой-нибудь северной туземной деревеньки находятся на одной творческой ступени: они одинаковым почти образом лишены свободы. Но только для эскимоса утрата свободы является вынужденным следствием объективных причин: он должен ловить рыбу, иначе погибнет он сам и его деревня. Ему не на кого полагаться и он вынужден бросить все свои силы на приспособление к суровой действительности. А в случае с иудеем отсутствие свободы не есть прямое действие внешних природных сил. Он объективно имеет свободу, но, придерживаясь строго определённых правил, старается её не использовать. И поступает очень мудро.
  Известно, что Ветхий Завет был дан евреям в момент обретения ими свободы. Свободы ни столько духовной, сколько формальной - они совершили исход из египетского рабства. То, к чему гордый народ долгое время вынужден был приспосабливаться, исчезло почти в одночасье. А это означало и то, что силы, затрачиваемые ранее на адаптацию, потеряли свою направленность, стали в какой-то степени праздными и шальными. Пример европейской колонизации Америки, Азии и Африки показал человечеству, сколь резко и сильно могут вырождаться невинные, неокультуренные народы, когда у них появляется хотя бы крупица свободы, когда они хоть немного выходят из натурализма, когда у них появляются силы и время на ещё что-то кроме богобоязненной адаптации и благочестивого послушания. Свобода, не нашедшая себе применения, может стать источником тяжелейшего рабства, рабства духовного. И вышедшие из плена, неопытные иудеи в самые кратчайшие сроки могли быть растлены и развращены. То, что было открыто Моисею на Скрижалях Завета , в буквальном смысле спасло его народ от вырождения и гибели. Система формальных авторитетных предписаний сковала свободу иудеев, сохранив до поры их сердца в чистоте.
  Но чем развитее становится человек, чем сильнее крепнет его сознание, тем большие силы в нём высвобождаются, тем сложнее сдерживать их одним лишь ветхозаветным послушанием. Современный человек настолько уже развит, что способен справиться с чем угодно и к чему угодно может адаптироваться. Какому бы внешнему давлению он не подвергался, это никогда не может захватить его полностью. Всегда остаются незадействованные силы, силы праздные, которые тоже нужно куда-то приложить.
  Но всё же не стоит думать, что подобная послушническая, адаптационная форма распоряжения свободой оставлена далеко позади, в ветхозветных временах, либо встречается лишь у малых народов, ещё не испорченных цивилизацией. Иногда это бывает и с нами, культурными и образованными. Жизнь европейца в разрушенном наводнением городе мало отличается от жизни туземца в страдающей от малярии африканской деревне. И там и там все усилия людей направлены на борьбу с болезнями, на прерывание цепи смертей. Как бы ни был развит цивилизованный человек, но и он превращается в человека ветхозаветного, когда его настигает то, что раньше называлось гневом господним. Тогда он разрешается от бремени свободы, больше не тяготится выбором - потому что его нет, как нет и свободы - и очищается. Давно известно, что духовное возрождение наций начинается с великих потрясений и испытаний. Однако человек быстро адаптируется и к потрясениям. Самый яркий тому пример - Первая Мировая война, когда человечество откровенно начало скучать в окопах. "На западном фронте без перемен" - это поистине ужасающая фраза, ужасающая картина. Даже война, даже смерть, насилие и реки крови входят у человека в привычку, даже к такому он способен довольно быстро приспособиться, даже это перестаёт быть для него чем-то потрясающим и неординарным.
  Человек не способен более разряжать свою свободу примитивным способом адаптации. Это не может полностью его занять: он всё равно остаётся свободен и поэтому беснуется - страдает от выбора пути и от последствий этого выбора. Такая деятельность не приносит человеку облегчения, не приближает его к вечности, а лишь множит и без того уже дурную множественность, порождает всё новые и новые земные и приземлённые проблемы, из которых нет выхода. Простая адаптация - это тупиковый путь.
  Однако есть совсем другой путь, существует принципиально иная форма человеческой деятельности. Форма воистину творческая, и, быть может, даже более творческая, чем так называемый творческий труд.
  В той самой поражённой малярией африканской деревне с заразой борются ведь не только местные жители. В ней всегда находятся и другие, экзотические для такого места, люди. Их может быть лишь горстка, может быть и один, но он есть. И если чем и может гордиться западная цивилизация, так именно появлением подобных людей. В деревне обязательно найдётся европейский или американский (в общем, "цивилизованный") миссионер или волонтёр. Не обязательно даже врач, но в любом случае взявший на себя заботу о больных.
  Уж он-то, казалось бы, чего там забыл? Ведь эта малярия совсем не его, она ему и близко не угрожала! У него в его Европе всё было спокойно и тихо. Зачем же он взваливает на себя этот груз? Зачем ищет себе послушания? Ведь не смерти же он хочет? Но ему не сидится дома. Он специально находит место, где будет тяжело и опасно, где нужно будет страдать и претерпевать лишения. И в тоже время и такое место, где он точно, без преувеличения нужен, где в нём нуждаются, и где он, быть может, сможет кого-нибудь спасти. И спасти не от развращения, не от пьянства и хамства, а от смерти. И это нужно особенно отметить. Волонтёр надеется не просто сбросить с себя бремя свободы, искусственно создав себе условия для адаптации (это было бы простым экстримом), он хочет помогать, просветлять мир, он хочет творить. Но не книгу или картину, а самое настоящее добро, творить свет, вечность. Это он - подлинный творец, а не писатель или художник. Чтобы быть творцом, человеку не нужен какой-либо специальный, дифференцированный талант: творческое дарование сокрыто абсолютно в каждом. И сопряжено оно лишь с усилием воли. Если воля твоя направлена на творение добрых дел, света и вечности, то ты - творец. И воля твоя - уже не совсем человеческая. Она богочеловеческая. Творящий светлые дела человек уподобляется Богу. Поэтому каждый миссионер без преувеличения - апостол.
   И тут, конечно, каждый подумает, что и его жизнь полна добрых дел, что, собственно, кроме них ничего в жизни и не делается. Но думать так - большая ошибка. Жизнь рядового обывателя, к сожалению, напрочь лишена этой творческой жилы - направления воли на творчество светлой вечности в ущерб даже себе и своему комфорту. А ведь именно это развивает личность: только такая деятельность лишена сознательного (а значит, ограниченного и формального) направления свободы, только так личность может вырасти над собственным сознанием и разумом, выйти из его тесного плена. Но наша повседневная деятельность, и даже та, которую мы считаем очень доброй, наоборот, всегда нацелена на объективный результат, иными словами определяется всегда ограниченностью субъекта - его внеположностью объекту. Проще говоря: это всё та же мышиная возня. Иисус говорил, что невозможно разом служить двум господам . Если человек выбрал Маммону, то он не в состоянии служить и Богу. И если я выбираю вечное, то мысли мои не должны вращаться вокруг конечного. В первом случае я из разорванного и внеположного создаю целое, общее и единое, а во втором - как раз разделяю и себя придаю во власть этой дурной разделённости. Не надо быть семи пядей во лбу, дабы понять, что любая объективная цель может быть поставлена только при помощи деления - как уже было сказано путём противоположения объекта субъекта (элементарное "я-не я", "моё - не моё"). Такое деление, положенное в основу сознания, отдаёт меня во власть моей душевно-телесной ограниченности. И когда я ставлю себе подобную "добрую" объективную цель, то она не несёт в себе ничего светлого и вечного - это лишь то, что мне в моих душевно-телесных пределах кажется желательным и верным. Были бы другие пределы, другое немного сознание - было бы и другое добро. И даже незыблемые опоры, вечные, якобы, ценности вроде семьи и прочего не могут быть приведены в данном случае в качестве аргумента. Во-первых, сама их вечность находится под большим вопросом (также, кстати, как и ценность). А во-вторых, большинство действий, нами совершаемых ради этих как бы вечных ценностей, напрямую их не касаются. Да даже и косвенно редко.
  Если я иду на работу в офис, чтобы заработать на пропитание семье, то даже при всей вечности семьи вечность и добродетельность офиса находится под сомнением. Лишь моим разумом зафиксированная зависимость моей семьи от моей работы в офисе делает эту работу более или менее доброй и светлой. И, как видим, это та самая преходящая, зависящая от моего сознания, доброта. Точно также - благом семьи я могу оправдывать грабежи, вымогательства и убийства, могу и в этом видеть нечто доброе (и мы знаем, что так человек порой поступает). Но надо понимать, что та сила, которая заставляет нас действовать, та безграничная свобода внутри нас появилась задолго до формирования нашего нынешнего разума - она от него независима, на неё едва ли действуют его доводы. Я могу долго убеждать себя в том, что, сидя в офисе, я спасаю семью от голодной смерти, но дух мой подскажет мне, что я занят делом бесполезным: что я, в общем-то, просто-напросто сижу, что я меняю своё время на деньги. Что я мог бы в данный момент реально кого-то спасти, но я сижу и меняю своё время на деньги. Перед судом моей совести отговорки гипотетическим спасением семьи не действуют.
  Однако именно такой способ распоряжения свободой, такая форма деятельности есть бич нашей цивилизации, есть корень многих наших зол. Мы до того извратили истину, что занятия, не имеющие денежного вознаграждения (то есть реально добрые дела), за таковые уже и не признаём - считаем их чем-то несерьёзным, недоразвитым. Для нас серьёзно лишь то, что оплачивается. Мы приучили себя так считать. И сделали это со всей разумностью. Мы попробовали слегка усовершенствовать первую форму распоряжения свободой - форму адаптации. Дескать, чем больше у меня денег (банально говоря, запасов), тем лучше я адаптирован. Самопровозглашённый царь природы решил равняться на грызуна - превосходно, нечего сказать! Но мы как-то позабыли, что хомяк запасается всего на одну зиму и что его образ жизни явился следствием не здравого размышления, а естественной, тысячелетиями проходившей метаморфозы. Хомяк не заглядывает в будущее, он в настоящем живёт и запасы свои делает без какого-либо прицела на зиму. Он просто не может не делать запасов - такова его природа. Всё-таки хомячий инстинкт и человеческое стяжательство - это вещи разного порядка. Человеческое естество - совсем другое. Человек - существо, находящееся в центре мироздания, через него творится мир. И если я, человек, в настоящий, конкретный момент жив и сыт, то я уже хорошо адаптирован, какая-то дополнительная гарантия адаптации мне не требуется. Мне не стоит при помощи условных единиц, при помощи запасов привязывать себя к будущему, которое есть небытие. Уже упомянутые древние евреи, совершая исход из Египта, брали манны небесной ровно на день - взятое сверх этой меры сразу же сгнивало . Так Бог пытался отучить свой народ от страха будущего.
  При помощи денег мы сами у себя отнимаем вечность. Врач может ежедневно самоотверженно спасать десятки жизней, но когда он получает за это плату согласно тарифу, то его совесть начинает разрываться противоречивым размышлением о том, чем же он занят: спасением жизней или заработком денег, творит ли он свет, словно Бог, или всего-навсего продаёт своё время и душу дьяволу. Всем ведь прекрасно известно, что основная характеристика любого доброго поступка - это бескорыстие. Когда же я получаю плату пусть даже за настоящий подвиг (тем более заранее зная, что он оплачивается), то я - корыстен. А тот миссионер в африканской деревушке - нет. И если больницу там строят не миссионеры, а наёмные рабочие, тогда человеческая свобода ими просто попирается. Ибо сам смысл свободного творчества извращается. Творчество за деньги (то, что принято называть "работой") теряет основную творческую черту - самоотверженность. Ибо тут волевое усилие, свобода направляется на существующую в сознании ценность (деньги). Сознание не преодолевается ни на чуть. Даже стяжатель-брокер, проводя свои операции, не всегда точно знает, чего от них ждать, а раз так, то он уже нацелен на некоторое чудо, на то, что будет выше его сознательного понимания. Когда же человек совершенно точно знает, что его ожидает, и свои усилия, свою волю направляет на достижение ожидаемого, то это не свободное творчество, а каторга. Человек заперт в своём сознании, он не может из него выйти, и его волевые усилия перестают быть творческими - они оказываются полностью по эту сторону сознания, они оказываются замкнутыми в человеке. Деньги - это как второй том гоголевских "Мёртвых душ" - показатель несовершенства творца. Это то, что настоящий творец мечтает сжечь. А поскольку настоящий творец сокрыт в каждом, то подобные настроения посещали время от времени всех. В среднем слое это переживание приводит к алкоголизму и прочим утешениям. На вершинах же оно порождает трагедии: вспомним Курта Кобейна или Сергея Есенина.
  Отвращение к деньгам испытывают не только, гениальные, невинные и святые, но даже самые прожженные дельцы, которые без денег и шагу ступить не могут. Последние, пожалуй, даже сильнее, ибо ощущение зависимости часто оборачивается чувством бессилия и тупой злобой. Именно поэтому человек, ступивший на путь "прибыльного" распоряжения свободой, не может стоять на нём гордо, постоянно оглядывается на другие два пути. Если я меняю свою свободу на деньги, то мне нужно доказать себе либо, что у меня нет выбора, либо, что я делаю доброе дело, либо и то и другое сразу. Тут уж всё зависит от каждого конкретного человека. И именно здесь нам на помощь приходят "вечные ценности", особенно институт семьи. Ими очень удобно оправдывать свою продажность. Если у меня есть семья, то я, конечно же, не продажен, когда продаю свою свободу за деньги. Я поступаю так из добрых побуждений, ради блага семьи, да к тому же у меня нет выбора: если я перестану себя продавать - семья начнёт голодать. Семья - это очень удобно, за её ширмой можно укрыть какое угодно лицемерие и какую угодно ложь.
  
  Творчество - это непостижимая для человека категория и непосильная для него цель. Он не способен осуществить творчество, как таковое: осуществить победу света над тьмой, торжество вечности над конечностью и тленностью. Всё, творимое человеком, оставляет за собой конечный, объективный результат. Сам же творческий порыв, воспринятый субъективно, осуществляет в человеке потрясение такой силы, каковую он не всегда способен вынести. Творчество опасно и требует от человека достоинства и отваги, творчество - это вызов для него, испытание всего его существа. Только человек высокий и по-настоящему человечный способен принять этот вызов. Человек низкий и слишком ещё природный творить не станет - он не обладает для этого достаточной свободой, а если она у него и есть, он предпочтёт избавиться от неё через адаптацию или послушание. Он не будет творить, он будет суетиться - заниматься деятельностью. Но любая деятельность, любое ложное творчество рано или поздно приводят человека к самовозвеличиванию - к эгоизму и субъективизму. Не имея сил и смелости созидать вечность, человек направляет свою волю на созидание себя, на укрепление своих пределов, на их защиту. В итоге он доходит до того, что перестаёт видеть что-либо кроме себя: есть только он, больше ничего нет. Он начинает отрицать вечность. И значит, ему более некуда идти. Он замыкается в себе, что само по себе уже равносильно аду. Человек обрекает себя на гибель. И надо признать, что начинается всё это с творческого порыва. Именно пафос созидания вечности, пафос сотворения света доводит человека до состояния полнейшей, адовой самоизоляции, до губительного индивидуализма. Но всё же это не есть прямое следствие творчества - это есть следствие трусости человека, его нежелания до конца бороться за свет и вечность. Отступаясь от вечности, человек идёт сам против себя, идёт в противоположном направлении. Ведь субъективизм есть порождение объективизма. Возвеличивание "я" может возникнуть только от зачарованности и страха перед "не-я". Я запираюсь в себе только тогда, когда вокруг вижу что-то более сильное и совершенное, чем я. Поэтому всегда нужно помнить, что личность - это вечность, но с человеческим лицом. Что всё вокруг, пусть и не является частью моего я, всё же мне не чужое. Желание быть собой, быть личностью, не является эгоистическим, а наоборот. Когда человек пытается быть личностью, он менее всего эгоист. Потому что личностью движет жажда самопреодоления и самоотречения.
  Мне, законченному эгоисту, которому, кажется, совсем ничего не нужно от людей, всё равно ведь к ним хочется. Скажут, что человек - существо общественное (ничего этим не объяснят). В лучшем случае всё сведётся к тому, что у меня имеется потребность в общении. Однако в чём она заключается? Получить тепло, внимание, и информацию? Но это всё можно из книг взять. А тут оборотная сторона: хочется осчастливить человечество. Если богач вдруг рвётся в политику, а Фауст мчится осушать болота, то только потому, что считают, что от них этого ждут. Внутри человека живёт некоторая сила, которая постоянно выносит его в центр, заставляет его думать об ожидании других. Если я стремлюсь с кем-то общаться, то это, конечно же, моё эгоистическое желание быть услышанным, но ещё глубже сидит моё предчувствие того, что моё мнение необходимо другим, что оно поможет им, что оно что-то изменит. Даже эта книга - дело субъективное и эгоистичное, но в то же время, я ведь думаю, что она кому-то поможет, что мир её ждёт и стенает. Мне самому ничего не нужно. Человеку ничего не нужно. Он всегда делает что-то для других, ну или, в крайнем случае, против себя. Человек совсем не эгоист по природе своей. Даже, наоборот, - полный альтруист. Даже Плюшкин или Гобсек копили ведь не для себя, а вопреки себе, себя преодолевая, их накопительство тоже было в своём роде творчеством, так как несло в себе элемент отказа от себя и собственных интересов. Был ведь соблазн всё потратить и комфортно устроиться, но нет! В их случаях даже аскетизм некоторый есть, весьма изощрённый. Даже занимаясь стяжательством человек не является эгоистом, он не для себя это делает, и Святой Павел очень верно говорит о том, что стяжательство - это вид идолопоклонства: стяжателю хочется чему-то поклониться и он поклоняется тому, что стяжает, этому всего себя отдаёт.
  В другой крайности мы найдём тип изысканного и нарочито, объявленного эгоиста. Такой всегда заявляет, что живёт исключительно для себя. Но такому никогда не верят. Даже само подчёркивание эгоистической позиции уже ставит его самого в назидательное положение к остальными, своим себялюбием он пробует что-то им доказать, себя выставить в виде поучения. Это тоже что-то вроде идолослужения, но идолом в таком случае становится сам служитель. Он отрекается от своего я в пользу я созидаемого, в пользу своего образа. В этом много ницшеанского.
  А как же сам Ницше? Как великие творцы? Они запираются где-то в глуши, в стороне от людей. Но они не замкнуты. Наоборот, их свобода, их творческий посыл вкладывается совсем в иную плоскость, они действительно отрекаются от своих маленьких я, и отрекаются не в пользу какого-то человека или семьи, а в пользу всего человечества, в пользу мира. Талантливый архитектор, работая над чертежом какого-нибудь нового суперэкономичного и эргономичного здания, может трое суток не спать, не думать о себе вовсе, считая, что появление этого здания облегчит жизнь всему человечеству. В таком порыве он готов даже в огонь броситься за своим чертежом, если это потребуется. И это даже при том, что он может изобретать какую-нибудь абсолютную дрянь - пока сам он так не считает, пока верит, что она сможет кого-то осчастливить, он - подлинно творец, и он умело распоряжается собственной свободой. Даже Фауст, веря в то, что осушает болота для человечества, стал максимально счастлив и не побоялся за этот момент отдать душу. Хотя на самом-то деле ведь это не болота осушали, а рыли могилу, в которую его собирались живьём положить. Фауст ярко указывает на то, что драма свободы может разрешиться только в самоотречении. В этом смысл любого творчества. В высшем творчестве осуществляется отречение от личного в пользу даже не коллективного (как в случае с архитектором), а в пользу сверхличного. Любой великий творец считает, что он творит не в угоду себе или человечеству, а в угоду Богу, верит в то, что его творчество - это его призвание. А когда человек произносит слово "призвание", пусть даже и атеист, то он уже имеет в виду нечто сверхличное, "безмерно великое", как писал Достоевский. Он движется в вечность.
  
  
  
  I don`t know, I don`t care!
  All I know is you can take me there
  Take me there!
  Take me there!
  Take me there!
  
  Noel Gallagher, Slide away
  
  Глава тринадцатая. О любви
  
  Человек трагически разорван временем и пространством, он пытается вырваться из них. В исступлении страдания, в творческом экстазе это ему удаётся - человек покидает время и пространство, он оказывается на пороге вечности. Но за порог его не пускают. И он продолжает оставаться на грязной и холодной улице, подгоняемый и ущемляемый. В конце концов, он должен разочароваться в вечности, разувериться в свободе - он должен пасть духом и навсегда погрузиться в тление этого падшего пространственно-временного мира. Может ли он мечтать о чём-то большем, дерзнёт ли он думать о вечности, когда осуществление этих мечтаний и дум на практике приводит лишь к увеличению тяжести мира? Человек словно проклят: желая творить рай, он создаёт в итоге только гору грубых предметов, отягощающих и без того тягостное существование. Творчество человека хорошо замыслом, в осуществлении же оно ужасно: оно от замышляемого оказывается безнадёжно далеким. В замысле у меня значится сотворение чего-то доселе небывшего и прекрасного, чего-то невиданного. А в результате получается очень даже виданное (потому что теперь это уже сотворено, теперь оно уже вошло в обыденный порядок) и не особо красивое. Я мечтаю создать нечто безграничное, но всегда получается что-то ограниченное. Человек не Бог, он не в силах сотворить вечность, хотя и мечтает о ней.
  Ощущение собственного бессилия по идее должно развратить человека, должно уничтожить в нём его главную человеческую черту - мечту о вечности, но этого не происходит. В мире всегда встречались и по сей день ещё встречаются люди с романтическими грёзами. И грезят они вопреки всему. Их не может сломить ни давление грешного мира, ни ограниченность собственных сил. В них продолжает гореть вечный огонь. Но чтобы огонь горел, его нужно чем-то питать. Самое удивительное состоит в том, что романтики ухитряются и в нашем греховном мире найти чистое топливо для вечного огня. Где они его берут? Чем питал свой огонь, скажем, Франциск Ассизский?
  Конечно же, любовью.
  Наконец мы добрались и до неё! Когда речь заходит о свободе, страдании и творчестве, то и о любви нельзя промолчать. Иначе и быть не может. Любовь есть итог их трёх, есть их цель и их результат.
  Люди свободны и хранят в себе вечность. Но поскольку сами сотворить её мы не в силах (всё, нами творимое, несёт в себе примесь небытия, примесь времени), то единственный выход - утвердить вечность среди уже сотворенного. На практике это должно выглядеть приблизительно, как натурализм того же Франциска Ассизского, столь характерный для Раннего Возрождения. Вечность должна утверждаться во всём. Таким путём из мира выжигается небытие. Это и есть истинная любовь, это и есть путь преодоления смертности мира. Хочешь рая - полюби весь мир, и он станет для тебя раем. "Всё, что тебе нужно, - это любовь " - пели великие и, как всегда, были правы.
  Под собственным я каждого из нас сокрыт бездонный источник свободы, там вселенная в потенциале. И мы ежесекундно разрываемся этой свободой, ищущей себе исхода. Единственный путь утихомирить эту бездну - превратить её во вселенную, в абсолютное бытие. Создать её, повторюсь, мы не в силах - мы всего лишь люди, но мы можем её обнаружить, можем найти её где угодно. Такова любовь. Я полюбил кого-то или что-то, и тем самым обнаружил в этом вечность, лик божий. Я обуздал стихию, превратил её из хаоса в вечность. Вот и весь секрет.
  Любовь есть обнаружение бытия в мире. По большому счёту любовь - это принятие человека (или кого и чего угодно ещё) таким, какой он есть. Это обнаружение божьего замысла. Я люблю и тем самым я утверждаю, что моя любимая есть совершенное бытие, что она - образ божий, что она прекрасна. А всё остальное: все мои к ней претензии, все видимые мной её недостатки - это мои фантазмы, это привносимое мной небытие. К любимой, как к подлинной реальности, это на самом деле не имеет отношения. В этом весь смысл. Любовью утверждается не только Бог, но и человек.
  Истинная любовь, как и истинная вера, есть сознательное надевание на себя розовых очков. И сознательность этого процесса нужно подчеркнуть. Любовь - это обдуманный волевой акт. И акт свободный.
   Любить можно только свободно: не потому что нечто меня к этому обязывает, а потому что я так хочу. Выбор предмета любви, ещё раз подчеркну - выбор волевой и абсолютно сознательный. Когда же этот выбор роковой: когда он основан на бессознательном влечении, то это не любовь. Это движение пола, его причудливая игра, к которой применимо всё то, что написано в одиннадцатой главе. Расширение сознание, интеграция в него пола сводит эту игру на нет - влечение непостоянно, оно преходяще. Чтобы родилась настоящая любовь, а не её иллюзия, влечение должно быть преодолено. И наоборот: преодолённое влечение открывает путь для любви. Но мы, к сожалению, продолжаем называть влечение любовью, тем самым порождая трагическую путаницу.
  Подмена понятий дорого стоит - мы разучились любить. Мудрейшие с давних пор пытались исправить эту терминологическую ошибку: кто-то говорил о земной и небесной Афродите, кто-то пытался делить любовь на разряды, любовь-влечение из которых низший, но до конца так и не доходили. Догадываясь, что влечение - это не совсем любовь, что ему для любви чего-то не хватает, люди, тем не менее, компромиссно увязывают их друг с другом, как понятия взаимодополняющие. Но это в корне не верно. Любовь и влечение - понятия противоположные и даже взаимоисключающие. Влечение не обладает главным качеством любви - в нём отсутствует свобода. Оно не оставляет выбора. Влечение - это необходимость, а не свобода. Я хочу быть с человеком не потому что сам так решил, а потому что меня к нему тянет, словно магнитом. Моя сознательная воля включается лишь на последнем этапе: когда нужно определить, на что я готов пойти ради него. Сам же выбор конкретно этого человека прошёл без участия моей воли. Моё мнение здесь не учитывалось. В этом есть что-то монархическое: отныне он - твой король, ему и служи. И несомненно в этом есть тираническое насилие над личностью. Неслучайно люди, называющие себя влюблёнными, очень часто жалуются на самодурство и эгоизм своих возлюбленных. Делают это, конечно, совсем наивно. Не в эгоизме тут дело, а в обоюдном носильном притяжении. Они оба друг для друга тираны и оба друг другу рабы.
  Разве же это эгоизм, когда твоя женщина всегда от тебя чего-то требует, когда тянет одеяло на себя, когда жить не может без твоей любви? Это вампиризм, а не эгоизм. А вампир - это слабое существо, вампир - почти предмет: чтобы жить, ему нужно быть оживляемым со стороны. Он именно, что не эго, он не может быть "я", быть собой без кого-то постороннего.
  Подлинный эгоизм подлинной любви может заключаться как раз в обратном: я ничего не требую для себя, не тяну одеяла, могу жить без ответной любви и люблю. Вот это, действительно, наглый эгоизм. Эгоизм, с которым ничего невозможно поделать. "Хоть убей, всё равно буду тебя любить" - разве можно с этим что-либо сделать? Это же настоящее покушение на свободу. Да я, может быть, не хочу, чтобы меня любили, а меня всё равно любят. Я делаю всё возможное, чтобы меня не любили, а меня всё равно любят. Я ничего не могу поделать с любящим, я никак не могу на него повлиять. Я чувствую себя слабым. Он становится непременно выше меня. Я не могу его унизить. Это он унижает меня своей любовью. Мне не очень-то нравится, что меня любят вопреки моей воле. И к тому же у меня возникает вопрос, за что меня так любят. И даже самим этим вопросом я обнаруживаю собственную слабость, свою рабскую установку по отношению к миру. Ведь я убеждён, что любить можно именно за что-то. Я сам умею любить только за что-то, всегда имея в виду собственную выгоду. Неважно какую: нет принципиальной разницы в том, за деньги я люблю или за ответную любовь - в обоих случаях я ищу за свою любовь платы. И, если уж до конца быть честным с собой, в обоих случаях это проституция, потому что любовь моя носит договорной почти гражданско-правовой характер. Я отдаю одно благо (мою любовь) с расчётом получить другое благо (деньги, удовольствие, ответную любовь - неважно, что именно). И с такой установкой (установкой вампирской) я считаю себя недооценённым, если меня любят просто так, ничего от меня не требуя. Моя цена в собственных глазах падает, ибо я никакого блага не отдавал, но, тем не менее, получил благо с другой стороны. Я даже могу попробовать вернуть себе цену - начать подразнивать своей любовью, ведь верно от меня её всё же хотят - иначе зачем же меня любить? Но и это не помогает. Я унижен. Я разбит. Я в недоумении. Такова судьба всякого вампира - человека, считающего любовь объективно-предметным, роковым влечением.
  Однако это далеко не означает, что роковое влечение - нечто порочное и неверное. Его не стоит бояться, несмотря на всю его опасность. Да, оно может сжечь, испепелить человека! Но тот, кто ни разу не горел, никогда не будет светить. Влечение очень часто стоит у истока настоящей любви. Именно половое влечение порождает людей вроде Гёте, или Эрика Клэптона. В диком сладострастии заложено семя чистой любви. Роковое влечение способно поднять понимание половой разорванности на совершенно иной уровень. Глубоко прочувствованное половое влечение непременно переносит мышление из плоскости "мужчина - женщина" в плоскость "человек-Бог". Любовь и вера очень прочно связаны. Как говорил Апостол Павел: "теперь пребывают сии три: вера, надежда и любовь; но любовь из них больше ". Любящий человек просто не может быть неверующим и лишённым надежды. Ведь любовь уничтожает в нём похотливо-потребительское отношение к миру. Полюбив, он начинает ощущать свою коренную связь с бытием, он чувствует, что ответственен за него, быть может, даже перед ним виноват. Он проникается романтической тоской, которая и есть уже и вера, и надежда.
  Нам нельзя путаться в понимании того, что такое любовь. Всегда нужно помнить, что она теснее связана с верой и надеждой, чем с влечением. Влечение может пройти, а любовь нет. Не может, по той простой причине, что любовь (а также вера и надежда, которые всё же "меньше") - это единственное в мире, что подконтрольно человеку. Она абсолютно ничем не обусловлена, то есть подлинно свободна, она по своей сути божественна. Любовь делает человека свободным. Только полюбив, ты обретаешь себя, свой дух. Полюбив кого-то вовне, выйдя к кому-то, ты находишь опору в себе.
  Душа нынешнего человека таит в себе миллион различных влечений и желаний. Она словно песок. Её форма может меняться от любого дуновения ветерка. Да даже и о форме говорить не приходится - это скорее рассыпчатая масса. Но её может скрепить огненный дух. И он в любви загорается. Чтобы стать личностью, мало напялить на себя собственное я. Это, как вы поняли, доступно даже умалишённому. У некоторых людей бывает сразу и по несколько я, каждое из которых уверено в своём главенстве. Куда бы не сыпался хаотичный песок наших желаний и влечений, с какой бы стороны не дул на него ветер, я всегда примет это на свой счёт и назовёт то, что получилось, собой. Его нисколько не удивит, что ещё вчера, при другом ветре всё это было совсем иным. То, что сегодня оно считает собой, завтра рассыплется, и ему придётся назвать собой что-то ещё. В этом есть только формальная преемственность (такая же, как между государством Рюрика и Российской Федерацией). Моё я, моё сознание - это всего-навсего вывеска, как бы обидно это не звучало. И вывеска будет в любом случае. Наличие сознания - совсем не достижение, это лишь последствие рождения человеком. Чтобы стать личностью, требуется содержательная преемственность. Проще говоря, нужно, чтобы вывеска соответствовала тому, что за ней. А это очень сложно. Мало кто понимает, но именно здесь без любви не обойтись. Ведь там, под моим я - бардак. Там есть абсолютно всё. Там бездонная свобода, из которой рождается хаос. Но может родиться и вселенная.
  И мало просто взять и сказать себе, что я - человек, я - создание совершенное и вечное, равное Богу в высоте своего происхождения. Потому что это будет голословным: я же понятия не имею, что такое вечность, совершенство и Бог. Чтобы познать и понять собственную вечность, мне нужно сначала увидеть её где-то ещё. Лишь только лицезрев божественную полноту и гармонию, я смогу создать её в себе. И для этого мне нужно полюбить, мне нужно найти кого-то или что-то, в чём я увижу совершенство.
  Просто так ли рыцари поклонялись прекрасным дамам? Вовсе нет. Это делало их рыцарями, а не кони и доспехи. Как только кого-то или что-то по-настоящему возлюбил, ты вложил себя туда целиком, собрал и скрепил себя единым духом, ты больше не разваливаешься во все стороны, разрываемый похотями и фантазмами.
  Но такая любовь, любовь рыцарская - это, конечно, прерогатива мужчин. Именно мужское начало, твёрдое, но этой же твёрдостью ограниченное, находит себе выход в самоотверженной любви. Мужчина через любовь преодолевает ограниченность собственного ядовитого я. Когда я люблю, то я больше не я: я больше, чем я. Любовь раскрывает во мне всё новые и новые горизонты, новые возможности. В любви я способен на такое, о чём без неё и подумать не смел. В любви я вечен и равен Богу. Поэтому мужчине необходимо любить. И поэтому мужчина так влюбчив. Гораздо сильнее женщины. Женщина не влюбчива совсем - она лишь падка на чужую любовь к себе, и порой видит её там, где её нет. Она очень хочет её видеть.
  И об этом, конечно же, тоже стоит сказать. Ибо любовь преодолевает греховную форму человека, вещей, материи в целом. Только любящий знает истинный лик любимого. Ведь он видит прекрасный, божественный лик, он видит совершенство, он возносится над несовершенством и грешностью. Он видит любимого таким, каким тот подлинно является - образом и подобием божиим. Вот почему наши женщины так нуждаются в любви! Вот почему они так сильно хотят быть любимыми. Они в своём основном, женском начале не заключают того смертоносного жала собственного я, которое скрывается в мужском. Абсолютная женственность - это состояние мистического соучастия, в котором всё едино и для которого нет ничего чужого. Чистое женское начало не ведает стыда и вины, ибо для него нет того, кто бы мог пристыдить или обвинить. Всё для него своё, родное. Женское начало невинно. Поэтому женщины не могут без любви: любовь возвращает им их невинность. Любимая женщина прекрасна и совершенна и, главное, она знает, что любящий её человек - свой, родной, что он не может её стыдить или винить, что она с ним - одно. Когда вы искренне любите женщину, вы в буквальном смысле делаете её безгрешной. И все мы знаем, как женщины расцветают от любви.
  
   Любовь - это также способ поддержания в себе душевного подъёма. Трудно даже представить, какие силы этот подъём способен генерировать. И эти силы человек способен вызвать в себе усилием воли. Просто кого-то полюбив. Хотя это, конечно, лукавство. Никто не станет любить просто "кого-то" - на такое способны только святые. Простым смертным до этого далеко. Научиться бы сперва по-настоящему любить людей нам симпатичных и близких, таких, к которым нас влечёт.
  Потому что когда человек по-настоящему полюбил, влечение перестаёт его дурманить, сводить с ума. Любовь побеждает все необходимости, в том числе и половую. Но этого, как ни странно, почти никто не может понять. И отсюда можно сделать вывод, что почти никто по-настоящему не любит. Большинство из нас посоветовало бы Данте забыть о Беатриче, а Абеляру перестать любить Элоизу. Какой в этом смысл? - решили бы мы, - раз не можешь заполучить, то тогда и забудь, найди другую. Мы на любовь смотрим всего лишь как на потребность, как на что-то, извне приходящее. Чтобы понять любовь Абеляра, мы пробуем ставить себя на его место, и это ничего абсолютно нам не даёт - мы лишь проецируем когда-либо испытываемое состояние сильного, но безнадёжного влечения на его ситуацию. И, конечно, мы не понимаем, как подобное состояние может нравиться. У нас просто нет необходимого опыта. Мы не можем предположить, что любовь для Абеляра была чем-то иным: что для него она была не мучительной потребностью, а высоким деянием свободной воли. Это означает, что видимая объективная неудовлетворённость любви для Абеляра не имела никакого значения. Сам акт любви, само её горение в любящем уже знаменуют её реальное осуществление. Любящему не требуется никаких объективных (то есть принудительных) стимулов или результатов любви. Сама любовь, горящая в нём, и есть его цель, она и есть искомый результат, и она же приносит высшее удовлетворение. Поэтому заявление вроде "Элоиза, прости, я больше тебя не люблю" было для Абеляра немыслимым. Это стало бы для него глумлением над собственной свободой, добровольным опустошением и иссушением себя, порабощением себя преходящим силам века сего.
  Зато всем нам это до боли знакомо. Отречься от любви во имя мудрости века сего? - Нет ничего проще. "Я тебя больше не люблю" или "я больше не хочу тебя любить" или даже "я тебя никогда не любил" - кто из нас не произносил подобного? Если что-то начинает идти не так, то очень соблазнительно отказаться от того, кого когда-то считал любимым. Забавнее всего, когда этому соблазну поддаются люди, считающие себя добрыми христианами. И вот что интересно: говоря кому-нибудь "прости, дорогая, но у меня карьера, мы не можем быть вместе, забудь меня", они помнят о Том, Кто, даже будучи распинаем, не перестал любить? Не приходит ли им в голову, что в этом и заключается истинная любовь, что в этот и состоит суть той веры, которую они объявляют своей. Только так она и испытывается. Так проверяется искренность любви.
  Так ли я на самом деле люблю?
  Или же мне всего-навсего нужна взаимность?
  Ибо когда я действую ради получения чего-то, то я не свободен и не люблю по-настоящему. И не подрывает ли добропорядочный христианин корня собственной веры, говоря кому-нибудь "я тебя больше не люблю"? Ведь он таким образом допускает возможность ослабевания и даже иссякания любви. Проще говоря, он допускает то, что искупающий наши грехи Христос, однажды может сказать "Я вас больше не люблю" всему роду людскому. Нелюбовь - это самый страшный соблазн христианина.
  
  Итак. Любовь свободна и, как бы цинично не звучало, произвольна: я захотел и полюбил. И никакие преходящие силы мира сего и даже мира иного не способны изменить мою волю. Вот что такое любовь! И даже смерть отступает перед этой волей. Любви смерть не страшна. В каком-то смысле смерть есть продолжение, развитие любви. Любящие уповают на смерть. Наличие смерти в нашем падшем разорванном мире, неспособном вместить всю глубину любви, говорит любящим о том, что полнота, подлинное единение их природ могут быть достигнуты лишь после смерти. В этом любовь трагична. Она проникнута страданием. Даже обоюдно влюблённые страдают от невозможности стать единым целым. И, конечно, более страдают любящие неразделённо. Но именно они достигают самых больших успехов в любви - они ближе к вечности: чем сильнее страдание, тем сильнее ты изливаешься в мир. Поэтому дух человеческий на самых своих вершинах добровольно, подобно Данте, избирает себе недостижимые предметы любви. А если предметы достижимы, то он сам отдаляется от них...
   Подобно страданию любовь преодолевает человеческую ограниченность, разрывает его конечную форму и изливает его в вечность. И она же тесно связывает человека с объектами, что роднит её также и с творчеством. Но в любви объекты не творятся. Любовь не оставляет за собой тяжёлого объективного следа. Она имеет дело с уже имеющимися объектами. Она их меняет, их преображает. Создаёт из них совершенство.
  Если я люблю женщину, то для меня она уже не телесная и ограниченная. Она - воздушное, целомудренное, самое чистое и невинное на земле создание, она - подобие божье.
  И если я люблю Родину, то для меня это не определённый, ограниченный кусок земной суши, с весьма странным устройством и постоянными проблемами, а совершенство, рай земной.
  Любовь есть самое чистое созидание, которое только доступно человеку. Она устраняет грань между субъектом и объектом, она объединяет их в одно. Когда я люблю, я не только созидаю совершенство в любимой, я созидаю и себя самого. В любви создаётся новая, невиданная ещё реальность, в которой преодолевается моя трагическая замкнутость. Я исхожу в любимую - и мы с ней - новый мир. Это самое мистическое и целомудренное действо. В этом есть райская, божественная интимность. И если я, зелёный ещё юнец, совершаю первые, робкие шаги на пути любви, то испытаю болезненную неловкость, когда ради любимой девушки делаю то же самое, что ранее делал для другой, которую тоже считал любимой. Меня сковывает ощущение свершаемой подлости, ощущение порочности, надругательства над чистотой. Теряется интимность любви. В новый, совершенный, принадлежащий нам двоим мир я будто бы бросаю истлевшие остатки мира погибшего - я несу туда семя смерти.
  Когда же я умудрён опытом, когда я преодолел уже ни одно препятствие на пути эротической любви, то у меня щемит сердце при виде женщины, которую я когда-то считал своей возлюбленной. На меня словно падают осколки давно исчезнувшей вселенной. И это далеко не мёртвая вселенная - она здесь, она жива. Случается временной коллапс: в моё настоящее, в мой мир вторгается другое настоящее, другой мир. Я - творец, творец собственного мира, в этот момент ощущаю свою ничтожность, свою творческую несостоятельность. Передо мной встаёт живое подтверждение того, что я - неудачный творец. И эту женщину не выбросишь из своего опыта, не сожжёшь, как страницы неудавшейся книги.
  Только любовь может оживлять погибающие миры. Нельзя отрекаться от любви. Это знали рыцари, знал Данте, знал Абеляр. Как только я решил, что больше не люблю, я рассёк свой мир на два: с живой любовью, но прошедший, и с любовью умершей, но настоящий. Соответственно мы понимаем, в каком огромном количестве миров существует современный человек. К тридцати годам он окружает себя уже десятками прошедших, но реальных, живых миров, которые постоянно напоминают о себе. Человек разрывается, его настоящее расплывается, оно шаткое - прошлое постоянно в него вторгается, сводя человека с ума. Лишь любовь способна скрепить настоящее. Она преодолевает временные границы, она создаёт единую, цельную реальность.
  Любимую женщину, даже если она ушла, нужно любить, а не пытаться вычеркнуть. Бывшего друга, даже если он теперь враг, нужно любить, а не презирать. Разорванный несовершенный мир и такой же разорванный человек преодолеваются любовью. Любовь - смертельное оружие против несовершенства. Побиваемый камнями Стефан - первомученик, моливший Господа не вменять убийства в вину его убийцам , уже не был человеком, он был Богом. Представьте, каким жалким чувствовал себя наблюдавший за трагедией Павел, какими ничтожествами ощущали себя евреи перед такой колоссальной силой духа. Потому они и мучили святого, что не могли стерпеть такого унижения от человека, это было остервенением слабых перед сильным. Любовь всегда сильнее гнева. Любить своего врага, любить своего обидчика - это нечеловеческое чувство. Хотите почувствовать себя Богом? Возлюбите кого-нибудь, возлюбите своих врагов. И вы ощутите, как взлетаете, ощутите, как ваше трусливое и слабое плотское я уступает место Я духовному, ощутите, как ваш враг, как ваш возлюбленный враг поглощается вами, становится любимой частью вашей вселенной.
  Если я искренне люблю, происходят чудеса. Самые настоящие. Во-первых (если мы говорим о любви половой), этим я побеждаю похоть. На корню её выжигаю. Я не могу хотеть человека, которого люблю. Это просто невозможно. Я полюбил человека, я познал, что я и он едины, что он даже не просто мой, а часть меня. А раз он - часть меня, то как я могу его хотеть? Хотеть можно лишь то, что мне не принадлежит. Невозможно хотеть своё, именно потому что оно уже моё.
  Во-вторых, я ощущаю себя невероятно сильным, сильнее целого мира.
  И в-третьих, я начинаю ощущать, как во мне разыгрывается божественная драма, я начинаю понимать Бога. Ибо познав подлинную любовь (любовь свободную, ничем не обусловленную, любовь мной даруемую), я уже не могу мыслить прежними объективными, мирскими категориями. Я осознаю себя истинным человеком - существом духовным, и всё плотское и преходящее теряет для меня значение. Я совершенно по-новому начинаю смотреть на проблему взаимности любви, на то, что гениальный Бердяев называл выходом к своему другому. Взаимность меня более всего ранит, она меня стесняет, меня приземляет, она норовит обратить меня из создания духовного в существо душевное. Ведь я люблю духовно, а мне предлагают всё ту же душевную взаимность, меня стараются втянуть в гражданско-правовые отношения: благо в обмен на благо. Но я-то не хочу обмена. Я принципиально только отдаю, я не хочу ничего ни от кого получать взамен мной отдаваемого. Я ничего не хочу покупать своей любовью. Моя любовь есть благо именно для меня, именно потому, что я дарую её, дарую свободно, тем самым преодолевая свою душевно-плотскую природу. Меня же пытаются "приземлить", полагая моей целью не саму мою любовь, а любовь ответную - духовное благо подменяется благом земным, подделкой.
   Ещё больнее ранит, когда тебя хотят. Тут начинаешь понимать страдания Бога. Тебя бы рады не любить, но без тебя не могут. Ты начинаешь ощущать себя необходимостью, сам свободный, ты для кого-то являешься величайшим соблазном отказа от свободы. Это действительно ранит. Но тогда только и становится понятной божественная трагедия. Бог, как и я, хочет свободной любви. Он бы предпочёл быть совсем никому не нужным, но любимым свободно, безо всяких договоров, без какой-либо необходимости. Ясно, почему Бердяев считал страстного богоборца Ницше божьим любимцем. Уж лучше предпочесть ненависть любимого, чем его слепую, беспомощную, рабскую нужду в тебе. Через ненависть и отрицание можно прийти к подлинной любви. Потому что те чаяния, которые открываются в ненависти, осуществляются в любви. В ненависти человек пытается разорвать рабские узы, его связавшие. И эти узы посредством любви разрушаются. Он из раба превращается в господина. И уже не человек - часть мира, а мир - часть человека.
 Ваша оценка:

Популярное на LitNet.com Л.Огненная "Академия Шепота"(Любовное фэнтези) С.Панченко "Ветер. За горизонт"(Постапокалипсис) И.Иванова "Большие ожидания"(Научная фантастика) А.Завадская "Рейд на Селену"(Киберпанк) А.Завгородняя "Невеста Напрокат"(Любовное фэнтези) И.Головань "Десять тысяч стилей. Книга вторая"(Уся (Wuxia)) А.Ефремов "История Бессмертного-2 Мертвые земли"(ЛитРПГ) Т.Мух "Падальщик 2. Сотрясая Основы"(Боевая фантастика) Т.Сергей "Эра подземелий 4"(Уся (Wuxia)) А.Вильде "Эрион"(Постапокалипсис)
Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
Э.Бланк "Колечко для наследницы", Т.Пикулина, С.Пикулина "Семь миров.Импульс", С.Лысак "Наследник Барбароссы"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"