Хвиловский Эдуард : другие произведения.

Стихотворения

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

  ПАЛИТРА
  
  Я смешивал надежды Петрограда
  с горячей Италийскою зарёй,
  и сумерки Софиевского града
  
  бродили по трепещущей кривой
  той Аппиевой солнечной дороги,
  что пролегла обратной стороной
  
  и обожгла натруженные ноги,
  пытаясь достоверно предсказать
  исход смешенья финикийской тоги
  
  и галльского кинжала; что под стать
  тому, кто лишь ещё овладевает
  искусством дать, а не искусством брать,
  
  не остывая, мечется, страдает
  над скрипкою, палитрой и строкой
  и, смешивая, тихо умирает,
  
  чтоб завтра, убедившись что живой,
  смешать белила с умброй и индиго
  и, чуть разбавив акварель водой,
  
  готически смешать соборы Риги
  с величием гудзоновских мостов
  и собственные тяжкие вериги
  
  с такими же из инородных снов,
  чтоб ощутить тот терпкий вкус пасьянса
  без потрясений истинно основ,
  
  примешивая к ритмам Иль-де-Франса
  куски одесских старых мостовых
  и нежно-упоительные стансы,
  
  что к Пушкину строкой просились в стих,
  чтоб расцвести ещё одним смешеньем, --
  когда театр празднично затих,--
  
  неведенья с наивным удивленьем
  и, получив опять искомый цвет,
  влекомый вновь отчаянным решеньем,
  
  смешать, играя, то, чего здесь нет
  с тем, что есть там, и получить палитру,
  отличную от оной прежних лет,
  
  и разбудить настроенную цитру.
  
  
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Выше голову, брат, в этом радостном мире печали!
  Ты, я вижу, не рад набежавшей весенней тоске.
  Ты такой же, как я, - нас с тобою уже распинали,
  И родная земля ловко ладила доску к доске.
  Твой простуженный вид воскресенье твоё не украсит.
  Он молчит и кричит на холодном и тёплом ветру.
  Нынче совесть и стыд где-то в море далёком баркасят.
  Не спасу я тебя - завтра сам от удушья умру.
  Мы не первые здесь и не завтра последними станем,
  А соблазны и спесь есть не то, чем нас можно кормить.
  Из самих же себя на самих же себя и восстанем,
  Если сами себе не позволим внутри себя быть.
  Неизбежность во всём - от источника до поворота,
  Где и ночью, и днём перелётная носится пыль.
  А ворота в степи - это просто в степи те ворота,
  За которыми вход в изумительный наш водевиль!
  Мы играем с тобой, как положено просто актёрам.
  Мы вдвоём и они! И они тоже с нами вдвоём!
  Драматургом, оркестром, рабочим кулис, режиссёром -
  Будем сами, и сами все песни в спектакле споём!
  Выше голову, брат, я с тобой - до последней минуты!
  Хорошо то что есть! То что будет - милей во сто крат!
  Как Сократ, будем несть свои маски до встречи с цикутой
  И ещё одну песню споём у невидимых врат.
  
  
  2000 г.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   * * *
  
  От верхнего "ля" и до самых низин
  Я в городе этом преступно один.
  Не схвачен, не мечен, не встречен, не лечен, -
  В тени пробиваюсь к подножьям седин.
  
  Уверенный в каждом движении рот,
  Так часто лепечет, так много берёт
  Тонов полукружных от колкостей южных,
  Пока неизбежностью не изойдёт.
  
  А в каждом штрихе возведённой строки
  Дыханья осознанных мер так легки,
  Что запах ложбины далёкой долины
  Касается в танце молекул руки.
  
  От верхних порогов до нижних границ
  Развеяна синяя синь небылиц,
  Рассказанных ясно, напетых прекрасно
  С амвонов забытых и новых страниц.
  
  И нет ожиданий, и нет - чего нет.
  Открылся - и снова закрылся брегет.
  От стрел золочёных и цифр неучтёных
  Остался в архивах шнурованный след.
  
  2000 г.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   ГОРОД-РОДИНА
  
  По рельсам я тебя узнаю,
  по ржавым, кованым крюкам,
  по чуть обглоданному краю,
  по спинам женщин, по садам,
  
  по звукам твоего трамвая,
  по дыму парковой листвы
  осенним днём, по чашке чая,
  по повороту головы,
  
  из крана по воды журчанью,
  по несвершившимся делам,
  по краешку воспоминаний,
  по сохранившимся следам,
  
  
  по пустоте одной бутылки,
  по вскрику, по движенью глаз,
  по захудалому обмылку,
  по рacоположенью рас,
  
  по скрипу лестниц заповедных,
  по блеску форточных окон,
  по эху окликаний бедных,
  по ставкам на последний кон,
  
  по дыму из трубы, по ваксе,
  по дрожи стареньких перил,
  по запаху воды, по кляксе,
  по теням брошенных могил,
  
  по старым шпалам при вокзале,
  по запахам небытия,
  по занавескам из печали,
  Одесса - Родина моя...
  
  
  
  
  
   ОДЕССА
  
  1.
  
  И те же голоса. И то же своеволье.
  Распахнутых окон печатный силуэт.
  Знакомые дома. Знакомое подворье,
  Оставившее в долг запомнившийся след.
  
  И пыльный балаган. И пыльные предместья.
  Над охристым песком - немеряная синь.
  Избитые слова. Избитые известья.
  Неутомимый гам и торг - куда ни кинь.
  
  Неповторимый шарм. Неповторимый лепет.
  Над каруселью лжи - другая карусель.
  Сокрытый в чаще звон. Сокрытый в пене трепет.
   И жгучих глаз твоих смеющаяся щель.
  
  
  
   2.
  
  В краю, где с высверком гроза
  вдруг повышает голос вдвое
  и глаз ночная бирюза
  глядит на небо грозовое,
  
  в краю, где воздух тих и чист,
  ты видишь в сновиденьях ранних
  протянутый с балкона лист
  в узорах бога филигранных.
  
  
  
   3.
  
  Полукруглая арка
  у входа на пляж "Ланжерон".
  Жарко, жарко.
  Аккордеон.
  
  Запах юга, волны,
  неустанной в своей теплоте.
  Мы вольны.
  Мы не эти, а те.
  
  Освежающи лики
  на тропах и просто вдали.
  Исцеляющи блики
  солёной воды.
  
  Жизнь до школы.
  И рядом свои затевают пиры
  вкруг акации пчёлы,
  сахаристы, быстры.
  
  
  
  4.
  
  Позабытая роль номерка на руке
  за бечёвкой из неухоженной раздевалки,
  где мячи, таланты, круги, скакалки
  сочетались, как галька в огромной реке,
  никогда не бывшей поблизости от
  такого горячего летом пляжа
  своенравного города без высот
  или явных низин. Он всегда в раже
  пребывал из фруктов, рыб и острот.
  
  Проступившая соль на лодыжках ног
  там, где ловилась рыбка-бананка.
  На румынско-греческий солевой слог
  попадалась нередко красота-смуглянка,
  изогнувшаяся над большим заливом радуг
  огневая ундина, что раз в году
  отнимала сполохи у красных ягод,
  подававшихся к праздничному столу.
  
  Заохотив взгляд, черноморский "бычок"
  улизнул с крючка рыбака удачи.
  От шлепка об воду ушёл хлопок
  без оглядки, потому что не мог иначе.
  
  
   5.
  
  Несличенными взмахами полёта
  над ветренною плоскостью полей
  видна неповторимость перелёта
  и вмятины отмеченных долей.
  
  Какая синь, какая зелень с умброй,
   какой кармин, какие кружева!
  Слагаемые песни вольнодумной
  отыскивали нужные слова.
  
  И так хотелось к красной черепице
  прильнуть из безоглядности щекой,
  что запах одомашненной корицы
  покинул ствол и сам пришёл домой.
  
  6.
  
  На невыдуманном просторе
  под невыдуманный мотив
  тёпло-сине-зелёное море
  переходит в овальный залив
  
  с колоннадой стихов на обрыве,
  маяком и воздушным мостом,
  где в подсоленном ветром порыве
  до сих пор мы подспудно живём,
  
  поминая и время удачи,
  и музейный таинственный грот.
  Мы, как прежде, смеёмся и плачем,
  искривив как положено рот.
  
  
  
   7.
  
  Прости меня, возьми меня, Одесса, -
  сонет краеугольный бытия.
  И ты давно не ты, и я - не я.
  Взошед с тобой из одного замеса,
  я больше не скажу тебе "моя"...
  
  Воспевшие тебя уже примкнули
  к почившим иль ушедшим далеко.
  Там где когда-то было глубоко,
   безвременно сосуд перевернули -
  и пролитым осталось молоко.
  
   Не зарастёт быльём дорога жизни,
  не каждый сможет выполнить обет.
  не изведётся то, чего уж нет.
  Не прозвучит немая укоризна.
  И не исчезнет тихий мой сонет.
  
   2000 г.
  
  
  
  
  
   ФИЕСТА
  
  Золотистые кудри твои
  на фиесте эгейских событий
  на ветру бесконечно вольны,
  удивительно оттенены
  белизной монастырских наитий.
  
  А ресничный волнующий взмах,
  оставляя углы без присмотра,
  отражается в этих словах,
  как в единственно нужных делах
  и в обход пограничных досмотров.
  
  Из крестовых восточных широт
  пронесутся со скоростью взгляда
  чёлка, тело, ресницы и рот
  в мякоть тёплых домашних ворот.
  Ну, а большего нам и не надо.
  
  
  
   ЧУЖОЙ
  
   "Чужой..." Об сколы мысли этой
   я изорвал края одежд,
   идя по льду полуодетый
   и мокрых не смыкая вежд
  
   в саду у статуй бледноликих
   и на исхоженной стезе,
   в рядах торгующих, безликих,
   на свадьбах, кладбищах - везде.
  
   Но редкого в огране счастья
   была диковинность дана
   и вся возможность соучастья
   в те непростые времена,
  
   когда чужой чужого слышал
   и был ему исчадный брат.
   Там по сегодня в хладной нише
   скамьи, как памятник, стоят.
  
  
  
  
  
  
   ДРУГУ
  
  1.
  
  Так много лет мы жили на холсте
  и я - художник, и мой друг - художник.
  Мы спали на душистой бересте
  и вместе "колебали наш треножник!"
  
  
  Чего уж только ни было на нём!
  Перечислять - Сизифова работа! -
  От старенького дома за углом
  до безграничной нежности полёта.
  
  Мир виртуально ломит нынче дверь
  и в поисках своих сиюминутных
  не вспоминает о Холсте теперь,
  запаутинясь в правилах галутных.
  
  Безумию покорные вдвоём,
  мы ждём авто и пальцем тычем в клавиш
  с той разницей, что клавиш и авто
  на том холсте немеряном остались.
  
  
  2.
  
  На Созвездие Синих Ветров
  ты пошёл, попрощавшись,
  раздарив свой нехитрый улов
  и судью не дождавшись.
  
  Обсадил всё садами любви,
  обездолил всех разом...
  Мы - и плоти, и крови твои.
  Был и есть ты наш разум.
  
  
  В этот раз и Всевышний смолчал,
  оказался бессилен:
  так и думал в начале начал
  я - твой медленный "Сирин".
  
  Ты не в Лету - ты в Разум ушёл
  на побывку к великим.
  Там другой, но такой же Эол
  завихрит твои блики.
  
  Всех растений поклоны прими
  в нескончаемой сини
  и слезу нашей верной любви
  и вовеки, и ныне.
  
  11 июня 2004 г.
  
  
  
  
  
  
  
  
   КАРТА
  
  Я на старой, обветренной карте
  вижу сотни расчерченных крыш
  и пытаюсь в нелепом азарте
  среди там затаившихся ниш
  
  отыскать ту одну, что б совпала
  с изначальным изгибом реки
  и, не ведая страха, сказала
  что с руки мне, а что не с руки
  
  в этом плотном настое событий
  и очерченном ряде дверей
  за табличками редких открытий,
  где скрывается жук-скарабей.
  
  Знаю - не совпадёт непременно!
  А иначе - зачем тот закон?!
  Всё задумано, право, отменно:
  выдь на Волгу - услышишь там стон.
  
  Выдь на Шпрее, на Ганг, на Печору,
  выдь на самый-пресамый Гудзон -
  если ухо прилажено впору,
  различишь ты и там этот стон.
  
  Ну, а ниша сокрыта самою
  той рекой, что изгиб приняла.
  Не уймусь.
  Разыщу.
  Перекрою.
  Овладею.
  Такие дела.
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Зацеплен за невидимый порог,
  непогребённый, заживо отмщённый,
  раскаявшись на гребне всех дорог,
  неодолимо памятью казнённый,
  плывёт и прогрессирует в реке
  из ваты, сока, мыслей и известий,
  держа свой утлый сон в одной руке,
  в другой - букет свершившихся бесчестий;
  похлюпывая носом и кормой,
  на грани необъявленного фола,
  и выверяя курс не то домой,
  не то на траверс выгребного мола;
  без лоций и карманных фонарей,
  при помощи обыденной линейки,
  с погашенными фарами огней
  и опустевшей от поливок лейки,
  он держит над водой простой блокнот
  из недр писчебумажного разбора
  и пескоструит строк водоворот
  размеренно - с полудня до забора.
  Неодолим течений мерный ход
  Гольфстримовски-Бискайского разлива,
  который необъявленно несёт
  то, что несёт, - вполне неторопливо.
  Зачем и сколько - знают на челне
  и в безотчётной виртуальной сетке:
  всего скорее - истина на дне,
  а не в вине, как вторит муж соседки.
  
  
  
  
  
  
  
  
   ПРОГУЛКА
  
  
  В шинелях, оставшихся после Возврата
  мы так и бродили Бульварным Кольцом,
  деля, с опрокинутым долу лицом,
  Большой Манифест и Воззвание Брата.
  Когда каплевидная влажность тумана
  ласкала щетины и за воротник,
  к которому шарф до сих пор не привык,
  сочилась нелепая рана обмана,
  мы шли осторожней и тёрлись плечами,
  внимая теплу отуманенных слов,
  способных снести арматуры основ
  одними вот этими только губами.
  Позёмками дней, одиночеством смрада
  и твёрдым застенком застывших глубин
  вдвоём мы вытягивались, как один.
  И вечность дозора была нам не рада.
  И голос Большого, но, к счастью, не брата
  Всегда ожидаем был ночью и днём:
  "Прогулка окончена!" - (можно живьём
  отчалить туда, где готова палата...)
  Распластанность темы ушла в поколенье,
  с лихвой закаляя остроженный дух,
  и очи, и руки, и кожу, и слух -
  да так, что ни взвыть, ни предать всё забвенью...
  
  
  
  
   * * *
  
  Ну зачем всегда о нехорошем?
  Ну зачем о градинах на крыше,
  Только и того, что в этом Прошлом
  что-то ниже было, что-то выше.
  
  Одного и только непочатый
  край, так освежающий ремёсла,
  ладожный, печорный, наровчатый,
  помещённый изморосью в сосны.
  
  Отнято, что должно, без излишков.
  Все бумаги подпись получили.
  И несётся полосатый рикша,
  говорящий днём на суахили.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  * * *
  
   Все посвящения -
  тебе, от себя, о тебе
  спрятаны чутко
  возле оставшихся роз
  и прегрешений
  звеньев из поз,
  замуровавшихся жутко
  в чётной судьбе,
  где и поселен вопрос.
  
  Возле искринки
  следы от примятых шелков
  чтут бороздою
  тела нежнейший закат,
  и половинки
  чувственных врат
  силою сил озорною,
  свежестью слов
  ладно вздымают наряд.
  
  Милость нагая
  наличием знаков внутри
  всех средоточий
  и наложений извне
  дивного края
  придана. Не
  пряча ни взгляды, ни очи,
  пересмотри
  всё, что случилось и не.
  
  Знаю, не будет
  в похожих пределах зимы,
  осени, лета,
  меченной цветом весны.
  Не раздобудет
  бремя вины
   память о кабриолетах,
  где были мы
  и веселы, и грустны.
  
  Будет иное.
  Отдача без стука войдёт
  в устность рассказа,
  тотчас не ясного нам,
  и каланхоэ
  через там-там
  выплеснет чашу, и сразу
  правда согнёт
  рисовый лист пополам.
  
  
  
   * * *
   В.Г.
  
  Не лишённый харизмы, по пятнам асфальтовым вдруг,
  из глубин неопознанной этой страной шевелюры,
  из отсутствия жестов и свиты поклонниц вокруг,
  без апломба, тоски и размазанной фиоритуры
  появился, шутя, из-за прутьев немодных ворот,
  отороченных кладкой лишённых камней переулков,
  разливая по полкам фрагменты того, что народ
  потребляет, как таинство таинств души закоулков.
  Обозначенный мелом в изгибах своей седины,
  многоявленный короб из книг и прозрений Востока,
  при котором никак мы ему никогда не равны -
  хоть все зубы за зуб, хоть все очи за тихое око.
  Подхватил и повёл, не читая и не говоря,
  по подземным, окольным и прочим большим переходам,
  где сыреет, тучнеет и в срок плодоносит земля
  и своим, и чужим по бессмыслию знаков народам.
  Из оливы звучащих в классических па кастаньет
  извлекая узорно пророчески правые гимны,
  не приемлет пустот и не требует вовсе ответ
  на предъявленный иск, как всегда добровольно-взаимный.
  Землемерный посол. Гармонический, сольный квартет
  из души, новизны, парадоксов и речитатива.
  Присягаю публично по правилам, коих здесь нет,
  на любовь и на верность тому, что чертовски красиво.
  
  2000 г.
  
  
  
  
  
  
  
   МАМА
  
  Моя бедная мама. Кусочки халата
  и пришитые чем-то к чему-то детали -
  низ от верха, верх снизу. Прочтенье с листа.
  попродуктно, по спискам, пока не достали
  через голову эти, у края "хвоста"
  в никуда. На виду оболочки парада
  забивают телами пустые места.
  Мы в трамвае, где грузно и аляповато,
  истираем терпением формы одежд.
  Брешь надежды разрухи и горести меж,
  безответность и мерзкость во всём голодухи.
  Спи, сынок. Это чайки, голодные духи
  городских запустений, покорных бегов
  на дистанциях лет у родных берегов.
  Это голуби и переулки выводят
  в людность мест. Засыпай себе с былью поруки
  семьяной, духовой, точно с ложкой во рту.
  Это просто светает. Светает в порту.
  
  Их ни там, ни в помине давно уже нет, -
  у краёв перелатанной пылью прорухи,
  завалился живьём за подкладку рассвет
  и пропал безответно, бесследно. Пока.
  Где привет и прощанье слились воедино,
  тарантасы не ездят отдельно от тел.
  Облучки на колёсах. В ладонях - клюка.
  Шофера коридоров давно не у дел.
  Из хлебов возвращается в ящик мука.
  Очерёдности всех заводная картина,
  где в окне за балясиной машет рука.
  
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Ничего не останется - разве что вспоминать,
  сидя возле больших песочниц
  в царстве ересей и простых лоточниц,
  как бывало то, чему не бывать.
  На песочнейшем ложе песчинок знаков
  никакой из равных не одинаков
  где - никакому. Как знать? Как знать?
  
  Ничего не останется - разве что провода
  на мотках, на столбах и в шансах,
  в чётках нежностей и в тенях романсов
  всё связуется часто простейшим "да".
  В этом городе Зеро, где я не равен
  ни тому, кто славен, ни - кто бесславен
  в телепрограммах. Вода. Вода.
  
  Ничего не останется - разве что два тире,
  но, скорее, - одно, кончаясь
  в пунктах разностей или - начинаясь...
  Вольтерьянское заварю пюре
  в этой ёмкости никеля - из брикета,
  заправляя специей менуэта
  линию пищи - в каре, в каре.
  
  Ничего не останется - разве что этот вздох
  на обоях пустой квартиры,
  где и дважды два было не четыре,
  где прописаны чёрт и судья, и Бог.
  За покинутым бруствером подозрений
  по традиции - садик из всепрощений.
  В тех же каналах - подвох. Подвох.
  
  
  
  
  
  
  Ничего не останется - разве что два хлопка
  от пролёта Большого Звука.
  Заключалась в нём та одна наука
  различенья праздности от кивка
  и всего расстояния до пометы
  от неровной строки на краю газеты.
  Скажем, прощаясь: "Пока, пока..."
  
  Ничего не останется - разве что новый век,
  полный жизни и новых стансов
  в звуках ересей о других нюансах,
  замощённых камнями для новых Мекк.
  На краю туннеля звучит сурдина,
  и совсем не всё, пока жив, едино
  ясным полуднем - у рек, у рек...
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Который год? Скажи, братан.
  И где Французский океан?
  И отчего волнует взгляд
  сирень, которой так я рад?
  
  Откуда есть-пошли дела?
  Кого там дочка родила?
  Где взять, что нам не нужно брать,
  узнать, что незачем и знать?
  
  Пустое сделать полным где?
  И полное вернуть воде.
  Откуда это шло "куда"?
  Куда прибилось навсегда?
  
  Как достояние вернуть
  и сделать безупречным путь?
  Кому сегодня написать,
  что стало некому внимать?
  
  Зачем, зачем, зачем, зачем
  ты мне подбросил столько тем?
  И вообще при чём тут мы?
  И сколько в нас ещё волны?
  
  К чему мне это вопрошать?
  Чтоб самому себе мешать
  погожим арамейским днём
  уснуть навеки вечным сном.
  
  Сентябрь 2008 г.
  
  
  
  
  
  
  
   МАНДЕЛЬШТАМУ
  
  О, если бы мог деться в январе
  в открытой сумасбродности зацепок
  хоть в стужу, хоть в горячее пюре,
  то не был бы отчаянно так крепок
  
  в рядах разъединённых постовых,
  указывая молча на педали
  и клавиши органов молодых,
  что все ключи тебе давно отдали.
  
  О, если б короб деревянный тот
  ответствовал, внутри себя немея,
  не растопила б православный лёд
  Bалькирия, она же Лорелея.
  
  О, если б разговором угощён
  на лестнице и чёрной, и пожарной,
  то всё равно ты не был бы прощён
  злопамятностью времени бесславной.
  
  Небросок, неказист и неколюч,
  стоит твой столп в отчизне летописцев.
  Храним в музеях твой домашний ключ,
  делами неказистости неистов.
  
  
  
  
  
  
  
  
  ДЕЖАВЮ
  
  Почему о любви?
   Потому что сияет в глазах
  старика и забытой
   заезжим гусаром старухи
  тот же самый огонь,
   покоривший ступенчатый страх
  убедительной той,
   возникающей в нервах прорухи,
  проникающей в мозг,
   катаракту и полиартрит,
  помещая крючок там,
   где невод сказал своё слово,
  и блесна с чешуёй
   лет с полсотни уже не блестит,
  на конце острия,
   кастаньетами солнца Кордовы.
  Осыпается ржа
   на диоптрии толстых очков,
  на слепой конусок
   исподволь утеплённого пепла,
  оставляя просветы
   в невидимой части зрачков,
  что при жизни отдачах
   ещё до сих пор не ослепла.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   * * *
  
   Мне легко и легко
   на неровном, подтаявшем льду,
   и ни раньше, ни ныне
   не смею и думать иначе.
   Из чугунных ворот
   изошёл и отрадно иду.
   На краю полыньи
   лёд чуть скользкий,
   такой настоящий.
  
   Многослойным бинтом
   воздух втёрт в основание зги,
   смоляным ароматом
   огни на шестах совращая
   и смешинки твои
   из смешения слёз и тайги
   вдалеке от Чердыни
   на мягком лету поглощая.
  
   Лёгкий, лёгкий порог,
   ощутимый в преддверье дверей,
   в летаргии удачи
   наколотый на две иголки,
   перепевно возлёг
   в отдалении всех снегирей
   в полноправной истоме
   и мхах малахитовой ёлки.
  
   Не отстать, не отстать,
   не замять неизбежный мотив,
   только новые слоги
   подчас от себя добавляя
   про тебя, про тебя,
  
  чуть тире и тире сократив.
  На излёте дороги,
  себя переплыв, понимаю,
  что то - времени суть
  возлегает на тающем льде,
  и её совершенство
  наполнило поры покоем,
  а истлевшая жуть,
  составлявшая пару беде,
  в полынье многокрайней
  сокрылась с отчаянным воем.
  
  
  
  
   КАЛЕНДАРЬ
  
  Что же мне взять из чужого напротив окна?
  Шпагу? Подсвечник? Картину? Обманчивый свет?
  Часть зарешечённости? - за которой тебя
  да и меня уже скоро как сорок лет нет.
  
  Помню как тени слипались на лёгкой стене.
  Из ночи слышен был дальний утиный манок.
  Всё обрывалось внутри, обрывалось вовне
  станций прибытия на правомерный шесток.
  
  Впрочем, возьму календарный измятый листок
  с мягким кроссвордом-шарадой навеянных тем,
  с датой, вобравшей в себя разукрашенный сок -
  мой двусторонний легчайший бумажный тотем.
  
  Падает там же такая же точно листва
  из совпадений того, что не может совпасть,
  так же волнуя две тени того естества,
  что не должно и не хочет, не может пропасть.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   В ДЕКАБРЕ
  
  Покинув переплёты рук,
  осознанно наружу выйдешь
  чтоб снова разглядеть вокруг
  возвышенности красных крыш,
  
  услышать длительность речей
  в не остающихся размерах
  увидеть ширь других плечей,
  и очередь чужих примеров.
  
  Исходит медленно перо,
  и Рождество готовят вата
  и снег, и станет всё бело
  и будет серебро и злато.
  
  Звенят холодные звонки,
  и холода уже балуют,
  пока ушастые щенки
  хвостами с тенями воюют,
  
  и голубь чертит новый круг
  в краю цветном своим вольером
  в отсутствие старинных слуг
  и мадемуазелей в белом.
  
  
  
  
  
  
   * * *
  
  В эту зиму невысокую
  я полжизни потерял,
  и былину черноокую
  не закончить про тебя.
  
  Неурядиц неурядица,
  здравствуй, Старый Новый год!
  Ива, тонкая красавица,
  тихо за окном плывёт.
  
  А окошко разрисовано
  сплошь мелками да углём.
  Что даровано-рассовано,
  укатилося в проём.
  
  Заведу я ключик заново,
  прикажу себя будить
  возле станции Буяново:
  "Выходи, тебе водить!"
  
  Июнь 2008 г.
  
  
  
  
  
  
   КАЗИНО
  
  Позванивали щели казино,
  шурша рулеткой в чреве игроков.
  Мы в автомат проникли, как в одно
  из проявлений удивлённых ртов,
  
  перемешались с пригоршней монет,
  заброшенных невидимой рукой,
  бессмысленно подслушали ответ
  под проигрышей стон и взяток вой.
  
  Серебряные качества ходов
  смешали звон жетонных эполет,
  и в зелени натруженных столов
  таился упоительный запрет
  
  на все удачи смелых игроков
  и расторопность многобеглых рук,
  под всплески ожидаемых ходов
  поставивших на кон сердечный стук.
  
  Пробыв во тьме под медный перезвон
  шагов, крупиц, желаний и частиц,
  мы завершили самодельный кон
  и растворились в выдохах ослиц.
  
  
  
  
  
   * * *
  
   Смотри! Я по вершинам ёлочным
   к тебе несусь на покаяние,
   морозом щиплющим, иголочным,
   на безотчётное свидание.
  
   По необъявленному признаку
   найду отмычки залежалые
   и обезличенному призраку
   вручу свои кредитки талые.
  
   Разворошу я одиночество,
   позажигаю звёзды малые,
   и однозначное пророчество
   прольёт на землю струи алые.
  
   Так распогодится окрестие
   во встреченном лобзанье звонкое.
   Золоторунное наперстие
   под шалями такое тонкое.
  
  
  
  
  
  
  
  
  МЮНДИ-БАР В ТАЛЛИНЕ
  
  Сорок ступеней вниз
  в таллинском баре свечей -
  из обаянья виз
  и узнаванья чей
  застопорился взгляд
  на сочетанье щедрот:
  слева над стойкой - ряд,
  справа - нечет и чёт
  
  из огоньков зеркал
  кварцевых с отблеском плит
  заиндевевших скал
  гладкий, ручной гранит.
  Сорок минут зерна
  огненного на песке -
  в чашечки кофе на
  радости волоске
  
  и узнаванья слов
  в мягком оплыве плечей
  над перелётом снов
  в дом, что ещё ничей.
  Музыка из пустот
  на протяжении зги.
  Чуть приоткрывши рот,
  медленно излови
  
  всеми частями тел
  в таллинском баре теней
  чувственность цветодел
  и осторожно слей
  тяжесть суставов дня
  в утяжелённость сумы.
  "Здесь были ты и я..."
  Там были мы и мы.
  
  
  
   * * *
  
  Дай мне наколоть ещё дровишек
  из вот той поленницы неровной.
  Собери пока немного шишек,
  чтоб украсить зеркало любовней
  
  и разжечь оставленную кем-то
  радость у истёртого порога.
  Никогда не трогал эти ленты -
  их сегодня необычно много.
  
  Я к тебе приду без приглашенья,
  проникая в жилы все и поры.
  Из тарелки хрупкое печенье
  пусть присоединится к разговору.
  
  Загляни в моих ладоней складки.
  Загляну в твои я неслучайно.
  Я устал от прежнего порядка -
  нового себя тебе вручаю.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  В ХРАНИЛИЩАХ
  СТАРИННОЙ РИГИ
   Ире
  
  В хранилищах старинной Риги
  учуял запахи зерна.
  Так обрести свои вериги
  велела музыка сама.
  
  Соборы оставляли тени
  на гулких, серых мостовых,
  и выщербленные ступени
  осмысливали акростих.
  
  Там запах кофе был надушен
  листвой и бликами огня,
  обычай был ему послушен,
  минуя сутолоку дня.
  
  Под стрельчатый уют органа
  плыла и пела благодать,
  что не приходит слишком рано.
  Пришёл туда я душу взять
  
  из неоправленных топазов
  прозрачно-дымной чистоты.
  Ресницами глаза чуть смазав,
  она вошла в меня на "ты",
  
  и все условности степенства
  изветрились, расшифровав
  лазурь, как символ совершенства
  и лакомство, как божий дар.
  
  
  
  
  
  
   ТЕАТР
  
  Занавесок-занавесей игра
  превратилась в подобие освещённой сцены.
  Там взрывом покоя взошли слова,
  что при нужном беге всегда нетленны.
  
  Затем Подобие вошло к Волшебству,
  испросив поименования Театром.
  Так в игре, подобной пиршеству,
  стало многое понятное непонятным.
  
  Освещение сверху, снизу и изнутри
  тел, знающих и не знающих о себе,
  извещения видимых мимикрий
  обо мне, о нас, всегда о тебе.
  
  Соглашаемся со всеми правилами. Игра
  в многоличии зала вызывает хлопок.
  Сыгранность, проникая в добро, - добра,
  и распознаёт в преданности манок,
  
  предназначенный явно и почтительно ей
  основателем и участником просцениума "Глобус"
  на реке Авон, когда в промежутках дней
  ещё не был избретен автобус.
  
  Прогоняя мышек и кошек со двора,
  чтобы тоже шли, куда собираемся мы,
  пойдём, поспевая, туда, где игра
  и сжимаются-разжимаются под занавесом миры.
  
  
  
  
  
  
  
  
   НЕЗНАКОМЕЦ
  
  Похож одновременно на тебя
  и на артиста театра оперетты.
  Края зелёной шапки чуть поддеты,
  глаза передвигаются, скользя
  то по клюке, то по дуге брови
  к владениям исчезнувшей любви.
  Подрагивает дерево в горсти,
  и шум вагона гулко колобродит,
  видение забытого приходит
  как раз за две минуты до шести.
  
  
  
  
  
   НАИТИЕ
  
   Сложилось, сложилось,
   и в толще времён,
   на память сыскрилось
   в один медальон
  
   из локонов, лестниц,
   оград, фонарей,
   деревьев, прелестниц,
   прохожих людей,
  
   невидимой мяты,
   царапин, горстей,
   заплат и зарплаты,
   вечерних гостей,
  
   безропотной вести,
   жары, ветерка,
   трухлявых предместий,
   пивного ларька.
  
   Осталось лишь фото
   на ровной стене
   и что-то, и что-то
   и что-то во мне.
  
  
  
  
  
  
  
   КОМНАТА
  
  В этой комнате, где вино
  обретает томящий цвет
  и видна в окне черепица,
  на стенах вижу только лица,
  голосов и тел в этот час здесь нет.
  Принимались саженцы, и в таблицах
  расжимались нули, раздвигая свет
  вопреки, а потом согласно.
  Выпукло, никогда не напрасно,
  признавались равенства, коих нет.
  Скрип дверей подмешивался
  к оплыванью свечей больших.
  Те что меньше, быстрей сгорали.
  Одномерными не бывали
  никогда подставки вещей. Затих
  и в окне вечерами выгорал
  огонёк ожиданий смелых.
  На отпущенных сверху мерах
  он себя свеченью не выдавал.
  По морозному воздуху
  проносился луч, и лучу
  не было нигде остановки.
  (О, как попадания ловки!)
  Чтобы не вывихнуть речь, молчу.
  В этом замысле отсчёт
  серединою всех начал
  возрождался и неизменно
  приводил себя иступленно
  на известный в округе причал.
  В мокром вензеле на воде,
  утверждённым большим углом,
  образующим занавеску,
  придыханья сейчас нерезки,
  но вознёсся знак водяным перстом.
  Прилагается посошок,
  и костяшки пальцев стучат
  по описанному пределу.
  То окно теперь не у дела,
  но сверчок притаившийся так рад...
  
  
  
  
  
   СТАРИК
  
  Узнаю в старике бесконечно родного отца,
  вижу, право, не всё - только часть половины лица.
  Хоть с какого смотри из известных ученьям конца,
  не ужалишься глубже, чем этим посылом гонца.
  
  Узнаю его почерк на всём протяжении книг,
  раздвигая, сплетая и вновь расплетая тот миг.
  Слышу гул канонады, сквозь всё проникающий крик
  и вникаю в его неподъёмную тяжесть вериг.
  
  Узнаю о прошедшем, иду в его медленный сон,
  где он был, где он не был, где он и совсем где не он,
  сколько раз был когда-то и кем-то, и где-то пленён,
  и когда был за бог его знает за что награждён.
  
  Узнаю я в метро бесконечном вагоне себя,
  быстроходную ручку и этот блокнот теребя
  и жалея, и нет обо всём, и бесплотно моля
  ни о чём, в этот час полоумный о прошлом скорбя.
  
  
  
  
  
  
   ПОЭТУ
  
  Изгнание тебе повсюду суждено
  (точней не скажешь - право, и не нужно)
  за то, что ты с поэзией - одно
  и перезрел оставленную службу
  
  то ль веком, то ль ацтеком из чужих
  гонений и серебряных подковок,
  то ль дружественным кругом из своих,
  в котором был и есть отменно ловок.
  
  За то, что так не прибран и красно
  куришься через всё по переулку.
  Янтарное токайское вино
  стремится из витрины на прогулку
  
  с тобой, с твоим изгнаньем за сукно,
  в расщелины заброшенного парка,
  где ты - с Эдипом только заодно,
  и только в небе ловит ваша спарка
  
  потоков восходящих теплоту,
  высказываний и прочтений ловкость,
  собою воплощая прямоту,
  алмазность и одновременно ковкость.
  
  За это и изгнание пришло
  из канцелярий вещей Немезиды.
  Ведь помнить должен: на земле мело
  в февральские, отеческие иды...
  
  
  
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Священнодействуй! Я прошу.
  И чад рассеется -
  смотри -
  в Республике большой любви
  ко Слову.
  Силу примени
  свою.
  Взывай
  и призывай,
  чтоб мелкотемия сарай
  закрылся!
  Чтобы фонари
  совыключались до зари
  от упоения Псалмом
  твоим.
  Ты этим строишь дом.
  без опостылых ипотек
  в такой военный дымный век.
  Твори, рубаху разорвав.
  Жизнь - это слов
  твоих же сплав.
  Мечи пойдут на переплав
  в Псалмы Давида.
  Слово славь
  и вглубь, и вширь,
  и вновь, и встарь,
  в такую бровь, в такую новь,
  и в кровь, и в слёзы, и в любовь.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  НА ДЕВЯТОЙ СТРАНИЦЕ
  
  На девятой странице
  вечернейшей почты твоей
  я пасу, выпасаю
  и множу в снегу снегирей,
  налагая свой гимн
  на остаточность прожитых дней,
  продираясь сквозь лес,
  где вчера ночевал Соловей.
  
  Это так хорошо -
  полыхать одиноко в глуши
  мегаполиса центра,
  окраины видя в тиши,
  где, как мы умолчим,
  нет ни ночью, ни днём ни души,
  и, как мы говорим,
  сострадания где хороши.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   В МУЗЕЕ
  
  Снежинкой-девочкой, мороженого жаждой,
  периметром летящего стекла
  ты плотно и надёжно облегла
  всё то, что не вмещалось в слово "каждый".
  
  На всё твоей хватило красоты
  неброской в силе мягкой, потаённой.
  Шуршащей стрекозой заговорённой
  ты с вольностью самой была на "ты".
  
  В прохладе выставочных залов на холсте
  с подругой из размытых акварелей
  теперь ночуешь без привычных трелей.
  И буквы две в углу на бересте.
  
  Теперь ты - вещество. Ультрамарин.
  Белилами разведенная охра.
  И краска на холсте давно просохла.
  И я с тех пор перед холстом один.
  
  
  
   МЁД
  
  Тебя в Неповторяемом Саду
  я изловил на масленицу, помню,
  без помощи заезжего вуду
  вне листьев опадающих и ровно
  взирающих на падшую среду.
  
  Слонялись экскурсанты в наготе
  так мерно оголявшихся деревьев,
  и все катастрофически не те
  лишались дорогих и нужных перьев.
  В одной необходимой простоте
  
  была лишь ты над пропастью во лжи
  за стойкой продуваемого сада
  у самой у последней у межи -
  там, где других уже искать не надо.
  А, изловив, - попробуй удержи
  
  при помощи имеющихся рук
  в разливах, аваланшах и торнадо,
  не отвлекаясь на полночный стук
  и поступая только так как надо
  в ответственности счастья личных мук.
  
  Смотрю назад и вижу наперёд
  расчерченные знаки и детали,
  слагающие молча хоровод,
  о чём в Неповторяемом не знали.
  И я не знал, увидев в сотах мёд.
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Проведи меня сквозь запахи досок,
  будто нехотя, но только проведи.
  Прислони всё так же стриженый висок
  к той стене, и от меня не уходи
  
  ни в печаль, ни в ликованье в тишине
  из объятий. Я растаю пополам,
  и растерянным покажется вполне
  клад из фантиков прощальных, он же - хлам.
  
  Посмотри мне прямо в душу. Не смотри
  только ты по сторонам. Смотри сюда.
  Эти надписи храни или сотри -
  я тебе писал три года их тогда.
  
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Выше - цветок в окне,
  метка на доме. Вне.
  Сопоставляли: так
  всё хорошо, и как
  
  чудно "туда" и "из"!
  В белом мундире - вниз,
  в красном мундире - внутрь
  до наступленья утр!
  
  Дней и ночей тех лет,
  в коих так был - что нет
  вроде как со вчера.
  Бес ему борода!
  
  Ярко горит звезда.
  Задом вперёд езда
  в горницу за углом, -
  там ещё тёщин дом
  и погребок такой,
  что до него рукой
  запросто. Просто так,
  если ещё кулак
  
  крепок и есть капель.
  Ты не тужи, братель,
  а продолжай любить.
  радовать, славить, быть!
  
  2007 г.
  
  
  
  
  
  
  
   АНИСОВАЯ РЕКА
  
  Ваша слава придёт
  через сотню лет,
  если ещё будет рассвет,
  чудо-фонари и цветы,
  если ещё будешь ты.
  
  И подарится нам
  этот ровный час,
  когда вовсе не будет рас.
  А пока - собирайте вы
  взгляды и вздохи совы
  
  тем, кто будет после
  и тем, кто при мне
  прогревает тело в огне
  и заодно - душу свою
  там, где немею и пью
  
  из анисовой
  многоплавной реки,
  где пластмассовые совки
  увлекают ночной песок.
  Я не один недалёк
  
  от истины самых
  простых вещей.
  Ну, налей мне снова, налей
  лучше всего - ухи.
  И перечитай стихи.
  
  
  
  
  
  
  
  
   В КРЕМАТОРИИ
  
  "Красный дедушка" подмигивал каждому,
  кто с ним никогда и не был знаком,
  постукивая по ободку чашки бумажному
  и приглашая в тёплый, уютный дом.
  
  Вдали от публики и красочных снадобий
  легко и проворно управлялся со всем,
  а из всех неперечисленных надобий
  оставались лишь полюбившиеся семь.
  
  К нему приходят без всякого сглазу
  на время пока он вершит свой обряд.
  Он не ошибался ещё ни разу,
  пополняя друзьями внушительный ряд.
  
  Восходящие скулами и локтями в небо
  сквозь строй перпендикуляра ствола,
  гости не требовали никогда хлеба,
  и порция никогда не бывала мала.
  
  Никому не бывало в доме тоскливо.
  Да и не могло по определению быть,
  если, похрустывая костями игриво,
  он весело приказывал долго жить.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   АЛЫЙ КРЕСТ
  
  От большего счастья, которого нет,
  до большего горя, которое есть,
  отмерил прекрасный и в малом брегет
  и съел, что влюблённый надеялся съесть.
  
  Колёса стучали, и ветер взвывал.
  Не только петух, но большая змея
  запела однажды. Там бред почивал
  и билась в фонтане изгибом струя
  
  когда-то... когда-то... когда-то... и вот -
  чуть-чуть приоткрыт оступившийся рот,
  и ветер проник в рассекреченный лаз,
  и всё это здесь происходит, сейчас,
  
  у тени погран и огран, и столба
  в присутствии Алого очень Креста,
  пока ещё есть на плечах голова,
  но нет уже нужного рифме моста.
  
  
  
  
  
   АСТРО
  
  К какой, к чертям, звезде или к какому небу -
  ведь даже верха нет (про низ не говоря).
  Привздрогнуть и не жить... Обветренному Фебу
  вручить свой граммофон не позже ноября.
  
  Всё кончено давно, до прелести рожденья,
  и Буриданов век - так даже и не век,
  а пшик от двух шаров, насмешка превращенья
  в отчаянья зигзаг. Так разный человек
  
  от двух бортов - и в стол, от двух столов - и в ящик.
  Задумчивость грызёт обёртки от пустот.
  На выходе - и вход, задумчиво бодрящий,
  там Чёрная Дыра Большую Пыль сосёт.
  
  
  
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Ничего мне, матушка, не снится
  ни душистой ночью и ни днём,
  и моя нелепая страница
  не об этом лжёт и не о том.
  
  Ремеслу обучен с постоянством
  гвозди в доску всяко забивать.
  Сдвинутый иллюзией-пространством
  вышел я на Запад погулять.
  
  Был в кольце удачи, в небоскрёбе,
  ездил в позолоченном авто,
  есть печати: на плече, на нёбе
  и на куртке есть, и на пальто.
  
  Воет разноцветная поганка,
  жимолости веточка в стакан
  Венин опустилась спозаранку,
  в мой - засунул жало ятаган.
  
  
  
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Здесь я не был ни явным, ни тайным,
  но невидимым сразу для двух
  из мостов, старым методом свайным
  соединивших со зрением слух.
  
  Песни ласковым чудом открылись
  на порогах таких аксиом,
  что пичуги, и люди дивились,
  как ночами приплясывал дом.
  
  Удлиняются жизни отрезки
  обмолоченным правом своим.
  Ну, а то, что виденья нерезки,
  так на то и огонь, чтобы дым.
  
  
  
  
   ЧЁРНЫЙ МАНЕКЕН
  
  Я еду чёрным манекеном,
  усматривая за версту,
  кто дышит ладаном, кто тленом
  на зарешёченном мосту,
  
  почти не ощущая качки,
  укрытый с ног до головы
  сукном, не знающий подкачки
  столь освежающей воды.
  
  Беру начала заготовок,
  у пластилина - форму; цвет -
  у некогда цветных маёвок,
  которых и в помине нет.
  
  Взбивая шевелюр обводы
  на свой осмелившийся лад,
  перебираю хороводы,
  пока все магнии горят
  
  внутри; и всё что отбирает
  воображение чтеца,
  в бумаге молча замирает
  по достижении. Конца
  
  не видно мчащемуся. Это
  и есть хороший признак тот,
  когда рука уже воздета
  и поджимает поворот.
  
  
  
  
  
   ПЕСНЯ КАЩЕЯ
  
  Если сетую, то на одного себя, -
  так безошибочней и надёжней -
  не смешивая никакое "я"
  с тем, что трагичней и невозможней
  
  выверено внутри и вообще
  действительно и разумно.
  Перебродивший в себе Кащей,
  пялится строчками полоумно.
  
  Нет ни сравнения в этот час,
  ни наваждения - только ночи.
  Бывшую ясность далёких глаз
  явят не зенки, но и не очи.
  
  Каменна поступь, и твёрд большак.
  В конце его - с головнёй Олег
  жжёт не дожжётся вестей никак
  вещих из повести "Человек".
  
  Порядковый номер её - седьмой.
  В ней и вино души, и вода,
  и мои жизни, и берег мой.
  Всё - как обычно, всё - как всегда.
  
  
  
  
  
  
  
   ЗНАТОК ДРЕВНОСТЕЙ
  
  Приближая увеличенное фото
  поближе к глазу навыкате,
  видит расстрелянный Отто
  своих уставших мучителей.
  В растерзанные ворота
  вышел прах победителей,
  
  отдаляя себя по времени
  подальше от происшедшего
  (по щучьему велению
  независимого сумасшедшего)
  везения и невезения.
  Удивляют Пришедшего
  
  музей и пантеон
  с идолами подражателя,
  где не видит он
  ничего нового, кроме зачинателя,
  не отметив ни тон,
  ни заслуг ваятеля.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Мы потóм два года обсуждали
  то одно движение руки
  в юношеских лет читальном зале,
  где летали наши сундуки,
  
  полные прекрасной непогоды,
  направленьем только на зюйд-вест.
  Нет уже тогдашнего народа,
  и библиотеки нет окрест.
  
  А сундук вокруг ещё летает
  в самой распрекрасной из эпох.
  Здесь моё мороженое тает,
  оставляя вдоху только вздох.
  
  
  
  
   * * *
  
  Клёкот. Чужая речь.
  Дал нам не мир - но меч.
  Выгорел керосин.
  В каждой толпе - один.
  
  Грифель. Молекул шторм.
  Паузами - прокорм.
  Шелестам всех монад,
  что на бумаге, - рад.
  
  Недоговоры-де
  прячутся в бороде
  выборочно седой,
  выморочно льняной.
  
  Славно идёшь. Иди.
  Компас уже в груди.
  Тени уже в летах.
  Лето - в больших горах.
  
  Вечером прилетай
  на крепкостойный чай.
  Будем не убеждать,
  просто сидеть, молчать.
  
  Апрель 2008 г.
  
  
  
  
  
   СНЕГ ВПРОК
  
   Человек бурятский, сырой лицом.
   О.В.
  Говорить - но лишь с тем лицом
  серым. Внутри - кольцом.
  Выкованный отцом
  на пороге века и зим,
  предвестием бередим.
  
  Стремить - через звук и цвет,
  в голове без монет.
  Мост есть, моста нет.
  
  Вода иногда стоит,
  потом ударяет в гранит.
  
  Стучать - в стены поверх голов
  серых. Вдруг и там кров
  или какой лов.
  
  Разложение разовых сил
  вдоль половодий где жил.
  
  Молчать. Иначе - под трибунал,
  где папа уже бывал,
  когда вокруг был обвал.
  Помогал церебролизин.
  Теперь глубоко спит один.
  
  Внимать - там внутрихрамовый миг
  и невозможен крик.
  Воин - рыбак - старик...
  
  Тишина живёт без дорог.
  За лесом уже трубят в рог.
  Сидеть - и благословлять состав.
  Дня спокойный устав.
  Доедать пилаф.
  Усталостей после - звонок
  написавшего "Снег" впрок.
  
  Ловить - слово, паузу, час
  "в который, ну в который раз",
  плюя на заказ и сглаз.
  Хорошо вдыхать этот дым
  там, где оба стоим.
  
  Апрель 2008 г.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  ДО ВОСТРЕБОВАНИЯ
  
  Ты уехал в родимое чтиво.
  Я сижу где-то в том же кафе,
  где твоя зарубежная ксива
  заказала аутодафе.
  
  За порогом букеты акаций
  затевают большую игру,
  и проходы отеческих граций
  суетятся на этом пиру.
  
  Я поверил в твою невозможность
  и губами потрогал чеку,
  позабыв про свою осторожность
  и про опыт на этом веку.
  
  Благо, ты это, друг, понимаешь.
  Там и здесь. Здесь и там. Кутерьма.
  Ты и внемлешь, и всё понимаешь
  и сочувствуешь тоже сполна.
  
  И народов весёлое счастье
  по Дунаю и Волге плывёт,
  растворяя меды и ненастья
  перед тем, как засунуть их в рот.
  
  Полон праздник и полная чаша
  под столом, над столом, на столе,
  и какая-то живность не наша,
  оказалась у нас при дворе.
  
  Созываю последнее вече,
  надеваю обычный бурнус.
  Как ты там, дорогой человече?
  Я ответа и жду, и боюсь.
  
  
  
  
  
   БАЛЛАДА ПО УМОЛЧАНИЮ
  
  Здравствуй волковый Вулф! Ты не волк даже в паре из самых
  истреблённых и цугом, и плугом, и кругом друзей.
  Вижу я твой тулуп, из потёртых и очень усталых,
  и возможности тихих и в мире, и в лире полей.
  
  Ты заехал в Дамаск, в этот город столицею славный,
  как Каир и далёкий от многих земель Ереван.
  Там и думы конечны, извечны и вечны, и малый
  там налог. И залогом - озёрный и горный Севан.
  
  Ты бывал-ночевал на игольчатых северных койках,
  на Саянских вершинах и в жижах синюшных болот,
  буревал-горевал на развалах и замковых стройках,
  пировал-ликовал, набивая печалями рот.
  
  Я дарю тебе флаг и погон золотые полоски,
  золотое перо и расцвеченный кабриолет.
  Не сдаются "Варяг" и твои завитые наброски,
  как и всё что вокруг тебя есть и чего уже нет.
  
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Тебя и летом не сыскать, где ты скрываешься упрямо
  и как обидевшийся тать
  июль воруешь из кармана.
  Воруешь тихое жнивьё, надежды, списки новоселий
  и то, что вовсе не моё, чего и не было на деле.
  
  Но нет, не потому что тать, но потому что самый лучший
  и не умеешь воровать, непостижимый неимущий.
  Всё здесь
  в твоей большой горсти - и плоскогория, и реки,
  труды до сумрачных шести, озёра, рыбы, человеки.
  
  Я перечту. Ты перечтёшь. Мы перечтём.
  Они - забудут.
  Им это лето нипочём. Они в своих часах пребудут,
  чтоб к вечности не опоздать, где ты скрываешься упрямо
  и, как обидевшийся тать, июль воруешь из кармана.
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Ты водил меня степью степей
  в мегаполисе дыма,
  и звучало там слово родней
  словаря-исполина.
  
  Там достиг всех зияний вершин
  в невеликом журнале,
  где и "сто" - значит только "один".
  В этот день на базаре
  
  продавали стеклянный портрет
  твой, - поведали люди.
  Побежал - а его уже нет:
  только студень на блюде.
  
  Хищно выгнуты зелень и цвет
  на ковре под игрушкой
  внучки Ани. Схождения нет.
  Разбредаюсь подушкой
  
  по преддверию мысленных врат.
  Тру оскомину лирью.
  Был и друг, был и сват, был и брат,
  но погиб под Чифирью.
  
  Апрель 2008 г.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Лучше не знать,
  где идёшь и волнуешься ты,
  голову низко
  и жизненный путь наклоня.
  Из прямоты,
  чистоты, красоты, простоты
  вьюжит в округе
  наверно не столько меня,
  
  сколько мой дух,
  соразмерный отчизне вчерне, -
  пятое чудо
  простых и бумажных слоёв,
  в этой известной
  по белому чёрным стране,
  шрифтом заполненной
  самых своих до краёв.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Не светотень моя, но просто тень
  к твоей запущена
  по строчечному следу
  и сгущена,
  и с нею новый день,
  в котором я по представленью еду.
  
  Не абрисы вообще, но квинта их
  легка и ревностью
  вкруг летнего реестра
  обмётана.
  Сверчковый гимн затих
  с началом безответного семестра.
  
  Я вижу свет сквозь бархат на глазах,
  узлов вращение
  и мраморные сдвиги,
  свечение
  и вымпелы в горах,
  и нужных букв распластанные миги.
  
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Я вспомнил при знаке подъёмном
  тебя на ветвях
  в крылатке и недуге съёмном
  с подсказкой в руках.
  
  И знаки, и множество знаков,
  ты их подавал
  среди зацветающих злаков
  мешками в подвал.
  
  Там некогда вещий Саахов
  играл на зурне
  печальную песню сарматов
  о полной Луне.
  
  Сарматы вязали подпругу,
  а греки метлу.
  И все подпевали друг другу
  на сильном ветру.
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Не спрашивай - я это не люблю,
  и ты не любишь, мы с тобой не любим.
  Вопросами я таинство гублю
  и ты. А вместе мы его погубим.
  
  Забудь зачем ты вышел и куда
  прорехами семнадцатого года
  в год сорок пятый, а потом - сюда,
  где выхода нет, равно как и входа.
  
  Смешны тому, кто только что рождён
  и в такт себе моргает без пристрастий.
  Не скоро будет он соотнесён
  с мишенями оскалившихся счастий.
  
  Я возвращаю бронзовый пакет
  в день выписки тебе из преисподней.
  Там твоего портрета больше нет.
  Не спрашивай - так лучше и господней.
  
  
  
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Светло-жёлто-голубое
  на меня наводит грусть.
  Принимаю лишь былое
  и одним былым держусь.
  
  Афродита не поможет
  радость детскую вернуть.
  Новый мир не растревожит,
  старый - завершает путь.
  
  Нам ли, жившим и не жившим
  под хоругвями и без,
  разницы не знать? - служившим
  и окончившим ликбез...
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Я не узнал тебя, Аглая
  в оплыве матовых плечей.
  Не Прозерпина, Не Даная -
  но только сумрак из ночей.
  Меня ты тоже не узнала -
  ведь я курю иной табак,
  не из Латинского квартала,
  а из того, где всё не так,
  
  как было там, когда-то, где-то
  и с головой совсем другой.
  Сорвал с себя все эполеты
  и удалился домовой
  с той крыши, из того подвала.
  Неровен час. Не слышен звон.
  А чтобы не казалось мало, -
  и я за ним весь вышел вон.
  
  
  
   * * *
  
  Я зверь ночной и царь приветов
  тебе и трепетным друзьям,
  которых нет. Других ответов -
  и захочу, уже не дам.
  
  Я разгляжу зрачки и уши,
  расслышу смех и вздоха стон
  и всё, что ты умеешь слушать
  и слышать сквозь вечерний звон.
  
  Всё упирается в сюиту,
  минуя смыслы и меня,
  и в жизнь, и в короля, и в свиту,
  и в скорость светового дня.
  
  Они - что день десятилетий
  и певчих оснований мук.
  Прими слова моих столетий
  из первых и последних рук.
  
  
  
  
  
  
  
  
   АНЕ
  
  Я знаю только степь босую
  и полную душистых трав.
  Она дала мне жизнь земную
  и для забот, и для забав.
  
  Я знаю моря быль отчасти
  и лень неслыханных затей
  при нём, и вестовые сласти
  его налитых солью дней.
  
  Передаю я документы
  на всё тебе, дитя, сей час.
  Блещите, ленты-позументы,
  для радости вот этих глаз!
  
  2008 г.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   * * *
  
  В эту зиму невысокую
  я полжизни потерял,
  и былину черноокую
  не закончить про тебя.
  
  Неурядиц неурядица,
  здравствуй, Старый Новый год!
  Ива, тонкая красавица,
  тихо за окном плывёт.
  
  А окошко разрисовано
  сплошь мелками да углём.
  Что даровано-рассовано,
  укатилося в проём.
  
  Заведу я ключик заново,
  прикажу себя будить
  возле станции Буяново:
  "Выходи, тебе водить!"
  
  Июнь 2008 г.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   СОНЕТ
  
  С рождения - старинный пешеход,
  я свой с чужими, кругу чужд своих.
  Индиговый зимою скован лёд
  среди свои стихов, среди чужих.
  
  Волнением опричный терем полн
  внутри большой дороги кольцевой.
  И полон книг библиотечный дом,
  и выслан из Парижа я домой,
  
  чтоб старину сегодня перелить
  в летящий над равниной самолёт
  и всё, что мило, тихо возлюбить,
  
  посматривая вниз на ледоход,
  в котором льда так много, что не счесть,
  и тёплая от всех сонетов весть.
  
  
  
  
  
  
   ЯДВИГА
  
  Не желанная и до сдвига
  фиолетовейшей сиренью
  пролетела холстом Ядвига
  непослушной молчанья тенью.
  
  Снег до этого восхищался
  и собой, и натурой саги,
  белой взвихренностью старался
  укротить и дома, и флаги.
  
  Преуспев до высот неслышных,
  отобрал вариант решений,
  и от разностей никудышних
  разлетелись осколки мнений.
  
  За границей холста Ядвига
  номера узнаёт по цвету.
  Не придумано лучше мига
  смеси "есть" с просторечным "нету".
  
  
  
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Вот зеленеющий глазок
  приёмника. Велосипед.
  Арахис. Яблочный компот.
  Отец, спасающий от бед.
  
  Акаций беловая тьма.
  Сирень за ветреным углом.
  Спросонный слабый голос:
  "Ма-а-а..."
  Раскачивающийся дом.
  
  Раздуй сильнее огонёк
  вечерней фразы и сумей
  разжечь без спичек уголёк.
  Не смей со спичками. Не смей.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Как знать, но знаю - не вернусь
  туда, где в шахматы играют.
  Со створок обметая грусть,
  гляжу, как громко прославляют
  
  и страсть, и деньги, и вино,
  шлагбаум опуская ниже,
  и где удачливым дано
  смотреться в амальгаму жижи.
  
  Поправлен галстук, и фуршет
  за переделом вечереет
  по правилам, которых нет
  в четверостишиях. Бледнеет
  
  глава и частность над строкой,
  написанной на кромке неба,
  и окольцованной рукой
  судьба крошит остатки хлеба.
  
  
  
  
  КИНОФИЛЬМ "27 УКРАДЕННЫХ ПОЦЕЛУЕВ"
  
  Стекло. Залив. Коричневая глина.
  Следы от поцелуев на песке,
  где так ошеломительно любила.
  Не повинуясь вызовам к доске,
  елозила вне поперечин парты
  внеклассного пространства летних школ,
  сливая гомерически азарты
  за стол, под стол, на стол и через стол.
  
  Дупло. Лужайка. Осторожный берег
  и из-под ног летящая роса.
  Дымящийся от всех энергий Терек.
  Венок, косички, бантики, коса
  за выделкой покатого навеса.
  За ним - опять ответный поцелуй.
  От выстрелов густая дымзавеса
  учебных и пробоины от пуль
  
  нестрашных капитанского запаса
  на целых двадцать пять и больше лет,
  без помощи обычного компаса
  причалившего звонкий свой ответ.
  Забор. Два вздоха. Взгляд предельно алый.
  Подожжены и брюки, и подол.
  Сопернице покажется не мало,
  и против спазм бессилен валидол.
  
  Наивница. Прелестница. Пантера.
  Воительница суммы возрастов.
  Кассандра. Деа Сириа. Церера
  в свои семнадцать с разницей годов.
  Застигнут в неизбежном полумраке.
  Затоптан. Заарканен. Недобит
  ещё, но в дорогом, блестящем фраке
  след осторжных пуль уже сидит.
  
  Рука единородная не дрогнет
  соперника и сына, и щенка
  от горной инфантерии. Усохнет
  и образ, и пятно из-под манка.
  Афина. Ифигения. Диана.
  В прообраз испарилась и ушла,
  оставив то, что было слишком рано.
  Нашла. Искала. Пела. Не нашла.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Я окачу тебя водой
  с моей отставленной ладони
  тогда, тогдашнею весной
  на уплывающем вагоне.
  
  Войду в разверстые мечты,
  где чучелом пройду по краю
  воспоминаний. Это ты
  меня подталкиваешь к раю
  
  с тех пор, как пух пошёл на взлёт
  от тополей и от причастий,
  и чувственный вишнёвый рот
  изведал все изгибы счастий.
  
  Я окачу тебя слезой,
  остротомящей, быстроходной,
  и, обвивая торс лозой,
  возьму молящей, сумасбродной
  
  в полночном приступе икот
  и поклонении обету.
  О, восхитительный облёт
  угодий на границе лета!
  
  Я окачу тебя собой,
  пока ещё ты не проснулась
  и не очнулся я тобой,
  и время не перевернулось.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   СТРЕСС-ТЕСТ
  
  Люблю тебя на пределах акций,
  и льющийся из пределов сок,
  касаясь образностей всех граций,
  стекает красно наискосок.
  
  Люблю тебя из Средневековья
  и Возрождения всех эпох,
  от их изысканных изголовий
  до пят твоих праксительных ног.
  
  Люблю тебя болевым катреном
  всех Песен Песней наперечёт,
  цветаевским подорожным тленом,
  взошедшим тихо на эшафот.
  
  Люблю тебя сутью всех прощений,
  молитв, рассеяний и могил,
  небывшей суммою воскрешений,
  пределом слабостей высших сил.
  
  Люблю тебя и, переливая
  всего себя в водопад тебя,
  пишу в эфире, перемножая
  "всё это - ты" на "всё это - я".
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   ХОРОВОД СТАРИКОВ
  
  Хоровод стариков. Хоровод основания дней.
  Мягкой сутью игрушки губами оставленный след.
  Только ярче горит перепутье протёртых огней.
  На экранах мерцает разнос - он же нынче и бред.
  
  Козырьки чуть примяты, темны основания шляп.
  Только старый почин выдаёт увлеченье папах
  гулким бегом, пальбой, воркованием (нынче там кляп)
  и пальбой двух стволов с исторжением громкого "ах!"
  
  Осторожный набег совершая в преддверья садов,
  обнимают восстаний дорог приболевшую прыть,
  превращения сабель и профили чудных голов
  не дают испариться чему так положено быть.
  
  Хоровод их напевов, сгустивших и явь, и обман,
  обнимающий родин колючки и цвет мотыльков, -
  он обещан и отнят, но более всё-таки дан,
  как сплетенья начал с прейскурантом известных концов.
  
   НЕЗНАКОМКЕ
  
  Восприятием, не пониманием
  я богат так невольно. Прильни
  не с любовью, но с равным вниманием
  к этой мысли в обычные дни.
  
  Ничего только не расшифровывай.
  Будь как есть и живи изо всех
  сил. Сознанье подчас очаровывай
  сквозь заборы возможных помех.
  
  То обводами букв обозначены
  на поверхностях гладких, как тишь,
  имена, что случайностью схвачены
  и ведут себя тише, чем мышь.
  
  
  
  
  
  
   ЯХТ- КЛУБ
  
  В яхт-клубе мачты выше сосен
  короткую бросают тень,
  на моряков. Их каждый день
  легко одолевает осень.
  
  Ремонтировки и окрас
  из сини возглавляют воду,
  являя вековую моду
  и серый чествуя баркас.
  
  Там палуб молодым загаром
  сильны и снасть, и человек,
  погожий укрепляя век
  и мышцами, и божьим даром.
  
  Форштевень рифму разнесёт
  не только в щепы, но и в клочья,
  и, нарушая полномочья,
  она его же воспоёт.
  
  
  
  
  
  
  
   К САФО
  
  Я Млечного Пути вдоль и тоски
  к тебе тяну свои слепые уши
  и слоги не могу твои не слушать,
  не слышать; и меня ты зареки
  и утоли как можешь мой порог -
  он деревом бессильно занемог.
  Стою лицом к лицу. Твой "Ремингтон"
  и тянет вниз, и пробуждает к жизни.
  Нагая мышь и белый патефон
  несут мне правду о твоей харизме.
  Отчизне лет я чуждо одинок
  с тех пор, твои как Запад и Восток
  я вдруг увидел. Чащу обхожу
  и воду взглядом, и остатки тыла.
  Сквозь наслоенья жизни не остыла,
  не остывает радость. Я гляжу
  как словом ты умеешь вышивать
  и позволяешь вышивке внимать.
  Я - твой изгой, подпольный чародей,
  шутник неотработанного пара,
  извозчик контрабандного товара
  из Кандагара, оселок ничей,
  но твой и мамин. Мамочкин и твой.
  Под лютню ночью для меня запой!
  
  Мне угощенье - белая дыра,
  натруженная, медленная яма
  в твоих полях. Не может Сантаяна
  сам мне помочь... не смог король Убя...
  Все сети, копья, шлемы и мечи
  в Истории с тобою... Не молчи!
  Иду по распрямляющимся кочкам
  пасхалиями чисел даровых,
  изречно перемалываю стих
  и старыя пути свои песочком
  засеиваю - мне бы только взять
  твоих посланий пламенную прядь.
  
   Я - пустота последнего пальто
   и невозможность Карадаг-дурмана.
   Мне завещала бесприютность Анна.
   Для перепевов я твоих - никто.
  Позволены мне радость и тоска.
  Настроены струна мне и доска.
  Среди семи красот, семи чудес,
  и чуда твоего я на иврите
  кричу и повторяю: "Помогите!"
  и "Помоги, послание небес!"
  "На полном или медленном скаку
  метни в меня опять свою строку!"
  
  
  
  
  
  
  
   НАДМИРНАЯ СТРАНА
  
   И всё - равно, и всё - едино.
   Марина Цветаева
  
  И еду ли, иду ль - мне всё едино.
  Мне знаки шлют улыбки столяра
  и звуки вечереющей ундины,
  и ржавые от влаги якоря.
  К чему широких всплесков пониманье,
  когда есть ты и вы, она и он? -
  достаточно! - не сложится вниманье
  тех, кто в химер излишество влюблён.
  
  Вот самовар. Вот расторопный чайник.
  Внизу - как-будто старый клавесин.
  Мой дорогой и ласковый печальник,
  ты в этой орфографии один.
  И чем ужасней дикие знамёна,
  солёных точек тем пунктир точней.
  И тяжело угрюмого мормона
  заслать обратно в перспективу дней.
  
  Зову сквозь пар и перестуки крышек
  кастрюльных. Меловой додекаэдр,
  превозмогая вещество одышек,
  порою добирается до недр
  твоих, его, её, ево, евою...
  Вот луч, вот брешь, вот вязкость, вот струна,
  вот пробный щит, пробитый головою,
  за ним любовь - надмирная страна.
  
  
  
  
  
  
  
  
   ПОСВЯЩЕНИЕ
  
   Олегу Вулфу
   1.
  
  Мой последний приют разделяю с тобой,
  чужестранный Олег из Брашова
  с непокрытой от снега большой головой
  и двойною макушкою слова.
  
  Твой вмонтирован росчерк в лепечущий диск,
  воплотивший в себе все программы.
  Твой малыш - это твой же большой обелиск,
  совмещающий радости гаммы
  
  всей твоей и твоих же аварий тиски
  от Саян до Гурона и Эри.
  Ты шагаешь волокнами шаткой доски
  вдоль разметки в спокойном вольере,
  
  что есть собственность только твоя и ничья.
   Этим жив, настоящ и тоскуем.
  Зачастую провалы в провалах ища,
  сильноволен, читаем, волнуем.
  
  Раздаю только стук у застывших дверей
  мимо кнопки и против покоя.
  Из больших, настоящих и сильных людей
  я тебя лишь приветствую стоя.
  
  
   2.
  
   Я хочу золой с твоих полустанков
   тихо сад усыпать свой в свете дня
   и фонем твоих развесных приманки
   разбросать, условности сохраня,
  по сусекам. Звёзды писать не буду -
  их в достатке уже, как и сикомор
  моих, - просто доверюсь всюду
  твоему чуду, мой Черномор.
  Ты гудками и стрелками цедишь душу.
  Я хотел путейцем стать, но не стал.
  Засушил сушу свою и сушу же
  пригвоздил тайно под твой вокзал
  подъезжая, Пушкин как, под Ижоры,
  и, вдыхая дух виноградных лоз
  твоих, претерпевая споры
  суш других в ностальгиях других берёз.
  С неба спутники молча в меня глядели
  (и в других, конечно. Я кто такой?)
  Хорошо и тихо на самом деле
  там когда-то было. Подать рукой
  стало до, снова до, до чего - не знаю,
  не уверен больше ни в чём другом,
  и лицом всегда обращаюсь к краю,
  где дотла распущен мой сущий дом.
  
  
  3.
  
  Я посвятил тебе мыслей квадрат
  и переплёт фактур
  под "Снег в Унгенах", под всякий форштадт
  из аббревиатур,
  только понятным здесь мне и тебе,
  скажем, как "О.И.Ч." -
  трёх настоявшихся в каждой судьбе
  букв. Просто букв. Вообще.
  Затхлость Подвала, пустот городка,
  шушерность дробных стрит
  не повлияла... Большая рука
  ночью твоя не спит.
  
  
   4.
  
  Я на станции "Белой" твои стихи,
  читал. Их проза жизнь добирает вверх.
  Сначала - поступки, потом - грехи,
  внизу - рядовой, вверху - главковерх.
  
  Рядовой - я. Земля моя
  засыпана снегом и мокрым сном.
  Впереди завесы - мои тополя,
  позади - ухоженный кошкин дом.
  
  Главковерх отсутствует скоро год.
  Батальоном командует дирижёр
  и в четвёртой из трёх наличных рот
  наблюдает он ре бемоль повтор.
  
  Он попробовал на передовой
  утеплять сражавшихся той зимой,
  чтоб скорее могли добраться домой,
  а не быть расклёванными весной.
  
  Главковерх вернётся когда-нибудь
  с телеграммой в каждой из сильных рук:
  мол, конец всему - выходи на луг
  и кисет в окопе не позабудь.
  
  5.
  
  Как иначе заработать на рифму,
  если не волочить суму на плече?
  Тяжёлую, как у Ильфа
  с Петровым. Но не тяжелее вообще.
  
  Как узнать о чём ты
  и чем-когда замостил площадь сна
  своего? Явно не кирпичом, а чем-то,
  что лишь вулкан выдаёт сполна.
  
  Только лизнув эту шершавость
  такого небытия пребывания
  и умыкнув ведущее за тобой
  скрытое узнавание.
  
  Невероятно - но чистый факт
  избитого, как моль, наличия факта:
  твой суши-рисово-белый трактат
  отличается от любого трактата,
  
  включая мощнейшие по ширине дня
  и густоте узнавания ночи.
  При этом любая родня
  обязательно имеет и мои очи.
  
  Как иначе сказать, не размочив слюной
  всю часть расхожего риска,
  ч т о получается в переводе на вой
  с эсперанто твоего прииска?
  
  6.
  
  Ты свободен, Хороший, от многих чужих обязательств,
  и тебя же они отпустили за круг обстоятельств.
  Там воздвиг ты свои так легко узнаваемы своды,
  и давно оттенил все границы и лжи, и свободы.
  Ты горишь, не сгорая. Ты - больше, чем куст в Палестине.
  И окружность чужая - не мера тебе. Ты отныне
  и костёл, и церквушка, и в штетле своём синагога.
  Ты - и присно, и ныне, и речь твоя, видно, от бога.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  ОСИНОВОЕ МЕСТО
  
  Своё лицо осина кажет,
  и кол как-будто не речист
  и не злопамятен, а даже,
  напротив, иногда росист.
  
  Вокруг привольно и надёжно.
  Труха присыпана трухой.
  Твой, Азазелло, непреложно
  здесь поселился голос. Твой.
  
  Утихли яблони и груши
  в висячем положенье мест,
  где лёгкие наброски тушью
  ещё случаются окрест.
  
  Пылит дорога полевая.
  Переселенцы ждут указ.
  И глин податливость большая
  готова в неизвестный раз
  
  принять преображений форму
  на безымянной высоте,
  где заколачивают норму
  "разнообразные не те".
  
  Февраль 2005 г.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  ВСЕ БУДЕТ ХОРОШО
  
  Всё будет хорошо
  пятнадцать лет назад
  у кованых ворот
  безвизовых предместий
  под цвет пшеничных трав,
  под звук двойных октав,
  под новости информбюро
  больших известий.
  
  Всё будет хорошо
  в пятнадцать раз и больше
  пятнадцать лет назад
  в обратный телескоп.
  Гирлянда из надежд
  и трепетней, и тоньше.
  По коже вдруг - мороз,
  по следствиям - озноб.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  ВЕЧЕР ТАНЦЕВ
  В ГАРНИЗОННОМ ГОРОДЕ
  
  Когда на нужном саксофоне
  я выводил сплошную чушь,
  
  медведи в зной шарахались, и в зоне
  чтоб пожалеть их, дул ещё сильней
  в мундштук и в окружении друзей
  глядел, как жаркий музыкальный душ
  танцующих приматов заставлял,
  как зенки, выворачивать утробы
  воображений. "Скажете!.. - Да уж!"
  
  Гармония не ночевала,
  и ритм её не колебал,
  
  обветренное пламя пневмонии
  закачивалось в глубь своих кишок,
  и с запада клонился на восток
  шайтан-байрам-икот-базар-вокзал.
  Там в животах урчал двойной Бродвей,
  когда на приступ новый шли иные, -
  и он станцнул её на сеновал.
  
  Палило слева форте пьяно,
  клонил кларнет "на посошок",
  
  солдатский запах был довольно рьяно,
  ладони растирали два желтка,
  минуя растаможенность пупка,
  и в частном общем масленый порок
  являл себя в открытости простой,
  когда сближалась в новый раз Снежана
  и изменяла ритм на подскок.
  
  
  
  
  Не затихал в двойном салате
  из клавиш мизерный могол,
  
  бросало в жар на многослойной вате
  и дулось удивительно легко,
  кричали пасти очень глубоко.
  Мишень всосала с пулею и ствол,
  и смысл в сердцах покинул сам себя,
  и барабан метался по палате,
  где я затих, - и вымер мой глагол.
  
  
  
  
  
  
  ФОРМУЛА-ОДИН
  
  Гоняюсь по школьному двору,
  по партам старика-завхоза
  (горбатого вмеру)
  за Цаликом,
  прислоняюсь к столбу,
  чтобы удержать вещество года -
  фруктозу,
  пахнущую прудом
  за садиком.
  Лечу за Алиной на этаж,
  проросший инстинктами жизни
  и чем-то зелёным
  с прослойками.
  Ожидаемый раж
  пересекаем
  ливня линиями.
  Превосходен купаж
  её белизны.
  Гоняюсь за чередой ума,
  разгоняющегося для взлёта.
  Среди вторых он первый.
  Отменное
  восхождение пера,
  оправдание
  качества полёта
  и теоремы Ферма прочтение.
  Гоняюсь за табу и за "Я
  и Оно" старика Зигмунда,
  узнавшего меру,
  за трудом его.
  Впереди ночь моя.
  А чтоб удержать
  знания в веществе дня,
  говорю "да" -
  и тепло покрывает меня.
  
  
  
  
  
   РАССТОЯНИЯ
   Э.Х.
  1.
  
  Расстояния стали ещё длинней.
  Я тебя не слышу, поёшь ли в голос,
  мордовско-суздальский соловей,
  объяснивший нам что такое Логос.
  
  Далеко ли, близко ли - в этот час
  открываем краны и пьём простуду,
  даже если выкладка не про нас,
  мы хотим опять прикоснуться к чуду,
  
  чуду трепета, чуду одной стези,
  всей в таких лучах мягкости за травою,
  как у пешки, уже прошедшей в ферзи,
  или у пришедшего за тобою.
  
  2.
  
  Расстояния, в отличие от подлеска,
  разъединяют, соединяя
  немыслимое. Всплеска
  нигде не видно - природа такая.
  
  Видно стремление их освоить,
  быть в них, соединяться по взглядам,
  строить или казаться рядом
  себе и двоим близким.
  
  3.
  
  Расстояния в Передней Азии
  короче, чем в Кордильерах.
  Бледные арии
  поют иначе о мерах,
  чем в Аравии.
  
  Суть непреложностей -
  в поглощении смысла
  с разной скоростью
  движения коромысла
  возможностей.
  
  Отдохнуть в глазах
  и тенях их отбрасывателей
  не удаётся в попытках
  мести взрывателей
  в заинтересованных странах.
  
  Рецепт рукоположен,
  но неприемлем, пока возможен
  и не вылилась крови река
  изо всех ножен.
  
  
  4.
  
  Расстояния в любви
  короче, чем в антиподе.
  Так говорят, поди,
  и в народе, и на груди.
  
  Расстояния внутрь
  длинней, чем наружу
  в связке вечеров и утр,
  в жару, в стужу.
  
  Расстояния вёрст
  короче далей
  с Веста на Ост,
  с Зюйда на Норд,
  
  и вообще,
  пока не отняли
  запретный плод.
  
  
  
  
   ТЫ ЗНАЕШЬ
  
  Из тех же улиц и не повторяясь,
  мы в море вышли, где твои ладони
  служили нам и парусом, и лаской,
  и я смотрелся в них, и зеркалами
  
  они являли суть мироустройства
  и только мне, - иначе и не нужно, -
  и суть иных обычаев народов,
  и перечень всех бывших и небывших
  
  явлений, этих данностей упругих
  и разношерстных струй досужих мыслей
  в приливах разноцветностей из злата,
  помноженного на предметность яви.
  
  Уж твердь давно, но также всё как прежде -
  и в положеньях тела, и в итогах,
  колибри, - очень маленькая птичка,
  запущенный в полёт родной листочек.
  
  
  
  
  
  
  
   РИТУАЛ
  
  Я рад бы запустить
  (с горючим - не с числом)
  к тебе посланца,
  ибо ремеслом
  твоим пленён
  и танца
  вижу новые круги
  (хотя и не видать ни зги);
  
  гонимого (продолжу)
  силой мысли лишь
  на фоне славы,
  рассекая тишь
  державы. А говоришь
  и пишешь
  ты сокрушительно ведь,
  и текст всегда твой - проповедь.
  
  Как одиноки -
  говорить не буду и
  множить суету
  Артура Уи -
  в безумии
  "Ату его!"
  ещё вскричат питомцы и,
  разом запрудив балконцы,
  
  восстанут
  (как бы не свалиться им всем там).
  В опусе твоём
  совсем недавнем
  так валентно
  всё. Ладом
  весь пронизан артефакт,
  и благостен извечный такт.
  
  
  Истории судьба и наши покрова
  тобой влекомы.
  Лишняя молва
  отсечена.
  Тем все мы
  в весь-твой-свет вовлечены
  и по прочтеньи - спасены
  
  от суетности всякого участья в не-
  потребном лоске,
  и теперь вдвойне
  в твоём окне
  и воске
  мы, истину встречая,
  осторожно совершаем
  
  ритуал.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   КЛОУН-РЕЖИССЁР
  
  Старшина тупее окурка
  выплыл-возник на жаре службы
  через двадцать пять лет.
  Урка.
  Углан.
  Смерть дружбы.
  
  Вдруг перед ним - репетиция:
  друг-солдат в трико мима и я
  в стороне.
  Коалиция.
  Неверных семья.
  
  Пот каплями по спине в тиши
  внутрисапожного мата.
  Воскресенье.
  Вокруг - ни души.
  Мать твою, солдата!
  
  Гауптвахта, хлеб, вода - ещё
  впереди за такое. "К но-ге!"
  Тускло и молчно страшилище
  не с полотна Ге.
  
  Не лаявши, не начавши ор,
  не спичкой поковыряв в зубах,
  промолвил лишь: "Клоун-режиссёр?.." -
  и исчезах в холмах...
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   НЕЛЁГКАЯ ПЕСНЬ
  
  Моя печаль с твоей не врозь.
  Ты -
  на самом конце мечты.
  Уже говорил.
  Насовсем.
  Не вскользь.
  Ты - маркшейдер недр,
  Перикл трудов.
  Столько вырыл...
  Ров
  твой - глубиной щедр,
  и шедевр твой нов,
  
  и улов
  в этом поле чудес
  восстаний и площадей Concordia
  из людей.
  И бес
  не посещает тебя.
  Я
  установил мечты циферблат
  у врат
  твоих.
  И один - у своих.
  Ты - свят
  
  точкою,
  запятой,
  билетом из дома домой.
  Все острия - кинжалы,
  а дом далеко родной
  и твой, и мой.
  Раздел "а".
  Раздел "б".
  Ты раздел всех
  неумех
  "и сыграл на губе", -
  как писал Олег, (оле... оле...) -
  так, что и гармонь тиха
  у других, у тех,
  а мать их, -
  греха утеха, -
  издаёт смех
  сквозь старых мехов мех.
  У двора.
  На дворе.
  При дворе.
  Мы собрались вновь, поди,
  и поём вдвоём-вчетвером.
  На трубе
  играет трубач
  вдалеке. Слушай а не гляди!
  И играть,
  и петь,
  и писать
  нужно легко.
  Если ты тоже думаешь так,
  сожми кулак,
  потом разожми.
  Может,
  ощутишь в ладони
  общие дни.
  И тепло
  пусть само придёт
  в суставы, устав,
  ниспослав светло
  составы моих основ, слов,
  перезвоны колоколов.
  
  Октябрь 2006 г.
  
  
  
  
  
   МОКРЫЕ ЗАПИСКИ
  
  Расставаясь с юностью (а, значит, и с жизнью),
  говорю и молчу, говорю и молчу
  о том городе, который Отчизна,
  и плачу дукатами, и плачу,
  
  не путая с "плачу" и вообще с плагиатом
  всякого стиля, включая Григорианский.
  Вот - учителя назвал братом,
  а он меня - пеньком шамаханским.
  
  Всё это - от потока сознания,
  когда он, как таковой, есть.
  Возрождение - умирание,
  голодание - алкание,
  сидение - вставание ,
  Ваша Честь!
  
  Да, кстати, - хочу Вашу честь!
  Здесь, прямо в витрине, вблизи Маяковского!
  Она у Вас замечательно есть -
  так пусть же будет и у поэта простовского.
  
  Желток - в небе, рыба - на полочке,
  икра - в банке, на стене - пианино
  и так далее, по верёвочке
  до Собакевича и Коробочки,
  а только потом - мимо!
  
  Но есть тел номер и есть связь,
  пусть проводная, - другой здесь нет, -
  (когда-то была льняная бязь,
  сегодня - искусственен и паштет).
  
  Звоню, говорю, пишу, ищу
  японскую мальву, "Русский базар",
  "Петербургские ведомости", молчу,
  больше молчу.
  Кругом - Сеннаар
  
  и "Двенадцати стульев" полный строй
  от Ромео и Ромула до наших дней.
  Молчи, мочи, влачи, постой.
  Вобщем, делай что хочешь, но поскорей.
  
  
  
  
  
  
  
   ВООБРАЖЕНИЕ
  
  Есть только голос. Остальное - воображение,
  "Побег куманики" от Гедиминаса из Вильнюса,
  излучение альфа на поражение,
  интоксикация выделений примуса,
  
  как инструмента для разогрева пищи
  (кстати, с другим значением на латыни,
  его исконной матери). Тыщу
  раз говорил себе это. Отныне
  
  постараюсь запомнить короткой памятью,
  переходящей в длинную.
  А потом - не опрометью в гостиную,
  где играет Муттер сонату любимую
  
  и измерения терпят крах свойства
  всякого в Поднебесной,
  и не бывать более расстройства
  торжества умновесной
  
  правды вещества мозга
  серо-розового без преувеличений.
  Сладкие розги
  музыки без снисхождений.
  
  Мягко-пушистая передача
  прыжков беличьих по сознанию,
  и двойная, тройная отдача,
  и двойное, тройное желание.
  
  Есть только голос. Остальное - воображение.
  Тому так и быть.
  Ещё чуть пороюсь на истощение -
  и поеду по карте в Гусь-Хрустальный любить.
  
  
  
  
  
  ГРАЧИ УЛЕТЕЛИ
  
  Только то вспоминается по сю пору,
  что далось бесплатно и лишь однажды.
  Проклинать и славить любую контору
  можно единожды, можно дважды.
  
  Тем более эту, которую знаем так,
  что щемит пальто и хрустят складки,
  и скрипит раскачивающийся гамак
  под защитой крепости. Тени сладки,
  
  буквы, винтики, задвижки, крюки,
  клей для обоев, обрывки света;
  в нём голуби кормились с руки
  и осознанно в срок приходило лето.
  
  Пилот всё ту же лелеет мечту,
  но сбываются лишь времена года.
  Каждый площадь видит мысленно ту,
  что была продолжением его рода.
  
  Час-от-Часу ясно сказал: "Ложись!
  И смотри в оптику со стороны цели,
  то есть себя". Передышка. Высь.
  "Грачи прилетели". Потом улетели.
  
  А ты продолжай. Лучше в ми-бемоль
  мажоре - ведь солнышко горит ясно.
  Никакие не взрывы там - просто боль
  оттого, что здесь всё вокруг прекрасно.
  
  
  
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Я не знаю, кто жив
  за поверхностью ровной листа.
  и не знаю кто жид
  и погиб за пролётом моста.
  
  Я не знаю где ты
  и что входит в твою немоту,
  в простоту и в мечту,
  и в отчаянную маету.
  
  Снова пять замело
  безрассудно истраченных дней.
  И темно, и светло
  на Земле, и так много людей.
  
  Отзовётся сова,
  отзовёшься когда-нибудь ты,
  и возникнут слова,
  на краю никакой пустоты.
  
  Слей же несколько строк
  в угрожающе тёмный подвал,
  чтобы я ничего
  и уже никогда не искал.
  
  
  
  
  
  
   МИХАИЛУ ХОДОРКОВСКОМУ
  
  Я вышел прочь ещё в конце недели
  на неопределённом этаже,
  и провода, и улицы гудели,
  и было страшно мне без протеже.
  
  Свалилось всё от временных понятий,
  хлестал пожар по лицам без вины,
  и царь Басман фуфайковых занятий
  мочил ярлык Матросской тишины.
  
  Кумир Сибирских руд, ты крепок славой
  и верой тех, кто мысленно сейчас
  с тобой, а не с отъявленной державой.
  Ты - совесть и своих, и пришлых рас.
  
  Твой белый конь вчера уже родился.
  Тирана конь - пошлёт ему змею.
  Ты в Светлый нам Сочельник полюбился.
  Так о Тебе в Страстной Четверг пою.
  
  Март 2007 г.
  
  
  
  
  
  
  
  
  ШТРИХ-КОД
  
  В том городе так много нужных дней
  присутствовало. Радостнее будет
  нам вспомнить всё. Но мы за сеткой. Пей
  молчок. А далее пребудет
  ответственность за слово поточней.
  
  Кто прошлое помянет, тому - вон
  туда, где им давно уже не пахнет
  и растворился византийский звон
  в отсутствие звонящих. А бабахнет -
  так королевич выйдет на балкон.
  
  И дней тех нет, как не было всегда
  до самого того, как мы не знали,
  что за магнитом спрятано... Сюда
  переселились с нами все печали,
  и стала твёрдой мягкая вода...
  
  
  
  
  
  
  СТАРАЯ КВАРТИРА
  
  Голосом моего маяка
  воет туман, до дыр
  всю протирая душу. Рука
  в лучшей из всех квартир,
  
  общим размером в одно крыло,
  метит свой передел.
  Голос - не то чтобы повело -
  он в себе поредел.
  
  Лицо - на половину стены.
  Путь до него велик.
  Линии взглядов здесь не равны.
  Меченый сердолик
  
  вновь пролетел голубой водой
  за широту широт,
  не нарушая собой покой.
  Чуть приоткрытый рот,
  
  голосом моего маяка
  душу саднит до дыр.
  Лента всё та же. В руке рука -
  в старой из всех квартир.
  
  
  
  
  
  
  
   ВАДИМ
  
  Вадим. Усталой встречи с ним
  я снова жду четыре года.
  Нет, десять...
  Город стал другим.
  Не изменилась лишь природа
  за много оборотов зим
  вокруг растаявшего лета,
  когда последний нелюдим
  под солнцем нежится раздето.
  
  Как было осторожно там
  в полуизношенной шинели,
  и по размеченным углам
  скрывались в темноте психеи,
  левиафаны, кобзари,
  альтисты, клезмеры, оттоны,
  и возле театров фонари
  сопровождали все прогоны
  спектаклей и того, что въявь
  жизнь, опасаясь, предлагала.
  Но многие пускались вплавь
  и начинали всё сначала...
  
  Я умер...
  на похоронах
  опять Вадим у телефона
  на двадцати семи ветрах...
  он - дома,
  я - давно не дома.
  
  Мы ждём опять шестнадцать лет...
  или четыре... или восемь...
  На восемь бед - один ответ
  под твёрдым знаком,
  под вопросом.
  И трудовые лагеря
  
  давно сменили праздник будней.
  И он другой,
  и я не я
  в Большой Столице пополудни.
  
  Мосту незыблемо стоять
  до часа встречи,
  до удачи,
  когда пробьёт на Думе пять
  на полный колокол.
  Без сдачи.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   ТРАВА
  
  Я иду, пробираюсь, миную большой стадион
  в белом цвете акаций
  и воздуха всех столкновений
  двух стихий на границе.
  Гораций
  описал этих здесь дуновений
  движенья, и разные лица
  расставляют во мне и в себе
  ударенья и вижу, как он,
  
  мой бесплотный, хороший слуга
  расстилает траву на любимой, зелёной поляне,
  чтоб упасть мне в неё на бегу, на виду, на ходу,
  не в рассветном тумане,
  а в надежде, к которой иду.
  
  
  
  
   * * *
  
  Улыбнусь и напишу в сердцах -
  только не ответит
  даже дервиш, ну а просто шах
  вовсе не заметит.
  
  Утомлюсь и утоплю себя
  в баночном рассоле,
  ногтем по отчаянью скребя.
  Ласковое горе.
  
  Закатаю в банку божий страх
  перед непонятным
  и упрячу время впопыхах
  в кадку с миром мятным,
  
  а потом не выйду на крыльцо,
  и под счёт кукушки
  развезу заученно лицо
  по руну подушки.
  
  
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Треснувшую стену крепости
  расставания или потери
  не законопатить трезвостью
  цемента на самом деле.
  
  Там, где солёная карта моря
  сходилась в любимой повести с веком,
  стояла сливная чашка горя,
  сработанная человеком.
  
  Таким инструментом без хитрости,
  уложенным в ту же повесть,
  проверяю внутренности,
  в акваториях вторясь.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   СВОБОДЕН
  
  Тем и свободен, что все
  сорок свобод поглотил я,
  тем и спокоен, что сонм
  многих наречий познал.
  Страхом пропитан сполна
  был на поддоне однажды,
  нынче свободная тень
  ходит и ходит за мной.
  Прикус мышиный несу
  в сырную лавку, оттуда
  яблочным морсом теку
  в ошеломлённый хрусталь.
  Только буфетчика нет
  в драматургии подтекстов,
  я бы поведал ему
  остростатейную быль.
  Соорудив из свобод
  правдоподобие центра,
  сам же его обхожу,
  чтобы в размер не попасть.
  Ну а полезное всё
  и изобилия радость
  в те же поддоны стучат
  твёрдой и чистой рукой.
  Стук превращается в пыль,
  пыль - в оконечности мысли,
  не отпуская ночным
  часом ни тело, ни мозг.
  
  
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Там, где розы цветут на погосте,
  я оставил сложение сил
  и не еду туда даже в гости -
  видно, сильно ту землю любил.
  
  Повторяясь и мощном, и в малом,
  всё ищу рукотворный мотив
  в изуверстве жестокости алом,
  в жёлтом бархате ласковых нив.
  
  Оживают и мысли, и кольца,
  и подаренный мне чистотел,
  и отринутый звон колокольца
  в том ряду исчезающих дел.
  
  Занимается новое диво.
  Только диво ли это?.. - скорей
  то, что сбросила леди Годива
  под копыта последних коней.
  
  
  
  
  
  
  
   ПИСЬМО НА ДЕРЕВНЮ
  
  Среди этих наделов и перемены мест
  разобраться с досугом мне всё недосуг.
  Провалы в темах и так, окрест,
  раздвигая, сужают понятие "друг".
  
  Предпочёл бы - деревней, как сказал поэт,
  в переводе с немецкого на фаберже,
  но не этим монстром, ядущим свет
  и глаза раззевающим на немецкий же.
  
  "Быть", "быть" деревней! - А кем же ещё? -
  Оломоуцем, Вешками, Каларашем.
  Меняю "сокровище" на сокровище
  и четыре "не наше" на одно "наше".
  
  Всё путём, всё дорогой, всё хорошо, дорогой.
  Пишу в двадцать пятый раз и читаю
  как убегает ёжик домой.
  Его решение принимаю.
  
  Завершаю, не прощаюсь, вспоминаю, люблю,
  приглашаю, сочувствую, понимаю, светаю,
  раздражаю, надоедаю, темнею, томлю,
  выворачиваю, вкладываю, изымаю.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   ПЕРЕДЕЛКА
  
  Куда ушёл тогда перрон,
  я и сейчас ещё не знаю.
  Теплом согретый медальон
  утерян там, где чашка чаю
  осталась в трещине времён
  
  нетронутой. Соблазн, фуршет
  из недомолвок и контузий,
  потом - оплаченный обед
  из переделок и иллюзий,
  затем - в конце туннеля свет.
  
  И нет ведь лучше сладких вин
  и марлевых густых наливок
  из полюбившихся мне зим
  и лет из густо взбитых сливок.
  Их вкус во рту неистребим...
  
  
  
  
  
  
  
  
   * * *
  
   Опять о душах ты, своей и львиной,
   весь сонм великолепий перебрав.
   Бредёшь, плутая в памяти неглинной,
   и недобрав её, и перебрав.
  
   Я их имел и, их же воспевая,
   лишился в одногодие тех лет,
   когда по зову недуши не чая
   себя впечатал в свой кабриолет,
  
   а выйдя, - ниц упал: большой развёрсткой
   сюда же пригнан был и мой багаж
  другим кабриолетом. Стань хоть плоской
  Земля, но суть уже не передашь.
  
  Как хочется без участи присяжных
  на правый берег хоть листом взлететь,
  минуя перегоны выгод важных,
  и, приземлившись, истину воспеть.
  
  
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Мой тихий омут, тихий дом,
  в нём папа Карло и анчутка
  беседуют про тихий Дон,
  прессуя месяцы в минутки.
  
  В нём нет врагов. Я их прогнал
  простыми булками с какао
  и образами. Их ваял
  Эммануил и Франц, и Лао.
  
  На крыше - флаги, флюгера,
  хотя её порой не видно.
  Обычай дальнего двора
  сорвал её. Мне не обидно.
  
  Мне и без крыши хорошо,
  когда есть пестик и тычинки
  и пишется карандашом
  из дерибасовской точилки.
  
  
  
  
   * * *
  
  Целую бедное начало
  и утомлённости крыла,
  что невозможностию стала
  и век прошедший увела.
  
  Звучали леностей аккорды
  полуокружий наливных,
  и мне завидовали орды,
  когда я уходил от них.
  
  Колье последнего бокала
  в последней из больших сонат
  блистало так, что было мало
  всего, и даже ветер свят
  
  был и участлив благосклонно
  в остановившейся тиши,
  где я тоскую непреклонно
  в последней, чуждой мне глуши.
  
  Июль 2008 г.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Весело и донельзя
  грустно в былую думу.
  Поезд ушёл по рельсам
  на техосмотр к Перуну.
  
  Хлещет вином посуда.
  То не елей на полке.
  Копятся пересуды.
  Ищут в стогах иголки.
  
  Буду смотреть полёты.
  Буду считать карнизы.
  Будут меня зелоты
  мимо транзитной визы.
  
  Будут меня древляне,
  будут на юге скифы
  и, как всегда, дворяне,
  и никогда халифы.
  
  Чудное - обло, круто.
  Верное - бесшабашно.
  Так вспоминаю Брута
  и остальные брашна.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Грущу во всё своё село
  вечерним заревом загара.
  Что в прошлом веке расцвело,
  того осталось в этом мало.
  
  Хотел у мохового пня
  сказать о том, что утомился,
  но на исходе чудо-дня
  чуть в обезьяну не влюбился
  
  во сне, потом ещё во сне,
  потом, воображая волю.
  Всё это было по весне,
  которой нет, как дней тех боле.
  
  И улетела стрекоза,
  и муравей ушёл к другому,
  и отгремела та гроза,
  что угрожала сверху дому.
  
  Иду бестрепетно "на вы"
  лечебным заревом прогресса.
  Трещат отеческие швы,
  и крепкой волею Зевеса
  
  я многомерно отчуждён
  от линий вешнего парада
  и отчуждением пленён,
  и многого уже не надо.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Меня вода и страх учили
  поболее творцов иных,
  и метры превратились в мили
  в потоках мыслей дорогих.
  Ненужные узнал я гимны, -
  не зная-ведая зачем.
  Мы оказались не взаимны,
  и флюгер улетел совсем.
  
  А перед Третьей Мировою
  воздвигли кедровый престол,
  и на него порой глухою
  барчук неведомый взошёл.
  История весь ход запишет
  и, пронумеровав места,
  благие тексты вновь услышит,
  хоть и завешены уста.
  
  Стремглав стрижи проставят росчерк.
  Опережающ их прорыв.
  Но ничего не будет проще,
  ровнее нив, милее див.
  Молчит Карнак, цветёт папайя,
  волнует синью небосвод,
  и знаки шлют ацтеки майя,
  и безучастен хоровод.
  
  Циничен дождь, но чист источник
  и порох в круглой голове.
  Ищу, но только тот подстрочник,
  что жив ночами при сове.
  Уйдут и гимены, и мили,
  и распрямится тихий мех -
  меня ведь воды научили
  как искупать ненужный грех.
  
  
  
   * * *
  
  Какие уж здесь ни менялись
  с тех пор времена -
  бодались, потом умирялись,
  и так докрасна.
  
  На смерть отправляли, на подвиг,
  словами устлав
  дорогу, но ты ведь не Хлодвиг,
  хоть знаешь Устав.
  
  Дружина, малина, бояре,
  и кол их суров.
  При вделанном в жизнь крутояре
  виднеется ров.
  
  Эстетика своеобразна,
  и зело чуднá.
  И зелостью многообразна
  на фоне вина.
  
  Я взгляд свой отдал перископу
  под выход торпед
  в том месте, где раз Пенелопу
  спасали от бед
  
  ревнители сущего чуда.
  Туда и сюда
  метался, но больше не буду
  и обухом "за"
  
  наследие личного сада
  исайевских дней,
  которого нет за оградой,
  и мало людей.
  
  
   * * *
  
  Сам потешно обрёк одуряющей яркою маской
  и пустыней дорог с миллионом душистых авто.
  Этот рок, это ток с удушающе-свежей раскраской,
  этот призрачный сок, это супербольшое не то.
  В пустоте-немоте, в густоте бытия на рассвете,
  в быстроте-наготе всех воздушных шаров налегке,
  в пестроте-бересте от дерев, что не те и не эти
  вышли "разнообразные (сказано было!) не те".
  Всё тебя берегу, осторожное, тихое слово
  на холодном снегу и в горячечном лобном поту,
  на лету, на бегу, когда сладостно мне и сурово
  и когда я могу, и когда я совсем не могу.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Черенком и умру, объегорившись полбой
  обещаний иных, иноцветий чужих
  на постылом пиру, где розарий огромный
  и ветра на юру - хуже пьяных шутих.
  
  Повитал, полетал, попрощался с харизмой
  под навесом из пóтом просоленных век,
  истончённых и светом, и тьмой, и отчизной,
  и невидной наколкою "Се человек".
  
  Наворот повороты приветствует яством
  одурманенных жизнью особых основ.
  Застрахованный дождь изливает напрасно
  воды все на поверхность игорных столов.
  
  Но стучу по брусчатке я, синью неистов
  и вот этих небес, и вот этих чудес.
  Из среды тихарей и народных артистов
  мне привет шлёт анчутка и девственный лес.
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Я провёл три года
  совсем без песен,
  и мою погоду
  покрыла плесень.
  
  Я звучал командой
  и жил при яме,
  горевал с баландой,
  мечтал о маме.
  
  Я бурчал романсы
  кишкой голодной
  и корябал стансы
  киркой огромной
  
  на краю порога,
  в руках у тачки,
  без чертей и бога
  при скудной жрачке.
  
  Я стучал в калитку,
  чтоб та открылась
  и слюнявил нитку,
  и рана сшилась.
  
  Отошли бемоли,
  пришли бекары,
  я сижу на воле,
  где берег правый,
  
  дожимаю кресло
  своею ношей,
  обминает чресла
  мой кот хороший.
  
  Он молчит последний
  свой лет десяток,
  я молчу столетний
  пяток двадцаток.
  
  Три огромных года
  ещё молчать мне.
  Ой вода ты вода,
  где песен взять мне? -
  
  В тех годах начала,
  жила где плесень
  у того причала,
  где мир был тесен.
  
  
  
  
  
  
  * * *
   В городе, где кончится всё это.
   В.Г.
  
  Я ступлю на коврик прикроватный
  с выдумкой остывшего Гогена,
  выстланный ворсистостью обратной
  рифмы поперечной от Верлена.
  
  Там увижу прошлое в отрыве
  от ошеломительных последствий
  и в оздоровительном заплыве
  растворенье кажущихся бедствий.
  
  Чудно то, что часто - невозможно.
  Лучшее всё - в прошлом, на линейке
  и шкале, где ходит осторожно
  Авиценна в новой тюбетейке.
  
  Здесь стою в предчувствии ответа,
  сознавая: ждать его не надо
  в городе, где выкуплено лето
  и на небе лишь одна монада.
  
  
  
   * * *
  
  Я не чудовище - я прихвостень
  орфографических основ
  и рассыпающихся пригоршней
  раскованных ужé оков.
  
  И лабиринт мне - упоение,
  и упоенье - лабиринт,
  а растревоженное мнение -
  что ране осторожный бинт.
  
  Лети,
  созвучие неведомых ещё
  четвёртых проз -
  легко! -
  за почерки Ему так преданных,
  что, несмотря на "Сулико"...
  
  
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Вот так, мой друг, живу бесцельно я
  в узлах верёвок подстраховочных,
  и недосказанность предельная
  так бередит моей природы стих.
  
  Мы, вроде бы, давно приехали.
  А, может, это только кажется.
  Скорее, мы и не уехали,
  и всё к чему-нибудь привяжется:
  
  к столбу, к аптеке, к ночи сладостной,
  что стала утренней легендою,
  такою радостно-безрадостной
  большою греческой календою.
  
  
  
  
  
  
  
   РАССТОЯНИЯ
  
   Расстояния стали ещё длинней
   между тем, что было и чего нет.
   Хочешь зарифмовать сюда "дней"?
   Зарифмуй, не останавливая брегет.
  
   Или у тебя "часы"? Ну, тогда "часы"
   зарифмуй. Или останови.
   Видел, как покачивались весы,
   пока мы ехали до цифры "три"?
  
   Потом - "четыре". Потом - "пять".
   Потом - "тридцать" и "пятьдесят".
   Ну и дорога! Не может солгать!
   Вывела ровно к "шестьдесят"!
  
   Вот и хорошо! Сияют витрины,
   в которых все цифры немного смазаны
   бегом-ездой, и магазины
   легко в домов глубину вмазаны.
  
   Вокруг свистят: ветер, пули.
   Тихо: оградами и холмами.
   Хорошо: что нас не согнули.
   Мы: всё выгнули сами.
  
   Апрель 2006 г.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Я родину свою не выдал Бармалею
  и тихо ускользнул за белоствольный лес,
  где медленнее волн, который год болею
  волнением небес, смирением словес.
  
  Бессребренная быль. Безветренная радость.
  Её могло не быть. Не быть и не могло.
  Большую и во всём немеряную малость
  волнистою листвой послойно замело.
  
  Прекрасны штемпеля, но почерки ужасны,
  и тёплая Земля - небесный тихоход.
  Другие тополя по-своему прекрасны,
  но взгляд из-за угла запахивает рот.
  
  Молчу в колокола. Звоню во все картины.
  Щедрею от пустот. Тончаю в ширину.
  Проехал листопад и горе-именины
  и жизнь замочил слезами не одну.
  
  
  
  
   * * *
  
  Мне не с кем это больше обсуждать
  с тех пор, как лёгким именем обнять
  я лёгкого дыхания печать
  
  не смог. Всецело этому виной
  тот самый отдалённый выходной,
  когда я вышел от тебя весной,
  
  чтобы познать другие берега,
  где светят и вращаются снега
  и где домашней виделась пурга.
  
  Ритмичность совпадений всех видна
  тому, кто не отходит от окна,
  там где и я один, и ты одна.
  
  Мираж, как быль, - не выдумка совсем.
  Но ты не говори об этом всем,
  круги сужая разрешённых тем.
  
  Ты, право, и не сможешь рассказать
  о том, что и троим не разобрать,
  поскольку стало некому внимать...
  
  
  
  
  
  
  
  
   МЁД И МОРЕ
  
  В тот век гранёный, как и все,
  я был там счастлив
  на безымянной полосе,
  где настоящий
  
  был дом из палевой трухи, -
  но при балконе, -
  и начинались все стихи
  в большом загоне.
  
  Там кладбищем сирень цвела -
  седьмое чудо! -
  и лбами бились в два стола,
  и не забуду
  
  ночей из нашего дождя
  и заготовки
  из дней когда совсем нельзя, -
  но прыти ловки! -
  
  и шестизвёздный самолёт,
  и папиросы,
  и сон, который не берёт
  вообще вопросы,
  
  свет в две свечи, в одну свечу
  и без свеченья.
  Во сне и по утру лечу
  на день рожденья
  
  интербригады что брала
  без боя сопку,
  и куча не была мала,
  и уголь в топку
  
  забрасывал конкистадор
  пред самым боем,
  и перегревшийся мотор
  братался с морем.
  
  Не оставляй меня, настил,
  и эти гимны -
  ведь я там мёд и море пил,
  и так взаимно.
  
  Июнь 2008 г.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   К ЧЁРНОМУ МОРЮ
  
  Вам к Чёрному морю? Так это ко мне!
  Я не был там лет уже двести.
  Но там я родился, купался в вине
  и выход искал при аресте.
  
  Я там показать Вам былое cмогу.
  Не то, что Катаев, - другое.
  Он тоже чужой там cегодня. B дугу
  всё время его непростое
  
  согнулось. А с ним и, конечно, моё
  и тихо зависло над домом,
  где счастье и мелкое всё вороньё
  подсчитано не управдомом,
  
  но Временем Красным и Белым, и всем,
  что въехало скоростью алой
  на сцену. А после - я мяса не ем,
  водой запивая всё талой.
  
  Входите, готово, и, не выходя,
  из дока по кличке "Манхеттен",
  мы медленно двинем, не в ногу идя,
  под песню тех лет "Zigaretten".
  
  Май, 2006 г.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"