То, что вы прочтёте, похоже на мемуары, но этой похожестью всё и ограничивается. Это лишь подмалёвки к такому обязывающему определению жанра. Я хотел бы рассказать о трёх людях, одном знаменитом, другом выдающимся, а как обозначить третьего даже не знаю, поскольку, всё, что напишу, не видел собственными глазами, а, значит, вынужден ограничиться передачей услышанного, правда, от него самого. Я даже имени не хочу называть, несмотря на то, что наверняка в живых не числится, но вполне могут оказаться среди живых недовольные тем, что воспользовался его доверительностью.
И всё же, как ни крути, написанное, в какой-то мере, подведение итогов всегда, или почти всегда, связанное с воспоминаниями о, казалось бы, давно забытых встречах.
К чему бы это? Вопрос праздный, ибо в уходящей жизни цепляешься не за сиюминутное, а за, казалось бы, ушедшее в вечность. А оно, прямо или косвенно, отражается на нашей судьбе, иногда оставляя более глубокий след, чем можно было себе представить, и, значит, не исчезает бесследно, ведь только, спустя годы, выясняется, что бесследного не существует.
Итак, по порядку, в той последовательности, какой удобно автору.
МАСКА ПЕРВАЯ:
РОМАН ГРИГОРЬЕВИЧ ВИКТЮК
Представляю, как удивится он, узнав о существовании совершенно забытого воспоминателя. Увидев меня, может быть и вспомнит, но увидеть не доведется, а потому решит, что к его, не скажу славе, а известности, кто-то просто решил примазаться.
А, между тем, я знавал Романа Григорьевича, когда был просто Ромкой. Называть это дружбой, с точки зрения ныне пишущего, было бы явным преувеличением, но в пору, когда не всё смышляешь правильно, именно дружбой наши отношения могли казаться. Жили совсем рядом, в самом сердце Львова, возле городской ратуши. Рома на улице Рынок, если не изменяет мне память, под восьмым номером, как раз напротив ратуши, а я чуток сбоку, на улице Русской, под номером шесть. Нас объединяла не только улица, но и внушительный, по моим тогдашним представлениям, Дворец пионеров, с его многочисленными кружками. Меня поглощал шахматный кружок, его - театральный, без которого, думается, он бы не стал тем, кем стал.
Рома был звездой, кружка, хотя, разумеется, не в нынешнем, привычном определении. Знакомство с Ромой и просто интерес к тому, что там происходило, позволяло мне быть, что называется, в курсе дела, и я, не без гордости осознавал, что имею отношение к настоящему артисту. Спектаклей поставленных, и пьес разыгранных не помню. Но можно утверждать, что входили они в систему патриотического воспитания детей и юношества. Я вообще многое чего запамятовал, но давнее ощущение того, что Рома будет артистом, живо во мне и посейчас.
Ещё помню, что никакой, по этому поводу, зависти не испытывал, возможно потому, что не мылился в актёры, и, в доказательство моей чистосердечности, может послужить тот факт, что рядом со звездой театральной, обитала звезда шахматная, о чём скажу позже, к которой испытывал куда более глубокие чувства, но и там соперничество занимало едва ли не последнее место.
А пока всё же Рома. В театральном кружке, как и в шахматном, не было понятия рабочего времени, там и там трудились, безбожно превышая его, но те, кто нами руководил, как бы сами не замечали этого. Поэтому домой мы возвращались вместе, и, по сохранившимся во мне ощущениям, именно Ромины занятия были главным, да что там, единственным, предметом для обсуждения. Кстати, живя рядом, мы ни разу не были друг у друга в гостях, а мой единственный к нему визит, пришёлся на более позднее время, о чем считаю нужным непременно упомянуть чуть позже. И потом, когда он уехал в Москву и поступил в ГИТИС, я так же искренне этому обрадовался, как не менее искренне огорчился, когда в это самое время мне показал спину факультет журналистики Львовского университета.
В первый его приезд на каникулы мы как бы обрадовались друг другу. Опять говорил Рома, а я только слушал. Но ни малейшего разочарования при этом не испытывал, поскольку удивить его ничем не мог, а потому катастрофа, меня постигшая, была изложена в нескольких словах. Тогда, как он был переполнен впечатлениями, как бочка порохом, а настоящий взрыв моих впечатлений, явно ему льстивший, мог произойти исключительно в условиях полного уединения. И он затащил меня к себе.
Подробности не сохранились, кроме одной, но для меня очень важной: отсутствие книг, что по тогдашним моим представлениям, казалось неоправданной странностью. А как же иначе, если у меня, в столицах не бывавшего, и, следовательно, ограниченном в выборе, ждала дома, пусть и небольшая, но всё же библиотека, а тут... Впрочем, бескнижие не было таким полным, как мне показалось. Два толстых тома, возвышавшихся среди тоненьких, как ученическая тетрадка, брошюрок, на старенькой этажерке, словно Гулливеры среди лилипутов, привлекли моё внимание. Это были третий и четвертый тома, из четырёхтомника Генриха Ибсена, изданного в 1957 году, и значит совсем недавно. О самом Ибсене я был наслышан, но не прочёл ни строчки. Я поинтересовался, нравится ли ему автор, Рома пожал плечами, и ответил: "Сейчас он становится модным". А на вопрос, где же ещё два тома, буркнул, явно недовольный моей настойчивостью: " В них ничего, что могло бы мне пригодиться". Так благодаря случаю, в мой обиход вошёл Ибсен, и с большим трудом, через знакомого букиниста Михаила Алексеевича, стал обладателем полного издания. В ту пору Ибсен увлёк меня, но с возрастом к нему охладел, хотя предполагаю, что в том нет ни малейшей его вины.
Последующие годы учёбы Романа в Москве и каникулярные появления в Львове, не удержались в моей памяти в виду событий, задевающих лично меня, и не в моих возможностях и даже интересах, было бы относиться к ним без соответствующего внимания. Говоря коротко, мне было не до Ромы. Но поскольку речь не обо мне, а посему важные лично для меня факты упускаю, чтобы не усложнять рассказ, и без того разросшийся.
Поэтому новый этап моих отношений с Романом Виктюком / заметьте, я подчёркиваю "моих" /, поскольку сомневаюсь, что подобного рода "этапированием" занимался и он тоже, начался позднее. Могу только сказать, что, вернувшись с дипломом, он был принят очередным режиссёром в театр для детей и юношества имени Горького, но на каких основания, мне неведомо. Во всяком случае, он что-то репетировал, на репетициях я бывал, но не в качестве привилегированного лица, а потому, что тогда это допускалось, и все, кто хотел, высказывали на летучих обсуждениях своё мнение.
Но все изменилось, когда разнесся слух, что Роман Виктюк взялся за постановку пьесы украинского классика Ивана Франко "Украденное счастье", где любовный конфликт между простым крестьянским парнем и жандармом, из-за девушки, легко укладывался в конфликт социальный. В том, однако, смысле, что часть вины за горькую судьбу персонажей, можно было, разумеется, виртуально, возложить и на существующую власть. А она, во всём видевшая украинский национализм, действовала по правилу: лучше ничего, чем хоть что-нибудь опасное. Слегка опережая время, замечу, что при смене политических декораций, самые ярые "борцы" с национализмом, с не меньшим усердием стали проводить его в жизнь. Но это случилось потом, а тогда молча удивлялись такому количеству охранителей из "местных кадров". Но это было время послаблений, так называемая хрущёвская оттепель, так что, глядя на неё задним числом, можно утверждать, что ввела она в грех немалое число талантов, и малое, почти незаметное, бездарностей, в основном, процветающих на защите устоев. Мгновенно разнеслась весть, что пьеса антисоветская, и потому её запретят. В таких случаях, на первый план выдвигалась не столько пьеса, сколько режиссёр. Так Роман Виктюк стал героем скандала, и не только не был огорчен этим, но радостно потирал руки.
Таким, как я, понять происходящее было сложно, но всё стало гораздо сложнее, когда выяснилось, что никто другой, как он сам, прямо или косвенно, участвует в распространении слухов, как будто вредящих его творческому пищеварению, хотя, на самом деле, не только не испытывал ни малейшего дискомфорта, но даже, по крайней мере, визуально, казался, как никогда бодрым и сосредоточенным.
В конце концов, спектакль не вышел, и Роман Виктюк выглядел как невинно пострадавший, поскольку лишился работы. Он уехал в Тверь / тогда Калинин /, но и там нашебуршил, вернулся, а через какое-то время оказался в Москве навсегда, очень гордясь тем, что живёт в квартире сына Сталина, да ещё с видом на Кремль, воспринимая это в качестве доказательства своего веса в искусстве. Оговорюсь только, что столь высокая награда стоила ему многолетних и, подчас, весьма плодотворных усилий.
Ко мне понимание происходящего пришло не сразу, а лишь тогда, когда, годы спустя, история с пьесой Ивана Франко повторилась и на московских подмостках, о чём писалось даже за рубежом. Но на сей раз его попытки "означиться" проходили не в одиночестве, а при поддержке светил, вроде Олега Ефремова. Так, шаг за шагом, Виктюк вошел в роль гонимого, и понятно, что недремлющие западные очи не могли не обратить на него внимание. К тому же у него были ещё проблемные постановки, или попытки к постановке, в однополой упаковке, так что он получил возможность осуществлять свои творческие замыслы на западных сценах. Все это я наблюдал издалека, поскольку теперь он появлялся в нашем общем городе в ином качестве, и, стало быть, разность потенциалов не могла не стать препятствием для нашего общения. Впрочем, за хронологию событий я не ручаюсь, но направление движения, как мне кажется, изобразил правильно.
С тех пор наши пути пересеклись только однажды, когда занимался организацией концертов в львовской филармонии. Случилось так, что артисты "разговорного жанра", задумали поставить в концертном исполнении пьесу о последних днях Льва Толстого, под названием, если не ошибаюсь, "Возвращение" , автора из Молдавии, имя которого так и напрашивается, но я, к своему стыду, забыл. Моё мнение, что из этого ничего не выйдет, только вызвало озлобление артистов, настаивающих, что для успеха, достаточно пригласить Виктюка. Дескать, на его имя как режиссёра, не пойдут, а повалят. За более, чем десятилетие работы в филармонии, у меня образовались некоторые связи, и я ими воспользовался, никак не давая знать Виктюку, что принимаю участие в этой сделке. Опасения, что может не согласиться, не оправдались. Как отказаться от посещения родного города, к тому же оплаченного.
Я старался избегать встреч с ним исключительно из пиетета перед его известностью: а вдруг ему будет неприятно? Но всё же мы столкнулись в фойе, вынужденно потратив несколько минут на разговор, похожий на мычание. Обида, если и была, то лёгкая, поскольку давно узаконил правило, с которым не расстаюсь в "кризисных ситуациях": воображать себя на месте того, кто вызывает моё неудовольствие. И понял, что на его месте, отнесся к себе самому подобным же образом.
Но следить за его успехами продолжал. Он довольно часто привозил во Львов свои спектакли, в зрителях недостатка не ощущалось, но мне увиденное не нравилось. Я тщетно старался противоречить самому себе, но победить предубеждённость не смог. Притом, что артисты, даже гениальные, не раз упоминали имя Виктюка, в самом благоприятном смысле. Но если мнение своё всё-таки изменил, то вовсе не потому, что меня убедили авторитеты, а исключительно доказательством, с которым не мог не согласиться, увидев в интернете в режиссуре Виктюка гоголевских "Игроков". За этот шедевр, к которому я постоянно, хотя и не часто, возвращаюсь, очень благодарен Роману Григорьевичу.