Аннотация: О самом добром из когда-либо встреченных людей, поразившим неожиданным поступком.
Борис Мир
Отвергнутая Сольвейг
Подлинная история
Светлой памяти Толи Браиловского
О милых спутниках, которые наш свет
Своим сопутствием для нас животворили,
Не говори с тоской: их нет;
Но с благодарностию: были.
"Воспоминание" В.А. Жуковского
В 1953 году услышал от профессора математики нашего института, что всех людей можно разделить на три категории подобно тригонометрическим функциям: на людей-синусов, людей-тангенсов и людей-секансов. Синус существует в узких пределах от +1 до -1.
Тангенс - в неограниченных пределах: от плюс бесконечности до минус бесконечности.
Зато секансу (обратной величине синуса), существующему в пределах от плюс бесконечности до минус бесконечности, в то же время недоступны значения от +1 до -1: необычным людям-секансам, которым доступны любые высоты и крайности, та узкая зона существования заурядных людей-синусов - недоступна! И я встретил его: удивительного человека, оказавшегося таким секансом.
Случайно столкнулся с ним перед лифтом у себя на этаже, и он спросил меня, где живет кто-то из соседей. Поскольку очередной раз был не в лучшем настроении, быстро ответил и сразу направился к себе. Не отреагировал на его предложение заходить к нему. Ну, еще один "русский" старик в нашем доме, субсидируемым по восьмой программе! Слышал потом от соседей о каких-то его чудачествах, не вызывавших желания начать общение.
Но оно началось и сразу как-то стало тесным, когда меня удалось уговорить начать ходить в "детский (или дедский) садик" - дневной оздоровительный центр для пожилых людей. В автобусе, который забирал нас из дома, чтобы везти в "садик", свободные места были лишь в самом заднем ряду: я оказался там рядом с ним. Заговорили: Ефим сказал, что он кораблестроитель, а я - что по образованию гидромеханизатор земляных работ. Начал перечислять названия элементов корабельного набора, общие с такими же у понтонов корпусов земснарядов: кильсоны, шпангоуты, флоры, бимсы, пиллерсы. Разговор продолжили, когда приехали в "садик".
И в тот же день зашел в его тесно заставленную квартиру на этаж ниже моего. Кроме игрушечной железной дороги на фанерном листе, лежавшем на постели (он сказал, что убирает её с неё каждый вечер перед сном) с удивлением обнаружил и компьютер, хотя уже знал, что ему больше девяноста лет. Квартира его, вообще, обилием разной аппаратуры, напоминало даже больше не жилье, а лабораторию.
О том, что у меня тоже компьютер есть, он знал от тех "русских" соседей, которые раньше меня стали общаться с ним: я их и уговорил когда-то завести его. Главное, как он сказал, они ему сообщили, что я им умею пользоваться великолепно, как он выразился. Я так, конечно, не считал, хотя всегда бегал к ним, когда возникали у них проблемы, но пообещал в подобных случаях помогать и ему.
Он стал часто обращаться ко мне, едва у него что-то не ладилось, и я спускался помочь ему. Когда что-то у меня не получалось, удивлялся: "Но ты же можешь всё!". Моим уверениям, что это совсем не так, верить не хотел.
Пришел в неописуемый восторг, когда я продемонстрировал ему разговор с помощью веб-камеры по Интернету, благодаря которой собеседники, находящиеся на любом расстоянии, не только слышат, но и видят друг друга. Немедленно потащил меня в магазин Walmart купить камеру и ему, и в тот же вечер я установил её на его компьютер. Радости его не было предела, когда говорил он с внуком, живущим тогда в другом штате, видя его перед собой.
Единственной трудностью было его требование, чтобы я называл его, как уже другие соседи, на "ты". Я сопротивлялся целый месяц, но вынужден был уступить, хотя в обращении на "ты" именно к нему невольно было больше уважения, чем на "вы" к большинству других.
Он был неповторим во многом. Главное, в своей доброте: до него я не встречал такого. В первую очередь, в его отношении ко всем без исключения: все, как говорила дочь его, "были у него белыми и пушистыми". Даже такие, которых не только я не переваривал: не мог и им отказать, когда просили о чем-то. Несколько раз выходило это ему боком.
Пьяница, сосед по дому, которому он подарил лишний свой диван и при этом сам помогал отнести его вдвоем, умудрился в какой-то момент взяться так, что весь вес пришелся на него одного. И в результате необходимость операции паховой грыжи. Потом не совсем нормальная соседка, замучившая всех, кого могла, нытьем и жалобами на свои проблемы, вместо того, чтобы самой сходить поздно вечером в аптеку, не придумала ничего лучше, как попросить об этом его. А он, в своих толстых очках, в темноте споткнулся обо что-то и расшиб колено.
Принципиальной его чертой в отличие от многих было и отсутствие отстаивания мелких своих интересов. В автобусе "дедского сада", возившего нас, всегда садился в заднем ряду, где больше всего трясло: даже когда были свободные места впереди. И сидя там, терпеливо слушал обязательную утреннюю "политинформацию", которую сразу же начинал бывший полковник: громким голосом и авторитетным тоном.
Поражало и неустанное его трудолюбие: каждодневно занимался изучением английского на уроках в "садике", проводившихся учительницей - милейшей, очень интеллигентной таиландкой. Позже, когда уроки её прекратились, уединяясь где-нибудь и, одев наушники, слушал магнитофон с записями уроков.
Не употреблял ругательств, но, пересказывая чьи-то слова, спокойно произносил в любой компании матерные выражения. Так же открыто мог прочесть за праздничным столом что-либо типа "Царя Никиты" Пушкина. Не скрываясь, смотрел эротические и даже порно фильмы. Дарил подобные диски и книги другим; мне в частности диск "Лука Мудищев" Баркова и ксерокопию книги поэм Лермонтова в том же роде с соответствующими рисунками. Мог отколоть сам подобные шуточки.
Еще одно нельзя было потом забыть: как, выходя из автобуса, привозившего из "садика", у своего дома, вручал он каждой женщине конфету "Коровка", чем заслуживал дополнительную любовь к себе. А второй тост за каждым нашим столом так и остался таким, какой всегда провозглашался им: "За женщин!".
Кое-что интересное добавила к тому, что мы видели сами в нем, его дочь, Вера, к которой он обращался не иначе как "доченька". То, что у уже умершей жены его было больное сердце, и поэтому после работы она ложилась с книгой отдыхать, а он оставался с тещей, простой, приехавшей из деревни женщиной, и она подробно рассказывала ему всё, что произошло за день: с кем встретилась, и о чем с каждым говорили.
Поневоле вспомнилось, как когда-то то же самое пыталась мне рассказывать моя мама. Мое поведение при этом было совершенно иным: мне эти люди, которых я не знал, были совсем неинтересны, и я говорил об этом. Не понимал, что её требуется выговориться - она возмущенно реагировала словами: "Ну, какой же ты отвратительный!".
А у него терпения хватало, и недаром теща так любила его. Даже осталась жить у него после того, как жены его не стало.
Для меня он оказался бесценной находкой. Несмотря на свой возраст, был любознателен как никто, и вскоре я смог ознакомить его со своими исследованиями в области простых чисел . Поразило, насколько хорошо разобрался он с тем, что получилось у меня, и как до мелочей всё запомнил. А потом дал ему прочесть свои литературные вещи: он был первым, кто прочел их все, и я недаром назвал его "моим любимым читателем".
Расходились мы с ним только в одном: в религиозной вере каждого. Я пришел к ней еще там, в России, познакомившись с Торой и поразившись, насколько верно была предсказана в ней судьба нашего народа, но в синагогу впервые пошел лишь здесь, в Америке. Конечно, до конца религиозным не стал: не мог отказаться по субботам от пользования компьютером, готовки себе пищи и поездок на дешевые распродажи, сэйлы, на которые нас возила Вера на своей машине. Но всегда собирал у себя всю нашу постоянную компанию соседей по дому по религиозным праздникам: на пасхальный седер, на Рош-Ашана, Симхас-Тойре и Пурим. В неё кроме евреев входила и бакинская армянка, которая за то меня прозвала "главным евреем нашего дома". Ну, и хоть молился дважды каждый день, но у себя - поскольку синагога здесь, в Лонг Биче, слишком далеко от дома.
А Фима говорил, что Его нет: нет, и всё. Только не один я, но и еще кое-кто, религиозные куда больше меня, считали, что мало кто так искренне соблюдает заповеди Его: так близок к Нему поэтому даже более некоторых религиозных.
Но однажды захотел, чтобы я сводил его в синагогу. Она была далеко от нашего дома, и нас повезла туда на своей машине его старшая правнучка, студентка университета. Там я попросил вызвать его к Торе; прочел за него соответствующие благословения. Он спросил потом, зачем я назвал его Хаимом, а не Ефимом, как записал его при рождении казенный раввин.
Мы очень сблизились с ним, и я рассказал ему немало о себе. Он тоже: доверяли мы друг другу полностью.
Я понял это особенно по его просьбе, которой я не ожидал никак. Незадолго перед этим он увидел у меня вставленную в рамку фотографию моей мамы с её сестрами, старшей и младшей моими тетями. Сказал ему, что сосканировал старую, небольшую и бледную, фотографию и сумел улучшить её на компьютере с помощью программы Microsoft Office Picture Manager.
Он сразу пошел к себе и вернулся с фотографией, которую попросил улучшить. Молодой парень позади остальных находился в тени и получился очень темным, слабо различимым. Я не узнал Фиму, и не удивительно: там ему было восемнадцать, а я знал девяностолетнего. Сумел высветлить её, и его лицо стало хорошо видно. Отпечатал на полноформатном листе, и он повесил его в рамке над своей кроватью.
И через некоторое время принес мне для того же еще одну фотокарточку: на ней была лежащая спящая женщина, совсем обнаженная. С довольно красивым, стройным телом; аккуратной грудью и четко выраженной талией, длинными ногами. Почему-то совершенно не закрыто то, что чаще всего укрывают на большинстве таких снимков. Но голова повернута так, что лица почти не видно.
Но то, что это не просто эротический снимок неизвестной женщины, какие Фима любил, я понял по тому, как смотрел он на него: с любовью. И я понял, чей он, еще до того, как он сказал:
- Это Танечка. Я хочу, чтобы она стояла у меня рядом с кроватью, - и продолжал глядеть на него.
Она и стояла потом в его спальне, поставленная так, что он мог, не вставая, видеть её - ту, чье тело было и всё еще оставалось самым красивым в его глазах.
- Был очень жаркий день, и она, совсем раздетая, укрылась лишь простыней. Спала после обеда, и я тихонько снял простыню и щелкнул несколько раз своим "Зорким". Она потом мне сказала "Ну зачем ты это сделал, Фимочка?", но не сердилась, - сказал он мне, когда я принес ему отпечатанное фото. - Спасибо: ты справился замечательно.
- У неё было очень красивое тело.
- Да, - с гордостью подтвердил он. И предупредил: - Ты об этом никому не говори: что ты сделал его.
- Конечно.
... Я знал, что он продолжал любить и оставаться верным ей, когда её не стало: ни одной женщины больше не было рядом с ним. Всегда в одиночку отмечал каждый год день её смерти. Но, пригласив нас, своих соседей-друзей, в очередную годовщину её дня рождения, сказал, поднимая рюмку:
- Не будем сегодня ни о чем грустном: просто будем отмечать день Танечкиного рождения.
Но эта верность памяти беззаветно любимой жены, как оказалось, сыграла когда-то неоднозначную роль. Я узнал об этом, когда он обратился ко мне еще с одной просьбой: переписать ему аудиокассету на моем музыкальном центре. Он наговорил её одной бессонной ночью, вспоминая свою жизнь и свои отношения с женщинами. Главным образом, с одной из них.
Постараюсь по возможности передать её содержание его словами, опустив не относящееся к главному. Начал он со своих школьных лет - с тринадцати.
"Я учился тогда в Москве, в центросоюзовской школе. Это была единственная школа в Москве, где преподавание велось по Дайтон-методу. Нам читали лекции: в них излагались основные вопросы заданий, которые нам предстояло выполнять по каждому предмету. На месяц выдавалось от четырех до семи заданий. По физике и химии мы работали в лабораториях, по остальным предметам - в специальных классах. Каждое задание необходимо было сдавать письменно и устно преподавателю: он после этого расписывался в специальной карточке - отметок у нас тогда не существовало.
Первое время было трудно заставить себя упорно работать, но уже в конце первого триместра мы научились выполнять задания в три недели. И оставшуюся неделю можно было потратить на развлечения: кино, футбол, модный тогда пинг-понг.
Девочкам эта методика давалась труднее. И по мере возможности я помогал им - на этой основе и возникли наши дружеские отношения. Девочки были более склоны к гуманитарным предметам и даже выпускали журнал, названный ими "Мудак". В благодарность за мою помощь мне дали этот журнал прочитать. Я тогда понял, насколько девочки взрослей нас, мальчишек. Никому из мальчишек этот журнал даже не показывали, и я был польщен их доверием.
В 1929 году я поступил на технологический факультет Плехановского института. Группа состояла из партпрофтысячников и нескольких руководящих комсомольских работников; тогда все были на 4-12 лет старше меня. Девушек моемо возраста в нашей группе не было.
В конце первого семестра я познакомился с очень интересной девушкой из другой группы, Аней. Наши отношения, хотя мы и очень симпатизировали друг другу, ограничивались разговорами на литературные темы. Из-за большой учебной загрузки встречались редко.
Я охотно помогал своим соученикам - меня даже кто-то назвал "академической прислугой". И комитет комсомола поэтому счел необходимым мое вступление в него. Я решил посоветоваться с Аней, как мне поступить в подобном случае".
Зачем? В пятидесятом году, когда я сам вступал в него, ни у кого из нас такой вопрос даже не мог возникнуть. Но так и не спросил его об этом.
"Пригласил её в воскресенье поехать на озера в Петровско-Разумовское. Мы встретились утром там, в парке, взяли лодку и поплыли по озеру. Поднялся сильный ветер, появилась волна. Я сильно греб; она сидела напротив - я задевал её колени и постоянно извинялся. В конце концов, она не выдержала - рассмеялась и сказала, что если бы я положил свои руки на её колени, в этом не было бы ничего плохого, и поэтому извиняться не стоит.
Потом Аня спросила меня, что я ей хотел сказать. Я долго мялся - она с интересом смотрела на меня. И когда я рассказал ей про историю с комсомолом, она была разочарована. Потом только я понял - конечно, исключительно из-за своей инфантильности: ждала других слов от меня. Больше я её не приглашал, потому что уехал в туристическую поездку на Кавказ.
При возвращении в Москву узнал об аресте папы, и мне уже было не до девушек. 25 сентября 1930 года папа был расстрелян. Меня исключили из института, а 2 октября мы с мамой были высланы в Нижний Новгород.
В Нижнем Новгороде мы поселились в очень простой, доброй еврейской семье, куда нас устроила их родственница, жена маминого московского племянника. Потом выяснилось, что они тоже мамины дальние родственники. В этой семье было пять человек. Они имели три комнаты в коммунальной квартире. Санитарные удобства были во дворе. На общей кухне тогда готовили еду на примусах и керосинках. В большой комнате, она же была столовой, нас спало четверо, ... я спал на тюфяке под столом: такая жизнь тогда никого не смущала. У нас были самые добрые отношения. Об этой семье, исключительной, я никогда не забываю и до сих пор поддерживаю отношения с семьей их внучки. Мама жила у них все три года ссылки".
Благодаря Екатерине Павловне Пешковой, жене Горького, получила возможность вернуться в Москву.
А он "в 1933 году стал заниматься на втором курсе механико-машиностроительного института. ... Я получил место в студдоме, но жить там мне не понравилось. Дело в том, что я был четвертым в комнате, и почти каждую ночь кто-нибудь из моих соседей - они были постарше меня и учились со мной в одной группе - приводили к себе ночью девушек. Это было очень неприятно, и поэтому, пользуясь любезностью моего приятеля по совместной работе в механической мастерской и его мамы, я перешел жить к ним - с соответствующей, конечно, оплатой. Я спал там на сундучке".
И там стали навещать его девушки, дочери его нижегородских родственников, у которых он с матерью жил до того, и их школьные подруги: все моложе девятнадцати лет. Они, правда, не видели в нем потенциального жениха: им передали слова его матери, что Фима никогда не женится на нижегородской девушке. Так что они не ждали от него никаких серьезных шагов. "В жизни я строго придерживался правила: никаких интимных отношений не должно быть, если в самое ближайшее время не собираюсь с этой девушкой создавать семью".
Последней там появилась Фанечка.
"Прослушав первые лекции по математике, понял, что необходимо ознакомиться с тем, о чем говорили на первом курсе. Выяснилось, что лучшим на этом потоке был молодой студент Шура: я подошел к нему и попросил у него конспект лекций за первый курс. Он согласился дать конспект и дал мне свой адрес. Он предупредил, что мне могут дома сказать, что его нет, так как его осаждают отстающие в учебе студенты, которым нужна его помощь, и эти визиты домашним не нравятся.
Поэтому когда я пришел к нему, и мне открыла дверь его сестра, очень красивая молоденькая девушка, и сказала, что Шуры нет дома, то я сказал, что для меня он дома. Она очень растерялась, предложила зайти и подождать его; но я отказался и попросил передать ему, чтобы он оставил тетрадь с конспектами, а я завтра зайду за ними.
С этого и началось. Фане было шестнадцать лет. Она училась на курсах английского языка при институте иностранных языков.
С Шурой мы подружились. Я играл с ним в шахматы, преферанс; иногда вытаскивал его на природу. Мне удавалось, сначала с трудом, а потом довольно часто вытаскивать его и Фаню на лодочные прогулки.
Когда у Шуры начались ухаживания за разными девушками, мы ездили с Фаней вдвоем. Родители Шуры и Фани довольно быстро привыкли ко мне; относились ко мне с доверием: не переживали и не волновались, даже когда возвращались в восемь или девять вечера, или нас заставала гроза на Волге. Я брал напрокат лодку, и мы с Фаней ездили по Волге; потом останавливались на островах, бегали, загорали, купались. Я пытался научить Фаню плавать, но из этого дела ничего не вышло.
Когда мы познакомились, мне было двадцать один год, а Фане шестнадцать лет. Я был очень предупредителен и никак не проявлял своих чувств. Первой поцеловала меня Фаня. Я этого не ожидал и просто растерялся: не сообразил, что надо ответить тем же. Потом я целовал её только при встречах.
Несмотря на то, что мы большей частью были вдвоем, и во время дождя переворачивали лодку, лежали под ней в купальных костюмах для тепла, никаких интимных отношений у нас не было. Строго придерживался принятым мною в юности правилам.
В 1935 году ко мне в гости приехала навестить моя двоюродная сестра, и я познакомил её с Фаней и её родителями. Уезжая, она сказала:
- Фаня так любит тебя - женись на ней.
Я объяснил ей, что из-за своего прошлого положения не имею морального права жениться и создавать трудности в другой семье, с которой буду связан родственными отношениями. Все они могут серьезно пострадать: их не оставят в покое. Когда у нас в Москве случилось это несчастье, боялись приходить даже родственники. И в Нижнем уже по окончанию срока высылки меня по вздорным поводам вызывали на проверку.
Из-за этого по окончании института в апреле 1937 года я сделал попытку избавиться от надзора: уехать в другую республику. К сожалению, несмотря на официальную путевку в Киев на завод "Ленкузня", нас не приняли. Сказали, что им из России никто не нужен. Тогда в Москве Главречпром направил меня снова в Горький, на завод "Красное Сормово".
У Фани было много знакомых мужчин: они часто приходили в гости. Все они пытались сблизиться с Фаней и, по её словам, каждый раз, уходя, старались хотя бы дотронуться до груди. Обо всем, что происходило, Фаня считала необходимым мне рассказывать.
Без меня она не ездила ни на какие торжества на заводе, где работал главным инженером её отец, ни на дни рождения у родственников. Шура умел уклоняться, объясняя, что у него назначено какое-то свидание, а я повиновался. Я был для Фани самой близкой подружкой.
В доме у Шуры я чувствовал себя легко, свободно. Как-то я играл с Шурой в шахматы. Не прошло и часа, как явилась Фаня из очередной прогулки по магазинам и с огорчением сообщила, что вместо 34 номера туфель вынуждена была купить 35, потому что у неё на пятке шишка. Мама её шутливо сказала, что можно было при Фиме не говорить о своих недостатках. На это Фаня сказала, что она говорит мне абсолютно всё".
Очередной воскресный день Фаня зашла за мной. Мы пошли с ней по центральной улице Свердлова. Проходя мимо кондитерского магазина, она спросила, часто ли я бываю в нем. Я ответил, что у меня вчера была Женя, и она попросила купить ей шоколадных конфет; я ей купил, и после этого мы пошли дальше. На это Фаня сказала, что она любит леденцы: поэтому будет экономной женой. Что было делать: купил ей леденцы.
В 1939 Фаня заканчивала заочный институт иностранных языков в Москве и, возвращаясь в Горький, познакомилась в поезде с молодым мужчиной. Тоже горьковчанином, аспирантом на кафедре экономики Плехановского института. Он начал за ней ухаживать. Фаня познакомила его со мной и с родителями. Через некоторое время он защитил кандидатскую диссертацию и сделал ей официальное предложение. Он уже работал на кафедре в должности остепененного преподавателя. Ему уже было тридцать лет, а Фане двадцать два.
Дома почему-то были против, особенно Шура. Фаня мне всё рассказала: просила моего совета и хотела узнать мои планы. Я посоветовал ей выйти замуж и обещал поддержать её. Сказал, что он мне понравился, и с ним она будет счастлива. Посоветовал ей отказать всем остальным претендентам на её руку и готовить себя к семейной жизни.
Перед окончательным решением выйти замуж Фаня еще раз пришла ко мне. Мы с ней ходили по откосу, и она очень долго - чувствовала, правда, себя неловко - говорила, что она не знает, как ей поступить. Ну что я мог ей сказать? Своих предложений я сделать не мог: я придерживался того же старого принципа. Я сказал ей, что тянуть с этим делом не следует: уже достаточно времени прошло, родители уже тоже подготовлены, Шура как-будто немного пообмяк - и будет всё в порядке.
После того, как решение о замужестве нами было принято, Фаня поехала в Москву, ознакомилась с условиями жизни там и попутно сдала последний экзамен в институте.
Свадьба состоялась. Фаня пожила в Москве, а когда приблизилось время к родам, приехала к родителям. 1-го ноября 1940 года, в день рождения Шуры, мы сидели с ним за шахматной доской. Было уже около 11 вечера, когда Фаня вышла из своей комнаты и сказала, что у неё начались схватки, и необходимо сообщить профессору их приятельницы, который обещал принять у неё роды. Я и Шура быстро оделись и побежали на волжский откос, где жил профессор. Он велел везти Фаню в роддом на Фигнер, где он консультирует. Провожать Фаню поручили мне. Я её отвел и вернулся, чтобы сообщить, что профессор уже прибыл, и её увели в палату.
Второго ноября она родила Наташу. Саша, муж её, приехал из Москвы; немного побыл и уехал работать в Москву.
У Фани было много молока, и она отсасывала и даже предлагала мне кофе с её грудным молоком. Я, конечно, отказывался; Шура пил такое кофе и ему очень нравилось. Через несколько месяцев Фаня уехала к Саше в Москву.
Я учил Наташу ходить. Всё казалось в семье хорошо - и вдруг арестовали отца Фани и Шуры. Забегая вперед, скажу: через 12-13 лет он вернулся домой. Поработал какое-то время и потом ушел на пенсию: здоровье уже было неблестящее.
В ноябре 1941-го года Саша бежал из Москвы в Горький и поступил на работу в Водный институт. Плехановский институт эвакуировался в Ташкент; Саша не поехал туда, но допустил ошибку: не успел сняться с партийного учета, так как в райкоме уже никого не было.
Через некоторое время у него в Горьком начались неприятности: одна партийная дама из Плехановского института, с которой у него до Фани были близкие отношения, написала в парторганизацию в Горький, что Саша дезертир, бросил в критический момент ради жены институт, и он должен быть соответствующим образом наказан. Его исключили из партии и уволили из Водного института. Он стал работать на военном заводе.
Правда, через несколько лет всё утряслось, но в партии его не восстановили. Он начал работать опять в Водном институте, защитил докторскую диссертацию, стал профессором, заведующим кафедрой экономики. Через несколько лет написал книгу по экономике.
Мы продолжали общаться семьями. Правда, не очень часто мы приходили с Танечкой туда: потому что у нас была своя семья, надо было заботиться и о дочери. Но, все-таки, мы не отрывались: если были какие-нибудь торжественные дела, то обязательно встречались. Даже несколько раз были встречи Нового года: правда, не только в таком, маленьком, составе, но и мои друзья бывали.
Несколько раз я приходил к ним с Павликом, внуком: Саша с умилением смотрел на него и говорил, что очень хочет иметь внуков, и очень огорчался, что у Наташи ничего не получается. Фаня восторгалась Павликом и называла его "маленький лорд Фаунтлерой": в детском возрасте мы все читали эту очень интересную книгу.
С Фаней у меня оставались самые дружеские отношения. Когда мы с Танечкой приходили к ним в гости, она и Саша встречали нас - она всегда напоминала мне: "Фима, почему ты не поцеловал меня?". Оправдывался, что еще не успел раздеться.
После получения диплома об окончании Московского института иностранных языков Фаня преподавала английский язык в Строительном институте. Там она подружилась с преподавателем кафедры философии. Вместе обедали, иногда гуляли - даже полюбила его. И был момент, когда они перешли границу и сблизились. Фаня рассказывала об этом: не чувствовала себя виноватой и не раскаивалась в содеянном. У неё еще было в памяти, что когда Саша ухаживал за ней, у него были тогда близкие отношения с другой женщиной, работавшей в Плехановском институте.
Этот преподаватель вскоре стал начальником отдела в обкоме партии. И надо сказать, что он очень серьезно помог Саше, когда у того были неприятности".
Муж Фани первый и ушел из жизни. Через несколько лет умер муж какой-то приятельницы Фани. "А через четыре года ушла из жизни моя Танечка. Все мы стали сразу одинокими. Но отношение к своим потерям, все-таки, было у всех разное.
Через десять лет моего одиночества Фаня сказала:
- Фимочка, все мои родные - а они тебя очень любят - говорят, что мы с тобой должны соединиться.
Для меня такое предложение было совершенно неожиданным, и, несмотря на наши дружеские отношения, я на это пойти не мог. И вот тут я допустил грубую бестактность. Я ей сказал:
- Фанечка, я тебя всегда любил, но после Танечки я не могу представить себе совместную жизнь с какой бы то ни было женщиной. Я могу допустить близкие отношения - только не у себя дома.
Фаня очень обиделась и сказала:
- Я не блядушка!
Как я не ожидал, что мое легкомысленное высказывание вызовет такую реакцию! Фане было около семидесяти пяти лет: я подумал, что она уже не считает себя полноценной женщиной. В этой ситуации мой монолог не мог бы её обидеть и оскорбить. Но оказалось не так.
Мои попытки в дальнейшем превратить всё в шутку не увенчались успехом. Я много раз просил по телефону разрешение зайти к ней или встретиться на улице, поговорить. Но на все получал отказ: объясняла тем, что она плохая , злопамятная, и потому не готова к встрече со мной. Я рассказал обо всем Вере, своей дочери, и она осудила меня.
Каждый год 19 июня я поздравлял Фаню с днем рождения. Последние годы она к телефону не подходила, а Саша и Наташа говорили, что у неё жуткий склероз, и она не в состоянии отвечать. А в мае 2004 года Аркадий сообщил, что Фаню похоронили.
У нас была долгая чистая дружба".
Уходили постепенно все, в том числе все те, кто, будучи молоденькими девушками, приходили навестить его и сидели там на его сундучке. "Мне было очень жалко, но не так, как Фаню. Из-за того, что я её обидел и не смог восстановить наши былые отношения.
Очередной жизненный урок!".
Какие былые отношения? Продолжать просто дружить? Разве не понимал он, наш бесконечно любимый, которого все мы считали чуть ли не святым, что не то совсем нужно было ей. Быть рядом с ним: уже до самого конца!
Наши отношения позволяли сказать ему:
- Неужели ты не понимал, как жестоко поступил с ней?
- Вера мне сказала то же самое.
- Ты жалеешь об этом? - много позже спросил я. Ответ, однако, был неожиданным:
- Нет. Не жалею.
- Почему?!
- Да потому, что Саша (муж Фани) жаловался, что она ему ни за что не уступала.
- В чем?
- Даже в таком: когда он просил её ускорить шаг, чтобы успеть сесть в подошедший автобус. Ни за что: продолжала идти так же медленно.
Я понял, что это, скорей всего, отговорка, когда он прочел с Интернета мой рассказ "Непридуманная история" . Совершенно неожиданное заявление Фимы, что он считает именно этот рассказ самой лучшей из моих вещей, заставило меня усомниться, что он действительно не жалел о совершенном им в отношении Фани.
В нем, действительно, ничего не было придумано: описанное случилось со мной вскоре после окончания института. В маленькой компании, в которой я проводил вечера тогда, приезжая в Москву из Каширы, куда был распределен, на единственный еще в то время выходной, была рыжеволосая русская девушка, которой нравился я еще с одной новогодней встречи. Без взаимности, однако с моей стороны, несмотря на неплохое мое к ней отношение. Никаких серьезных намерений в отношении неё у меня и не могло быть: из-за совершенно разного культурного уровня, что имело для меня, как и для многих, важное значение; а еще более потому, что у меня тогда еще было твердое убеждение, что моей женой непременно должна будет стать лишь еврейская девушка.
Но мое появление в той компании, как я понял, дало ей слабую тень надежды на брак со мной, а не с тем, чьей женой уже вскоре собиралась стать, когда я появился. Её осторожные вопросы незадолго до её свадьбы с ним как-то чересчур напоминали те слова Фимы: "хотела узнать мои планы" перед тем, как выйти замуж за другого. Так же поняла, что надежда её была напрасной, и вскоре была её свадьба с человеком, которого не любила.
После свадьбы этой, на которой я должен был присутствовать, видя и понимая, что крылось для неё в ней, очень долго не мог освободиться от непонятного чувства вины перед ней. В какой-то момент, когда писал письмо своей бывшей девушке, с которой потом просто дружил и изредка переписывался после её отъезда из Москвы к себе на родину, упомянув про те события, вдруг начал подробно описывать их. Остановился, лишь спохватившись, что её это никак не могло интересовать: изъял листы с их описанием и включил их в другое письмо - своему двоюродному брату, служившему в армии и хорошо знавшему, о ком я ему пишу.
А что могла значить заключительная фраза магнитофонной записи: "Очередной жизненный урок!"? Урок, заставивший его, все-таки, задуматься, осознать свою вину перед ней - страшную.
Несомненным было, что любила его Фаня всю жизнь - наверно с того момента, как первый раз открыла ему дверь. Была бы счастлива стать его женой и надеялась до последнего - даже понимая, что его опасения относительно её семьи не беспочвенны: время было страшное. Но была еще молода, вся жизнь впереди - могла поверить ему, что сможет быть счастлива и с другим: с Сашей. Достойным её: успевшим перед тем, как сделать ей предложение, стать кандидатом наук, ставшим потом и доктором наук.
Нет: не вышло - не смогла полюбить его. Поэтому не испытывала угрызений совести от измены ему. С Фимой у неё это было бы невозможно: другой ей был бы не нужен.
Ведь недаром та, которая стала женой его, смогла сказать подчиненным ей сотрудницам своего отдела, ведшим в страшном 1953 году после ареста врачей разговоры о евреях: "Требую немедленно прекратить и не сметь больше вести подобные разговоры о евреях в моем присутствии! Знаете же, что мой муж - еврей: и такой муж, какого у вас ни у кого нет и никогда не будет!". Да, и у неё не было такого мужа: он, Фима, которого не смогла разлюбить она, был счастлив, бесконечно, с той. А она могла лишь рассчитывать, что он лишь поцелует её, явившись в гости к ней и Саше со своей Танечкой.
И так шла жизнь. Но вот ушел из жизни муж Фани, а через какое-то количество лет и жена Фимы. Они были одиноки и свободны. Молодость давно ушла, но появилась надежда на возможность дожить с ним хотя бы те годы, что им остались. Но он слишком любил ту, с которой счастливо прожил годы, и лишь через десять лет решилась она предложить ему это. И страшен был его ответ: после Танечки не может он представить себе совместную жизнь с какой-либо женщиной - а значит, и с ней! И может только допустить близкие отношения - только не у себя дома. Так он и сказал ей, её Фима, любовь всей её жизни.
Стать его любовницей, к которой будет он наведываться - и всё! Он что: ничего не понял? Разве лишь секс нужен ей, семидесятипятилетней? А не постоянное нахождение с ним рядом, когда снова можно задохнуться от счастья: возможности крепко-крепко прижаться к спине его, как на фото их вместе - в молодости.
Как он мог: за кого принимает её? И сказала ему:
- Я - не блядушка! - Всё: рухнула надежда её счастливо завершить жизнь свою - с ним. Не будет этого, и потеряли смысл оставшиеся годы. И он для неё. Потому, что только всё - или ничего. Любовь его - а не дружба: никакая дружба уже не возможна. И все его попытки восстановить её совершенно бесполезны.
Зачем, почему поступил он так: по-детски как-то, неосознанно, жестоко? Разве была бы изменой памяти любимой жены то, что дожили бы они рядом друг с другом? Не радовалась бы с того света его Танечка, видя, что рядом с ним женщина, которая, хорошо знала она, не прекращала любить его? Окружающая её Фимочку непрерывной заботой и теплом: им лишь дышащую.
На что обрек он её? На безнадежное сознание того, что жизнь не удалась - невыносимую душевную муку, которую лишь в последние предсмертные годы приглушил острый склероз.
Фима, Фима! Эх!
В 2011 году ему исполнялось ровно сто лет, и все ждали это великое событие: он сам, всё его потомство и мы - его многочисленные друзья. Казалось, годы шли, а он ничуть не менялся: с такой же ясной памятью, прежней любознательностью. Только в "садик" стал ходить лишь два дня в неделю вместо положенных ему пяти, объясняя, что иначе мало успевает прочесть и сделать.
Но потихоньку стал сдавать, хотя в этом пока ничего особо страшного никто еще не видел. Первое, что стало заметно, лишь что он уже не состоянии сразу съесть столько, сколько раньше: съедал в "садике" за обедом лишь первое блюдо, а второе забирал в коробочке домой, но съедал ли его там, никто точно не знал. О том, что он слишком сильно худеет, Вере сообщила медсестра из "садика" после очередного взвешивания примерно за полгода до дня его рождения.
Вера срочно отправилась к его лечащему врачу. Немедленно сделанные анализы и компьютерная томография показали страшное: рак желудка.
Он ни за что не хотел, чтобы об этом знали. На вопрос о своем самочувствии непременно отвечал:
- Как всегда: лучше всех.
Так же ответил и мне при очередном звонке ему, но я сказал:
- Это для других. А мне - правду.
- Тогда: на два с плюсом.
А так хотелось дожить до своего столетия: началась борьба врачей, но не за спасение его - лишь хоть за какое-то продление его жизни. Что только не применялось: химиотерапия, искусственное кормление через трубку. В госпитале: когда находился дома, в "садике" появлялся уже не чаще раза в неделю. И, выходя из автобуса, давал женщинам уже по две конфеты "Коровка".
- Мне обязательно надо дожить до него, - сказал он мне незадолго до своего юбилея. В те дни он еще как-то держался, хотя был уже заметно слабым: наверно, только усилием воли.
И празднование его, несмотря на Фимино состояние, не стали отменять. Только устроили его уже не в Вест Голливуде, где не раз уже отмечались нами события по-нашему в маленьком русском ресторане "Каштан" на Санта Монике - с обильным возлиянием, дружным пением и танцами. Вместо этого оно было в самом Лонг Биче, чтобы не везти Фиму далеко: в китайском ресторане "сифуд", то есть морепродуктов, со "шведским столом", но с двумя небольшими отдельными залами, в одном из которых мы и поместились. Нам сделали некоторые послабления: мы, не скрываясь, могли пить алкоголь, без чего у нас, "русских", такие мероприятия не бывают.
Это было 4 декабря, хотя родился он пятого: учли, что в Москве в это время 5 декабря уже наступит. Для нас с Эммой такое давало возможность присутствовать: 5 декабря мы улетали в Мексику, чтобы увидеть пирамиды Теотиуакана и древних городов майя - давняя моя мечта.
Народа было немало: потомство его; его друзья, включая нас, и Веры; его друзья и часть персонала нашего "садика". Наконец, появился и он: нарядно одетый, улыбающийся радостно всем. Можно было подумать, глядя на него, что невероятным усилием воли он заставил страшную свою болезнь оставить его на время. Но, когда, позвав меня, попросил он отвести его в туалет, я, ведя его, поддерживая, чувствовал, чего ему стоил его сегодняшний вид: что это был, без преувеличений, подвиг.
А он еще произнес речь, замечательную: в которой сказал, в чем секрет того, что смог он дожить до ста лет: надо любить людей, любить свою семью, любить свою работу. И много речей было сказано о нем, его удивительной натуре, о его нелегком жизненном пути, об успешном творческом. Я тоже произнес короткую речь, закончив её пением нашей еврейской здравицы "Ломир але"
1
, без которой никогда не обходилось ни одно торжественное застолье у моих родителей.
Ему удалось еще два раза отметить свой юбилей: в нашем "садике" и с бывшими сотрудниками своего КБ по проектированию судов "Вымпел" в Нижнем Новгороде - с помощью веб-камеры и Скайпа. Последнее - 5 декабря, и в небольшой статье в нижегородской газете "Волго-Невский", полученной от Веры, было написано:
"В 1937 году он окончил кораблестроительный факультет Горьковского Индустриального института, до 1998 года работал в ЦКБ "Вымпел" сначала конструктором, затем начальником группы теории корабля и опытового бассейна. С 1953 года более двадцати лет возглавлял отдел мореходных качеств. Участвовал в создании многих типов морских и речных судов, спроектированных в КБ. В работе его отличали высокий профессионализм, мощная энергетика, огромное трудолюбие, а также оптимизм, смелость и решительность в действиях. Его сильными сторонами всегда были высокий интеллект и исключительно доброжелательное отношение к окружающим.
... Энергия из него всегда била ключом. Будучи подвижным человеком, никогда не сидел на месте.
... Состоявшийся телемост показал, насколько ясен ум и светла его память. Каждого из собеседников он называл по имени-отчеству, живо интересовался делами КБ. Даже посоветовал вновь вернуться к созданию судов на воздушной подушке, которыми конструкторы занимались в 60-70 годы".
Но дальше уже автор статьи написал то, что уже, к нашему общему сожалению, уже никак не соответствовало действительности: "Я искренне порадовался тому, что в день своего векового юбилея он находится в хорошей физической форме".
И в присланном ему поздравительном адресе ОАО КБ "Вымпел" те же слова высокой его оценки, хотя не всегда точно отражающие, почему он был таким: "Ваша жизненная и трудовая биография неразрывно связаны с нашим бюро. Здесь Вы, совсем еще молодым человеком, в далеком 1938 году вошли в жизнь авторитетного, строгого, требовательного, но очень доброжелательного коллектива и на всю жизнь установили для себя высочайшие человеческие критерии и ориентиры. Вы впитали в себя чувство человеческой доброты, сопереживания, высокой ответственности, принципиальности и исключительного трудолюбия! И в продолжение почти шестидесяти Ваших трудовых лет в КБ Вы щедро и уважительно дарили эти чувства всем - независимо от занимаемых должностей и званий.
Во многом, благодаря заложенным Вами гражданским позициям, в коллективе и сегодня, в период сложных рыночных хозяйственных отношений, поддерживается хороший нравственный климат, атмосфера порядочности и товарищества.
Своим многолетним, плодотворным трудом от инженера до руководителя отдела основной, ответственной специализации бюро Вы внесли значительный вклад в создание сложнейших объектов инженерной техники, в числе которых: универсальные многоцелевые морские транспортные суда и суда смешанного плавания, грузовые суда и секционные составы для Большой Волги, суда барже-буксирного флота, суда технического флота и атомно-технологического обеспечения, автомобильные и железнодорожные паромы, специальные суда обеспечения для Военно-Морского флота и многие-многие другие. Большой благодарности заслуживает и Ваша работа по созданию и развитию экспериментальной базы бюро".
И столь же оптимистичные пожелания ему: "Примите от нас самые добрые и искренние пожелания хорошего здоровья, благополучия, радостей, заботы и внимания самых родных, близких, друзей! Молодой энергии и силы Вашему внимательному сердцу, щедро вмещающему весь мир, берегите себя и будьте счастливы на долгие и благополучные годы!".
Понятно: он сказал им всем, что чувствует себя, как всегда, лучше всех, вместо, что на два с плюсом. И они не знали то, что знали мы и он сам.
Приехав из Мексики, я пошел к нему забрать своих аквариумных рыбок, которых отнес ему, уезжая: аквариум с рыбками был и у него. Пока мы жили в одном доме, то, уезжая, просто давали ключи друг другу, но тогда уже жили в двух разных. Накануне я позвонил, что приду за ними, и он сказал, что одна рыбка, скалярия, погибла. "По моей вине, и я дам тебе деньги, чтобы купил себе другую". Заодно отругал меня за то, что мы с Эммой подарили ему слишком большую, по его мнению, сумму: "Это расточительство, и сто долларов я тебе верну". На мои возражения, что ведь это был не обычный день рождения, а таки столетний юбилей, и что рыбки ведь слишком долго не живут, а потому никаких денег он мне отдавать не должен, ответил категорическим: "Нет, возьмешь - иначе я на вас рассержусь!".
Но, когда, придя, попробовал опять отказаться, он стал волноваться, и я махнул рукой на это. Он явно поплохел: пока я возился с его аквариумом, откачивая мутную воду принесенным сифоном и оттирая стенки от наросших водорослей, он неоднократно ложился и засыпал.
Он встал, когда я кончил наливать в аквариум приготовленную им отстоявшуюся воду. Отдал мне приготовленный им для меня подарок: ксерокопию книги фривольных стихов Лермонтова с соответствующими рисунками. И еще сказал:
- У меня к тебе будет просьба: не допусти, чтобы меня кремировали. Пусть похоронят меня в земле: как еврея. - Сказал спокойно: он уже был готов уйти из жизни.
По сути дела это была моя последняя с ним встреча.
До Нового года он еще успел выполнить желание увидеть дом, который приобрел его внук: Вера свозила его туда, в Ирвайн. И сразу привезла обратно: чтобы лег - на празднование новоселья он не остался.
Самый последний разговор с ним был по телефону: он попросил меня купить несколько коробок зефира в шоколаде, чтобы что-то давать навещавшим его медсестрам - деньги они не брали. Я побежал за ними к машине, привозившей нам в "садик" овощи, фрукты и другое по четвергам: зефира не оказалось, и я заказал привезти его на следующей неделе.
Привез, однако, лишь через две, а не одну, недели. Пойти к нему смог уже в субботу, и последний раз увидел его живым. Правда, он уже таким почти не выглядел. Исхудал невероятно: кожа обтягивала казавшиеся почти оголившимися кости; заострился нос. Голова с закрытыми глазами была повернута набок, и рот открыт: я решил, что он спит, и не стал подходить, чтобы не разбудить. Но нет: он не спал - находился в забытьи под действием наркотиков, заглушавших невероятную боль.
В квартире его, когда я пришел, находился еще темнокожий молодой медбрат; потом пришла соседка - та, которая назвала меня когда-то "главным евреем нашего дома". Она рассказала, что прошлую неделю он находился в госпитале, из которого отправили его домой: умирать на попечении хосписа на дому - есть в Америке такая служба. Идея хосписа на дому - это облегчить мучения от болей закапыванием наркотика и успокаивающих капель под язык, обеспечением общего гигиенического ухода и кислорода; но никакого питания, поскольку это лишь ускоряет рост метастазов и продлевает бессмысленные мучения. Сказал Вере, когда она забирала его оттуда:
- Как бы я хотел уже поскорей умереть.
Потом пришла она, и с ней его внук и правнучка. Они подошли к нему, и Вера стала что-то говорить ему. Я видел, что он тоже что-то говорит ей, но она сказала:
- Я ничего не могу разобрать.
Последний раз, на второй день своего пребывания дома, после очередной процедуры, которую она ему делала - кажется, промывала тампоном на палочке рот - он поцеловал её руку и сказал: "Ты хорошая". Повторил три раза, и это были его последние внятные слова.
Плакала правнучка. Казалось, он исчерпал все силы, чтобы дожить до своего юбилея, и их уже больше не было для дальнейшего сопротивления.
Ушел он от нас в следующую пятницу, 27 января 2012 года (3 Швата 5772).
Я узнал об этом как раз накануне времени, когда уже надо было зажигать свечи перед наступлением шаббата, субботы, а потом совершить кидуш, произнести благословение над бокалом с вином. Но я уже не стал делать ни то, ни другое: поспешил пойти, чтобы успеть попрощаться с ним до того, как заберут его работники еврейского погребального братства, "Хевра Кадиша", чтобы обмыть его и достойным образом подготовить к погребению в землю.
Внешне он не отличался почти совсем от такого, каким видел его тогда: так же заострившиеся черты лица и так же открытый рот, как будто еще хватающий воздух. Я смотрел на него, с усилием сдерживая наворачивающиеся слезы: прощался.
- Всё: больше уже не буду "доченькой", - сказала Вера.
Кроме неё были его внук и его жена. Внук звонил в "Хевра Кадиша", пытаясь в последние минуты перед наступлением субботы решить вопрос о дне похорон, которые из-за различных формальностей приходилось перенести с воскресенья на понедельник. Азиатка, медсестра из хосписа, убрала что-то со специальной кровати, на которой лежал он, и потом, сняв и выбросив резиновые перчатки, стала читать какую-то книжку и грызть орешки, доставая из пакетика: произошедшая смерть на её глазах была привычным делом её работы. Ушла, лишь когда закончилось время её дежурства.
Через некоторое время появились забрать его тело работники "Хевра Кадиша" - не евреи, естественно: уже началась суббота, когда религиозным евреям нельзя делать никакую работу - тем более касаться мертвого тела. И вскоре тело его, укрытое синей пластиковой покрышкой, покинуло своё последнее пристанище.
Проводить его в последний путь пришло много народу. Произносили речи, и каждый вспоминал, сколько хорошего делал он всем, кто знал его.
Я читал над гробом его поминальную молитву "Эл молей рахамим", и всё усиливалась в сердце вера в то, что зачлось ему всё доброе, делавшееся им, и потому была живому еще дана возможность предсмертной физической мукой искупить ту душевную муку Фани: чтобы явиться душе его в Высшие Миры уже очищенной.