Исакова Александра Константиновна : другие произведения.

Комната тысячи бесов

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Совсем взрослый роман. Борхес расщедрился и подарил роману целых четыре сюжета, но я полагаю, что он испокон веков довольствовался одной историей. Роман - это высказывание. Роман - это возглас. Господи, взгляни на меня, ибо я не тот, что прежде. Твои светлые тропы привели меня к перемене, и мой корабль достиг Итаки. Роман принимает форму борьбы с самим собой, уподобляется стоянию в поле с Господним ангелом, ибо в таких случаях истина находится на обеих противоборствующих сторонах: автор и читатель равно правы, поскольку текст не принадлежит никому из них. В этом смысле роман не должен быть предупреждением, убедительной речью, осмыслением философских понятий, внезапным откровением, утверждением себя в реальности, политической платформой, религией или чудом. Он остается попыткой устроить встречу, достичь подлинного взаимопонимания, преодолеть страх перед обнаружением другого человека в пустоте, предстающей в различных обличьях.


  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   КОМНАТА ТЫСЯЧИ БЕСОВ
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Моим сестре и брату, которым посчастливилось родиться
   Моей сестренке, которая так и не появилась на свет
  
  
  
   Причина же, по которой Иов называл преисподнюю страной тьмы, - учтите, что называет он ее страной или землей, ибо крепок ад и никто его не минует, - а страной тьмы -- ибо сущие в аду лишены естественного света, ибо, безусловно, темный свет, идущий от огня неугасимого, только усугубит грешнику адские муки, ибо в этом-то свете и разглядят его бесы и растерзают.
   Джеффри Чосер "Кентерберийские рассказы".
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   ЯНВАРЬ
   ПРИНЦЕССА
   Я вынуждена начать с малого. Январь подкрался незаметно. Письмо истлело, рассыпалось в моих руках. Так что, вполне возможно, оно и вовсе не попадало ко мне в руки. Голодная метель за окном не знает правды. Снег заметает подступы к дому. Фундамент у дома непрочный. Стекла позванивают: ветер просит ночлега, замерз, устал завывать. Любой на его месте устанет.
   Стекла звенят. Король покидает замок. У короля двое детей. Мальчики. Младший плачет, он напуган, его разбудили поздно ночью, не у кого просить помощи, солнце еще не существует как таковое, отец прекращает существовать. Старший набычился, он уже научился обвинять, он винит отца в том, что младшенький разрыдался, ему самому трудно сдерживать слезы; но он крепится. Дядя, толстый и несуразный, суетится вокруг отца, заглядывает ему в глаза, залезает в душу, хватает за запястья, бесполезно, король принял решение. "Нельзя тебе", - шипит дядя, морщит нос, чихает. "Правду говорю, нельзя", - шепчет он жалобно, понимая, что проиграл. Король отстраняет его, берет на руки младшего, треплет старшего по голове. "Не скучайте, парни". Подмигивает. "Моргнуть не успеете, вернусь". "Успеем". Старший никому не доверяет. Король смеется, ему невесело, смех натянутый, улыбка жуткая, оскалены ровные зубы. "Успеете", - приходится согласиться ему. Дядя взбешен. "О детях твоих кто позаботится?" - взревывает он. "Ты", - принимает очередное решение король. Некоторые его решения, несмотря ни на что, разумны. Принц Альберт умеет заботиться о людях, детях, собаках и коровах. Под его присмотром они непременно будут сыты, одеты, в кровать уложены, одеялом укрыты. О народах и государствах принц Альберт не умеет заботиться. Его все больше частности волнуют, все больше быт его беспокоит. Судьбы мира до лампочки принцу Альберту. Он нервничает. Король оставляет страну, слагает с себя обязанности, отказывается править. Крупный снег упрямо бьется в окна. Страна остается без короля. Перед принцем Альбертом рано или поздно встанет тысяча четыреста пятьдесят пять насущных вопросов и требующих незамедлительного улаживания проблем. Принц Альберт не думает об этом, принцу хочется оттянуть неизбежный момент. Принц мухлюет, но король не позволит вести нечестную игру. Проиграл так проиграл. "Да не переживай ты так, - говорит король. - Справишься". Альберт задыхается. "С чем это, по-твоему, я должен справиться? То есть, ты берешь и делаешь ноги, а я, значит, за тебя отдувайся? Да как ты можешь требовать от меня подобного? Ты осознаешь, что меня не натаскивали, в отличие от некоторых? Что я ничего не смыслю в политике, экономике и плохо разбираюсь в собственном законодательстве? Ты помнишь, да? Меня оставили в покое, у меня было счастливое детство, я зарылся себе в книжки, и я...я... Нет, из книжек я знаю, у отдельных правителей принято под конец сходить с ума, хороший тон, можно сказать, а у кого-то из них и в начале с головой непорядок был, но ведь ты...ты-то не можешь так поступать!" "Почему?" "Потому что...потому что не можешь! Что ты там себе вообще придумал? Ты король или кто?" "Земные заботы не трогают меня более", -- произносит король и опускает младшего сына на холодный пол. Принц Альберт округляет глаза. "Что? Как? Земные...прости, расслышал плохо...заботы? Боже мой. Боже мой, как это возвышенно. Я сейчас паду ниц и забьюсь в благоговейном трепете! Земные заботы его не трогают. В сотый раз тебя спрашиваю: а сыновья твои тебя трогают? А голодные крестьяне на восточных границах тебя трогают? А неурожай в центре тебя колышет? А то, что армия северного мужлана раз в пять превосходит нашу числом, хоть как-то затуманивает гладь твоего новообретенного спокойствия?" "Нет", - отвечает король. "То есть, ты готов все бросить? Страна трещит по кускам и разваливается на швы, а ты все бросишь? Тебе плевать?" "Да, - отвечает король. - И разве ты не этого хотел?" Старший сын отводит взгляд. Младший самозабвенно ревет в три ручья. Принц Альберт опускает руки. Укоризненно закопченные стены уставились на принца Альберта, ветер истерически ломится в дверь, король исчезает в новорожденной январской темени, пропадает из виду, выписывается из жизни Альберта, из его снов и торжественных речей, из истории государства, из заспанных глаз наследных принцев, но вот письмо остается, что поделать. Отлично начался новый год, думает Альберт, сжимая переносицу. Неудачная шутка для своих, так, что ли? На восточных окраинах нищий крестьянин без роду и племени поджег соседский амбар с зерном. Если уж подыхать с голоду, так всем. Чтоб никому обидно не было.
   ***
   Я вынуждена начать с малого, с истлевшего, рассыпавшегося письма. Само собой, я помню его наизусть, но можно ли верить мне, когда я утверждаю, что не являюсь заинтересованной стороной? Вдруг мне покажется, что стиль недостаточно строг и изящен, вдруг я решу, что автор напрочь лишен эпистолярного таланта, события скучны и малозначительны, письму недостает живости, оригинальности и чувства юмора? В итоге -- что останется от подлинника? Так или иначе, я предупредила, а письмо -- вот оно.
   "Дорогой Альберт". Зачеркнуто. "Дорогой брат". Зачеркнуто. "Альберт!" Зачеркнуто. "Я бы хотел прояснить..." Зачеркнуто.
   Милая моя девочка.
   (Да-да, так и написано, я тоже слегка удивилась, крупный неповоротливый Альберт и милая девочка плохо сочетались, но потом становится ясно, в чем фишка).
   Моя милая, несчастная девочка.
   (Да, тут и меня скривило, сколько можно, кто-нибудь начнет, наконец, про счастливых девочек писать? А то про несчастных большого ума не надо).
   Вчера утром я вспоминал тебя, впрочем, я о тебе каждое утро и всякую минуту думаю, что же здесь удивительного. Странно не то, что я думал о тебе, а то, что впервые я не чувствовал печали и сожаления. Утро распускало пестрый хвост, свет поливал верхушки башен, облака разбегались в стороны, словно занавес разъезжался и открывал небесную сцену. Ко мне подбежал Константин, я подхватил его на руки и вручил ему во владение все видимое пространство: дорога, поля, на востоке голубые леса, река, как кошка, выгнула сверкающую ледяную спину и мурлыкала от удовольствия. Сын засмеялся, я отпустил его, и он побежал разыскивать Георгия, чтобы тот смог разделить с ним благодать и милосердие утреннего света. Внизу Альберт что-то не поделил с конюхом, и мне было непонятно, почему он досадует и злится, когда вокруг него творятся чудеса. Он поднял голову, увидел меня на балконе, помахал и продолжил что-то доказывать слуге, который размеренно кивал в ответ, но явно ни одно Альбертово слово до него не доходило. Альберт остановился, секунд десять внимательно всматривался в бесстрастное лицо своего слушателя, потом рассмеялся, пришпорил коня и поскакал к реке распоряжаться на верфи. Я проводил его взглядом, припомнил, зачем мы тратимся на постройку кораблей, и утро для меня померкло. Память...воистину, наказывает меня. Мучительно вспоминать, как мы встретились с тобою, хотя было такое же ослепительное, единственное на всю вечность утро, и стада сугробов паслись на уснувших полях, и искрились ветви на белом солнце. Я выехал на охоту, поднялись до света, мне радостно было слышать тихие голоса, стук копыт по каменным плитам, собаки в предвкушении вертятся под ногами, мы мерзнем, это холод азарта, Альберт ворчит и наказывает в оба глаза следить за мальчишками, но Георгий не наделает глупостей, это не в его характере, а Константин опять заснул в меховых объятиях няньки, может, и не стоило брать его с собой, мал еще. Георгий хорошо держится в седле, уверенно, за него можно не волноваться, и я не волнуюсь, я позабыл о том, что остается позади -- смерть приходила в мой замок, и растут налоги, и мужлан с севера угрожает варварской военной мощью, и Георгий слишком уж спокоен и благоразумен для своих лет, а чтобы строить корабли, нужны деньги, больше денег, но откуда мне взять их, не занимать же снова у этого подловатого расчетливого юнца; все остается позади, и мы выезжаем за ворота, наша кавалькада тянется по синему снегу, между черным лесом и черным небом светлая полоска, а собаки взяли след, рвутся с поводка, их спускают, и они мчатся по следу, черные, быстрые, неподвластные морозу, и времени, и печали, преследуют одну цель, с места в карьер, быстрее, еще быстрее, мне бы догнать их, мне бы понять, как им удается преодолевать стену рассвета, как они перепрыгивают смерть, вину, ответственность и приземляются на другой стороне, всеми четырьмя лапами врастают в снег -- и продолжают гонку. Окруженный их бешеным лаем, я натянул поводья, потому что нашел совсем не то, что искал. Я гнал лисицу, но попалась мне другая добыча. Там, в лощине, ты стоишь, одной рукой держишь под уздцы взмыленного коня, другой гладишь его по шее, успокаивая, утешая, хотя сама нуждаешься в утешении и помощи, растерянная, измотанная, смотришь по сторонам, пытаешься вычислить, где оказалась, хочешь определить свое законное место под стремительно светлеющим небом, посреди беззвучных предрассветных снегов -- и встречаешь мой взгляд.
   (И дальше он разоряется насчет неописуемой девичьей красоты, а потом посвящает две страницы, кто бы мог подумать, подробному описанию упомянутого качества, прости, Господи, этого до крайности впечатлительного мужика. Я всю эту дребедень выкинула, потому что для понимания исторического процесса она не важна. Так...значит, вот они встретились...вот они поговорили...стоп, тут же у него временной скачок, сложная структура текста, нелинейное повествование, он, типа, крут; или -- настолько жалок, что с собственными писаниями ему не совладать, не удержать собственные воспоминания).
   Был на стройке. Смотрел, как возводят дворец. Ничего интересного. Грохот, пыль, крики, понукания, неподъемные камни цвета грязи, перекрученные канаты, ни творческого порыва, ни созидательного настроя. Альберт считает, что о творческих порывах и свободном художественном волеизъявлении говорить не приходится, видите ли, королевский дворец -- это вам не предлог для самовыражения, это храм государственной власти, символ упорядоченного и разумного правления, король отчитывается перед народом. А полюбуйтесь-ка на мой дворец: вы думали, что положение в стране хуже некуда, но мы позволяем себе расходовать силы и средства на грандиозное и величественное здание, значит, не все еще потеряно. Хромая слепая логика Альберта. Он носился с планами и чертежами пять лет, доставал решительно всех и каждого, подсовывал свои графики и схемки министрам и менестрелям, зодчим и поварам, каменщикам и горничным, плотникам и двухлетнему Георгию; успел целому королевству надоесть, прежде чем я дал добро, и он нырнул на самое дно, заплутал в строительных лесах, перепачкался в извести, затесался в толпу суровых немногословных крестьян, которые копали ямы -- провел сутки в их обществе и, похоже, от восхода до восхода научился кое-как обращаться с лопатой. Кстати, вероятно, тогда же...да, едва его осенила эта гениальная идея, около него завертелся щуплый рыжий малец, пугающе сообразительный, подозрительно богатый, темно и путано выражающий мысли. Альберт доверяет ему по неизвестным мне причинам. Я повторял ему несколько раз, что ни один человек в здравом уме не станет занимать столько денег под такие ничтожные проценты, хотя бы даже и представителю королевской фамилии, если у человека, о котором идет речь, нет четкой ясной цели. Альберт изображает из себя недовольство и говорит: потом разберемся. Когда -- "потом"? Не существует понятия "потом", хорошо бы на Альберта снизошла эта неземная мудрость. Проблема в том, что сам я до сих пор не обнаружил ни малейшего подвоха; но меня раздражает пронырливое и отталкивающее создание, вьющееся вокруг моего брата со своими мерзкими льстивыми улыбочками, со своими скудоумными и плоскими замечаниями, со своей манерой принижать себя перед Альбертом; меня злит, что Альберт клюнул на столь незамысловатую приманку, что он поддался ненадежным, бесплотным посулам. Я думаю, уж не северный ли мужлан подослал к нам провокатора, но и с этого боку к рыжему не подкопаешься: чист, как свежевыпавший снег. Со мной держится холодно, вежливо, отчужденно, покорно; так подобает держаться с королем, но меня и это в нем настораживает. Моя чудесная девочка, я ощущаю угрозу, я столкнулся с неразгаданной, неодолимой опасностью, я должен защитить Альберта, я должен укрепить государство, но не осталось во мне сил. Случись беда годом раньше, и я бы ринулся в бой, я бы порвал их на лоскуты -- и рыжего гада, и северного дикаря -- случись беда всего-то годом раньше. До встречи с тобой.
   Я помню. Я спрыгнул с коня и начал спускаться к тебе прямо по небрежно раскинутым зимой снежным коврам, пару раз провалился по колено, но не сводил с тебя глаз, и ты уже не видела далекие деревья, вцепившиеся в окоем, и близкие чахлые кусты, дрожавшие на ветру, ты уже не видела; ты видела, как я пробираюсь к тебе сквозь клейкий воздух, который сопротивлялся каждому моему шагу, как я устремляюсь к тебе сквозь голубые январские минуты, и время отчаянно тащит меня назад; но я стряхнул с себя прошедшие годы, отряхнул снег с сапог и предстал перед тобой, притворившись молодым и растеряв по дороге большую часть забот и долгов, а заодно все слова, с которыми мог к тебе обратиться. Я помню, что ты улыбнулась слабой и тусклой улыбкой и спросила: "Вы мне поможете?" "Конечно", - ответил я, потому что другого ответа попросту не было -- и быть не могло. А дальше -- ты молчишь, и я не знаю, как поступить; я знаю, как следует вершить правосудие, я знаю, что с южными странами можно торговать пушниной и медом в обмен на пряности и несравненные клинки, я знаю, что на Востоке неспокойно, туда бежит вся преступная мразь, воры, убийцы, вероотступники, и там они подбивают мирных крестьян на восстания и поджоги, там бродит зараза мятежа и смуты, но и с этим я смогу сладить; а что мне делать с тобой, когда ты стоишь на моем пути, такая живая, такая красивая, но такая измученная -- я не знаю. И я протягиваю тебе руку.
   (И она протягивает ему руку, и все счастливы, все рады, все поют и пляшут, и на трех страницах восторги по поводу того, что она протянула ему руку, и я, конечно, понимаю, что он ни капельки не устал про все это трепаться, но, уверяю, читать белиберду про чужие любовные переживания: а -- невыносимо, б -- утомительно).
   Помнишь: я привез тебя в замок, и нам навстречу выбежал церемониймейстер, прыткий такой, забавный пожилой человек. Он прыгал под ноги моему коню, размахивал руками так, что я перепугался, не оторвутся ли, и объяснял: меня потеряли, подняли тревогу, Альберт разослал отряды прочесывать окрестные холмы и сам ускакал во главе одного из них; а я не мог взять в толк, из-за чего неразбериха и паника, зачем старик лезет ко мне и берется за стремя, словно ему велено никуда меня не пускать, и он хочет задержать меня на месте любой ценой. На тебя он посматривал со страхом и недоверием, очевидно, обвиняя в моем исчезновении: так ли он был неправ? Я и не заметил, как утро подросло и превратилось в день; оглядывая двор и угловые башни, я понял, что его не хватило на то, чтобы сразиться с естественным ходом вещей, и оно постарело, превратившись в единственный на всю вечность вечер: башни отбрасывали длинные плотные тени на плиты двора. Неужели я так долго простоял на том склоне, неужели так долго не решался с тобой заговорить?
   (Да ты на три страницы взмах рукой раскатал! Простите, вырвалось).
   ***
   Георгий совсем большой, ему уже семь. Его учат владеть мечом и арбалетом, он делает успехи. Отличный наездник. В седле с пяти лет. Скоро придет пора более важных занятий. Лет шесть -- и ему можно будет присутствовать на государственных советах. Шесть или меньше. Он мальчик умный. Иногда я за него беспокоюсь. Он не похож на других детей. Слишком независимый вид, много недетской гордыни и горечи. Смерть матери на него сильно повлияла, куда сильнее, чем на Константина. Тот совсем почти и не помнит королеву. Я тебе про нее не рассказывал. Не знаю, почему. Она была...видишь, и я начинаю постепенно забывать. Память наказывает меня разными изощренными способами, теперь вот вознамерилась жену у меня украсть. Была ли она замечательной, выдающейся, необыкновенной женщиной? Вряд ли. Можно сказать, что она полностью смирилась со своей незавидной участью, и роль товара на политическом рынке с какого-то момента перестала ее смущать. Как и то, что я ее не любил. Ни жалобы, ни упрека, ни проклятия. Было ли это добродетелью? Для королевы -- скорее, да. Для человека... Знал ли я хотя бы одного добродетельного человека? Королю не позволено мыслить в категориях добра и зла. Поэтому я никогда не был уверен в правильности вынесенных мною приговоров. Но я принимал ответственность, и все, за что я судил своих подданных, ложилось на мою совесть. Ибо я -- тот, кто не отвратил их от неправедного пути, и на мне -- скорбная обязанность покарать их. Альберт -- он бы не смог. Чересчур много жалости, не в меру обостренное чувство сострадания и глупая жажда несуществующей надмирной справедливости. Нет такой правды, что он ищет. Есть лишь конкретные обстоятельства в каждом конкретном случае. Человек всегда равен своему греху. Так проще и вернее. Любовь к абстракциям и книжным словам делает Альберта слабым. Но именно поэтому я хочу, чтобы он помогал воспитывать мальчишек. Нельзя жить идеалами, но необходимо помнить, что они есть.
   А ты -- помнишь? Как вы впервые увидели друг друга. Константин застеснялся и спрятался за брата, а Георгий -- нет, тот смотрел на тебя во все глаза и теребил ухо, явно о чем-то раздумывал и делал какие-то выводы, умный мальчик, по временам меня настораживает его взгляд, внимательные голубые глаза, все подмечает, схватывает на лету. Недаром Альберт его недолюбливает. Альберту хочется, чтобы ребенок был ребенком, чтобы он резвился, плевался вишневыми косточками, играл с гончей псиной, что разлеглась под столом, совал руки в огонь, чтобы проверить, такой ли он опасный, или взрослые опять все наврали, любят эти взрослые привирать. Для этого у Альберта есть Константин. А Георгий совсем для другого рожден. Он тогда смотрел на тебя, оценивал; наконец, склонил голову набок, пожал плечами и нехотя кивнул тебе. Ты улыбнулась ему и присела в изящном реверансе, точно не шестилетний ребенок стоял перед тобой, а облеченный властью могущественный господин. Тут и Константин заторопился приветствовать тебя, раз уж старший брат подал ему знак и разрешил проявить дружелюбие. Он выступил вперед, покраснел и хотел держать речь; но ему помешали, его прервали грубо, хоть и ненамеренно. В комнату вломился Альберт, гнев переполнял его, лился через край, он расплескал эту огненную энергию повсюду, я шагнул к Альберту, нечаянно наступил в лужу гнева, и он охватил меня с головы до пят, так что и я потерял способность трезво рассуждать. Альберт остановился, замер внезапно на расстоянии вытянутой руки от меня, грудь его вздымалась тяжело, еще бы, такая туша, умаялся бегать, кричать, отдавать приказы, паниковать, перебирать в уме бесчисленные варианты возможного будущего. Я сразу почувствовал неприязнь, исходившую от него. Он уже все для себя решил. Ты -- помеха, ты -- непредвиденная преграда, ты призвана, чтобы испортить задуманное, расстроить его планы, переменить ход пьесы, разыгранной в его неугомонном воображении. Как же. Он не думал, что назревает катастрофа. Он не брал в расчет случайности. У него был такой прекрасный, такой стройный, такой проработанный план, такой изумительный замысел -- как же, королевский дворец! -- и вдруг появляешься ты, и все летит к чертям. Он в жизни не умел признавать ошибок.
   Он вглядывается в меня долго, упорно, вопросительно, умоляюще, презрительно, недоуменно, последняя попытка -- но я усмехаюсь в ответ. Альберт с раздражением дергает головой и не находит ничего лучшего, чем спросить тебя: "Ваше Высочество...полагаю?" Ума у него палата. Сумел-таки вычислить принцессу. Столько незнакомых девушек в комнате собралось, аж в глазах рябит. Ты учтиво наклоняешь голову. "Смею Вас заверить, - пыжится Альберт, - мы примем Вас со всеми подобающими Вашему положению почестями. Но, позвольте..." Я внутренне подготавливаюсь. Сейчас его понесет. "Скажите, принцесса, это ведь естественно возникающий вопрос, я считаю, и мне самому любопытно до невозможности, но прежде всего это вопрос государственной важности, поэтому я бы покорнейше Вас просил, если, разумеется, будет возможно, я понимаю, могут быть замешаны другие люди, чужие секреты, но все же, принимая во внимание..." - мчит с ветерком Альберт. "Альберт!" - рявкаю я. Он вздрагивает, медленно поворачивается ко мне. "Открой мне тайну, мой дорогой брат", - говорю я и мило улыбаюсь ему, насколько у меня получается, нет, вроде вовсе не получается, потому что он кривит страшную рожу и раскисает прямо на глазах. "Признайся, кто бы это мог быть, кто научил тебя так выстраивать свои мысли? Думаю, принцесса тебя не поняла. Я, честно говоря, тебя не понял. Не хотел бы ты оказать любезность принцессе и мне и задать свой вопрос иначе? Не робей. Своими словами". Альберт угрюм, неискренен, нерадив. Георгий заинтересован. Константин дуется, потому что ему не дали поздороваться. "Ваше Высочество, - бурчит Альберт, - почему Вы сбежали? Вас там что, били? Замуж насильно выдавали? Или сладкое отбирали после ужина?" "Альберт!" - одергиваю я. "Ах, простите, - скрипит Альберт, - совсем позабыл о приличиях. Вы уж извините великодушно, но, знаете ли, нечасто к нам в гости захаживают владетельные особы соседних стран. Стран, так сказать, не питающих по отношению к нам мирных намерений. А если вот так вот в лоб, как брат мой любит выражаться (не изволили за ним такую особенность подметить, принцесса?), страны, да, страны, питающие по отношению к нам враждебные намерения. Да что там, Ваше Высочество! Страны, с которыми мы стоим на пороге..." - он смолкает. "Войны", - подсказывает Георгий. Тебя загнали в угол, щеки у тебя горят, ты не видишь выхода, и я его не вижу. Георгий отрезал нам пути к отступлению и ждет, как мы теперь будем выпутываться. Слабо, сынок. Только и можешь, что подножки подставлять? Смотри-ка. У Константина глаза на мокром месте. Умница, ему первому надоел весь этот фарс. "Боюсь, мы наскучили принцессе нашими утомительными, неостроумными, и, я надеюсь, безосновательными нападками. Не так ли, Ваше Высочество?" "Что Вы..." "О, не отнекивайтесь, принцесса. Вы в одиночку проделали столь долгий и трудный путь, Вы устали, Вы голодны и хотите спать...не спорьте, я знаю...а мы, вместо того, чтобы предложить Вам привести себя в порядок и отдохнуть, чуть ли не допрашиваем и не пытаем Вас. Альберт прав, что просит прощения, с ним бывает, он может...погорячиться, и тогда его уносит в такие неведомые дали..." Альберт недовольно фыркает и отворачивается. Ты приседаешь передо мной, улыбаешься моим сыновьям, бросаешь испуганный и упрашивающий взгляд на Альберта. Тот непреклонен. Я выставил свою власть напоказ, и он обиделся. Неслышно открывается дверь, и тебя забирают у меня, уводят в недра нашего неуютного королевского жилища, дабы ты могла совершить омовение, окунуться в блистающие воды, укрыться от напастей и бед в радужных струях, а затем -- выйти на Божий свет во всем величии своей неумолимой всепобеждающей красоты. Я стараюсь запомнить тебя раскрасневшейся с мороза, снежинки запутались в твоих волнистых волосах, потемневший, намокший мех на роскошном плаще, белые просторы все еще отражаются в глазах.
   (Не в курсе, какой там из него был король, но писатель вышел преотвратный. Белые просторы, отражающиеся в глазах? Величие неумолимой всепобеждающей красоты? Серьезно? И что это -- любовное письмо? Или жалоба на братца-недотепу? Или рассуждение о природе власти? Где единство мысли и стиля? Где художественная ценность? Что я пытаюсь выжать из этих пропащих листочков, из истлевшей любви, из рассыпавшегося предания, что услышишь из мертвых уст? Разве что Альберт интересную сказочку про конокрада принцам рассказывал. А, нет, перескочила. Сперва они поговорили. Ну, правильно! Я хоть поняла, что вообще произошло и почему они ссорились из-за странной девицы, шатавшейся по полям).
   Гнев Альберта продолжал затапливать комнату, он уже лизал ножки стульев, он уже забрался под тяжелую старинную софу, он уже раскачивал ценные фарфоровые вазы и бесценные бронзовые статуэтки, мальчики замочили туфли и посматривали вокруг осоловелыми глазами. Я велел им уйти. Они послушались неохотно, одновременно толкнулись в дверь, Константин вцепился Георгию в волосы, Георгий стукнул Константина в нос, пришлось разнимать и увещевать. За порогом их ярость поутихла, влияние Альберта ослабело, оба уткнулись в пол, воинственно сопели и не проронили ни слова, пока за ними не пришла нянька, и я не сдал их с рук на руки. Из-за поворота коридора до меня долетело обвинительное выступление Константина и гордое молчание Георгия. Я повернулся к двери и приготовился прогнать ту же сцену с Альбертом. Роль Георгия, по всей видимости, доставалась мне. Я вздохнул, почесал в затылке, потоптался на месте, колупнул дверь, получил занозу в большой палец, побранился, вытаскивая занозу, прищурился на потолок, хотел разобрать, может, там таинственные письмена какие начертаны, но нет, ничего не обнаружил, откладывать дальше не было смысла, я дернул резную створку на себя и столкнулся с Альбертом. Он отступил шага на два и стал хранить гордое молчание. Вот так всегда. Ждешь одного, выходит противоположное.
   (Как видим, король не лишен был склонности к философским выводам. Плохой писатель, мыслитель на уровне детского сада, герой-неудачник, объект насмешек, обитатель обочины, историческая личность на странице, вырванной из учебника, беда на мою голову, мятеж и смута в моей голове, ропот и буря на землях к Востоку, чужеземная гостья принимает ванну, белоснежное тело в прозрачных текучих одеждах).
   "Обсудим?" - предлагаю я. "Обсуждать надо было раньше. До того, как тебя посетила блестящая идея притащить ее в замок. Хотя кому есть до меня дело? Давайте! Давайте притащим сирых, убогих и бездомных со всех концов королевства и разместим их здесь со всяческими возможными удобствами. Может, тогда народ жаловаться перестанет? Между прочим, на фоне того, что выкинул ты, это не кажется такой уж глупой мыслью. По крайней мере, будем заботиться о собственных подданных. Так нет же! Непременно должно случиться так, чтобы ты наткнулся не на кого-нибудь, не на замерзшего крестьянина, не на заблудившуюся графскую дочь (кстати, в прошлом месяце дочка графа N. пропала, ты не мог на нее наткнуться?) Нет! Не пойми как, не пойми где ты находишь драгоценную доченьку нашего обожаемого северного соседушки! Не морщись! Не маши рукой! Не смей отмахиваться от того факта, что теперь, благодаря тебе, у этого громилы есть законный повод объявить войну и начать вторжение. Хочешь обсудить? Давай обсудим! Я открыт для разумных предложений. Я готов к мирным переговорам. Только вот незадача! Соседушка-то не готов! Ты хоть помнишь, что он зарится на наши территории чуть не с самых пеленок? Достаточно малейшего намека. Ничтожнейшего повода. Молодец! Ты нашел для него повод. Щелкнул пальцами, съездил поохотиться, невинное, понимаешь ли, обыденное такое занятие -- и пожалуйста, целая страна в опасности! А мы в состоянии избавиться от нее? Не от страны, не ерничай. У нас хватит войск? Продовольствия? Оружия? Терпения наших людей? А у нас решены внутренние проблемы? И Восток не захочет воспользоваться ситуацией? Разумеется, ты обо всем этом подумал. Ты же у нас умный брат. Разумеется, мои опасения беспочвенны. Разумеется, ты про себя смеешься надо мной и думаешь, что я раздуваю слона. Разумеется, ты знаешь, что создал сложную и непредсказуемую ситуацию, а еще ты знаешь, что ты ее разрешишь. Если не дошло, подсказываю: я очень жду от тебя именно этих слов. Вперед, мой король. Я жажду".
   Но у меня нет для него никаких слов. Неужто нужны слова? Или он ослеп? Не видел тебя? Или пурга плясала в глазах моего брата, мешала разглядеть тебя? Или гибельный, дурманный мираж опутал его, и ему мерещилась какая-то другая девушка? Я смотрю на него, не издаю ни звука. Он не замечает моего недоумения. "И что ты уставился на меня, как баран на новые ворота? Ничего на ум не приходит? Совсем ничего? Ни проблеска мысли? Ни крупицы логики и соображения? Ни на вот столько понимания своей неправоты?" Я молчу. Я не могу говорить с ним. Внезапно мы очутились в разных мирах. Зато роли были угаданы верно. Он бледнеет и вновь отступает на два шага. "Ты же не хочешь сказать... Какого черта! Не вздумай утверждать, что стоило тебе взглянуть на это костлявое убожество, как ты влюбился без памяти! В твоем-то возрасте. Ты не мог себе посимпатичнее девку присмотреть? Точно, надо тебе было дочь графа N. в полях разыскать, та хоть ничего..." Он обрывает себя, наливается кровью, уровень гнева все поднимается, нетерпеливые волны стучатся в оконные стекла. Стулья плывут по комнате. Волны захлестывают Альберта, но он держится на ногах. "Значит, вот как, - бормочет он. - Седина в бороду, и далее по тексту. Ясненько. Ну ничего. Афанасий поможет. Он всяких девушек знает, подберем похожую..." Приливная волна сметает по пути дубовые комоды, золоченые кресла, хрупкие вазы, прочные статуэтки. Нечем дышать. Комната полностью затоплена. Я прижимаю Альберта к стене, видок у меня, вероятно, тот еще, глаза дикие, волосы взъерошенные -- лютый голодный хищник на охоте. Лицо у Альберта перекошено, губы трясутся, его гнев куда-то схлынул, сошел на нет, поэтому он дышит, с трудом, но дышит. Я выплевываю слова аккуратными, мастерскими плевками: "Никогда. Больше. Не смей. При мне. Произносить. Имя. Этой. Рыжей. Твари". Я отхожу от Альберта, распрямляю плечи, распрямляюсь весь, тянусь в высоту, головой в потолок. "Я разберусь". И покидаю эту разрушенную наводнением комнату.
   (Северная принцесса покидает остывшие воды, брызги летят на пол, она ставит ногу на холодный камень и поеживается. Константин в углу детской вынашивает планы мести старшему брату, ему видится великолепное ристалище, праздничные флаги, два всадника мчатся навстречу друг другу, лоб в лоб, грудь в грудь, Георгий выбит из седла, рев толпы, Константин великодушно подает руку сопернику, вздохи восхищения порхают по рядам. Альберт смотрит в окно, ночь, крупные хлопья снега, тоска, унижение, опустошенность. Король размашисто шагает сквозь красноватую мглу коридоров, дым от факелов ест глаза, змея беспокойства присосалась к сердцу, радость освобождения гложет душу. Коридоры расширяются, стены разлетаются в стороны, запутался в клубке жизни -- будь добр, разбирайся сам. Георгий...Георгий тоже где-то там есть, но мне лень его искать).
   ***
   Мучил скрипку, потом зашел к мальчикам пожелать спокойной ночи. У них сидел Альберт, вещал. Они любят сказки на ночь, наседают на него, прыгают по кроватям, утихомирить их -- та еще задачка. Тем более, если начистоту, Альберт для них не указ, потому что умеет только пряниками угощать. Ни прикрикнуть, ни шлепнуть, тоже мне, воспитатель. Мороки больше с Константином, конечно. Обычно его унимает Георгий, когда он разойдется не на шутку. И при этом насмешливо смотрит на Альберта: мол, гляди, даже меня он слушается. Альберт его боится. Ни за что не признается, но тут и думать нечего. Боится. Я бы тоже боялся, но запасы страха исчерпаны. Страх закончился, закончился хлеб в моей стране, вышли сроки, и у меня нет выхода. Альберт рассказывает, слова свиваются, сцепляются, соединяются, встают на место; что-то южное, раскаленная теплынь, черноглазый юноша мечется по пескам, колючие злые звезды потешаются над ним, боль и надежда попеременно терзают его немощный разум, и маленькая, тоненькая принцесса прогоняет его прочь от себя, в черную пустыню.
   (Ничего себе сказочки на ночь. Глас вопиющего. Я взывал к Тебе, но Ты оставил меня без ответа. Что же делать, Господи, что делать? Снимать штаны и бегать. Разве такого ответа я ждал? А мне-то откуда знать, чего ты ждал. Несколько тысяч лет прошло, а результат один и тот же).
   Так странно слушать про горячее дыхание песков, когда знаешь, что за крепостными башнями воет и плачется зима, морозное царство подступило к самым стенам, замерзла вода во рву, стая собак в тронном зале чутко спит, поджарые тела прижались друг к другу, дрожат во сне, греются, морду спрятать в лапы, это и я могу; так и ты делала -- прятала лицо в ладонях, пряталась от судьбы, грелась у моего очага, пока судьба не оскалилась. Уши торчком, высматривает чужую тень в потемках, вынюхивает чужой запах среди запахов вчерашнего пира, выслеживает чужие движения, он крадется бочком по стеночке. Я знаю, кто затаился в сумраке, кто хоронится от зимней луны, от ее жемчужных лучей. Рыжая тварь. Гнойная язва. Беспородная мелкая скотина. Тот, кто отнял тебя. Тот, кто прибрал к рукам моего мягкого недальновидного брата. Тот, кто нацелился на мое королевство. Тот, кто ни черта лысого не получит.
   Было однажды: Афанасий так же заполз в тронный зал, проклубился мимо ощерившихся гончих, кольцами свернулся на стуле подле Альберта, вперил в меня неподвижный, невозмутимый взгляд. Я повернул голову к Альберту. Лицо хмурое, делает вид, что его хата с краю. Я говорю: "Вон". Афанасий не шелохнется. Я говорю: "Убирайся". Альберт вспархивает: "Это ты мне?" "Нет, - отвечаю я. - Это я вон тому рыжему недоразумению, которое расселось в присутствии короля и считает, что ему позволено принимать участие в заседании государственного совета". Афанасий поднимается со стула. Альберт стоит на своем: "Ты не созывал совет". "В заседании малого государственного совета". Альберт терпеливо поясняет: "Афанасий знает, что делать". Я вцепляюсь в спинку массивного кресла, пальцы мои белеют. "Подобрать мне уличную девку?" "Если ты не против, - говорит Альберт, - мы оставим это на потом. У нас, как ты помнишь, некие трудности, касающиеся вполне определенной...девушки". "И что надумали?" Я сильнее наваливаюсь на кресло, его передние ножки взбрыкивают, взрывают воздух. "Вот! - торжествующе восклицает Альберт. - Я знал, что рано или поздно ты придешь в себя, и с тобой можно будет общаться с позиций разума". Афанасий приоткрывает пасть. "Не ты, - предостерегаю я. - Альберт. Говори". "Так, - радостно начинает Альберт. - С севера на нас давит мощный враг, не забываем об этом. На восточных окраинах недовольство все нарастает, туда стекается сброд, который приходится вышвыривать из столицы. Не забываем! Дальше. На Востоке голод. В центре неурожай. Денег нет. Южные торговые партнеры не согласны выдать нам новую ссуду, пока мы проценты от старой не выплатим. Укрепить границы в данных условиях не представляется возможным. Георгий издевается над своими учителями. Константин опять подрался. Мы помним, да? А у нас в замке на полном довольствии живет дочь нашего потенциального захватчика. Разведка доносит, что у себя там, на Севере, они небо с землей поменяли местами, перерыли заброшенные горные шахты и парочку-другую рек и озер осушили. Полноводных рек. Глубоких озер. Но -- странное дело! - на дне шахт, на дне озер наши отважные искатели нашли разве что прошлогодний ветер да крысиные скелеты столетней давности. Спрашивается. Они намерены прекратить поиски? Они намерены выкопать пустую могилу, опустить туда пустой гроб, завесить королевский дворец черными полотнищами и учредить день всенародного траура по безвременно покинувшей мир живых юной принцессе? Или, есть и такая возможность! Они объявят сию очаровательную особу пропавшей без вести, назначат награду любому, кто по счастливой случайности наткнется в поле на единственную наследницу, а потом забудут про нее и заживут себе дальше припеваючи. Кстати, лично я был бы не против такого варианта, это мигом решило бы все наши денежные затруднения. Тем более, есть у нас тут один, ему прямо везет на единственных наследниц. В белом чистом поле. Впрочем, я отвлекся от темы!" Кресло норовит вывернуться у меня из-под рук, я стискиваю его изо всех сил, сдерживаю, как могу. Альберт не смотрит на меня, расхаживает взад-вперед, подкрепляет свою речь красивыми, плавными жестами. Я устал от этой словесной шелухи. Устал от тяжелого взгляда Афанасия. Устал оказываться в тупике. Устал от сотен ошибок и преступлений, которых не совершал. Устал быть больше самого себя. Альберт говорил, раскладывал по полочкам, распихивал по сумкам и чемоданам, увязывал в большие тюки, и ему казалось, что он все захватил, все увязал, ни одной ложки, подушки или ручки не проглядел, но сквозь прорехи в ткани сыпались доводы, причины, доказательства, никак не желая укладываться, распихиваться, занимать положенное место в системе. Мне становилось жарко, его рассуждения заполнили собою тронный зал, теснились, лезли друг на друга, топтались по ногам, пихали в бок, заезжали локтем в ухо, и получали сдачи; время от времени вспыхивали потасовки, стражники бросались в толпу, чтобы унять самых буйных, а я взирал на них с высоты помоста, сооруженного в тронном зале специально ко дню коронации, корона сползала куда-то в сторону, я не смел и пальцем пошевелить, так как знал, что стоит мне выдать себя, стоит показать этому красному, пьяному, счастливому человеческому вареву, что я живой, что я дышу, смеюсь, моргаю, - и они в единый миг разметут меня в клочья. Я отвечаю Альберту: "Да, я слушал. Да, все понял. Хорошо, пусть говорит". Афанасий говорит. Я швыряю в него кресло. Он уворачивается.
   ***
   Дни текут. Их неспешное течение мнится королю непрерывным, и он медлит принимать решение. Принцесса наблюдает, как дневной свет играет в ветвях деревьев, растущих в дивном лесу на окне ее спальни. Альберт то и дело вызывает к себе Афанасия. Тот шныряет повсюду, его долговязую фигуру видят на кухне, на конюшне, на псарне, в подвалах, в пыточных, в светлых бальных залах, на сторожевых постах у бойниц. Его бесшумная поступь знакома каждому камню во дворе замка, его сутулая тень прыгает по холодным стенам. Король застывает посреди коридора, спина его напряжена, он чует Афанасия издалека, он читает зашифрованные послания, он разгадывает секретные знаки, ненависть облегчает ему задачу. Георгий растянулся на кровати с книжкой, Константин крутится возле него, дергает за рукав, Георгий лениво мычит и отворачивается к стенке. Константин ноет и выпячивает нижнюю губу, но его спектакль не имеет зрительского успеха, и он идет в любимый угол изливать душу деревянным солдатикам.
   В один прекрасный день ветер начинает дуть с Севера.
   Король отправляется нанести принцессе визит. Он стучит, ждет ответа, заходит в небольшую комнату с низким потолком, вид из зарешеченного окошка -- на извивающийся в сугробах речной стебель, принцесса изучила речку и живописный лес на противоположном берегу до мельчайших деталей, кое-где по равнине разбросаны игрушечные домики. Король почтительно наклоняет голову, подносит руку принцессы к губам и сообщает, что больше не может укрывать ее, поскольку...и еще...а также (Альбертовы лекции таки пригодились). Сердце короля переворачивается у него в груди, и он плачет. Принцесса хочет подбодрить его, но ей и самой грустно, она и сама в замешательстве, поэтому она молчит и гладит его по волосам. Король спрашивает, угодно ли ее высочеству возвратиться к отцу. Принцесса качает головой. Король собирается с мыслями; в таком случае, у него есть предложение. На Востоке страны есть замок. Он пустует с незапамятных времен, его потеряли в чаще леса, бросили, вероятно, дедушка мой еще не родился. Дороги туда не ведут, все заросло, я бы сам ни за что не догадался, что там находится какое-то жилье, просто один мой...один мой...слуга, он родом из тех мест, и он часто играл в детстве в этом замке. В полном одиночестве, чему я охотно верю, зная, что он за человек. Деревня недалеко, пять дворов буквально, но глухомань же, слухам не просочиться, да даже если и дойдут, вряд ли смогут связать с Вами. К тому же, случись что, все-таки кто-то будет рядом. Я понимаю, смахивает на чертовщину, но сведения верны. Я посылал туда надежных людей, и их отчет меня вполне устроил. Но я не настаиваю, само собой, и не советую, и не подталкиваю Вас, просто... Принцесса говорит, что она согласна. Ее тоже тяготит нынешнее положение дел, не подумайте, пожалуйста, ничего плохого, мою благодарность словами не выразить, Вы приняли меня, кормили, терпели, вошли из-за меня в такие хлопоты, а теперь словно оправдываетесь, хотя я всему виною. Вы же могли выставить меня за порог... Нет, отрезает король. Оба молчат. Лес на окне разрастается, в густых зарослях теряются домики, пропадает речка. Принцесса спрашивает, когда. Через три-четыре дня. Нужно все подготовить. Послушайте, Ваше Высочество. Я ни разу не задавал Вам этот вопрос, и если Вы сочтете дерзостью, то и впредь не стану задавать, но я должен... Принцесса задумчиво повторяет его слова, и они зависают в метре от пола, слегка раскачиваясь, из окна дует. Ветер с Севера. Потому что я ужасно устала, говорит принцесса. Я ужасно устала быть собой. Одни и те же лица. Голоса. Запахи. Краски. Прогулки. Книги. Звезды. Ожидание войны. Замужества. Перемен. Смерти. Я достигла самой глубины, я познала суть окружающей меня реальности, и в ней не оказалось ничего настоящего, ничего ценного, ничего божественного или человеческого. Судя по всему, я искала недостаточно усердно, копала недостаточно глубоко, вникала недостаточно старательно, но то, что меня подкосило, крылось не во мне. Кроме меня, никто не захотел искать. Все были заняты. Отец -- войной. Мать -- тряпками. Двор -- сплетнями. Слуги -- выживанием. У людей так много причин и так мало времени. Никто не захотел помочь мне. Когда я была маленькой, мне казалось естественным говорить с деревьями, с облаками, с луной. Я различала розовые кусты в нашей оранжерее, давала им имена, горевала, когда они засыхали. Моими друзьями стали лошади и кошки, поскольку я сумела выучить их язык. Но звезды падают, лошади кушают овес и сено, рожь не превращается в ячмень, а человек нуждается в людях. К тому времени, когда я выросла, в моей комнате поселилась тысяча демонов. Каждую ночь меня рассматривали две тысячи бесстрастных глаз. Тысяча судей, свидетелей, прокуроров, адвокатов, священников, стражников. Да и при дневном свете лучше не становилось. Эти маски надевали на себя люди, те люди, в которых я нуждалась. Я боялась оставаться в своей комнате. И боялась выходить наружу. Неделями я валялась на кровати, неделями вглядывалась в потолок, знакомясь с длинными трещинами и короткими трещинами, маленькими трещинами, широкими трещинами. Уговаривала себя встать, подойти к окну, узнать, весна на улице, лето, или... И время от времени шорохи, шепот, смешки, чужое присутствие и сны. Нелепые, удушливые, обрывочные сны. А по утрам появлялись люди, служанки перестилали белье, подметали пол, меняли воду в кувшинах с цветами, и все это проделывали в полном молчании, только переглядывались между собой и хмыкали в кулачок, совсем наша принцесса умом тронулась, ах, как жалко бедную девочку. И приходил отец, присаживался на постель, оглаживал бороду и рассказывал, как мы создадим огромную, грозную армию и двинемся покорять обитаемый мир. Как будто мир можно покорить! Как будто можно завоевать его неосушимые моря и неохватные небеса, подчинить северный ветер или присвоить себе хоть одну пядь земли. Как будто мир с готовностью и смирением признает моего отца хозяином. И мать приходила. Выгонять меня под перекрестный огонь двух тысяч дневных глаз. Зажимать меня в тисках рождения, воспитания и предопределенной участи. И я подумала...что проще одной. Ни боли, ни разочарования, ни отговорок, ни обид, ни поучений, ни страхов. Вы так не считаете? Нет, говорит король. Я так не считаю. Но спасти Вас будет труднее, чем я думал.
   Следующие дни передвигаются рывками, солнце неожиданно выскакивает из-за горизонта, отвлекая короля от раздумий. Во дворе невеселая, тихая сутолока; ни перебранок, ни многозначительных подмигиваний, ни зубоскальства; вороний грай. Король проверяет, хорошо ли закрепили груз на телегах, как смазали колеса, все ли собрали в дорогу, откуда дует ветер, насколько усилили охрану, снять с лошадей эти попоны, немедленно, вы едете на Восток, вам известно, какое действие там королевские цвета производят? Ветер своего мнения не меняет. Альберту полагается ликовать, прятать ухмылку радости и повторять пресловутое и обязательное "Я же говорил", однако он мрачен, избегает короля, выбирает извилистые пути, неуверенные в собственной конечной цели. Афанасий не отказался бы поднять ему настроение, но у него и минутки свободной не выдается, дел по горло: высматривать, вынюхивать, выслеживать. Принцесса возлежит на парче, голова чугунная, руки свинцовые, глаза слипаются, сонное блаженство и мороз завешивают ее невесомой кружевной кисеей. Солнечному свету не пробиться через ветвистые сплетения инея на стекле.
   В далекое от меня утро принцессу будят, помогают умыться, расчесывают ей волосы, убирают мягкие непослушные пряди со лба, облачают в пурпурные ткани, в серебристые меха и под руки ведут по искрошенным ступеням, древним галереям, истертым переходам, в предательски поскрипывающие двери, под угодливо изогнувшимися арками, мимо разноцветных витражных окон. Перед закрывающимися глазами принцессы проплывают ветхие гобелены, потускневшие росписи, мертвая виноградная лоза, отзвуки проигранных битв, эскизы ненаписанных картин, робкое бормотание непрожитых жизней, мерцание снов в паучьих углах. Обреченная северная девочка чувствует, что эти неверные спутники призваны составить ей компанию в заключении. Она выходит на Божий свет, Божий свет ослепляет ее, ибо человека, взирающего на светлые Божьи тропы, расплата не минует; принцесса не обращает внимания на боль, принцесса раскрывает глаза как можно шире, ее зеленые глаза слезятся от ветра, а ветер дует с Севера. А в зеленых глазах принцессы отражается король, он остановился рядом с приготовленной для нее вороной кобылой, рука в перчатке перебирает темную гриву лошади. А в звенящей вышине последнее утро января отмечает свое краткое пребывание в мире, и его свежая, прохладная песнь разносится окрест. А Георгий выказывает неоправданное презрение к истории; не желает населять воображение окровавленными широкоплечими властителями, железным лязгом, пластами рыхлой плодородной земли, сварами и драками единокровных братьев. Константин гадает, кем можно населить воображение, кроме героев прошлого? Но старший наследный принц тайнами не делится.
   ***
   Девочка моя, думает король. Что заставляет меня сдаться? Почему я прислушиваюсь к Альберту и его прихвостню? Будто проникло вглубь меня диковинное, дурное волшебство. Будто я хвастался, что обуздаю дикого жеребца, а он сбросил меня, едва я сел на него верхом, и сломал мне хребет. Столько обязательств, обещаний, обетов, клятв, надежд, просьб, как мантия, укутывают короля. Столько глаз, рук, ртов, желудков, сердец, легких, селезенок, мозгов король должен обеспечить притоком крови. Столько срубить сосен, затопить печей, задать корму свиньям, козам, курицам, молока кошкам уделить, столько открыть лечебниц, школ, странноприимных домов, ночлежек, трактиров, столько пшеницы и гречихи посеять, столько построить мельниц и монастырей, столько детей вырастить в любви и радости. Но король более не способен выполнить ничего из задуманного и обещанного. Потому что в черных глазах короля отражается потерянная, задумчивая девушка, облаченная в серебристые меха, ее русые волосы рассыпались по плечам; до короля доносится ровный стук ее сердца, который становится медленнее и тише с каждой минутой, тонущей в звонкой выси. Контуры предметов сдвигаются, плывут и вспыхивают, изведанная реальность улетучивается вместе с паром, вырывающимся изо рта принцессы, вздохи все спокойнее, все реже. Король пробует поймать, схватить, удержать, заслонить. Уберечь. Но ловит собственный хвост, хватает целыми горстями воздух, держится за давнопрошедшее время, оборачивается -- и голая, заснеженная равнина ложится ему под ноги. Принцессу подсаживают на лошадь, она неуверенно берет в руки поводья, возницы с кряхтением заваливаются на телеги, отборные королевские гвардейцы, отряженные охранять принцессу, гарцуют в голове каравана. Наконец, вереница фургонов, людей, животных цепью растягивается по белым полям, звенья этой цепи впились в короля так, что придворный врач крутит головой и советует Альберту быть начеку. "Начеку? Вы что это подразумеваете? Вам на плаху захотелось? За государственную измену?" "Да я ни сном ни духом..." "Что руками разводите? Вылечите моего брата. Сию же минуту. Что у вас там? Травы, снадобья, пустышки, мухоморы -- тащите все, что пригодится, если чего нет -- я разошлю людей, хоть на край океана, скажите, я добуду". "В некоторых случаях медицина..." "В некоторых случаях медицина -- что?" - упавшим голосом спрашивает Альберт.
   И принцесса погружается в сон.
   ***
   Мимо королевского замка марширует монотонный, затяжной, провисающий под давлением неразрешенных конфликтов год. Под конец злополучного месяца января принцу Альберту доносят о незначительном происшествии в восточных провинциях. Принц Альберт испускает горестный вздох и роняет голову на дубовый стол в морщинах и пятнышках, за которым он восседал в послеобеденном благодушии. Скорость падения его головы соответствует степени болезненности удара. Спустя минуту пребывания в выразительной скульптурной неподвижности он решает: пришла пора вернуться; отлепляясь от столешницы, объясняет гонцу, что для короля эти сведения не то чтобы лишены практической выгоды, тем не менее, несколько, эммм, неуместны...ой, чего греха таить, вредны. Гонец согласно кивает, за плечом у него из ниоткуда вырастает король, жадный до любых знаний, вредных, безвредных. Альберта подбрасывает, он разевает рот, ложь вертится на кончике языка, но соскочить не успевает, так как король, чувствуя, что люди, места и обстоятельства рыбьей костью застряли у него в горле, достает меч из ножен и прижимает его к шее незадачливого худенького гонца с целью наглядно проиллюстрировать принципы монархического правления. Молодой человек косит глаза на острие. Его длинное нескладное тело замирает, волны крови прекращают биться в берега сосудов, спутанные волосы и грязные ногти приостанавливают рост, грудная клетка забывает расшириться, мозг объявляет забастовку. Однако, чтобы избежать окончательной ссоры с работодателем, грозящей уходом в отставку, он соглашается выполнить еще одно задание, и гонца прорывает. Поток известий заливает пространство, отдельные новости колотят хвостами, издыхая на полу. Альберт ходит по комнате, добивает из жалости наиболее крупных и живучих. Король внимает запинающейся, прерывистой речи гонца и отводит меч в сторону. На Востоке завелось чудовище. Информация путаная, толком в ней не разобраться, но слухи, но фантазии, но домыслы, но зерно истины в бреднях. Говорят...словом...гонец проглатывает наименование летучего зла. Не было, не существовало, отродясь не поганило белый свет, а тут вот -- самозародилось. Коров жрет. Людей губит. Огнем плюется. Мерзостное создание. Природная аномалия. А факты, факты таковы. Похоже, тварина эта разорила...ну, известное место. Отборные королевские гвардейцы умерщвлены зверским образом. Погром, разруха, крах. Но...ну, известной особы нет. Нигде. Равно и останков не обнаружено. Что там произошло -- одному Богу...
   "Стой", - кричит Альберт.
   Опомнись, взывает Альберт. Нельзя тебе. Я этого не хотел. Но ответа не получает.
  
   ***
   И вот король покидает свое королевство. Он скрывается от погони, уходит в подполье, и не приходится ждать: ни записки, ни строчки, ни звонка; ни извинений, ни оправданий, ни откровения; ни любви, ни тоски, ни жалости; и уж тем более не приходится рассчитывать на его благополучное возвращение. Он уходит из знакомой ему реальности в выдуманный мною глухой лес, бросается в льдистые объятия безнадеги, тщится отыскать опустевший замок в безлюдных землях, а ведь дороги в это место и Господь Бог не помнит, не то, что я.
   Но таковы уж его намерения, и нет человека, способного помешать безумным замыслам короля. Альберт труслив и нерасторопен, рыжему мерзавцу подобный поворот событий только на руку, наследные принцы маленькие и бессильные создания, а я обещала не вмешиваться, да вот незадача: доставала с утра книжечку почитать, а письмо-то и выпади из страниц, стань прахом, пеплом взвейся, пылью по комнате разлетись. Все, что осталось от короля и безумных его замыслов, и от одиноких его ночей, и от тревожных снов, и от бесполезных свершений. Темным зимним утром, незадолго до рассвета, он оставил свою прежнюю жизнь, отказался быть героем моего романа и растворился -- куда глаза глядят, на все четыре стороны, не поминайте лихом, лиха беда -- начало.
   Да здравствуют безумные короли.
   Слава их негероическим и бесчестным подвигам. И отчаянию его, и бесприютности его -- слава. И долгому, долгому пути.
   Конец, так и быть, приведу без изменений.
   Прощай, моя милая девочка. Не знаю, почему я написал это: ведь я же иду к тебе, и мы скоро увидимся. Не понимаю, что за странное, беспокойное чувство овладело мною. Быть может, так ощущается бескрайний мир, в который я не верил, потому что с начала пути непреложной истиной для меня являлось существование в одиночку, без связей, крючков и зацепок, без понимания и одобрения других людей; существование короля. Год назад я нашел тебя в колыбели безукоризненно чистого утра, и бескрайний мир развернул передо мной нежные лепестки, ибо я, не ведавший помощи, не знавший милосердия, протянул тебе руку. С самого утра метет. Белая смертная пелена повисла над дорогой. Но я пробьюсь сквозь нее, как и тогда, я доберусь до тебя, как и тогда добрался, шаг за шагом, по сугробам, назад по своим следам, и мы встретимся вновь, маленькая моя, несчастная девочка, заточенная в комнате тысячи демонов; мрачные сновидения посещают тебя, во сне ты видишь меня, моих сыновей, сыновей моих сыновей, и судьба нашей семьи ясна и неотвратима, но я клянусь: я разорву этот порочный круг, я отыщу тебя в сердце мира, я освобожу тебя. И больше никому не придется страдать, надрываться в необъяснимой тоске, пытаться заполнить пустоту и -- гнетущий день за гнетущим днем -- разматывать неудержимо уменьшающийся клубок жизни, - жизни без тебя.
   (Ах, как нравится мне этот дешевый пафос! Особенно, когда заранее известно, что все эти потуги и сверхчеловеческие усилия ни к чему, ровным счетом ни к чему не привели!)
  
   ФЕВРАЛЬ
   НАСЛЕДНИК
   Письмо N1.
   Любезная сестрица!
   Я так давно не писала тебе, что, боюсь, ты могла подумать, будто я пропала без вести, растворившись в тоске излюбленных мною ночных часов. Вероятно, даже если бы так и случилось, ты бы не придала этому особенного значения. Мало того, что ты возненавидела меня, едва подошло к концу наше детство. Теперь ты еще вздумала меня игнорировать. Ни на одно мое письмо (а ведь каждое стоило мне невообразимых душевных усилий!) я так и не получила ответа. Из-за этого я вынуждена сомневаться в твоем существовании, что само по себе странно, не находишь? Тем более, если тебя нет, значит, и над моей жизнью нависла тень простого и обязательного вопроса. Только не подумай, пожалуйста, что я пытаюсь разжалобить тебя таким дурацким способом и вымолить хоть строчку, хоть слово. Я пишу тебе без надежды на понимание, без цели; возможно, это единственное мое действие, навсегда лишенное смысла. Но знаешь ли ты, как это отвратительно - сидишь, растекаясь мыслями по воздуху и собой - по кровати, и думаешь, думаешь, думаешь. Образы непрерывно лезут в голову, расталкивают друг друга локтями, не дают покоя. Ты погружаешься в них, как в ледяную воду, которая сперва впивается в тебя адскими иглами, а после дарует вечное спокойствие, и тоскуешь. Процесс погружения сам по себе несложен, тоска же разнообразна и непредсказуема.
   Впрочем, откуда тебе знать? Ты и не подозревала никогда, что бывают подобные чувства. В твоем приветливом мире нет места сумасшествию, вынужденному прикидываться здоровьем. Как будто ты более не ты, а нечто вроде тени Гамлета, чьи сомнения никого уже не интересуют.
   Знаешь...точнее, нет, ты не знаешь, но раз уж я подняла эту тему, придется мне лезть в петлю и продолжать в том же бодром лживом духе. Договоримся так: это мое последнее письмо, поэтому я буду очень (можно ли?) откровенна. Да нет, я никогда не врала тебе в письмах, просто у каждой мысли, которая приходит ко мне, двойное дно. Разумеется, так было не всегда. Порой мне вспоминается: комната, вылепленная из ослепительного солнечного света, в ней почти нет мебели, только непостижимый простор ограниченного пространства, девочка лет шести сидит на полу, зачарованно смотрит на черные кружева букв, с благоговением перелистывает плотные страницы. Там мы с тобой - сидим на холодном полу в зимний полдень, читаем друг другу разные истории. Теперь мне кажется, что ты уже тогда начинала засыпать. А может быть, и нет. Видишь ли, только в моей жизни ты оставила след, который нельзя смыть дождем или снегом засыпать, то ли пересадку сердца сделать; весь остальной мир по тебе не скучает. Наплевать на тебя остальному миру. Не думаю, что ты обидишься на эти мои слова, не думаю, что ты вообще способна обижаться, не думаю про тебя, каждый божий день я про тебя не думаю.
   Я живу хорошо, и будь ты проклята. Я живу хорошо, а тебе вздумалось проснуться. Мерзавка. Это ты у нас любительница пилить людей и твердить про ценность мгновения, одухотворенность (верно?) существования, много абстрактных понятий, какая-то монументальная бессмыслица, интеллектуальный обман, торжество снобизма. Это ты у нас погрязла в грехе гордыни. Чертова спящая красавица. Снобка.
   Ну вот, дай волю чувствам. Твой тезис, между прочим. Он себя не оправдывает.
   Была одна такая история в нашем детстве. Может быть, и ты ее помнишь. А если нет, не напрягайся, я сейчас помогу тебе с этим. Хотя кто тут нуждается в помощи?
   ***
   Принц-регент, о котором мы с вами немного потолкуем, стоял у власти энное количество лет. Принц-регент, о котором мы уже начали толковать (если вы еще не заметили), стоять у власти не любил. Сидеть у власти не любил. Лежать - тоже не особо любил. У меня есть опасение, что он вообще мало что в жизни любил. Короче, депрессивный был тип. По любому поводу начинал париться и переживать. То ему казалось, что он мог бы спасти своего братца-короля, но не спас (бред полнейший), то ему думалось, что лидер государства из него плохой (здесь он был близок к истине), то мерещилось, что у него и племянников-то воспитать по-человечески не получается. В общем, я уже сомневаюсь, что этот товарищ достоин того, чтобы о нем рассказывали, но сделанного не воротишь, начатого не переиначишь, так что мы с вами попали. Сказать по правде, не так уж много у меня времени - вовсе не потому, что я лежу на смертном одре, или скоро придет мама и погонит меня спать; просто я опасаюсь (да уж, опасений у меня много), что мне станет неинтересно рассказывать, я брошу это все на полдороге, и так вы и не узнаете, чем дело кончилось. Или вам станет неинтересно слушать, вы бросите это все на полдороге, а меня будет мучить незавершенная история. В общем, закончить надо поскорее, только вот таких рассказчиков, как я, легче пристрелить, чем добраться с ними до конца.
   В общем. И целом.
   Принцу-регенту Альберту доносят, что старший наследный принц Георгий убил младшего наследного принца Константина, нашли-де старшего наследного принца Георгия на полянке, сидел он рядом с разлегшимся на хрустком снегу младшим наследным принцем Константином, думал о чем-то своем, а из груди его брата торчало острое рубящее орудие убийства. Подняли крик, шум и беготню, а старший наследный принц только смотрел на это все презрительно и ни слова в свое оправдание не говорил.
   В этот конкретный момент своей жизни регент разрешает один из постоянно терзающих его вопросов: да, и воспитатель из него тоже плохой. Доволен ли он тем, что получил ответ? Можно спорить.
   Принц-регент Альберт поднимает тяжелый взгляд на замершего у входа вестника. Думает: надо ведь произнести что-нибудь пафосное, что-нибудь такое...поглупее. "Мальчики кровавые в глазах", "Чума на оба ваших дома", "Бойтесь данайцев"...нет, это совсем другая степь. Легко сочинять трагедии. Всегда нужные слова находят нужное место. А вот мне и сказать-то нечего.
   - Как это случилось?
   Вестник шагает вперед, выхватывает воображаемый меч из воображаемых ножен и изображает хитрый выпад, добивая воображаемого противника. Даже голос его кажется регенту нереальным (атрибутика кошмарного сна: темь, тень, синь, туман, замогильные завывания). Только кровь на руках настоящая.
   - Видите ли, изволили холодное оружие детям давать.
   - Детям, - бормочет Альберт и закрывает глаза, старея на несколько суровых зим. Детям, как же. Видели вы их, всматривались в выражения их лиц, наблюдали, как они ходят, едят, поворачивают головы? Эти двое...этот один давно уже не ребенок, потому что нет на свете такого ребенка, что таскает за собой знамя иронии и хаоса. Когда ребенок чувствует себя нелюбимым, он начинает бить в барабаны тревоги и уничтожать вещи и жизни, потому что таков уж его способ говорить с миром. Но Георгию никогда не требовалось ничего разрушать, поскольку он не хотел вступать ни в какие экзистенциальные диалоги. Он не хотел, чтобы его любили. Мне вообще сложно представить, чего бы мог хотеть старший наследный принц, чудовище, высеченное из вечных льдов.
   Вестник, переминаясь с ноги на ногу, решается прервать раздумья регента.
   - Как поступить изволите?
   Альберт неохотно разлепляет веки.
   - А где...где Георгий?
   - Ну, ясно же, в тюрьме.
   Кому ясно, а кому и не очень, думает Альберт. Хотя - кто же выступит против логики вещей? Кто-же-э-тот-че-ло-век? Там-си-дит-в-тюрь-ме-бе-зу-мец-ждет-ког-да-же-я-при-ду.
   - Я сейчас же отправлюсь туда. Где Константин?
   - Обмывают.
   Обрушилось на принца-регента, раздавило, размазало, разыграло невинность, расписалось в получении, рассвело и закатилось, разорило и развело.
   - Идите, - задыхается принц-регент под тяжестью обломков. - Избавьте меня от...
   Но от чего избавить вас, несуществующий вы человек? Это мне не терпится спихнуть вас с рук, чтобы вы своими соплями и страданиями не портили мне общей картины благоустроенности Вселенной. Это я задыхаюсь под тяжестью вашей истории, это вы выносите мне мозг и не даете жить в тишине и спокойствии. Кто вас просил вообще залезать ко мне в голову, несносный вы персонаж? И нечего так глубоко вздыхать и приковывать взгляд к лакированной поверхности стола. Что вы там хотите высмотреть? Думаете, там инструкция по воскрешению мертвых появится? Так вы Библию лучше почитайте, эй, алло, принц, слышите?
   Нет, не слышит.
   Да и где ему меня услышать, его в эту минуту и труба Гавриила от своих мыслей не оторвет.
   Нет бы мне про нормальных людей сочинялось - ну, там, про несчастную жизнь офисного планктона и как тяжко по утрам ездить в метро, или про человека, которому пристрастие к фаст-фуду мешало осуществить свою мечту и купить себе "Хаммер", а потом он вдруг решительно преодолел свои вредные привычки, разбогател в три месяца, купил себе "Хаммер", а потом ел себе свой крыжовник и приговаривал: "Ах, как вкусно!" Хотя что это я, как можно "Хаммер" приравнивать к крыжовнику.
   Увы мне и ах, не сочиняется про нормальных людей, хоть тресни. Так что чешем дальше про Альберта.
   Давным-давно (то ли в прошлой жизни, то ли в прошлом цикле существования Вселенной) я рассказывал сказку наследным принцам. Ну, они тогда помладше были, то есть, здорово помладше, совсем дети (нет, не Георгий, нет, тот никогда). И - уже вечер, темно в комнате, только пламя камина, треск веселый, Константин тоже веселится, а Георгий - нет, тот никогда. Я сижу на кровати Константина и рассказываю:
   - Жил-был (так ведь начинаются сказки?), жил-был один кот. Обычный кот в полосочку. Он жил себе, ловил мышей, как порядочный кот, но в один прекрасный момент устал заниматься этим делом.
   - Почему? Почему он устал? - немедленно оживляется младшенький. Глазки у него так блестят...восторженно. Георгий - тот тихо лежит, ни шороха, ни движения.
   - Знаешь, под старость люди...звери тоже, соответственно...начинают задумываться, а тем ли они вообще занимались по жизни, может, они ошиблись где-то, разбили что-то не то, накричали на кого-нибудь зря.
   - Как ты на меня вчера накричал, да? А кошки тоже думают? Ой, а я и не знал! А говорить они умеют? А почему не говорят? Не хотят, да? А я думал, они совсем глупые, как младшие фрейлины, только младшие фрейлины еще говорить умеют.
   Из полумрака доносится смешок, это Георгий, над изголовьем его кровати взвивается стяг иронии. Господи, спаси и сохрани, этот...ребенок (там-си-дит-в-тюрь-ме-бе-зу-мец) во что-нибудь верит? Честно говоря, не думаю, что хочу знать ответ.
   - Так. Это тебе Георгий про фрейлин наговорил? Значит, себя он полагает умнее всех на свете?
   - Дядя.
   Вот он подает голос из темноты. Как же мне с ним разговаривать, если я бессилен против него? Если я боюсь его до чертиков? И как я дошел до состояния, в котором меня способен запугать маленький ребенок?
   - Георгий.
   - Я не считаю себя умнее всех на свете. Но вряд ли стоит сомневаться в том, что я умнее этих девчонок.
   Ну кто бы сомневался, племянничек. Был бы ты глупее, чем они, я бы качал тебя на руках и закармливал конфетами. А так, едва я оказываюсь рядом с тобой, на меня начинает дуть из какой-то то ли щели, то ли из угла, и ветер еще холодный, пронизывающий до печенок, и снежная равнина перед глазами, и безнадежно устало сердце.
   Но я беру себя в руки, я целую страну в руках держу, что я, себя не смогу в руки взять?
   - Георгий. Еще раз я услышу подобное от тебя - или от Константина - и тебя ждет крупное наказание.
   - Ладно.
   Ладно?! Это и вся твоя реакция? Ты не собираешься протестовать, надуваться, кататься по полу, хныкать - как ведут себя нормальные дети? Ну вот, он фыркнул. Мурашки по коже. Холодрыга, вечные льды - и тоскливая, тоскливая снежная степь перед глазами.
   - Дядя, а дальше, дальше что было?
   Ох, теплеет, атмосферный фронт меняется, благодать-то какая.
   - А дальше...больше. То есть, кот больше не ловил мышек. Просто лежал на солнышке, грел старые косточки и размышлял о...
   (О чем? О вечном примирении и о жизни бесконечной? Принц-регент, я вас умоляю. Что за сказки вы детям рассказываете? А потом удивляетесь, что старший наследный принц какой-то не такой. Ну, что выросло, то и выросло).
   - А разве костям бывает тепло? - не верит младшенький.
   - Бывает, а то как же. Палец из носа вынь. Вырастешь, постареешь, поймешь.
   - А я скоро вырасту и постарею?
   (Никогда. Потому что там-бе-зу-мец-ждет).
   - Быстрее, чем тебе кажется, - обещаю я. Ну зачем? Почему не отмерить ему больше времени, почему не позволить жить, кто вложил мне в руки холодное оружие, кто проворачивает сейчас тупую иглу в моем животе? Мне бы не упасть головой на стол, мне бы продержаться, мне бы пожить - еще, еще... А я добавляю, мало мне было украсть у него столько времени:
   - Все стареют, так что...
   - А папа?
   И снова - жуть притаилась на соседней кровати, скалится, ехидничает. А я бессилен.
   - Сказка. Или я ухожу.
   - Нееет! - взвыл Константин. Он тоже был удивительным. Так ловко умел манипулировать людьми, младшие фрейлины души в нем не чаяли. Обмывают. Как можно так брякнуть, словно он просто...какой-то...человек.
   (А по вашей версии, кем он был? Ладно я, он сочинился месяц назад и к этому моменту уже был убит, но вы-то, вы-то знали его всю его недолгую жизнь - по-вашему, выходит, он был кем-то вроде высшего создания, духовного существа, безгрешного ангела? Ну ведь бред же).
   - Если так, вы меня больше не перебиваете.
   - А это он все перебивает!
   - Все, спокойной ночи.
   - Нееет, я больше не бууууду! Дядя! Ну дядя же!
   Я покосился на Георгия. То ли ветер разгуливает по дворцу, то ли моя крыша разгуливает где-то отдельно от меня. Хорошо бы это был ветер.
   - Значится, мыши зажили припеваючи, кот лежал на солнышке, а его хозяин играл на скрипке. Да, хозяин его был скрипачом.
   - Ой, - восхитился Константин. - Так это был кот нашего придворного скрипача? А куда он потом делся?
   - Нет! Наш скрипач тут ни при чем! Это был другой. Не перебивай.
   И я рассказываю им сказку про то, как кот хотел научиться играть на скрипке, но ничего у него не вышло, он порвал все струны и исчез - из сказки, из жизни, из моих снов, отовсюду удалось ему скрыться, только вот память моя подвела: в моей памяти он нашел убежище. В комнате тишина, на потолке театр теней; слышно, как посапывает Константин, а из угла, где живет жуть, - ничего. И что за сказки я рассказываю детям? Ни сюжета, ни ответа, ни привета; чем закончилось, непонятно, но вроде плохо; а если плохо, зачем вообще тогда было затевать все это дело? Хочу подняться, выйти на цыпочках, но, неумолимый, догоняет меня в дверях голос:
   - А дальше?
   - А что...дальше?
   - Куда кот делся?
   - Ну, знаешь! Это уже истории неизвестно. Пошел, мало ли, погулять. Коты любят одиночество.
   - Неправда. Никто не любит одиночество.
   Да, а как же ты, племянничек?
   - Я помню.
   - Говори тише, а то брата разбудишь.
   - Я помню, папа пытался играть на скрипке. Но у него не получалось. Он очень злился. А когда не злился, был печальный. Я не помню его улыбку. Он улыбался когда-нибудь?
   Тут меня придавливает к полу, я чувствую вес этих цепей на мне, но я справляюсь (я должен, я должен справляться), я распрямляюсь (не стесняйтесь, навешивайте!) и говорю темноте:
   - Да. Да, конечно.
   - Ты не умеешь рассказывать сказки, дядя. Ты слишком честный.
   - Вот как? Хорошо, в следующий раз твоя очередь. Я у тебя поучусь.
   - Нет. Я не люблю сказки. Но Константину нравится, так что пусть. Думаю, с ними жизнь не кажется ему скучной.
   -...а тебе?
   - Кажется. И с ними, и без них. Спокойной ночи, дядя.
   Из-за тебя мне опять будут всю ночь сниться кошмары. Неужели ты не понимаешь, раз такой умный? Жизнь не бывает скучной. Нам бывает скучно жить. И через много лет: я отрываю взгляд от стола, поднимаю голову, а в воздухе тает звук звякнувших цепей.
   (Боже, регент, а мне уж стало страшно, что вы никогда не закончите вспоминать!)
  
   Письмо N2.
   Дорогая сестричка!
   Я и в самом деле пропадаю. А кому охота пропасть? Кому охота исчезнуть без следа и без следствия, без остатка и уж точно - без упоминания в исторических источниках? Вот, видишь ли: сижу тут одна, пью горький кофе, пишу тебе письмо, за окном - самолеты и спутники мне подмигивают, ночь захлебывается в городских огнях. Мне жаль, что ты не можешь посмотреть на эту ночь вместе со мной. В конце концов, или ты, или я, не так ли? В конце концов, среди концов... Только вот меня легче пристрелить, чем добраться со мной до конца. Но и ты чувствуешь: три-четыре часа - и наступит утро, потому что законы материальной Вселенной беспощадны, а Господь Бог не станет удерживать луну на небе из-за маленького сражения в одной неправедной душе, хотя бы эта душа сражалась с полчищами слов и мыслей.
   И следующая высота, которую нам с тобой предстоит взять, - сцена в тюремной камере. Итак: сыро, промозгло, лужи радостно чавкают под ногами, факелы почти не дают света, кислород из воздуха вытеснила какая-то неопределимая вонь. Регент опасается, что потеряет сознание прямо посреди коридора, но идти быстрее не может: не разгоняться, не разгоняться, иначе нечеловеческая злоба, что впилась острыми зубами в мое сердце, поглотит меня - без следа, без следствия, без остатка.
   ***
   Я спросил зло:
   - А что, тюрьмой у нас не пользуются?
   Тюремщик вытаращился на меня:
   - Да как, ваша милость? Переполнены...
   - Тогда что вы тут развели антисанитарию? Почему у вас палки по стенам развешаны вместо факелов? Здесь вообще убираются хотя бы раз в столетие?
   - Да...как...
   Я подавил в себе желание задвинуть этой морде в ухо. Плотоядное хлюпанье под ногами сводило с ума.
   - Далеко еще?
   - Да нет, ваша милость, пришли...вот, - он засуетился около массивной двери, зазвенел ключами, застучал засовом; я выхватил у него ключи, выставил его в коридор и проследил, как он неторопливо и чуть ли не величественно прочавкал до угла и скрылся из виду. Потом я запер за собой дверь и обернулся.
   Старший наследный принц стоял посреди камеры; ноги широко расставлены, руки сложены на груди, взгляд устремлен на меня, заходящее солнце за его спиной бьется в решетку на окне, просится внутрь, но получает отказ. Дует. Ледяной ветер несется по пустому миру.
   - Регент. Что-то вы задержались. Прикидывали, во сколько обойдутся казне похороны?
   Я промолчал. Ненависть не щадит никого, и она уже начала лакомиться моим сердцем.
   - Я правильно понимаю, суд - это всего лишь формальность? Что вы решили со мной сделать, регент? Или Афанасий еще не вынес приговор?
   Я промолчал. Ненависть отрывала от моего сердца громадные куски и с наслаждением пережевывала.
   - Как-то скучно с вами. Как будто со стеной разговариваешь. А я-то рассчитывал на занимательную светскую беседу.
   Ненависть подбирала крошки, мимо меня мелькнули стены, глаза заволокло серой мутью, а потом я очнулся и понял, что избиваю его, а он даже не пытается оттолкнуть меня или ударить в ответ. И не то чтобы я ему пощечины отвешивал, нет, я бил его кулаком в лицо с дикой какой-то ритмичностью, словно привык таким образом людей избивать. Застарелая обида, давний гнев. Ни разу в жизни мне не удалось припереть тебя к стенке. Отыграюсь на твоем сынке.
   (Ах, Альберт, Альберт!.. Что же вы, в самом деле, единственного - теперь - наследника порешить хотели?)
   Я вскрикнул и отпустил его, он молча рухнул на грязный пол, с трудом перевернулся на спину и уставился вверх. Было так же - в темноте, на соседней кровати, но сказка нынче другая, будь оно все проклято. Я попятился, привалился к стене и прошептал:
   - Зачем? Он что, мешал тебе? Заговор против тебя составил? Войска собирал, народ подговаривал? Убийство на охоте подстраивал? Что? Что из этого он делал? На что из этого он вообще был способен, если и комара на себе прихлопнуть не мог?
   - Вы не поймете, регент.
   Я подошел к нему, опустился на корточки и заглянул в его потрясающе красивые голубые глаза.
   - Я никогда не пойму. Сам посуди. У меня нет...как бы выразиться получше...у меня нет таких душевных свойств, которые позволили бы это понять. Я ни в коем случае не святой, но до такой низости я бы не опустился. Но я оптимист. Ухмыльнешься - и я снова тебе врежу, а угрызений совести не почувствую. Так вот, я оптимист. И я думаю...я надеюсь, ты избавишь меня сейчас от мук, которых мне не миновать, если я попытаюсь сам себе объяснить твой поступок. Ты расскажешь мне все, как было, по порядку, разложишь по полочкам свои душевные порывы...которых, вероятно, нет у тебя, но все же...и все свои мысли заботливо мне разжуешь и в рот положишь. И тогда я пойму, какая пакость в тебя забралась. И я клянусь, я ее из тебя вытяну и изничтожу. Не знаю, останешься ли ты в живых после этого, честно говоря, меня это не волнует совершенно. Я сталкивался с разными бесами, но что сидит в тебе, - не знаю. Ты мне скажи.
   Он закрыл глаза и усмехнулся:
   - Сталкивались...но не одолели ни одного.
   - Щенок. Псина шелудивая. Что ты обо мне знаешь?
   Я поднялся на ноги и отвернулся к окну. Я боялся заплакать при нем.
   - А что вы знаете обо мне?
   - Я знаю, что тебе лучше бы вообще не рождаться. Или родиться вторым. Или отдать первородство Константину. Да только ты и похлебки не стоишь. Это я точно о тебе знаю.
   Он засмеялся. От его смеха хотелось спрятаться в самую глубокую и темную нору на свете.
   - Это значит, что вы не знаете ничего. Зато мне кое-что известно. Почему вы хотите избить меня до полусмерти. Почему вам стыдно, тошно и противно взглянуть на меня. Вы вели себя точно так же, когда умер король. Те же ощущения, не правда ли? Пустота, одиночество, беспомощность, страх. Короче говоря, утраченная власть.
   - Я тогда приобрел власть, - слова мои раскатились по полу чугунными ядрами. Солнце слепило глаза.
   Он фыркнул. Чур меня, чур меня.
   - Регент, вы же умный человек. По крайней мере, я вас всегда считал неглупым. Никто на этой земле ни над чем не властен. Что, вы можете воскресить Константина? Или своего брата? Или хотя бы - не будем говорить о воскрешении, куда уж там! - можете контролировать меня? И даже меня оставим в покое. Можете себя контролировать? Да не плачьте вы, регент. Вы ведь приобрели власть, по вашему утверждению. Так сдержите слезы.
   А я не мог, солнце выжигало мне глаза. Я спросил у солнца:
   - Как это произошло?
   - Ну как, как... Мы поссорились. Он выхватил меч. Он же задним умом был силен. Я хотел остановить, не удалось. Я защищался. Все.
   - Из-за чего вы поссорились?
   - Дядя...
   Я вздрогнул.
   - Из-за чего ссорятся братья в нашем возрасте? Разумеется, из-за девушек.
   - Не вешай мне лапшу на уши. Это невозможно. Я в жизни не поверю, чтобы какая-то девушка заинтересовала тебя настолько, что ты не согласился уступить Константину. Более того, я в жизни не поверю, что у тебя есть живые человеческие интересы.
   - Видите, регент. Вы ничего не знаете. Девушка так красива, что глаз не оторвать.
   - И кто она?
   - Да так. Младшая фрейлина.
   - Они же...совсем глупые.
   - Ну дядя, - неожиданно капризно протянул он. - Для красивой вещи мозги необязательны.
   Я стиснул зубы.
   - Как я и говорил: в жизни не поверю, что ты влюбился.
   - Хорошо. Она была умная. Мозги не помещались в черепной коробке.
   - Так. По всей видимости, ты отказываешься сообщить мне, что случилось на самом деле.
   - Регент!
   Я попрощался с солнцем и повернулся к нему. Он сидел на полу вытянув ноги, опираясь спиной о стенку. Лицо начинало распухать и приобретало желто-синий оттенок.
   - А вы тоже отказываетесь сообщить мне, как на самом деле умер мой отец?
   Я стал камнем. Я не мог дышать, моргать, двигаться и жить.
   - Кабан на охоте? Серьезно? Кого вы дурачите, регент?
   - Он...
   - Вы его убили. Верно?
   Я пытался понять, что это. Там, в глубине его глаз, там, за сиянием его победной улыбки, там: причина, по которой я опять разгромлен, отвратительное бесовское отродье, живущее в недоступных мне углах этой темной холодной души.
   - В тебе поселилось зло.
   - Да бросьте вы это дело. Громкие и бессмысленные фразы ни разу еще ни одной проблемы не разрешили. Быть или не быть, тоже мне.
   Я обнаружил, что с меня хватит. Опасно одним воздухом с ним дышать. Я направился к выходу.
   - Дядя.
   Что-то в его голосе заставило меня остановиться.
   - Ты думаешь, я его не любил?
   - Я думаю, что твой меч до сих пор торчит из его груди. И этот факт позволяет мне зачеркнуть всю твою прошлую жизнь. А любил ты его или нет в прошлой жизни - какое это имеет значение?
   - Его не вернуть теперь.
   Я долго молчал. От моего сердца не осталось даже крошек.
   - Тебя бы короновали через год. Хвала Господу, этого не будет. Я приходил сюда с целью понять. Я действительно этого хотел. И поскольку наши искренние желания всегда исполняются, я понял. Наверно, можно сказать, что я прозрел. Ты - чудовище. А у чудовищ не бывает мотивов или стремлений. Ими движет страсть к разрушению. Чудовище топчет посевы, пожирает скот и крадет девушек - просто так. Такая у него природная потребность. Можно ли обвинять его в совершенных преступлениях, если оно не сознает, что творит? Скорее всего, Господу Богу и эти твари нужны. А зачем...ему лучше знать.
   (Знаете, принц, временами я не чувствую себя собой. Я придумываю слова, они теснятся у меня на языке, я выпускаю их в окружающее меня пространство, и они становятся такими странными и чужими; в результате, я говорю совсем не о том, о чем хотелось. Мне кажется, у этой вашей речи похожее происхождение. Вроде того, что мы с вами заточили сами себя, чеканя слова, как решетку собственной клетки.
   Приятно все-таки откровенничать с людьми, которые не могут тебе ответить).
   - Судя по тому, что вы говорите, я бы стал великим королем. Если не величайшим в истории. Ну, папашу я бы точно перещеголял.
   - И поэтому, - я внушал себе, что ничего не слышу, что сегодня ночью они не заявятся ко мне, - не будет никакого суда. Династия прекращает свое существование.
   - Ой, что вы бесконечно драматизируете. Женитесь уже наконец-то.
   - Ты будешь навсегда изгнан из королевства.
   И он засмеялся снова, и стены начали сдвигаться, и закатилось солнце, и ключ не подходил к замку, а руки у меня тряслись, а он все смеялся; в моей груди не было больше сердца, но что-то стукалось больно о ребра, а засов не отпирался, и мне не выбраться из тюрьмы; солнце закатилось, он перестал смеяться и произнес:
   - Только-то?
   Принц-регент Альберт, человек, затравленный бесами, справляется с дверью (он должен, он должен справиться), выбегает в коридор, захлопывает дверь за собой. За семью замками, за семью печатями - неведомая несказанная жуть. Принц-регент Альберт стоит посреди тюремного коридора, и его бьет крупная дрожь.
   (Сталкивались с разными, но не одолели ни одного).
  
   Письмо N3.
   Милая сестра!
   Я не могу припомнить, когда ты погрузилась в свой безоблачный долгий сон. Но это произошло однажды: может быть, зима уже закончилась - или только добиралась до своего логического конца; солнце упивалось возрастающей властью над сутками, снега выпускали землю из объятий. И вот, в разгаре этого поющего, ликующего времени ты рассталась со мной и отправилась в путешествие по несуществующим странам, утонувшим материкам, по дороге решила перейти парочку высохших океанов - и так и не вернулась из затянувшихся странствий, продолжая блуждать по территории сновидений. Конечно, ты потеряла меня из виду, но я следила за твоими перемещениями, посылала тебе письма, читала твои сны - и все надеялась снова тебя увидеть. За прошедшие годы у меня накопилось много такого, что я хотела бы с тобой обсудить.
   Как и у старшего наследного принца, в условном мире которого тоже протекли неслышно условные годы и годы; он стоит на вершине холма; внизу раскинулась столица его королевства - мосты, перекрестки, развилки, развязки, остов брошенного на полпути королевского дворца, кульминационные моменты, летопись поражений, поэма строительства, - словом, большой город лежит у ног Георгия, как преданный пес. В прошлой жизни его отыскали на этом месте, замерзшего до полусмерти (невидящий взгляд устремлен в какую-то точку на небе), доставили во дворец, отходили (Константин плакался у постели, путался под ногами, совал лед, чтобы унять жар). Принц-регент снизошел до выздоравливающего, чтобы уточнить, какого лешего тому понадобилось за пределами дворцовых стен, а также пояснить, что его отношение к подобным увеселениям носит отрицательный характер. Георгий не смотрел на дядю, не слушал его, не говорил с ним; Альберт раздулся, принял обличье спелого помидора и велел высечь любимого племянничка, чтобы удостовериться, что имеет дело с живым человеком. Но Георгий не издал ни звука, и сомнения не покинули принца-регента.
   Старший наследный принц закрывает глаза, задерживает дыхание и прислушивается к тому, что происходит внутри него. Некогда на этом холме он испытал восхитительное ощущение непричастности буйному и неспокойному миру вокруг. Стоял, смотрел на елки, укутанные снегом, любовался дивным снежным сверканием, думал, что можно стоять так неисчислимое количество времени, так что оно потеряет всякую ценность и перестанет надоедливо лезть в его личную жизнь. Неважно, кто предавал его в прошлом или вздумает предать в будущем - он их всех проведет за нос. Он ни на шаг не сойдет отсюда. Пусть онемеет лицо, пальцы закоченеют и перестанут слушаться - и не надо возвращаться, можно превратиться в настоящую ледышку. Ах, какая заманчивая это была мысль - стать чем-то настоящим, в отличие от всех этих людей, которые только притворяются глыбами льда. Выстраиваются в шеренгу бесконечные утомительные дни придворных улыбок, лиц без искры интереса в глазах, поклонов без уважения, назиданий без пользы. В то время вся моя жизнь была предлогом "без". Жуть творилась по ночам - некуда деться, потому что так много людей населяет мой мир; или лучше сказать, что не было ни одного?
   Георгий поводит плечами, глубоко вздыхает, зима проникает в легкие. А потом я решил: неужели нельзя просто сбежать? Глупо как-то умирать в четырнадцать лет в чистом поле, если можно и по-другому избавиться от клятого замка. Я стоял, смотрел на елки, укутанные снегом, и смеялся. Оказывается, так легко. Но тогда я слишком долго думал. Я почти выполнил свой первоначальный план, но они пришли раньше. Мне не хватило сил рвануть в лес по сугробам. Если бы я не простоял там так долго. Может быть, Константин остался бы - жить. Хотя все чаще я думаю, что обстоятельства не могли сложиться иначе.
   Так говорит себе Георгий, поправляет небольшой мешок, перекинутый через плечо, и начинает спуск по пологому склону. Я вернулся. Большинство людей уходит исключительно затем, чтобы вернуться.
  
   Письмо N4.
   Сестра моя, ты живешь теперь в зазеркальной стране, и каждое утро я встречаюсь взглядом с твоими насмешливыми зелеными глазами. Это я заточила тебя. Это я заточила тебя на противоположной стороне жизни. С самого детства я пыталась забыть о том, что ты лучше, умнее, храбрее, справедливее меня. Каждый день, плывя невидимкой по улицам громадного этого города, я уговариваю себя не думать о тебе, не замечать тебя в витринах, старательно обходить весенние лужи, притворяться спящей в вагоне метро, чтобы только случайно - упаси боже! - не разбить хрупкие стеклянные стены твоей темницы. Потому что я боюсь тебя, сестра. О себе я знаю все. Завтра утром я открою глаза, долго буду изучать предрассветных бесов на молчаливом потолке, потом заставлю свое тело двигаться, впущу в себя звуки, краски, запахи, натяну старенький серый свитер и пойду умываться - как всегда, опасаясь встречи с тобой. Ни одной переменной. Минуты посчитаны. Движения точны. Роль сыграна безупречно.
   А ты...
   Что бы стала делать ты, выпусти я тебя на волю? Я могу строить различные предположения на этот счет. Но ни одно из них не будет и наполовину верным, раз уж речь идет о тебе.
   Потому что твоя причина жить в корне отличается от моей. Точнее: просто потому, что она у тебя есть.
   Ты знаешь, детям рассказывают волшебные истории на ночь, и конец у этих историй должен быть счастливым, ибо не следует деткам видеть во сне беды и горести, а то еще привыкнут к таким снам. Эту историю ты слушаешь, пробуждаясь. И хотя моя ненависть к тебе потихоньку рассеивается в утреннем тумане (уже светает, сестра), я не могу изменить конец; да и какой земной создатель был властен над своим творением? Так что прости меня, прости, но тебе придется смириться со всеми нелепостями, которые мне осталось нагромоздить.
   ***
   Я стою посреди просторного и плохо освещенного помещения, где на бескрайнем ложе - и под тяжелым красным балдахином - и в груде подушек и подушечек - полноправный и неизлечимо больной - мой единственный родственник - и вся-то моя семья - возлежит король и смотрит на меня так, как будто я привидение. Нет, не торопитесь, ваше время еще не пришло, и теперь вы в моих руках, дядя. И пусть это только кажется мне, но я способен довольствоваться малым, так что не торопитесь, вам не догнать мертвецов. Я подтягиваю кверху углы рта и восклицаю жизнерадостно:
   - Дядя! Сколько лет, сколько зим!
   (Протекли неслышно мимо нас с вами, и вот мы стоим на разных берегах, пытаясь докричаться друг до друга сквозь прозрачные плотные стены, но каждый кричит свое, и звуки наших голосов отскакивают от безразличных стен времени).
   Он щурится, пытается меня разглядеть, пытается приспособить свое зрение к миру еще живых, и наконец ему это удается, я возвращаю его, воспоминания возвращают его, сильным рывком он подается вперед и произносит удивленно:
   - А тебя я изгнал.
   - Ах, дядя, я рад, что вы не забыли обо мне после долгой нашей разлуки. Ну что, отпразднуем на радостях-то? Я и подарочек вам приготовил.
   Я осматриваю комнату в поисках стула, нахожу, подтаскиваю к изголовью этой угрюмой кровати, ножки, протаскиваемые по паркету, скрипят отвратительно, я усаживаюсь на стул, сидеть на нем отвратительно, что-то колется или режется - или чудится или мерещится? Подарочек свой пристраиваю на коленях.
   (Учитывая характер вашего подарочка, дорогой вы наш наследный принц, неудивительно, что на месте вам не сидится, но куда же мы без театральщины, не правда ли? Будущие поколения не простят).
   - Исхудали вы очень, дядя. И лица на вас нет. Стряслось что?
   Он откидывается на подушки.
   - Убирайся. Вон.
   - Зачем же торопить события? Вы не сомневайтесь, я уберусь, но поговорить-то надо. У нас с вами кое-какие вопросы остались непроясненными. Так что, поцелуев там и объятий я не дождусь?
   - Тебя по голове погладить - преступление. А ты о поцелуях. Изгой.
   Постепенно он привыкает к серому свету, четким очертаниям предметов, к моей наглой ухмылке и своей немощности; теперь надо только удержать его здесь, не дать ему увидеть последний сон, подбросить дров в камин его души - и занявшееся пламя позволит ему побыть со мной подольше.
   - Ну, - говорю я, - вообще-то, стоило бы. На этот раз я молодец.
   Я развязываю веревку, стягивавшую мешок, и вытряхиваю на ценный паркет ничего не стоящую голову (да и при жизни - признаться, паршивая это была голова). Король следит за тем, как она кувыркается, потом останавливается, обратив к нему ненавидящий мертвый взгляд.
   - Это что? - спрашивает он подозрительно.
   - Голова.
   - Не поспоришь. Она призвана что-то собою означать?
   - Можно сказать и так. Она означает, что вы должны отдать мне трон. Забавная ситуация, да, дядя? Трон, в общем-то, и так мой, но...и мне хочется поиграться. Не все же развлечения вам. А то выдумали на старости лет: убейте чудовище с восточных окраин, принесите мне голову, а я вам королевство оставлю. С судьбой шутки плохи. Представляете, что могло бы заявиться вместо меня?
   - Хуже, чем ты, ничего не могло заявиться. Все равно, ты мне зачем-то человеческую голову притащил. Понятия не имею, кто это. Но вижу, что свои дурные привычки ты не оставил.
   - Дурные привычки, да? - улыбка моя делается крайне неприятной, я словно вижу себя со стороны. - Вы прекрасно знаете, кто это. Чудовище на восточных окраинах сжигало посевы, портило девок, воду в колодцах травило, мешало честным людям, достойным поселянам жить в свое удовольствие. По слухам, всю семью свою загубило: боялось, что властям выдадут. За королевство - ну кто бы не сдал? Все еще считаете меня человеком с дурными привычками?
   Он равнодушно отворачивается к окну. Куда! Стоять!
   - Это не он.
   - Донесения говорили о зубастом огнедышащем монстре. А вы хорошо себе представляете, как далеко от столицы восточные окраины находятся? А связь в нашей стране как налажена, дядя? Хорошо, плохо, удовлетворительно? Ваше величество? Знаете? Нет? А кто знает? Я, например. Того, кто отвечает у нас за систему оповещения, надо бы уволить или четвертовать. Или сначала одно, а потом другое, потому что только это наказание соответствует мере его халатности и недобросовестности. И если бы один лишь министр связи так относился к своей работе. Кстати, ваше величество. Но мы не об этом сейчас. Мы о том, что прозвали его так на востоке - Драконом. За жестокость и чудовищность образа действий.
   - Ясно. Все равно не сходится. Слишком молод...впрочем, это неважно.
   Смотри на меня, дядя! Смотри на меня!
   - А ко мне-то зачем пришел? Объявил бы свои права при всем честном народе - вот тебе и свержение. Я от своих слов отказаться не могу. Что тебе нужно?
   - Вы до сих пор думаете, что его убил я.
   Наконец-то!
   - Ты сознался.
   И глаза ваши заблестели. Живите, дядя. Живите дальше.
   - То есть, вы совершенно уверены в том, что в приступе бешенства я способен убить родного брата.
   - Ну...нет. Я совершенно уверен в том, что ты не способен испытывать бешенство. По определению. Я уверен в том, что ты способен просчитать каждый свой шаг. И поэтому я уверен еще и в том, что подобная низость не прощается. Что бы там ни пели про кротких духом - вранье.
   - Ага. Получается, если бы я убил его в приступе бешенства, меня можно было бы простить. Верно, ведь вы сами чуть меня не... Припоминаете?
   Нет, не так. Надо переиграть эту сцену, что же я несу. Да, мир вовсе не так велик, как я представлял, да, он не уберег отца, но я и сам не справился, да, бежать оказалось бесполезно, и весь белый свет стал тем же самым замком, но виноват ли в этом дядя?
   (Ох, наследничек, как же туго до вас все доходит! Каждый год оглядываетесь вы на себя прошлогоднего с мыслями: вот же наивный идиот! Ну, уж в этом году я буду умен и сообразителен! И снова - снова - одна и та же история - а где развитие, самосовершенствование, продвижение, возвышение, озарение, где ваша жизнь? Куда она все время убегает от вас? Ну, я-то могу переиграть эту сцену, мне что, никакого труда для меня не составит зачеркнуть пару строчек, но вот вы - другое дело, вы не можете зачеркнуть свою жизнь, ведь даже мое милосердие имеет границы).
   - Да, припоминаю, - он задумывается, - может, так и надо было поступить? Я сдержался тогда. Я привык сдерживаться. Привык слушаться Афанасия. Он тогда предотвратил войну, да ты помнишь, мы же вместе на переговоры ездили. Царь Севера оттяпал-таки нашей земли кусок. Твой отец, он бы этого не допустил, но... Кстати, Афанасий там подслушивает наверняка, сделай с ним уже что-нибудь, по ушам надавай. Он еще тебе пригодится. Я-то все запустил. Министры воруют, тюрьмы уже не вмещают преступников, люди голодают, скот вот...дохнет все. А я сдерживаюсь. Я не ору, не посылаю на казнь, не издаю нужных законов, да и ненужных не издаю... А может, надо было? Ты как считаешь?
   - Я считаю, что вы - никудышный король, дядя.
   - Да, я тоже. А вот Константин - хорошим был бы королем?
   -...нет.
   - А ты будешь хорошим?
   - Я не знаю.
   - Вот. И я не знаю. Поживем - увидим.
   Глаза у него пока ясные, но что-то переменилось в нем. Я не чувствую его злости, он больше не концентрирует на мне внимание, он уносится от меня, как же мне это остановить, что же мне сказать такого, чтобы...
   - Я его не убивал.
   - Конечно.
   - Правда, дядя, я не убивал его!
   - Я тебе верю.
   - Дядя, я не виноват!
   - Да не виноват, не виноват, не ори ты так. Знаю я. И без тебя знаю. Догадался. Додумался.
   - Как...знаете?
   - Как. Очень просто. Твой отец, между прочим, точно так же погиб, если можно это обозначить словом "погиб". Сдается мне, оно здесь абсолютно не к месту, и...привел же Господь... Ну и семейка.
   - Как...так же?
   (Слушайте, наследник, я из кожи вон лезу, чтобы сделать вас чем-то приличным, умным таким, непонятным, демоническим, так сказать, а вы мне тут тупите на каждом шагу. Идите обратно в свою роль и не вылезайте из нее больше).
   - Тоже покончил с собой. Не вынесла душа поэта. То есть не покончил, нет, с ума сошел. Ринулся принцессу спасать, принцессу-то помнишь?
   - Нет...
   - Да я и сам толком не помню, все смутно как-то. Была принцесса...или не было...ну, зачем-то же он ушел в лес, правильно? А в лесу замерз. Насмерть. То ли чудилась ему эта принцесса, то ли и правда жила у нас... А, неважно. Я и говорю: семейка. Самоубийца на самоубийце сидит и это...погоняет. Дурная наследственность, дурные привычки, дурная кровь. Сам понимаешь.
   (Так, теперь еще и этот куда-то полез. Он что, больше не страдает из-за смерти брата? И обвинять себя перестал? Вообще уже неинтересно).
   - Я не понимаю. Я ничего не понимаю. Все было не так, все было совсем не так...
   - Ох, Георгий, да тут и понимать нечего. Я так цеплялся за эту нашу пресловутую династию, мне казалось, что государство рухнет, если королевский род вымрет, но я просто не видел. Как и ты, я не понимал, а тут и понимать нечего. Мы изжили себя. Страна гибнет, потому что ею правлю я. Нежизнеспособный король. Отмеренный нам срок истекает, что поделаешь. Одна эпоха сменяет другую, один народ обживается в домах, давным-давно построенных другим народом - надо примириться с этим, надо принять то, что всякий путник приходит к цели предпринятого путешествия. Наверно, важно, каким было это путешествие, но цель важнее. Твои отец и брат цели не видели. Или считали, что ее нет больше. И сбежали. Не стали искать. Ведь каждый решает для себя. Я тоже решил сбежать в свой страх и сомнения. И ты решил сбежать. В буквальном смысле. Но ты - вернулся. И с этого момента мои знания о тебе...иссякают? Как-то так. И я о многом сожалею теперь, Георгий. Например, о том, что боялся гладить тебя по голове. О том, что считал тебя невесть чем, какой-то несказанной жутью, а ты был всего-то замкнутым и недоверчивым ребенком, и гладь я тебя по голове чаще, все могло обернуться по-другому. Мы привыкли думать, что большое важнее маленького. А люди режут друг друга в темных переулках, потому что кто-то не целует своего ребенка на ночь. Видишь, я научился видеть эту связь. Под конец-то жизни. И мне стыдно перед тобой. Когда я понял, чего не сделал для тебя. Кто его знает, был обречен Константин, не был, он сделал свой выбор. И я выбрал: видеть в тебе ледяное нечто. То был мой личный бес, и я его не одолел. Прости меня за это. Ну вот, не выдержал, сорвался, а так начинал хорошо: особенно...как там..."низость, которая не прощается". Прямо сам себе аплодировал.
   - Я...дядя, послушайте...
   - Да нет, ты слушай, не говори. Твое время говорить придет очень скоро. Хотя...особо вслушиваться в то, что я говорю, не имеет смысла. Это я больше с собой общаюсь. К тебе только просьба о прощении относится. Ну и...пожелание, наверно. Быть хорошим королем и обнимать своих детей, когда они у тебя появятся. Ну, правда, они от этого растут лучше. Как грибы после дождя. И все. Вали отсюда.
   - Но как же...
   - Что коты, что короли, Георгий - плохие ли, хорошие - не умирают на глазах у людей. Их ожидает другой собеседник.
   И он улыбается мне сквозь стену времени, он улыбается мне, хотя стоит на другом берегу, он улыбается мне, потому что я не могу улыбнуться, и он улыбается за меня, оставляя меня наедине с самим собой, и мне не получить никакой помощи, кроме уже оказанной.
   Георгий, дракона победитель, встает, кланяется и выходит за дверь. Его окружает толпа, толпятся люди вокруг него, они о чем-то спрашивают, чего-то жаждут, глаза их полны нетерпения, они не дают ему дышать и думать не дают - что народ, что мысли в голове - все они лезут, расталкивая друг друга локтями, как жить с ними, уму непостижимо, но надо жить, потому что цель видна. А какая цель и что отвечает Георгий, победивший дракона славный герой, своим подданным мыслям, я не знаю, потому что произошло то, чего я ждала и боялась: я потеряла всякий интерес к этой истории. Да и ладно - невелика потеря.
  
   Письмо N5.
   Ну вот и все, прошу любить и жаловать; или казнить, или миловать, или казнить. Какая прорва времени уходит на то, чтобы изменить существование одного маленького человека, одной девицы, которая как-то раз решила, что можно ведь и убежать. Целую ночь я потратила на это вздорное занятие: играться с призраками. И чем мне это помогло, спрашивается?
   Сном не ведаю, дорогая сестричка. Но похоже, что пора завязывать с этими письмами к самой себе. Может быть, я перевяжу их шелковой ленточкой, устрою ритуальное сожжение и пепел развею по ветру. А может, сохраню и буду читать своим внукам, поглаживая кошку, устроившуюся на коленях. (Боже упаси! Нет, я буду любить своих внуков). Эпическое начало отнюдь не предполагает эпического конца.
   (Ну да, и вообще писать можно как попало, главное - идеалы простоты, добра и правды!)
   Нельзя прятаться ни во сне, ни в зеркалах, поскольку невозможно разучиться чувствовать и нет пользы в том, чтобы лелеять свои несчастья. У меня не получилось -- да и у кого получилось бы? - обрести веру ни с чего, просто так. Я узнала, что над верой следует упорно трудиться: есть качества, дарованные человеку с рождения, но очистить сердце способен каждый, если только желание будет достаточно сильным. Я ставлю в один ряд стулья, а в другой - жизненные ценности, жду утра или смерти, думаю о вечном или о том, что на кухне кран протекает - как думаешь, это признак того, что я уже наделена всеми и всяческими духовными богатствами? Мне было сложно принять себя, потому что многое раздражало и утомляло, многое казалось бессмысленным, но в эпоху, принадлежащую полумертвому постмодернизму, разве не могу я вчитать смысл в текст любой человеческой жизни? И что мне остается сказать тебе? С добрым утром?
  
   Письмо N1.
   Любимая сестра!
   Стремление к внутреннему великолепию, достоинству и благородству - это оправданное стремление; и также оправдано желание видеть около себя прекрасных людей, но сперва следует научиться быть прекрасным самому. Привычка осуждать других, гнев, гордыня, страх и душевная лень мешают на этом пути; значит, стоит исчерпать их до дна. Не думай, что это непосильная задача; вовсе не океаны пересекала я в своих странствиях. Только высохшие ручейки мелких чувств попадались мне, пока я шла к своей цели, к своему наследию, к единственному неисчерпаемому источнику - к моей любви.
  
   МАРТ
   УБИЙЦА
   В некотором времени принцессе снится: именовавшееся прежде снегом брызжет из-под ног талой слякотью. Бывший некогда собою же принц Константин не является более членом семьи, частью речи, предметом дискуссии, дышащей плотью, горячей новостью. Ржавым звеном повествования -- вот чем он является. Принц Константин частенько брал на душу грех зависти мертвецам, за это поплатился и почивает ныне в дружеской их компании. Загвоздка, единственная и неповторимая, в том, что сей, по слухам, подававший надежды молодой человек в течение размытого, неопределенного периода был живехонек -- и даже преуспевал на этом поприще. Сохранились свидетельства, некто упоминает его в хрониках, не станешь же спорить с хрониками. И ладно бы он фигурировал исключительно в сухих заплесневелых документах, тут, как-никак, очень возможен подлог, но ходят анекдоты, байки, устные предания, сказки на ночь, опять же, и устранить принца из этого добра стоило бы неимоверных и, признаться, неоправданных стараний. Кроме прочего, мы верны исторической истине, хотя порой кажется, что ее существование такой же фантом, как и краткая жизнь Константина; как бы то ни было, взялся писать об исторической истине, пиши заодно про принца, ибо два фантома этих, как говорится, нераздельны. Конечно, извлекать факты из сопутствующего сора, воссоздавать действительность, не подлежащую сомнению, очищать воду из загрязненных источников -- занятие неблагодарное, не влекущее за собой ощутимых материальных выгод; несмотря на это, наша уверенность в том, что реальность, к которой мы упорно стремимся, превыше всего, растет с каждым днем. Отбросим сомнения, оставим гадание на кофейной гуще детям и простакам и обратимся, наконец, к фактам, а факты говорят нам, что принц Константин был некогда, то есть занимал то или иное место в пространстве (телесная его оболочка, по меньшей мере), попадал изредка в поле зрения других людей (вот вам зафиксированный факт!), поддерживал видимость пребывания на земле и кого-то любил. Так что нечего. Принцессе снится чистейшая историческая правда.
   В числе прочего, ей снится поляна, ничем не примечательное пятно на весеннем платье лесов. Точнее, платьем лес только планирует обзавестись, но ожидание приятного подарка полнит лесную грудь, небо синеет на глазах, бодрыми, радостными трелями прищелкивает воздух, деловитые березы заняли места в первом ряду и, затаив дыхание, следят за принцем Константином, который держит меч неловкой рукой и следит за своим убийцей, а тот, напротив, уверен, целеустремлен и непобедим. За спиной у него -- снега и снега, погожий февральский день, впрочем, что ему сделается, он живуч, он проглатывает времена года в один присест; это Константин -- мартовский, робкий, нераспустившийся, неразошедшийся; что же до того, другого, то Константину точная дата его рождения неизвестна, Константин готов предположить, что тот, другой, и вовсе не рождался, ибо какая же захочет произвести на свет этакое противное? Противному все нипочем, он широко растянул рот в глупой улыбке, приняв оборонительную стойку, над ним солнце от злости исходит, как слюной, бледными зимними лучами; кому не надоест бессмысленное катанье, перекидывают туда-обратно, как мячик, тащи за собой грузное, тяжеленное туловище Земли, а благодарности от них хоть миллионы лет дожидайся. Нет, поклонялись, жертвы приносили, молились, так это когда было-то? Выросли, и думают, что поумнели. Ну-ну. Над Константином солнце тоже светит, но предпочтения ему не оказывает; если задаться целью посчитать подобные случаи, то число их перевалит за бесконечность, и солнце не собирается придавать особенное значение одному из них. Нет, бывало, всякое бывало, и съедали, и посреди небосвода задерживали, рабочему процессу мешали, и похищали; но порядок всегда восстанавливался, потому что порядок придумал явно кто-то поумнее тех, внизу. Солнце брюзжит, солнце будет не в духе, пока границу весны не пересечет. Солнечное настроение передается Константину, и ему начинает казаться, что пройденные девятнадцать лет неведомым образом превратились в девятьсот девяносто девять, и каждый отрезок пути обернулся пудовой гирей; сложно почувствовать, но легко представить, от чего внутренности юноши пустились в пляс. Но другой, обладающий свойствами непрозрачности и необратимости, не намерен давать поблажек и не согласен на передышку. Он стоит напротив Константина, утвердившись на крохотном участке земли, утверждая свое всемогущество -- потому что неоспорим, демонстрируя свою неизбежность -- потому что реален, как березы, как голая поляна, как далекая столица в расцвете строительства. Константин думает, что город мог бы его спасти, и тут же отказывается от этой мысли: сам выбирал место, сам назначал день -- а теперь на попятную? Дудки. Он перехватывает рукоять меча и решается идти напролом.
   Далее: принцессе снится та же поляна. Солнце закатилось, воздух примолк, снег укрылся черно-синими тенями, напился черной крови (вот, и ему перепало, а то скоро таять); Георгий сидит на земле, положил голову мертвого брата себе на колени, и ждет. Вместе с ним ждут бурундуки, белки, дрозды, дятлы, лисицы, совы, березы, дальние холмы ждут, мирно посапывая, равнина с городами, деревнями, путниками запоздалыми, неровными прямоугольниками полей, вздыбленными косогорами, ворчливыми реками -- тоже чего-то ждет, спящий континент дрейфует в мировых водах, ожидает неминуемого предсказанного столкновения, грохота, хруста, взрывной волны, последнего пожара; планета несется сломя голову по коридорам космоса, то ли уповая на встречу с создателем, то ли в страхе удирая от него со всех ног. Георгий играет в гляделки со звездами, но они поддаются, моргают первыми -- из жалости, из безразличия к исходу игры -- и интерес у Георгия пропадает. Утро застает его в той же позе; как и королевские гвардейцы, рыщущие по окрестным лесам в поисках потерянных принцев.
   ***
   Нет, я никогда не хотел славы. То есть, это глупо так говорить, вроде как приписывать себе чужие заслуги. Ну, то есть, я хочу сказать, меня и так знали, я же принц, в конце концов, всякая собака меня знала, но я не об этой славе, а я о том, когда тебя ценят, потому что в тебе есть нечто важное, вечное, королевское...не формально, я имею в виду, а настоящее: видишь такого человека и сразу, в одну секунду, признаешь в нем воплощение таланта и новизны, и он прислушивается к чему-то...ну, высшему; нет, глупо сказал. Я вообще довольно косноязычен и не умею выражаться красиво, сбиваюсь, повторяюсь, сплошное мученье! Мученье и зависть, с детства еще: скрипач наш берет смычок и создает невероятное и немыслимое всего-то с помощью куска дерева, дядюшка слушает и плачет, счастливый, он может наслаждаться чистотой момента, может утонуть в переживании музыки, уйдет и не вернется, никакой тебе корысти и невыносимой, жгучей зависти. Да. И еще стыд. Сидишь, слушаешь, завидуешь и ругаешь себя самого, потому что нечестно питать такие чувства к музыке: музыка-то чем виновата? Только тем, что прекрасна и недостижима, и суть ее ускользает из моих жадных грубых рук. И поэтому я завидовал скрипачу. Он-то был там. В центре. Он-то ухватил музыку за хвост. Его-то она соизволила окрылить. Это мне не нашлось места даже на краешке. Я хотел учиться, до меня дядюшке особого дела не было, он все растил из Георгия идеального правителя, и Георгий злился и огрызался; ну, это понятно, никому не охота быть садовым кустом, который беспрестанно подстригают. Ну, вот, пока они занимались друг другом, я занимался скрипкой. Но она не шла ко мне в руки. Из-под смычка выползали гадкие черные тараканища, хаос звуков резал ухо мне и моему терпеливому наставнику, убейте, не пойму, как он выдерживал. Он кивал головой, ободряюще улыбался, успокаивал меня, говорил, что нужно прилежание, упорство -- и заниматься, практиковаться, отточить навык, отполировать, играть, играть, водить смычком по струнам до одури, до отвращения, до беспамятства, довести логику занятий до абсурдного конца и возненавидеть инструмент. Но то, что было верно и плодотворно для него, для меня становилось болезненным кошмаром, и как-то раз, в изнеможении и отчаянии, я бросил скрипку, метнул в стену кусок дерева, изящную безделку, соблазнительную бессмысленную игрушку; и когда она ушиблась о каменную преграду и раскололась надвое от силы моего броска и мощи моей ненависти, я твердо и навсегда усвоил мысль об окончательной и едва ли заслуженной бездарности, какая мне вручена при рождении, хотя чем и кого я мог разгневать до такой степени, чтобы мне было отказано в том, чего я желал больше всего на свете? (Ужасно, ужасно коряво сказано!) Добрый наш скрипач ни слова не произнес, не двинулся ко мне, когда я зарыдал от страха и острой жалости к себе, и к скрипке, и к Георгию, которому тоже ведь не удастся отвертеться от предназначенного, как я теперь понимал, и к скрипачу, а он все не шевелился, смотрел на загубленную музыку, безмолвствовал; и как ему было говорить, если я отрезал ему язык? Я рыдал и каялся, я вовсе не хотел, чтобы так получилось, но дорога в ад начиналась именно в той промерзлой комнате, потому что зависть -- зависть никуда не делась. Это музыка испарилась, это мои слезы высохли под солнцем последовавших дней, поскольку солнце не намерено было ради меня стопорить производство времени. Скрипач с тех пор провалился, я его не видел, спрашивал дядюшку, но дядюшка не входил в такие тонкости, не нуждался в музыке, не плакал и не знал, куда запропастился скрипач.
   Час от часу не легче. С вами обоими одна морока. Зачем тебе еще скрипач? Иди вон, на лошади покатайся, воздухом подыши, а то бледный, как моль. У нас война назревает, а ему скрипач понадобился. Поди, поди, поиграй во дворе, забудь, это тебя не касается. И пришли ко мне Георгия, если увидишь.
   Я шел играть во двор, мне было все равно, всякая самостоятельность была во мне уничтожена, интересы и стремления засохли на корню, источники радости и вдохновения забиты грязью. Строго говоря, я во дворе не играл, я бродил по периметру, глазел по сторонам, гадал, чем таким умеют заниматься люди, что их жизнь перестает быть серым, испачканным полотном и обретает мягкость, роскошь и цветистость южных ковров. Люди занимались разным. На конюшне выгребали навоз, засыпали лошадям овса, меняли солому, мыли, расчесывали гривы и хвосты, стучали ведрами, трещали языками, надеялись на хорошую погоду, хвалились детьми. В кухне месили тесто и разделывали мясо, пахло чем-то теплым и вкусным, стояла сдобная духота, там жаловались на жизнь, обсуждали городских родственников, рассказывали, кто чем живет, чертыхались, вытирали капли пота со лба и шеи. У подъемного моста переговаривались с ленцой, передавали друг другу фляжку, проводили рукавом по губам, перекидывались слухами с Востока, сетовали, что война так затянулась, да и не война, а так, топчемся на линии фронта, зять пишет, что больше обзываются, кто кого переругает.
   Видать, что-то решают наверху.
   Да запарили они решать-то. Люди уже два месяца маются. В наступление не идут, домой не пускают, терпение-то позаканчивается скоро.
   А чего им маяться, они там сидят, в бой их не посылают, паек проедают да в карты, небось, дуются.
   Ну, а кормит-то их кто? Думаешь, регент для них старается, муку мелет, хлеб печет? Налоги с чего, думаешь, растут? Это из твоего кармана все и идет. Ну. Ты тут надрываешься, а они там задницы просиживают.
   Ха, а ты здесь просиживаешь, невелика разница.
   Не, говорю тебе, при старом короле все бы по-другому делалось.
   Это как -- по-другому?
   Он бы вообще до войны не допустил. Здрасте, ваша светлость! Слава регенту! Ваша светлость прогуливаться изволят?
   В оружейной лукаво не мудрствовали: спали, виртуозно присвистывая.
   Занимались разным, болтали подолгу, мыли полы и выбивали матрасы, летел пух, летел снег, кончилась война, начался посев, приезжали послы с юга и блестели страшными белыми зубами, у квадрата четыре стороны, четыре стороны, восемь десятков шагов, здрасте, ваша светлость, посмотри на ребенка, что ж он, как неприкаянный, слоняется по двору целый день.
   А кому за ним присматривать, скажи на милость, ему-то королем не бывать.
   Совсем его, бедняжку, забросили, каково ему без отца, без матери.
   У нас война, полстраны без отцов. Ничего, выдюжит. Не сахарный.
   Шшш, разошлась-то!
   Не шикай на меня, пускай слушает, я ихнего надзора не боюсь.
   Восемь десятков шагов по другой стороне, Георгий, а ты здесь что забыл?
   Дядя затюкал до смерти. Ты в курсе, что происходит? Он таскал меня на переговоры. Ты думаешь, это были переговоры? Мы капитулировали, Константин. Мы позорно сдались. Ты бы видел дядю. Как он голову в плечи вжимал. Как мямлил и мялся с ноги на ногу.
   Дядя? Мямлил?
   Не то слово. А это северное чучело -- здоровенный такой, мясистый, грохочет, гудит, низвергается с гор -- лавина, а не человек. Куда там регенту. Мне он даже, пожалуй, понравился.
   Мы же враги?
   Ну, вроде да, но на фоне остальных... А потом еще выдавился Афанасий, выскочил, прямо как прыщ, терпеть его не могу, бесит он меня; так у него, как по маслу, пошло, он кружит, зубы заговаривает, петли накидывает, ты смотри, подальше от него. Он хорошему не научит.
   Так и что, до чего договорились?
   Ну, в итоге, он у нас меньше отхватил, чем собирался. Афанасий его запутал. Собака.
   Кто собака?
   Да все, один другого не лучше. Вот если бы папа...
   А ты его хорошо помнишь?
   Слушай, будь другом, я метнусь в город на два часа, а то в этих казематах уже невмоготу.
   Как -- в город? Нельзя -- в город.
   Можно, нельзя, подумаешь. Я, если на то пошло, король. Мне можно.
   Но дядя рассердится.
   Да ну его в... Ладно, Константин, я от силы на час, прогуляться самому, без этих всех, прикрой меня, пожалуйста. Проветриться чуть-чуть. Ну?
   Ну...хорошо...
   Восемь десятков шагов по другой стороне, Георгий возвращается на носилках, синий, полумертвый, хочет мне улыбнуться, но вместо лица у него -- ледяная маска, я бегу, лестницы, повороты, внезапная ступенька, споткнулся, расквасил нос, ворвался в комнату, заохали, развернули, прогнали. Жар, бред, какие-то елки, папа играет на скрипке (папа...играл на скрипке?), простыни мокрые, бешеное пламя в камине, восемь шагов, четыре стенки, ваше высочество, идите, отдохните, его высочество Георгий поправится, слышите, кашлять перестал, и в груди не хрипит, принц крепкий, он карабкается, он сражается, принц непременно одержит победу, он сильный, поспите, не плачьте. Видите, видите, жар спадает, приложите руку, чувствуете? Ваш брат просто молодец. И с вами ему повезло, ваша светлость.
   Нет, не повезло, нет, как можно, это я виноват.
   Глупости, глупости, вы очень помогли принцу, слышите, какое дыхание ровное, это ваша заслуга, ну, будет, будет, ваша светлость...
   Этот человек большой, спокойный, уверенный, вылечил Георгия, вылечил меня, можно поплакать, хотя я тоже большой, мне тринадцать, но я так давно не плакал, а он разрешает, можно уткнуться ему в колени и пореветь всласть. Благодарность, облегчение, отпущение грехов, милость, то ли человеческая, то ли Божья милость.
   Отойдите от принца. Вы что себе позволяете? Я тебе сколько раз говорил, чтобы духу твоего здесь не было. Не хватало тебя еще выхаживать. Марш отсюда, мне надо с Георгием поговорить. Что, доктор, как он? Здоров?
   Я бы рекомендовал пока мальчика не трогать, ему необходимо отлежаться...
   Так, знаете что, я в медицину не лезу, а вы не беритесь советовать мне. В мыслях не было его трогать. А ты -- выметайся, кому сказал. (И -- проснувшемуся Георгию): Ну? Нагулялся?
   Восемь десятков шагов по другой стороне, ледяная маска Георгия искрится на солнце последовавших дней, шаг влево, шаг вправо, шаг вперед, привет, Георгий, как...
   Ага, потом, потом, некогда.
   Запрокинешь голову -- слабое сияние неба, ястребиный взгляд на вещи, хорошо так смотреть, наверно. Камень. Стражник. Алебарда, прислоненная к стене. Подергиванье мускула на лошадиной шее. Черноглазый мальчик стоит на плитах двора, запрокинув голову. Мышь бежит по двору. Знойный воздух поднимается наверх. Ястребиные перья плавятся в его потоках. Лопаются веревки, которые удерживали плавно и аккуратно спускаемый холодный воздух, и вся его чудовищная масса рушится на меня. Середина лета. Младший наследный принц зябко поводит плечами. Лошади отгоняют мух, дрожат лошадиные шкуры. Жирная стряпуха трясется над разделочной доской. Содрогается фундамент замка.
   Это нервное, определяет дядюшка. Возраст у тебя такой. Перестройка организма, потрясение основ жизни, все через это проходят. Расслабься и принимай как должное. Ты же нормальный человек, не то что... Иди, погуляй.
   Обломки мироздания раскиданы по двору.
   Восемь десятков шагов по четвертой стороне.
   А, ваша светлость. Подите сюда. Не дичитесь. Вы у нас до крайности, как говорится, оставленный. Я, со своей стороны, сознаю и сочувствую вашему бедственному положению и, уж поверьте, всем сердцем желал бы изменить сию пагубную оплошность. Ну же, ваше высочество. Доверьтесь мне. Поговорите со мной, я сугубо внимательный и благодарный слушатель, я, как никто, награжден счастливыми чертами характера, позволяющими мне принимать участие и, так сказать, способствовать обретению душевной стойкости. Что же вы так насупились? Ваше высочество? Вы любите читать?
   Афанасий оказался на удивление просвещенным человеком. Познания его были велики и разнообразны. Какой бы вопрос ни забредал в мою любознательную голову, он либо моментально давал ответ, либо подсказывал, где искать, либо подталкивал в нужном направлении. Под его руководством я стал неплохо разбираться в риторике, логике, грамматике, астрономии, геометрии и арифметике. Он поощрял мой интерес к истории, я осилил восемь толстенных бурых томов, где говорилось о моих предках с каких-то бородатых времен; подозрительно, но все они изображались статными, широкоплечими мужчинами с орлиным взором, железной рукой и ясным разумом. В кого только дядюшка такой низенький и страшненький, удивлялся я. Афанасий предлагал версии на выбор: моя бабушка была неверна красавцу-супругу.
   Ммм, нет, такому ребенку, вероятнее всего, не дали бы появиться на свет.
   Остроумная догадка, ваше высочество, неужто вы считаете, что ваши, подчеркиваю, благороднейшие предки были так кощунственно кровожадны?
   Ну, вот же, он пишет...вот, где картинка с чертями: жестокостями неслыханными отличались те времена, рекою лилась кровь, и виделся иным безумный оскал смерти над пылающими домами, кои сожигаемы были королевскими слугами, ибо безумие стало в те дни уделом короля, по ночам тени бросались на него из углов опочивальни, тени прыгали по черепичным кровлям, тени кружили в спертом воздухе, в тень превратилось иссохшее тело короля. И повелел он истребить в королевстве младенцев, не переживших третьего лета. Пожалуйста. Когда восходил на престол, был высоким, стройным и справедливым. Что же его так исказило и изуродовало? Почему он потерял рассудок из-за пустячного пророчества, которое так и не сбылось? Ты что думаешь, Афанасий?
   Юный принц, позвольте, в свою очередь, узнать у вас, как вы полагаете, и, поверьте, это искреннейший и неподдельнейший задействован мой интерес, при безусловной и безоговорочной преданности вашей семье и лично вам, особенно вам, в первую голову -- вам, не посещало ли вас соображение, так, мимолетное и ненавязчивое, вряд ли вскрывающее тайну и глубину, все же, все же, не приходила ли вам мысль о том, что ваш достопамятный и почтительнейше уважаемый предок от рождения был...выделялся...отклонялся от нормы?
   Подожди. Ты намекаешь, что он родился сумасшедшим?
   Помилуйте! Ваше высочество! Ни в коем случае! Просто слегка...другим?
   Но тут написано, что ему гадали по снам и напророчили свержение, и только после этого...
   О, вне всякого сомнения, тут так и написано. Ах, свериться бы еще с каким-нибудь источником...чтобы окончательно и доподлинно убедиться в том, что предсказание действительно было сделано...увы, увы... Сохранившееся от той поры так скудно, так противоречиво...
   Стой, стой. Выходит, летописец, он, что же, он...лжет?
   О, нет, нет, принц, вы совершенно неверно истолковали мои слова, я никоим образом не хотел упрекнуть во лжи официального историка, смею ли я подвергать осмеянию и сомнению столь непоколебимый авторитет! Я всего лишь...ничтожны мои побуждения, то ведомо мне, но я признаюсь с полным сознанием собственного ничтожества, прах и тлен, ваша светлость, прах, тлен и забвение -- вот участь, что я заслужил! Всего лишь призываю вас остановиться на этом эпизоде и задуматься.
   И я задумывался. Распознавать ложь на страницах, слабо пахнувших хлевом и предательством, сделалось моим любимым развлечением. Со временем это удавалось мне все легче. Ни малейшего труда не стоило вообразить себе древнего горбатого летописца, хромого на правую ногу, кривого на левый глаз (мне почему-то казалось, что в этом человеке обязательно должен быть изъян -- да пострашнее, да посущественнее!) Злобный старик заседал в крохотной темной келье и при колеблющемся свете догорающей свечи (не, в светлых залах монастырских библиотек хроники не составляют, там, очевидно, кровь в чернильницах сворачивается) дрожащей рукой (левой, наверно, правая-то парализована) выводит роковые знаки. К примеру, повествует об осаде замка, в котором укрывался законный наследник от коварного мерзавца-узурпатора, родного брата -- в лучших традициях. При возвращении страниц на тридцать назад, внимательном перечитывании и мысленном жонглировании именами и званиями выяснялось, однако, что замок осаждал наследник, а в осаждаемых стенах находился узурпатор. Который, отметим справедливости ради, вызывал брата на переговоры, загонял меч ему под ребро и становился очередным кровавым завоевателем своей страны, а подвиг его воспевался и провозглашался достоянием вечности.
   Вероятно, Афанасий хотел, чтобы я пришел к неким выводам; его как будто больше всего возбуждали братоубийственные сюжеты, всегдашняя его невозмутимость давала течь, и он, как корабль, начинал крениться с боку на бок, шире разбрасывать руки, выше вскидывать подбородок в попытке сделать последний глоток последнего воздуха. Он словно хотел мне что-то доказать, выжидательно смотрел на меня свирепыми своими глазами, так что я сжимался, захлопывал книгу и сообщал, что с меня на сегодня хватит.
   Как бы там ни было и что бы это ни означало, выводы, которые делал я, едва ли совпадали с желаниями Афанасия. Меня продолжал интересовать летописец. Древний старец ухитрился повернуть историю в такое русло, где ход времени преображался загадочно и трогательно. Он сотворил новый мир, в котором места, знакомые, как знаком бедру выступающий угол кровати, населяли чужие, в глаза не виданные люди. Чужестранцы, которых можно было полюбить, настолько они были проще, мудрее, милосерднее, настолько вернее и понятливее моего окружения. Безымянный летописец хлесткую брань псарей переводил на изящный язык поэтов, уродливых болотных кикимор рисовал прелестными невинными девушками, тиранов представлял народными благодетелями. Взмах рукава -- и обглоданные кости оборачиваются лебедем. Вперед и вперед, века обгоняют друг дружку, спешат передать послание, подставляют подножки, выпячивают грудь, мозолят глаза достижениями и успехами, руки прячут за спиной -- совестно. Вперед и вперед, я перестал различать правду и ложь на затопленных насилием страницах с пятнами малинового варенья, которым я закапал немалую их часть. Согбенный старец распрямляется, трещат суставы, правильно срастаются кости, глаз, прежде затянутый бельмом, постепенно свыкается с разнообразием линий и форм. Прежняя сила вливается в дряхлое тело, прежняя крепость мышц, прежняя свежесть кожи, пчелиное жужжание, нектар бессмертия: летописец предстает пред нами в облике симпатичного юноши, он идет по галерее, воздушные арки, знамения божественного, юноша раскрыл тайны прошлого, срок его послушания подошел к концу, и ныне он готов вступить на путь служения.
   Полгода я упивался пересотворенной реальностью, еле выдерживал необходимые церемонии утреннего туалета, забрасывал в себя две или три ложки овсянки и стрелой мчался в библиотеку, где блистательные рыцари распинались друг перед другом, изливая потоки вежливости, расточая ароматы великодушия, и где за каждым из них волочился приторный шлейф лицемерия; но я старательно не замечал этой позорной тряпки, несмотря на то, что она развевалась над всяким взятым и отданным замком, валялась среди пепелищ, одиноко белела на незасеянном поле. В годы неурожая, засух, града, голода, морового поветрия ее подтыкали под дверь расшатываемого седыми ветрами здания истории. Я притворялся, как мог, но однажды понял, что недопустимо отворачиваться от очевидного, и поделился своими мыслями с Афанасием. Он охотно участвовал в дележе и подначивал меня думать еще. Глубже. Глубже. Ближе к истине. Оказаться в центре. Выстроить связь. Обозначить категории. Проанализировать факты. За частью маячит целое. Величие оглянулось на меня через плечо.
   Но, как скоро мне исполнилось шестнадцать лет, я разомкнул объятья и оставил историю под библиотечными сводами, так и не добравшись до ворот в ее святилище. Ибо новое искушение и страдание замедлило мой шаг (беспомощно, слабо, неверно!)
   Как-то раз я взошел на башню, чтобы с высоты вобрать в себя ширь вечернего света, беспорядочное отступление мартовского солнца, скелет леса, лезвие реки. По ее обрывистым берегам уже выстраивались враждующие армии. Военачальники скакали вдоль изогнувшейся линии фронта и, согласно обычаю, кричали, что надо постоять за честь, за Родину (чью, собственно?), за посмертную славу, за могилы отцов, за гремучую доблесть грядущих веков, за солнце в пламенной короне, там в степи пасутся кони, за оградою туман...
   Военачальники принялись кричать нечто несообразное.
   С минуту я прислушивался к этим невнятным словам, прежде чем понял, что их произносит реальный человек, находящийся неподалеку от меня...где-то внизу, откуда доносится звук...нет, не на земле, слишком далеко, совсем рядом, под боком, рукой подать, ну конечно! - стоит на стене, облокотился на парапет, глядит вдаль, бормочет под нос, странный тип, я его раньше не видел, как его сюда занесло? Я спустился по лестнице, открыл дверь, прошелся по стене и остановился шагах в пяти от незнакомца. Тот с упоением читал стихи, не обращая на меня внимания.
   Стихи, надо признать, оказались совершенной дичью, вроде призыва стоять за могилы отцов, только в другом ключе. Я был приучен к строгому гладкому стилю хроники, а тут мне предлагали лоскутки разных цветов и размеров, сшитые как попало, всюду топорщились нитки, расходились швы, материя сопротивлялась обработке и явно не желала становиться осмысленным и полезным предметом домашнего обихода. В стихотворении в общем котле побулькивали облака, какие-то небесные чертоги, черти, рога, стога, кто-то кому-то признавался в любви, а потом стремительно, строчки через три, признавался в ненависти, то ли это был один и тот же человек, то ли их все-таки было два, то ли целая толпа, то ли это и вовсе был не человек, потому что в следующей строфе он, оно, она...летел...летело? пылающим ядром в сердечные невзгоды, после чего я отказался от дальнейших попыток проникнуться столь высокой поэзией, хотя мне и пришло на ум, что я просто-напросто не отделяю конец одного стихотворения от начала другого. Или молодой человек на стене экспериментирует и сливает различные произведения в единый текст -- это бы многое объясняло!
   Строчек про "темное восстанье духа" я уже не перенес и решился прервать вдохновенную декламацию незнакомца. Он дернулся, смешался, начал оправлять куртку, переставлять ноги, брать себя за локоть и от смущения чуть не полетел за стену пылающим ядром, но я вовремя схватил его за руку.
   Выяснилось, что это чудо природы приехало с восточных окраин в гости к дальней родственнице по матери, то есть ему сказали, что в гости, а на деле, как сам он догадался впоследствии, таким туманным и милосердным способом от него избавлялись, так как к выполнению жизненно необходимых деревенских работ душа у него не лежала, да и руки росли не оттуда, откуда положено им расти. Милый мальчик честно старался ужиться с семьей, дарованной ему Богом, но чем дальше углублялся в лес, тем страшнее становились дрова. Родственница служила в замке судомойкой и обещала пристроить парня, но с утра закрутилась, заболталась и про него позабыла, так что он оказался предоставлен самому себе. Какое-то время он тихо сидел в уголке, позабытый, потом ему наскучило, и он выскользнул во двор проверить, чего на свете делается. А ничего там не делалось, народ пригрелся на окрепшем солнце марта и предавался благословенному безделью: кто храпел на охапке соломы, кто перекидывался в карты, кто пересчитывал ворон на крыше, призрачный мальчик кругами ходил по двору, переступая через трещины в камне. Добрый мой приятель отправился исследовать окрестности, к вечеру набрел на башню; попав на стену, не смог удержать восторга, который "занялся в груди" (так и сказал) при виде открывшейся панорамы, и выразил свои чувства самым возвышенным образом, какой был ему известен.
   Стихи, как я с большим облегчением узнал, принадлежали не ему, он их почерпнул из единственной на всю деревню книги, найденной в отцовском сарае в ящике для дров. Как очутилась там книга, что за события предшествовали упокоению в трухе и щепках -- на многие вопросы история ответов не дает. По моему скромному мнению, этим виршам следовало бы летучим пеплом стать, и в упомянутый ящик книгу запихнула сама судьба, однако юный и неразумный мальчик спас их от уготованной участи, себе на беду. Кто обучил ребенка грамоте -- очередная тайна за семью печатями, я из его речи уловил только что-то про злые чары, дьявольский морок и искусное совращение с прямых путей. Рассказывая мне об этой части своей биографии, он дрожал, путался, бледнел и очевидно умалчивал о некоторых подробностях, поэтому я предположил, что наставника (или наставницу) поймали, быстренько состряпали приговор и, не откладывая в ящик для дров, сожгли. Возможно, в сарае книга пряталась от наиболее ретивых судей, желавших, чтобы от ведьмы не осталось ни одного земного следа, впрочем, настаивать на своем толковании не возьмусь. Ясное дело, с тех самых пор книга в глазах читателя утратила буквальное значение и получила статус святыни, ореол мученичества, венец посмертной славы и пр. К ней он обращался в трудные времена, находил на ее страницах малопонятные утешительные фразы, обнаруживал созвучие с темными и нечистыми переживаниями, словом, обрел друга, учителя, советчика -- не выходя из сарая. Естественно, уезжая из дома, прихватил свое сокровище, и я, не отдавая себе отчета в собственных словах, попросил показать реликвию.
   Битых полчаса мне пришлось уверять его, что я никому не скажу, не проговорюсь, не выдам, не донесу, не раскрою, пришлось уколоть мизинец застежкой и клясться на крови, и я бы сам не сумел объяснить, для чего мне понадобилось так заморачиваться ради какой-то стихотворной ерунды. Наконец, с подобающими предосторожностями, сей выдающийся литературный труд был явлен миру; причем приходится с прискорбием отметить, что хранился он в ветхом узелке со множеством дырок и -- в качестве равновесной силы -- заплат. Подавляющее большинство опусов, прочитанных мною, являлись кусками текста, который, отзвучав, носился теперь над рекой, и водяные, слушая рифмованный бред, доставленный из настоящего в прошедшее, стонали и закрывали руками уши. Врожденная вежливость побуждала меня благосклонно кивать, делать вид, что я безмерно восхищен мастерством автора и сознаю, какая честь мне выпала -- шутка ли, прикасаться к шедевру. Конечно, совестно говорить, но в тот момент я забавлялся от души. Наивный, доверчивый мальчик (я был старше от силы на год...нет, меньше) за пять минут изложил мне всю свою жизнь, а сам и не подозревает, кто завязал с ним разговор. (Можно подумать, на мне висело объявление с указанием моего имени и титулов. Он и так держался со мной как с лицом знатного происхождения, чего же больше?)
   Однако, вскоре другое чувство вытеснило неуместное злорадство, которое я испытывал. Я словно вновь проживал весну, когда Георгий спускался во двор, ерошил мне волосы, и мы вместе отправлялись захватывать заброшенные голубятни, определять местонахождение слуховых окон на чердаках и кидаться мелкими камешками в похрапывающих стражников. Словно печаль начала пятиться задом, отступать, освобождать земли моей души, сворачивать знамена, распускать барабанщиков и трубачей, и ее грохочущая поступь стихала, переставая настойчиво лезть в уши. Мальчик заглядывал мне через плечо, восклицал, стоило перевернуть страницу, и признавался, что вот еще одно превосходное, любимое им стихотворение, и как изыскан этот оборот, ну правда же, а как он тут завернул, надо ж было умудриться, необыкновенный человек, поразительный, согласитесь, я бы ни в жизнь так не написал. А вот эта строчка -- каково? Изумительно! В общем, он здорово затруднял мне восприятие, а учитывая, что в этом пустословии и так-то на трезвую голову было не разобраться, вряд ли до меня доходил смысл написанного, я машинально листал чертову книгу и упивался легкостью, радостью, благодарностью к приближающейся ночи, к сидевшему рядом мальчишке, к тому, кто сочинил эти неуклюжие стихи.
   Я почти долистал до конца, как вдруг меня ударило по голове. Я поднял голову, покрутил ею, заглянул в озадаченное лицо соседа, осмотрелся, но не засек никого, кто бы мог бросить в меня чем-либо, да и на стене около меня ничего не валялось. Перевел взгляд обратно на страницу и понял, что причиной удара послужило отнюдь не внешнее воздействие. На помятой, пожелтевшей странице жила музыка. Я знал, что, лишившись скрипки, она выбрала себе другое пристанище, но я не мог и мечтать, что она в какой бы то ни было момент, полночь, три часа дня, пасмурным утром или -- на стене, в угасающем свете, когда сложно собирать буквы в слова и нельзя нарушать подступающую тишину, а надоедливый мальчик сопит и спрашивает, что случилось; я не мог и представить, что ей вздумается снова прийти ко мне. Темнело быстро, ночь спешила отобрать обретенное чудо, и я щурил глаза, вчитывался, шевелил губами, перекатывал слова во рту, пробовал на вкус, повторял, старался запомнить, впечатать в сознание, навсегда завладеть ими, но они ускользали, стирались, рассыпались, забивались в щели, закатывались под кровати, маскировались, прикидывались пылью, грязью, пеплом. Я напрочь забыл про мальчишку, хотя смутно, боковым зрением улавливал его образ. Похоже, он, окаменев, таращился на меня, потом разинул рот и залился краской, потом залепетал что-то невразумительное, потом предпринял попытку вырвать книгу у меня из рук, кажется, я дал ему подзатыльник, и он, видимо, угомонился. А может, все происходило по-другому, или не происходило вовсе, или происходило в моем воображении, я не уверен, потому что, едва я прочитал то стихотворение и услышал в нем музыку, музыка заглушила реальность, я оглох, онемел, слился с камнем, с холодом, с вечером, целиком превратился в чувство, отринул материю, отбросил незначительную личность. Отверг себя, свои знания, восемьдесят шагов, ледяного Георгия, расстроенного парнишку, огненноволосого Афанасия, растравленного заботами и тяготами регентства дядюшку, замазал изображение отца, намалеванное где-то в памяти на задней стенке, убрал с глаз подальше кухарок, гонцов, гвардейцев, пажей, флейтистов, бродячих кошек, жирных крыс, развалил замок по кирпичику, отметил, что проклятый двор погребен под обломками, славно, ах, как славно. Я перевернул страницу. Музыка не умолкала. И в следующем стихотворении. Еще одно. Еще. Последнее. Шесть. Всего шесть. Придется смириться. Обойтись малым. Ценить крохи. Шесть -- это немало. Целый мир. Волна откровения. Обещанная и утраченная милость.
   Неизвестный поэт прощал меня. Я не могу объяснить, как он это делал. Звучание. Интонация. Темп. Сочетание слов. Его стихи были животворны. Его стихи были пленительны. Они были музыкой и знамением божественного. Я уверен, приди мне в голову подняться на ноги, подойти к краю стены и во весь голос прокричать чудесные строчки, приход весны состоялся бы на следующий день. (Ночью распустились подснежники, острые нежно-зеленые травинки полукругом обступили стыдливо расцветшие кусты сирени: дни, шествовавшие в чинном порядке, врезались друг в друга, мартовский вторник превратился в майский четверг, и природа всполошилась, не имея представления, как поступают в таких случаях).
   Холодная, мокрая снежинка упала мне на нос. Большая и безобразная шмякнулась на страницу. Начинался снегопад. Уже ничего нельзя было разглядеть, и я оторвался от книги.
   Передо мной предстала следующая картина. Невезучий мальчик, которому полтора часа назад не посчастливилось попасться мне на глаза, пытался угнездиться между каменными зубцами стены. С этой целью он, забравшись с ногами на парапет, спиной уперся в один из зубцов, а к другому тянулся руками, но расстояние между опорами безнадежно превышало длину его рук, от чего он каждый миг рисковал свалиться на землю. Почему он не принял более удобной и менее жизнеопасной позы, для меня осталось тайной. Разумеется, любой рассудительный человек, увидев Афанасия, почел бы своим долгом пуститься в бега для сохранения собственной безопасности; тем не менее, выдерживать его присутствие все-таки казалось вариантом предпочтительнее, чем разбиться насмерть. Может быть, не для всех, не берусь судить. Афанасий выглядел как гончая, загнавшая кролика. Его морда выглядела довольной и кровожадной. Его плащ выглядел черным и злодейским. Даже от его сапог веяло чем-то нехорошим. А уж как пылали его волосы в черноте, лучше не вспоминать. Спокойно, сказал я себе. Это Афанасий. Рыжий высокий человек лет тридцати с лишним. В черном длиннополом плаще. Ближайшее к дяде лицо, которому дядя кругом должен. Человек, которого ненавидит Георгий. Человек, который многому меня научил. Нет никаких оснований его бояться. Потому что он просто человек. Вон как его снегом засыпает -- так же, как меня, так же, как загнанного на парапет мальчонку. Ни дать ни взять три привидения кидают жребий, кто в каком коридоре будет вселять ужас в простодушных жильцов замка.
   Добрый вечер, ваше высочество.
   Добрый.
   Приветствую и тебя, неразумный отрок. Не станет ли мир благополучнее, если ты передумаешь совершать самоубийство и слезешь со стены? Хорошо. Послушное дитя. Как назвали тебя родители?
   (А я-то не удосужился спросить!)
   Василий, ваша милость.
   Разрешишь ли ты мне, славное дитя, избавиться от острия праздного любопытства, что мучает меня в данную минуту и причиняет мне боль, поистине невыносимую? Какая непостижимая и безотлагательная необходимость подстегивала тебя столь сильно, что ты позволил себе нахождение в обществе его королевского высочества младшего наследного принца Константина?
   Едва ли славное дитя уловило, о чем идет речь. Я не уловил.
   Что, ваша милость, переспросил неразумный отрок. Афанасий раздул ноздри.
   Что ж, достойнейший мой собеседник, нареченный при рождении Василием, так и быть, я повторю свое вопрошание, не достигшее, по всей видимой вероятности, ни ушей твоих, ни мозга, буде таковой у тебя наличествует. Думаю, вина всецело лежит на мне, так как я не принял во внимание настоятельную потребность опуститься в нашем разговоре до твоего уровня, не так ли?
   Афанасий делает шаг к посиневшему Василию, берет его за шиворот и приподнимает над полом. Я примерзаю к месту, мои пальцы примерзают к книге. Снежная шапка шьется на моих волосах.
   Какого дьявола ты околачиваешься рядом с твоим законным принцем, шваль? Место свое позабыл? Страх потерял? Совесть выбросил на помойку? Откуда ты взялся в замке? То-то северным духом воняло с утра.
   Несчастный Василий округляет глаза и что-то пищит. Я делаю едва заметное движение, но мороз цепок, снежная шапка тяжела.
   Не хочешь отвечать? Секреты не выдаешь? Я не люблю секреты. Я не люблю, когда мне не отвечают. А если я хочу получить ответ, я его получаю. Существует множество способов, неразумный отрок. Множество. Множество неисчислимо разнообразных способов.
   Василий находится в подвешенном состоянии. Я нахожусь в примороженном. Афанасий поворачивается ко мне, Василий трепыхается в его руке.
   Ваше высочество. Я заберу молодого человека к себе. Меня крайне заинтересовала его особа. Вы не возражаете, ваше высочество?
   Я возражал. Отрок Василий не совершал преступных и злонамеренных действий. Ничем от него не воняло, ну...если и воняло, то явно не северным духом. И как это вообще можно учуять? Никаких секретов у него отродясь не водилось, в глаза ему загляните. И мы не воюем с Севером, мы же заключили мир, зачем Северу засылать к нам шпионов? Мальчик приехал с Востока. Деваться ему было некуда, вот и приехал. Ему подыщут работу, он тут будет, не знаю, двор мести, воду носить, стихи мне читать, да что угодно. Он даже не знал, что я принц. Я ему об этом не сообщал. Так что не было оскорбления королевской фамилии. Так что я возражаю. Мысленно говорю я Афанасию, пока он смотрит на меня, пока волосы у меня на голове встают дыбом, пока снежная шапка делается все тяжелее и грозит раздавить мою голову, на которой волосы встали дыбом, пока все мои ощущения концентрируются в точке, где мои пальцы слиплись с пергаментом. Пока рыжая зависть овладевает мною, сочится в открытые двери и уютно сворачивается на знакомом месте. Неудержимая зависть к безвестному сочинителю. Неудержимая зависть к хозяину сокровища.
   Ваше высочество?
   Я открываю рот. Афанасий улыбается. Худшее, что он мог сделать. В мой открытый рот залетает снег, я давлюсь безвкусной снежной кашей; прежде чем я успеваю откашляться и произнести хоть слово, Афанасий скрывается из виду вместе со своей дрожащей, безвольной жертвой.
   Ночью, поглубже забившись под теплые колючие шкуры, я перечитывал чужие стихи. Больше они мне прощения не даровали.
   Миновало три года. С чем я оставался в эти дни? Я оставался с носом. Нет, я не хотел наследовать страну. Нет, я не хотел славы. Все, чего я желал, это испить из реки, к которой в давние дни вышел неизвестный поэт, встреченный мною три года тому назад. Хрустнула ветка под неосторожной ногой, ругнулась потревоженная сойка, и беспокойная бирюзовая ширь предстала его глазам. Потаенная речка. Ни следов конских копыт на берегу. Ни пегой коровы, перебирающейся вброд на новые пастбища. Ни задремавшего в тени низкорослых кустов странника. Да была ли такая река на свете? Да было ли на свете что-нибудь, кроме пыльной травы, пробившейся сквозь серые камни? Продолжался ли счет после восьмидесяти? Кружил ли ястреб в белом небе? Мог ли я наследовать тому человеку, который жил, пребывал в пространстве, любил кого-то, жаловался на разлуку с любимой, был выкинут из истории и даже имени мне в наследство не оставил? Имел ли я право? С моей-то завистью. Слабостью. Подлостью. Взглянешь в зеркало -- оттуда лыбится тощенькое ничтожество, торжествующе расплывается по зеркальной стене. Пороешься в черновиках -- оно вылезает из бумажных ворохов, каждая буква выведена рукою бездарного червяка, каждая ночь пролетает в сомнениях, не ошибся ли я, правильно ли было глохнуть и слепнуть, не была ли музыка, услышанная мною на стене, бесовскими завываниями, а не стройным небесным пением? А уж если приподнимешь подушку, вовсе тебе несдобровать, потому что под подушкой хранится увесистое доказательство, затасканное, истрепанное доказательство, раскроешь его, и в пустой комнате раздастся свист, гогот, улюлюканье, и снова придется ночевать в углу, а утром скрести ладони мылом, сильнее, тщательнее; так что мыло выскальзывает из рук, от мыла остается крохотный обмылок, от ночей остается воспоминание, от меня и подавно ничего не остается. Разве что неутоленная жажда. Если уж оправдываться, то идти до конца, до самого конца строить из себя жертву, и если уж приписывать себе благородные желания, то возноситься на вершину, иначе летописи продолжат служить половыми тряпками, которыми подтирают грязь, нанесенную историей в чисто вымытый дом. Поэтому...я хотел...
   Я всего лишь хотел, чтобы Георгий говорил со мной. Чтобы он не проходил мимо, подобный ожившему изваянию. Чтобы ледяная маска упала с его лица и разбилась вдребезги -- ко всем собачьим и лошадиным чертям. И ради этого я бы заключил сделку с дьяволом. С кем угодно. Я поверил бы любому, кто обещал бы вернуть мне брата. Любому, кто наплел бы, что можно двигаться вспять. Что я не виноват. Что Георгий не сбежал, а я его не отпустил, и тем вечером он сидел у камина, нахохленный, разобиженный, в камине пылали дрова, я ластился к Георгию, извинялся, божился, да ведь поймали бы тебя, сразу за воротами и словили, и чего тебе в городе понадобилось, смотри, как тут хорошо, тепло, хоть купайся в этом тепле, хоть тони в нем, от этого не бывает ничего плохого, от этого не возвращаются домой еле живыми, чудом спасенными, холодными, надменными, чужими -- не возвращаются.
   Только был ли на свете дьявол?
   На свете был Афанасий, и усомниться в его бытии никак не представлялось возможным. Хотя иногда хотелось с чудовищной силой. С того времени, как он увел Василия, между нами установились странные отношения. Он знал о моем предательстве, был им доволен и не считал нужным это удовольствие скрывать. Завидев меня в коридоре, он с преувеличенной почтительностью кланялся, чуть ли не напополам складывая свое высокое худощавое туловище. Его волосы горели. Глаза тоже. Я испуганно кивал и спешил прочь. Я принадлежал ему с потрохами. Некому было вызволить меня из рабства. Я своими руками застегнул ошейник. И я не удивлялся. Нечему было удивляться.
   Февраль выдался ветреным и промозглым. Весна вроде бы хотела нагрянуть пораньше, но передумала. Я стоял на крепостной стене. Облака неслись. Река и лес неслись с ними вместе. Крепостная стена подо мной тоже куда-то неслась. Поодаль Василий читал стихи, но он был призраком, поэтому несся вместе со стеной. Один Афанасий твердо держался на ногах и не испытывал ни малейшего желания носиться по ветру. Он сложил руки на груди и ждал, когда с моего лица исчезнет идиотское выражение растерянности и недоумения, которому взяться было, в общем, неоткуда, потому что я уже без малого три года знал, что слова, произнесенные Афанасием, будут им произнесены. Афанасий рассчитывал точно, бил без промаха, любил заставать людей врасплох и не собирался из-за меня менять образ действий. Поэтому стена все-таки неслась.
   Куда она, в конечном итоге, направляла свой бег, разгадке не поддавалось, зато ясно виднелась цель, к которой все эти годы стремился Афанасий. Впрочем, я покривил душой. Цель Афанасия была ясна мне еще с тех пор, когда мы с ним склонялись над коричневыми кирпичами; каждый век одно и то же, убийственно яркие краски, веселое солнце заливается хохотом, смакует детали, подсвечивает декорации; но ведь я уже сделал это, почему вы не понимаете, неужто для вас не очевидно, что Георгий уже убит, как вам удается отождествить живого, настоящего Георгия с тем, который разгуливает по замку, как вы можете всерьез полагать, что это один и тот же человек? Афанасий не видит. Афанасий не понимает. Афанасий смотрит на меня тем самым взглядом, от которого волосы встают дыбом. Он был так увлечен достижением цели, что пропустил момент, когда она осуществилась. Я смеюсь. Я запрокидываю голову, смехом разрываю рот, до боли смешно, теперь мы с солнцем хохочем в унисон, я посылаю солнцу кровавую улыбку, окровавленное солнце щерится в ответ. Прощание состоялось. Прощение не получено. Пора отчаливать. Жаль, что он сделал ставку на мои выдающиеся умственные способности и с порога отмел добрый старый военный переворот. Было бы больше шансов его прикончить.
   А, да, говорю я Георгию. Поцапался с Афанасием на днях. Вроде как на дуэль вызвал. Прикроешь? Из-за чего, из-за чего... Ну, бывает, ссорятся люди. Ну, да, погорячился. А чего ты завелся? Ну Афанасий и Афанасий. Да с чего сразу убьет? Убьет... Никого он не убьет. Он же не дурак. Он совсем даже не дурак. Не кипятись. Да вижу я, что ты спокоен. Это я так... Слушай, ты завтра свободен? Весь день? А, совет? Надолго? Ну, понятно. А мы с Афанасием на закате договорились. Успеешь? Да нет, мы так и договорились -- до первой крови. Просто придешь, посмотришь, проконтролируешь. Раз уж ты так переживаешь. Да знаю я, что не переживаешь. Это я так. Да на закате, на закате, точно. Где березы. Или не приходи. Не, не приходи, не надо. Если что, скажи Альберту, я покататься поехал. Скажи ему, я... Нет, я сам скажу. Вернусь и скажу. Слушай... Георгий... Как думаешь? Что после нас останется? Я просто смотрю иногда на дворец, тот, который не достроили, и думаю, неужели это все, что осталось после папы? Глупости? Да, наверно... Думаешь, мы оставим что-то более значительное? Все, убегаешь? До завтра. Георгий. А ты меня... Нет. Ничего.
   ***
   В некотором времени принцессе снится (кольцевая композиция, правила построения прозаического текста, не послать бы их к черту, принцесса спит не по правилам): принц Константин, желавший некогда быть, желавший приникнуть к реке, к которой все мы, случается, приникаем, гнусный предатель, низкая душонка, бездарная и безличная книжная крыса, любитель отправить на пытку невинных детей, одаренный исполнитель народных плясок на костях, скончался третьего дня, ближе к вечеру, от переполнивших его злобы и зависти, иными словами, надулся и лопнул, растекся по темному снегу, стоило только проткнуть его мечом. Прекращение бытия принца Константина засвидетельствовал принц Георгий, прибывший на место происшествия двумя или тремя часами позже самого происшествия непосредственно. Участники государственного совета, собравшегося в тот день приблизительно в пятнадцать ноль-ноль, единодушно отмечали необычное для принца Георгия поведение, а именно: невнимательность, нетерпеливые вздохи, раздраженное сопение, ерзание на стуле, нервозное постукивание каблуком по полу, яростное чесание носа. Принц Георгий не проявил видимого и ожидавшегося интереса к проблемам чумы в центральных регионах, несовершенства канализационной системы в столице и к вопросу о том, что преподнести на день рождения его королевской светлости, северному владыке, в знак почтения, верности и любви. Государственные мужи отметили также, что к концу заседания совета принц пришел в нехарактерное для себя возбужденное состояние, сорвался с места, в три огромных и неприличных скачка достиг дверей -- и был таков.
   Под тусклыми звездами принц Георгий разыскивает своего брата, потому что чует неладное, а поделать ничего не успевает. Да и где бы ему успеть, если нюх на слом эпохи отсутствует у него начисто, если пренебрегал он в детстве историей, если братом своим он в детстве пренебрегал. Закатилось солнце, прилила тишина; прикорнули лесные зверьки в норках, задубев от холода; оцепенел ветер, не щиплет принца Георгия за щеки. В неподвижном воздухе запахи не распространяются, но принц различает еле уловимый и невозможный аромат. Под тусклыми звездами возлежит почивший в бозе брат его Константин и пахнет фиалками. Почему фиалками -- по всей вероятности, так захотелось летописцу, поскольку во все времена принято выдумывать несусветные небылицы про дорогих сердцу людей. Илия на огненной колеснице, Пушкин у Черной речки -- и далее, далее, снятся принцессе ушедшие, вернувшиеся, восставшие, воскресшие, черная кровь струится по черному снегу. Константин, царства не унаследовавший, из хрустальных источников не испивший, несбывшееся поколение, вымышленный принц, несостоявшийся поэт, вернется ли, нет ли, отзовется ли, нет ли, оставит ли что-то Георгию на память...или не оставит.
   Из окна тюрьмы старший наследный принц наблюдает, как по двору бродит темноволосый мальчик. Двор другой. Мальчик -- тот самый.
   ***
   (Из поздних стихов Аллочки)
   Это чувство ко мне вернулось. И значит, снова
   Мне сидеть у окна и смиренно просить былого.
   То, что было однажды, не помню, в каком-то марте.
   Снова жажда, весна, снова гибель в слепом азарте.
  
   Я прошу развернуть в полете стрелу заката.
   Я прошу отменить закон: за грехи -- расплата.
   То, что было однажды, должно случиться иначе.
   Я сижу у окна. Я смиренно о прошлом плачу.
  
   Все яснее становится сон оливковый детства,
   Как и строчки о том, что уже никуда не деться,
   Как и знанье того, что я -- сам с собою вровень -
   Не смешон, неудачлив, безжалостен и малокровен.
  
   Что же, Господи, сделаешь. Вот они, крылья скуки.
   Моя память сдалась и взяла меня на поруки.
   Моя память взяла, предала меня поруганью.
   На окне увядает молча горшок с геранью.
  
   Это чувство пришло. Разлеглось на пороге сердца.
   Выпей чаю с медом. Выпей. Надо согреться.
   То, что было однажды (достань с самой верхней полки),
   Пусть разделит в стоге судьбу известной иголки.
  
   Приходи почаще. Я здесь, понимаешь, болен.
   Наплевал на мир с доступных мне колоколен.
   Сочинял стихи, но, видишь ли, вышло худо.
   Лучше б встал до света, собрался, помыл посуду.
  
   Лучше б встал до света. Темно, просторно, беззвучно.
   За окном снега свалялись порядочной кучей.
   Не забыть. Запомнить. Запомнить бы должен каждый.
   Не сбежать от того, что было с нами однажды.
  
   АПРЕЛЬ
   УТКИН
   1. Предпосылки.
   На золотом дне души каждого человека прячутся разные любопытные искусства: искусство строить, искусство продавать, искусство петь, даже жестокое искусство убивать. На золотом дне души Уткина предавалось сладкой дремоте искусство ничего не делать. Очевидно, поэтому с самых ранних лет жизни Уткин представлялся всем окружающим человеком, который сладко дремлет с открытыми глазами -- и ничего не делает. Само собой, ему приходилось совершать какие-то действия: вытаскивать себя из-под одеяла, чистить зубы, пользоваться ножом и вилкой, залезать в тесные и жаркие валенки, шапки, шубы, чтобы не расстраивать маму лишний раз, вечером смотреть вместе с папой новости, слушать, как папа цокает языком и произносит: "Ну ты посмотри, что творят!" (по мнению Уткина, каждый вечер творили, в принципе, одно и то же, поэтому он не понимал, почему папа каждый вечер испытывает такое неподдельное удивление). Потом еще: ходить в школу, приобретать навыки существования в социуме, стараться не заснуть на уроках, читать книжки, формироваться как личность, ездить на автобусах, покупать хлеб и молоко, прыгать на одной ноге, забывать дома зонтик и промокать до нитки, наотрез отказываться есть брокколи, затыкать уши наушниками, спасаясь от маминого мнения по поводу того, как ему следует распорядиться своей жизнью, вынимать наушники в надежде, что папа придет ему на выручку и скажет что-то вроде: "Да оставь ты ребенка в покое, сам разберется", снова затыкать уши после папиных слов: "Ты хоть раз бы маму послушал, она ведь хочет, как тебе хорошо".
   Но все эти многочисленные и разнообразные занятия, казалось, вовсе не увлекали Уткина. В остальных детях утро жизни зажигало росу, заставляло их отрываться от смутных снов небытия; мы задираем головы, мы тянемся к этому свету, мы толкаем и пинаем друг друга, чтобы, не дай Бог, не пришлось делиться, все мы -- жадины, когда дело касается этого света, будто не хватает его от века на всех, будто можно монеты из него чеканить. Уткин же задержался по дороге в материальный мир и не осознал до конца пагубную необходимость драки за существование. Он старался быть крайне внимательным по отношению к материальному миру, но не мог скрыть снисходительного настроя; куда бы он ни шел, чем бы ни занимал свое время, реальность становилась для него чем-то вроде плохого писателя с претензией на талант. Дома из гипсокартона, луна подвешена на лески, облака приклеены, но клей плохой, вот, угол уже отодрался, кот сделан из плюша, мама так и вообще -- автомат на пружинках, и целое небо с овчинку: испоганенный Шекспир, да и только. Может, он был бы рад встретить человека, которому смог бы объяснить все неудобства своего положения, но в детстве подходящих кандидатур как-то не попалось. Уткин привык считать, что нельзя подходить к другим с собственной меркой, но эта мысль была еще слишком сложна для его сверстников, и поневоле пришлось ему расти самому по себе. Поэтому он убедил себя, что является по природе человеком молчаливым, замкнутым, неспособным к деятельности; этакий рыцарь без дракона, Байрон без рокового прошлого, гордец и упрямец без причины. В средней школе он так искусно избегал "вливания в коллектив", что некоторые учителя не выдерживали и призывали класс быть добрее, отзывчивее и обращать побольше внимания на застенчивого мальчика, а то он такой несчастный, вечно подпирает стенку, смотреть больно, и как это родители его так затюкали.
   (- А, Марья Васильевна, Вы полагаете, это вина родителей?
   - Ну конечно, Тамара Петровна, в подобных случаях наибольшая ответственность лежит на их плечах, а тут -- ну, сразу видно же, недолюбили в детстве. Поэтому и необщительный такой. Это комплексы, Тамара Петровна, комплексы.
   - Ох, и что ж за поколение-то подрастает: что ни ребенок, то психологическая травма.
   - Все эти проблемы следует решать сейчас же, сейчас же, немедленно, пока есть возможность, ну, знаете, пока не установились еще эти жизненные сценарии, эти стереотипы, но родителям ведь не до того! Они рады переложить свои непосредственные задачи на других людей -- и вот, в результате...
   - ...целый класс несчастных травмированных детей, будущих моральных уродов, и все-то на вашем попечении, Марья Васильевна! И от всех-то родители буквально отказались!
   - Ах, Альберт Павлович, опять Вы...из-за угла...что у Вас за манера такая неприятная.
   - Да это все, так сказать, плоды дурного воспитания! Это у меня, поверите ли, из-за родителей. Они, так сказать, не справились со своими родительскими обязанностями -- а я вот теперь по их милости маюсь, выскакивая из-за углов.
   - Ну, пожалуйста! Что я ни скажу -- Вы все передергиваете. Ну что за шутовство и вечные эти Ваши придирки. Как-то Вы...взрослый же человек...
   - А это как посмотреть, Марья Васильевна, как посмотреть! О, слышите, звонок. Не будем враждовать по пустякам, как думаете? Мы же с Вами на одной стороне все-таки. Кто, как не мы, вырастит из этих дундуков самостоятельных, полноценных личностей? Отправимся же на плантации.
   - Да не обращайте на него внимания, Марья Васильевна. Это он так, просто, кривляется.
   - Я не обращу на него внимания, а дети как же? Ведь они на него смотрят, берут с него пример, учатся у него, а он, со своими клоунадами! Чему порядочному он их научит? Кривляться? Паясничать? Он им прогулы с рук спускает, Вы знаете? Говорит, выучат сами, что захотят! Что значит "захотят"? Откуда им-то знать, чему следует учиться, а чему нет -- они же дети еще! Естественно, что они только из-под палки и будут заниматься! Они же не понимают своей пользы, а он-то заладил: свободное воспитание, здоровый дух! Какой еще "дух"! И за что его так любят -- вот чего я решительно не понимаю. Нет, надо поднять этот вопрос на педсовете...)
   Нет, никак не желали жестокие маленькие детки сближаться с Уткиным и принимать его в свой круг, а назидания ответственной и психологически продвинутой Марьи Васильевны привели исключительно к тому, что в своем классе тихий Уткин начал вызывать сперва настороженность, а затем и настоящую злость. А что ты будешь испытывать по отношению к человеку, которому, на первый взгляд, не нужны ни общение, ни любовь; ни поделиться бутербродом, ни подраться в туалете, ни списать домашку. Бросить на него второй взгляд, и третий, и четвертый? Даже если тебе одиннадцать лет и ты свято веришь в то, что все люди думают одинаково, а Вселенную сотворили для твоего удовольствия? Тапочки мои уже в истерике от смеха, Марья Васильевна.
   Кстати, раз как-то Марья Васильевна (убежденная, между прочим, атеистка), закончив разговор об оценках Уткина с его нервной мамой, захлопнула классный журнал и совершенно неожиданно для себя добавила:
   - Какой-то он у Вас...то ли чертом пришибленный, то ли Богом забитый (а может, забытый -- Таисия Николаевна не разобрала, но, в любом случае, эта фраза повергла ее в горькое уныние).
   Сам Уткин вроде бы не проявлял ни малейшего беспокойства по поводу создавшегося безрадостного положения. Он весь пребывал во власти своего призвания -- ничего не делал. Природа наградила его умом, достаточным для того, чтобы без всяких проблем усваивать определенные школьной программой объемы знаний, а если он и выходил за границы этих объемов, все равно никто об этом не догадывался. Отец считал его невероятно ленивым ребенком и частенько читал ему проповеди о пользе труда и учения как таковых, мать считала его неорганизованным и рассеянным и читала проповеди о пользе теплых шарфов и витаминов. Вся эта в высшей степени интересная информация влетала в одно ухо Уткина и, особо по пути не задерживаясь, вылетала из другого. Он и сам не знал, как определяет ценность слов. Одни были явно необходимы для жизни, но подавляющее большинство других казалось ему лишним и бессмысленным. Он думал иногда, что мир стал бы здоровее, если б только существовал способ избавиться от этой словесной инфекции, передающейся воздушно-капельным путем. Но люди заболевают словами в столь нежном возрасте, что нет для них безопасного способа исцелиться, -- и эпидемия словесной чумы продолжает бушевать на планете. Уткину пришлось смириться с тем фактом, что немалая доля отведенного ему срока будет съедена бесполезными прожорливыми звуками.
   А между тем, его срок тянулся и тянулся: кому-то начищали морду, кто-то учился целоваться, слетали двери с петель, люди с подоконников, ломались ноги, бранились учителя, самолеты покидали аэропорты, террористы бомбили Америку, мне попался билет, который я не выучила, - но все это не задевало Уткина; жизнь текла в нем и сквозь него, преломлялась в нем и отражалась в других, но он все стоял на берегу, все ожидал трупы врагов -- но и врагов у него, по большому счету, не было.
   Такие отношения с жизнью вполне его устраивали, чего ни в коем случае нельзя сказать о его матери. Таисии Николаевне крупно не повезло: она родилась человеком с активной жизненной позицией. Уткин был уверен, что когда его бабушка впервые взяла на руки Таисию Николаевну, она увидела в глазах новорожденной пламенное желание бороться и искать, найти и не сдаваться. Поэтому для него было неудивительно, что бабушка до самой смерти не преодолела тот беспричинный страх, который внушала ей дочка. Мама Уткина не могла и не хотела заметить назойливость, с которой обыкновенно вторгалась в чужое личное пространство. Уткин страдал от этого больше всех в связи с тем простым обстоятельством, что в глазах Таисии Николаевны оставался белым пятном, черной дырой, неосвоенной и неподконтрольной территорией. Если она умудрилась подчинить большинство окружавших ее людей своему твердолобому и неумеренному оптимизму, заставила их поверить в то, что ее принципы и убеждения имеют большую ценность, чем какие-либо другие, то в случае с Уткиным ее ждало полнейшее, сокрушительное поражение. Все дело-то было в том, что у Таисии Николаевны, собственно, не имелось ни убеждений, ни принципов. То, что выслушивал от нее Уткин, сводилось либо к чужим утверждениям, либо к общим местам. Относись к другим так. Чаще улыбайся. Никому не прожить без. История учит, что. Порядочные люди так не поступают. ("Порядочные люди" сожрали довольно-таки большой кусок времени Уткина. Эти таинственные личности, во-первых, явно были сторонниками философии недеяния, а во-вторых, некогда, давным-давно, завербовали в свои ряды Таисию Николаевну, так что ныне она с жаром отвергала немаленькую часть проявлений жизни, о которых было известно Уткину. Нельзя было врать, нельзя было огорчаться, нельзя считать ворон, нельзя грызть ногти, и обижать слабых нельзя. Нельзя перечить старшим, мальчики не плачут, порядочные люди -- вообще крайне бесстрастные создания, видимо, напрочь лишенные способности чувствовать и переживать).
   Уткин довольно быстро разгадал стратегию Таисии Николаевны -- и тут же заскучал. Не больно-то ему было интересно, чему учит история -- ну, может, он еще не дорос. Пока он был заворожен глубинами настоящего, хотя ни черта в этих глубинах не понимал. Да и с чего бы ребенку из обеспеченной семьи, единственному и любимому ребенку, на которого ни разу не поднимали руку, который сталкивался с пресловутыми болезнями и смертями, не дававшими покоя одному любопытному впечатлительному принцу, только в рамках, дозволенных мирным повседневным существованием, разбираться в глубинах жизни?
   Однако Уткин все тянулся куда-то вглубь, куда не дотянуться было Таисии Николаевне, где она теряла его из виду -- в каких-то затемненных пространствах, в которых он что-то отыскивал, и это давалось ему неимоверно тяжело; и он думал иногда, что впускать в себя целую Вселенную -- это, конечно, хорошо, это, конечно, развитие, продвижение, изменение, но как-то пусто во Вселенной, и холодно, и печально; и хотя ум знает, что искать не надо, что пустая Вселенная -- это и есть тридцать птиц, это и есть цель, а еще -- что вовсе она не пуста, но ум-то каждый раз перед этим знанием пасовал и пытался искать пути отхода. Уткин смотрел в потолок, боролся с умом, но по малости лет и слабости воли проигрывал, Вселенная упорно не желала наполняться -- ни светом, ни теплом, ни смыслом. Тут-то Таисия Николаевна его и догоняла; и сначала ей хотелось погладить его по голове и сказать, что он не один, смотри, сколько людей вокруг тебя, что же, ты не хочешь их всех замечать, что же, ты их и за людей не считаешь, да хоть вот я, я же рядом с тобой, - но потом на ее пути вставали принципы, твердокаменной стеной вырастали убеждения, непреложные истины заслоняли от нее сына, и она переставала видеть в нем человека, нуждающегося в помощи, перед ней был только ребенок, которого она должна была воспитать как порядочного человека.
   В конце концов, она привыкла изводить себя бесконечными переживаниями за Уткина. Она постоянно представляла себе, как ее несчастный сын, оставшись на склоне лет в абсолютном одиночестве, роняет голову на руки и дрожащим голосом произносит нечто вроде монолога Гамлета, которому -- где-то в параллельном мире -- удалось постареть:
   Остался я один на склоне лет.
   Всех отпугнул своим высокомерьем.
   И, несмотря на то, что я король,
   Не смог я внуков подарить Гертруде.
   Таисии Николаевне и в голову не могло прийти, что сам Уткин ничего не имеет против одиночества -- против обычного одиночества, которое подстерегает каждого человека и приступы которого переживаются сравнительно легко. Он почему-то знал, что для него не существует опасности угодить статистом в немую сцену: городничий в священном ужасе, Страшный Суд грядет, спастись уже никому не дано. Он знал, что за кулисами пьеса продолжается, Антон Антонович опускает руки и в недоумении вертит головой, его жена или его дочь (кто-нибудь уж непременно) падает в обморок, судья поднимается и делает такой вид, как будто все знал с самого начала и его ничем не проймешь -- в общем, действие разворачивается, окаменевшие персонажи начинают двигаться, одиночество не продлится дольше положенного по сценарию. Именно поэтому Уткин не любил обобщений и стремился избегать слов: "все", "всегда", "никогда". Порой его посещала мысль, что в этой способности и заключен его уникальный талант. Впрочем, он не встречал пока людей, готовых оценить его старания по заслугам. Зато ни одного вечера не проходило без того, чтобы отец не изрек: "Все безнадежно", "Наше правительство никогда не поумнеет", "Да жизнь всегда была тяжелой, а вы думали, в сказку попали?", "Да все (порядочные люди) так всегда делают". В итоге, его настиг ранний инфаркт, и он вернулся в круговорот перерождений с твердой уверенностью в том, что мир навсегда останется паршивым местом, и никому никогда не обрести покоя на земле, раздираемой на куски жадными до жизни людьми.
   Уткин не смог разделить с отцом его точку зрения -- вовсе не потому, что проникся идеями Гегеля или еще кого-нибудь из певцов человеческого прогресса -- он попросту не имел еще собственного мнения на сей счет и хотел оставаться свободным от чужого влияния до того момента, когда сможет высказываться самостоятельно; и после того момента оставаться свободным, и, по всей вероятности, всю жизнь. В нем с давних пор поселилось это сильнейшее неосознанное стремление -- освободиться от неуюта внешнего мира, раз уж не суждено найти сбой в механизме или самому стать подходящей деталью. Самоубийство было ему противно, уход в монастырь требовал слишком больших душевных усилий, до понятия о ложной и истинной свободе он еще не дорос, но продолжал искать, продолжал верить, что для каждого человека существует выход -- не только со сцены за кулисы, но даже из театра, а может, и еще куда-нибудь. Смерть как таковая Уткина не пугала, он внушил себе, что легко пережил уход отца и его отказ от каких бы то ни было поединков; что вообще-то следует не чувствовать, а анализировать чувства...но, по ходу, слишком уж серьезно я отнеслась на сей раз к собственному герою-неудачнику, поэтому я опущу трогательные моменты его детства, романтические моменты его юности, непонятные моменты его размышлений, которые мне и самой-то уже поднадоели, и перейду к главному -- или, наоборот, к несущественному, но точно -- к той части, где уже можно без зазрения совести поиздеваться вволю.
   2. Митюня.
   - Петя! Петя! Да иди сюда! Посмотри, какое солнышко выглянуло!
   Уткин подошел к матери, шаркая тапочками.
   - Ой, а чего это ты ноги еле передвигаешь? Ты не заболел? Градусник дать?
   - Мама, - терпеливо сказал Уткин, - зачем ты меня звала?
   - Посмотри, красота какая!
   Таисия Николаевна верила, что небо вступило в тайный сговор с солнцем и очень хотело показать свои оригинальные облачные картины в духе художников-авангардистов восхищенной Таисии Николаевне лично. Уткин понаблюдал за тем, как она пытается вызвать у него такие же ощущения, тыча пальцем в расползающиеся обрывки туч и повторяя: "Да посмотри же!" Дело у Таисии Николаевны не выгорело. Он посмотрел в окно и сказал:
   - Да, мама. Солнце. Поразительное астрономическое явление. Впервые за последние двести лет.
   - Фу, какой ты! Нет бы порадоваться: хорошая погода, может, дожди, наконец, перестанут, можно будет выйти, погулять где-нибудь. Вот ты всегда выискиваешь плохие стороны, а надо думать позитивно, искать хорошее, и тогда жизнь...
   - Да, мама. Жизнь вознаградит меня миллиардом долларов и чистыми руками, красивой женой и послушными детьми, душевным покоем, мировой гармонией и немедленным перенесением после смерти в духовный мир. Конечно, мама. Так все и будет. И не сомневайся.
   - Ну вот опять ты...
   - Опять я, мама. И завтра буду я, и послезавтра, все равно другого ребенка ты не родила. Живи с последствиями. Ладно, мне пора.
   - Куда это? - немедленно насторожилась Таисия Николаевна.
   - К Митюне.
   - К кому?
   Уткин вздохнул и приготовился держать речь.
   - Мама. Я тебе про него рассказывал. Это мой приятель. Он программист. Я дал ему ноутбук, чтобы он посмотрел, почему полетела система и поставил новую. Все его знакомые называют его Митюней. За глаза. У него фамилия такая -- Митюнин. Вообще, по паспорту он Александр, но, по несчастью, то ли по счастью, ему досталась такая внешность, что грех не называть его Митюней. Произнеси это прозвище вслух, представь человека, которому оно могло бы подойти, и в сухом остатке ты получишь Митюню. Он живет на Ленинском проспекте. Я вернусь вечером. Ужинать не буду. Вопросы, пожелания, предложения?
   Митюня был первым человеком, который заговорил с Уткиным, когда тот приехал в конце августа в университет, чтобы посмотреть, в какую группу его запихнули, изучить расписание и узнать о многих других важных вещах. "Что-то в тебе поражает меня, - сказал Митюня Уткину, затормозив перед ним в коридоре. - В том, как ты стоишь и смотришь на расписание, что-то есть". Впоследствии Уткин так и не смог выяснить, в чем именно для Митюни заключалось это "что-то". Что программист забыл на филологическом факультете, тоже осталось секретом. В ответ на прямой вопрос Митюня махнул рукой и заявил, что его тут "носит". Уткин хотел уточнить, помогает ли ему в этом деле нечистая сила, но потом посчитал, что это как-то невежливо.
   Митюню, как и Таисию Николаевну, настигло в жизни крупное невезение, но другого характера, возвышенно-литературного. Лет в шестнадцать он начитался Беккета, Ионеску и некоторых других пророков, маявшихся дурью (ну, или открывавших новые пути к сердцу мира, суть одно и то же), и их писательские замашки попытался воплотить в собственной повседневности, то есть из каждого прожитого дня разыгрывать театр абсурда. Вероятно, они "поразили" Митюню до глубины золотого дна его души по той причине, что остальная мировая литература ускользнула от его внимания -- и сравнить ему было не с чем. Разумеется, делал он это несознательно, четкого плана у него никогда не было, сценариев он не писал и над репликами своими по полдня не размышлял, и вообще, так объяснял себе Уткин своего приятеля; просто однажды тот поделился с Уткиным своими восторгами по поводу "Лысой певицы", и Уткин подумал, что понимает теперь, почему Митюня временами ведет себя, как идиот. Не исключена возможность, что Уткин решил сблизиться с этим человеком, поскольку считал: Митюня бьется над той же проблемой, ему проживание времени тоже кажется непосильной задачей, только, в отличие от Уткина, он не признается в этом, и убегает в выдуманный им же самим абсурд, прячась от настоящего. Митюня тоже силился отыскать какое-то целесообразное применение уйме лет, распахнувшейся перед ним, но, сталкиваясь с неумолимостью часовой стрелки оставалось лишь...паясничать? Однако и здесь его поджидала неудача, потому что окунуться в шутовство с головой и превратить его в великое искусство жизни Митюне так и не удалось; логика собственных действий загоняла Митюню в угол. Он не был способен отступиться от привычных понятий или поменять образ жизни. К примеру, он постоянно кричал, что стопудово будет жить лучше родителей, которые горбатились на нелюбимой работе, потому что "несчастье" связывали единственно с отсутствием денег в семье, - но никогда не задумывался о том, какие усилия следует приложить для достижения этой цели, что он сам намерен делать, где работать и как себя обеспечивать; да и серьезной-то цели у него не было, он все горячился, махал крыльями, то доказывал Уткину, что жизнь бессмысленна и беспощадна, то пенял ему, что он не умеет этой жизнью наслаждаться; в итоге, Митюне мешал то характер, то установки, навязанные обществом, то родители его в детстве недолюбили, а может, перелюбили...иными словами, ему всегда что-то мешало ухватиться за волосы и вытянуть себя из болота.
   (В котором, думал порою Уткин, Митюне с большим комфортом сидится. Все же я высокомерен. Как будто мне там не так хорошо сидится. Вдобавок, я еще и наивен. Как будто нам с ним по шестьдесят лет, и мы так и не сумели сдвинуться с мертвой точки.)
   Добравшись до Митюниной квартиры (точнее, до квартиры его родителей, которых Митюня чуть ли не силой заставил взять отпуска и выгнал из дома куда-то в Южную Америку, чтобы они хоть немного отдохнули, а сам в это время наслаждался преимуществами жизни без верховного командования), Уткин нажал на кнопку звонка. Звонок слабо застрекотал. После этого звука на лестничной площадке снова воцарилась зловещая тишина. Уткину Митюнин подъезд не нравился: стены темные, ступеньки высокие, тишина зловещая, запах сомнительный; жильцы, если, не дай Бог, попадутся на лестнице, скривят такую рожу, будто ты пришел их грабить, убивать и прах убитых развеивать по ветру. Он в принципе не любил бывать у Митюни дома; это был его третий или четвертый визит за несколько лет их знакомства. В первый раз Уткину пришлось выдержать проверку, которую устроили ему родители Митюни, чтобы решить, можно ли их драгоценному сыну общаться с таким мрачным мальчиком; во второй раз он очутился в компании Митюниных друзей, или не друзей, или просто людей, вертевшихся около него в неприемлемом для Уткина количестве. Они то появлялись, то исчезали, предлагали Уткину то ли что-то выпить, то ли съесть, то ли скурить, Уткин отверг все их любезные предложения, после чего его, по-видимому, сочли человеком некомпанейским и отстали. Кроме одного щуплого занудного субъекта, чьего имени, социального положения и рода деятельности Уткин не запомнил; в сознании всплывали какие-то фразы про системы...или не про системы...про чью-то зазомбированность и деградацию...план Даллеса не существует, но работает...Уткин решил, что это еще один брошенный и обездоленный тип, но, во-первых, ему и Митюни за глаза хватало, а, во-вторых, выгораживаться мировым заговором, чтобы оправдать собственную слабость? О, я вас умоляю. В третий раз... Ах да, был же еще и третий раз... То-то я не сообразил сразу...
   Зловещая тишина на площадке царила долго, и Уткин собрался уже уходить, но тут до его слуха донеслось нечто вроде автоматной очереди, и если бы он отреагировал не так быстро, ему прилетело бы дверью по носу. И кто знает, появилась бы у меня после этого возможность писать о нем...
   На пороге стояла Аллочка. Аллочка была в халате и на шпильках. Уткин подумал, что о таком искусном претворении абсурда в жизнь Митюне остается только мечтать.
   - Привет. А Саша дома? - вежливо спросил он, чтобы как-то завязать разговор.
   - Да, - с угрожающей интонацией произнесла Аллочка, - дома. А ты что, сам не в курсе? Ты ему не звонил?
   - Звонил, - сознался Уткин. - Чисто из вежливости поинтересовался.
   Аллочка хмыкнула, резко развернулась, едва не вывихнув себе ногу, и умчалась в район кухни с устрашившей Уткина скоростью. Женщины -- впечатляющие создания, с уважением решил Уткин. Я бы в такой обуви только ползком мог передвигаться. Закрывать за собой дверь Аллочка по всем правилам этикета предоставила гостю. Уткин, разбираясь с замками и задвижками, долго чертыхался и пытался понять, что же такого бесценного прячут в этом доме, что надо наглухо закрыть от внешнего мира. Митюню, что ли. Чтобы, упаси Господи, наружу не вылезал, иначе всем хана. В страхе, как бы не привлечь Аллочкиного внимания, Уткин на цыпочках прокрался к Митюниной комнате и постучал в дверь.
   - Да! - отозвался Митюня из-за двери. Уткин глубоко вздохнул, морально приготовился и вошел в комнату. Если бы это небольшое помещение участвовало в конкурсе по степени захламленности и заставленности всяческими бесполезными предметами, оно наверняка выиграло бы почетный приз. Трудно было разглядеть владельца за стульями, грудами вещей на стульях, отжившими свое системными блоками, которые Митюня не потрудился выкинуть, стопками книг, обитавшими на полу, и прочим. Со всем уважением к этому безалаберному юноше, мы вынуждены констатировать факт, что, как бы Митюня ни старался время от времени распихать все это имущество по стеночкам (в основном, когда его мама или Аллочка начинали кричать, что жить в таком бардаке значит себя не уважать, да как так вообще можно, уму непостижимо и т. д.), он ни разу не преуспел. Возможно, потому что уборка в глазах Митюни была презренным занятием для низких людей, не понимающих, где сокрыта истина. Возможно, потому что ему было лень.
   - Так это же Кото-овский! - радостно заорал Митюня при виде Уткина. - Знаменитый...слов не помню...Робин Гуд!
   Уткин несколько оторопел. К Митюне надо было каждый раз подстраиваться заново. Очевидно, поэтому он еще не наскучил Уткину.
   - Не стой столбом, дитя мое. Подойди ближе. Принес ли ты мне благую весть?
   Уткин подошел ближе и доложил:
   - Не принес. Скорее, от тебя хотел получить. Как мой ноут поживает?
   - Как вы скучны и утомительны, Петр Константинович! - поморщился Митюня. - Как люди ухитряются с вами общаться, если вы только о деле всегда и говорите!
   - Понятно, - догадался Уткин. - Ты его не починил. Ты даже еще не смотрел в него. Судя по всему, ты и на него не смотрел. Ты подло заманил меня к себе домой, чтобы пообщаться.
   Митюня горестно всплеснул руками и постарался изобразить глубокую печаль, для чего опустил углы рта книзу, скорбно вытянул лицо и стал похож на расстроенного чау-чау. Сходство с чау-чау придавала ему характерная лохматость. Уткин животных не любил, поэтому его не проняло.
   - Ладно, - быстро сказал он. - Я приду позже. Пожалуйста, в следующий раз не обманывай.
   - Не может быть! - возопил Митюня. - Ты хочешь покинуть меня? Уже? Мы неделю не виделись, и ты не хочешь со мной поговорить? У тебя нет новостей? Тебе не нужно поделиться наболевшим? В тебе не бурлит кипучий поток невыразимых чувств, о которых ты можешь поведать только своему лучшему другу?
   Что он несет, подумал Уткин. Какой еще поток? Он что, Лермонтова начитался? Он бы еще дубовый листок и младую чинару приплел. Причем я бы у него точно стал младой чинарой. Иди себе дальше, о странник, плевал я на тебя. Или плевала. Если я чинара. Нет, что-то я запутался.
   - Не хочу. Нет. Не нужно. Не бурлит. Я тебе не чинара.
   - Какая чинара?
   - Неважно. Так что, у тебя что-то случилось?
   - Как ты понял?
   - Да потому что ты любишь приписывать мне свои намерения. Чтобы поддержать иллюзию, что я единственный человек, который тебя понимает. То есть, что я твой друг и прочее.
   - Ты ужасный человек!
   - Это я уже слышал от тебя...не стану врать, не знаю точно. Давай, сообщай, что там стряслось. Раз уж я все равно к тебе пришел.
   Уткин откопал табуретку и присел.
   - Да это все... - Митюня покосился на дверь. - Алла... Она, понимаешь... Ну как бы это...
   - А, - сказал Уткин. - Да брось ты ее.
   - Что? Вот опять ты!
   И у этого я опять, подумал Уткин. И что с ними такое, вроде давно уже меня знают, но продолжают надеяться на другое поведение с моей стороны. Странные люди.
   - Ты же даже не знаешь, в чем дело!
   - А зачем мне знать, скажи, пожалуйста. Твоя девушка часто и грубо нарушает твое душевное равновесие -- без разницы, каким образом. Если для тебя важнее душевное равновесие, тогда брось ее. Если для тебя важнее девушка, тогда не ной. Или ной, но не мне. Я помог? Еще для твоего сведения: взглядом меня не убить.
   - Знаешь, в чем твоя проблема?
   - Мы же вроде обсуждали твою.
   - Ты вечно все упрощаешь.
   Привет, папа, подумал Уткин.
   - И ты постоянно смотришь на людей свысока и почему-то вбил себе в голову, что, стоит тебе на кого-нибудь взглянуть, и тебе уже все о нем известно. Вот как ты можешь что-то утверждать об Алле? Ты ее видел раз в жизни.
   Да, верно. И больше не хочется.
   - Я полностью с тобой согласен. Я -- невыносимый сноб. И да, иногда я хорошо разбираюсь в людях, а иногда ни черта подобного. Я упростил задачу, каюсь. А теперь попробуй повернуть ситуацию. Готов поспорить, ты муху раздул до слона. Я послужил противовесом и все сделал наоборот. Наверно, правильное решение кроется где-то посередине. Но тут уж, будь добр, думай сам.
   - Слушай, да ты еще больше все упростил!
   - Не отчаивайся. Ты в любой момент можешь вернуться к исходной точке своих переживаний и совершенно проигнорировать мои слова. Это твое неотъемлемое право.
   - Да ну тебя! - обиделся Митюня. - С тобой невозможно разговаривать по-человечески!
   - Что значит "по-человечески"?
   Но объяснить свою позицию по данному вопросу Митюня не успел. В комнату с воинственным грохотом влетела разъяренная Аллочка. В правой руке она держала сковородку. Уткин с тоской отметил, что сегодня явно не его день.
   - Ну все! Ну все! Это невозможно! - заявила она, добежав до Митюни.
   Как тяжело им приходится, подумал Уткин. В их жизни происходит столько всего невозможного, что лучше убиться об стенку, честное слово.
   - Что? Что такое? - перепугался побледневший Митюня.
   - Почему все люди как люди!
   Философский вопрос. Или риторический? Или не вопрос? Так сразу и не решишь.
   - Почему! Я! Снова! Нашла! Грязную! Сковородку! В тумбочке!
   Хм. Еще одно странное существо. Потому что Митюня ее туда засунул.
   - Почему она снова там? До тебя доходит хоть одно мое слово? Когда ты киваешь головой и делаешь вот эти свои глаза раненого теленка! Да, как сейчас!
   Ух ты, да она склонна к метафорическому мышлению. Значит, и она человек. Интересно.
   - Да...подожди... - бормотал ошарашенный Митюня.
   - Чего мне ждать? Чего мне ждать? Я устала ждать! Я думала, я наконец-то буду жить нормально, но нет!
   Следовательно, жить нормально важнее, чем жить хорошо. Интересно.
   Тут Уткина слегка обеспокоила внезапная тишина. Как и следовало предполагать, зловещая. Потом его осенило. Ему так понравилась последняя мысль, что он подумал ее вслух. Одновременно он обнаружил, почему его вроде как штормит и откуда это неприятное чувство, ползущее по спине. Аллочка смотрела на него. Нехорошо так смотрела. Примерно как встречавшиеся Уткину соседи Митюни. Митюня беспомощно покрутил головой, переводя взгляд с Уткина на Аллочку и обратно, и пришел к выводу, что сложившиеся обстоятельства открывают ему благоприятную возможность для стратегического отступления.
   - Да! Слушай, ты почитай, что ли, стихи пока...Алле... А я пойду и помою эту несчастную сковородку -- ну, и там...порядок наведу...как смогу... Алла, он такие стихи замечательные пишет, у него прямо талант, я ему все время говорю, иди печатайся, а он упертый, у него какие-то отговорки... В общем, я на кухню, вы тут пообщайтесь...
   И он смылся. Ах ты ж, собака страшная, подумал Уткин. Я это запомню.
   - Ну, - произнесла Аллочка ужасающе спокойным голосом, когда Митюня исчез. - Давай. Читай мне стих.
   Она уселась в Митюнино кресло и выжидательно уставилась на Уткина.
   Уткин прочитал ей стих.
   - Бред, - решила Аллочка. - Такого быть не должно. Не бывает такого. Да и написано скверно. Не умеешь ты стихи писать.
   - Напиши лучше, - обиделся Уткин.
   - Ну и напишу.
   Беседа умерла. Что-то подозрительно долго эта зараза моет сковородку.
   - Так это... Теперь ты мне стих читай. Чтобы честно было.
   - С чего ты взял, что я занимаюсь такими глупостями?
   - Какими глупостями?
   - Пишу стихи.
   - Ну, прочитай не свой.
   - Это еще глупее.
   - А по-твоему, что умно? Ругаться с Саней?
   Черт. Что меня дернуло. Это меня вообще не касается. Ну вот, пожалуйста. Снова эти противные мурашки. Хватит на меня так смотреть.
   - Давай об этом не будем говорить.
   - Давай, - согласился Уткин. - Можно и не напрягаться, а просто помолчать.
   - Нет. У меня и так все время такое чувство, что вокруг никого не существует. Если молчать, недолго и с ума сойти.
   Ах вот почему ты на Митюню орешь. Ну, знаете ли, это недостаточно веское основание.
   - Я...прочитаю тебе стих.
   О, радость и счастье! Мне прочитают стих! Что тут вообще происходит? Я все-таки угодил в сумасшедший дом?
   Аллочка прочитала стих.
   Да ладно, подумал Уткин. Вы что, серьезно?
   - У тебя неплохо получается. Если это твое, конечно.
   - Мое, - сказала Аллочка с таким видом, будто ее уличили в каком-то позорном и стыдном поступке. - Только я их никому никогда не показываю.
   Неожиданно. За что же мне-то такая честь? Куда подевался этот человек, который называет себя моим другом? Почему он не спасает меня от своей женщины?
   - Нууу... - протянул Уткин. - Эээ...
   - Все, темы для разговора закончились?
   - Я не силен в светских беседах, прости.
   - Нашу беседу с большим трудом можно назвать светской.
   Зришь в корень, деточка.
   - Наша беседа в моих глазах в принципе не имеет особого смысла.
   - И ты туда же?
   - Куда -- туда же?
   Аллочка, судя по всему, хотела направить разговор в новое русло, но Уткину в этот день было не суждено добираться до логического конца диалогов, в которых он принимал участие. За прошедшее время Митюня вполне мог успеть протереть на кухне пол и смахнуть пыль со всех поверхностей, но обратно он явился только с тем потрясающим известием, что сковородка вымыта.
   - Тебе полагается орден, - злобно сказала Аллочка. - За заслуги перед отечеством.
   Митюня понурился и притих. Настала очередь Уткина хвататься за возникшую паузу.
   - Что ж, - подытожил он, поднимаясь с табуретки, - пойду я, пожалуй. Рад был вас повидать, друзья мои, совсем не хочется покидать ваш гостеприимный кров, но дела, дела... Так и жизнь проходит!
   - Все ты врешь, - раскусила его Аллочка.
   - Это не ложь. Это ирония называется, - защитился Уткин. - Но мне и правда пора.
   - Да ты ведь только что пришел, - подал робкий голос Митюня.
   То есть одному мне кажется, что я потерял здесь непозволительно много времени? С другой стороны, а на что мне его тратить?
   - Я знаю, как решить проблему. Я уйду, а вы оставайтесь и обмусоливайте свои мужские темы. Можете обсуждать меня хоть до посинения.
   Ага, очень надо. Кроме тебя, на свете нет, конечно, материй, заслуживающих обсуждения.
   - Стой, Аллочка, - забеспокоился Митюня. - Куда ты собралась?
   - Домой! - отрезала непреклонная женщина, вскочила на ноги таким движением, словно кресло ее подбросило в воздух, и гордо удалилась из комнаты, провожаемая растерянным взглядом Митюни и...а, нет, Уткин отвернулся к окну.
   - И...что же делать? - пробормотал Митюня.
   - Да ничего не делай.
   - Я сейчас. Ты не уходи.
   О, люди. Тратят столько ненужных усилий на такие чудные и необъяснимые вещи.
   Уткин остался в одиночестве. Время от времени до него долетали отзвуки горячей и оживленной дискуссии; когда участники находились в коридоре, слышимость была превосходной и даже слегка удручающей, когда поле битвы перемещалось в соседнюю комнату, истерзанные уши Уткина получали-таки передышку. Разумеется, в его положении сложно было думать о чем-то другом, кроме способа очутиться как можно дальше от квартиры, где он имел несчастье пребывать. Это все весенний месяц нисан. Известно, что настало суматошное и коварное время, когда бесы мучают человека сильнее, чем обычно. Разве я сам не восприимчив к подобному? Только вот я не заставляю других сидеть в зале и терпеть эту низкопробную комедию. Из-за того, что я не знаю удержу в своей гордыне? Из жалости к окружающим? А может быть, из жадности? Я не хочу делить с ними свои чувства. Или -- еще вариант, самый вероятный. Боязнь встретить кого-то еще в пустоте Вселенной. Страх стать свободным. Я боюсь свободы? Если я боюсь свободы (иначе говоря, реальности), значит, я боюсь того, что не могу ее контролировать. На самом деле, я хотел бы существовать в пустой Вселенной -- потому что тогда нет опасности наткнуться на чужое сознание, несходное с моим. Другими словами, люди хнычут и жалуются, что одиноки, но, в сущности, они наслаждаются этим состоянием. Было бы не так, им пришлось бы признать равенство многих и разных точек зрения; им пришлось бы признать, что в мире нет ничего, что им всецело принадлежит; пришлось бы принять боль разочарования, утратить призрачную власть над своей жизнью и отказаться от утешительной мысли, что можно считать остальных людей частной собственностью. Получается, единственный способ избежать столкновения с истинным одиночеством заключается как раз в том, чтобы оставаться одному. Парадоксальное что-то получается. Непонятно, как люди борются с этим запредельным страхом, доводящим до звериной дрожи. Например, эта истеричная девица. Вот она кричит на Митюню. Как там дела, кстати? ...я больше не могу... (чего не может?) ...это зашло слишком далеко... (что "это"? Куда "зашло"? Как можно понять, о чем речь, если она выражается так расплывчато и неопределенно?) ...балбес, кретин... (а, ну вот, конкретика пошла). Она же не думает: "Я ору на Митюню, потому что, как бы мне ни хотелось, не в моих силах подчинить его себе целиком и полностью; и от осознания этого мне становится так грустно, больно и тоскливо, что непомерная тяжесть собственных чувств мешает мне остановиться, осмотреться и попробовать обнаружить другую дверь". В данный момент вряд ли какие-то мысли вообще оказывают ей честь своим визитом.
   Где-то далеко разорвался артиллерийский снаряд, Уткин не сразу сообразил, что это хлопнула входная дверь; он отошел от окна, перед которым простоял последние...сколько-то минут, лет, и среди табуретов, коробок, кроссовок на глаза ему попался поникший Митюня.
   - Она ушла, - прошептал поникший Митюня.
   - Ясно, - сказал Уткин.
   - Она ушла, - повторил Митюня погромче.
   - Я понял, - сказал Уткин.
   - Она ушла! - воскликнул Митюня.
   Вот бред, подумал Уткин.
   - Ты не понимаешь, она совсем ушла! - закричал Митюня в отчаянии.
   Так и хорошо же, подумал Уткин.
   К несчастью, он снова подумал вслух.
   3. Аллочка.
   Подбитый глаз здорово болел, боль придавала происходящему оттенок подлинности, неподдельности, даже, пожалуй, искренности. До сих пор у Уткина были особые отношения с болью: он предпочитал ее не замечать. Гриппы, ангины, гайморит, походы к зубному, удаление аденоидов -- все это он отложил в папочку с размытыми и незначительными воспоминаниями, чтобы уже ничего не извлекать оттуда. Но наглые пульсирующие толчки под глазом было невозможно игнорировать. Уткин в ярости вдавил в стену кнопку лифта, еле дождался, когда это поместительное брюхо доскрипело до двенадцатого этажа, вырвался на волю и с разбегу остановился перед дверью обиталища Аллочки.
   Правду сказать, Уткин очень смутно представлял себе, что он конкретно намерен сделать. А если подобраться к самой сути вещей, то и причину своих действий он представлял себе весьма смутно. Он рассматривал сотрясение мозга после прямого попадания Митюниного кулака в свой глаз как один из возможных вариантов, но потом отмел эту версию за недостатком убедительных аргументов. Потом он отказался от предположений вроде: "Митюня выглядел таким несчастным, что я его пожалел" или: "Общаться с людьми иногда интересно, а ведь Аллочка тоже человек". Отпала благородная теория о бескорыстном желании примирить глупеньких влюбленных, запутавшихся в собственных чувствах, заслужить их глубокую признательность и стать для них духовным лидером...эээ, нет, духовным лидером для двух влюбленных? Чушь, мелко, нужен размах, вот духовный лидер целой страны -- это уже звучит гордо, стоп, у нашей страны был когда-то духовный лидер? Кто? Сергий Радонежский, что ли? Старец Зосима? Лев Николаич? Нет, духовный лидер -- это позднейшее понятие, какой-то оксюморон, если вдуматься. Душа -- штука сугубо индивидуальная, а лидер -- тот, кому положено объединять, стирать различия между душами, помогать им устремиться к одной цели...к какой? Привести множество душ к одному Богу? Устранить социальную несправедливость? Научить людей самим заботиться о себе и не сваливать постоянно ответственность на кого-то там? Какую цель должен поставить перед собой духовный лидер? Какую цель преследую я, стоя под этой черной железной дверью, напоминающей ощетиненные копьями стены непобедимой твердыни? И вообще, связаны ли размышления об абстрактном скопище душ, с которым почему-то надо что-то делать, и топтания около квартиры малознакомой девушки, которая тебе ужасно не нравится, но тебя дернул черт, и ты взял у Митюни адрес, сказал, что поговоришь с ней и вернешь ее (да ладно! как?), тащился через полгорода в задницу мира, пробирался по каким-то сомнительным дворам и уточнял у местных гопников, а где же тут находится седьмой по счету семьдесят седьмой дом, корпус ёпэрэсэтэ, втискивался в подъезд следом за хмурой бабкой со здоровенной авоськой и примирительно улыбался ей, пока она сверлила тебя взглядом так, что ты чувствовал, как дрель буравит твой череп, о, а вот и до мозга досверлили. Так вот, я спрашиваю тебя, Петр Константинович, нет, скажем, я вопрошаю тебя, я взываю к тебе, я умоляю тебя открыть мне эту страшную тайну: какого лешего ты сюда приперся? Или на этот раз леший здесь совершенно ни при чем? Пора сматываться отсюда, Петр Константинович, пора делать ноги, пока ты совсем не влип, не тяни свою руку к кнопке звонка, вот бы кого-нибудь, кто бы дал тебе по этой руке, убирайся подобру-поздорову, потому что еще две секунды, одна, не осталось времени, сейчас случится вздорное, непостижимое, абсурдное, подобное землетрясению, голоду, ядерной войне, сейчас хаос настигнет тебя, придется проснуться, и жить придется, но ведь это страшно, Боже, мне страшно, останови меня, оставь меня, усыпи меня, Боже, я позвонил. Так, может, ее еще нет...
   - Кто там?
   ...дома.
   - Это...эээ...я тут...Митюня, то есть, тьфу, Саня, он...
   Ты можешь не открывать мне! Ты же слышишь, что я говорю, не открывай мне. Я маньяк. Я убийца. Я грабитель. Пошли меня подальше. Не впускай меня. Не впускай...сказали же тебе...что ты, мысли не умеешь читать?
   Аллочка разоружилась. В тапочках она выглядела куда менее воинственной и куда более человечной. И маленькой. Едва доставала Уткину до плеч. И расстроенной. Да. Определенно, ее что-то огорчило. Иначе бы ее глаза не были такими красными. И она бы не всхлипывала. Да я знаток человеческих сердец, восхитился Уткин.
   - Ааа, - протянула Аллочка. - Это ты. Заходи.
   Что, что происходит, с беспокойством думал Уткин, заходя в квартиру. Что я здесь делаю, кто этот человек, где логика?
   - А сам что? Побоялся прийти? Нашел, кого присылать.
   - Ну, понимаешь... - начал Уткин.
   - Не понимаю. И понимать не хочу. Будешь чай? Только разуйся, я пол недавно мыла.
   - А тебе не кажется, - сказал Уткин, снимая кроссовки, - что ситуация, в которой мы находимся, довольно...странная?
   - Нет, - без тени сомнения в голосе высказалась Аллочка. - А если и да, какая разница? Главное не то, что кажется, а то, что происходит. Реальность важнее, чем наши представления о ней. Ежу понятно. Кухня -- там.
   А, ну раз ежу, тогда все в порядке. Как все-таки неудобно, что глаза у нее такие опухшие, приходится в сторону смотреть.
   Он в холодной и древней глуби -- не спит,
   Он таращит глаза-фонари и ждет,
   Как обрушится солнце в пределы вод
   И последний светлый оплот падет.
   - Что с глазом?
   - Ну, так, - приступил к делу Уткин, пытаясь уместиться на крохотной табуреточке и отвлечь вражеское внимание от своего внешнего вида, - ты больше не хочешь иметь с Сашей ничего общего или это только бурный всплеск эмоций, и к утру все пройдет?
   Аллочка включила чайник.
   - Скажи честно. Ты пришел, чтобы убедить меня к нему вернуться?
   Чайник начал издавать подозрительные свистящие звуки. Звуки усиливались, и Уткин ощутил настойчивое желание броситься на пол и прикрыть голову руками, пока все не взорвалось к чертовой бабушке.
   - Нет, - честно сказал он. - Я не имею ни малейшего понятия, зачем я пришел. Но, думаю, я здесь, потому что я ничего не понял.
   - В смысле?
   Уткин призадумался. Как бы это получше выразить?
   (- Я пришел к тебе с приветом, принцесса, но солнце еще не вставало, оно на середине седьмого сна, и поэтому я не уверен, что ты ответишь мне, не уверен, что пробудишься; я встал на колени подле твоего ложа и всмотрелся в твой прекрасный лик, ничего, ничего, спи, я так, я не потревожу тебя.
   - Зачем же ты пришел ко мне, чудак-человек? Проверить, хорошо ли, удобно ли мне лежать? Полюбоваться на меня спящую? Поправить покрывало, развернуться и оставить меня навеки? Ты ведь первый, кто добрался до меня за многие, многие годы; тропа заросла дикими травами, заржавел замок, дракон заснул в ожидании рыцаря, так что тебе даже не пришлось биться с ним. Что же ты трусишь -- теперь?)
   - Наверно, я пришел, потому что ты раздражаешь меня. Раньше, если я не мог понять какого-то человека, мне было все равно, я отмечал любопытный факт, но тут же о нем забывал. Но сегодня...меня будто сильно толкнули. Я знал, что люди -- противоречивые создания, но как-то больше теоретически, а ты... Вот как у тебя это получается? Ведешь себя как легкомысленная, поверхностная дурочка, а выражение глаз печальное и мудрое. Словно в тебе две личности. Словно ты решила, что нельзя жить, а можно только играть. Как тебе это удается? Я не могу понять. И...это раздражает.
   Чайник зашелся в предсмертном хрипе и выключился.
   - Какой чай будешь? Черный, зеленый? Я зеленый заварю. Полезно. Ты знаешь, что такое черная тоска?
   Уткин растерялся.
   - Это что, научный термин?
   Аллочка с досадой дернула плечом.
   - Какой там еще термин. Я тебя спрашиваю, попадался ты в лапы черной тоске или нет.
   - Нет. Что-то не припомню.
   - А "Игру в классики" припоминаешь?
   - Да.
   - Припоминаешь, что главный герой там был порядочная скотина, только и знал, что таскаться по грязным парижским улицам, хлебать мате целыми чайниками да думать о том, вот, мол, хорошо бы отыскать метафизическую реку или метафизическое сообщество, потому что это высшая ступень счастья, последний приют блаженства, слияние с божественным и прочая лабуда?
   - Ну...не совсем так...
   - Пей свой чай. Каждый имеет право толковать текст, и я этим правом воспользовалась. Так вот. Начинается все очень просто. Однажды осенью у тебя возникает ощущение совершенной никчемности и бесполезности собственной жизни. Ты либо ничего не делаешь, либо делаешь, но все твои усилия напрасны. Ты сначала забиваешь на одну пару, потом на две, потом можешь пропустить целый день и ужасаться, как же так получилось, но так получилось, потому что ты не видишь никакого смысла учиться тому, чему тебя учат. Ты понимаешь, что люди, с которыми ты так хорошо сейчас общаешься, рано или поздно позабудут о тебе, им станет плевать на тебя, и они будут общаться с другими, а затем позабудут о других тоже, и так без конца, и нет никого, кто бы не ныл, не злился, не забывал, кто бы мог погладить тебя по голове так, чтобы это было приятно. Нет никого, и ты сидишь в таком абсолютном одиночестве, что вообще ничего не хочется: ни делать, ни писать, ни говорить. Каждый день -- впустую, но жить надо, иначе еще хуже. Это просто. Это состояние можно понять. А следом приходит черная тоска.
   (- Я пришел к тебе, принцесса, и я говорю, что могу спасти тебя.
   - И ты сам веришь в это? Пусть будет понятно не всякому, пусть не будет понятно никому, пусть поймут это все и каждый, пусть проникнется этой мыслью верующий и с благодарностью примет сомневающийся. Ты обещаешь развеять беспутную тоску, что смертной пеленой застит мои глаза, ты обещаешь, что черные пятна исчезнут с моего солнца, обещаешь пробудить меня, но хватит ли у тебя сил? Черная тоска -- это источник моей жизненной энергии, это пустая Вселенная, это гиблое болото, очутившись в центре которого, только и можно осознать, что нет ничего, кроме Бога и тебя, и вот вы ведете-ведете этот нескончаемый разговор, но ты так медленно учишься, что одной жизни недостаточно. А ты говоришь, что покажешь мне другой путь, самоуверенный рыцарь?)
   И приходит черная тоска. И да, все, как обычно, все, как написано уже: тускнеют краски, пропадают звуки, остаются лишь бесконечные белые коридоры, по которым ты бродишь вперед и назад, кидаешься на белые стены с такой силой, что на теле появляются синяки, думаешь, люди, как вы можете жить вообще в этом аду. Думаешь: Господи, я-то как попала сюда, я не страдаю от неизлечимой болезни, моя мама не уходит в запой, мои родственники не лежат в психушке, я не на грани нищеты, меня не терзает голод и не травит чума, так что же, что же со мной, откуда во мне такая усталость, словно я прожила двести жизней, почему эта ночь скалится на меня всеми своими голодными фонарями, и сколько еще мне надрываться от сухих рыданий, а главное -- кто, кто поселился во мне? Толпа людей погибает в чудовищной давке внутри меня, я стою перед зеркалом и понимаю, что я -- это куча разных личностей, но вся эта куча -- один человек, и этот человек -- я сама. Это не то чтобы социальные роли, маски, игры, психическое расстройство, просто толпа сознаний во мне, я чувствую ее, и она пугает меня, потому что...что же -- все это я? Или -- где тогда я? Я стою перед зеркалом, все они смотрят на меня, то есть, один человек смотрит на меня, но это тоже я; бесконечные коридоры, бесконечные отражения, кошмарная жуть, смерть во сне. Тебе было восемь лет, и ты шла по беспечной апрельской улице, лужи убегали у тебя из-под ног, свет расплескивался по ликующему городу, благодатный весенний свет; маленькая улочка, мимо плывут дома сталинской постройки, укромные дворы с качелями и песочницами, задняя стена театра оперетты, воробьи расчирикались в лиственницах, ты ныряешь под арку, выходишь на площадь, и пространство раскрывается перед тобой, ты вступаешь во владение целым миром, тебе восемь лет, ты -- это ты, город -- это город, прохожий -- это прохожий, и тебе все равно, что два зеркала могут висеть друг против друга. А в четырнадцать кто-то рассказал тебе, как это дурно и плохо, так и с ума недолго сойти, а то и вовсе заблудиться на зеркальных дорогах, и ты задумалась, и тебе стало интересно, что же такое сумасшествие и какие люди обречены плутать в зеркальных глубинах. Но мир по-прежнему ясен, по-прежнему чист, летом ты приезжаешь в деревню к бабушке, и пространство вновь ложится к твоим ногам, линия горизонта растворилась в июльском мареве, поле, лесополоса, поле, лесополоса, с гиканьем через поле мчится человек на рослой лошади, за ними несется жеребенок, и заливается жизнерадостным лаем лохматая собака, ветер ласково прикоснулся к березам, и по-прежнему нет границ у души.
   И что же? Тебе восемнадцать. И твоя душа угодила в белые коридоры. Как-то раз, осенью, ты прошла мимо двух зеркал в чужой прихожей и не заметила, что попалась. Одно из них поймало тебя, а может, оба. И вот, был ведь еще Оливейра (возвращаясь к нашим баранам). Неведомой силой его мотало по парижским закоулкам и аргентинским сумасшедшим домам (ну, а тебя мотало по московским проспектам, не где-нибудь, по широким ночным проспектам, блестевшим от дождя). И он пил, курил, хлебал мате, и слушал джаз, и притворялся порядочной свиньей, и искал, искал метафизическую реку, чтобы утонуть в ней, наполниться ее водой, наполниться ее светом, прозреть, спастись, уж не знаю. Но не было метафизической реки. Не было метафизического сообщества. С самого начала романа вне Оливейры не было ничего, с самого начала романа он все это носил в себе. Без него не было Маги, не было реки, не было классиков, он сам их создал, сам полюбил, сам решил потерять, и в этом заключалась его свобода, и счастье, и боль. И тоска.
   А я вот не курила, не пила, полтора года почти не плакала, месяц не писала стихов, отправила пару писем самой себе, всю жизнь, оказывается, не понимала, кто я на самом-то деле (а может, я бес, тот еще бес, почище Ставрогина, посильнее Оливейры?). И с той самой осени я все думала, что есть где-то радостное это сообщество, одну меня в него не допускают, а теперь начинаю догадываться, что я и есть и сообщество, и река, и Оливейра, и печальный красный огонек на крыше высотного здания, и ночная музыка, и бесконечная улица, и черная тоска -- все это я, и нет у меня пределов. Потому что я -- это не только я.
   (- Я пришел к тебе, принцесса. Днем и ночью я скакал по бездорожью, преодолевал горные кручи, переплывал бурные стремнины, пробирался по черным тинистым топям. Ветер нагло и бесцеремонно высмеивал меня, звезды взирали презрительно, слегка удивленно: куда торопится этот жалкий глуповатый человек? Но земля смиренно ложилась под ноги моему коню, и дикие звери прятались перед моей решимостью, и колючие кустарники расступились, пропуская меня к твоему замку. Я пришел к тебе.
   И говорю: я спасу тебя.
   - Но как, как тебе это удастся? Тот, кто заточил меня в этой башне, был сильным, мудрым и могущественным человеком; он думал, что поможет мне, думал, что убережет меня, думал, что лучше меня изведал жизнь и вкусил от ее горечи, думал, что охраняет меня от иллюзий и соблазнов внешнего мира, а в действительности я ухожу все дальше и дальше по дороге из миражей и обманов, глубже увязаю в пустых и безумных грезах и томлюсь по настоящему; но не избежать мне острых изогнутых драконьих когтей, цепенеть мне под взглядом недобрых желтых глаз, коротать свой век под стражей непобедимого чудовища. Что же ты замолчал, мой незваный гость? Слышишь: он заворочался, там, внизу? Понимаешь: он почуял тебя?)
   Ты понял?
   Уткин помедлил, покачался на табуретке и ответил:
   - В общем - не понял ни черта. В частности... Понял, что в голове у тебя полно тараканов. Понял, что ты слишком вольно обращаешься с аргентинскими классиками, прости за каламбур. Понял, что в детстве было хорошо, потом стало плохо, тоже мне новость, остроумнее ничего придумать не смогла? Понял, что ты подвержена приступам осенней хандры. Ну...что ж, ты и еще куча малолетних и великовозрастных придурков, которые верят, что осень -- такое специальное время, когда Господь Бог велел всем зажмуриться и страдать. Хотя чем особенным осень провинилась перед человечеством, мне невдомек. Я, например, куда хуже весну переношу. Стой, подожди, я знаю, ты меня уже ненавидишь. Есть кое-что, что так до меня и не дошло. Во-первых. Каким, прости, боком в твоих болезненных состояниях замешан Митюня? То есть, ты пыталась-пыталась сбежать, цеплялась за что попало, внезапно -- тебе подвернулся Митюня, потом ты осознала, что это не выход; и все -- прости-прощай? А светлая мысль о том, что так поступать бесчеловечно, не озаряла тебя? Потом будешь головой мотать, я не закончил. Вторая вещь, которую я не понял. Ты...ты правда больше, чем кажется?
   Она обиженно поджала губы, отвернулась. Сухо сказала:
   - Все люди больше того, чем кажутся. И только такой идиот, как ты, может этого не понимать.
   Уткин снова покачался, отхлебнул из чашки. Гадость невероятная. Он сделал еще глоток.
   - Зачем ты мне рассказала?
   - Ты спросил.
   - Ты могла не отвечать.
   - Я могла тебя не впустить. Для начала. Но я впустила. Необратимый поступок.
   - Зачем?
   - Просто так.
   Уткин посмотрел в окно. Далеко по крыше дома ходили люди, что-то чинили, приносили миру ощутимую пользу. Черные точки на серебристой волне.
   - Ты мешаешь мне, - признался он. - Я хочу жить в рамках логики и здравого смысла. Всегда хотел. В них так удобно. В них нестрашно. Думать не надо. А ты мне мешаешь.
   - Ты думаешь, я не хочу? Ты думаешь, я ему не мешаю? Сама себе не мешаю? Господи, да ведь люди проделывают это с такой легкостью и непринужденностью, стоит только оправдание себе сочинить. Я заработал кучу денег, я завел семью, я написал роман -- да я крут, я забил себе теплое местечко. Этот тоже хорош. Я крутой программист, у меня будет крутая работа, у меня сотня друзей, красивая девушка, я умею общаться, вон, даже этого несговорчивого приручил, настолько я великолепен, прекрасен и замечателен! Ну, серьезно, ты же не думал, что он уважает тебя, потому что видит в тебе достоинства, которых у него самого нет? Да ты для него просто забавный такой зверь. Ты думаешь, он по мне будет убиваться? Брось. Отойдет через пару дней. И для него ничего не поменяется. В том-то все и дело. Люди останавливаются. Рано или поздно они находят, где остановиться. И так -- до самой смерти. Стоят. Разница только та, что я из тех людей, кого это ужасает. Когда я остановилась, я пришла в ужас. Я заметалась в разные стороны, я искала, куда податься. И до сих пор не нашла. А ты? Ты тоже стоишь. Но ты ждешь. Ждешь, пока тебя кто-нибудь не подопнет. Надеешься, я смогу? Да ни фига. Рамки логики и здравого смысла, да? Опять ты врешь, никогда ты в них жить не хотел. Ты вообще никак не хотел жить, с одного взгляда ясно. Даже не пробовал ни разу. Забился в свой ум и сидишь там. Трус поганый. А еще пришел ко мне и хочешь чего-то. Кто кого спасать должен? Если принц -- придурок, то принцесса не виновата.
   - Зачем тогда ты меня впустила? Зачем ты впустила меня? - спросил Уткин, не отрывая взгляда от окна.
   - Ты...
   (- Зачем ты пришел ко мне?)
   - Ты можешь помочь мне?
   Черные точки скрылись из виду. Уткин посмотрел на Аллочку. Лицо опущено, рукой подпирает лоб.
   - Могу, - соврал он.
   Не поднимая головы:
   - Как?
   - Не знаю. Но хочу узнать.
   - И сколько мне ждать тебя?
   - Не знаю.
   Она зашевелилась, вытянула руки над головой, потянулась всем телом, зевнула. В ее зеленых глазах отразился Уткин.
   - Возвращайся, когда узнаешь.
   ...Стук распахнутого окна, Уткин обернулся.
   Аллочка стояла на подоконнике, смотрела на распростершиеся под ней, распушившиеся первой зеленью спальные районы; на лавочке у подъезда потягивала пиво золотая молодежь, детскую площадку оккупировали почтенные матроны со своим потомством, из окон соседнего дома Цой тянул про звезду по имени Солнце; беспорядочное скопление уродливых складов, гаражей, труб; вечер воскресенья, у ангелов послеобеденный сон, у бесов разгар рабочего дня.
   - Ты не спрыгнешь, - заметил Уткин.
   - Нет, не спрыгну, - согласилась Алла. - Окно хочу вымыть. Пыльное.
   4. Следствия.
   ...Уткин вышел на улицу; небо заволакивало; конец апреля, первая гроза, жестокий удар под дых -- "ничего, как-нибудь проживем", в следующем месяце Воланд посещает Москву, надо будет подготовиться к его приезду, надо будет сказать Митюне, что не умеет он девушек выбирать, прибраться дома, в кино, что ли, сходить; вальяжно лиловые тучи разлеглись на небесном диване, чертова девица, я вот стихов полгода уже не писал, что ты будешь делать. Ощущения Вселенной меняются каждый день: на мои слова влияют боль, люди, отражения отражений, книги, грозы. Каждый день предлагает мне новое сочетание идей. Есть вещи, которые нельзя усложнять: "Во-первых, Любовь, во-вторых, Война". Во всем остальном черт сломал ногу. Нельзя заблудиться в радости, но вот в печали можно пребывать всю жизнь -- и так и не найти выхода. Свобода, свобода. Человек свободен во всем. И это страшит меня больше всего. Собственная свобода. Я был свободен -- и выбрал печаль.
   Он вздохнул, расправил плечи, начал накрапывать дождь, и тут черная тоска наложила на него лапы.
   ***
   (Ученические метания Уткина)
   То ли где-то читал, то ли слышал я:
   Обитатель тьмы, властелин морей
   Погрузился на дно на заре веков,
   Помахал хвостом -- да и был таков.
  
   Уходил не спеша, уводил с собой
   Серебристых рыб горделивый флот,
   Чтобы голод на тысячи лет унять,
   Чтобы мирно жить и спокойно спать.
  
   Попрощался с миром, уйдя во мрак,
   Попрощался с солнцем, мигнул луне.
   Обещался вернуться к исходу лет,
   Чтоб успеть проглотить животворный свет.
  
   И теперь он в холодной глуби -- не спит.
   Он таращит глаза-фонари -- и ждет,
   Как обрушится солнце в пределы вод;
   И последний светлый оплот падет.
  
   Вот тогда он взметнет свою тушу ввысь.
   И, стремительней гнева, быстрей беды,
   Понесется к поверхности мутной воды.
   Пропадают и гибнут земные плоды.
  
   Пропадаем и гибнем, душа моя.
   Ускользаем в дремучий, глухой океан,
   Попадаемся вновь на древнейший обман:
   В колыбели земли дремлет Левиафан.
  
   Он могуч, и ужасен, и непобедим.
   Нет ни воли, ни сил, чтобы справиться с ним.
   И пучина безмолвно хранит свой секрет:
   Существует он в мире моем? Или нет.
  
   МАЙ
   ЛЕТОПИСЕЦ
   Строго говоря, Афанасий вовсе не был плохим человеком. Разумеется, мне известно, что нынче принято трубить на всех перекрестках о том, какой он мерзавец, проклятущий червь, ненасытная пиявка, злостный мятежник (Афанасий-то?), все беды от него, все злосчастья через него, самый он выходит подлый и виноватый. Поднимался он по вечерам на самую высокую башню, доставал из-за пазухи череп задушенного в полнолуние кота, в каковом черепе хранился пепел сотни сожженных младенцев, каковой пепел Афанасий горстями бросал на волю ветра, бормоча черные, страшные заклинания, творя колдовство дикое и непотребное. И ветер завывал, и тучи собирались. Я так скажу: народ у нас темный. Спорить не стану: да, Афанасий производил на людей тягостное впечатление. И что с того? Да, не все рождаются писаными красавцами; да, водилась за ним дурная привычка возникать за спиной неслышно, так что особо нервные люди шарахались, но мало ли у кого какие привычки? Был у меня один знакомый, так он, разговаривая, в буквальном смысле на уши приседал, приваливался к тебе боком и в самое ухо шипел; считал, что так оно лучше доходит. Неприятно. Но не смертельно. Опять-таки, это не делало моего знакомого дурным человеком, разве что я старался не сталкиваться с ним лишний раз. Да и то потому, что его поведение противоречило моим взглядам на то, как держатся в приличном обществе. Поэтому я беру на себя смелость утверждать, что реальный Афанасий сильно отличался от человека, которым его стремятся выставить. Не намерен я отступаться от своей точки зрения еще и по причинам, какие подсказывает мне профессиональная гордость. В конце концов, я посвятил жизнь историческим изысканиям и установлению причинно-следственных связей между событиями, которые происходили на самом деле, а не в чьем-то распаленном, напуганном или попросту больном мозгу. К сожалению, приходится признать, что в этой области сделано до стыдного мало, и до сих пор историю приравнивают к раздражающему шепоту кумушек на завалинке, тогда как она является наукой точной, беспристрастной. История вызволяет нас из ловушки оценочных суждений, освобождает наш разум, дарует нам ястребиную зоркость...и порой подталкивает нас к принятию ошибочных решений. Ибо история -- это война, тлен, пыль на ветру, и только тот, чей дух силен и невозмутим, способен извлечь из нее истинные познания, а это такая материя, которая ничего общего с насилием, алчностью и похотью не имеет. В отличие от истории.
   Жаль, что мой дух не был достаточно крепок, чтобы воспротивиться ее соблазнам.
   Когда я впервые увидел Афанасия, мне было пятнадцать лет. Обстоятельства нашей встречи нельзя счесть благоприятными. То время я помню слабо, мелькают отдельные фрагменты, но общей картины не вырисовывается, и нет в этом ничего удивительного: люди не в состоянии удержать в голове ни одной прошлой жизни. Мы и вообще довольно-таки ограниченные создания, даже простейшие вещи оказываются нам не по плечу. Впрочем, на основании тех сведений, какие мне доступны, я могу сделать приблизительные выводы: в пятнадцать лет я был натурой, что называется, мечтательной и рассеянной, порхал себе в облаках и не желал замечать, что сижу на шее у родителей и -- разумеется, в силу своей исключительности, высокой одаренности и трагической непонятости -- ем их хлеб, занимаю в избе лишнее спальное место; короче, если выразиться помягче, образ жизни веду паразитический. Отсюда следует, что, когда мои родители решились, наконец, выставить меня из дома, я воспринял это как тяжкое и непереносимое оскорбление моей светлейшей персоне. И теперь-то мне тошно об этом думать, но факт остается фактом: я был уязвлен до глубины души и полагал, что мой отъезд легко дался моей бессердечной семейке и они рады-радешеньки сбагрить меня куда подальше. Зачем же припоминать, как матушка неделю рыдала в углу по ночам и как тряслись ее руки, когда она собирала мне в дорогу узелок. Все это к делу не относилось: отец с красными глазами, сестренка на лавке шмыгает носом, серое ноябрьское утро, смерзшаяся грязь, путь до столицы займет несколько месяцев, дошагаем, парень, не боись. Доведем мальчонку в целости и сохранности, соседка, не убивайся так. Гляди, какой он у тебя...н-да...крепкий... Ниче, дотянет.
   Нет, нет, ничто не могло быть пущено в ход: напутствия, прощания, сдавленные голоса, вот еще, сынок, возьми на дорожку, сгодится. Родные люди отреклись от меня, пинками выгнали под кусачий косой дождь и захлопнули дверь перед моим длинным носом. Не оправдать их гнусных деяний. Не найти разумного объяснения их низкому поступку. Я шагал по своей стране, мимо плыли рощи, луга, озера, помахивали плавниками деревеньки, города, как киты, разевали громадные пасти и проглатывали нас с потрохами, у самой поверхности неба резвились причудливые облака, змеи холмов недовольно расползались в стороны, под ноги бросались пригорки, хрустели раковины речек, по капле сочился солнечный свет. Я шагал по своей мирной земле, придавленный весом сладко лелеемой жалости к себе, тащил на горбу эту бесполезную тяжесть. Напрасно звенели серебряные леса, напрасно протягивали мне ветви, запорошенные благоуханным снегом, зря опрокидывались надо мной рассветные чаши, впустую утекали дни путешествия. Со смутным чувством утраты говорю: я упустил все, что только мог, пока плелся за плечистым бодрым провожатым, который, помнится, предпринимал попытки развеселить меня. Он сыпал шуточками, травил на привалах байки, дергал меня по ничтожнейшим поводам, поручал мне то воды набрать, то огонь развести, то посторожить его -- ежели надерусь вусмерть в этом вот кабачке, а я уж надерусь, парень, будь уверен -- и он надирался, о да, в такие вечера кислая моя тоска поджимала хвост и убиралась восвояси, потому что невозможно тосковать, когда на тебе висит шумно сопящее тело, которое нужно доставить до комнаты и запихнуть под одеяло. Невозможно тосковать, когда беспрестанно нудят у тебя над ухом: нужда, мол, заставила в столицу на заработки податься, пятки сбивать, а что поделаешь, дома деток малых оставил, жена-то полгода как родила, кормить их надо, а ты сынка-то моего видал, Антоном назвали? Как же не видал, всем селом ходили, смотрели, поздравляли, значит, а ты где был? Тоже мне, соседушка. Невозможно тосковать, когда тебя хлопают по плечу так, что ты приседаешь, и ржут над твоей бледной кривой рожей. Твоей мордой, парень, только лешачей распугивать. Ты хоть улыбнись, что ли. Нам еще два месяца топать, а ты такую хмарь на меня нагнал, аж в горле пересохло. Ну-ка, глянь! Вот и двор постоялый -- ох, и надерусь же я, ты уж присмотри.
   Сейчас я понимаю, мне достался чудный попутчик: в самый раз, чтобы отвлечься от переживаний и вылезти из соплей, которые я разводил всю дорогу. Однако, боюсь, я вел себя по отношению к судьбе как неблагодарная скотина и частенько взрывался, кляня соседа последними словами. Он знай посмеивался в бороду. Его целью было доставить меня до пункта назначения в целости и сохранности. То есть, это я предпочитаю так думать. Пустячные дорожные происшествия, вроде потасовок в вонючих людных кабаках и встреч с голодными и отчаявшимися грабителями, видимо, не считались чем-то таким, что подвергает мою жизнь опасности. По правде говоря, я и поныне не уверен, спасал ли он меня раз за разом от нелепой гибели или же своим вызывающим и агрессивным поведением подманивал смерть поближе -- и нам удавалось ускользнуть лишь благодаря непостижимому везению. Я точно знаю, что с поставленной задачей он справился (если это входило в его задачи): в начале марта, в малость потрепанном и подозрительном виде, но в довольном и победном состоянии духа, мы со славой вступили на широкие стогна столичного града. Непохоже было, что столичный град обратил на нас особое внимание. Никто не размахивал флагами, не кричал "ура" и не бросался чепчиками в воздух. Зато в толкотне у городских ворот мне отдавили ногу, неприлично выругались и оттолкнули к стене. Врезаться в стену не получилось, потому что место у стены кто-то уже занял, и пришлось на полном ходу влететь в нечто мягкое и недоброжелательное. Недоброжелательная сущность моментально отправила меня в обратный полет, но тут сосед поймал меня за плечо, и в первый раз за все время нашего близкого общения я испытал к нему чувство признательности. Мы поспешили миновать хмурых стражников и проникнуть на просторную площадь, где лица у людей светлели, походка становилась быстрой и деловитой, и они разделялись на многое множество рек, ручьев и ручейков. Сосед схватил меня за руку и потащил в противоположную сторону от замка, который нависал над городом, как вампир над спящим ребенком. Более приятного сравнения я придумать не смог, так как первые мои впечатления были изрядно подпорчены пинками и тычками, кроме того, я ужасно устал, достигнув конечной точки, и рассчитывал хотя бы на маленькую передышку, а меня волокли по кривым замусоренным улицам, не давая опомниться и оглядеться и уводя все дальше от замка, куда мне требовалось попасть. Я пробовал протестовать, верещать и отбиваться, но мой провожатый был сильнее, на протесты и верещания не откликался; он как-то резко помрачнел, затих, подобрался и сосредоточился. Я не на шутку перепугался, и в голову закралась липкая мысль, что он замышляет недоброе, например, хочет утянуть меня в тайное подземное логово, и там...ну...расчленить, запытать, пустить на корм адским гончим. Зачем ему для этого понадобилось четыре месяца вести меня через всю страну и, рискуя шкурой, отбиваться по пути от дюжих молодцов, тщедушных молодцов, вооруженных отрядов, безоружных стай и прочих враждебных факторов, было немного непонятно, но в тот момент способность размышлять логически покинула меня. Я уже готовился к худшему, как вдруг мы нырнули в неприметный переулок и вышли прямо к подъемному мосту. Теперь замок нависал надо мной, и в этой картине тоже ничего приятного не обнаружилось. Замок показался мне очень сердитым. Стоит пояснить: с самого начала он показался мне живым. Словно мифический зверь исполинских размеров. От неожиданности я даже притормозил, и мой спутник дернул меня за руку, при этом еще больше помрачнев.
   Мы чуть ли не бегом преодолели подъемный мост и очутились на большом квадратном дворе, обнесенном внушительными стенами. Здесь сосед меня оставил и отправился на поиски моей то ли двоюродной, то ли троюродной тетки, которая должна была меня принять, обласкать и предоставить кров, работу и пищу. По крайней мере, матушка на это надеялась. У меня таких радужных надежд не было. Главным образом, потому что я не представлял, с чего бы я сам стал принимать и привечать совершенно незнакомого мне человека. Хоть бы, допустим, это был мой сводный брат, о чьем существовании я не догадывался. О моем существовании троюродная тетка знала, но известить ее о том, что я заявлюсь к ней на порог и скажу "здрасте, а меня тут из дома выгнали, не хотите ли бедного родственника приютить", у матушки не представилось возможности. Вероятно, она побоялась отказа и решила, что само как-нибудь устроится. А может, она знала, что будет куда больнее, если придет положительный ответ, и у меня не останется повода возвращаться. В неизвестности есть свои плюсы.
   Так или иначе, я не видел выхода. Мне было лень его увидеть. Мне было страшно его увидеть. Потому что это означало бы необходимость принять ответственность за свое решение, а главное, следовать ему. А к таким нагрузкам я не был готов. Да и зачем было к ним готовиться, когда рядом постоянно были люди, заботившиеся обо мне и принимавшие решение за меня? Поэтому я стоял посреди двора, щедро поливаемого солнцем, не двигался с места и наблюдал за худеньким мальчиком лет двенадцати, который ходил по кругу. Лицо у него было пустое...нет, скорее, отстраненное...или незаинтересованное... В общем, выражение лица он сохранял такое, что приближаться к нему или вступать в разговор не хотелось, наоборот, так и подмывало отойти на безопасное расстояние. Но вместе с тем почему-то мне стало его жалко. Я не знал, отчего у человека может появиться подобное выражение, но понимал: явно не от хорошей жизни. Мальчик, казалось, ничего не замечал и продолжал безмолвно шествовать по одному и тому же маршруту. Изредка он шевелил губами и сдвигал брови, будто обсуждал сам с собой какую-то сложную проблему. Зрелище помешанного ребенка, слоняющегося без присмотра по двору, энтузиазма мне не прибавило. Тут он оторвал глаза от земли и посмотрел прямо на меня, от чего мне совсем уж поплохело.
   К счастью, как раз в поле моего зрения возник сосед в компании, очевидно, троюродной тетки, и я отвлекся, а мальчик снова уставился себе под ноги и двинулся вперед, точнее, назад. Смахивало на то, что в центр двора воткнут невидимый колышек, и он бродит вокруг этого колышка на невидимой привязи. Меня передернуло.
   Впрочем, подоспевшая дальняя родственница выручила меня. Она подлетела ко мне, заахала, всплеснула руками, уверила, что я стал таким большим мальчиком (а она видела меня маленьким?), посетовала, что я был трехмесячным младенцем, когда мы в последний раз пересекались (ах, вот оно что), и поэтому не могу ее помнить (трудно не согласиться). После проведения приветственных ритуалов, куда входили объятия, расцеловывание и прочие проявления родственных чувств, она повернулась к моему попутчику, все еще донельзя мрачному, и благодарила его долго и горячо, так что он вконец смутился, пробурчал, чего там, никаких хлопот. Бывай, парень. Развернулся -- и пропал.
   Он-то пропал, но я оставался на безжалостном мартовском свету, в котором до боли четко вырисовывались стены, башни, крыши, голубятни, какие-то хозяйственные помещения, заботливая тетка, беззаботный и безрадостный мальчик, мерно вышагивавший по двору. В этом свете все навевало ощущение безнадеги. Тетка ухватила меня за рукав (в то утро меня почему-то часто хватали и утаскивали за собой). Она привела меня на кухню, полную блестящих кастрюль, лохматых собак и людей, занятых сверх всякой меры. То и дело кто-нибудь проносился из угла в угол длинного тесного помещения с таким лицом, словно нагрянул обещанный конец света, в который до сего момента никто не верил. Сути этих перемещений я не улавливал: один человек держал в руке ложку и обращался с ней бережно, как с последним средством спасти человечество, другой бежал и прижимал к груди морковку, будто любимое дитя пытался защитить. Никто не отреагировал на мое появление, и тетка усадила меня в укромном уголке, велев подождать, пока она освободится и сможет заняться мной. Не сказать, чтобы я пламенно желал дождаться наступления этой счастливой минуты, но делать было нечего, я поерзал на шатком табурете, упрочивая свое положение, повертел головой в надежде высмотреть что-нибудь любопытное -- не высмотрел. Все пространство занимали метавшиеся люди с ложками, от их мельтешения у меня даже глаза заболели. Самым досадным было то, что мне никак не удавалось понять, действительно ли они приносили миру великую пользу своей суматошной беготней, или перетаскивание картофелин с места на место являлось тем, чем и выглядело: мелким надувательством и уклонением от работы. Нет, иногда взгляд мой падал на тех, кто спокойно стоял и неторопливо помешивал в котлах, из которых долетали до меня весьма аппетитные запахи, но, странное дело, таких было меньшинство. Я предположил, что эти личности находятся в самом низу социальной лестницы, поскольку бегуны посылали в их сторону уничижительные взоры и старательно обходили за три версты. Время от времени кто-нибудь из них отрывался от котла, но исключительно затем, чтобы достать с дальних полок пучок травы или щепотку пахучего порошка и добавить очередной ингредиент в свою колдовскую смесь. Один раз насупленный человек с ложкой подвернулся под ноги флегматичному повару. Тот отобрал у него ложку, флегматично стукнул его по лбу, развернул и пнул коленом в зад. Мои представления об устройстве социальной лестницы некоторым образом расширились.
   Последующие несколько часов я провел в том же положении, и особой радости эти часы мне не доставили. На кухне ровным счетом ничего не происходило. Лишь однажды я заметил весьма умеренное оживление, когда бестолковая беготня во всех углах неожиданно прекратилась, на лицах бегунов застыло торжественное и страдальческое выражение, они принялись перекладывать готовые кушанья на большие серебряные блюда и уносить их в неизвестном направлении. Так я вычислил, что перевалило за полдень, и заодно почувствовал, как проголодался, а потом припомнил, что не ел с самого утра; или нет, с самого вечера, потому как сосед выдернул меня из постели на рассвете, дал мне пять минут на одевание и умывание и сообщил, мол, мы почти на месте, надо поторапливаться. Предстоящее знакомство со столицей захватило меня, и я как-то не сообразил, что спешка спешкой, но пускаться в путь не позавтракав -- крайняя неосмотрительность. Теперь приходилось расплачиваться. Помимо прочего, столица у меня восторга не вызвала. Это был бурый, неопрятный, невзрачный город, который развалился по берегам отвратного вида речушки в какой-то непристойной позе: так мне показалось, и это было совершенно естественно -- в моем-то состоянии! Голодный мальчик, оставивший за плечами сотни километров, голова не работает, ноги заплетаются, в людях привык видеть опасность, а тут их по десять штук на пять шагов. Сижу в теплой, уютной комнате, строчу, можно сказать, послание потомкам составляю, а самого бросает в дрожь. Фу, Господи. Негоже так вступать в широкую жизнь. Негоже производить сильные перевороты в робкой душе, которая неспособна с ними справиться, ибо подобная душа меняется необратимо -- и можно ли считать это благом? В моем случае, безусловно, нельзя.
   Тогда я, конечно, не сознавал, что во мне происходит необратимый переворот. Я просто хотел есть. Тетка не возвращалась; рассчитывать приходилось только на себя. Я ухватил за шкирку свою гомозящую, вопящую и корчившуюся от страха общения с людьми душонку, слез с табурета, обогнул по стеночке толпу бегунов и подошел к самому безразличному на вид повару. В ответ на мою запинающуюся просьбу я получил каравай хлеба, огромный кусок сыра и испепеляюще-презрительный взгляд. Под действием этого взгляда я скис, стушевался, пробормотал нечто вроде "спсблш" и быстренько убрался из кухни.
   Во дворе по-прежнему было солнечно, пусто, ветрено, по-прежнему жалкие кучки нерастаявшего снега жались к стенкам и редким кустикам, и все так же в пределах невидимой тюрьмы вышагивал жуткий мальчик. Я поежился (отчасти от холода). Запас душевных сил был израсходован в процессе добывания еды, поэтому знакомство с кем бы то ни было в мои планы не входило; приоритетная задача заключалась в том, чтобы залечь на дно и закусить чем Бог послал. Исходя из приоритетной задачи, я начал подыскивать подходящее дно и, в результате долгих и упорных поисков, сопровождавшихся настойчивым бурчанием в животе, нашел его, как ни странно, на крепостной стене, которую никто не охранял -- что само по себе было подозрительным; однако я не дал себе труда задуматься над этим фактом, потому что был маленьким, обессиленным ребенком с пустым желудком.
   Итак, я утолил голод, и во мне стали просыпаться более высокие побуждения. Я ощутил интерес к месту, в котором очутился, и решил прогуляться по стене с целью разведать побольше. Как я уже упоминал, замок стоял на холме, а город раболепно припадал к подножию этого холма и с высоты просматривался как на ладони. Обнаружив, что посреди однообразной равнины черепичных крыш угловатым и лютым чудищем вздымается сооружение гигантских размеров, недостроенное по неизвестным причинам, я вгляделся в него, и знакомый холодок пробежал по спине. Грозное слепое здание было как-то связано со странным обитателем двора. Выразить их связь я бы нипочем не смог, но мне стало не по себе. В общем, взирать на кучки унылых домов с дальнего расстояния оказалось ничуть не лучше, чем проноситься в непосредственной близости от их замызганных стен, и разочарование во мне возросло. Все равно девать себя было некуда, и я поплелся вдоль каменных зубцов в обход замка. На противоположной стороне стены все разом переменилось, словно по щелчку пальцев.
   К подножию холма с другой стороны город не припадал. Не было там никакого города. Даже намека на город не было. Виднелась вроде пара домишек, но их наличие значения не имело. С другой стороны холма расстилалась привольно и безгранично равнина, и вспыхивала, и сверкала, туманила взор, дурила голову, слепила глаза, до боли невозможное море огня и праздничных искр, симфония мартовского снега в аранжировке заходящего солнца. Узенькая, склизкая речонка, вырвавшись из кольца городских построек, разливалась по равнине с бесшабашным и восхитительным удальством, с радости рвалась в чужие, неизведанные земли, пробегала мимо темного леса и исчезала вдали; очевидно, ей не терпелось повидать океан. А надо всем этим багровые облака впивались в мякоть небосвода, и последние солнечные лучи вспарывали горизонт.
   Стоило бы промолчать о моих тогдашних впечатлениях; как ни старайся, невозможно передать сотой доли того, что происходило во мне. Тем не менее, последующие события с неизбежностью вытекают из тех действий, которые я совершил, стоя на крепостной стене зловещего королевского замка и наблюдая кончину одного очень длинного мартовского дня. Я знал, что должен выразить свой...скажем, восторг (хотя восторг -- слишком простое чувство, годится разве на то, чтобы дать смутное и неверное представление). Я знал один исключительный способ. Я начал читать стихи.
   Здесь придется несколько отступить во времени для необходимых пояснений.
   Человек, стоявший на стене, был вздорным, ленивым мальчишкой, пугавшимся иногда своего отражения. Он обладал чем-то вроде природных задатков: в достаточной степени, чтобы понять, что отличается от окружавших его людей. Однако не в такой большой, чтобы при этом не поддаться безудержной гордыне, которая ела его поедом. Дерганому, нервному мальчику поговорить не с кем. Никто не вправляет ему мозги. Желаний у него много, и все странные, по большей части не связанные с пропитанием, выживанием и размножением. Объяснить ему, что это за желания, откуда они берутся и как их исполнять -- опять же, некому. И вот этому ни в чем не повинному созданию попадает в руки собрание стихов. Стихи, в прямом смысле слова, ужасающие. Задайтесь целью сочинить плохие стихи -- и ничего у вас не выйдет, намерение ваше будет вылезать из каждой строки, станет ясно, что это вы нарочно, для смеху, или так, набивали руку, стихи получатся неудачные, несовершенные, кривые -- но не ужасающие. И совсем другое дело, когда плохие стихи написаны по вдохновению, и сам автор свято уверен в их непреходящей художественной ценности. Вера заразительна. Всякое чувство, необыкновенное по силе, заразительно. Суть проблемы в том, что не всякое чувство -- благое. И уж подавно не всякие стихи хороши. Но одному разобраться в эстетических и этических сложностях -- немаленькая задача. Жаль, что наши дети как раз на пороге ее решения остаются в одиночестве. Я насмотрелся последствий.
   Мне в этом смысле, пожалуй, повезло. Я был не один. Нашелся тот, кто заложил фундамент моего образования, научив читать и писать. Год выдался тревожный, помню отчетливо. На Востоке и всегда жизнь сахаром не казалась, плодородной земли мало, дикие леса близко, только и знаешь что спину гнуть; и не дай Бог ранние заморозки или еще какая напасть, целый год потом впроголодь сидеть. Так что жители тех мест недобрые и негостеприимные, и честной народ туда особо не стремится. Но той осенью их будто шквальным ветром к нам несло, и все как один -- до смерти перепуганные. Перепуганные люди любят рассказывать страшные сказки. Болтали что-то про конец времен, про сбрендившего короля, про войну, что житья не стало и хлеб не родится -- эти были настроены мистически и относили народные бедствия на счет сверхъестественных сил и божьей кары. Появлялись и другие, тоже перепуганные, но переплавившие свой страх в злобу, с колючими глазами, шрамами и ножами, спрятанными за пазухой. Они много не говорили, короткие фразы процеживали сквозь зубы, и твердо знали, кого винить в творящемся бардаке. По их словам выходило, что король вовсе даже с ума не сходил, наоборот, имел четкий и продуманный план по разорению и окончательному развалу собственной страны. (Следует отметить: при таком подходе мотивация короля все равно была непонятной, и вопрос о помешательстве оставался открытым).
   И те, и другие сталкивались с непредвиденной трудностью: с жителями Востока на политические темы по душам не потолкуешь. На Востоке далеко не каждый задумывается, в какой стране он вообще живет, и есть ли в этой стране король, а то, может, пустое, сплетни. Слишком далеко столица, слишком близко лес, государственных чиновников в глаза не видывали, потому что чиновникам больно неудобно добираться, так, залетят какие-нибудь чудные из иных краев, порасскажут сказок, да и отправятся восвояси. А сказки слушать некогда, работа не ждет. Правда, было такое, что и Восток всколыхнулся, когда Дракон свирепствовал, но это история знакомая, ее приводить незачем. Вообще говоря, я был крайне удивлен, узнав, что в столице в течение значительного срока бытовало мнение, будто на Востоке чуть ли не зреет антигосударственный заговор, мол, люди там праздные, ненадежные и опасные. Да кому там какое дело было до государства?
   При таком раскладе чужакам оставалось беседовать друг с другом, и для этой цели сходились они за кружечкой, за стопочкой, за стаканчиком в единственном нашем трактире, который за несколько лет до того как-то возник сам собою чуть не на опушке леса, причем оказалось, и хозяйка у него имеется, тоже как-то сама собой возникшая. Удивительно, но эта энергичная доброжелательная женщина сразу стала своей, и никто бы даже не смог сообразить, как жили без нее. Я сомневаюсь, что кто-то из сельских вообще знал, откуда она приехала, чьим был дом, в котором она поселилась, когда она успела перезнакомиться со всеми местными; у меня есть веские основания полагать, что на прямой вопрос народ пожимал бы плечами и отвечал: да всегда она здесь жила, сколько себя помню. И была бы это наглая, но непреднамеренная ложь. У меня самого нет сколько-нибудь достоверных сведений, хотя именно в моей жизни трактирщица сыграла одну из самых значительных ролей. Вероятно, не меньшую, чем Афанасий. Это она научила меня читать и писать. В тот год...в тот тяжелый, погибельный, выморочный год, когда шли дожди беспрестанные, беспросветные, урожай сгнивал на корню, люди мотались по стране, не зная, куда податься, так что их заносило к нам, к черту на рога, в глухие, сказочные просторы, нехожеными дорогами, путями неисследимыми; в пору небывалого голода и великого уныния, когда некому и некого было спасать, когда моя родная земля стонала и кровью сочилась, когда бросались друг на друга и сжигали всех, мало-мальски грамотных, по подозрению в черной магии и злокозненных умыслах, -- в тот год она научила меня читать и писать.
   Строго говоря, она просто выполняла условия сделки. Правда, что я обратился к ней с просьбой -- и я не в состоянии объяснить, почему так поступил. Наверно, в моих глазах она была кем-то особенным, кем-то, похожим на меня, потому что я как раз помнил, что однажды она появилась, а до этого знаменательного дня ее и не было вовсе. Ни поблизости, ни дальше по тракту, ни в соседнем селе, ни в потайных карманах Вселенной, ни в чуланах моей головы. Нигде. До того дня, пока не приехала принцесса. Должен предупредить: все, что связано с принцессой, историей не является. История -- это бывшая реальность. Принцесса -- реальность несбывшаяся. Тем более, мне было лет пять, а может, и того меньше. Тоненькая печальная девочка верхом на вороной лошади пробирается по глубокому снегу в сердце леса, ее сопровождают крепкие, самоуверенные парни, сохраняющие серьезное выражение на лицах, их мечи дремлют в богатых ножнах, но заточены хорошо, можно дать голову на отсечение, будет не больно. Девочка поворачивает голову, замечает меня, я притаился в корнях гигантской ели, таращусь во все глаза, я маленький, смешной, белобрысый, убежал из дома, потерялся в лесу, шея у меня такая...длинная. Девочка улыбается мне. Я становлюсь еще меньше и смешнее. Девочка со своим эскортом скрывается в чаще. Из леса за руку меня выводит невысокая улыбчивая женщина, засыпает меня словами всю дорогу, дает безутешному мне конфетку и подталкивает в мамины объятия. Ой, не говорите, глаз да глаз за этими непоседами. Да ну что вы, не стоит, что я такого сделала, в самом деле. Перестаньте, пожалуйста. Мальчика только сильно не ругайте. Он у вас чудесный. А хорошо тут как, воздух, лес, живи да радуйся.
   Девочка скрывается в чаще. История моей страны шьется белыми нитками голодных, несчастливых лет. Невысокая женщина обживает пустую избу на краю леса. Она ждет. Я жду. Кто-то же должен. Кто-то же должен спасти ее. Через сколько голодных и несчастливых лет?
   Как выяснилось, через много.
   Я попросил трактирщицу научить меня грамоте, потому что подозревал: редкие приезжие, умевшие распоряжаться черными значками, обладают важной тайной, составляют секретное общество и, вероятно, имеют некое отношение к принцессе. Каким-то образом этот ряд зависимостей выстроился в моем уме, и я поверил, что так все и обстоит на самом деле; стоит только выучиться грамоте, и я смогу приблизиться к разгадке, смогу постичь ее взгляд и улыбку, смогу последовать за ней в самую глубину, на золотое дно. Ибо мне казалось: ей послужили приютом вовсе не убогие развалины давно покинутого древнего жилья (в конце концов, я видел, как она спешилась с лошади и переступила порог, но можно ли доверять собственному слабенькому зрению?) Я думал, это просто обман, способ сбить со следа, запутать, припугнуть, припрятать истину; и я был вполне уверен, что тоненькая девочка, шагнув за порог, то ли провалилась в другое измерение, то ли на ее пристанище наложили чары, замаскировали вход, мало ли, короче, даже если прийти туда и зайти внутрь, никакой принцессы не обнаружится. И я не ходил. Я понял, что гораздо лучше отыскать какой-нибудь замысловатый и диковинный способ обойти защиту, обставить суровых парней, охраняющих ее покои, хитростью пробраться в сердце мира. Но для этого нужно было учиться. Для этого нужны были многие знания и многая мудрость. Которую я еще с печалью не связывал.
   Тогда во мне не жили все эти глупые слова: истина, сердце мира. Я пытаюсь описать свои побуждения, впечатления и ощущения, -ния, -ния, но, как я уже говорил, недлинная моя память меня предает, и я принужден вглядываться в зыбкую тьму лет, некогда отброшенных мною за ненадобностью, теперь же...чего бы я не дал, чтобы прояснить как можно больше подробностей, чтобы восстановить как можно больше связей и увидеть, наконец, почему я остался один на один с действительной жизнью, которую лишь очень немногие люди способны переносить.
   За многой мудростью я пришел к трактирщице. Она ничуть не удивилась моей просьбе и не устрашилась моих намерений. Не спросила, откуда мне известно, что она сама умеет читать. Не стала отрицать, что у нее хранятся книги, которые положено было сжечь. Смотрела на меня долго и проницательно необычными янтарными глазами, затем сказала, хорошо, мой юный и отважный искатель. Я научу. Но сначала тебе придется отвести меня к ней. Я сделал вид, что не возьму в толк, о чем это, однако трактирщицу нельзя было одурачить, и я показал ей, где стоит неприметная хижина с обвалившейся крышей. Разумеется, никого в хижине не оказалось. Впрочем, это ничего не значило.
   А потом я позабыл о принцессе, и желание разыскать ее оставило меня. Я подрос, я переменился, книги стали моей душевной отрадой, книги служили наслаждению моих чувств, и что пользы было рваться за снежным призраком в снежный лес? Мечутся дни, скачут дни, время войне и время миру, один потерянный мальчик хочет разобраться в истории своей страны и унаследовать ее силу и красоту, другой потерянный мальчик тайком от родных почитывает дрянные стишки и, подхваченный мусорным ветром самомнения -- и еще чем-то, ведь чем-то еще! -- пробует сочинять собственные. Скромный запас книг заглатывается с жадностью, в скверном нетерпении. Редко достает трактирщица что-нибудь новое, жадность не потушить, ветками не забросать, ногами не затоптать, Божьей милостью не унять. Мучайся, мучайся, дитя мое, оно душеполезно будет. Ах, какое бессовестное это вранье -- о благодати очищающего страдания! Страдание есть великий соблазн и великий грех. Нет ничего упоительней, чем поддаться его темному мороку, выставить себя несчастным и разобиженным, жаловаться на пустоту жизни и оправдывать все свои мерзости и глупости возвышенным и непонятым страданием! Я видел, вдоволь навидался таких людей, их-то больше всего и есть, сначала кидаешься их спасать, объясняешь, что не так, намекаешь, выход вот он, в двух шагах, обернись, посмотри, прекрати гонять мысли по одному и тому же кругу, мир широк, мир безбрежен, мир прекрасен и вся эта сахарная чушь, которая навязла в зубах; и в один незабываемый момент до тебя доходит, что людям нравится страдать, потому что нестерпимые внутренние мучения расцениваются ими как свидетельство о болезни, избавляющее от необходимости шевелиться, жить, думать, действовать, быть людьми. После этого осознания снова твой путь раздваивается, разветвляется бесконечно, и опять, и опять, тот же вопрос: убивать людей об стенку, уходить по светлой тропе кротости и милосердия или свернуть, там, сбоку, заросшая такая дорожка?
   Да я и сам страдал, мне ли судить?
   Так вот. Я стою на крепостной стене, читаю стихи солнцу, солнце внимает мне молчаливо, я в восхищении, золотая река течет в восхищении, сумеречные тени наплывают, белый свет распростерся внизу, красный свет выплеснулся в небо, темный неугасимый свет горит под землей. Тут за спиной у меня раздается голос, голос произносит либо "Эй", либо "Слушай", я оборачиваюсь, я прихожу в ужас, передо мной стоит черноглазый мальчик, вот только он вытянулся, подрос, и лицо, как у живого человека, но сомнений нет, это он, он совершает круговые прогулки. Я начинаю пятиться, мой башмак скользит, я отрываюсь и отправляюсь в недолгое странствие, стоять, повелительно говорит мальчик, хватает меня за руку, дергает на себя, я на стене, я жив, рука у мальчика теплая, ну и дурень я, это другой, ясное дело, другой. Что ты здесь делаешь, спрашивает он. Ты вообще откуда? И надо рассказать, надо развернуть величественную картину скитаний по стране, надо прославить подвиг самопожертвования в веках, надо с негодованием обрушить на головы родителей праведные обличения. Надо признаться, что примерно под таким соусом я и подал всю историю; не знаю, служит ли мне оправданием тогдашняя безусловная вера в ее подлинность. Мальчик, выслушав, хмыкнул довольно-таки скептически, но по его виду нельзя было понять, поверил он или просто оставил свое мнение при себе. И -- совсем уж неожиданно -- его заинтересовала книжица, которую я упомянул в рассказе едва ли не случайно, вероятнее всего потому, что со всяким готов был делиться своими поэтическими открытиями и восторгами; а когда он сказал, что хотел бы взглянуть, какое такое чудо представляет из себя эта вещь, я испытал горячую благодарность к человеку, способному оценить меня по достоинству, меня, с моей богатой духовной жизнью, с моим даром проникновения в тайны искусства, с моим уровнем познания бытия (Боже, прости!)
   Я совершенно не обратил внимания на то, что мой новый знакомый (чьего имени я так и не уточнил) как-то чересчур поспешно переворачивает страницы, видимо пренебрегая утонченностью и изяществом любимых мною строк, не вчитываясь в них, пролетая мимо. Я торопился, я пытался поспеть за ним, указать самое выдающееся, с моей точки зрения, задержать его хотя бы на одном стихотворении, чтобы вместе оценить музыкальность, выразительность и изобретательность поэта, как вдруг он остановился сам -- на той странице, куда я занес свои писания, обнаружив в конце книги немного пустого места. Как я мог про это забыть! Сейчас он увидит чудовищную, непреодолимую пропасть, которая разделяет меня и боготворимых мною стихотворцев, сейчас поймет, насколько я нищ, наг и убог пред светилами настоящей поэзии, сейчас засмеется над моими отвратительными потугами создать нечто столь же высокое и гармоничное (в самом деле, стихи, написанные мною, даже отдаленно не напоминали умилявший меня бред, но смел ли я предполагать, что превзошел своих кумиров?)
   Я предпринял робкую попытку отобрать у него книгу, но получил подзатыльник и впал в тяжелое недоумение пополам с обидой (черноглазый мальчик в принципе вел себя со мной не очень-то вежливо). Я еще чуть-чуть попрыгал вокруг него, помахал руками, изобразил ритуальный танец племени, не известного цивилизованным народам, но повзрослевшее привидение упорно не желало меня замечать. Я вздохнул, поднял голову. Стремительно и неумолимо день покидал поле боя, и на фоне тускнеющего заката четко вырисовывалась фигура высокого сутулого человека, рыжеволосого и огнеглазого. То есть, понятно, он был не огнеглазый, это мне с перепугу почудилось, что во взгляде его пылает темное пламя, темное пламя, день за днем его пожирающее. Так оно и оказалось, просто в тот момент я не знал, почему пламя его пожирает, чего там, я не знал, что людей вообще зачастую пожирает изнутри, поэтому я перепугался. Человек не делал никаких движений, спокойно стоял, широко расставив ноги, прочно утвердившись на месте (Афанасий это умел -- утверждаться, убеждать окружающих в непоколебимости своих прав, занимать пространство с полным на то основанием). Стоял и с любопытством смотрел на меня. Без угрозы. Без злобы. Без гнева. С любопытством. От этого любопытства меня сдуло куда-то в сторону, и я с легким удивлением обнаружил себя на узком парапете стены в позе, явно изобличающей намерение покончить жизнь самоубийством.
   Ну, вот как-то так мы и встретились. Ныне этой встрече приписывают значение роковое и символическое, выставляют ее событием неминуемым, говорят, что именно она повлияла на все последующее, но я склонен сомневаться в разумности подобной интерпретации. Во-первых, да нет, пожалуй, в-единственных: Афанасий вполне мог обойтись без меня. Я лицо случайное, так сказать, подвернувшееся под горячую руку, тащусь в обозе истории и не претендую на то, чтобы шагать в самом оркестре. Убийство принца Константина, изгнание Георгия, смутные годы правления Альберта -- во всем этом я не принимал решительно никакого активного участия. Не побоюсь показаться человеком, изрекающим крамольные мысли, и заявлю во всеуслышание, что Афанасий, точно так же, как и я, ответственности за произошедшее не несет. О да, он повинен в смерти младшего наследного принца, и, видит Бог, я не имею ни малейшего намерения его оправдывать -- в той же степени, в какой не хочу его осуждать. Потому что нет на земле человека, который бы обладал властью направлять ход истории по своему усмотрению; и не будет никогда. Собственно, правду про Афанасия знают все, и каждый придает ей свой особенный оттенок; от чего она и перестает быть правдой. У меня тоже припасена версия на этот счет; и если только свидетельство бывшего личного осведомителя Афанасия и начальника созданной им шпионской сети до сих пор имеет какой-то вес в глазах общественности, что ж, я предоставлю общественности право делать выводы, но сам от сего соблазнительного занятия воздержусь.
   Итак, чернейшим мартовским вечером (ветер завывал, тучи собирались, да-да) Афанасий уволок меня по тайным ходам в пустынные катакомбы под замком; и хлюпала вода в маслянистых лужах, по которым он шлепал, уволакивая меня за собой; и дрожали неверные тени на старинных стенах, и я дрожал, уволакиваясь за Афанасием; и младший наследный принц леденел на завывавшем ветру под собирающимися тучами (впрочем, доля истины может содержаться и в таком описании, потому что, как мне припоминается, принц Константин действительно застыл на месте и даже голову нам вслед не повернул, думаю, бедный мальчик был изрядно напуган, но в соответствии с царственным своим положением обнаружить этого не мог). Опустим художественные детали. Афанасий и вправду презирал анфилады богато обставленных комнат, хотя (опять же, как выяснилось позже) состояние его было неисчислимо, и никому так и не удалось ни узнать в точности, сколько задолжала ему королевская семья, ни определить источники его доходов. Все, что касается Афанасия, это данность. Он был богат. Он был злодей. Ни Альберт, ни Георгий не сумели научиться руководить страной без его помощи. Кажется, только в правление Андрея он отошел от дел, и то недалеко, учитывая, что должность канцлера досталась его сыну. И еще, если можно так выразиться, Афанасий "преследовал свои цели". Я не собирался делать сенсационных признаний, но, видимо, отвертеться не получится. Я не знаю, в чем заключались цели Афанасия. Я никогда этого не знал. Я могу доказать, что в его жизни подворачивались тысячи, хорошо, сотни возможностей совершить переворот, занять трон самому, возвести на трон угодного ему человека; как известно, он не воспользовался ни одной из них. И раз уж я взялся выложить все карты на стол: Афанасий занимался исключительно тем, что вился возле наследующих друг другу государей и производил впечатление мятежника, интригана и заговорщика, усилиями которого система вот-вот рухнет ко всем чертям. Та же история, что с Востоком. Нам не вырваться из темницы полюбившихся иллюзий.
   Кем был я при Афанасии, для Афанасия, за спиной Афанасия, в глазах Афанасия, за ним по пятам, распластавшийся в его тени, дышавший с ним в одном ритме, подменявший его отражения в зеркальных шкафах, перенявший форму его ушей, с трудом вспоминавший черты своего лица? Тот, кто ютился в каморке под крышей, невидный, неслышный, неуловимый, непризнанный, несуществующий, переставший писать стихи, троюродная тетка удивлялась недолго, потом решила, что я сбежал в город, прельстившись радостями уличной жизни; мальчишка, который цеплялся за единственный и неприкосновенный образ, не принадлежавший Афанасию, сильнейшее впечатление до того, как он поймал меня и начал обрабатывать, натаскивать, обучать; пропащий мальчик, которому поначалу была поручена слежка за младшим наследным принцем Константином. Слежка растянулась на пять лет.
   Совершенно естественно, что за эти годы принц Константин сделался для меня воздухом, хлебом, смыслом, оправданием, причиной и средоточием моей куцей жизни. Он являлся тем человеком, кто несомненно знал и помнил, что я -- когда бы то ни, где бы то ни -- был, есть, буду, что я занимал, занимаю, буду занимать то или иное место в пространстве, попадать в поле зрения других людей, поддерживать видимость пребывания на земле, любить кого-то, любить, уверяю вас, я способен любить, любой из нас способен, только мало кто к этой способности обращается, мало у кого она не принимает чудовищной и извращенной формы, мало кто не отравляет ее неумением, ленью или злобой. Так случилось с Афанасием. Так случилось со мной. Так случается со всяким, кто замутил чистые источники любви в себе.
   За пять лет я почти позабыл о прежних интересах, увлечениях, наслаждениях и надеждах, в целом мире не было меня, нигде невозможно было меня отыскать, я исчез, испарился, сдуло, смело, ветром снесло, призраком обернуло, тень в углу, монстр под кроватью; в целом мире остался лишь принц Константин, налился кровью и плотью оброс, румяный, здоровый, веселый, смелый, девушкам проходу не давал, глупые стихи сочинял, горланил по ночам в коридорах замка, пугал толстых судомоек, затевал игры опасные, странные, скандальные, головная боль Альберта, мишень издевательских шуточек Георгия, любимец, баловень, счастливчик. Афанасий пять лет думает, что победа за ним, что Константин в его власти; пять лет я исправно докладываю Афанасию, ага, снова в спальне запирался и до утра в углу торчал, за книжку мою хватался, а потом за голову свою хватался, а по комнате -- да нет, не метался, но, по всем очевидным признакам, в тоске и беспокойстве находился. Послушайте, ваша милость. Говори, друг мой, договаривай, что гложет тебя, откройся мне. А долго еще его высочеству...так...быть? Он же мучится, ваша милость. А пусть-ка еще немножко помучается, благонравный отрок. Оно душеполезно будет. А вы...уверены в этом, ваша милость? Не переживай, мой добрый, сострадательный друг. Наш сиятельный принц будет в полном порядке. Всему свое время.
   И время это пришло, время это настало, разлился по моей земле суровый, блистательный, прекрасный февраль, все дороги замел, дорогие шубы березам на плечи накинул, кутил, снегом швырялся, во всю глотку зимние песни орал, несся куда-то без оглядки, лез в воду, не зная броду: вел себя в высшей степени вульгарно и неприлично. Возлежал на моей земле в бозе почивший младший наследный принц Константин и пах фиалками. И все у него было в полном порядке. Потому что кто отказался руку на брата поднять, у того все в полном порядке -- и в жизни, и в смерти, и после смерти. Афанасий не заметил меня, но я видел. Я видел, что в последний момент принц опустил свой меч; я знал, что так и произойдет. А вот Афанасий этого не ожидал, и поэтому не успел отвести удар в сторону.
   И потом катились шары событий, сталкивались с сухим костяным стуком на беговых дорожках проходящих лет. И потом принц Георгий заявлял принцу-регенту Альберту, что это он недрогнувшей рукой расправился со своим братом, и мотивы придумывал неправдоподобные и дичайшие, а принц-регент Альберт велся на его выдумки, потому что оба искренне верили, что старший наследный принц Георгий на самом деле виноват. И потом принца Георгия изгоняли из королевства, и он шатался где-то за краем обитаемых земель, а принц-регент Альберт все пытался встать у кормила власти, все пытался семью свою вытряхнуть из головы, да кто бы ни ввязался в подобное предприятие, ни черта не выйдет; да кто над душой своей не властен, как может королевством управлять? И потом Георгий возвращался, и не просто так, а с триумфом, и занимал трон на законных совершенно основаниях, и правителем оказывался мудрым и благородным. И совсем уж после рождались у него дети, и выходила с его детьми непонятная, абсурдная история, но это уже вне пределов, вне рамок, вне ограничений, которые я поставил себе, да и не важно нисколько; что, кроме его смерти, важно?
   Невероятным, вымученным образом, невзирая на его смерть, наступает май, неуставной, неположенный май, но ведет себя благонравно, по-майски: храбрится, пушится, цветет, буйствует, млеет, проводит холодным пером по спине, жаром охватывает голову. Афанасий крадется мимо разнежившихся, замечтавшихся служанок (одна вот уже полчаса намывает кастрюлю, другая застыла с полуощипанной курицей в руках: необоримо ласковое сияние майского дня). Афанасий прячется от совиных взглядов, которыми стражники обмениваются друг с другом, сидя по темным углам и не смея выползти на яркое солнце. Афанасий уворачивается от пары борзых, норовящих запрыгнуть к нему на грудь и заставить его радоваться весне вместе с ними. Афанасий минует все опасности, осторожно лавирует меж подводных камней, старательно избегает очевидных препятствий на пути. Он выходит за ворота, переходит подъемный мост, сворачивает направо, идет вдоль рва. Я пока не понимаю, куда он направляется, но я следую за ним неслышно, невидно, неотступно, ненавистно, как он меня научил, следую за ним на привязи, порвать которую не могу -- и поплачусь за это когда-нибудь, так же как другой поплатился, ибо любая привязанность делает тебя беспомощным в той же мере, в какой любая связь придает тебе сил. Афанасий по пологому склону спускается на равнину, и тут-то до меня доходит, откуда ветер дует. Мусорный с помойки, майский из страны далекой и, по всей вероятности, выдуманной, могильный -- с кладбища, с небольшого кладбища под стенами замка, ухоженного и содержащегося в порядке. Деревья, дорожки, солнце припекает, бьет по больному, майский свет коварен и опасен для жизни. Афанасий скользит по дорожкам, его черная тень петляет среди могил, я знаю, куда его влечет, где он сейчас остановится и будет всматриваться в плодородную и щедрую землю. Я слежу за взглядами, которыми он бросается в разные стороны, повторяю движения его длинных холеных пальцев, секундой позже него встаю на колени -- отражение, тень, вздох, кто это там чихнул? - могильный ветер кружит среди берез в поисках лазейки, черноглазый мальчик задумчиво водит носком сапога по пыли, принц Георгий в сказочных краях поражает дракона, приговоренный к постыдному историческому значению Афанасий склоняется перед своим королем, через мгновение преклоняюсь перед ним и я. Мы с Афанасием пришли почтить человека, пред которым вся земля склонилась бы в трепете и умилении радостном: хотя бы это оказалось неправдой, хотя бы принц Константин был только мягкий и пугливый юноша без явных задатков проницательного политика или решительного вождя, хотя бы десять или двадцать королей, подобных Георгию, сменилось на троне -- для Афанасия игра окончилась, звезда закатилась, деятельность пресеклась. Пой, пляши, ликуй -- не воротишь и не дозовешься.
   Был ли Афанасий плохим человеком? Кто такой -- плохой человек? И кто -- хороший?
   Ни одного ответа не приходит мне на ум. Я знаю, что есть общепринятые мнения, правила приличия, законы, заповеди, нравственный императив, мораль интеллигентных людей, мораль неинтеллигентных людей; по три и по четыре истории у каждой страны; двести и двадцать неверных суждений и шагов в жизни каждого человека; преступления, за которые простить может только Господь Бог. Это знание не помогает мне установить раз навсегда твердый порядок, не помогает выработать неизменный алгоритм оценки тех или иных поступков. Мои знания вообще мало где могут пригодиться, при всей их обширности, поскольку они не касаются ни действительной жизни, ни действительной смерти: ни за той, ни за другой шпионить нельзя. Вот и принц Константин стряхнул-таки с себя хвост.
   Тем не менее, я полагаю, что выполнил свою задачу. История государства, над которой я трудился в последние годы, вылизана и приглажена -- волосок к волоску, причина к следствию, событие закончилось и отнюдь не намерено длиться, Афанасий -- безусловный злодей, Константин -- безусловный мученик, я сам -- личность безусловно подлая и гадкая; я принужден быть таким, в качестве летописца (ветер, тучи, декорации).
   Но я продолжаю надеяться, что иногда история поворачивает вспять.
   Распрямляется согбенный старец, трещат суставы, правильно срастаются сломанные кости, прежняя сила вливается в дряхлое тело, прежнюю крепость обретают мышцы, воздух чист и свеж, чисты и праведны мои помыслы, я иду по своей земле, я вижу, как она прекрасна, овраги, перелески, поляны, ямы, рытвины, кочки рады мне, потому что я нашел правильную дорогу, где-то на полпути между глухой восточной деревней и громадиной стольного града я останавливаюсь, я стою посреди степи, остановился ветер, остановилось солнце, остановилось время; юноша раскрыл тайны прошлого, срок его послушания подошел к концу, и ныне он готов вступить на путь служения.
  
   ИЮНЬ
   АФАНАСИЙ
   Итак, картинка: темная ночь, только стрелы свистят по степи, а может статься, вовсе не по степи, а в лесу свистят. Пожалуй, в лесу. Больше под настроение подходит. Чтобы определиться со временем: где-то самое начало царствования заплутавшего в мечтах и думах короля, который еще своих потомков точно такой же способностью одарил -- мечтать и сомневаться. Вероятно, в столице как раз играют свадьбу неоперившегося монарха и юной принцессы, не понимающей толком, что происходит. А в лесу свистят стрелы: дьявола ловят. Точнее, горстка крестьян скачет по лесу и пускает стрелы куда ни попадя. Жалкая попытка, скорбное дерзание. И чтобы поправиться, против истины не погрешить: не дьявола ловят, а так, по мелочи, лешача. Испокон веков на дальних болотах обитает всяческая мразь и погань, но можно друг с другом (хорошо, плохо, посредственно) уживаться по неписаным законам, а можно со своих дальних болот вылезти и мерзостную свою натуру во всей красе проявить; как говорится, миру и честным людям себя показать. Можно носом землю рыть и не отсвечивать, а можно устроить великий глад, мор и падеж скота, да еще нахальничать и считать, что тебе это с рук сойдет, с лапищ твоих нечистых стечет и в добрую землю просочится; да не твоя берет, врешь -- не обманешь! Честные люди-то и с дрекольем, и с вилами, и с луками придут по отсутствие твоей души и рано ли, поздно -- выследят, отыщут твою гнилую нору и по-честному с тобой разберутся. Оно, конечно, в иных случаях честность особо делу не помогает, потому что страшно в лесу и темно, командира нет, плана нет, резервная дивизия в кустах не сидит, а про вашего врага ни в одном свитке не писано, в сказке не рассказано, в песне не спето. Вот и приходится действовать кто во что горазд; а в лесу стрелять надо все-таки умеючи, не то и до беды недолго. Увидишь тень подозрительную, колыхнется ветка слева от тебя, а слева только дьяволу и подкрадываться -- ну, и выстрелишь в упор. А это не лешач в чаще рыскал, а твой сосед. Через два двора от тебя бедовал, а теперь покончил с неурожаями, неудачами и беспросветными трудовыми буднями. Охота сворачивается, в деревню возвращаются тихо, окольными тропами, между собой разговоров не ведут, глаза прячут, дорогой соображают, кто самый смелый и речистый, кого к вдове отправить. Только спохватились поздно. Занимается рассвет, прямо за сгорбленными спинами восходит огромное, злорадное солнце Востока, щурится, позевывает, думает, не поспать ли еще пять минуточек, но труба зовет, работа не ждет; солнечные лучи непреклонны, солнечные лучи бьют по опущенным головам, оплетают покойника розоватыми стеблями, освещают неприглядную сюжетную живопись (холсты эти валяются ныне где-то в запасниках знаменитейших музеев мира). Сюжет прост, только плечами пожать и забыть до самой смерти. Простоволосая женщина выбегает на желтую проселочную дорогу навстречу молчаливой процессии, падает мертвому на грудь, голосит и причитает; но ей ли не знать, что так кончают все, кто ушел сражаться с дьяволом. Шестилетний вариант Афанасия подпирает спиною шаткий плетень -- тыл не оставляют незащищенным, поскольку лишь непредвиденную опасность нельзя отразить, а то, с чем сталкиваешься взглядом, уже неопасно. Шестилетний Афанасий побеждает смерть, он смотрит ей в глаза и гонит ее прочь, тем не менее, папа не просыпается, а вот синеть -- синеет, но остается еще надежда, что это он пошутил, папа большой шутник, он всегда разыгрывал глупенького Афанасия: то спрячется от него в сарае за штабелем дров, то скорчит кислую рожу и скажет, что денег он сегодня не заработал, так что следующие пять лет все сидят без ужина. А потом достает из кармана сладкое красное яблоко, улыбается и кричит маме: собирай на стол, женщина! Дети каши просят! И подмигивает Афанасию. А мама сердится и говорит, что ни капельки это не смешно, что если папа и дальше будет дурью маяться, шуточки закончатся -- и начнется правда жизни. Судя по тому, как серьезно и неудержимо плачет над синим папой мама, вот она и началась, думает Афанасий. (Вернее, не думает, а -- ощущает; додумается он много позже).
   Дальнейшие рост и развитие Афанасия происходят без значимого участия отца. Отец дремлет в труднодоступном уголке сознания, время от времени чешет бок, но Афанасию о себе не напоминает и ценных советов не дает (впрочем, теням отцов обычно куда горшая достается участь, так что тут, считай, повезло). Кстати сказать, раз уж мы взяли за правило придерживаться истины, в дальнейшем росте и развитии Афанасия ни единая живая душа значимого участия не принимает. Как-то само собой у его матери и у односельчан складывается непоколебимое убеждение, что этот ребенок способен обойтись без нежности, тепла и ласки. Стоит ли оговориться? Сам Афанасий ни малейшего повода к образованию подобных взглядов не подавал. Просто, пока суд да дело, пока разбирались, что произошло, где хоронить бедолагу, как пособить вдове...немудрено и позабыть про мальчонку, а после -- вспоминать неловко. Да оно и всегда так, чужое горе материя неудобная и неприличная, с ним в одной светлице душно, на одном поле тесно (а трактирщица не нашла еще дороги в деревню, ей долго еще продираться сквозь времена года и бурелом, поэтому даже от нее Афанасий сочувствия не дождется). Так Афанасий усваивает, что помощь не приходит, когда в ней нуждаешься.
   Через несколько лет в смертный сон сбегает от неурядиц и мать. Афанасий возвращается с похорон в пустую свою избу, присаживается на лавку, сцепляет руки на столе перед собой и опускает на них подбородок. Тишина непредставимая и в современных городах истребленная, разве кузнечики заливаются за окном в июньской истерике, но и они в полную силу не вошли. Афанасий смотрит прямо, почти не моргает. Рыжий нескладный подросток в рваной рубахе и том названии, которое осталось от штанов. По черной бревенчатой стене напротив ползет таракан. Афанасий следит за ним немигающим взглядом. Пройдет часа два, и он продаст душу дьяволу.
   Мне следует подробнее остановиться на обстоятельствах этой запутанной сделки. Во-первых, я настаиваю на том, что случившееся случилось. Не сон, не наваждение, не галлюцинация, не художественный прием, не тревога, живущая в ночном воздухе -- дьявол есть дьявол, может, у него нет рогов, копыт, его красные глаза не мерцают в сумраке, зато он обладает страшной и непобедимой силой, источает притягательное и не требующее доказательств величие, которому и поддался Афанасий. Во-вторых, как несложно было заметить, другие лица, о чьих судьбах мы уже не первую страницу распинаемся, так или иначе тоже вступали во взаимодействие с нечистой силой. Однако договоров с ней не заключали и обещаний опрометчивых не раздавали. Отчасти потому, что бесы, наблюдавшие за их дурацкими душевными метаниями, на прямой контакт не шли и в дело непосредственно не вмешивались. Отчасти -- из-за того, что дьявол собственной персоной до блистательных моих принцев и регентов не снизошел, отвлекся на более перспективные проекты, приставил к ним мелкоту нерасторопную. Мелкота и не справилась, в результате чего принцы и регенты кое-как разобрались со своими неукротимыми желаниями, шуганули парочку-другую недотыкомок и заковыринок, покопались в себе и чуток хорошего и доброго из себя вытянули. За одним непоседливым принцем, правда, недоглядели, но тут уж лес рубят -- щепки летят. Если достанет сил отгородиться этой отвратительной мудростью.
   Афанасий -- другая статья доходов Сатаны. Причина не в том, что он особенный, избранный, единственный и неповторимый или, еще чего, оригинальный. Афанасий как Афанасий. Расселся на лавке, гипнотизирует таракана, и ничто стоящее не занимает его бренный ум, и не брезжит горизонт великолепия и всевластья в его неглубоком воображении. Тем не менее, именно этот недалекий юноша -- самая подходящая фигура для дьявольских планов. Ибо он одинок и несчастен, но не понимает своего несчастья; ибо он -- ущербная личность, но ущербности своей не замечает; ибо он -- потерянный ребенок. Вот где раздолье, вот где богатые заливные луга!
   Его нижайшество, претемный царь решается сбросить презренную тараканью оболочку и предстать пред очи Афанасия в подлинном, исконном обличье, изобразить которое мы не беремся. Облегчим задачу и признаемся, что тринадцатилетний вариант Афанасия чуткостью и восприимчивостью не отличается, поэтому он приходит в шок, впервые в жизни встретив говорящего таракана. Поначалу он вообще не может определить, откуда исходят вкрадчивые и шипящие звуки (не будем ломать традиции, есть в Сатане нечто змеиное). Понятно, что он вертит головой, привстает с места, сдвигает брови, наклоняется и лезет под стол, надеясь накрыть незнакомца. Под столом никем подозрительным и не пахнет, так что Афанасий медленно, но верно продвигается на четвереньках к стене: он все еще думает, что шипение доносится снизу, и упорно ищет источник, а упорства ему не занимать.
   - Дурачок, -- шипит голос (легко Сатане говорить).
   Афанасий заканчивает исследование нижних слоев бытия и перемещается в серединные -- поднимает голову, обнаруживает на уровне глаз жирного таракана и в то же мгновение слышит:
   - А ты думал, кто с тобой говорить будет? Его величество король в сверкании боевых доспехов и в окружении всевозможных добродетелей? Тогда не по адресу обратился.
   Афанасий выпрямляет спину, подбирает под себя ноги и складывает руки на груди. Спустя две минуты шок проходит, и скептическое выражение появляется на его лице.
   - А я короля и не звал, -- заявляет он.
   - Еще бы, -- подхватывает таракан, -- на кой тебе сдался король? Такой же слабый, беззащитный человечишка, как и ты. Был я недавно в столице по делам. Невероятный бардак, доложу тебе. Королева надумала рожать, и по этому ничтожнейшему поводу празднества, знаешь ли, грандиозные планируются, вино из фонтанов или фонтаны из вина, и львы ледяные, и ананасы в шампанском, и икра в хрустале -- или там в чем? Не суть. Короче, король поит своих нищебродов-подданных. И радуются до потери штанов, и джигу отплясывают, и зубами цыкают. Так противно, как чужую тарелку облизывать. Насмотрелся я на эти безобразия, повыворачивало меня малость наизнанку, я и решил: давай подгажу, а то совсем распоясались! Хоть на пять минут, а забыли про меня! Нет, думаю, так не пойдет. Смотался на север. У тамошнего правителя сон неспокойный, потому как он во сне вечно хочет правое ухо левой пяткой почесать. И снятся ему Александры Македонские, Карлы Великие, Иосифы Сталины и прочие империалистически настроенные личности, я тебе как-нибудь принесу про них книгу сказок почитать, пригодится, только напомни. Так вот, оцени мои старания на данной ниве. Присел я, значит, к нему на кровать и напел: начни, мол, завоевания с ближайших земель, дорога в тысячу миль, смелость, берущая города... Прямодушные агрессивные дураки легко на эти наживки ловятся, сколько раз проверял. Проснулся он утром, аж подскочил, пылает от нетерпения, супругу до белого каления довел, дочурку нежную перепугал, скачет по городам и весям, войско собирает. В общем, ждут твоего короля неприятности. Не благодари.
   - Да мне что? - ковыряет в носу Афанасий.
   - Как -- что? -- веселится таракан (затрудняюсь описать веселого таракана, судим по интонации). -- Где война -- там простор мысли и масса земных благ на дармовщинку. Эх, молодежь, всему учить надо. Ты ко мне зачем взывал?
   - Не взывал, -- зевает Афанасий.
   - Здрасте. Не взывал. А кто зубами-то скрипит и пальцы со злости кусает, отродье ты рыжее, падаль бессемейная? В кого камнями да грязью кидаются? Кто в своей жизни доброго слова никому не сказал, а только огрызался на всякого встречного-поперечного? Я, что ль? Я, наоборот, очень вежливый с людьми, не подмажешь -- не поедешь. А кто с ними со всеми расквитаться мечтает? Кстати, кто это -- "все"? Не до конца в твоих мыслях разобрался. Односельчане? Так пожелай -- расквитаемся, не проблема, спалим деревеньку. Или мелко беру? Ну, знаешь, если ты ненавидишь человечество, должен предупредить: людей как биологический вид истреблять не стану. А то много вас таких, человеконенавистников, планет на вас не напасешься. Но, вообще, "кто-то сильный и страшный, кто придет и всех накажет" -- это я, к твоим услугам.
   Афанасий кривит губы.
   - Ты...то есть, таракан? -- уточняет он.
   - А чего ты брезгаешь-то? Между прочим, к твоему сведению, у тараканов довольно большая власть над людьми. Ну какой человек способен побороть отвращение к тараканам? Даже имя тараканье само по себе отталкивает. Таракан. Фу! А сыграть на чьем-то отвращении -- значит, подчинить себе. В твоем случае на отвращении не сыграешь, ты сам в глазах людей нечто наподобие таракана; но долго над тобой биться и уламывать тоже нет смысла. Обида и отчужденность, что может быть прекраснее. Злые, злые, нехорошие люди обидели маленькую деточку, отвернулись, бросили, отшвырнули. Да, это мой профиль. Говорят, мне гении импонируют, художники, непрактичные безумцы, жертвы красоты. Врут. С ними невозможно говорить в принципе, они вслушиваются в свой внутренний лепет, а уж кто им лепечет? То ли Господь Бог, то ли шизофрения. Меня этот вопрос не особо интересует, главное, к ним не подкатить, они слишком заняты собой. Пару раз я до таких достучался, сам потом был не рад. Так что ими другое какое-то ведомство занимается. Нет, мне разобиженных нелюбимых детишек подавай, я с ними такие сделки проворачиваю, такие у нас надежные и длительные партнерские отношения получаются -- сплошное загляденье!
   - Болтаешь много, -- Афанасий морщит нос и расправляет отсиженные ноги.
   - Не без этого, -- соглашается Сатана. -- Так ведь куда деваться? В чужой монастырь... У вас принято болтать без умолку, вы так свое существование утверждаете. Никогда вот понять не мог. Я так абсолютно убежден, что я есть. Может, не совсем в качестве материального тела, но как неотъемлемая частица Вселенной -- определенно. А вам задачу упростили по максимуму, вам даже физическую оболочку подарили, чтобы вы могли уверовать, а вы все равно плачетесь и ко мне бежите. Какие же вы слепые и несчастные, если полагаете, что во всем подлунном мире только я могу вас признать. То деньги, то царства, то чудеса, то мгновение останови. Да стоит вам лишь осознать, что вы есть, что вы реальны, что вы желанны и значимы в любом своем виде и воплощении, я мигом перестану быть вам нужен. Причем я могу вопить об этом на всех перекрестках, листовки раздавать, манифесты сочинять, книги издавать, но меня же сочтут сектантом, фанатиком, сумасшедшим и скажут, чтоб я не пудрил мозги малым детям. А малых детей вырастят в запретах и строгости, напомнят им, что любовь к себе -- это эгоизм, что любовь к ближнему -- это наивно, что человек зависит от обстоятельств, естественного отбора, экономических кризисов, политических режимов, революции, бутылки водки, Карла Маркса, от тех, кто с ним на работе не здоровается, от тех, кто на танцы не позвал, от психологических травм (эти травмы -- просто золотое дно! я бы не додумался, но вы вечно стараетесь облегчить мне жизнь). Как там говаривал некий глупец? Человек неотделим от своего греха? И ведь не поспоришь же, на вас, зависимых и недолюбленных, наглядевшись. Э, смотрю, я тебя начал усыплять. Молодой человек, не спите -- замерзнете. И слушайте, когда с вами старшие разговаривают. Ну, так и происходит: я предупреждаю, предупреждаю, но никто меня не слушает. Судьба, видать. Эй, неразумное создание третьего сорта, очнись! Виждь и внемли, как там, не помню. Чего делать будем? Чего душа желает? Давай, у меня тут не индивидуальный пошив одежды, цацкаться еще с тобой.
   Афанасий излагает свое желание.
   - Да ты офонарел? - подскакивает на стенке таракан. -- Нашел, о чем попросить. Я тебе в этом помогать должен? Ты соображаешь, чего творишь?
   Афанасию как об стенку горох. Сатана утихомиривается.
   - Ладно, конечно, будь по-твоему, у каждого свои тараканы, но, признаться, ты меня ставишь в тупик, друг мой. Сколько бы лет тебе на исполнение отвести и как бы так поинтереснее завернуть? Прости, мысли вслух. Значит, договорчик-то заключаем?
   - А с меня что? Душа? -- вяло интересуется Афанасий.
   - Да нет, ну какая там душа, это так для красного словца говорится. Видишь ли, душа у вас бессмертная и нетленная, товарообмену не подлежит, хитро придумано, я в подробности вдаваться не стану. "Продать мне душу" всего-то и значит что отказаться от возможности дальнейшего развития души, то есть окончательно потеряться. Заблудиться в алчности, злобе, похоти, чревоугодии и страданиях, но не замечать этого. Быть несчастным всю жизнь и наслаждаться несчастьем. Быть рожденным во тьме невежества и умереть в ней же. Цепями привязанностей приковать себя к материальному миру. Боже, я становлюсь занудой, вы и так все это знаете, и так все это делаете, чего тебе объяснять-то.
   Афанасий задумывается.
   - А в чем тогда твоя выгода?
   - Хе, юноша, так тебе все и расскажи. Поступим следующим образом. Сперва выполним твое желание, а после будем разбираться, для чего я хлопотал и надрывался. Сможет твое неуместное любопытство перетерпеть до того времени, я надеюсь? А то что от меня останется -- без тайн и секретов?
   Рыжий-конопатый, не успевший познакомиться с дедушкой, кивает Сатане.
   - Хорошо. Храни при себе свои секреты, я переживу. Что теперь? Кровью расписаться?
   - Какая все-таки пошлая эта выдумка -- про кровь. И черные коты под полной луной тоже меня никогда не вдохновляли. Бедненькая у вас фантазия, куда деваться. Отправляйся в путь, мальчик. Просто выходишь за порог и отправляешься в путь. А если ничего не сделаешь -- ничего и не произойдет.
   Таракан заползает в щель между бревнами, и на несколько лет я упускаю Афанасия из поля зрения.
   ***
   А потом он материализуется в сырой вонючей подворотне, каких в столице многое множество. Время спешило и ломало ноги на крутых спусках и кривых лестницах, так что облик Афанасия изменился; не очень существенно, соседи его, наверно, признали бы, но благодушных приветственных восклицаний и похлопываний по плечу он бы явно не удостоился, ибо приближаться к человеку, объятому пламенем, станет лишь тот, кто гибели и хаоса не боится. Ну, или принц Альберт, который напрочь лишен способности их распознать, зато от природы наделен сердцем добрым и благодарным (до поры до времени), и посему не может пренебречь знакомством со своим неожиданным спасителем. Он мечет перед молчаливым Афанасием бисер придворных вежливостей, прикладывает руки к груди, отдает ему должные поклоны. Рыжегривый и дохлый с виду Афанасий в свою очередь расшаркивается перед толстяком, только что избавленным от парочки неблагонадежных личностей с преступными намерениями (слабаки, вцепились в рукоятки ржавых ножей и верят в их силу и убедительность, что стоит Афанасию расправиться с такими). Толстяк тут же приглашает за приятное знакомство выпить, Афанасий отнекивается, но принц, пока еще не раскрытый, стискивает его худой локоть и влечет за собой в ближайший трактир. В трактире Альберт опрокидывает одну стопочку, и другую, и, не заметив того, десятую. На четвертой стопке Афанасий уже знает, кто именно притащил его в эту дыру и усадил напротив себя. На седьмой нализавшийся Альберт жалуется, что никто не принимает его всерьез, а на государственном совете собирается одно старичье, и песок из них так и сыпется, так и сыпется, и брата моего они так и засыпают своими советами никчемными, хотя что путного они могут посоветовать, если разваливаются на части, берут и рассыпаются в прах, вот поэтому и страна у них рассыпется, одни воспоминания по ветру разлетятся. Нет бы моего мнения хоть раз спросить, куда там! А я, между прочим, кучу разных штук для восстановления государственности придумал. Например, можно взять и построить...ну, не знаю...дворец! Не просто дворец, а увеко...увекалечивание...увеличение...увековечить эпоху в этом дворце! Чтобы гордость была у народа, что мы взяли и отгрохали чудо архитектуры, хотя бы жрать нам было нечего, а мы все равно к высоким целям устремлены! Но ведь не вобьешь же в их башки бараньи, что духовное начало превыше прочего, они фыркают (на меня фыркают, представляешь? на меня, на принца своего -- фыркают!) Говорят, это разбазаривание казны получится. Да почему разбазаривание, когда -- высшие цели? Деньги, деньги...нельзя же всю жизнь к ним сводить... Я и сбегаю иногда проветриться, по городу побродить... Эх, друг, один ты меня и понимаешь. Десятая стопка успокаивает размякшего принца и навевает на него спокойные сны. Дьявол рассказывает Афанасию план дальнейших действий. Как это связано с моим желанием, любопытничает Афанасий. Что же ты нетерпеливый такой попался, сердится Сатана. Делай, что говорят. Раз вышел из дома, слушайся. Афанасий цокает языком и фыркает на Сатану.
   Альберт просыпается в своей опочивальне, голова трещит, пухнет и отказывается подниматься с подушки, язык во рту не ворочается, штаны убегают от него по всей комнате, но гордый самостоятельный принц получил превосходное воспитание, что позволяет ему, в итоге, изловить необходимый предмет гардероба. Натянув одну штанину, он замирает и пытается припомнить вчерашние события. В том числе, он с удовлетворением отмечает, что приобрел нового, крайне понятливого друга, и решает его разыскать. Для брата короля поиски людей в столице особой сложности не представляют.
   Время замедляется, ускоряется, растягивается, взрывается; Афанасий обнаруживает неисчислимое количество полезных для Альберта талантов. Так, он вправе распоряжаться значительными денежными средствами, причем с охотой и готовностью ссужает ими царственного приятеля. Альберт рвется в бой, он загорается жаждой деятельности, он непоколебим и непогрешим, он уверен в своих знаниях. Король, незадолго до появления при дворе Афанасия потерявший жену, отчего-то не жалует добровольного Альбертова помощника и советчика. Вероятно, короля отпугивают непонятные и головоломные речи этого сутулого нескладного мальчишки, поскольку он сам привык говорить предельно просто и доходчиво (а иначе как прикажете с балбесами общаться?) А может, не в этом дело, может, в необъяснимой особенности Афанасия появляться как из-под земли, внезапно вырастать перед человеком с таким видом, будто ничего из ряда вон выходящего не случилось; подумаешь, шел по коридору, размышлял о своем, почесывал нос, оторвал глаза от пола, а тут тебе вместо перспективы -- Афанасий коридор загородил. И хоть бы шорох, хоть бы воздуха дуновение! Плюнешь -- и невольно дурное что померещится. Или -- или -- король был человек, и брата к Афанасию ревновал, теперь уж истина недоступна нам. То или другое, но у короля забот и без подобных мелочей хватало, и рыжий приспешник дьявольский терся в замке беспрепятственно. Периодически его можно было наблюдать возле малолетних принцев; не сказать, что лицо его смягчалось при взгляде на их невинные игры (или что сердце таяло и растекалось в умилении и нежности, о нет, это не про Афанасия точно), однако, бывало, он замедлял шаги, посмотрит на Георгия, на Константина полюбуется, по головке погладит -- и дальше торопится. Что-то его около них задерживало, чем-то они его привлекали. Много времени Афанасий с принцами не проводил, забот у него не меньше, чем у короля, было: удобный момент сторожить -- дело затяжное и трудное.
   Альберт с головой уходит в проект возведения громадного королевского дворца в многострадальном, пять раз застраивавшемся центре города. Король растолковывает брату, что это идиотская идея; Афанасий утешает и поддерживает Альберта -- морально и финансово. Король с каждым разом отмахивается все нерешительнее, казна тощает, северный варвар затевает недоброе, а кораблей в королевском флоте больше не становится. Годы идут, прогуливаются друг за другом по висячим садам истории, дивятся на ее чудеса. Король разрешает строить дворец в обмен на позволение запустить руку в нескудеющий карман Афанасия. Афанасий прибавляет в росте. Случается, в темноте его волосы принимают за факел.
   Раз как-то король выезжает поохотиться и возвращается в замок вместе с дочкой своего беспокойного соседа. Альберта это напрягает и расстраивает. Он хлопает дверями и не видит выхода из положения. К пожарным лестницам обычно выводит Афанасий, Альберт бросается под его защиту, и друг без промедления подставляет ему хилое плечо. Дьявол нашептывает Афанасию, как поступить. Да что за дело мне до их скандалов и ссор, удивляется Афанасий.
   - Отступиться хочешь? Не выйдет, оглобли не повернешь.
   - Я-то не отступлюсь, но ты юлишь и слова не держишь. Сколько лет уже прошло, прикинь в уме. Наши с тобой сроки несравнимы, а у меня такое впечатление, будто ты считаешь, что я могу ждать до скончания времен. Другие мгновенно обретали желаемое.
   - Извини, конечно, но ни один из них не предъявлял мне желания, хоть отдаленно похожего на твое. У меня в работе свои правила, и я никого ни разу не обманул, заметь это. Ума не приложу, кто распустил клеветнические слухи о том, что я мошенник и подлец. Я перед каждым условия сделки честно раскладываю по полочкам. Цветное отдельно, белое отдельно. Давай, скажи, что с тобой не так было. И с чего ты задергался? Живи себе в свое удовольствие, у тебя и карты все на руках. Другие, которых ты тут упоминал, знаешь, как бы на твоем месте отрывались! От этой усадебки камня на камне бы не осталось: кутеж, гульба, сладкая безнаказанность, carpe diem. Ты у меня нехарактерный экземпляр с начала и до конца.
   - Это уж не тебе судить, -- обрывает Афанасий.
   - Ты смотри, как разошелся! Как из нас гордыня полезла! Не сидишь сложа руки, хорошо, хорошо, тем страшнее, тем чернее, тем проще для меня.
   Афанасий презрительно отмалчивается.
   - Ну да, да, что пользы со мной препираться. И возгордился, и поумнел. Чувствую себя крестьянином, который свинку откармливает. Но жирку бы побольше нарастить.
   - Ступай прочь.
   - Ты бы еще: "Изыди!" закричал. Ладно, ладно, удаляюсь. Принцессу, пожалуйста, не забудь в ту развалюху отправить.
   - Зачем тебе это понадобилось?
   - Мы обсуждали этот вопрос. Тише едешь -- дальше будешь.
   Северная принцесса едет на экскурсию по гиблым местам одиноких детских игр Афанасия. На протяжении года король выкручивает себе руки за спину, приколачивает себя к стульям, подоконникам и косякам, хватается за молотки, пилы, скрипки, берется за обучение сыновей военному делу, хочет отстоять и возродить человека, которым являлся когда-то. Это стремление оказывается пагубным и приводит короля к бегству в сумрачные восточные леса, где и теряется его след. Бразды правления подхватывает Альберт, они горячие, принц-регент мучится, сколько достает сил, на ладонях вспухают волдыри, кожа слезает с кончиков пальцев. Альберт охает и бразды роняет. Страна взбрыкивает и несется галопом в неизвестном направлении. Альберт отчаянно пытается остановить ее бег, Георгий недоволен своими отношениями с внешним миром, Константин хочет удержать брата в стенах замка, но терпит крах. В далекой дали, средь разлапистых елей и невзрачных берез отрок Василий валяется на весенней травке, блажен, безмятежен, благословен. На его локоть садится первый в году комар, отроку Василию даже шевельнуться лень, он смиряется и дает кровопийце свершить свое черное дело. Солнце начинает припекать, Василий поворачивается на левый бок и засыпает.
   Младший наследный принц плетется по двору замка, размышляет о своем, колупает болячку на коленке, в пути натыкается на преграду, поднимает глаза и видит Афанасия.
   ***
   В характере Афанасия нет складок, извилин, чуланов, погребов, шкафов со скелетами, закулисья, зазеркалья, запределья. Афанасий прост. Афанасию чужды загадки. Афанасий не стал бы заниматься расшифровкой надписей на Розеттском камне. Не остался бы в народной памяти как покоритель фронтира. Не потратил бы кучу времени и усилий на плавание вдоль берегов Антарктиды. Не выдавал бы себя за Шекспира. Написав "Илиаду", с подкупающей откровенностью признался бы, откуда он родом. По какой же причине он так живо меня заинтересовал?
   Сразу же отметем предположение, что мой интерес вертится вокруг сделки Афанасия с дьяволом, а то и вокруг самого дьявола. Нет в мире человека, который не знается с нечистью. У святых и у великомучеников всегда есть в запасе пара-тройка историй о том, как их соблазняли, могуществом и всенародной любовью перед носом размахивали, на сторону зла печеньками заманивали, да не повелись святые и великомученики на столь грязные и неуклюжие трюки, отказались с гордостью и достоинством и продолжали пихать в себя дикий мед, казавшийся им, вероятно, хуже горькой редьки. Впрочем, мне ли рассуждать об обычаях и повадках святых великомучеников, мой-то уровень духовного развития оставляет желать лучшего, а потому бывает, что я вслушиваюсь в жаркую бесовскую речь или различаю их серые липкие силуэты в мутном свете апрельских дней, хотя, собственно, на сделку пока не пошла; но не так далека от этого, как думаю. Это я все к тому, что в прихвостнях и прислужниках дьяволовых разбираюсь неплохо, они околачиваются в моих снах, и непросто выгнать их поганой метлой. Так что с данной стороны Афанасий мне нелюбопытен.
   Строится ли моя увлеченность этим персонажем на той роли, которую он играет в жизни возлюбленных мною особ королевских кровей? Вряд ли, поскольку зловредные принцы и без Афанасия много заняли времени и дум моих. Может, мне нравится следить за тем, как ловко он плетет свои интриги? Так нет ни интриг, ни скандалов, ни расследований.
   Нет ничего. Афанасий -- пустое место, дутая опасность, газетная утка, ничтожный характер, выжженное последствие радиоактивного распада. Единственное, что заставляет меня следовать за ним, спортивный азарт, да и то помаленьку начинающий угасать. Выиграет он у самого себя или проиграет. В последнее время Афанасий склоняется к мысли, что проиграет. Он расположился на скамейке, покрытой бархатом (ужасно неудобно, невозможно высидеть столько часов на таком жестком сиденье, как же Константин, не мешает ему, что ли, поразительный ребенок, добровольно залез в эту утомительную скучищу, помнится, я тоже изучал историю, но мне никогда не нравилось, сплошные повторы, однообразные действия, ни намека на дорожные указатели, и если оказываются на развилке, постоянно сворачивают налево, и если хотят вырваться из лабиринта, снова прутся налево же, в тупике натыкаются на кости предшественника, садятся и плачут -- вместо того, чтобы один раз, большего и не требуется, свернуть направо. Или пройти сквозь стену?) Он глядит на принца Константина, который погрузился в чтение, слова вихрятся, запутываются, легкий ветерок разносит их по комнате, разгоняет по пыльным углам, вороха слов скапливаются у книжных полок, отдельные листочки кружат под потолком, несколько застряло у Константина в волосах. Пустынные библиотечные покои наполнены мягким золотистым светом. К Афанасию приходит важное соображение, он намеревается высказать его, но смолкает на полуслове: что стоит тишины? Константин потягивается, захлопывает книгу и заявляет о своем желании прогуляться перед сном.
   - Прогулка -- это хорошо, ваша светлость, -- бормочет Афанасий. -- Прогулки -- это полезно.
   - Ты сегодня странный какой-то, -- замечает принц, переступая через порог. -- Молчаливый.
   - Да... -- откликается Афанасий вдогонку, но голос его слабеет, и принца догнать не получается. В библиотеке темнеет. Дьявол метет хвостом пол и интересуется, что дальше-то.
   - А мы разве достигли чего-нибудь?
   Дьявол в удивлении поднимает хвост кверху.
   - Вот это неожиданность! А я так полагал, что свою часть уговора выполнил. С тебя причитается, дружок.
   - Ты наглый обманщик. Я ничего не чувствую.
   - А ты чего ожидал-то, прости? Мир, счастье и место на рекламном плакате? Так бы сразу и сказал, я бы действовал по-другому, но, мне помнится, ты свои пожелания формулировал четко.
   - Да. И я не вижу результата.
   - А какой результат тебя должен устроить? Виляешь ты, как я посмотрю. А еще меня за казуистику укоряют. Ладно-ладно, я тебе еще времени дам, я не жадный. Кстати, о птичках. Ты там жениться не собираешься?
   - С чего это ты взял?
   - Да я ни с чего, наоборот, тебе идею подкидываю. Я, видишь ли, люблю в семьях работать. Поколения разные, и выверты случаются презабавные. Как-нибудь припомню пару-тройку историй. Ты все про Каина с Авелем младшенькому втираешь, но бывало и покруче. И дался тебе этот сопляк несчастный, зачем ты в него вцепился?
   - Не твое дело, -- обрывает Афанасий.
   - Будто. Сам знаешь, что мое, но отрицаешь упорно. Ну, побрыкайся, посопротивляйся, все равно ведь признаешь.
   - Как там принцесса поживает?
   - А что тебе до нее?
   - Просто спросил.
   - Да ничего так она поживает. Дрыхнет. Будить-то некому.
   - Этого ты и добивался?
   - Ох, Афанасий, как же ты мне надоел. С Фаустом хоть было о чем поболтать. А с тебя как с козла молока. Ты вообще знаешь, чего тебе от жизни надо?
   - Я -- знаю.
   - А вот я в душе не чаю. Догадываешься, что это значит? Что ты тоже не в курсе и врешь мне в глаза. Засим позволь откланяться, моя закатившаяся звезда. Как-нибудь пересечемся.
   - Ты меня...
   - Бросаю, оставляю, покидаю, отпускаю. Радуйся, теперь долго не увидимся. Правда, долго -- это по вашим меркам, но дух перевести успеешь.
   - И в связи с чем ты решил отстать?
   - Так дело сделано, моя помощь больше не понадобится. Эээ, закрой рот и не возражай, не то пошлю к чертовой бабушке. В крайней степени неприятная особа.
   Афанасий остается один. Библиотека загорается. Заходит солнце. Афанасий понимает, что проиграл.
   Как же так, думает он. Я, я! человек, который зорко и умело выслеживал бесов, который обошел с тыла самого Сатану, раздавил в себе червяков сомнения, поставил перед собой блистательную цель, поражающую самое богатое воображение, добрался до незыблемых вершин придворного положения -- и что в итоге? В итоге бесы выследили меня.
   ***
   Повторяться -- занятие нудное и неприличное. Самую малость возмужавший Василий не разделяет моей точки зрения, корпит над монументальным трудом по истории маленького королевства, находящегося на грани исчезновения, хоть в Красную книгу записывай; но Василий искренне верит, что труды его не напрасны, что всякая бескорыстная, да и не очень бескорыстная, человеческая деятельность рано ли, поздно, приносит свои плоды. Поэтому он губит зрение, спину и пальцы, не поднимается из-за стола сутками. Примерно в месяц раз Афанасий к нему заглядывает, выпивает чашку омерзительного чая (Василий именует его напитком богов, Афанасий кивает вежливо). По волосам Афанасия пробегают слабые, смехотворные искорки, Василий из деликатности не обращает на это внимания. Тлеющий верховный канцлер пробует уговорить бывшего начальника секретной службы вернуться к работе. Василий вздыхает, крутит головой, раскачивается в скрипучем кресле, прислушивается к скрипу своих мучительно срастающихся костей. Да на что я вам сдался, вашество? Особенно по нынешним временам.
   - Это ты что имеешь в виду? -- хмурится Афанасий.
   - Вы разыскали своего сына, канцлер. Столько лет прошло, а вы ни сил, ни средств на его поиски не пожалели. Как обычно, ваше предприятие увенчалось успехом -- мы же с вами знаем, что вы ни разу ни единого промаха не допускали. За всю вашу непростительно длинную жизнь. Ваши действия всегда так продуманны и точны. Собственно, не вижу ни одной причины, почему бы вам теперь не передать свои знания и...так сказать...политический опыт сыну. Преемственность поколений, кровная связь -- тут не прогадаешь, такие вещи срабатывают без осечек.
   (Мне что-то в этом духе уже рассказывали, припоминается Афанасию).
   В общем, по моему скромному мнению, не стоит вам распылять ваш дар убеждения передо мной. Возьмитесь лучше за свежий ум, который еще не успел закоснеть и заплесневеть. У вас это удивительно хорошо получается. Лично я перед вашим талантом готов не то что снять шляпу, но и петь вам славу на людных перекрестках. Да и того за ваши заслуги не хватит.
   Солнечные пылинки пляшут вокруг головы Афанасия и потрескивают.
   - Загадками изволите изъясняться, господин начальник секретной службы, -- усмехается он.
   - Уж какие загадки, помилуйте. Это вы горазды туману подпустить. А я человек простой, родом из деревни, чуть ли не со свиньями рос, куда мне петли языком вязать. Ой, погодите, да ведь и вы не в шелку расхаживали? Да и не по тем ли самым тропинкам, по которым и я некогда шагал?
   - Совсем страх потерял? - шепчет верховный канцлер, вглядываясь в невозмутимое лицо Василия.
   - А ведь вы мне этот вопрос задавали, вашество! Только-только наше сотрудничество начиналось! Ах, воспоминания-то! Прямо волной нахлынули. Аж грудь стеснило, слеза наворачивается. Отвечаю. Потерял. А знаете, как это случилось? Хотите, поделюсь? Я вам секрет открою. Когда продаешь душу дьяволу, теряешь страх, совесть и прочие человеческие чувства. Чего это вы вздрагиваете? Дело давно было. Процесс, конечно, медленный, чувства терять непросто, но вы мне посильную помощь оказывали, низкий вам поклон. Без вас я бы ни за что не справился.
   Афанасий хохочет. Его грива пламенеет, глаза горят: адская кляча бьет копытами, встает на дыбы, рвется разнести стойло в мелкие щепки, но крепок запор, бушует огонь неугасимый, ревет в развратном, ненасытном восторге подземное племя, мрачнеет солнечный лик, небо облачается в грозовое рубище, адские сполохи мелькают на горизонте. Василию не нравится происходящее, но он и бровью не двинет.
   - Так ты...ты меня...меня...дьяволом-то назвал?
   Афанасий заходится в хохоте, ему не хватает дыхания, он разражается кашлем, слезы текут из глаз, он не может остановиться. Слова вырываются из него и расцарапывают ему горло.
   - Оооооо... -- протягивает Василий ниточку понимания. -- Ооооо... Извиняйте. Ошибочка вышла. А я говорил, я человек простой. Сумели-таки мне мозги запудрить. В таком случае, разбирайтесь с ним сами. А на меня рассчитывать нечего. И без ваших штучек найдется о чем подумать. Но так и быть, главу про вас я перепишу заново.
   Гремит и торжествует гроза в закатном небе. Подземное племя правит тризну по душе Афанасия, пропадающей снова, из раза в раз, от отца к сыну, от короля к королю. Тризна скромная, без размаха, ибо дешево ценится душа прикормыша в чужой семье.
   Визиты к Василию приходится прекратить.
   ***
   Нудное, неприличное занятие. Седой Афанасий, черная, рассыпающаяся головешка, все так же ходит постоять над могилой младшего наследного принца. Так же шелестит ветер в березах, и кружными путями передвигаются по Вселенной галактики, и собраны Афанасием доносчики, наушники, стукачи, и прибраны к его рукам кухни, арсеналы, верфи, королевская казна, командир королевских гвардейцев, цехи ремесленников, грустный король Андрей и Андреев сынок-художник. Плоды неустанной деятельности, труды и дни Афанасия взяли его в кольцо, сомкнулись плотно, день за днем стали плечо к плечу -- и ждут сигнала, взмаха, короткой команды. Он стоит над могилой. Его спина сгорблена, голова опущена, и он оставил тыл без защиты. Потому-то сзади, не таясь и не маскируясь, нахальной походкой вразвалочку подбирается к нему Сатана, дружески на него облокачивается и получает тычок под ребра (похоже, на сей раз решил прикинуться человеком).
   - Почто? - вопит Сатана и хватается за бок.
   - Ты обманул меня, -- говорит Афанасий, хочет обернуться, но тяжелая седая голова не повинуется, и земля горит под ногами.
   - Мы это уже проходили, голубчик. Кончай врать-то. Я твое желание исполнил. Я его много раз исполнял. Даже не считая мальчика. Блондиночку-то помнишь? Она в тебя влюбилась до потери сознания, ты ее уболтал до смерти, сына с ней прижил, а потом -- вдруг! - возомнил себя великим закулисным деятелем, в столицу отправился, в замок серой заразой просочился, Альберта-то как разъедал, заглядение. А блондиночка между тем от горя и разочарования в сильном поле зачахла и померла. Мне было невдомек: я же ее тебе на тарелочке преподнес, как ты и просил. Обеспечил семьей, согласно договору. А ты уперся, как ишак. Нет, кричал, это не настоящая семья, это иллюзия, тут все поддельное. Как ты ее изводил своими криками, жуть. Ладно, думаю. Зайдем с другого боку. Вот тебе брошенный мальчик. Учи, воспитывай, заботься, играй в папочку. Нет. Тебе его убить понадобилось. Да с какого лешего? Кто так вообще, кроме психопатов, поступает? А с Василием ты что сотворил? Он теперь тоже как одержимый, чуть-чуть отошел, конечно, но это благодаря писанине, ему можно всякую дрянь из себя на бумагу лить, бумага ничего, переживет. Опять -- ладно. Я тебе левых детей подкидывал. Думаю: может, в этом проблема? Чудненько. Пожалуйста -- вот тебе родной сын. Вырос без тебя, привык к мысли, что в живых ты не числишься; с этим сложно, но постараться, разговориться, раздобреть, помягчеть, туда-сюда, какая-никакая -- семейка. Ты его во что превратил? Я не шевельнул и пальцем, а ты мне такое орудие труда подготовил! Пахать -- не перепахать с его помощью. Ну-с, посчитаем. Раз, два, три, четыре. Я выполнил и перевыполнил план. Мне премия полагается. У тебя было четыре шанса создать семью. Положим, троих ты не любил никогда. Но мальчик-то? Брошенный мальчик -- как же?
   И запалил кто-то небо со всех концов, ни следа спасительной ледяной синевы.
   - И что, -- давится словами Афанасий, -- неужто любовь приводит на кладбище? А люди другое говорят.
   - Всякая любовь, подобная твоей, приводит на кладбище. Разумеется. Говорят! Чтобы любить, не надо ни выспрашивать о любви, ни читать о ней, ни подслушивать ночные шепотки, ни засылать разведчиков во вражеский стан, ни шпионить на ее землях. Ни долго и бесплодно размышлять о ней. Дивлюсь я на тебя, друг мой. Единственное оправданное стремление человека, единственный дар, который не нужно завоевывать, отнимать, заслуживать, ты умудрился извратить так, что дорожная пыль -- и та бунтует, не желает, чтобы ты по ней ступал. То-то переминаешься и под легким ветерком качаешься. А потом еще недоумевают: чего же мне так плохо? Чего же я исстрадался и испсиховался весь? Так я объясню, я к твоим услугам. Нечего сомневаться в своем существовании. Нечего видеть в себе лишь подлость и низость душевную. Нечего копаться в грязи. Нечего застывать у деревенского плетня и обращаться в соляной столп, нечего проклинать оставшихся в живых, не за что ненавидеть смерть, и нет ни одной разумной причины просить дьявола помочь тебе кого-нибудь полюбить. И уж точно -- не стоит оставаться маленьким и разобиженным потерянным ребенком. Но ты выбирал самостоятельно, я тебя ни к чему не подталкивал, наоборот, предупреждал. И расплата не замедлила. Зато -- прошу заметить -- царства твои, и чудеса земные в твоем распоряжении, и сомнительная власть над миллионами -- это мой утешительный подарок. Я бы спросил, надо оно тебе, да, боюсь, вопрос прозвучит издевательски. Хотя -- вполне невинный риторический вопрос.
   Над головой Афанасия стелется плотный черно-серый дым, огонь перекидывается на ночь, которая готовилась мирно сойти на землю и не ожидала, что прибытие к месту назначения будет сопряжено с такими неприятностями. Она сердится и сгущает вечерние тени так, что те становятся черными дырами. Афанасий пытается стряхнуть с мантии резвые огненные язычки и не угодить в разверзающиеся под ногами бездны. Сатана наблюдает за ним с искренним интересом.
   - Может, я лишнего много болтаю, ты намекни, я и помолчать не прочь. Сам-то понимаешь, как легко отделался? Заграбастал больше, чем упустил. Это называется выгодной сделкой. Большинству так не везет.
   Афанасий на секунду выпускает подол из рук и смотрит прямо в глаза собеседника. Пламя пользуется моментом и с веселым треском бежит вверх по мантии. Афанасий спохватывается и продолжает борьбу.
   - Это не везение, -- произносит он, сцепив зубы, -- это не выгодная сделка. Это называется проклятье.
   - Ой, догадался! Ты у нас умненький мальчик. Там, на левом бедре, не пропусти.
   - Скажи мне, -- Афанасий повышает голос, чтобы перекрыть завывания огня, -- зачем тебе все это было нужно? Мы подошли к концу, не так ли? Скажи!
   - Ох, -- устало вздыхает Сатана, -- неужели тебя до сих пор занимают мои мотивы? Тебе и в минуту кончины страшно думать о самом себе? За всю жизнь так ничему и не научился? Ах да...разве ты мог... Так, значит, ты спрашиваешь, в чем моя выгода. Да ни в чем. Нет у меня никакой выгоды. Потому что не существую я. Вы -- есть, а меня -- нет. Ты оглядись вокруг внимательно. Ты с кем разговариваешь? Кузнечика я вижу. Ящерица вон мелькнула. Мышь-полевка в траве шебуршится. Иволга перышки начищает. Солнце почти село. Мир, покой, два часа -- и лето начнется. А тебе кажется, что ты сгораешь заживо. Да куда, стой, не падай! Ну, давай я тебя утешу немножко: предположим, что я есть, в конце концов, у Бога тварей много. Одно плохо, значение у меня преувеличенное, я всего-то болтаю попусту, как попугай. Только и знаю, что чужие мысли повторять. То есть -- ваши мысли. Вы сперва думаете, думаете, вынашиваете в дрянных углах, расхаживаете из угла в угол, а потом невмоготу становится держать эту отраву в себе, и вы сначала выставляете из угла нос, нюхаете, изучаете, примеряетесь, потом делаете шажок, пугливый шажок, застенчивый шажок, смелый шаг, марш победителя, грудь вперед, выплесни из себя зловонное болото, пусть другие тоже в нем увязнут, пусть их тоже трясина жрет, ведь они все плохие, без разбору, все виноваты, все тебя бросили, все отвернулись, о, дивный, новый мир, где нет тебе места, они счастливы, они пируют, длится их праздник, не знают границ их радость и веселье, пьянящий грохот барабанов, мечутся тени плясунов, эхо их песен разрывает твою слабую грудь, ты оперся на плетень, жалкие веточки опасно кренятся под твоим весом, пусть, пусть; да будут прокляты эти люди и эта земля, будь проклята их недостойная радость, будь проклят самый миг их появления, а в особенности -- миг ухода, тот самый, никем не предсказанный, никем не остановленный миг, когда отцы оставляют своих сыновей. Что же ты плачешь, Афанасий? Я понимаю, годы сказываются, выдержка уже не та. Я подарил тебе троих. У тебя было три сына. Все, как в сказках. Принц Константин -- дурак, трудяга Василий -- поумнее; и кровное твое...отродье -- самое умное, весь в тебя. Я дал тебе троих сыновей. И одного за другим, всех троих, ты бросил. Как ты выживал с этим столько лет? Насколько же ты живучая тварь? Большой рыжий таракан, которого не раздавили вовремя. Эй, Афанасий, слышишь?
   Афанасий в бессилии опускается на колени, закрывает глаза. Он раздувает ноздри и вбирает запах собственной горящей плоти. Как же воняет, думает он. Неужто от меня всегда шла такая несусветная вонь? И люди ее терпели, старались не дышать носом, морщились -- или вправду не замечали? Где заметить, если от тебя несет той же гнилью, если так же пропахли кровью твои одежды? Со всех сторон охватило меня пламя, смыкается надо мной красный купол, пышет жаром, змеятся по его сводам переливы адского сияния, колоннами огненного храма стали мои ноги, мелкие бесенята карабкаются по ним, обживают нефы моего тела, безобразничают на плечах, заползают в глаза, дергают за волосы. Гудит и беснуется костер, который изначально был мною, а я был -- великим человеком, и тень моя правила судьбами и стихиями...или то был не я? А был ли вообще -- хоть кто-то? Может, через минуту юный принц проснется в своей постели, вздохнет глубоко, ущипнет себя за локоть -- и засмеется с облегчением, и наутро, уплетая за обе щеки овсянку, расскажет старшему брату: "Представляешь, Георгий, мне всю ночь какой-то бред снился. Неправда, мне не вечно снится бред. Бывает, что я и не сплю, у меня выдающиеся способности по части бодрствования, дааа, хватит ржать. Там был очень страшный человек, и кто-то куда-то бегал...или нет...ты там тоже был, я помню. Кажется, меня во сне убили. Да, точно, убили! Ты сны умеешь толковать? Собственная смерть к счастью снится?"
   Встает до небес темное пламя, полыхают деревья, дорожки, могилы, зловещий свет отгоняет сумрак далеко за кладбищенскую ограду, а гул нарастает, крепнет, бушует, ширится, и разносятся стоны грешников по ночной земле. Афанасий извивается у ног Сатаны. Тот присаживается на корточки, гладит Афанасия по остаткам волос и предлагает:
   - Хочешь, вернемся? Ну, туда, в шесть лет. Напоминаю: я не жадный.
   Нет уж, хрипит или думает Афанасий. Мне будет шесть лет, и повторится бездумно восходящее солнце; шесть лет, и соседи делают вид, что я испарился, кому охота взваливать на себя лишнее; шесть лет, и мама не говорит со мной, торопливо накидывает на меня рваное одеяло и уходит, не поцеловав на ночь; шесть лет, и в пробоины льется горечь, белопарусный корабль уходит на дно, потоки невыразимых чувств заливают судно, горечь плещется в трюмах, перекатывается по палубе. Шесть лет, и я не совершал необратимых поступков, шесть лет, на руках моих только багровые отсветы восхода, шесть лет, ни слуха о войне, ни одного убитого солдата, ни одного невозделанного поля, не вырыта бездонная эта могила. Шесть лет, непрожитые годы уплывают во мрак, не моя вина, не моя ответственность, не моя боль, и жизнь -- не моя. Семьдесят шесть лет, дикий огонь вырвался на свободу, сдавил в объятиях больного старика; дикий огонь вырвался наружу -- и ненависть разжала зубы, отпустила мое бедное сердце, утихает пожар, который в течение стольких лет иссушал мою душу. Смирился и стушевался демон обиды. Прости-прощай, поверженный дьявол. Прощай, грешное, изувеченное тело. И как это я раньше не понял, Константин: ненависть -- лишь оборотная сторона любви. Я-то думал, я тебя ненавижу. Я думал, я единственный среди людей, кто молит о любви и ничего не добивается в ответ. Я думал, я не могу никого простить. Я думал, нет прощения мне. Что поделать с таким глупым человеком, как я. Можно попросить смерть смилостивиться надо мной. И пусть она окажется легка, тепла и приятна.
   ***
   Похороны верховному канцлеру устроили скромные: покойный не любил пышных церемоний и усиленного внимания к своей персоне.
   - С сердцем у отца были нелады, -- вздохнул опечаленно его рыжеватый преемник, отвешивая последний поклон у изголовья соснового гроба.
   - Ага, -- поддакнул Василий. -- Можно сказать, сгорел заживо.
   - Что-что? -- переспросил новоиспеченный канцлер.
   - А, я имею в виду, работа вашего батюшку доконала, -- пояснил королевский историк. -- Вы смотрите, не перетруждайте себя.
  
   ИЮЛЬ
   ЖАР-ПТИЦА
   1.
   Время это далеко от меня, три года шагать - не перешагать. Но было и близко: один раз видел я ее собственными глазами, как вижу под своим окном тополя в ленивой летней неподвижности. Чтобы не соврать, лет мне тогда исполнилось - от горшка два вершка. Память у меня была короткая, незлая, и большинство людей, которые встречались на моем жизненном пути, пролегавшем по двору нашего покосившегося дома, казались высокими непонятными чужаками, но доброта их была неизмерима, потому что всякий день становился для них праздником - и они не знали грусти, печали, уныния; по крайней мере, я хотел верить в это, и моя вера была крепка.
   Скорее всего, именно поэтому, когда те двое вторглись в мои владения, я смог увидеть тебя.
   Они ворвались в этот крохотный мир (десять отцовских шагов по пыльной траве) на громадных и злых вороных жеребцах; разъяренные кони разрыли землю копытами до преисподней, махнули хвостами до небес, лоснящимися телами заслонили солнце. Ветер поигрался с верхушками тополей и умчался во вселенскую ширь, мама оторвалась от стирки, а я увидел тебя. Дивная птица сидела на плече у одного из этих высокомерных невежественных юнцов, дивная птица с янтарным оперением лучилась теплым светом, и этот свет затопил весь двор, заплескался в моих удивленных глазах и осветил множество троп, убегавших прочь от меня - и вдаль.
   Я засмеялся и потянулся к ней, а мама быстро подошла ко мне, подхватила на руки и с подозрением спросила, чего угодно высокородным господам. Тот, что был повыше и, по всей видимости, старше, едва взглянул на нее и отрывистым голосом сообщил, что им угодно напиться, да и вообще - пополнить запасы воды, ибо первое это дело для тех, кто пускается в долгий и безнадежный путь. Мама кивнула с одобрением, поскольку разделяла его точку зрения на этот вопрос, опустила меня на землю и направилась к колодцу. А меня притягивало нежное тепло жарких перьев, однако черный перестук копыт тоже успел заинтересовать меня, и стройные молчаливые всадники, горделиво восседавшие на богато изукрашенных седлах, стали мне любопытны. И пока ведро опускается в беспросветную бездну воды, вращается с надрывным скрипом колодезный ворот, а незнакомые юноши смотрят на незнакомые горизонты, я делаю шаг к чудесной картине перед моими глазами, я поднимаю ногу, чтобы разорвать холст и очутиться внутри картины, золотой свет в центре полотна манит меня в страну вечной молодости, неувядающей красоты и недосягаемого бессмертия; неожиданно тяжелое копыто оказывается рядом с моей головой, великан на коне что-то кричит и натягивает удила, полное ведро выскальзывает из маминых рук, она бежит ко мне по двору, расстояние до меня кажется ей непреодолимым (десять пеших походов в Китай) - но тут янтарная птица слетает ко мне, закрывает меня своими крыльями от черной погибели, заслоняет от беспощадного зверя. Господи, Господи, причитает мама, вытаскивает меня из-под защиты мягких перьев, словно выдергивает из уютного сна, и прижимает к себе, слегка не рассчитав силы. Потом поднимает голову и говорит, обращаясь к небывалой птице, спасибо, госпожа, вы спасли моего мальчика, и я недоумеваю, как мама может вот так запросто разговаривать с ней. Птица расправляет крылья, золотистые вспышки пробегают по ее перьям, будто она что-то отвечает, и вот свою арию начинает младший всадник: торопится, извиняется, перескакивает со слова на слово, теряет по дороге всю загадочность и превращается в того, кем и являлся с самого начала - в рыжего курносого большеглазого мальчишку. Высокий только фыркает и неохотно склоняет голову в знак раскаяния. Его возмущенный спутник обрушивает на него речь, состоящую из горячих упреков и повторяющихся в разных вариантах обвинений в бессердечии. Высокий цокает языком и отмахивается.
   Я не могу ручаться за точность и достоверность своего воспоминания: возможно, некоторые подробности давнего этого июльского утра, спрятавшегося, как дерево прячется в лесу, я выдумал, сам не желая этого. Ведь в тот момент мне не было дела до мелочей и деталей; я не осознавал, насколько важен черный гость, заглянувший в наш тихий прохладный дворик тем утром (лишь теперь я вправе утверждать, что свел с ним близкое знакомство), мне и в голову не могло прийти, что он приходил просто разведать обстановку, но отныне его посещения неизбежны; я был мал, я был невинен, и я не знал, что значит умереть. Моим вниманием целиком завладела сказочная птица: она уже успела вернуться на плечо младшего наездника и оттуда посылала мне ласковое тепло. Я был мал, я был щедр и бескорыстен, и я захотел поделиться с мамой этим светом, этой первозданной радостью, этим широким благодатным восторгом, охватившим меня, и я постарался выразить обуревавшие меня чувства, построить словесный мост, создать новый язык. Указав на птицу, я произнес: "Птичка", и снова засмеялся. Господь с тобой, смутилась мама, где же ты птичку увидел, малыш? Никакая это не птичка, а почтенная госпожа, и она только что спасла тебе жизнь, и мы с тобой должны быть век ей благодарны. Ее слова привели меня в легкое замешательство. Я понял, что дело нечисто и что мама, как это случается иногда с людьми, смотрит не туда или видит не то. Более того, молодые люди на породистых скакунах, которые теперь вели себя смирно и покладисто (скакуны, а не всадники), видимо, тоже не замечали очевидных вещей. Старший взглянул на меня с презрением и некоторой брезгливостью (так он спасался от реальности, в которой чуть было не сделался убийцей), младший -- с растерянной улыбкой и, кажется, со страхом, словно я подтвердил то, во что он сознательно отказывался верить.
   Вероятно, молчание продолжалось не дольше нескольких секунд; люди не склонны продлевать самые значительные мгновения в своей жизни; и вот рыжий мальчишка тряхнул головой, еще раз извинился за своего ужасного брата и напомнил, что мы пятеро собрались все вместе, в общем-то, случайно и наши отношения не обещают быть долгими и прочными. Опомнилась и мама, решительно схватила меня за руку и потащила за собой к колодцу.
   А я не хотел признать поражение. Я не желал оставаться в одиночестве: разве нужны чудеса, о которых и рассказать-то некому? И я заявил свой протест; на пути к колодцу я ввязался в борьбу с несправедливостью мира, с изначальной червоточиной сущего; я сообщил миру, что мне не нравится положение, в котором я очутился, меня не устраивает, что окружающие не разделяют мою точку зрения, и мне глубоко неприятен тот факт, что я на своих заплетающихся ногах не поспеваю за стремительным маминым шагом. Я раскрыл рот и зарыдал в голос.
   Полагаю, те двое не раз пожалели о том, что гулящим ветром их занесло в наш клятый двор, но так вышло: мне не суждено было миновать встречи с тобой. Шумели тополя, облака расхаживали по небу, время задержалось и призадумалось, стоит ли идти дальше, летние бесы прикорнули в тени забора; высокий брат раздражался, возводил очи горе, младший соскочил с коня, боязливо подобрался ко мне, гладил по голове и сыпал какими-то бойкими глупыми фразами; мама только вздыхала, зная, что это нескоро прекратится; а ты заняла место солнца в небе моего мира, и один Бог знает, чего стоила мне эта перемена.
   Но так происходит с каждым человеком: рано ли, поздно, все пытаются ухватить тебя за хвост, заполучить тебя в единоличное пользование, желают всегда иметь тебя под рукой, потому что думают, что ты даруешь им спасение, -- но ты еще никого ни разу не спасла. Рано ли, поздно -- жар твоих перьев становится непрестанным жжением в груди, радостное томление сменяется грызущим беспокойством, и единственное, что остается, так это вспоминать, как два огромных вороных жеребца уносятся по раскаленной белой дороге, а вместе с ними солнце неторопливо покидает небосвод.
   2.
   Старушка была маленькая, сухонькая и очень подвижная. Справляться с таверной, пусть даже небольшой, в одиночку не так-то просто, но эта удивительная женщина, неизвестно откуда бравшая силы, проявлявшая упорство и трудолюбие, достойные строителей мостов, содержала свое скромное заведение в идеальной чистоте и столь же идеальном порядке. Как ей это удавалось, и до сей поры остается загадкой. Вряд ли ей оказывала неоценимую помощь прислуга, состоявшая из немногословной и слегка медлительной особы, которая исполняла обязанности горничной, повара и изредка кучера (а по совместительству -- садовника, точнее будет сказать, дворника, потому что все-таки трудно обозначить словом "сад" крошечный участок земли, засаженный чахлыми яблонями). К тому же характер у вышеупомянутой особы был прескверный, а уж с этим, как известно, поделать ничего нельзя. Не то чтобы хозяйка таверны окончательно махнула рукой и не пыталась подвергнуть свою подопечную суровой процедуре перевоспитания, однако, будучи от природы добродушной и мягкосердечной, она терпела на этом поприще одно поражение за другим. Область человеческих взаимоотношений всегда оставалась для нее темной и чуждой. Хотя на протяжении всей жизни она постоянно была окружена людьми, у нее никак не получалось открыть секрет и установить некие закономерности их взаимодействия. Ясно было следующее: большинство людей предпочитает ссориться, а не договариваться, они рады найти несуществующую муху в своем супе или несуществующих клопов в своей кровати, но злятся, когда обнаруживают реальные проблемы в своей голове, причину собственных бед чаще всего видят в обстоятельствах или в других людях, хамоваты, самодовольны и несчастны. Можно и продолжать; впрочем, как видно, старушка вполне себе могла накропать тоненькое и глубокомысленное пособие по психологии, если бы была настолько глупа, что сочла бы нужным потратить на это хоть минуту. Между тем, упрекнуть ее в глупости было никак нельзя. Несмотря на то, что азбука людских пороков (нет, скажем менее выразительно -- недостатков) была ею изучена досконально (только вот она не умела использовать эту азбуку), она не ужаснулась, не ушла искать спасения от всего человеческого рода в пустыню, не наслала проклятия на их головы, чуму -- на тела, черное отчаяние -- на души, не подалась в проповедники, наставники, советчики; она приняла действительность со спокойным сердцем, поскольку знала, что те, кто нуждаются в помощи, получают помощь, те, кто ищут духовный путь, находят духовный путь, а те, кто счастливы, счастливы всякий день и каждую минуту. Приходится признать, что ее ожидания оправдывались нечасто, и волны лет, катившихся мимо скрипучих дверей старой таверны, прибивали к ее порогу людей, которые выбрали некогда отсутствие необходимости думать, что, в конечном итоге, превратило саму их жизнь в не такой уж необходимый процесс. Но -- рано ли, поздно, ты знаешь -- волны лет выносят на берег что-то интересное, вроде письма в бутылке. Скорее поздно, чем рано, в таверне объявился странный гость.
   Он был сух, подтянут, блестящ, вид имел худой и голодный, одет был в строгий черный костюм. Наша сердобольная старушка захлопотала было распорядиться собрать чего-нибудь поесть, но гость остановил ее величественным жестом и произнес:
   - Любезная, я не намерен останавливаться в Вашей жалкой забегаловке. Я занимаю достаточно высокое положение в обществе, чтобы к моим услугам были предоставлены роскошнейшие апартаменты крупнейших городов мира. И в данный момент не существует никакой неотложной и срочной задачи, наличие которой побудило бы меня воспользоваться услугами, предоставляемыми Вашим...эээ...местечком. Долг службы обязывает меня порой оказываться и в таком ничтожном захолустье, как Ваша расчудесная дыра. Милейшая, долг службы на сей раз привел меня к Вам. Выражаясь проще, чтобы Вам было понятнее, ибо не все способны воспринять на должном уровне изящество, красоту и тонкость моих речей: у меня к Вам дело, почтеннейшая.
   Засим он поправил галстук, обнажил в улыбке белоснежные зубы, от чего на некоторое время приобрел подозрительное сходство со скелетом, полез в представительный портфель из черной кожи и извлек из его недр пожелтевший лист, усеянный черными буквами. Поднеся документ к самым глазам, он с подобающей случаю торжественностью провозгласил:
   - Срок аренды занимаемого Вами помещения подошел к концу.
   Старушка подняла брови. Не то чтобы слова, произнесенные незнакомцем, были ей неизвестны, но предложение, которое было из них составлено, упорно не желало приобретать хоть какой-то смысл. Занимаемое ею помещение досталось ей по воле судьбы Бог знает как давно; правда, не то чтобы оно перешло к ней по наследству, но предыдущие владельцы покинули избушку добровольно...и было это в совсем уж доисторические времена. Следовательно, ни о какой такой аренде разговора быть не могло. Но случаются невозможные вещи в жизни, теперь вот случился и этот невозможный разговор, важный гость стоит напротив, в пустых его глазах ожидание, он пренебрежителен и неприступен, но, выходит, надо до него достучаться, надо сказать ему, что он ошибся, напутал; видать, не в ту таверну зашел да не того человека пугает почем зря. И вот она хмыкнула, склонила голову вправо, склонила влево, а потом решилась:
   - Милый человек...
   Черный гость уставился на нее недружелюбно. То есть, недружелюбно -- это, пожалуй, мягко сказано. Старушка почувствовала сильное желание съежиться под его суровым пронзительным взглядом, а лучше бы вообще развернуться и броситься искать безопасное место: хоть в ветхом шкафу в спальне, хоть в огромном бесполезном сундуке под лестницей, хоть спрятаться за широкой спиной Анны, да это надо еще до садика добежать, где Анна сейчас то ли подрезает кусты, то ли дрыхнет на летнем солнышке. Но хозяйка и сама была не промах, хозяйка была храбрая маленькая женщина, и она стойко держалась под убийственным взглядом посетителя, даже попыталась метнуть в него такой же убийственный взгляд, но природная доброта в жизни не позволила бы ей так на других людей пялиться.
   - Позвольте, -- отчеканил незнакомец. - Во-первых, я Вам никакой не "милый человек", и я бы попросил, нет, я бы даже настаивал на том, чтобы Вы относились ко мне с уважением, которое, как я полагаю, я заслужил, исполняя свои обязанности честно, безропотно и безукоризненно. Во-вторых, дражайшая, не надейтесь, что Вам удастся обвести меня вокруг пальца или отсрочить выполнение Вами условий договора, прибегнув к каким-либо хитрым уловкам, коварным трюкам и прочей подлой ереси. Можете поверить мне на слово, -- изрек он и воздел указательный палец к потолку, -- нет, Вы даже должны верить мне на слово. По долгу службы я бываю в самых разных местах и наношу визиты самым разным людям, но живут ли они в золотых дворцах или влачат существование в столь дряхлой хибарке, как Ваша, никому, я повторяю и подчеркиваю это, -- он покачал указательным пальцем, -- никому еще не удалось оставить меня с носом. Я прихожу точно в срок и предъявляю только те счета, которые Вы должны оплатить. Я не беру больше, не беру меньше, беру ровным счетом то, что Вы задолжали. Но, согласитесь, взамен я вправе требовать, чтобы Вы относились к заключенной сделке так же серьезно, как и я, в противном случае, уважаемая, Вы легко можете оскорбить мои чувства -- и как бы Вам потом не пришлось сильно об этом пожалеть. Я достаточно ясно выражаю свои мысли, драгоценнейшая?
   Старушка испугалась, что и впрямь обидела ненароком этого чудака, потому что он как-то вдруг взъерошился, раскраснелся и стал походить на живого человека, переполненного до краев разнообразными чувствами. Правду сказать, от этого старушке полегчало, потому что с живыми людьми дело иметь приятнее и интереснее, чем со всякими неодушевленными предметами, а то поначалу гость смахивал на такой вот неодушевленный предмет. Она перевела дух, улыбнулась ему ласково и понимающе и отважно соврала (потому что не всяким пришлым и заезжим стоит рассказывать на духу, как дело было):
   - Что за беда у тебя приключилась, путник? Может, разумом тронулся? Это таверна моих отца и матери, а родители мои ее получили от отца моей матери, а построил ее то ли мой прадед, то ли прапрадед, я уж и не упомню на старости лет, кто это был-то. А сделки я с тобой никакой не заключала, и из семьи моей никто не заключал, я-то бы знала, а так я тебя в первый раз за всю свою жизнь вижу, и неужели же ты думаешь, что я бы тебя не запомнила, когда я каждого своего постояльца знаю в лицо: и тех, что тридцать лет тому хаживали, и что сорок лет назад заглядывали, уж такой вот памятью Господь меня одарил, запоминаю я людей, да что они о себе рассказывают, да куда идут, и почему тоска и печаль гонят их все дальше и дальше от родного дома, мимо моей таверны -- да в нехоженую глушь. Нет у нас с тобой дел никаких, путник, нет, да и быть не может.
   Гость раздраженно фыркнул и сказал:
   - Я не путник.
   - Все мы путники, -- отмахнулась старушка.
   - Нет, -- стоял на своем пришелец. - Вы -- вне всякого сомнения, но меня с собой не вздумайте равнять. Подведем итоги. - Он вытянул вперед руку, прерывая старушку, которая хотела что-то сказать. - Я не завершил еще процедуру ознакомления. Извольте выслушать все до конца. Вам предлагается освободить занимаемое Вами помещение до конца месяца, если, конечно, Вы не добудете средства, необходимые для того, чтобы продлить договор, но предупреждаю сразу, что в большинстве случаев у арендаторов не получается изыскать таковые средства в столь краткий срок. Засим -- по долгу службы -- желаю Вам удачи и прошу разрешения откланяться до конца месяца, по истечении которого мы с Вами увидимся вновь; к счастью, многоуважаемая, исключительно по долгу службы.
   Он раскланялся с видимым осознанием собственного достоинства, сунул документ обратно в портфель, защелкнул замок и повернулся к двери, но тут хозяйка обнаружила намерение действовать и прояснить, наконец, ситуацию. Она шагнула за гостем и схватила его за черный рукав со словами:
   - Постой-ка, дружочек.
   Выражение лица гостя, когда он оглянулся на старушку, любого способно было напугать до смерти, но она была вовсе не такой робкой, какой казалась с первого взгляда. В конце-то концов, ей ли не знать, как вести себя с проезжими нахалами, да с теми еще, кто пытается сбежать, не заплатив, а то еще и с теми, кто допился до розовых слонов, и с теми, кто буянит и столами в мирных людей швыряется. Так разве она не разберется с каким-то приблудным дуриком? Не бывало еще такого, и впредь не случится.
   - Послушай меня теперь, потому что я вот тебя послушала, да путного ничего так из твоих слов и не поняла. Почему это я должна свой собственный дом от себя же освобождать? Что это за договор, который ты через каждые два слова поминаешь? И чего это у тебя с лицом творится, будто пытает тебя кто? Какого вообще лешего происходит?
   - Лешего? - задумался незнакомец. - Нет, леший здесь совершенно ни при чем на этот раз. Ладно уж. Покажу.
   Он снова в мгновение ока сменил вид, речь и манеру поведения. За его метаморфозами было просто не уследить, но старушка твердо решила, что больше не даст сбить себя с толку и непременно доищется, где тут запрятали правду. Тем временем ее противник опять залез в свой солидный портфель, порылся там, выудил все тот же многострадальный листок и предъявил его старушке.
   - Пожалуйста. Договор об аренде.
   Хозяйка прищурилась, с трудом разобрала в самом низу измятой бумажки дату: такое-то месяца, какого года-то? - ах, и не прочитать уже, чернила размыты, но вот и подпись, собственноручная ее корявая подпись на документе, о существовании которого она до сего дня и не подозревала.
   - Да как же это! - воскликнула она в крайнем волнении и замешательстве. - Да не подписывала я ничего такого, Богом клянусь!
   - А вот этого не надо, -- поморщился гость, становившийся с каждой секундой суше, строже и безразличнее. - Тоже нашли, кем клясться. Не устраивайте истерик, никто никогда не помнит, чтобы подписывал, а все потому, что агентство работает превосходно, руководству не представлялся еще случай быть недовольным нашей деятельностью.
   Тут по его лицу пробежала тень то ли сомнения, то ли досады, но он сразу же оправился, вежливо кивнул, сказал:
   - До встречи, -- и исчез, как и не было его на земле, только сад купается в золотистых солнечных потоках, только Анна храпит во всю глотку, и сон ее здоровый и нечуткий, дождешься от нее помощи, как же, только на верхнем этаже бранятся о чем-то постояльцы, и рыжий кот пришел спасаться от ругани у ног хозяйки. Она отпихнула кота и попыталась выстроить мысли в голове по порядку, хоть это и давалось с трудом. Чтобы она подписывала какую-то неведомую бумажонку, которую ей и прочитать как следует не дали, -- в помине такого не было. Значит, растаявший в ослепительном воздухе гость был всего-навсего мошенником и заявлялся в ее таверну с некими корыстными целями. Понять бы еще, что за корыстная цель заставила этого жутковатого типа тащиться в такую даль, подделывать подпись и жариться на яростном солнце в плотной черной одежде? Не положил же он глаз на таверну, что за бред. Особого дохода я от нее никогда не видала, мои постояльцы -- люди крайне небогатые, большинство останавливается у меня перед тем, как уйти в глушь в поисках алмазов, а то руды, либо золота, да так и пропадают без вести в тех лесах, куда сам дьявол носа не кажет. Бывает, что и выбираются оттуда, только видок у них после того такой, что их не то что мать родная, всеведущие предки и то не признают. Поговаривали когда-то, вот, мол, доберется-таки кто-нибудь до тех несметных богатств, что скрыты в чаще -- и пойдет у нас совсем другая жизнь: деньги потекут рекой, большие дороги изовьются каменными лентами, потянутся обозы с переселенцами, того и гляди, целый город появится, и будет тут уже не окраина мира, а самый что ни на есть центр. Но время идет, душа моя, время идет, а черный лес все так же стоит -- опасный, неисследованный, непокоренный, а черный гость обещал вернуться -- и что же делать, когда он появится вновь? И совсем уж необъяснимое: правда ли, что он испарился, исчез, костюм его исчез, и портфель исчез, и воздух чуть дрожал на том месте, где он был только что, а потом взял -- и исчез? Или это просто померещилось мне, потому что очень уж сильно я устала, работы в последнее время было невпроворот, а от Анны толку не добьешься, больно она молода, вот и сон ее спокоен и крепок, а мечты отрывают ее от работы, заставляют ее переселиться в зыбкий мир, подобный крепкому сну -- о, ей нелегко будет вырваться из этого мира, но с течением времени он и сам отпустит Анну: когда взгляд ее начнет стареть. Мне ли не знать, как это происходит.
   Она постояла на месте еще некоторое время, прислушиваясь к летней тревоге: птицы заливались вовсю, деревья потихоньку росли, жизненные соки шипели в земле. Все шло хорошо, для лета -- так и вовсе замечательно. Неприятный визит все еще беспокоил ее, но начинал уже забываться, потому как может ли что-нибудь бороться с течением жизни или поворачивать его вспять? Вот и я так думаю: что будет, то и будет, не надо грустить, душа моя.
   3.
   В тот же день, чуть позже.
   Объявились они внезапно, можно даже сказать, будто выпрыгнули из ниоткуда, и -- пожалуйста -- стоят в дверях, оба рослые, до обидного молодые, до неприличного красивые, сдержанно улыбаются, просят ночлега, а куда их пристроить, раз все комнаты заняты, может, их сеновал устроит, там не так уж и плохо, много воздуха, много пространства; чего лучше, если хочется отдохнуть как следует. У одного лицо вытягивается, когда он слышит это предложение, но второй пихает его локтем в бок, улыбка его становится шире и жизнерадостнее, он спешит отблагодарить хозяйку в самых искренних выражениях, на что та машет рукой и отвечает, было бы за что, я и платы-то с вас, разумеется, брать не стану, коли разместить, как полагается, не могу. Нет, юноша, который подружелюбнее, никак не в состоянии с этим согласиться, и они с хозяйкой начинают болтать одновременно, стараясь переспорить друг дружку; судя по всему, результат для них особо не важен, а просто понравились они друг другу, и надо теперь каждому показать себя добрым и великодушным человеком. Но тому, что постарше, вероятно, мало кто из людей вообще нравится; к тому же, он устал с дороги, голоден, хочет спать, а тут еще и комнат свободных нет -- это для него-то и не найдется свободной комнаты! Да вы издеваетесь! Впрочем, великий человек никогда не поддается влиянию эмоций и презренных материальных желаний. Сеновал так сеновал, некоторые и в бочках прекрасно жили. Пусть тогда поскорее подают обед, чем тут кормят, надеюсь, животы нам от этой вашей еды потом не скрутит. Скажете тоже, обиделась старушка. Сначала попробуйте, а плюйтесь после. Выдумают тоже: животы скрутит...
   Пока она собирала на стол, младший любезничал с Анной (надо бы ей намекнуть, чтобы она прекращала уже свои эти безобразия), а старший, забившись в самый угол, делал вид, что его совершенно не интересует низменная действительность обычных людей, а интересует его высокий мир идей, которые он, очевидно, прозревал на слегка закопченном потолке обеденной комнаты. Хозяйку таверны, между тем, одолевало страшное любопытство. Куда бы это могли направляться двое таких знатных и богатых молодцев? Не разведывать же глушь они хотят, в самом деле. А ведь если сообразить, то ехать-то тут, собственно говоря, и некуда, опять же, за таверной раскинулся необитаемый мир, дальше по дороге только один затерянный хутор, куда по осени подался Антон с женой и сыном -- ну, тот и всегда был нелюдимый и чудаковатый; а нормальным людям там делать нечего. Спрашивается: что здесь понадобилось этим двоим?
   А со всяким вопросом, знала мудрая старушка, обращаться следует к первоисточнику.
   Поскольку рыжего братца Анна занимала куда больше, чем обед, кулинарные таланты хозяйки оценивал оставшийся черноволосый братец; пришлось ему оторваться от своих великих дум и снизойти до уровня смертных, и, если уж быть откровенными, снизошел он до них с большим удовольствием: так, что за ушами трещало. Этим моментом старушка не замедлила воспользоваться.
   Примостившись на скамье напротив своего постояльца, она начала осаду:
   - А звать-то тебя как, сынок?
   При слове "сынок" юноша чуть не подавился, устремил на старушку враждебный взгляд (чем живо напомнил ей давешнего гостя) и буркнул:
   - Альфонс.
   - Как-как?
   - Что такого сложного в имени "Альфонс"? - взвился раздражительный мальчик. - Можно подумать, его нельзя произнести и язык не сломать. Да будет вам известно, что это очень древнее и очень благородное имя одного из наших достойных предков, который отличался невероятной смелостью и лютостью на бранных полях, а также одержал множество блестящих побед, чем и умножил славу нашего королевства, так что и в окраинных землях, и в пустынях, и у самого океана не перестают его поминать. Им детей на ночь запугивают. Так мне, по крайней мере, рассказывали.
   Старушка почтительно покивала головой:
   - Хорошее, стало быть, у тебя имя.
   - Еще бы, -- надулся Альфонс.
   - А братца твоего как зовут?
   - А вы как догадались, что мы братья? - подозрительно спросил мальчик.
   - Так похожи вы очень с лица.
   - Да ну? Вы первая, кто так думает. Обычно нам все говорят, что и не догадаешься, что мы родные.
   - Значит, под носом ничего разглядеть не могут. Так как, бишь, зовут его?
   - Андрей.
   - А что это, имя у него как будто попроще?
   - Ну...да, -- замялся потомок благородных рыцарей. - Он и сам по себе...попроще.
   - Отец ваш светлая голова, видать, раз так с именами угадал?
   - Отец -- тонкий государственный ум, -- строго сказал Альфонс. - Он вам не кто-нибудь, он...
   Тут он запнулся, словно боялся наговорить лишнего и еще усерднее принялся за жаркое, но хозяйка успела смекнуть, где его оборона слабее всего.
   - Так ты, сынок, из знатного семейства, да?
   - Я очень бы вас попросил не называть меня "сынком", потому что такое обращение ко мне слишком уж неуместно и даже в каком-то смысле оскорбительно. Я веду свое происхождение от славных героев древности, сражавшихся с драконами, тиранами, захватчиками и ложными идеалами. Да не стоит и заглядывать так далеко в прошлое: мой отец сошелся с драконом в честном бою и одержал безусловную победу над ним, о чем слагаются уже, я полагаю, легенды и на чем барды неплохие деньги зарабатывают.
   - Вот оно как бывает, -- снова покивала головой старушка. - Выходит, ты сынок нашего великого и пресветлого короля Георгия?
   Бедняга Альфонс застыл, не донеся вилку до рта, потому что впервые столкнулся с тем фактом, что ни образование, ни высокое происхождение не могут служить для человека защитой от собственных гордыни и тщеславия. То есть, вероятно, он и читал об этом где-нибудь, но практика -- штука суровая и беспощадная.
   - Тяжко, наверно? - продолжала допытываться неугомонная старушка.
   - Что -- тяжко? - растерялся юный беспомощный принц.
   - Ну, быть наследником такой громадной державы. Твой отец здорово расширил свои владения с тех пор, как вернулся из изгнания. Из него вышел очень даже неплохой король. Границы он укрепил, живется при нем поспокойнее, налоги кое-как урегулировал, да и торговля процветает, говорят, столицу нынче не узнать, так она разрослась и похорошела. Городам тоже ведь нужен хороший уход, верно, ваше высочество?
   Альфонс положил вилку на стол, закрыл рот и велел себе сохранять спокойствие, потому что так его учили: сохранять спокойствие при любом раскладе -- это поведение, приличествующее королю.
   - А вы как это все...откуда вы...да вы кто вообще такая?
   Хозяйка таверны улыбнулась и снова стала той, кем, вероятно, и была -- старой маленькой женщиной, которая держит старую маленькую гостиницу в лесной глуши.
   - Ну так путников-то у меня сколько бывает, сынок. Они мне иногда и рассказывают всякое, вести из большого мира приносят, а то интересными историями балуют. Про то, как наш король дракона сразил, к примеру. А больше таких людей на белом свете и нет, чтобы драконов сражать, потому что перевелись драконы на белом свете, разве нет?
   - Перевелись, -- подтвердил Альфонс. - Отец покончил с этой заразой навсегда.
   - Ну вот, -- сказала старушка, довольная своим умом и сообразительностью, -- а ты, значится, ему наследуешь, ведь ты его любимый старший сынок.
   -Ну, не такой уж я и любимый, -- пробормотал Альфонс смущенно. - Отец редко свои чувства показывает, поэтому...
   - Да где ж ему, -- посочувствовала добрая женщина, -- у него других забот навалом. Все равно я уверена, что он вас двоих очень любит. Только вот сюда-то зачем прислал?
   Принц разом сник и принялся левой рукой дергать себя за ухо, а правой поглаживать щербатый стол.
   - Ну, это...это все глупости и предрассудки, но отец, он вообще склонен не в меру заморачиваться. Понимаете, он считает, что я еще должен доказать свое право на престол -- ну, я имею в виду, он же совершил подвиг, правильно? И я тоже должен совершить подвиг в некотором роде, или не подвиг, просто нечто выдающееся, значительное, или...я не знаю...героическое. Потому что я должен обладать необходимыми качествами, то есть, я хочу сказать, да вы и сами знаете, что это такая большая ответственность, а я боюсь иногда, что я вовсе не подхожу для того, чтобы править целой страной, то есть, конечно, меня готовили к этому, но у меня в голове такая каша и сумятица, отец, конечно, будет жить еще долго, боже мой, только не подумайте, что я желаю его смерти, что я несу-то, это неправда. Я совсем запутался.
   - Да уж, это точно, -- молвила хозяйка, оперлась подбородком на руку и спросила: - Так, получается, государь отправил вас из столицы куда подальше, чтобы вы дракона, что ли, последнего отыскали?
   - Да нет, -- тоскливо сказал принц. -- По правде говоря, он не знает, что мы с братом здесь. Никуда он нас не отправлял. Я сам. Я слышал про принцессу.
   - Про принцессу? - удивилась старушка. -- Про какую еще принцессу?
   Юный неопытный Альфонс окончательно сдался на милость победителя и решил выложить все до конца. Точнее, его просто понесло, да это и тебе известно, что люди, которые строят из себя невесть что, делают это зачастую из-за того, что лишены возможности выговориться -- и невысказанные слова раздувают их изнутри.
   - Что значит -- про какую принцессу? А вы не знаете? Вы же тут живете. Я слышал в столице. В северных лесах стоит замок, неизвестно, кому он принадлежал и как там вообще оказался, но стоит он с незапамятных времен, его башни вознеслись до небес, он грозен и неприступен, да и без того подходы к нему охраняет страшное чудовище, оно таращит свои жуткие желтые очи в темноту леса и охаживает себя по бокам шипастым хвостом, оно высматривает, не приближается ли кто к замку из темноты леса, оно несет свою бессменную стражу и поджидает своего убийцу. А убийца должен появиться, может, еще год, может, еще пара десятков лет, и он непременно объявится, обнажит меч, отсечет чудовищу голову, потому что в замке в плену мучительных сновидений томится принцесса, и вот она-то ждет своего избавителя, и так уж предначертано, что избавитель придет, чтобы вернуть ее в настоящий мир. Я думаю, это должно сработать. Я найду этот замок, освобожу девушку и докажу. Я докажу ему. Я докажу, что я тоже способен это сделать. И пусть он попробует после этого смотреть на меня вот так. Пусть попробует думать, что я жалкий и ни на что не годный щенок. Я докажу.
   Старушка опять покивала головой.
   - А братца-то зачем с собой прихватил?
   - Я не прихватывал, -- возмутился Альфонс. - Этот неуч сам за мной увязался. Он, видите ли, заявил, что посильнее меня. И случись что, сможет меня защитить. Я ему отказывал. Я его прогонял. Я велел ему остаться с отцом, но он меня не слушается, а я не могу его заставить: он же не кто-нибудь, он же мой брат вроде как, и я не могу ему приказать. На самом деле, мы чудом сюда добрались, нас ищут по всей стране...
   - Да и одеты вы еще так незаметно...
   - Ну, -- смутился принц. -- Я особо в дорогу не собирался, мы бежали среди ночи, а Андрей меня застукал, когда я коня седлал. Он питает какую-то странную привязанность к лошадям, даже иногда остается ночевать в конюшне, возится там с этими животными целыми днями. Мой братец во многих отношениях...необычный человек.
   - Например?
   - Ну, например, он с самого детства любил якшаться со всяким уличным сбродом: с поварами, поломойками, с конюхами -- еще бы! Он первому встречному готов был кинуться на шею, лишь бы вволю наслушаться всяких темных вымыслов; а у простонародья всегда в запасе уйма подобных историй, так вот, его за уши было от всего этого не оттянуть. Больше того, он сперва уши развесит, наберется всяческой дребедени, а потом приходит ко мне и начинает пересказывать свои любимые небылицы, да еще добавляет к ним то, что сам выдумал, -- и с таким упоением, что даже нечистая сила его бы перебить не сумела. Вы и не представляете, сколько я всего переслушал: и про домовых, и про лешачей, и про синеглазок, и про морских жителей, и про каких-то людей, которые и не жили вовсе никогда! Я понимаю, когда повествуют о деяниях умерших героев, в этом есть смысл, это память, это история, это примеры и традиции, которым надо следовать, но что касается Андреевых сказочек, увольте!
   - Оно, конечно, -- вздохнула старушка, -- а разве ваша история про принцессу, которая спит черт знает где, не напоминает темный вымысел?
   - Это совсем другое! - вспыхнул Альфонс. - Тут брошен вызов моей силе и рыцарской чести!
   - Кем брошен-то?
   - Что значит... Никем! Это абстрактный вызов! Обстоятельствами! Я решаю, принять его мне или нет! Это, может быть, моя судьба. Ведь зачем-то до меня дошли эти слухи; отчего-то я перестал спать по ночам спокойно; и ведь решился же я...первый раз в жизни принял самостоятельное решение, поэтому при чем тут "кем брошен". Главное, что это вызов. Лично для меня. И я должен с ним справиться. Иначе не быть мне достойным наследником. Никем мне тогда не быть.
   - Что-то, сынок, такой ты молодой, а так уже успел задолжать всем, кому ни попадя.
   - Это...
   - Но только, знаешь, сколько я тут ни живу, а никогда ни про замок, ни про чудище, ни про принцессу не слыхала. Да и леса эти нехорошие, верно тебе говорю. И ходить туда вам двоим не след. Потому что сказать наверняка, вернетесь вы оттуда или же нет, ни одна живая душа не сможет. А если и вернетесь...сами не рады будете.
   Гордый принц вскочил на ноги, грохнув лавкой, в два счета обрел прежний надменный вид и объявил:
   - Я вас, многоуважаемая, не просил лезть не в свои дела и воображать, будто вам все заранее известно. Я свое решение обдумал и отступаться от него ни в коем случае не намерен, ибо противно моей природе бросать начатое на полпути. На этом закончим пустые беседы, благодарю за трапезу и за предоставленный нам сеновал, куда я и направлюсь сейчас, чтобы хоть немного отдохнуть от окружающей меня беспросветной...эээ...чтобы я смог немного отдохнуть! Спасибо!
   И он в крайнем неудовольствии отправился почивать на сеновал, зарылся там поглубже в душистые охапки сена и погрузился в переживания о том, что никому не дано понять его высоких благочестивых замыслов.
   Старушка же покивала головой, на этот раз отвечая собственным мыслям, и пошла разыскивать Анну, чтобы та принялась уже, наконец-то, за работу, а не шастала с кем попало по тревожному солнышку. Заодно и к младшему братцу прикопалась.
   Младший братец устроился в тени яблони, руки-ноги раскинул, глаза зажмурил, старался изобразить из себя невинность, да только не провести хозяйку таким неискусным притворством.
   - Ну что, сынок, как полеживается? - наклонилась она над ним.
   - Ой, бабуля, что это ты подкрадываешься, как тать в нощи, честное слово. Напугала меня до чертиков, -- и улыбается во весь рот.
   - Ну уж, напугала. Ерунды-то не говори. Давай-ка я подокучаю тебе маленько, -- говорит она и усаживается рядом.
   Тихо под яблонями в этот забытый мною летний день, широк и неизведан горизонт, зелень переливается на золоте, ветер бубнит колыбельную, которую пели ему в детстве, до самых границ реальности простирается Божья земля; а маленькая старушка расспрашивает здорового парня о том, куда он путь держит.
   - Да уж мимо твоей развалюхи, ясное дело. Не тут же нам оставаться, сама посуди. Все понимаю, бабуля, сам бы таких работничков, как мы, уговаривал и удерживал, и всеми зубами бы вцепился, но негоже свободных людей приневоливать, верно? - и он подмигнул.
   - Да бес тебя забери совсем! Что ты старой женщине голову дуришь да зубы заговариваешь? Все одно: и без тебя знаю, что в леса идете, но ведь вежливее-то спросить у человека.
   - Это тебе Альфонс разболтал, да, бабуля? Вот дубина. Говорил: держи язык за зубами, там ему самое место будет, так нет же! Хорошо, что в его россказни ни один здравомыслящий человек не поверит. Так вот и маюсь с ним: чуть что, он начинает бить себя в грудь и кричать, что он потомок такой-то князей и рыцарей таких-то до двести пятьдесят шестого колена... Нам жуть как повезло, что в наше время ни одному принцу не верят на слово, надо показать десять тысяч бумажек, и то тебе скажут: "Ну, может быть, вы и принц, но это еще не факт и доказать надо".
   - Что верно, то верно... Так зачем, говоришь, за братом пошел?
   - Так это ясно, как пень. Что я, родного брата в беде брошу, одного отпущу бродить по темным лесам? Он у меня единственный, в конце концов. Мне без него не жизнь.
   Старушка прищурилась:
   - Ага. Дай погадаю. Отец три шкуры спустит?
   - Да не, не спустит, скажет, что сам дурак. Нет, понятно, что он выразит это более возвышенно, но суть не изменится. Отец считает, что за свои поступки каждый сам несет ответственность. Я даже не думаю, что он потратил много усилий на наши поиски. Вроде как: ушли -- значит, так надо, рано или поздно вернутся. Он сам много лет провел вдали от дома. Как-то раз сказал мне, что это пошло ему на пользу и научило думать по-другому. Может, и с нами что-то такое случится, кто знает.
   - Для этого люди и отправляются в путь, сынок. Так что непременно случится.
   Андрей перевернулся на живот, покосился на хозяйку.
   - Бабуль, а ты и про девушку, получается, в курсе?
   - Ну а как же. А ты что про нее думаешь?
   Андрей пожал плечами.
   -Да нету ее там, скорее всего. Все это враки и досужие домыслы. Какие-то детские сказки.
   - А вот братец твой говорил мне, что душа у тебя к сказкам лежит.
   - Ну как сказать... Я их люблю. В них вся красота и правда моей страны, но это просто чувство. Ничего общего с реальностью оно не имеет. Я ни капли не верю в этот замок и в эту принцессу, которая спит то ли десятки, то ли сотни лет, и ничего, не померла, разлагаться не начала, и так далее. Законы вселенной просты и действенны, и такая девица явно бы им противоречила. А я привык полагаться на законы вселенной, потому что они никогда не подводят. Что упало, то пропало, да?
   Старушка посмотрела в золотую лесную даль.
   - Так что ж ты брата своего обманываешь?
   - Да ничего я его не обманываю. Я с ним про это и не говорил. Мы с ним побродим пару дней по здешним лесам, он убедится, что никакими чудищами в округе и не пахло, и все, можно будет обратно домой. Здорово тут у тебя, бабуль. Тихо так, спокойно, не то что в столице. - Андрей потянулся всем телом и широко зевнул. - Ладно, вздремну немного, а то мне еще по буеракам пробираться и бока обдирать. А этим лучше бы заняться на свежую голову.
   Старушка немного помолчала, затем произнесла:
   - А ведь если подумать, я видела замок, о котором вы с братом толкуете.
   Младший братец приподнялся на локте и заинтересованно взглянул на нее:
   - Серьезно? Значит, я ошибся?
   - Не знаю, сынок, не знаю. То, что я видела, замком-то не назвать.
   - Это в смысле?
   - В самом прямом.
   И так случается, душа моя. Как-то летним днем мы становимся героями одних и тех же легенд, в который раз сталкиваемся на этих страницах, тысячи лет плутаем по непроходимому лесу слов. И то, что ты предлагаешь мне совершить -- в который раз -- мне не удается.
   4.
   Я предпочел бы стереть это событие из памяти, но кто становился жертвой столь гнусного обмана, столь подлого мошенничества, столь коварного предательства? Мы заблудились в черных лесах -- естественно, по вине бестолковой старухи. Я и по сей день не могу понять, почему Андрей так упорно настаивал на том, чтобы мы взяли ее с собой, почему продолжал верить, что она знает дорогу, а то, что мы три дня ходили кругами -- о, да, таков ее хитрый план, без этого мы ни за что не доберемся до замка! Ель за елью, береза за березой, кустик за кустиком -- мы облазили самую глубь, мы истоптали самое сердце чащи, мы проверили каждую ветку и каждый листик, но не нашли ни следа, ни звука, ни запаха! Андрей был поразительно спокоен, по-видимому, его нимало не тревожило наше положение, а трактирщица знай себе твердила, что скоро мы придем к нужному месту, осталось чуть-чуть потерпеть, но сколько можно терпеть, когда становится очевидным, что тебя завели не туда и ты мотаешься взад-вперед по бурелому, потому что твой дурень-братец положился не на того человека, да еще и тебя подбил на эту авантюру!
   Потом-то мы его отыскали. О, да: когда мне начало казаться, что хуже и придумать невозможно, выяснилось, что я был неправ. Мы нашли замок.
   Мы раздвинули ветви и очутились на маленькой поляне, заросшей невзрачными и бледными цветами; посредине поляны, хотел бы я сказать, высился, но нет! - вряд ли я даже могу употребить слово "стоял", поскольку он недвусмысленно и нагло заваливался набок; так вот, посредине поляны, гм, наверно, находился деревянный домишко, который последние лет двести пребывал в готовности рухнуть в любой момент. Очень сложно было поверить собственным глазам, утверждавшим, что эта шаткая конструкция из кожи вон лезет, чтобы быть неким упорядоченным единством, а не считаться уродливой кучей досок, гвоздей, какой-то пакли, грязной соломы и битых стекол. Я чертыхнулся с досады и хотел разворачивать коня; было ясно, что мы вновь свернули не туда и теперь вот наткнулись на чье-то заброшенное жилище, но эта, прошу прощения, ведьма, кряхтя, сползла с Андреевой лошади, отряхнула свои лохмотья, огляделась по сторонам и заявила: "Мы пришли".
   Я только рот раскрыл от неожиданности. То есть, сначала я слегка удивился и подумал: может, я ослышался, а то, может быть, заснул, и сейчас Андрей разбудит меня, и мы продолжим поиски. Но тут он тоже спрыгнул на землю и спросил неуверенным голосом: "Бабуль, а это точно здесь?" "Точно, сынок", -- живо откликнулась она и заковыляла к избушке. Андрей взглянул на меня, улыбнулся этой своей дурацкой улыбкой и зашагал вслед за ней. Я же не спешил вылезать из седла, потому что для меня было очевидно, что в эту минуту нас с братом заманивают в ловушку; конечно, Афанасий выследил нас, подкупил старуху, сейчас из избушки один за другим посыплются королевские гвардейцы, сопротивляться им -- все равно что ведра воздухом наполнять, они в момент нас повяжут, а дома...что будет дома -- об этом я и думать не хотел. Я вроде успел крикнуть ему "Стой!" или не успел, когда дверь, висевшая на одной петле, открылась, и оттуда вышел человек. При виде его старушка пошатнулась и начала оседать, но Андрей подхватил ее, и она удержалась на ногах. Вообще говоря, не было в нем ничего такого уж устрашающего или шокирующего, человек как человек, наряд у него, правда, был довольно странный, весь черный -- и штаны, и куртка, и башмаки, и все такое гладкое, ни золота, ни камней, ничего, что должно отличать одежду дворянина, поэтому я и не стал браться за меч -- благородному человеку не к лицу обнажать оружие против кого попало. Но Андрей редко был согласен с моими взглядами на жизнь, да и от кого-то из предков перенял привычку размахивать мечом, не вникнув как следует в ситуацию, и не успел я опомниться, как он уже принял боевую стойку. Незнакомец скривился и что-то сказал ему, но на таком расстоянии я ничего не расслышал, а еще поднялся ветер, помчался по диким колючим лесам, запел свою заунывную песню и заглушил все остальные звуки в мире; и я мог только наблюдать со своего места за тем, что совершалось около того дома; сила ушла из моего тела, пальцы отказывались подчиниться мне, я утратил ощущение времени, не мог повернуть голову ни влево, ни вправо, я словно выпал из реальности, и она существовала где-то по другую сторону меня.
   Там, на другой стороне, черный человек, не обратив ни малейшего внимания на угрожающе выставленный меч Андрея, обогнул его, хлопнул по плечу, и мой младший брат застыл, точь-в-точь как я за секунду до того. После чего подошел к трактирщице, протянул руку, но не было уже никакой трактирщицы. И близко ничего подобного не было. Была громадная птица. Она раскинула крылья, от которых исходил невыносимо яркий свет, больно резавший глаза. Она изогнула свою изящную шею так, чтобы видеть мрачного противника; тот не проявил никаких эмоций, хотя вся эта чушь произошла прямо перед ним, и любой нормальный человек невольно содрогнулся бы. Но суть в другом. Пока те двое зависали друг против друга, позади них, там, где полагалось быть обветшалой лачуге, внезапно воздвигся белокаменный замок, башни которого вознеслись до небес, грозный и неприступный замок, поистине поражавший воображение; его флаги плясали на ветру, в его стрельчатых окнах плясало солнце, он сам плясал в моих глазах, так что я сомневался, вижу ли я его на самом деле -- и до сих пор сомневаюсь. Я хотел схватить поводья, пришпорить коня и понестись во весь опор к замку, потому что в нем спит принцесса, потому что она видит сны, исполненные печали, и как же не спасти ее от этой адской участи, как же не отереть слез с ее белоснежного лица, как же бросить ее здесь, в стане врагов, что день за днем, десятилетие за десятилетием без устали осаждают белые стены ее темницы.
   Но не было у меня власти, собственным телом не мог я управлять, я боялся всякой власти и всякой ответственности, и единственным моим решением оказалось сбежать на край света, лишь бы избавиться от необходимости жить своим умом. Андрей мог спасти ее, мог стряхнуть с себя черное заклятье, но и он оцепенел от страха; мы оба ничего не смогли поделать, когда темное чудовище дотронулось до сияющих перьев, и их свет стал меркнуть, и непроглядная тьма заволокла горизонт, и потускнели светлые тропы.
   Кто должен был в тот день добраться до замка, кто устоял бы перед смертной тенью -- я не ведаю. В любом случае, сегодня, в день своей коронации, я помню ту поляну так отчетливо, что это пугает меня самого. Я гляжу в зеркало на высокого худого мужчину в пестрых тряпках и шутовской короне, но все, что я вижу -- затихший лес, вялое солнце, ветхая избушка, заплаканный рыжий мальчишка держит на руках умирающую старую женщину. Она улыбается -- а что толку грустить и жаловаться, душа моя? - что-то говорит ему в утешение...или нет, похоже, сказанное разжигает в нем пламя горечи, рыдания его становятся сильнее, а я хочу слезть, наконец, с лошади, подбежать к нему, помочь, хоть и не представляю, как бы я мог ему помочь, но я же его старший брат, я должен найти слова, но все потеряно, все утратило волшебную силу, все и всяческие слова, титулы и обстоятельства; осталась реальность, которая обрушилась на меня всей своей десятитонной тушей.
   И вот, сегодня я намерен снять корону с головы и поступить так же, как поступал уже кто-то до меня: отречься от обязательств и клятв и бросить моего братишку на произвол судьбы; и все потому, что верю в его способность выдержать на плечах бремя реальности, которое самого меня -- уже давно -- раздавило.
   5.
   Мой старший брат вскоре позабыл об этом происшествии как о пустой и нелепой шутке. По поверхности серого моря его снов не пробегало ни одной волны; наверняка и поныне не пробегает, где бы он теперь ни был. Что же до меня, то с некоторых пор я утратил покой и нерушимую уверенность в том, что изучил будущее так же хорошо, как и свои тонкие нервные пальцы. Я отказался от вина и от скачек, от женщин и от охоты, перестал хвастаться тем, что умею подражать голосам всех птиц в королевском саду, а еще повадился ходить в гости к садовнику. Мы с ним частенько устраивались под старой яблоней, которая давно уже не плодоносит, и считали падающие звезды. Мне всегда везло больше: я словно чувствовал, какая светлая пуговица сейчас дрогнет и оторвется от небесной рубашки, не оставив даже нитки на этом безразмерном куске ткани. Садовник только усмехался в бороду; мне всегда казалось, что он не понимает моего отчаяния и считает, что я просиживаю рядом с ним ночи напролет из какой-то дурацкой господской прихоти, пока на одном из рассветов он не произнес без всякого выражения: "А знаете, ваша светлость, чем от большего человек отрекается, тем вернее видит тропу во тьме его счастье. А раз кто-то -- убейте, не упомню, кто, -- говорил мне на давней заре (я и поныне деревья, травы и вас вот тоже, ваша милость, вижу в бледном свете той зари), что, по большому счету, люди всегда знают, что для них лучше всего. Но боятся признаться себе в этом". И снова умолк и раскурил трубку.
   Но я не пошел по этому пути. Хотя не единожды -- слышишь ты? - вовсе не единственный раз в жизни я порывался раздать все имущество тем, кто просит и получает, и уйти из дворца с железной палкой в руке, чтобы отыскать тебя, отыскать страну, где до сих пор в хрустальном сне заточена принцесса, -- и прорубиться сквозь дремучий лес, и разметать паутину сомнения, и разломать решетки тоски, и убить дракона печали. Подняться по скользкой лестнице на самый верх башни, упасть на колени перед порогом ее спальни и целовать холодные плиты пола, не в силах удержать в берегах бурную благоговейную радость жизни.
   Тут-то меня и оженили в спешном порядке. Впрочем, я не сильно противился, потому что не был тверд. Не был уверен. Не был...
   Но откуда я мог знать наверняка? Как я мог убедиться в подлинности и непреложности твоего существования? Ведь ты умерла, умерла у меня на руках -- и вот погасло солнце, широкими реками полились звезды с неба, ухмыльнувшись, месяц отказался расти, от молнии остался только звук, захлебнулись маслом уличные фонари; и хотя меня уверяли -- посмотрите, ваше высочество, вот же, линия горизонта становится видна, розовеет край неба -- но что мне слова глупцов, не умеющих искусственное солнце отличить от настоящего?
   Приблизься, сказала она. Прикоснись, велела она. Но разве мог я поверить в дивное сияние янтарного оперения, неужели я мог не прятать глаз от ласкового медового света, заслужил ли спасение этот усталый, ни на что не годный человек? Ни в мире, ни в пустоте я не нашел себе места, но там, в необъяснимой дали, в моих драгоценных снах: небесное золото вливается в мои широко раскрытые глаза, царственно ели застыли в молчании -- и живая тишина властвует на земле. Так отвергают счастье, усомнившись в нем. Так тащат за собою дождливые дни, снежные дни, забавные дни, бесполезные дни. Так -- сколько бесплодных лет! - я глядел в окно, пытаясь понять, было это в самом деле, или же я поддался обману разума и собственных жестоких чувств.
   А несколько лет назад мой маленький веснушчатый сынишка восторженно рассказывал, что ночью прилетала к нему прекрасная птица с янтарными перьями. Я дал ему бумагу и карандаш и следил за тем, как появляются на бумаге неровные и лживые очертания; а потом -- тащатся месяцы, месяцы -- следил за тем, как очертания становились правдивее и гармоничнее. Не было более изощренного способа посмеяться надо мною, не было также более милосердного дара. Ты говоришь мне приблизиться. Ты велишь мне прикоснуться. Но как бы близко я ни подходил, как бы осторожно я ни дотрагивался, мне не будет дано право жить без тебя, ибо отныне я -- король в стране разбитых зеркал, смутных видений и несказанных слов; я -- тень рядом с тем, кому истинно дарованы вечная молодость, неувядающая красота и недосягаемое бессмертие, ремесленник рядом с творцом, обыватель рядом с художником, старый король -- рядом со своим наследником.
   6.
   Черный гость стоит за моим порогом. Я не был готов к его приходу -- к этому, в общем-то, нельзя подготовиться, разве что приветствовать его с достоинством. Я не стану врать и говорить, что часто вспоминал тебя: мне это было ни к чему, потому что за прошедшие годы ты стала частью меня. Даже такими страшными ночами, когда я сидел, уставясь в черное окно, ныряя в искристые волны усталости и печали, одиночество глодало мои кости, а внезапная старость наступала на пятки -- даже тогда я ощущал твое присутствие и обещал себе, что солнце никогда не увидит меня в этом состоянии, и доживал до следующего дня, и держал душу на привязи тела. Я отразил атаки бесовских полчищ только потому, что не уставал твердить себе: я видел ее, я видел светоносную птицу собственными глазами, и это видение озаряет мою жизнь и дарует мне силы для очередного сражения.
   Вот -- видишь ли ты меня? - каждый закат приносит мне ни с чем не сравнимое счастье. Я чувствую счастье от того, что не владел тобою, от того, что не было тебя рядом со мной, но весь мир переливался золотистыми красками: и кружило голову, и пьянило сердце, и размыкался купол небес -- все от того, что реки, горы, луга источали мягкий, благоуханный, Богом подаренный свет. И так я возвращался к истокам, но шел все дальше, так я прозревал будущее, наслаждаясь настоящим, так я жил -- не зная счета нестерпимым лучезарным дням, которыми время заполняло свои закрома.
   А теперь -- ты слышишь -- это было тогда, и случается теперь: негромкий топот копыт, недовольное фырканье во дворе; черный гость приехал ко мне. Шумят тополя, небо чистое, моя совесть чиста, и я готов задернуть занавески, поправить покрывало, свериться с дедушкиными часами на комоде, вдохнуть грозовой воздух июля (не жалеть воздуха, вдохнуть поглубже). Отдать ключи от дома и покинуть это место.
   Но, может статься, все произойдет иначе. Например.
   Другая осень постучится в дверь, моя горькая радость, а потом другой июль запляшет в белом небе, пара лет, пара жизней -- и я встречу тебя; ибо я верю, что Господь Бог исполняет наши желания -- так и мы увидимся с тобою вновь.
   ***
   Пусты мои руки, и взгляд мой пуст.
   Пропали слова, обессилев вконец.
   Владел я десятками тайных искусств,
   А ныне беззвучен и пуст мой дворец.
   Я был повелителем песен и струн,
   Я музыку черпал в святилищах лун,
   Мне ведома сила чернейших из рун -
   Но, Боже! - как страшен мой лик и угрюм!
   Видал я немало кровавых смертей,
   Оплакал немало забытых имен.
   Теперь, оглянувшись на нити путей,
   Хочу я вернуться к началу времен.
   С последней горы, с поднебесных высот
   Хочу я послать благодарный привет
   Всем тем, кто случайно запомнил мой взлет
   И знает о тяжести прожитых лет.
   Жалеть мне не след об утраченных днях,
   И все же простить не могу пустоту
   Тому, с кем умчимся на черных конях,
   Незримую с кем переступим черту.
   Он ждет, равнодушен и неумолим,
   А кони храпят, закусив удила.
   Знакомства мы с ним ни на миг не продлим,
   Закончив простые земные дела.
   И он об одном лишь позволит просить
   (Одно лишь и помнит моя голова).
   С надеждой понять, полюбить и простить,
   Печаль моих дум облекая в слова:
   "Хочу обрести я последний покой,
   Я слиться хочу с бесконечной рекой
   С тех пор, как в душе поселились ростки
   Голодной и злой неизбывной тоски..."
  
   АВГУСТ
   КОНОКРАД
   Времена были давние. Моря, подобные огромным неуклюжим животным, успели переползти на новые ложа, горы устали греть свои кости под неутомимым солнцем и, уставши, сровнялись с землей, земля, щедро поимая кровью, забыла, как растить рожь. Поэтому обрыва того, верно, уже нигде не найти, да и по каким приметам искать то, что растаяло однажды в морозном сумраке, что навсегда исчезло из равнодушной реальности, что теперь могут видеть лишь изумрудные ящерицы в песках да одинокие ястребы в небе? Сказано было только: всю ночь скакал он по ржи. Вряд ли земля помнит, как врезались в нее тяжелые подковы колючей темной ночью, потому что тысячи раз колосилась на поле другая рожь, гнулась доверчиво под ветром, покорно ложилась, срезанная острыми серпами. Так падала когда-то принцесса к его ногам, улыбалась презрительно, говорила страстно и настойчиво: "Ты меня сломал? Победил? Присвоил? Разве тебе по карману такая великолепная вещь, как я?"
   На что Махмуд хриплым голосом ответил: "Я не приобретаю вещи. Я их краду".
   А еще говорят, будто последним, что разглядели его умирающие глаза, были звезды, а вовсе не стремительные, расплывающиеся пятнами кустарников ночные пески. Чистое, нахальное, вечное сияние, которое невозможно украсть.
   1.
   Смерть отца стала облегчением. До сих пор меня повсюду преследовал призрак, облеченный высочайшей властью, убийственной властью насмешки и неверия, наделенный правом критиковать мои походку, прическу, выражение глаз, отношение к государству, семье и работе, мой завтрак, марку сигарет, привычку шаркать ногами, ставить мне в вину мое хроническое невезение, плохую погоду утром, хорошую - вечером, летом - жару, зимой - соответственно. Некуда было деться от упорного осуждающего взгляда этого призрака, негде было спрятаться от высокого человека с пустыми глазами, запертого судьбой в тесное стойло тоски и одиночества. Из милосердия, присущего Вселенной, нельзя было позволить такому человеку жить слишком долго, иначе бы под невообразимой тяжестью его недостатков просела почва, разошлись тектонические плиты, и мир потерял бы границы, порядки и формы. Не существовало спасения для того, кто, обладая способностью отрицать, вычитать, отбирать, не сумел справиться с переполнившей его горечью жизни, так и не научившись соглашаться.
   Нет, ваше поганое величество, дрянное величавое создание, коронованное обитателями помоек, никогда не собирался я наследовать ваш несуразный угрюмый дом на окраине цивилизованных земель, куда раз в неделю отправляется дряхлый полуразвалившийся автобус. Нет, мой незаконный повелитель, старожил моих мыслей, червь моего сердца, трусливая свинья, поработившая мою нежную, печальную мать, никогда не хотел я становиться владельцем твоего необъятного состояния, которое ты, презренный вор, утащил, стянул, уволок, прикарманил, свез в свое грязное логово из разных углов широкого мира, чтобы широкий мир перестал страшить тебя и уместился в твоей норе. Ничтожный человек, ты пытался оправдать свою бессмысленную жизнь накопительством небывалых размахов; ты превратил себя в полудохлого дракона на груде краденого золота; мучительное желание спрятаться свело тебя, в конце концов, в могилу (отец, спи безмятежно, они не догонят тебя теперь, всадники на быстрых огнеглазых скакунах, кошмары ночных безлюдных улиц, мысли о нескончаемом ненастье души).
   Но что я мог поделать, ведь он не предупредил меня ни о чем, не удосужился позвонить, не соизволил дойти до почты, чтобы прислать мне хотя бы два слова, два слова сочувствия, просьбы или доверия. Молчанием защищался он от меня, молчание возводило на пространстве между нами неприступные крепости, непроходимые лабиринты тишины, молчание выучилось на отличного архитектора и служило моему отцу верой и правдой, потому что мой отец платил чистой монетой: годы и годы ссыпало молчание себе в карман, позвякивая осенними днями и летними вечерами. Но что я мог поделать, получив однажды утром сухую телеграмму о том, что он умер, сделав меня наследником всего своего имущества?
   Но что мне оставалось, если ни разу за всю жизнь я не был уверен в своем окончательном благополучии, если всякая прибыль, любая сколько-нибудь крупная сумма мгновенно испарялась в потоке ненасытных дней, если я был лишен опоры, измучен поисками работы, если за пять лет я не создал ни единой строчки, не произнес ни одного верного слова, не нашел ни одного стоящего занятия, и в этот-то момент я дождался от тебя решающего известия.
   Я умер, сынок. Приезжай.
   Я умер; оставляю тебе все свои неразрешимые задачи, неосуществимые желания, похороненные в затхлом воздухе огромного особняка, куда нормальные люди и за плату отказались бы войти. Оставляю тебе все эти продавленные кресла эпохи переселения народов, рассохшиеся столы и растрескавшиеся шкафы, пустые полки для книг, пыльные цветочные горшки, неисчислимое множество пепельниц, вазочек, бутылок, колпачков от ручек, а еще потерянные сны и вырванные из книжек строчки стихотворений.
   Я разлюбил свои мечты, но предназначенное расставанье обещает встречу впереди.
   Кого ты хотел обмануть, старый хрыч? Неужели можно хоть на минуту усомниться в твоей черствости, нетерпимости, душевной глухоте или в моей постыдной неспособности расстаться с тобой, вырвать тебя из памяти, как ты вырвал эти мятые страницы, откуда? Тайный дневник? Недописанный роман, недоделанная жизнь, несущественные заметки на полях?
   Я поднимаюсь с деревянного шершавого пола, черт, ноги затекли, надо подойти к окну, что там погода, с утра обещали ясно, черти собачьи, невооруженным глазом видно, что гроза собирается, какого черта в этих метеоцентрах сидят одни кретины, Боже, как много бумаг, и все умещалось в твоей голове, а ты не мог выдержать этой ужасной пульсирующей боли, приходилось хватать первую попавшуюся бумажонку и записывать, записывать, скорей, пока мысли не разнесли череп, не превратили его в мелкую костную крошку, успеть бы, ах, успеть бы до грозы...
   Что я делаю здесь, Господи, спаси и сохрани? Что влекло меня сюда, в глухомань, в беззвучие захламленных комнат, в предсмертные годы отца? Я описывал круги по его кабинету, подобно минутной стрелке, я хотел привыкнуть к ощущению абсолютной изолированности, исходящему от самых стен, мне надо было понять, какие слова перекатывал он по пустынному полю своего сознания, пока солнце переползало из утра в вечер, пока сентябрьские дожди пытались затопить его жилище, а вьюги - вымести из него остатки жизни снежными метлами. Как я могу пересечь эти улицы, вымощенные плитами молчания, где мне найти обходной путь, кого взять проводником в путешествие по царству одинокого упрямого старика? Ныне покойного, пусть земля ему будет пухом, пусть прекратятся его страдания, пусть простится ему бесконечно долгое время, которое он искалечил (потому что ты не умел жить и не хотел учиться).
   Я не желал признавать, что, чем дольше я находился среди его вещей, чем глубже проникал в его быт, тем больше разрасталась моя обида, тем ярче разгоралась моя враждебность. Я не видел ни одной причины, оправдывающей его непомерное самолюбие, его авторитарную уверенность в собственной правоте; окружающая обстановка рассказывала мне только о медленном угасании человека, наполовину сошедшего с ума, добровольно заключившего себя в тюрьму порочной привязанности к вещам.
   Но в сущности, обижаться мне следовало лишь на себя самого. Ведь это я никак не могу выбраться из-под власти мертвеца, ведь его дом - воплощение моей памяти, ведь это я не решаюсь выкинуть из головы даже самую маленькую деталь, даже самый незначительный разговор, и все стараюсь отыскать единственное доказательство того, что - когда-то, сейчас, когда-нибудь - ты любил меня. И эти беспорядочные записи, обрывающиеся на полуслове, клочки неоплаченных счетов, куски неотправленных писем, неосознанные и чуждые тебе истины; сплошное "нет, нет, нет!", ни намека, ни зацепки, ни надежды - ничего. И там, в других землях, тебе совершенно наплевать на то, что я, живой, здесь, роюсь в твоих бумагах, что я существую, что я приехал, что я хочу поговорить с тобой, утешить тебя, привести тебя обратно домой, закрыть тебе глаза и сложить руки на груди. Разве хоть один человек заслуживает такой смерти, какая досталась тебе?
   Так, в темноте, которую ночь подряд не можешь заснуть, тяжело поворачиваешь голову на подушке, глубоко вздыхаешь, тянешься непослушной рукой к тумбочке, чтобы нащупать очки, медленно и аккуратно отрываешь тело от кровати, и тут мир исчезает, останавливается, солнце застывает, так и не завершив пути, луна откланивается и уплывает за кулисы, ночь выступает с финальным номером - вот, собственно, и все. И я опоздал, и никто не сможет теперь меня оправдать, никто не сможет избавить меня от невыносимого жжения в груди, никто не продиктует план дальнейших действий. Только и осталось, что разобраться с твоими бумагами.
   2.
   "...у аборигенов в обычае собираться кучками в убогой забегаловке и рассказывать друг другу глупые истории. Хозяин этого потрепанного заведения сам большой любитель почесать языком; чем еще заняться тому, кто изо дня в день волочит за собой груз бесцельного проживания времени? Мы с ним поняли друг друга с первого взгляда, но скучно тратиться на расшаркивания и признания. Я дослушал до конца лишь одну из его побасенок, исключительно из вежливости, так уж этому типчику хотелось показать мне, что его не проведешь, что меня несложно раскусить; мол, строишь из себя невесть какую загадочную натуру, а я-то знаю, где твоя собака зарыта. До всего докопался, все вынюхал, скользкая догадливая рыжая тварь. Слушай же, проникайся, плачь.
   Говорят, долгие годы назад одна принцесса объявила, что будет принадлежать тому, кто приведет под ее балкон кобылу, которой на всем белом свете не сыщешь равных. Один среди многих, отличавшийся безрассудством, неистовством, дурным глазом и ловкими руками, ходок по крышам, житель темноты, презренный вор, поклялся, что жизнь положит, но лошадь эту добудет, потому что не было ему жизни с тех пор, как увидал он принцессу. А когда он украл кобылу, чьи глаза были подобны звездам, и привел ее под балкон принцессы, гордая девушка рассмеялась ему в лицо, сказав: не бывать тому, чтобы благородная наследница древних властителей вышла замуж за ходока по крышам, жителя темноты, презренного вора. Юноша, потерявший разум от горя, сел на кобылу и пустил ее вскачь; та давняя ночь выдалась ледяной, ветреной, звездной. Утром кобылу обнаружили на краю крутого обрыва, но всадника рядом с ней не оказалось. Одному из стрелков, что окружили лошадь на случай, если вор покажется, пот залил глаза, рука его дрогнула, и нечаянно выпущенная стрела попала в круп несчастному животному, измученному бешеной скачкой. Кобыла взвилась на дыбы и умчалась прочь так быстро, что нечего было и пытаться поймать ее.
   А еще говорят, будто потом кобылу нашел какой-то крестьянин, и следующие долгие годы она покорно исполняла свой лошадиный долг: ходила под плугом, пахала поле.
   Не знаю, не знаю, почему я решил записать это".
   3.
   Кобыла пропала бесследно.
   - А чего вы хотели? - разворчался смотритель дворцовой конюшни, когда ему растолковали, как было дело. - На вас бы скакали всю ночь напролет, без роздыху, а потом бы еще и стрелу в зад пустили. Вот я бы на вас поглядел тогда. А я сколько раз говорил: сторож у вас спивается по-тихому. Как я лишнюю чарочку пропущу, так я, значит, пьянь и распоследний песий выродок, а ему, значит, отдохнуть нужно после работы. Можно подумать, он трудится не покладая рук. Да у вас петухи раньше времени горланить начинают, потому что от его храпа просыпаются. А честному рабочему люду приходится очи свои с утра пораньше продирать и плестись гривы лошадкам вашим расчесывать, пока эта жирная туша почивать изволит. А потом на меня же бочку катят: как же ты, шакалово отродье, за лошадью-то не доглядел? А я что? У меня сто глаз, четыре уха? Или я какая другая непотребная тварь, что мне и спать, как человеку, вовсе не нужно? Вот кто непотребная тварь, так это сторож ваш, прости его Аллах. При такой охране лучшую лошадь из султанской конюшни увести - дунуть, плюнуть и поминай как звали. Чего гляделки-то на меня вылупил, хамло малолетнее? Думаешь, я больше и не умею ничего, только трепаться попусту да на прочих всех напраслину возводить?
   Конюший, к которому обращался старик, благоразумно промолчал и принялся рыться в бесчисленных карманах своих видавших виды штанов. В конюшне стояла густая послеобеденная тишина, пахло сеном и навозом, лошади в стойлах изредка фыркали и переступали с ноги на ногу; конюший хмыкнул, напустил на себя подобающий таинственный вид и откуда-то из недр своего одеяния выудил непочатую бутылку вина. Если таким образом он рассчитывал задобрить смотрителя, то этот хитрый план сработал мгновенно: лицо его собеседника оживилось, взгляд потеплел, а голос стал звучать распевно и ласково.
   - А что это у тебя там такое, парень? Никак, в погребах припасался недавно? А вот я расскажу начальнику дворцовой стражи, он тебе уши-то пообрывает.
   Конюший, не обращая никакого внимания на угрозы старого ябедника, снова запустил руку в шаровары. Следующими Божий свет увидели две треснутые глиняные чашки.
   - Или оставить тебя так пока? - протянул смотритель и глубокомысленно почесал затылок. Мальчик разлил вино, подал одну чашку смотрителю и устроился на полу, привалившись спиной к дверце стойла. Некоторое время никто не нарушал молчания, потом конюший начал изображать из себя человека, который усиленно старается припомнить что-то очень важное, но нужная мысль каждый раз срывается с крючка.
   - Кстати...
   - Чего тебе? - поинтересовался смотритель.
   - Да вот, хотел спросить...
   - Хотел - спрашивай. Небось, опять какая-нибудь неведомая чушь в голову взбрела?
   - Ну...
   - Да погоняй уже в хвост и в гриву, шайтан тебя забери! - рассердился смотритель. - Я тебе кто - анатолийский кудесник, чтобы мысли читать?
   Мальчик перестал вертеть чашку в руках и решился.
   - Да насчет суматохи этой - когда все еще на ушах стояли, а ногами по воздуху молотили? Ну, ты говоришь, увели кобылу -- это ведь из-за нее султан грозился, что каждый час, пока ее не найдут, будет головы дворцовой охране срубать? А потом головы остались на плечах, народ спустился с небес на землю, а кобыла удрала восвояси? Еще Мухаммад слинял тогда.
   - Кто слинял?
   - Ну, Мухаммад. Такой, маленький, бесполезный: все боялся, что ему копытом по голове достанется. Чуть лошадь мордой дернет - его уже как ветром сдуло. Трус и дурак, каких мало. Ничего в конях не смыслил, а туда же...
   Старик задумался.
   - А, припоминаю. Точно, был такой дурень, гроша ломаного не стоил. Шарахался от чего ни попадя. Мелкий и бесполезный, да? - взгляд старика туманился, и проплывали далекие дни перед его взглядом, и туманы времени расползались от его взгляда. - Да, помню его. Черноглазенький такой. Весь зареванный, у городской стены.
   - Вот! - оживился конюший и взмахнул рукой, пролив на пол добрую половину вина из своей посудины, чем вызвал неодобрительное кряхтение собеседника. Конюший нетерпеливо мотнул головой и продолжил горячо и взволнованно: - Он был тот еще плакса и враль. Все какие-то глупости молол: то ему солнца не хватало, то воздуха, то любви, то в сене спать неудобно, то человеком быть не хочется.
   - Это можно понять.
   - Нет, нельзя этого понять! Нельзя понять идиота, который говорить толком не умеет; застынет с ведром в руках посреди конюшни, уставится в одну точку, а когда его толкнут и обругают сгоряча, посмотрит на тебя шайтановыми глазищами в тоске и недоумении...
   - Соскучился по нему?
   - Не болтай, чего не знаешь! Думаешь, мы с ним друзья такие были? Да он даже, как меня зовут, не знал.
   - Да, но тебе-то его имя известно.
   Мальчик резко вскочил на ноги.
   - Ты, старый...
   - ...и догадливый слизняк, - кивнул смотритель. - Точно, юноша. Сядь, выпей, полегчает. Все равно не о том говорим, о чем ты спросить хотел. Про остальное можно до поры и помолчать. Пить - не стойла вычищать, не кисни. Знаю ли я, какое недостойное отродье пустыни украло лучшую лошадь на всем белом свете и почему Аллаху в ту ночь случилось вздремнуть и недоглядеть за своими малыми детками? Может статься, знаю. Или не знаю, да сам придумал.
   (В конце концов, был ли мальчик, была ли потерявшаяся в моих снах конюшня, заливал ли ее торжественный солнечный свет, плясал ли ходок по крышам, неудачливый конокрад, под мою дудку или же ты задал этот ритм? Нет смысла спрашивать мертвых).
   И снова говорят: не прожить по нынешним временам на божьем корме небесных птичек. И думать нельзя о том, чтобы обрести счастье и душевный покой, если пусты твои руки и шкафы. Женщины торгуют телом, священники - душой, а конокрады - крадеными лошадьми.
   - Да нет же! - рассмеялся смотритель. - Вовсе не деньги были ему нужны, ты не думай этого, не думай, что не осталось нам причин жить, еще не все их выкупили глупые люди. Послушай меня, мальчик, этот сумасбродный юнец находился во власти одной простой идеи, одна нелепая мысль металась в его голове, одно забавное стремление заставляло его передвигаться по спящей земле. Но об этом знает лишь владычица его смерти, тоненькая принцесса в белых одеждах, сердце его и душа, маленькая лучезарная девочка, последняя его боль и надежда.
   - Влюбился? - вскричал конюший. Он был безгранично изумлен и обижен тем, что непонятные ему чувства побудили презренного вора, жителя темноты, украсть кобылу, чьи глаза были подобны звездам, кобылу, на которой пристало ездить богам, кобылу, за которую не жаль отдать целое царство, мечту, которую невозможно вернуть. - Прикажешь мне поверить в эту чушь? Думаешь, он был способен на что-нибудь, кроме воровства? Не мог он отказаться от такой кучи денег. Ради чего он, по-твоему, жил?
   - Знаешь, юноша, - задумчиво произнес смотритель, - ты еще не стал большим кретином. Пока что ты кретин средних размеров и не вникаешь в то, что на свете все - чушь и блажь. И ни одной живой твари не дано судить правильно о другой живой твари. А также живые твари ни шайтана не смыслят в том, почему они живут и как они должны жить. И тот парень, понятное дело, не смыслил. Взять тебя. Ты, к примеру, живая тварь, полагающая, что нет лучше того ощущения, которое дает яростная скачка по неохватным просторам пустыни. Ибо каждый раз ты чувствуешь, что тебя вот-вот вышвырнет из седла, поднимет высоко в воздух, и понесет над горами, долами и селами, вольной птице сродни. Вот она, вот она, желанная и необходимая свобода, данная человеку. Но каждый раз, когда лошадь останавливается, глупый юноша, ты почему-то по-прежнему в седле, весь дрожишь и чуешь, будто некто могущественный и злобный вытряс из тебя душу, положил ее в рот, с хрустом перемолол острыми зубами, короче, сожрал целиком, скотина такая, облизнулся - и не подумал подавиться, и ничего ему в горле поперек не встало, и спал он на мягкой подушке сладко и крепко. Ну, чуял?
   - Нет, - шепнул мальчик. Смотритель усмехнулся:
   - Ну да, то-то тебя теперь и колошматит, что не чуял никогда. Мухаммад, говоришь, был трусом? А сам-то ничего не боишься?
   - Нет!
   - И душу потерять не боишься? Ну, это ты зря, братец. Молодец, про которого мы тут толкуем, спекся, потому как тоже ничего не боялся. И то правда, что терять ему было нечего... Видать, с рождения был гол как сокол.
   - Это-то он исправил, - буркнул конюший и залпом опрокинул в себя остатки вина. Громадный вороной жеребец за его спиной, всхрапнув, вскинул голову. Старик вздохнул.
   - Когда у тебя внутри хоть шаром покати, исправляй это за-ради Божьей милости, помирать будешь, авось исправишь.
   (Та маленькая печальная девочка теперь обречена. Будет помирать, авось исправит).
   Возьмем принцессу, с чьей легкой ручки началась вся эта буча. Слыхал, она недавно выскочила замуж. Тебе никто новости на хвосте не приносит?
   Мальчик фыркнул.
   - Я этими глупостями не интересуюсь.
   - Напрасно ты так, братец. Ничего, у всех проходит. Девочка, как болтают, краше всех размалеванных куриц до самого океана, и пара-тройка знатоков сомневаются, есть ли за океаном какая-нибудь такая, которая сможет эту красоту неописанную затмить. Так вот, кажется, ее сбагрили начальнику дворцовой стражи. Нашу гориллу на этой должности представь себе. Чего тебя корежит-то? Представил? Ну, а теперь рядом с этакой образиной - хрупкую тоненькую принцессу, боль моего сердца, отраву моих глаз, плод моего воображения. А до начальника нечистой силы к принцессе, бывало, заезжали женихи с разных берегов мирового океана, только всем она давала от ворот поворот, глупая была, как вот ты сейчас, мой нежданный запоздалый слушатель, и замуж ни в какую не хотела. Упрется, как необъезженная лошадь, и сладу с ней нет.
   - А чего бы ей замуж-то не хотеть?
   - А тебе чего б не поумнеть?
   Мальчик пожал плечами, извлек из своих на удивление практичных штанов кусок сахару, обернулся и протянул его вороному. Тот скосился сначала презрительно, но потом решил снизойти до угощения и благодарно ткнулся в худое плечо конюшего.
   - И? - спросил конюший, не поворачивая головы.
   - И она заявила, что руку свою отдаст исключительно тому идиоту, кто из соседнего царства приведет под ее балкон кобылу, которой на всем белом свете равных не сыскать. Тут долго гадать не надо было. Разве можно спрятать от солнца такое совершенство, разве в человеческих силах схоронить от чужих жадных глаз такую красоту? Да ты и сам должен бы помнить: мол, скрывает султан в своих конюшнях диво дивное, чудо чудное, мол, родословная у этой кобылы длиннее, чем у хозяина, и стоит она ровно половины всех султановых владений. В граммах. Кстати сказать, наш правитель, не будь дурак, не стал держать ее отдельно от обычных лошадок, украшать ее стойло драгоценными каменьями и прочей всякой ерундой, да только как же было не отличить ее среди такого худородного скота? - смотритель обвел рукой пространство, постепенно покоряющееся закату; на дощатый пол наступает сумрак, он охватывает деревянные перегородки, он поглощает засыпающий царский табун, он крадет очертания реального мира, он кладет глубокие тени на лицо старика, но тот не сдается и продолжает:
   - А потом этот парень выплывает откуда-то из нижних слоев моего тревожного, лихорадочного сновидения и уводит лучшую на всем белом свете кобылу. Как два пальца. Прямо из-под носа у нашего повелителя, хозяина пожаров и голода, побратима войны и несчастья. Сечешь?
   - Да, да, - рассеянно пробормотал мальчик, гладя вороного по морде.
   - Оторвись от скотинки и слушай, когда с тобой старые и умные разговаривают. По земле ходят слухи, что маленькая, тоненькая девочка увидела под своим балконом краденую лошадь, но все равно ничего не заладилось у бедных глупеньких деток, и пришлось тому малому поворачивать оглобли, потому что не бывать тому, чтобы благородная наследница древних властителей отдала свою руку человеку с дурным глазом, ходоку по крышам. Так-то, юноша. А что дальше случается с людьми, у которых внутри пустота и ветер, всякой вшивой собаке известно.
   - А Мухаммад?
   - А что Мухаммад? Он теперь сам собой распоряжается, и ни один смотритель дворцовой конюшни не в состоянии запороть его до смерти. Гуляет твой Мухаммад далеко отсюда, и жир себе на боках нагуливает. Ну, или наоборот - теряет.
   Мальчик вздернул голову, точно пришпоренный жеребец.
   - Без разницы. Он поступил плохо!
   - Меня можешь не убеждать. Я совершенно равнодушен к его поступку. Это тебе он почему-то покоя не дает, хотя ясно ж, почему. Нет, братец мой, если ты сей же момент заберешься на спину этого черного послушного животного и ускачешь из нашего царства пожара и скорби...а я что? Я пьяная непотребная тварь, которой и выспаться иногда не повредит. У меня, кстати сказать, большое подозрение, что сам Аллах в небесах не будет тратить на тебя свое время и думать о том, плохо или хорошо ты поступил. Впрочем, ты пока никак не поступил. Но опять же, мое дело - сторона.
   - А что бы тебе самому так не сделать? - огрызнулся мальчик и уставился в пол.
   - Ты сколько лет возле лошадей ошиваешься?
   - Семь...восемь, не помню.
   - А я тридцать семь или восемь. Куда мне деться от этого места? Я привязал себя к нему. Я добровольно подчинился хозяину войны и пожаров. Я весь во власти заходящего солнца, это я - в плену закатного мира.
   (Мой добрый, милосердный отец, как же ты допустил это? Как же ты не доглядел, не додумал: случилась война, она всегда случается у людей, султан проигрывает и отступает в глубь страны, выжигая за собой деревни, посевы, леса, языки пламени лижут небо, а враг настигает, в гневе и досаде опустошает то, что не успел дожечь наш справедливый властелин. И вот султан останавливается на дворе у какого-то человека, в нашей истории это безымянный персонаж (постойте, это ж я), а у того кобыла родила недавно жеребеночка. И он скакал по двору, смешной такой, неуклюжий, еще глаза у него, точно звезды, и не скроешь ты его от солнца, и не спрячешь ты его от беспощадных глаз царя, и не спасешь, потому что опоздал ты уже всех спасти, жена твоя мертва, и дочь твоя мертва, тоскуй, броди среди дымящихся развалин, бросайся вслед за султановым войском, только в голосе твоем отныне трещать далеким и бесконечным пожарам, только таскать тебе за собою огонь и жирный дым, только всегда тебе теперь бросаться под ноги великолепного царского жеребца, хвататься за стремя и впиваться взглядом в безразличное лицо царя. И так вы застыли посреди шумной пестрой столицы, которая празднует неожиданную победу своего государя, собравшего кучку отчаянных мальчишек и наголову разбившего крепкую, дисциплинированную, хорошо вооруженную армию противника).
   Мальчик помотал головой, и рыжие языки попрятались по углам конюшни.
   - Чего на месте-то расселся, дубина? Смотри, кретин, ночь на дворе, а ты тут дурью маешься! Ну, живо, лошадей поить кто будет? Пошел, пошел! Одна нога здесь, другую уже на первую попавшуюся лошадь должен был закинуть! А я старый человек, мне вздремнуть охота.
   Смотритель с трудом поднялся и направился к выходу, даже не дав мальчику пинка на прощанье.
   - А что ты делал до войны? - требовательно спросил конюший.
   Старик, не останавливаясь, бросил через плечо:
   - Не твоего ума забота. Что я делал, что я делал... Пойду, со сторожем потолкую, не все же со всякой рванью малолетней трепаться да рассусоливать.
   Мальчик неотрывно смотрел ему вслед; угрюмый огонь в глазах, за душой - ничего: ни в прошлом, ни в настоящем.
   4.
   Я пробрался в спальню принцессы незамеченным. Сомнению не было места: я умею стать тенью человека, вообразившего, что он стал моей, но в итоге гоняющегося за зыбким призраком себя самого. В самый яркий час дня я умею найти кромешный мрак и нырнуть в него, подобно рыбе, что уходит в неизмеримую глубину омута. Мои преследователи пытаются отыскать меня по звуку моих шагов, но неизменно натыкаются друг на друга. Мне доступны самые укромные углы этого мира; все, что сумел накопить старый маразматик за тысячи лет своей благостной дремы, рано или поздно становится моим, все его сокровища и позор, часы отдыха и бремя существования, золото, картины, тонкие ткани, запахи сена, предчувствия грозы, женские слезы, жемчужные дожди и мертвая стынь, - все становится моим, ибо всякая вещь на свете должна иметь владельца, так почему бы мне не быть им? Вот и спальню этой хрупкой девочки я бы с удовольствием забрал, так много здесь красивых предметов: старинные вазы, увядающие цветы, бархатные кушетки, шелковые подушки, пыльная бахрома одиноких лет, печальные зеркала, в одном из которых отразился я, возник внезапно и театрально, и она перестала расчесывать свои густые черные волосы, медленно опустила руку, положила гребень, но не обернулась, ловила взгляд моих зеркальных глаз, хотела проникнуть в суть отражения, понять мои ненасытные желания, разделить со мной хоть одну неутолимую страсть. И она спросила у зеркала: "Кто ты? И что за дело у тебя в моих покоях?" Отражению не следовало говорить с ней, это нарушило бы положенный от века порядок, это противоречило моим собственным планам и условиям договора. Но стоило ей поймать взгляд моих зеркальных глаз, и мои ноги (по эту сторону зеркала) вросли в немыслимые сплетения ковра, и золотая нить превратилась в золотую цепь, и воздух стал туманом, и не было сил сдвинуться с места, и не было смысла отводить глаза. "Ведь это может и наскучить мне, в конце концов. Я не люблю тишины. Лучше я позову стражу, пусть ее крики прогонят тишину из комнаты". Но нет, тоненькая девочка не могла отпустить меня так просто, ведь любопытство уже прокралось в нее, и любопытство связало ее так крепко, как не смогла бы и самая прочная веревка. Я стоял и уговаривал себя: "Что же ты? Тебе всего-то нужно сейчас оглушить ее, связать, сунуть в рот кляп, закинуть на плечо, дотащить до лошади, а потом скакать - быстрее, прочь от проклятых зеркал, прочь из этой комнаты тысячи бесов, обгоняя ветер, рассвет, собственную тень - доставить по назначению и получить то, что причитается мне за проделанную работу, а причитается немало, ибо неблагодарное это занятие - красть людей, вытаптывать ухоженные поля их жизней. Только шаг, только шажок вперед, только протянуть руку, только посмотреть в другую сторону, только выйти победителем, как всегда выходишь, ведь ничего не стоит одолеть эту маленькую бледную девочку, в которой столько нечеловеческой силы... Прощайте, моя госпожа знаменитая, сколько видело небо мертвых глаз, все - Ваши жертвы, Ваша милость, такая малость - умереть за Вас..." А ее терпение иссякало, и море ее спокойствия начинало волноваться, ведь я высился посреди роскошно обставленной комнаты, подобно башне, что вот-вот рухнет, я дрожал, подобно стреле, что вот-вот сорвется с тетивы, я весь был - хаос, я весь был - угроза, она прочитала это в моих зеркальных глазах и поняла, насколько я опасен, но кто бы спас ее в тот миг от ее собственных мыслей? Хрупкая моя девочка, сердце мое, владычица моей смерти, госпожа в белых одеждах, почему ты не захотела спасти меня?
   Ей стоило сказать: "Стой", и я остановился, стоило подняться и повернуться ко мне настоящему, и жизнь, к которой я привык и которую считал достойной проживания, превратилась в пустую тянучку дней. "Вот так. Очень хорошо. Теперь можешь притвориться, что ты вежливый и благовоспитанный молодой человек, и назвать свое имя". Чей это был голос, кто посмел заговорить с ней, кто не побоялся осквернить воздух, окружавший ее, кто взбаламутил своим присутствием мирные воды ее существования? "Меня зовут Махмуд, госпожа". "Я приняла это к сведению, хоть ты мне совершенно неинтересен. Оцени мою учтивость. Жду ответной любезности: что же все-таки тебе здесь понадобилось?" "Ты, госпожа". "Как скучно. Я нужна всякому, кто приходит в этот дворец. Разве что обычно нуждающиеся во мне не вламываются в мою спальню глухой ночью. Но что-то должно меняться, пожалуй, ты прав". "За тебя дали хорошую цену, госпожа". Принцессу это не удивило, и выражение скуки не ушло из ее глаз. "Ну что ж, и этого можно было ожидать. Хотя, признаться, я думала, что ты еще один жених. Впрочем, это лишь мое тщеславие или страх. С недавних пор я воображаю, что каждый мужчина на наших землях до самого океана хочет на мне жениться". "Я хочу". Едва вымолвив это, я проклял себя, но кто из людей способен повелевать дождями или останавливать рост волос? Ты не изменилась в лице, тебе были безразличны мои слова, только моя угрюмая решимость и, может, запах пустыни, который я принес с собой из неведомого тебе мира, заставили тебя молчать чуть дольше и вглядываться в глубину омута, которым я был, чуть внимательнее. "В самом деле? И ты знаешь, что для этого требуется?" "Нет, госпожа". "Странно, я думала, в этой стране не осталось даже лисьей норы, в которой бы не знали о моих условиях. Ну, раз так... Все проще простого. Приведешь мне лучшую кобылу из конюшен соседнего султана, выйду за тебя замуж". Вдруг она широко зевнула и потянулась. А я уже прикипел к тебе, принцесса, но все еще думал, что это пройдет, что власть твоя надо мной неустойчива и иллюзорна, что вот сейчас я достану, наконец, веревку, и вернусь к моим заказчикам, и, ухватив свою душу за шиворот, верну ее на место, и вспомню, кем мне суждено быть. Но мое подлое отражение уже стояло на коленях, а я лишь начал опускаться на пол, мой бессердечный зеркальный брат уже открыл рот, чтобы нести околесицу и давать какие-то бессвязные обещания, а я не успел даже собраться с мыслями; все эти фразы толкались в моем мозгу, им было тесно, они не помещались на языке и выскакивали из меня в оборванном и нелицеприятном виде, но ты не вслушивалась, просто стояла и смотрела на меня сверху вниз расширившимися глазами, и что-то сломалось в тебе, по какой-то из колонн, поддерживавших стройное здание твоей неприступности и надменности, пошла глубокая трещина, и вся конструкция оказалась шаткой, плохо сбалансированной, и ты упала рядом со мной, и глаза твои засияли, как звезды.
   (А я говорил: маленькая лучезарная девочка, последняя моя боль и надежда, моя белоликая госпожа, как прекрасна ты в этих печальных зеркалах. Ты потерялась в переплетении одинаковых коридоров, а я могу спасти тебя, я знаю, где заканчиваются зеркальные пути, я в силах распознать обман, потому что я сам нечист на руку. Если ты хочешь сыграть со мной, что ж, давай сыграем. Если ты хочешь, чтобы я привел кобылу под твой балкон, я согласен, хоть целый табун кобыл я приведу тебе, только смотри на меня, только не отнимай у меня своего сияния, ты держишь мою смерть на своей маленькой ладони, тоненькая моя девочка, душа моя. Как устала ты, принцесса, от всех этих взглядов, которые лениво скользят по тебе, как по роскошному ковру, выставленному на продажу, как устала ты быть бесценным экспонатом в музее власти твоего отца! Кто услышит твою жалобу, кто избавит тебя от этой муки, кто принесет тебе облегчение, от кого веет прохладой в раскаленной ночи? Слушай меня, девочка моя, проникайся, плачь).
   А ты встала на колени (так же, как я) и слушала меня (так, как я просил), и в твоих глазах плясала радость, а в твоем сердце расцветало ликование, потому что от меня пахло пустыней, а ветры пустыни делают человека шальным и пьяным, ветры пустыни приказывают человеку радоваться и ликовать, ветры пустыни говорят человеку, что в его будущем нет места сожалению. Я не помню, принцесса, что ты отвечала мне. Нельзя запоминать слова, которые поглотило молчание, нельзя знать о желаниях, которые не сбылись.
   Дальше я помню, как скакал по безлюдной земле, как мой конь шатался подо мной, как я шел вдоль бесконечной белой стены и думал, за что же можно уцепиться, как же можно защититься, как сбросить с себя цепи этого золотого наваждения; но и чудовищная моя гордыня все росла во мне, ведь это я, я украду кобылу, которую невозможно украсть, я - человек, к чьим ногам брошены самые лучшие вещи мира. Звезды освещали мне дорогу тоскливым бледным светом, ветры пустыни успели заворожить и меня, я ступал по уснувшему песку и представлял, как вернусь к тебе, ведя под уздцы кобылу, которой равных не сыскать, и твои глаза потемнеют, потеряют свои зеркальные свойства, ты засмеешься и вернешь мне право владения собственной смертью. Но так не случилось, принцесса, так не могло случиться.
   Случилось столкновение с тем человеком. Я уже крался по ровному земляному полу конюшни, уже сжимал рукоять кинжала на случай, если нагрянет стража (хотя никто не вырастал передо мною из сумрака, тишина разлилась в ночи), когда тот высокий человек окликнул меня, голос его вынырнул из него, потому что и он был омутом, и его лица было не различить в темноте. "Ты кобылу красть пришел?" Я застыл на месте, решение долго не приходило ко мне, и он успел еще произнести насмешливо: "Ах ты...негодяй", но в ту же секунду оказался прижат к дверце ближайшего стойла, и я приставил кинжал к его горлу. Лошадь внутри метнулась к стене, забила копытами. "Спокойно, - выдавил он, - эта животинка пуглива, как твоя совесть. Некоторые уверяют, что лучше кобылы на всем белом свете не сыскать, но они глупцы, не разбираются в том, о чем судачат". Я навалился на него всем телом, пробормотал: "Это - она?" "Она, она, добрый человек. Кому и быть, как не ей. Да ты глаз-то не жалей, посмотри как следует". Я бросил быстрый взгляд на кобылу. Мой пленник не врал. "Ты тут сторож?" "Да как тебе объяснить... Считается, что я сторож своему народу, но слыхал я недавно, шепоток проходил, будто сторож из меня никудышный". "Правду говорят. Лошадь я заберу, а тебя, вероятно, придется убить". "Сделай милость. Слушай, пока еще не убил, можно вопрос: а она тебе зачем?" "Много будешь знать..." "А, понял, понял. Это все из-за прекрасных глаз той девочки, соседа моего дочки? Это той особы, которая душу из тебя вытянет да косточки выплюнет? И такой шепоток слыхал". "А не слишком ли у тебя уши большие, дед?" "И не говори. Сам мучаюсь. Уж который год голоса слышу. И огонь гудит. Люди кричат в огне. У тебя ничего такого не бывает?" "Заткнись". "Молчу, молчу. И что моя лошадка покоя никому не дает? С цепи вы сорвались, что ли? Молодые да ранние... Кобыла как кобыла. Четыре ноги, грива и хвост. И принцесса твоя - мясо, кости, кожа. Чего в нее влюбляться?" "Заткнись!" "Да не переживай ты так. Бери себе эту кобылу. Мне она даром не нужна. А потом и девицу прихватишь". И тут он рассмеялся: звук его смеха раскатился по всем углам, добрался до потолка и спугнул парочку бесов, дремавшую на потолочной балке. "Скажи мне...вот что: ты и вправду хочешь взять в жены девушку, которая толкает тебя на преступления во имя какой-то там великой любви? И правда думаешь, что это дельная затея? Ты напоминаешь мне кое-кого. Жил как-то человек, который верил, что жить можно задарма, землю засевать пожарами, лошадей поить кровью. Только недолго жил-то. Раз - и скопытился. Я теперь за него". "Что ты несешь?" "Что подобрал, то и несу. За что купил, за то и продаю. Кобылу-то берешь?" "Дед, ты что, совсем из ума выжил?" "Давным-давно. Ладно, у меня тут работы по горло...игрушку-то свою спрячь, кстати говоря...сам понимаешь, казнить, миловать, туда-сюда, так что вали уже, любезный, дай мне хоть помереть как человеку. Выспаться-то мне уже никогда не светит, но хоть так". Я хотел сказать ему, принцесса...нет, ничего.
   Что было потом, я, признаться, не запомнил. Перед глазами у меня все время что-то плясало, какое-то противное, мелкое, пакостное, смутная мысль, и, кажется, мы еще раз говорили с тобой, но, убей меня, принцесса, вспомнить не могу. Я знаю, что хотел увезти тебя так далеко, чтобы забыли искать, но что же помешало мне? Что произошло, мое сердце, почему моя смерть не вернулась ко мне, почему я до сих пор отражаюсь в твоих глазах, словно ты смотришь сквозь меня и не видишь, не видишь меня, живого, ведь я здесь, девочка моя, посмотри, посмотри на меня...
   Что я хотел получить? Счастье? Оно у меня было. Звенеть крышами, говорить с луной, холодная тень мечется по опустевшим улицам - разве снилось мне другое счастье? Почему я чувствовал себя жалким, никчемным и разбитым? Потому что сделка не состоялась? Чушь и блажь. Я обманул стольких людей, я и шайтана мог обмануть, так откуда же пришло ощущение страшного удара, что раздробил мне кости, раздавил глаза и обратил внутренности в кашу? Откуда взялась эта тяжесть? Как мне жить с ней под одним небом? Ответь мне, госпожа.
   Я помню ощущение неимоверной усталости, кобыла часто останавливалась и тянулась к траве, наверняка она была измотана, как и я, но каждый раз что-то словно толкало ее вперед, и она продолжала идти. Я не мог тратить силы на то, чтобы управлять ее движением, и она брела по бездорожью, предоставленная самой себе. Остановилась она на краю большого поля, засеянного рожью. Большого...? Оно раскидывалось во все стороны, насколько хватало глаз, оно стремилось к ночному небу, усыпанному звездами, оно распахивалось навстречу ветру, гулявшему по этим невообразимым просторам.
   А я потерял власть над тобой, госпожа, ты забрала у меня все, что мне когда-либо было нужно, и моя смерть украшает сейчас твою спальню.
   Что-то просвистело во влажном воздухе; кобыла взбрыкнула и понеслась прямо в шепчущие объятия ржи. Я крепче схватил поводья, но она словно взбесилась: она не слушалась меня, в какую бы сторону я ни тянул; и я совсем потерял способность соображать, земля и небо слились, мир перестал быть скоплением вещей, он ужаснул меня своей нераздельностью и бесхозностью, звезды завертелись в кошмарной пляске, и я привстал на стременах и принялся нахлестывать замученную лошадь. Она помчалась еще быстрее, и это было моим спасением, моим оправданием, моим побегом, но я не мог убежать от тебя, госпожа, не мог спастись от твоих печальных зеркал, ты стала рожью, и небом, и кобылой, и я не мог понять, что это теплое у меня на лице, а потом я бросил поводья.
   5.
   Однажды в конюшню заглянул высокий человек, повертел головой в разные стороны, нацелился на стойло, в котором Мухаммад пытался помыть лучшую султанову кобылу, и подошел понаблюдать за процессом. Сперва Мухаммад не обратил на него внимания, но проходили минуты, а незнакомец стоял и смотрел все так же пристально, изучающе. Мальчик занервничал, заторопился, движения его утратили точность, и вскоре он опрокинул на себя ведро с водой. Пришелец нагло и вызывающе рассмеялся. Мухаммада взяла обида.
   - Чего уставился? - зло крикнул он.
   Конюшню мгновенно затопило тишиной: прекратилась беготня по узкому проходу между стойлами, порвались нити негромких разговоров, всякий звук пропал из воздуха, все взгляды устремились на высокого мужчину, в удивлении поднявшего брови. Только лошади не проявили никакого интереса к произошедшему.
   - Уже и посмотреть на тебя нельзя?
   Люди, застывшие на месте, вспомнили о том, что у них множество срочных дел, и заметались по конюшне с удвоенной энергией.
   - А чего высматриваешь? Я что, заморская диковина, чтобы на меня глазеть?
   - Ох, прости, - широко улыбнулся незнакомец, - я не подумал, что ты будешь так переживать из-за чужого взгляда. Как назвали тебя родители, мальчик?
   - А тебе что за печаль? - огрызнулся Мухаммад, подбирая ведро. - Шел бы ты...чуть лошадь из-за тебя не окатил...
   - Ты полагаешь, она бы этого не пережила и издохла?
   - Шутник шайтанов.
   - Некоторые полагают, я с ними в родстве. Про меня постоянно какие-нибудь шепотки проносятся.
   - Может, тебе только так кажется. Люди постоянно шепчут.
   - Какой же ты мудрый мальчик, не называющий своего имени.
   - Мухаммад.
   - Что ж, имя как имя. А давно ты здесь работаешь, Мухаммад?
   - Лет с восьми.
   - А нравится тебе здесь, Мухаммад?
   - Да что ты прицепился ко мне! - взвыл конюший. - Вон сколько народу без толку шляется, пойди, их повыспрашивай!
   - Они неинтересные. А ты так-таки делом занят?
   - Да уж побольше, чем некоторые.
   - Неплохой ты человек, видать, - сообщил незнакомец. - Только неплохие люди могут так со мной разговаривать. Остальные испорчены. В них поселилась тревога, в них беспокойство пустило корни, они упорно ищут богатства вне себя. Но ты ведь не такой?
   Мухаммад взглядом спросил у кобылы, знает ли она, с какого дерева свалился этот человек. Лошадь его взгляд проигнорировала.
   - Многие почему-то полагают, - как ни в чем не бывало продолжал мужчина, - что если передо мной ходить на задних лапках, я внезапно возжелаю обеспечить их, их семьи и их потомков до седьмого колена. Как думаешь, есть у меня такое желание?
   - Я вообще про тебя не думаю.
   - И правильно делаешь. Вредно слишком много думать о других. Не привязывайся ни к чему - вот и вся твоя жалкая свобода. Не думай о других - вот и все твое ограниченное счастье. Так?
   - Не знаю, - протянул Мухаммад. Все сказанное он пропустил мимо ушей, так как был слишком занят выдиранием колтуна из лошадиной гривы.
   - Верно! Верно мыслишь! Нельзя утверждать: вот этот (и никакой другой!) образ жизни является правильным. Нельзя отрицать разнообразие, созданное Аллахом, невозможно свести людей к общему знаменателю. И как ты додумался до всего этого в столь раннем возрасте, Мухаммад?
   - Ммм...
   - Я счастлив тем, что в моей конюшне работает такой славный мальчик, как ты. Как я могу наградить тебя?
   - Свали.
   Незнакомец замолчал, с минуту вглядывался в Мухаммада, после чего повернулся и зашагал прочь. Мальчик не удержался и покрутил пальцем у виска. Потом-то ему объяснили, что тем утром он вел беседу с султаном.
   (Я не сбегал. Нет. Я просто сидел там, на краю обрыва, и ждал. Они придут - и все решится само собой. Они знают, что делать. Они могут сказать, что я убийца, могут послать меня на казнь, могут простить меня или вышвырнуть на улицу, лишить работы и куска хлеба, в любом случае, им лучше знать, как поступить со мной. А я боюсь. Я жалкий, ничтожный трус, и я не знаю, что мне делать со своей жизнью. Пусть решают за меня. Нет у меня никакой гордости - и никогда не было. Почему утром они не нашли меня на краю обрыва? Понятия не имею. До сих пор не имею ни малейшего понятия).
   С султаном Мухаммад беседовал два раза в жизни. Правда, второй раз можно назвать беседой только с большой натяжкой. На закате того дня конюший почувствовал, что непрерывная работа вымотала его больше, чем обычно, и решил устроиться на ночлег в единственном пустом стойле, находившемся ближе к выходу.
   (А снился мне, как сейчас помню, кинжал. Маленький такой кинжал с изумрудом в рукоятке, который я украл из спальни отца. Мне кажется, я не понимал, что творю. Просто он был таким красивым, и мне хотелось спрятать эту красоту, хотелось, чтобы я один мог любоваться этим камнем, хотелось спасти его, потому что жадный мир тянулся к нему, жадному миру непременно надо было окружить этот камень другими предметами, поместить его в условия изменяющегося времени, распространить над ним власть своих законов, а мне хотелось сотворить царство пустоты. Отец избил меня и выгнал из дому, и вот тогда меня подобрал смотритель дворцовой конюшни).
   Мальчика разбудил глухой перестук копыт. Все ближе, ближе, совсем рядом, с грохотом посыпались с полок котлы на адской кухне, Аллах посмеялся над своими малыми детками, Мухаммад с трудом поднял тяжелые веки и вскрикнул, потому что кто-то больно вцепился ему в плечо, кто-то проорал ему в самое ухо:
   - Живо за ним!
   - Да как же...
   - Молча!
   Больше султан с Мухаммадом никогда не говорил, потому что с того момента им так и не довелось встретиться.
   (И я следил за ним. Это было легко, потому что он и не думал прятаться, не знаю, почему. За ним должна была гнаться сотня стражников, но, кроме меня, никто не шел по его следу. Его должны были вздернуть на виселице или четвертовать, но он познакомился с другой смертью. Его вообще не должно было быть, и иногда я боюсь, что он мне всего-навсего приснился, но тогда и меня не должно быть, а я ведь существую. Кажется).
   А еще потом нерадивый конюший упустил конокрада из виду, и все потому, что очень уж ему хотелось спать, а во сне он видел смотрителя, которого одним благодатным весенним вечером злостно подпоили.
   (Он появился не пойми откуда, только что не было его, и я пытался задремать, и вот, пожалуйста, пополз по комнате мерзкий запах вина, а смотритель перешагнул через порог, а я натянул на голову лоскутки, которыми укрывался, но это не помогло, потому что смотритель был из тех людей, что видят тебя насквозь, и он знал, что я притворяюсь. Он упал на пол рядом с моей подстилкой и начал бормотать что-то, сначала я не мог разобрать ни слова, а потом ухо притерпелось к его невнятной речи и стало различать отдельные фразы, а потом подключился мозг и донес до меня смысл его тирады. Там было что-то про то, что надо уметь любить, надо учиться любить, но никто не хочет учиться. Все думают, что любовь - это как рожь, которую продают за полцены, но вот задуматься о том, как росла эта рожь, под какими ветрами шелестела, кто ухаживал за землей, мы не в состоянии, на это уже не хватает слабого нашего умишка. А ведь по-настоящему жив лишь тот, кто любит - не единственного человека рядом с собой, но также и себя, и свою жизнь, и мысли в своей голове, и людей на своем пути. Солнце выходит на небо не для одного человека, у Аллаха нет избранных, каждый дорог провидению, и мир - не совокупность вещей, но их слитность. А мы этого не понимаем. Каждый полоумный кретин хочет заграбастать солнце в свое безраздельное владение и недоумевает, как же так, почему же не получается. Всякому мнится, что любовь - оболочка, а не суть, поэтому мы и получаем подарочную упаковку вместо подарка. Впрочем, ты можешь меня и не слушать, потому что я так наклюкался...и вряд ли могу сообщить тебе хоть что-то, достойное внимания. Спи, братец. Завтра начнешь работать в конюшне).
   Мухаммад ни слова из этой речи не понял, глаза у него слипались, звуки сливались в ровный гул, картинка мира теряла резкость, а когда он снова проснулся, смотритель куда-то исчез, перед ним простиралось огромное поле ржи (колосья шелестели под ночным ветром). Было холодно, но ужасно хотелось спать дальше, и мальчик, опасаясь уснуть на мерзлой земле, начал шарить руками вокруг себя, а, нащупав небольшой камешек, швырнул его в наступавшую тьму. Эти простые действия уводили Мухаммада все дальше от гибельного сна, и он продолжал кидать камни в темноту пространства, как вдруг из темноты пространства возникло нечто еще более темное, и камешек Мухаммада угодил прямо в этот плотный мрак.
   (Я не знал. Я не мог и предположить, что в той одинокой ночи есть еще кто-то. Впереди меня стебли с тихим треском ложились под копыта кобылы, не имевшей себе равных, позади кобылы, не имевшей себе равных, мчался я по сломанным стеблям. Я бежал долго, сменялись фазы луны, мои внуки успели состариться и умереть, а я все бежал по проклятому полю, а оно все не кончалось. Потом я шагал по проклятому полю, стиснув зубы, а мелкий дождь противной моросью касался моего разгоряченного тела, а поле все не кончалось. Потом я дошагал дотуда, где кончились и поле, и земля под ногами, и там обнаружил кобылу, которая спокойно стояла на месте, и не было седока на ее спине. Я подобрался к ней, обхватил рукой ее шею, но мои колени подогнулись, пальцы заскользили по гладкой шерсти, я рухнул на мокрую траву, чувствуя, как в животе разливается тягучий холод. Я хотел свесить голову вниз и проверить, что там, внизу, но потом понял, что это бессмысленно. Я знал, что там, внизу. Далекая, далекая земля).
   Нет, царские стражники не застали Мухаммада на краю того обрыва, он не остался сидеть около присмиревшей кобылы в ожидании своей участи, хотя, видит Аллах, он хотел остаться, хотел принять наказание, хотел ощутить бремя вины. Так же было, когда он повстречал смотрителя: весь зареванный, у городской стены, утративший землю под ногами и крышу над головой. "Чего ревешь? Хорош реветь. Оторвись от стены, она тебе не мать родная. Так, отлично. Ты чего здесь забыл?" "Меня выгнали..." "Из дома выгнали? Ну, это со всеми происходит, просто с тобой чуть раньше случилось. Да не реви ты! Вот ведь малолетняя сопливая идиотина. За что хоть погнали-то?" "Я кинжал у отца стянул". "Ого! Ну, ты так больше не делай, и все будет в порядке. И кончай плакаться-то. Пошли. Я тебе лошадку покажу". "Живую?" "Нет, выдуманную. Но красииивую. И сказку про нее расскажу. Пошли давай".
   (Нет. Меня они на краю обрыва не нашли).
   6.
   Это я. Я блуждаю по тяжелой ржи, пальцы тянутся к колосьям, ноги мнут золотые стебли, а они клонятся наземь и лежат на земле неподвижные, сломленные. Впрочем, стойте, нет...верхушки колышутся под ветром, желтый цвет грязноватого оттенка становится солнечным блеском, рожь сияет и тянется вверх, к пасмурному небу. Я бреду, а рожь возносит свои стебли все выше, разгорается все ярче. Я падаю на колени, а она шумит и поет где-то надо мной, и ветер - быстрый, свирепый. Я поднимаю голову - в высоком небе отблески ржи. Так когда-то (глубокой ночью, в густом мраке) продирался через ледяной воздух всадник, нахлестывал в отчаянии тонконогую кобылу. К тому времени она уже обезумела от боли и бешеной скачки, не разбирала, куда несется. Рожь стонала, во все стороны разбрызгивались зерна, луна в страхе покинула небо. Всадник плакал, сам не замечая этого, а может, ветер слишком сильно бил в лицо, злой и морозный ветер (дышать невозможно - сил нет вдохнуть тугую колючую влагу). Взмыленная лошадь, храпя, уносила всадника все дальше, прокладывала широкий след во ржи, вытаптывала спелые колосья, разрывала грудью тьму и мороз. Большой человек в седле бросил поводья, нагнулся к крутой лошадиной шее и обнял ее, пряча лицо в черной спутанной гриве. Его тоже потом не нашли на краю обрыва.
   Но я нашел тебя. Ты спрятался за этой вереницей слов, но я сумел отыскать тебя. Ты затерялся в этом море ржи, которое не переплыть, не перейти, не перелететь, потому что весь мир в какой-то момент становится катящимися под ветром спелыми солнечными волнами, но я старался, и мои старания были вознаграждены.
   Когда-то я был ребенком, и моим чувствам был доступен покой ясных дней, которые пахли свежескошенной травой; теперь эти дни мелькают перед глазами, как если бы я качался на качелях. Ты ведь тоже хотел вернуть тот неповторимый покой. Жизнь, которая самодостаточна. Жизнь, которая не нуждается в оправданиях. Жизнь, которой незнакомо понятие материальной пользы. Время, делающее тебя человеком. То, что невозможно украсть.
   ***
   Золотятся ржи потоки,
   Серебрятся неба складки.
   Спи, мой мальчик черноокий,
   Сны ночной порою сладки.
  
   Ветер нам расставил сети,
   Ветер в поле колобродит.
   Он нас бьет больнее плети,
   Он нас к пропасти подводит.
  
   Наше счастье затерялось,
   Наше счастье нелюдимо.
   Нам бы продержаться малость
   И остаться - невредимым.
  
   Темной ночью всадник мчится,
   Темной ночью всадник плачет,
   Если это небылица,
   Нету в мире правды, значит.
  
   Это просто наврала я!
   Как всегда, конец счастливый.
   Лошадь - на краю. Я знаю.
   Мертвый всадник - под обрывом.
  
   СЕНТЯБРЬ
   ПЕСНЯ СМЕРТИ
   Думаю, нет смысла спорить о том, есть ли в поре детства особое очарование; да, нет, почему; зависимость от грубых условий жизни, образы, навечно застрявшие в голове, запах снега, тьмы, неизвестности. Начало этому положено, когда маленькая девочка просыпается посреди ночи с внезапным болезненным ощущением, что мир размыкается, впуская в себя больше людей, пространства и мыслей, чем это по силам одному испуганному ребенку. За окном тихо шелестят деревья, и равномерное покачивание ветвей заставляет пятна лунного света плясать по потолку, каждую секунду изменяя очертания черно-белых континентов. Шкаф в дальнем углу комнаты и стол со стулом (днем маскируются под потертую мебель) уже приняли свое истинное обличье ночных монстров, но по каким-то причинам решили подождать с нападением и застыли на привычных местах (чудятся мне скрипы, осторожное движение в темноте).
   Милое дело: грудь сдавливает от необычайности происходящего, но что такого уж праздничного в приоткрытом окне, чуть колышущихся занавесках, мерном тиканье часов? Ничего не изменилось, все идет по-старому, заведенным, неумолимым порядком. Все равно утром придется встать с кровати, плестись в ванную и долго продирать глаза перед зеркалом, хотя никто и не будит в несусветную рань - лето, каникулы, вечность. Вечность кончится, и все равно осенью придется просыпаться с чувством обреченности, словно подрезаны крылья, словно песня схвачена за горло.
   Тебе не удастся избежать перемен, поскольку и шкаф - не шкаф, и луна - не луна, и чем дальше, тем любопытственнее, и всякое твое деяние, принцесса, обретает отныне двойной смысл.
   ***
   Предположим, я пишу роман от лица смерти. Нет, слишком глупо. Как мы знаем, смерть в долгие разговоры не пускается, а просто подходит, заглядывает в глаза...или перевозит через реку...или подбирает с поля боя и несет в Вальгаллу, а шорох крыльев скребет в ушах и доводит усталую душу до одурения...или заявляется к тебе посредник в аккуратном деловом костюме и ставит в известность, что если кому-то понадобится срочно тебя вызвать, этот кто-то потерпит неудачу, потому что ты обречен оставаться вне зоны действия сети навечно. Смерть вообще нельзя одушевить, очеловечить, олицетворить, персонифицировать -- в любом случае, мы будем вести речь либо о курьерах, либо о символах, либо о наших страхах, но никогда о ней самой. На границе ее царства наши войска вынуждены были отступить, и мой отец скончался, не покорив даже крохотное соседнее королевство, не то что весь мир. Очередная несостоявшаяся битва при Херонее, разочарованный скулеж истории. Впрочем, это не столь важно, ведь я в ту пору спала. Кто же вздохнул свободнее? Ах да, правил Георгий, а травил моего родителя Афанасий, нет, кто-то из его подручных. На самом деле, я не уверена, что Георгий вздыхал, скорее, нетерпеливо кивнул гонцу и устремился дальше по коридору, всем телом раздвигая воздушные заслоны. Походка досталась Георгию от отца, который тоже считал, что жизнь надо проводить в борьбе. Мятежному королю постоянно подворачивался шанс помериться с кем-нибудь силами, в полном соответствии с его взглядами. В конце концов, он ушел бороться с морозной зимней ночью, и на сей раз противник оказался ему не по зубам. Кажется, я испытывала симпатию к этому человеку -- давно, давно. Но мой сон был подобен смерти, и я ничего не могла взять с собой, засыпая, тем более, такую неудобную вещь, как чувства; не хватало, чтобы они изорвались в дороге или попали на дно сумки и были раздавлены. Надеюсь, по крайней мере, кости его покоятся с миром: с этой точки зрения, пожалуй, хорошо, что он умер в глуши.
   Как-то я непростительно отвлеклась. Итак, я не могу вывести смерть в качестве персонажа моего романа.
   Я могу произнести пустую звучную фразу о смерти.
   Но поможет ли это утолить мою скорбь, мою боль, мою тоску, которые остаются мне в наследство?
   Возлюбленный мой, кто дал тебе право поступить со мной так? Я бы хотела не разбивать стекла, я бы по песчинкам собрала истраченное тобой время, лишь бы снова увидеть тебя; я бы каждый день наводила чистоту в твоем огромном уродливом замке, а ты лез бы не в свое дело, учил бы меня, как нужно правильно выжимать тряпку (это же одна из твоих обязанностей - знать все на свете?), а я бы цокала языком и отгоняла тебя от ведра с водой. Мне было страшно и неуютно, я не радовалась твоему гостеприимству, из ночи в ночь я ожидала убийц, подосланных твоим братом, твоими министрами, твоими советчиками-доброхотами, ночь за ночью я ждала рыжего человека с пустыми глазами. А когда наступало утро, на пороге стоял ты; и небрежным светским тоном ты осведомлялся, как я изволила почивать. Это было ужасно, знаешь ли. Но я улыбалась, потому что сердце мое пело, стоило тебе появиться на пороге. Я желала мира, я желала спокойного сна, и думала, что обрету их, когда ты оставишь меня. А теперь, после того, как мое желание сбылось, я уверена, что вытерпела бы все твои самодовольные поучения, ехидные замечания и грустные взгляды. Я чувствую, что мое сердце бьется недостаточно быстро, чтобы я могла выжить в пустоте твоего отсутствия. Оно будто замедлилось, будто подстраивает ритм своего биения под останавливающееся время, и под закрытыми веками я вижу, как люди, спешившие по неизвестно куда ведущим, извилистым галереям дворца, мгновенно застывают в неудобных позах, словно услышав беззвучную команду: "Море, замри!" На полпути к закату остановилось солнце, грозовые тучи замерли, не закрыв и половины неба, капли дождя зависли в воздухе, не долетев до земли, весна в раздумьях (приходить... не приходить...), принц, как водится, в печали, и именно поэтому сложный организм дворцовой жизни ощущает легкое недомогание, ведь все вертится около принца, повороты сюжета зависят от его мыслей и действий (мне пришлось бы нелегко, вздумай я упрямиться и писать от лица смерти, а с вашей семейкой сложностей не возникнет). Принца оставили без подсказки, без помощи, и он растерян, сердит и печален. Совсем как я.
   ***
   Король умирает долго, хрипло, беспощадно.
   Верховный канцлер тихо закрывает за собой дверь и вступает в бесконечную путаницу переходов, покоев и холодных гулких залов. В его сознании мелькает мысль о том, что дворец слишком велик для людей, он дергается и ускоряет шаг. Он идет подпрыгивая, чуть ли не подлетая на ходу, края мантии взвивают пыль с пола, да тут месяц не подметали, однако. Канцлер заворачивает за углы, наклоняясь всем корпусом, его сапоги высекают из камня бледные искры, воздух вокруг него теряет прозрачность, превращаясь в липкую сумеречную жижу.
   За оконными переплетами пролетают кусочки безмолвной центральной площади, город подобрался, втянул когти улиц, прикрыл глаза-фонари; и ждет. Долгие годы приучили его дожидаться логического конца уравнения, твердого вывода из вышесказанного, катастрофы, уничтожающей противоречия в последовательности вдохов и выдохов. Например, утро уже успело испустить последний вздох. Но по-прежнему: ни души за окном, ни ослика, впряженного в убогую повозку, ни спешащего невесть куда всадника, ни оборванного бродячего торговца, только черные флаги полощутся на ветру. Город нахмурен, мрачен, зловещ, бесчеловечен.
   Миновав последний зал (скучный, сонный, громадный), верховный канцлер оказывается перед маленькой дверью, стучится и, не получив ответа, входит в комнатушку, где принц надеется спрятаться от смерти, совершающей ознакомительную прогулку по дворцу. Голубоглазый сутулящийся мальчик стоит у окна, барабанит пальцами по стеклу.
   - Какой-то бесконечный дождь сегодня, - бросает он за спину.
   Канцлер подбирает:
   - Ваше высочество, вероятно, хотели заметить, что в этом году весна...
   - Мое высочество, - замечает принц, - весьма наблюдательно. Суть не в этом. Мое высочество хочет узнать у досточтимого канцлера...да, да, канцлер, я хочу узнать о здоровье от...короля. О здоровье короля. А еще мое высочество хочет, наконец, добиться личной встречи. Мое высочество недоумевает, как может случиться такое, что король отказывается видеть своего...как бы...наследника.
   Канцлер стелет мягко, переламываясь в поклоне:
   - Мой принц, боюсь, что все еще не могу обрадовать вас, хотя, поверьте, испытываю непреодолимое стремление и делаю все, что в скромных моих силах, использую все свои, так сказать, возможности, чтобы склонить его величество на вашу сторону и упросить его выслушать вас...но он категорически и необъяснимо пресекает всякую мою попытку, обрывает на полуслове, едва я упомяну вас в разговоре, и до сих пор ни малейшего желания...если можно так выразиться...вы так точно это обозначили, мой принц, да, ни малейшего желания устроить личную встречу.
   Принц думает: когда это ты говоришь с отцом, лицемерная скотина? Весь дворец содрогается от его предсмертного хрипа, а ты тут разливаешься соловьем и уверяешь меня в том, что он сохранил ясное сознание. Вранье. Ложь. Иллюзия. Мучаешься, не можешь вспомнить, какое же это было дерево, потому что они так похожи - то, что за оградой, и то, что внутри ограды - они переплели свои ветви, и тебе вовек теперь не узнать, где же, а этот подлец нарезает вокруг тебя круги, увлекает в свою карманную преисподнюю, не пускает к отцу и считает, что полностью завладел тобой. Это мы еще посмотрим.
   - Канцлер, - говорит принц, - скажите, а зачем вы мне кланяетесь, если я все равно спиной к вам стою?
   Канцлер разгибается, одергивает мантию и отвечает:
   - Вы же видите мое отражение в стекле. Поклон -- это знак уважения и повиновения. Ваше высочество.
   Принц недоволен, но канцлеру незачем это понимать.
   - То есть, хотите сказать, что ваше уважение ко мне настолько глубоко, что вы просто не можете его не выразить в моем присутствии? Я должен чувствовать себя крайне польщенным.
   - Но...не чувствуете?
   - Ах, канцлер, не держите на меня зла. Я в последнее время совсем ничего не чувствую, не то что...
   - Это огорчительно, мой принц. Вам не следует так падать духом. Все образуется.
   - Все не образуется из ничего. Это даже малым детям известно. В любом случае, вы это осознать неспособны. Вы, канцлер, постоянно что-то творите из пустоты. Знаете, иногда у меня возникает ощущение, что вы и сами из нее...ну, если можно так выразиться, созданы. Вы просто счастливы среди выдумок, домыслов и слухов. И сами горазды выдумывать. Разговоры с королем, например. Он там помирает, а вы тут спекулируете на его смерти. Нехорошо. Ой как нехорошо. Ступайте. Я сейчас приду к нему.
   Канцлер отступает на шаг и раздувает ноздри:
   - Я вынужден напомнить вам, мой принц...
   - Оставьте, - усмехается мальчик. - Тут вы тоже прогадаете. Я не вспомню.
   У канцлера черные глаза, волосы пламенеют. Он косит глазом и фыркает тихонько, чтобы принц не услышал. В какие раздумья погружен принц, совершенно неважно, главное, теперь он вышел из игры, не может предпринять никаких действий, разум его затуманен, стекло перед его глазами дрожит и плывет, а значит, у канцлера не осталось работы, значит, сама судьба на его стороне, значит, страна получит достойного правителя, а не этого сопляка.
   - Как вам будет угодно, - бормочет канцлер, отступая к двери. Принц превращает звук своего голоса в сталь, и острое лезвие настигает канцлера у самого выхода, заставляет его запрокинуть голову и всей кожей ощутить смертный холод.
   - Канцлер.
   Принц смотрит через плечо, забывая, что тоске положено скрываться, но помня, что сталь должна рубить, колоть, сечь.
   - Вы забыли добавить: ваше высочество.
   Сталь звенит, поет. Канцлер щурится, он крайне раздосадован: так глупо просчитаться, поспешить с выводами, а ведь он все еще опасен, молодой, глупый, но опасный...
   - Ах, ваше высочество, горе так сильно подкосило меня, что я как будто совсем не в себе, представляете, хотел зайти утром на кухню, ведь за этими шкодливыми простолюдинами нужен глаз да глаз, то стянут окорок, то ценнейшие бокалы из горного хрусталя перебьют, вот совсем недавно случай был, и я хотел удостовериться в том, скажем так, что все в порядке, а обнаружил себя уже, понимаете ли, на псарне, окруженным всеми этими...как их...кобелями. Так вот, на псарне все в полном порядке, мой принц, но вот с кухней такого обещать не могу, так и не попал туда с самого утра, ведь хлопоты, хлопоты, и хочешь отодрать какого-нибудь проказника за ухо, а никто и не попадается, все будто вымерло, но так уж получилось, ваше высочество, никому теперь не в радость бегать и озорничать, все ждут...
   - Чего?
   - Ну, мой принц...
   - Чего, по-вашему, все ждут?
   - Да это я просто...фигурально выражаясь...я не имел в виду...
   - А я имел. В виду. Буквально. Все ждут, когда мой папаша отбросит копыта. Ступайте прочь, канцлер. Вы отвратительны. Вы ужасно надоели мне.
   Принц опускает клинок и поворачивается обратно к окну. Все они тупицы, раздраженно думает он. Ничего нового не могут придумать. Любящий сын покорно и смирно ожидает, когда дорогой отец отойдет в мир иной, чтобы чин чином занять еще теплое место на троне. Незачем пачкать руки, когда и так очевидно. И все-таки обидно, обидно, что все в это верят, самая распоследняя мышь в этом недостроенном, но уже разваливающемся дворце не сомневается, что я один из них, один из своры предсказуемых, плоских, неостроумных человечишек. Как долго это будет тянуться. Целой жизни может не хватить.
   Канцлер недоволен, но принц не должен заметить быстрой смены выражений на его лице.
   - Помилуйте, мой принц. Это у вас нервное, это потрясение жизненных основ, все через это проходят. О, я понимаю, что вам сейчас приходится пережить, я сам не так давно потерял отца, но надо держаться, надо помнить о своем достоинстве. Вполне возможно, он еще всех нас переживет...
   - Что вы несете, канцлер. Вы бы слышали себя со стороны. Я знаю, что вы только прикидываетесь идиотом, но и вам, в свою очередь, надо знать меру. Ваши кривляния уже давно меня не смешат. Уйдете вы, или мне придется вас вышвыривать?
   Канцлер дергается, его волосы бледнеют, его глаза тускнеют, он в ярости, но сталь послушна, сталь со звоном рассекает воздух.
   - Идите.
   Канцлер кланяется и исчезает. Занавес за ним опускается. Монолог принца.
   Господи, как же я устал. Ты умираешь так долго, так медленно растут деревья, веками невозможно открыть новую страну, между вдохом и выдохом проходят тысячелетия, лоб пылает, а стекло не холодит, дерево за оградой, дерево внутри ограды, дерево внутри меня, душа в ограде тела, и как прикажешь разобраться во всем этом, чертов старикан? Тебе, может, и хорошо, ты бросил меня на щите, но ведь и не твое дело - спасать меня, не так ли? Ты до чего-то дошел, тебя посетило какое-то озарение, и ты решил - да ладно, они и без меня справятся, а моему сынишке так я и вообще не нужен, он же одаренное дитя, догадается, как ему быть, а я пойду помру по-тихому, пока не отговорил никто. Или ты добрался до края молочных рек и медовых закатов, до потерянных земель юности, где в мифических яблоневых садах живет птица, которая обронила несколько перьев из своего прекрасного хвоста -- ищи теперь забытые детские сны! Или не было, не было этого, она не явилась твоим меркнущим взорам, и ты на своей громадной кровати под жаркими покрывалами хрипишь, хочешь сказать: "Помогите, я жить хочу", но не выходит, никто не понимает, потому что никто не хочет, чтобы ты жил, и остающееся время тает, никем не замеченное, никем не пойманное, никому не нужное. Твой хрип и здесь донимает меня, лезет в уши, нельзя сосредоточиться, нельзя увидеть, то ли дождь на улице, то ли солнце, потому что так громко ты хрипишь, а твоя смерть так тиха.
   Принц на пути к королевской спальне. Шаг быстрый, четкий. Принц впечатывается в пол, давит на него своей неподъемной тяжестью. Тяжелее всего память. Тяжелее всего то, что она подводит меня, это почти невозможно вынести, но принц выносит, ему удается дойти до дубовой двери в покои короля (с такой-то памятью), но тут он натыкается на щетину копий, на элитный отряд королевских гвардейцев, на заросшего темной бородою командира этого отряда, и приходится с разбегу остановиться перед виновато опущенными глазами, перед глухим голосом, перед непритворным сочувствием.
   - Мой принц, - глухо говорит бородатый командир отряда, виновато опустив глаза. - Я не могу вас пропустить.
   - Неправда, - весело возражает ему принц. - Все вы можете. Вам только кажется, что вы не можете. А на самом деле все барьеры - в вашей собственной голове. Подумайте, это совсем не сложно. Вам всего-то нужно отвести копье в сторону, легкое движение руки - и вот, глядите, я покажу...
   - Ваше высочество, пожалуйста, не хватайтесь за древко.
   - За небольшим исключением в виде себя самого, я никому не причиняю вреда. Я просто хочу исправить уже нанесенный. Разве это не благая цель, капитан? Вы не позволите мне действовать во благо короля? Попахивает диверсией и антиправительственным заговором. Чую недоброе.
   Проблески человеческих чувств немедленно исчезают из глаз элитного темнобородого капитана, он вытягивается в струнку и оловянным голосом докладывает:
   - Принц. Я не пропущу вас. На этот счет у меня имеется строжайший приказ.
   - Хорошо, давайте поговорим о приказах! Хотелось бы мне знать...нет, надо же выразить всю жгучесть и злободневность вопроса? То есть, использовать хлесткие и доходчивые фразы, верно? Так вот, капитан, я страстно хочу выяснить, какого лысого беса вы слушаетесь приказов канцлера и не исполняете моих? Вы считаете, я не настолько убедителен, как он? Это ошибочное мнение. Советую вам избавиться от него, капитан. Можно прямо сейчас.
   Сталь разгулялась, развеселилась, разошлась, принц больше не способен следить за ее посверкивающими взмахами или направлять атаки, она кровожадно свистит возле упрятанного под шлем командирского уха и неожиданно встречает сопротивление другого клинка.
   - Этот приказ отдал не канцлер, ваше высочество.
   Стойкое нерассуждающее олово, проклятая преданность до гроба. Судя по всему, за гробом эта свистопляска продолжится с прежним успехом. Будь ситуация слегка иной, я бы по достоинству оценил их действия, но в данный момент я не могу быть беспристрастным. Применить грубую силу? В первую же секунду я буду обезоружен, схвачен, прижат к стенке и, как следствие, опозорен и высмеян. Подкупить? Опуститься до приемчиков покойного Афанасия? Нет, спасибо, стоило так подумать -- и сразу закололо в боку, организм подает явные знаки. Запугать? Ага, мой вид наверняка заставит обратиться в бегство всех дворцовых клопов. Или вид, или запах дурной крови.
   - Ах вот как. Не канцлер.
   Капитан прилежно таращится в стенку за спиной принца. На лице его безоблачная безмятежность.
   - Мне жаль.
   Так сразу и не решить, что лучше: канцлер, неотрывно наблюдающий за мной, или мои подданные, не видящие меня в упор. Голосуем, товарищи, голосуем.
   - Меня? -- скалится принц. -- Вы дали маху, капитан. Меня жалеть совершенно бессмысленно. Это не я выбрал помирать в одиночестве.
   Куда деть себя, куда пристроить, где мое место? Просторы дворца проглотили, наконец, всех людей, никого не встретить в темных залах, ни горничную, ни курьера, ни поваренка, все затаились и ждут. Чего ждут? Когда копыта отбросит. Копыта. Цок, цок, цок. Звонкие сапоги канцлера. Поступь дьявола. Грохот моих шагов. Беззвучие смерти.
   Принц останавливается на пороге тронного зала, запрокидывает голову. В потолке зияет дыра колоссальных размеров. Дворец был заброшен на протяжении многих лет; королевская семья продолжала жить в замке, возведенном еще при первых, безымянных родоначальниках династии, и их, казалось, мало беспокоила гигантская бесполезная постройка в центре города. Лишь года три или четыре назад король Андрей заявил, что начатое следует доводить до конца, и развернул бурную деятельность вокруг серых стен, нелепо вознесенных в небеса. Вообще говоря, он все царствование посвятил тому, чтобы довести до конца начинания своих предшественников. При нем был заключен мир с вечно недовольным северным королевством; и, как бы хищно ни щелкал зубами их поджарый министр военных дел, как бы рьяно армия законоведов ни выискивала туманные места в мирном договоре, как бы угрожающе ни сверкал глазами старый король севера (собственно говоря, мой младший братик, не будешь же вечно горевать о потерянной дочери), Андрей настоял на каждом пункте документа, составленного к ощутимой выгоде его страны. Он не только вернул области, которые в свое время уступил Афанасий, но и окончательно присоединил спорные земли с богатыми рудными месторождениями, ко всему прочему заблокировав проигравшему соседу торговые пути на юг. С иноземных купцов взималась грабительская пошлина, и государственная казна разбухала не по дням, а по часам. Северный король, по слухам, вырвал у первого министра клок волос, министру военных дел надавал пощечин и теперь снаряжал тайные экспедиции с целью открыть неизвестные миру морские дороги. Вероятно, слухам этим не стоило доверять, но Андрей старался не упускать давнего врага из виду. В течение нескольких лет он выплатил государственные долги и приостановил рост налогов, с чем так и не справился Георгий; в результате, волнения на Востоке улеглись, стих испуганный шепот обеспеченных столичных жителей, и вновь подняли головы певцы патриотизма и народного единства. Правда, сам Андрей, в юности побывавший в восточных лесах, утверждал, что там сроду никакого восстания не затевалось, и грозный призрак исхудалого крестьянина с вилами наперевес -- выдумка людей, которым больше заняться нечем (в отличие от тех же землепашцев). Его точку зрения разделял только один человек -- королевский историк, но что с него взять? Во-первых, он носа от своих драгоценных книжек не поднимает, в действительной жизни не разбирается, а во-вторых, родом с Востока, к нему бы присмотреться еще повнимательнее, знаем мы таких, скромных и нетребовательных, от них-то обычно и расходится всякая пакость по мирной земле.
   А под старость руки у короля дошли до развалин королевского дворца; развалин, которые никогда не были ни свидетелями героического прошлого, ни свидетельством неотвратимого светлого будущего. Застряли посреди времен, думает принц. Наворачиваем круги по собственной истории. Вот она, вотчина адских сил - недосказанность, недоделанность, неопределенность. Я должен завершить создание этого уродца, на месте дыры должен появиться купол, шпиль, крест, немая молитва Богу, не собирающемуся отвечать. Мои предки надрывались, пыжились, строили, изобретали, плавали по морям, дышали, спали, сражали драконов, заводили детей и отрекались от них, но так и не закончили стройку. Тронный зал словно пропитан их духом, запахом неупокоенных мертвецов. Неужели мне придется восседать в этом склепе? Тут разве гробов около стен не хватает. А что. Пусть трон перенесут в самую середину, а по кругу велю выставить гробы. На крышках высекут имена моих славных предков, и одно место оставят для кого? Кто у нас тут самый умный? Канцлер будет прыгать от восторга. Гробы в тронном зале. У него воображения не хватило бы, но он оценит. И осуществит в два счета.
   Неужели можно править страной, сидя в склепе?
   Канцлер возникает из ниоткуда, говорит в никуда:
   - Мой принц, полагаю, всякое разумное правление стоит начать с того, чтобы восстановить пару славных традиций. Негоже отказываться почитать праотцев.
   Это он про какие традиции, интересно? Избиение младенцев? Истребление неугодных? Красочные зрелища пыток на потеху честным горожанам, устроенные в связи с коронацией? Глядя на него, ничего другого в голову не приходит.
   - Праотцев... Вы бываете непростительно высокопарны. Я вовсе не намеревался ни от чего отказываться. Отказ - слово, заряженное негативной энергией. Но мы-то настроены на то, чтобы нести нашему народу свет и радость. Да, канцлер? Поэтому наше королевское высочество и не думало ничего такого. Я думал о более глобальных вещах. Я задавался не такими убогими практическими вопросами. Как мне править, вот еще, моя свободная мысль задохнется, если я стану о низменном размышлять. А вот вы как считаете, канцлер? Сияет нам какой-нибудь свет на пороге гробницы или не сияет?
   - Да будет мне позволено заметить, повелитель...
   - Новое слово в вашем лексиконе, поздравляю.
   - Да будет мне позволено...
   - Слушайте, хватит повторяться, скучно же.
   Нормальный человек хотя бы озадачился несообразностью моего вопроса, а этот и в ус не дует.
   - Истинный.
   - Истинный...что?
   - Истинный свет. Свет, прошедший очищение смертью. Сияет нам. С порога гробницы.
   Да я недооценил этого пакостника.
   - Погнали дальше, канцлер. Пока я смотрел на все это безобразие, мне пришла в голову одна идея. Как раз насчет очищения и прочего. Хочу с вами поделиться, вы, как-никак, ближайший советник короля, ну, и мой...в недалеком будущем. Скажите, по-вашему, это место обладает достаточным величием для того, чтобы превратить его во что-то наподобие последнего приюта бездомных душ?
   Канцлер тревожится, не успевает за мыслями принца, торопится, подхватывает свою мантию, но все равно не вписывается в поворот и вынужден резко затормозить.
   - Ваше высочество, я не совсем понимаю...что вы подразумеваете под...
   - То самое, друг мой, то самое. Сияющую чистенькую гробницу. Глядя на этот зал, я думаю, что неплохо было бы превратить его, грубо говоря, в могильник. Вытащим моих предков из их подземных обиталищ и перезахороним прямо здесь. А что. Все эти благородные особы будут ниспосылать мне мудрость и благость, необходимые для того, чтобы стать превосходным королем. А уж свет-то как очищаться будет. Заходя сюда, люди будут зажмуриваться. Зажмурившиеся люди в окружении жмуриков. У меня совсем плохо с каламбурами, простите.
   - Что вы, мой принц, у вас отличное чувство юмора.
   - Не могу такого сказать про себя, но за лесть спасибо. О, канцлер! Можно ведь и по-другому поступить! Короли пусть дрыхнут там, где их оставили, а здесь мы устроим почетное захоронение канцлеров. Самые преданные королям люди. Даже мертвые послужат родине в качестве духовной опоры государства.
   - Что ж, ваше высочество. При таком раскладе я опасаюсь лишь одного: что столь неравное, если мне позволено подобрать слово, соседство, по вашему же несравненно справедливому выражению, не будет в состоянии ниспосылать вам мудрость и благость, если я, разумеется, верно запомнил ваше высказывание, однако мой слабый разум мог и не удержать...
   Принц склоняет голову набок, лезвие голоса отточено, движения губ выверены, можно разить врага, можно не отвлекаться на пустяки, можно сосредоточиться, можно не думать. Не думай о деревьях. Не думай, не помни, сплошь и рядом - нет, нет, нет.
   - Это положительно невозможно. Как вы...вы что, родились с этим умением - громоздить одну нелепость на другую? Как это вообще рождается в вашей голове? Что у вас за диковинный способ мышления? Или у вас такой дефект природный - неспособность говорить по-человечески? Я ни черта не понял, что вы пытались сейчас мне сказать. И не сверкайте тут на меня глазами, не скальтесь, как будто я вас оскорбил только что. Я хочу помочь вам, канцлер, потому что, видите ли, если вы не научитесь излагать свои мысли понятным для других людей образом, ну, мне придется отказаться от ваших...как бы...государственных талантов. Из того, что я с трудом, но смог понять: вроде бы окружить себя дохлыми канцлерами - не самое лучшее решение. Да, по зрелом размышлении, я согласен. Покойники - не совсем подходящая компания, скажите? Живые как-то приятнее. Стойте! Я только что придумал. Зачем усложнять? Я выкину из этого зала трон. Тут он смотрится как-то одиноко, понимаете, поэтому мне и захотелось добавить мебели, я и подумал о гробах, но ведь, по сути, можно ничего не добавлять, а сделать ровным счетом противоположное. Как вам? Власть - это же не вещь. На троне и узурпатор может восседать. Самозванец может вскарабкаться на трон. Но, несмотря на временные обстоятельства, власть остается у короля. В разрезе вечности.
   - Разве что в том случае, если самозванец - непроходимый глупец, - бормочет канцлер.
   Принц занят, не слышит; он пристально смотрит на трон, он боится, как бы тот не прыгнул на него, широко разинув алую пасть. Нет, это не похоже на вещь, это похоже на хищное животное; трон в центре зала готовится к нападению (скрипы, осторожное движение в темноте). Могу ли я нарисовать это неправдоподобное чудище, подарить ему видимость жизни, покорить его; и не обратится ли, в таком случае, мое творение против меня?
   - Что? Вы что-то сказали?
   Вы забыли добавить "канцлер", думает канцлер.
   - Я хотел осмелиться...
   - Боже, канцлер, хотели или осмелились?
   - Осмелюсь согласиться с вами, мой принц, если верно понял вас. Король - не конкретный человек. Скорее, дух власти.
   - Вот как. Вы поняли мои слова в том смысле, что я...не существую? Мой отец...не конкретный человек? Дух?
   - Прошу вас, не толкуйте превратно. Я воспользовался слегка неуклюжими оборотами, но вам же известно, как велика моя верность короне, так вот, я хотел сказать лишь то, что быть королем значит быть не только человеком, но еще и символом, неким воплощенным абстрактным понятием, вроде бы знаком надежды, примером доблести, путем мудрости, быть королем значит возложить на себя груз ответственности, взвалить на себя бремя долга.
   - Долга, да? Дооолга, - растягивает принц. Как долго нужно произносить это слово, сколько времени уйдет на то, чтобы избавиться от него? Стало быть, смерть одушевлять запрещено, а живого человека в абстрактное понятие превращать -- сколько угодно? Капли дождя падают на пол сквозь дыру в крыше, но это обычная вода, и она не растворит трон, стены, долги, принца, да и не затопит, не будет здесь сказочного подводного царства, вон, небо потихоньку расчищается. - Но если король правит из чувства долга, можно ли считать его хорошим королем? - попытка подловить канцлера.
   Канцлер не пойман. Не пойман - не вор.
   - Король сам желает принять этот долг. Нет желания - нет и короля. Нет короля - нет государства. Такова людская сущность. Мы всегда желаем чего-нибудь. И нам нужен король, чтобы исполнять наши желания. Или чтобы обвинить его в том, что наши желания не исполняются. Так и живем.
   - Канцлер, мои ли уши слышат это? Вас можно понять с первого раза? Примите мои искренние поздравления, вы еще не совсем потеряны для общества. И не хмурьтесь, а то я могу подумать, что вы замышляете нечто нехорошее.
   Канцлер силится сдержать свое бешенство, указать ему должное место, но бывают чувства, которые не слушаются хозяев. Как смеешь ты, щенок.
   - Ваше высочество, заболтались мы с вами, и позабыл я совершенно...
   - Давайте стихами. Так еще интереснее.
   - У вас просит аудиенции посол северного королевства.
   - Да, и что ему нужно?
   - Обсудить детали предстоящего свадебного торжества, мой принц.
   - Что? Какого торжества?
   - Свадебного. Согласно условиям мирного договора, заключенного двенадцать лет назад...
   - Ах, да, как же я мог позабыть. А что, нельзя подождать со свадьбой? Все-таки обстановка не самая подходящая для того, чтобы думать о праздниках.
   - Напротив, ваше высочество, безмерное чувство утраты удается восполнить только при помощи другого, противостоящего чувства...
   - Довольно, иначе вы до утра не закончите. Давайте вашего посла сюда.
   - Вам плохо? -- канцлера распирает от искренней заботы.
   - Не хуже, чем вам. Давайте, ведите сюда. Нет, впрочем... Я сам к нему приду. Что-то в этом зале у меня голова не работает.
   - Повелитель, - канцлер склоняется, изящно отводит руку в сторону, застывает.
   - Хватит дурака валять.
   Канцлер выпрямляется, ведет принца в темную неразбериху арок и галерей. Неужели я тоже ориентируюсь во всем этом пространстве, мимолетно удивляется принц. Я помню, куда сворачивать, на какие двери не обращать внимания, какими залами любоваться, а какие предназначены для бытовых нужд, сколько мечей висит на стене в такой-то комнате, на какое кресло лучше не садиться, а то его ножки давно подпилены несносными мальчишками-курьерами, и они все ждут, когда, наконец, кто-нибудь попадется...и никак не вспомнить, где же это треклятое дерево...
   - Мы пришли, ваше высочество. - Канцлер приближается к самому уху принца, и того передергивает. - Я только подумал, что вам следует это знать, хотя, конечно, может, и не стоило беспокоить вас подобными мелочами, и все же, принц, ходят слухи. - Он выдерживает значительную паузу.
   - Сказали а, говорите б. Дурные у вас привычки, канцлер. Что еще за слухи?
   - Да поговаривают всякое, мой принц. Всякие нелепости, вредные, нехорошие нелепости. Будто король отравлен. Будто вы его и отравили. Вас ожидают.
   ***
   Как ты собрался оправдываться, скажи мне? Ах, ведь ты выше оправданий, с тебя станется бросить меня, оставив в непроглядной тьме времени разбираться со всеми делами, подписывать бесконечные контракты с жизнью, и все предусматривают продление срока аренды этого беспомощного тела. Словно весь мир в сговоре: звезды шепчутся с приливами, в углу зима перемигивается с дождем, а там вон один год из череды предписанных мне лет жмет руку следующему. И в другую комнату не уйти, и не выбрать другую жизнь, и не ответить на насмешки Вселенной. А главное, тебя не вернуть, не поплакаться тебе: вот, мол, я обнаружила мировой заговор. Оказывается, мне как-то жить надо, а никто не рассказывал, как! Оказывается, с самого начала для всех правила одинаковые, но до меня, глупенькой, только сейчас дошло, а тебя не вернуть! Что же, не я виновата в твоем уходе, ты сам так захотел, злой, бессердечный, бессовестный старик, почему тебе не сиделось в довольстве и сытости, почему непременно надо было подрываться, вскидываться на дыбы и мчаться по мглистому лесу, даже не зная, где меня укрывают? Я проспала тысячу лет, тело мое не тронуто тлением, течение дней уносит в своих волнах мерные вздохи и выбрасывает занятные предметы на берега моих сновидений. Я брожу вдоль реки, иногда спускаюсь к самой воде, изучаю обломки замков, драгоценные камни, выпавшие из корон, развороченные и проржавевшие доспехи, окровавленные плуги, изорванные уздечки, размокшие страницы книг. Случается, я подбираю что-то стоящее, воспоминания, за которые хочется благодарить -- золотое летнее утро, трель иволги или свежий морской ветер. Как-то раз к моим ногам прибило смутно знакомую долину: тихая река, лес на горизонте, закатное солнце. Я долго рассматривала ее, уже несколько сотен лет мне не попадалось вещи, столь глубоко пропитанной чувствами прежнего владельца, хотя я знала, что видевший эту картину сам давно унесен течением дней. Я бы проспала еще не одну тысячу лет, я бы многое выловила из плавучего хлама, не всякое сновидение причиняет мне боль, поэтому тебе не было нужды покидать свой дом. Но не в моей власти взнуздать эту реку, и нет такой волны, которую я могла бы оседлать.
   А в каком-то из моих снов бедный принц уже не уверен, существует ли он, тот ли он человек, которым считал себя, если окружающие постоянно видят кого-то другого на его месте, приписывают ему поступки, которых он не совершал, слова, которых он не говорил, мысли, которые не приходили ему на ум. Он ждет ответа, он скользит по краю жизни, он не хочет верить в то, что он призрак, фантазия, иллюзия. Он хочет доказать свою реальность, да только доказывать некому, и так было и со мной, когда я поняла, что...
   ***
   Двери надоедливо скрипели, пропускали двоих с явной неохотой. Этому зданию, кажется, ста лет не исполнилось, но отныне и впредь многие поколения королей будут ютиться здесь, так я захотел. Тем более оно не должно рушиться прямо у меня на глазах, расстроенно думал канцлер. Следовало бы вплотную заняться ремонтом. Не сейчас, позже, когда с принцем будет покончено. Не получится из него хороший король, хотя нельзя упрекнуть меня в том, что я не давал ему шансов. Да у него было полно возможностей показать себя. Но мы же не такие. Нам бы пострадать, нам бы все мировую гармонию отыскивать, а когда не находим (ну кто бы сомневался), только и остается, что на луну выть да прятаться. Подумаешь, нервный нашелся. Тоже мне, художник-недоучка.
   Король умирает так хрипло, что это мешает думать.
   Дворец пожирал землю, раскидывался на ней своим чудовищным туловищем, ежился под холодным дождем. Обитель власти должна рождать страх и благоговение, а этот сарай без купола может разве что легкое недоумение вызвать. Я все изменю здесь, я перекрашу стены, переложу пол, переделаю сам порядок жизни, а то слишком много вольностей позволяет себе здешняя прислуга, да и вся страна распустилась, приготовилась праздновать, приготовилась высыпать единым многоруким, многоглазым животным на широкие улицы, ждет только отмашки, выстрела в воздух, ждет слов, которые взбаламутят предрассветную тишину. Но они у меня дождутся только...
   - Канцлер?
   - Ваше высочество?
   - О чем задумались? Ничего не чувствуете? Совсем ничего?
   - Ээ...
  -- - Весна. Весна приходит. Весенняя гроза. Дождь скоро закончится. Мне кажется, самое время прийти к взаимопониманию, канцлер. Или потерпеть неудачу. Как звезды лягут. У нас лето впереди, целая вечность, достаточно для принятия всевозможных решений. Да и голова на свежем воздухе соображает легче. Можно размышлять о разнообразнейших теоретических вопросах. Я вам подкину один.
   Принц подрастает с каждым шагом, ярость завербовала его в свои войска, и он бросается в атаку, сжимая ее знамя в руках. За спиной у него колышется призрак прадеда; хмурый король осматривается во дворце Альберта и думает, что братец мог бы и получше распорядиться деньгами Афанасия, раз уж подвалило такое счастье. Принцу кажется, что он чует присутствие кого-то ласкового, надежного, любящего, под его напором канцлеру приходится отступать. За спиной у канцлера притаился Афанасий, но таится он, скорее, по привычке, а так-то ход поединка ему неинтересен, грубые и неэффективные комбинации сынка вызывают в нем пренебрежение, да и то он отмечает это чувство краем сознания. Не видать действующему канцлеру поддержки от мертвецов, его познания о загробной жизни ничтожны, и принц начинает теснить его с флангов:
   - Знаете, канцлер, тут поговаривают всякое. Говорят, вы неплохо в ядах разбираетесь. Так вот...в свете той информации, которую вы сочли нужным мне сообщить...что короля отравили... Как считаете, стоит мне проверить, насколько хорошо вы в них разбираетесь?
   А я-то надеялся, что он уже утонул в своем горе. Проклятье.
   Канцлер шатнулся назад, всхрапнул и отпрянул в сторону, чуть не налетев на отчего-то смутившегося северного посла. Тот ойкнул, начал длинно и церемонно извиняться и пятиться к стене, стараясь не смотреть на принца. Принц удивился и из вредности решил во что бы то ни стало поймать взгляд посланника, к тому же ему до смерти надоело быть невидимым. Наконец, запас приветственных фраз иссяк, колодец изъявлений преданности и дружеских намерений исчерпан до дна, наступил момент напряженной тишины, и послу, как бы он ни втягивал голову в плечи, как бы ни ежился и ни дергал губами, пришлось отказаться от лицезрения пыльной мантии канцлера, нервно сглотнуть и храбро поднять глаза на принца. Принцу очень хотелось подойти к этому зажатому человечку, погладить его по голове, успокоить и сказать, что все в порядке, у нас в стране не принято кусаться, а также травить людей собаками; однако он сдерживался из соображений королевского достоинства.
   Канцлер крепился: нельзя ничего упустить, нельзя недоглядеть, все должно быть в моих руках, ни одно событие без моего ведома не произойдет, ни одна звезда не родится без меня, но как следить за этим типом, если он источает мертвенный чистый свет, невыносимый для канцлера?
   Это король умирает, или канцлер хрипит позади меня? Принц рассеянно улыбался, посланник, заметив его улыбку, вытягивался в струнку и нерешительно улыбался в ответ. Изничтоженный канцлер хотел согнуться напополам в поклоне, но принц повел рукой и остановил его, коснувшись узкой груди в черном бархате. Канцлер вновь рванулся в сторону: терпеть не мог, когда до него дотрагивались. Как интересно...что, этот бедолага может справиться с самым опасным моим врагом в одиночку? Вон как радуется чему-то, если бы и я так умел, но какая мне радость, какая весна, я не умею говорить, все уже сказано вместо меня, и дерево не дает покоя, давит, гнетет, мучает.
   Наваждение пропало, посол улыбался профессиональной улыбкой прирожденного дипломата. Канцлер хватался за дверной косяк; в глубине комнат, в паутине балконов, в опочивальне короля дворец готовился расставлять новые ловушки. Канцлер глотнул воздуха.
   - Мой принц, напоминаю: многоуважаемый герцог прибыл, чтобы обсудить с вами некоторые детали свадебной церемонии.
   Принц кивнул, загляделся в окно. Где бы в этом клятом дворце я ни оказался, не могу задержать взгляд на предмете, который находится внутри, не могу уцепиться за окружающее. Тучи наливаются огнем, молния бьет и испепеляет. Интересно, каково быть молнией? Не задавая себе лишних вопросов, уничтожать свою цель, потому что тебе положено уничтожать, ты природное явление, и спрос с тебя невелик. А я что за явление, в таком случае? Сорный росток на поле, засеянном рожью. Орудие труда, непригодное для дальнейшего использования. Щербинка на паркете. Нелюбимый сын.
   - Повелитель? Не уделите ли вы герцогу самую малость вашего светлейшего и драгоценнейшего, в некотором, положим, роде, внимания?
   - Кроме того, что вы говорите на тарабарском языке, так еще говорите вы глупости. Что, сиятельный герцог - собачка, чтобы я ему внимание уделял? Светлое и драгоценное внимание - это как вообще? Куда лучше, чтобы оно было искренним. Но вам до такого в жизни не додуматься. Свободны.
   Посланник потупился, очи долу опустил.
   - Мой принц, я осмелюсь...
   - О, нет. Не смейте, бога ради. Исчезните. В следующий раз посмеете.
   Тихий звон стали.
   Канцлер снова дергался от злости, скрежетал зубами, поджимал хвост и отступал во тьму. Вот он взмахнул полой мантии, блеснул ржавью волос, исчез за поворотом. За окном грохотала радостная весна, клубки молний катались по сукну неба.
   - Господин?
   - Что, и вы здесь еще?
   - Его высочество желает, чтобы я удалился?
   - Какие все быстрые в этом дворце, уму непостижимо. Один боится, что помереть опоздает, другой опасается, что меня не успеет укокошить. Вы-то куда спешите, герцог?
   - Я...нет, я не спешу. Как изволите распорядиться, ваше высочество, если вы чувствуете, что вам слишком тяжело заниматься...не самое удачное время...
  -- - Время не бывает удачным, удобным и нужным. О чем вы хотели говорить?
  -- Герцог просиял и заторопился:
   - Да, господин. О той ответственности, которую вскоре вам придется принять на себя.
   - Что, простите?
   - Мой принц, вы, я надеюсь, осознаете, что, заключая дипломатический брак с единственной наследницей престола, вы тем самым обязуетесь всемерно поддерживать наше королевство, оказывать нам помощь в защите внешних границ, добиваться как можно более выгодных условий в переговорах с торговыми союзами и...
   - Ээ, стойте, стойте!
   Герцог смолк и ушел в глухую оборону.
   - Основную мысль вы мне передали. Я не понял, правда, где затерялись детали свадебной церемонии, но видно, что речь долго разучивали по бумажке. Честное слово, я бы вам сразу поставил "отлично". Но вот исполнение у вас, многоуважаемый, хромает на обе ноги. Вас бы в любительский театр и то не взяли. Чего вы на меня с таким любопытством взираете?
   Ему хорошо, он приклеился к стенке, он в курсе, что человек -- существо кривое и неустойчивое, падает без подпорок, рушится без оснований, не ходит без костылей, из-под одной руки выворачивается ложь, из-под другой выскальзывает насилие. Почему я должен обходиться без них? Почему за моей спиной только открытые окна и изначальный хаос? О, как ударило. Сильная, однако, гроза.
   - Вы столь печальны, принц.
   Да откуда вам знать о моей печали? Ваша цель -- разнюхать, что творится в моем королевстве, определить, подхожу ли я на должность наместника собственной страны, и донести хозяину, в какой мере осуществим план бескровного захвата власти. Задумал подложить под меня свою дочь и вывернуть договор наизнанку. Даже не подозревает, чем это для него обернется.
   - Балаган хотите устроить?
   - Не печальтесь. Ваш отец позаботится о вас.
   - Как вы спелись с канцлером. Ну же, сиятельный герцог, не пристало издеваться над своим королем, пусть и будущим. Позаботится? Этот полупокойник ни о ком уже не в силах позаботиться. Или до вас так и не дошло, что он умирает? Сейчас. Прямо в этот момент, пока мы с вами щебечем здесь.
   Ага, сбился, залепетал:
   - Он...все равно с вами, ваше высочество.
   - У меня сегодня день ахинеи. Когда стану королем, первое, что сделаю - введу новый общенациональный праздник. День белиберды и бессмыслицы. Прикажу подданным ходить на головах и лить чай друг другу за воротник. А еще море розгами сечь и камень, упавший с горы, тащить обратно на вершину. А хотя нет. Мои подданные так и живут. Всегда чего-то желают. Поэтому я им нужен.
   - Вы запутались в жизни, господин. Позвольте мне помочь вам.
   - Да вы что, чокнулись, герцог? Вы слышите, что я говорю? Вам понятен смысл моих слов? Вы отвечаете мне или ведете диалог с самим собой? Знаете, мне начинает казаться, что я единственный оставшийся в живых в этом дворце. Я и канцлер. Ты да я, да мы с тобой.
   - Меня предупреждали о том, что вы в немилости у своего отца. Должно быть, это вас и печалит. А почему вы поссорились с ним, принц?
   - Так, все, я готов сойти с ума. Кто говорит за вас? Где вы прячете чертову бумажку, по которой читаете? Дайте мне, я от нее избавлюсь.
   - Нет никакой бумажки.
   - Тогда почему мне все это напоминает из рук вон поставленную пьесу?
   - Понятия не имею, принц. Я хотел обсудить с вами серьезные вещи, а вы ведете себя, как ребенок.
   Да где же ему справиться с канцлером. Стоит тому вильнуть, изменить сценарий, и сиятельный герцог уже в ледяной воде за бортом корабля, на котором никто не кинет ему спасательный круг. Весна за окном распевалась, готовилась преподать расцветающей земле урок хорового пения.
   - Послушайте, любезный герцог...
   Он дрогнул и остановился. Посланник впился в него взглядом. Теперь ясно, чем был так напуган канцлер.
   Спросите-ка у этого человека, кто такой король. И он без малейшей запинки, без ничтожнейшего сомнения разъяснит мне, что король - это источник света для своего народа. Говоря в высшем смысле, разумеется. В высшем абстрактном смысле. Может ли принц не знать элементарных определений, не понимать сути своих обязанностей, не чувствовать бремени своего долга. Наше королевство, господин, ждет, что, взойдя на трон, вы будете принимать верные решения и выбирать правильных друзей. Ваша невеста? При чем здесь она? Она так, что-то вроде печати на договоре. Так положено. Так принято. Так правильно. Так все всегда поступают. Скука смертная.
   Что вы думаете по этому поводу, канцлер? Ну, ваше высочество, воздавая должное вашему высокому уму, я, не забывая о своем положении по отношению к вам и припадая, в принципе, к вашим стопам, я обязан, поскольку я ваш всепокорнейший слуга, открыть вам путь истины, ибо истинно сказано, что король есть порождение тьмы, он опутан цепями власти, душа его -- потемки, и темно значение символов, и темны слова канцлера, это кто тут еще темнит. Само собой, чисто теоретически, не подумайте, что я призываю вас превращаться в страшную сказку, зажимать свою страну в кровавых клещах...
   Так слова становятся отравой, так в уши вливается яд. Вот что на самом деле сводит моего отца в могилу, о, значит, я не мог приложить к этому руку, десяток человеческих жизней назад говорил я с ним в последний раз. Они не уходят, вьются надо мной, загоняют меня, как волка за флажки, понатыкали вокруг частоколы бесполезных слов, лишенных мудрости, каждый уверен в собственной правоте, но нет того, кто способен открыть мне истину. Не существует истины. Точно не в пределах дворца. Если только отправиться в мир страданий туда, за ограду, но так уже поступал кто-то. Время остановилось, перепутались времена года, в сентябре невозможно признать, что лето закончилось, ведь трава зелена, ведь приветливо солнце, и все еще нежное дуновение ветерка, но приход сентября означает конец свободы и покоя, тебя берут за плечо, разворачивают спиной к холмам, ручейкам и деревьям; ваше высочество, холодает, дни проходят за днями, становятся строже и суше, попрощайтесь с теплом, помашите перелетным птицам, не оглядывайтесь и не останавливайтесь до будущего лета, и не печальтесь, потому что с какого-то момента роковая дата перестанет иметь для вас какое бы то ни было значение, вы позабудете, когда и как это случилось, из памяти вашей сотрутся выражения ее лица, тембр ее голоса -- убирала она волосы за уши или делала высокий пучок?
   Истинно, истинно сказано было: ваш удел -- забвение и пустота. Не вспоминается мне, хоть режь. Отчего я думал, что важно вспомнить, где оно растет? Не мировое же это древо, в самом деле.
   Я сдаюсь, думает принц. Я проиграл очередное метафизическое сражение. Я изнемогаю, погибаю, кидаюсь на дно пропасти, предаю себя в ваши руки, давайте, волоките меня в свою нору, зацепляйте баграми вашей вшивой политики, делайте меня одним из вас, как еще описать мою капитуляцию? Кажется, достаточно ясно. И как ты мог даже предположить, что столь нерешительный и слабый человек, как я, попытается лишить тебя жизни; как взбрело тебе это на ум, как смел ты поверить этой собаке-канцлеру, а не мне?
   Принц приходит в себя (для большего эффекта пустим в небо ветвистую молнию и дождемся последнего приступа грозового кашля, превосходящего по силе и надрыву все прочие), он видит побледневшего, прижимающегося к стене герцога, видит картонную фигурку канцлера, канцлер машет крыльями, что-то говорит и улетает на юг; принц оборачивается молнией и ударяет прямо в мелкое, крылатое тельце, подстреленный канцлер кувыркается в воздухе, падая с головокружительной, неизмеримой высоты, земля летит ему навстречу, раскрывает неласковые объятия горных хребтов, готовит жесткие подушки морей, подставляет свои неудобные бока. Принц, торжествуя, наблюдает за этим медленным падением, но ему мешают, его тормошат и тянут в разные стороны, тянут за ноги на землю, виснут камнями на крыльях, хватают за плечи и трясут, кричат в самое ухо: принц, да возьмите же себя в руки! Очнитесь! Ваше высочество!!! Сколько я пальцев показываю?
   Город потягивается после долгого ожидания, растирает затекшие конечности, приоткрывает ставни, выпускает на улицы своих попрятавшихся обитателей, направляет их в центр событий, собирает перед дворцом толпы, жаждущие чудес.
   И -- поначалу едва различимым журчанием, а затем нарастая, и пенясь, и грохоча, и разливаясь, мощным, ревущим потоком врывается во дворец отчаянный крик надежды, цепенящий принца и перекрывающий раскаты грома, которые и без того затихали вдали.
   Да здравствует король.
   ***
   Представим себе некую маленькую девочку, которая просыпается посреди ночи с непонятным ощущением: кто-то ушел вроде бы, кто-то важный покинул ее, но ведь родители спят в соседней комнате, кошка пристроилась в ногах, непрочитанные книги дожидаются утра на полках. И кто же тогда растворился в сумеречной тишине, откуда разливается такой нежный грустный свет, с кем прощается ветер, колышущий занавески?
   Я становлюсь персонажем одной и той же истории. Несчетное число раз умирает король, а принц все стоит в крошечной комнатке, уткнувшись лбом в оконное стекло. Нерешительный принц и коварный канцлер, судья и подсудимый, как узнаешь наверняка, они постоянно меняются местами, то один, то другой наводит шороху в моей голове. Я заблудилась в трех соснах, что растут в четырех стенах. Проснувшись посреди ночи, я ощутила чувство потери. Я протянула тебе руку, но тебя не было на снежном склоне, ты не читал стихи на крепостной стене, не пускался в погоню за дивной янтарной птицей. Я протянула тебе руку, и ты ее не взял. Я заплакала во сне.
   Ты тоже печалился, мой принц, когда стих свист летевшего мимо времени, и ты понял, что твой отец, в конце-то концов, умер.
   ***
   - Милорд?
   Принц вздрогнул. Какая у него должность, у этого разряженного бурдюка, дай Бог памяти...что там должность, хоть имя припомнить. Герольд, хранитель печати, податель благ, а может, его работа - народу про смерть королей докладывать? Непредсказуемая у него работа, если так. Можно двадцать лет молчать, а можно и ежедневно драть глотку. С утра дворец снова наполнился людьми, внезапно они появились в каждом закоулке, затопали по всем коридорам, заголосили на всех углах, делились впечатлениями и страхами, строили догадки, делали прогнозы, гадали по внутренностям канцлера...ой, по внутренностям петуха, орали и пили за мое здоровье, за многие годы моей жизни. Темнота и невежество. Где они до этого были, спрашивается? Оставили меня в полном одиночестве, сволочи.
   - Милорд, я сейчас выйду на балкон и сообщу о смерти его величества. Собственно, это не новость, но официального обращения до сих пор не было, так что нужно исполнить то, что следует. А затем, мой король, вам тоже придется показаться...возможно, сказать несколько слов. Такова традиция.
   - Традиция, да? Как вас там... Ну, идите, идите, я вам мешать не буду.
   - В смысле...милорд?
   - В буквальном, как говорится. Слушайте, идите уже, раз собирались.
   Совсем не осталось времени, подумал принц. Минута...две минуты, пока эта кукла толкает речь. А надо успеть. Иначе ничего не изменится. Король явится своему народу с душой, терзаемой бесами, и принесет им только муку нереализованных возможностей и незавершенных построек. И снова покатится история с того же холма в ту же пропасть, зовут меня по-другому, невеста моя на пару лет моложе, а вот тоска, наоборот, старше меня на пару сотен лет. Герольд отвел в сторону бархатную портьеру, яркий свет облил его, бордовая ткань расплывчато мазнула по полу, вокруг принца ненадолго сомкнулась тьма. Так и не вспомнить. Я не вспомнил, даже когда ворвался в его спальню, опрокинув по пути парочку стражников элитного отряда и их сердобольного капитана, тяжелая дубовая дверь отлетела, визгнули петли, я упал на колени возле его роскошного смертного ложа, и дворец затих. Я больше не слышал хрипа. Только жуткий уличный вопль еще стучал в моих ушах, но я не хотел к нему прислушиваться, потому что он обозначил конец железного века и провел границу, отделившую меня от эпохи.
   И в наступившей тишине я просил его сказать мне хоть что-нибудь напоследок, не бросать меня вот так, без единого намека, без совета, без утешения, в этой прозрачной тишине я звал его домой. С тех пор ни хлопка, ни дребезжания, ни шелеста. Скоро поднимется занавес, и все пойдет по новой. Не успеешь начать рассказывать историю, а она уже ухнула в бездну прошедших лет.
   За портьерой раздался голос герольда:
   - Король умер.
   Ну вот, мне пора. Господь Бог в очередной раз перевернул свои игрушечные песочные часы. Его милосердие поистине беспощадно.
   Принц закрыл глаза, и перед ним выросло дерево, осенившее в далекий сентябрь могилу его матери. Ну конечно. Можно было догадаться. Неужели канцлер разрешил бы похоронить королеву в дворцовом саду? Он же ее терпеть не мог, значит, она покоится на заброшенном кладбище около старого замка, недалеко от Афанасия, их смерти отстояли друг от друга примерно на год. Нынче туда свозят всех нищих, убогих и отверженных, сваливают в общую яму и, не произнося долгих речей, засыпают землей. Зато теперь ясно, чего я так страшился. Выбрать. Принять. Смириться. Ах, отец, почему же ты не рассказывал мне, что на самом деле означает наше наследие? Непосильная работа, неустанный труд, поток жизни, текущий в одну сторону, расплата за грехи отцов, тяжкое восхождение, и вся награда -- раствориться в дождливом сентябре, уснуть, оставив пробуждение на совести собственных детей, так и не узнав, а стоило ли оно того, остановится ли когда-нибудь в золотистом полумраке твой сын, пораженный мыслью о том, что он доволен Твоим творением и ему нечего больше желать.
   Король открывает глаза; будучи персонажем романа, он делает шаг и другой, рядом с ним шагает смерть, вовсе не являющаяся персонажем и едва ли обладающая ногами; пренебрегая отсутствием конечностей, смерть выходит на балкон вместе с королем, и оба они провозглашают возлюбленному своему народу, что тишине пришел конец, любая песня, какая пожелает прозвучать, может быть отпущена на вольный воздух милостивым разрешением короля.
   ***
   К Аллочке приходит осень, а вместе с ней - жестокая необходимость вставать чуть ли не с курами, каждый день в школе занимать свою ступень социальной лестницы, выслушивать однообразную болтовню одноклассников, наблюдать, как за окном солнце совершает обязательную пробежку по небу.
   Только осень - не осень, шкаф - не шкаф, а принц и подавно - вовсе не герой моего рассказа.
   Посреди ночи маленькая девочка слышит, как кто-то ласковый, надежный, любящий повторяет: да, моя милая, ничего не поделаешь, я мертв, но ты-то проснулась -- и продолжаешь жить.
  
   ОКТЯБРЬ
   БЕСЫ
   Жирный, меланхоличный, дикий, я не трогаюсь с места, чтобы постоянно ощущать под брюхом теплоту грязи. Череп мой так тяжел, что я не могу его приподнять. Медленно я ворочаю им; и, еле раздвинув челюсти, рву языком ядовитые травы, увлажненные моим дыханием. Был случай, что я сожрал собственные лапы, сам того не заметив.
   Никто, Антоний, никогда не видел моих глаз, а если кто и видел, так те погибли. Стоит мне приподнять веки,-- мои розовые и пухлые веки,-- и ты тотчас умрешь.
   Г. Флобер "Искушение святого Антония"
   А вот еще со мной было: раз как-то встретил я лешача. Я всегда думал, это бабкины глупые сказки, но я вам так скажу: что про лешачей рассказывают -- правда. Не совсем правда, конечно, потому как те, кто плетут всякое, никогда их и не видали, но вот то, что живут они на дальних болотах -- вот те крест, святая истина. Как меня черт занес в эти дебри -- то уже отдельная история. Я тогда малость помоложе был; да что заливать-то -- едва двадцать весен мне миновало. Ну, кровь горячая, дело молодое, туда-сюда. Да и не то что горячая, это только говорится так, а вообще я с самого малолетства тихий был, никого не задирал, с другими ребятами особо не водился. У меня, как бы это объяснить, свои радости имелись. Ну, там -- захватил из дома хлеба краюху, молока чуток и удрал на вольную волю; за селом в одну сторону, понятно, посевы да пастбища, а если в другую податься -- так там поля незасеянные, сорные места, все руки ни у кого из сельских не доходили распахать их, чтоб они без пользы-то под солнцем не грелись. Все потому, что слухи ходили, будто земля эта проклята, и, сколько себя помню, ни разу никто туда так и не сунулся. Мать меня все запугивала, говорила, что по ночам сам дьявол выходит прогуляться по своим колдовским угодьям, чтобы обдумать, какие еще ловушки можно расставить на пути слабых и грешных человеческих душ. Да я-то не очень верил ей, ведь можно мозгами пораскинуть и сообразить, что ничего такого особенного князь преисподней в нашей глуши не позабыл. Разве ему поля эти полюбились из-за того, что народу нет, никто не шумит, пыль городская в глаза не летит, и ты себе в тишине и спокойствии размышляешь над чем-то своим злокозненным и дьявольским, пока тебе не мешают и с панталыку не сбивают. А так -- у нас и совращать-то толком некого. Ну чем таким может дьявол человека одолеть? Гор золотых наобещать? На окраине мира земли столько, что всего золота столицы не хватит, чтобы ее покрыть, да и длинным чиновничьим рукам сюда не дотянуться, поэтому живи сам и семью корми -- и век свой беды и нужды не знай. Что еще? Жену у соседа увести? Да ни на свою, ни на чужую смотреть не хочется, работают все одинаково, и не в красоте дело-то.
   Ну, бывало разное, всякий морок может напасть: уходили парни в дремучий лес сокровища искать и не возвращались; так то вовсе не дьявол их путал, а приезжие, которые у старухи-трактирщицы ошивались да чушь несусветную несли: мол, в ваших лесах полным-полно золота, да руды, да бог весть чего еще, да пойдем с нами, а как вернемся -- чуть ли не королями заделаемся. Самые дурни на это и велись. А могли, в общем-то, и в другую сторону метнуться: драпануть в город -- и с концами. Ну, известно, бесовская власть в городе крепка, там бессмертной душе нипочем не выиграть у него, так что оттуда, как и из лесной чащи, возврата нет.
   Вот и за меня у матери сердце болело: бродит неразумное дитя где ни попадя, а ведь одинокие потерянные ребятишки -- лакомый кусочек для изголодавшейся нечисти. И кричала на меня, и подзатыльники раздавала почем зря -- но все равно не получалось выбить из меня дурь. Я, когда был совсем маленький и глупенький, те поля любил. С утра пораньше сбегу и пропаду на целый день. Лягу на землю, руки-ноги раскину, зажмурюсь и слушаю ветер, стрекот кузнечиков и далекие, далекие древние голоса. Разморит меня на солнышке, тишь и покой снизойдут на меня, и чудится: шумит высокая рожь, катятся к мировому океану ее золотые волны, и в этих гибельных волнах заблудилась неописуемой красоты лошадь, сидит на ней грустный чернявый парень, а ветер так и вьется вокруг них, так и хохочет, уводит с верной тропы. И хотелось мне помочь тому мальчику, крикнуть ему, чтоб не переживал так, все наладится, нет ведь в жизни настолько страшных вещей; но куда мне, маленькому и глупенькому, было тягаться с вездесущим и всесильным ветром. Вот и погибал бедняга ни за что у меня на глазах.
   Да мог ли я чем-то пособить, если сам стал-таки для дьявола легкой добычей, так сказать. Повториться не грех: все на селе знали, что я малый не без причуд. От работы-то я не отлынивал, но чтобы там подружиться с кем-нибудь из мальчишек, собраться с ними рыбки половить или поспорить, кто первым заберется на самую высокую ель, или пойти соседских коров распугать, чтобы влетело потом по первое число, или играть на речке в утопленников -- нет, отродясь меня в компанию не тянуло. Это братья мои все забавлялись; озорники были те еще. По-разному мы с ними росли. Ну, я перевалил когда за двадцатое лето, женился, сына прижили -- все, как у людей положено, вот и перестали меня чураться постепенно. Я и то старался быть поразговорчивее -- куда ты от людей денешься? В детстве-то, бывало, спросят меня о чем-нибудь, а я бычусь, головой туда-сюда мотаю -- и ни слова в ответ не вытянешь. А тут, глядишь, болтать начал. Хотя, как подумать, лучше бы уже молчал.
   Но вот ведь -- не сложилось.
   А чего я такой злой и смурной в тот день оказался -- уж и не припомню, как следует. Кобыла у меня ногу подвернула, вот оно что. Я и пошел к Егорке Косому конем одолжиться, да и коня-то попросил самого плохонького, потому что понимаю же: у Егорки у самого работы еще невпроворот, а семья -- десять человек, и помощи только от жены потребуешь, да и то она каждый год рожает, вот у него малолетки и бегают по двору, и все-то на его шее устроились. А старики пилят и пилят, мол, мало у тебя пшеницы-то нынче уродилось, уж мы учили тебя, учили, всю душу в тебя вложили, понимаешь ли, а ты балбесом родился, балбесом и помереть суждено. Ну кто ж не взвоет от этого, все я понимал; да, выходит, и он ко мне прислушаться мог, а только взял -- и почти с порога меня выставил. Так и заявил: говорит, у батьки проси, а на меня и не рассчитывай. Я, говорит, не богадельня, ничем помочь не могу, ты уж извиняй.
   Ну, пришлось мне развернуться, раз такое дело получалось. Плетусь домой, а сам наперед знаю -- не даст мне батя лошади, скажет: сам виноват, сам не уследил, сам расхлебывай. Как придумаешь -- так и расхлебывай. А что я, из-под земли лошадей доставать умею, а то, может, из воздуха наколдовывать? Или не для вашей же пользы я в поле горбачусь, все добро себе забираю? Такой, что ли, сын я плохой, бесполезный, так, батя? Это я домой шел и по пути вроде с ним уже разговаривал. Я уж до последней черты изучил, как там, у бати в голове одна мысль за другую цепляется. Все-то у бати придумано было, что сыновья его -- такое же приобретение, как земля; и кто выгодным образом себя ведет -- тот достойный сын, послушный сын, удачный сын, а кто балует и не туда, куда бате вздумалось, сворачивает -- попросту говоря, я это был (и женился я не на той девушке, которую он мне сосватал, и уважения-то я ему должного не выказывал, и на людей-то Божьих я не смахиваю), так вот я...ну, не вышел я человеком, не вышел. И ничего мне было не поделать против его мыслей, никуда из его воли не выйти, и чем я ближе к избе, тем глубже в меня тоска неуемная забирается.
   Захожу я на двор (ноги уже еле передвигаю), отворяю дверь, отрываю глаза от пола и вижу: собрались мои все за столом, да такие торжественные и надутые -- просто оторопь берет. Я тихонечко дверь прикрываю, тихо-тихо, чтоб не скрипнула, чтоб их не спугнула, чтоб я их важными минами налюбовался вдоволь. Прикрыл и смотрю -- выжидательно смотрю, вопросительно смотрю, с насмешкой; уж они едва не лопались от торжественности; только мать уставилась в окно, рукой лишний раз шевельнуть не смела, все брови сдвигала и губы поджимала, так-то я и догадался, что неладное что-то готовится. Батя встает из-за стола, возносится во весь свой рост, упирается крепко в пол ножищами и швыряет в меня: "А мы, сынок, землицу надумали поделить".
   Ой, думаю, совсем нехорошее что-то намечается. А он продолжает и словами меня, словно тумаками, награждает, и с каждым таким тяжеленным словом по капельке увеличивается в размерах, так что и не увидать мне белого света больше, батя солнце собою загородил.
   "Мне до могилы недолго тянуть, сам посуди. Вскорости не смогу я о вас заботиться, как родителю примерному надлежит, самим вам себя кормить придется -- ну, и меня с матерью, даст Бог, не позабудете. Вот я и решил: пора по чести, по справедливости поступить и определить, кто чего стоит и кто чего заслужил. Сыновьями троими меня Господь подарил; значит, и передавать землицу-матушку троим надо. Слушайте, как я порешил. Алешка забирает южные наделы, потому он старший, его и право по рождению; Тимошке все от северной межи и до березовой рощи достается. Что до тебя касаемо..." На этом он замолк и ухмыльнулся в бороду. А я, знать, то ли к полу нашему щербатому приклеился волшебным образом, то ли хмарь какая глаза мне застелила; все слышу, что батя говорит, а в толк никак не возьму; три сына у него, три, и сам вот минуту назад говорил, что три у него сына, но землю-то...землю-то он надвое разделил! Как же так вышло? Может, он где ошибся, оговорился, не додумал, посчитал неверно? Только что же мать-то отворачивается, и вздыхает горестно, и руки на груди складывает? Что ж эти-то, братья родные, давятся своей нечистой и непотребной радостью? Что у отца во взгляде такое -- чужое и жестокое -- причудилось мне? Да нет, шалю я, неправда это, можно ли так на собственного ребенка глядеть, чтобы уничтожалось в нем самое заветное и непоколебимое, можно ли собственного ребенка от земли отрывать -- все равно что от родства с ним отказаться? Ровно глыба черная, стоит он прямо напротив меня, сверкает глазами черно и сумрачно и говорит: "Что же до тебя... То как ты в добрых людей не пошел, и надежды на тебя в порядочных делах мало полагать надо, так и наследство твое определил я по совести. Пустырь за Калинкиным ручьем -- весь, как есть, твой". Я при этих словах и пошатнулся. "Да как же, - говорю, - батя, там, за ручьем, делать нечего, путного не выйдет, как ни старайся". А он и усом не ведет. "Знаю, - говорит, - так ведь и из тебя путного ничего не добились. Каков сам, такова и земля. Такова справедливость человеческая: получаешь ты ровно то, с чем справишься, ни больше, ни меньше. А я на этом порешил, на этом теперь и заканчиваю". "А жить-то мне как? - спрашиваю. - А сына мне растить как? А я-то ему что оставлю?" "А уж это, - говорит, - меня ни одним боком не затрагивает. Ты ему родитель, ты за него и отвечаешь. Я тобой распорядился, я отец тебе, а со своими детьми сам разбираться изволь". "Да он и тебе же не чужой!" "А это, - говорит, - как посмотреть. Кровь моя в нем течет, это уж без сомнения. Но девка твоя тоже тут постаралась. А что в ней плавает -- кровь или иное что -- я не ведаю". Тут во мне все закипать начало, и кровь бурлить пошла, потому что я, конечно, малый безобидный, но у всего должна быть своя мера, а батя меру-то эту и перешел. "Ты, - говорю, - батя, жену-то мою сюда не приплетай; она перед тобой не виновата ни в чем". Тут Лешка не утерпел и влез: "Да никто твоей жены не трогает. Она только в том и провинилась, что тебя выбрала, добрым людям на смех. Ты ее за собой и утянешь". Я к нему поворачиваюсь, а сам чувствую, будто свинцом наливаюсь, ни руки не поднять, ни глазом не моргнуть, так меня вниз и пригибает. "А ты, - говорю, - чего ржешь, мерин недоделанный? Твоя-то понести не может уже второй год, дело-то, поди, не в ней?" Он враз вспыхивает и хочет уж на меня кинуться, но батя хватает его за шкирку, как глупого котенка, и не пускает. "Пусть его болтает, - говорит, - не видишь, бес у него на плечах сидит, бес его путает, потому что шлялся вечно по нехорошим местам, а теперь вырос на мою голову, да в бесовской власти очутился". Мать сидит столбом, в окошко смотрит и всхлипывает. "Не реви! Это ты его пускала куда не надо, теперь не поправишь!" А она вдруг на отца обернулась, слезы у нее высохли, и она гневно так ему отвечает. И уж тут ругань полилась, как из брюхатой тучи, и все хороши, один на другого бросается, и каждый-то свою правду другому в глаза говорит; и разошлись они, и разорались!
   А я всех вижу, и как они надсаживаются, и как они другого непременно задавить хотят, чтоб затих и не рыпался, и понимаю, что мне их убить хочется, размозжить им головы, потому что в этом разе они, слава Тебе, Господи, заткнутся, и воцарится мир, и тишина пребудет. Но еще я понимаю, что и правду, значит, отец говорил: нечистый около меня круги наматывает, сбить меня захотел, погубить меня пожелал, ах ты ж скотина, думаю, вот не поддамся тебе, ни за какие коврижки не поддамся. Плюнул, развернулся и прочь из избы побежал.
   До того я из-за всех этих вывертов и неожиданностей расстроился, что уж и не знал, куда себя подевать и что над собою сотворить. Ну, ясно было, ни одной рожи видеть я не мог, не хотел, да и черт бы с ними со всеми. А только -- куда ты сбежишь-то, как ты этот вопрос разрешишь, если, куда ни сунься, где ни плюнь -- все на кого-нибудь наткнешься. Глухомань, говорят, дикие места, говорят, а какие они дикие, народу кругом -- тьма-тьмущая; и все-то знать хотят, что у тебя в голове и что у тебя на сердце. Мне бы, может, в ту пору найти уголок...там где-нибудь...да и перемочь, переварить всю эту несуразицу самому с собою, и что-нибудь там придумалось бы. Но что-то мне стукнуло, не стал я укрываться по углам, сунулся на речку, сунулся на большак (совсем не мог себя никуда приткнуть), да везде все такое серенькое, замызганное, осеннее, и солнцу-то мы все надоели со своими глупыми заморочками, так что оно засело в дальних тучах; как посмотришь: морось, мерзость и сырость. Ну, что мне оставалось? Я плюнул да и потопал в таверну. У старухи-трактирщицы наверняка ведь что-нибудь горячительное припасено, думаю. Я не то что был любитель выпить -- да что, сроду я ничего такого и в рот не брал, но тут уж так меня приперло, что я сдуру решил: куда все -- туда и я. Малость было неясно, кто такие эти "все" и куда это "туда", но я рассчитал, что по пути разберусь.
   Народу что-то в тот день мало было, а то и вовсе никого не было; хозяйка возилась с ящиками какими-то в дальнем конце комнаты, и что-то у нее не выходило, не получалось никак с этими ящиками договориться, я и рассудил, что лучше не лезть и не трогать, а то мало ли; повернулся уже к дверям, а тут она меня заметила: "Ой, - кричит, - да неужто ж Антон пожаловал? Так ты не мнись у дверей-то, не стесняйся". "Да я что, я мешать не хочу". "А ты не мешай, иди и помоги старой женщине". "А чего такого интересного поделываешь, бабуль?" "Сам смотри". Ну, я подошел, смотрю -- а у нее там в ящике соломы напихано, а в соломе котята копошатся -- три, то ли четыре штуки, слепые, друг в дружку тычутся, а бабуля их молочком напоить пытается, а они-то глупые твари, тепла, видать, ищут, и только пищат бестолково. "Где это ты разжилась-то?" - спрашиваю. "Да соседушка ваш, Егорка Косой, на речку выкидывать пришел. А я что-то случилась там, вижу, что он затеял, и не утерпела, говорю, что ты грех-то на душу берешь, а он мне говорит, куда столько кошек в избе держать, и так житья от них нет, рябит уже в глазах, серые, белые, желтые, а ребята каждый раз, как которая-нибудь окотится, визг подымают, оставь, говорят, оставь, а у нас и мышей-то столько нету; а отдать кому -- так у всех по целому выводку. А я ему и сказала: ну мне, говорю, отдай. Все живое, все жалко". "Да ведь их и правда девать уже некуда". "Ох, милый, это тебе себя девать некуда, а у всякого живого существа в мире есть лавка и есть миска. Не горюй, и для тебя сыщется". Я смолчал, потому что трактирщица славилась вообще своим умением что-то такое туманное загибать. Взял у старухи бутылочку, подсунул под самый нос одному -- черненькому вроде -- ну, вижу, тот за ум взялся и зачмокал потихоньку. Старуха так и залучилась. "Ну вот, - говорит, - видишь, как все просто с живой тварью". "Да, - а я хмурый, мрачный, сижу с котенком с этим дурак дураком и ворчу: - Оно с людьми-то позаковыристее". "Да куда уж, - машет она, - почти то же самое. Это только ты у нас заковыристый". Да что ты, думаю, в какую сторону свести норовишь, хитрющая ты бабка? И кошусь на нее так, недовольно. А она опять машет. "Что сычом-то таким? Обидел кто? Или сам кого обидел?" "Да что я-то сразу! Сама будто не знаешь: я человек смирный, я и пальцем никого не трону". "Да уж знаю, знаю, не бузи", - и смеется. А чего смеется? Что я, потешать ее пришел? И вот, если призадуматься: вечно так надо мной смеялись, как был для всего села посмешищем, так и остался.
   Я котенка-то кинул, да вставать начал: а и пес с ней, думаю, знал же, что не мое это -- с людьми разговаривать. А она смеяться бросила, за рукав меня цепанула и говорит: "Что ж ты одного-то накормил, а другие как же? Сам-то, небось, тоже голодный? Так давай я Аннушку позову, мы тебе состряпаем чего на скорую руку". "Да не, - говорю, - я -- нет, я не голодный. А вот если..." Ну, тут я замялся, конечно. "Чего если?" "Ну, если, выпить там...чего...может...если..." Старуха головой покачала и говорит: "Что, совсем уж невмоготу?" Да я-то, думаю, не дам себя провести и выдавать себя не стану, вот еще, разбежались. "Да и ничего такого, - говорю, - а просто так поинтересовался". "Ага, - говорит она и усмехается, но ничего, беззлобно, - знаешь, Антон, в чем беда твоя? Все у тебя на лбу написано, да большими такими буквами и разборчивым почерком". Это меня, как же, задело. "Я, выходит, по-твоему, хуже других, что ли?" "Что значит -- хуже? Вовсе не хуже, ты -- сам по себе, ну, а другие -- сами по себе. То-то и не сидится тебе, а по ночам, по всему видать, не лежится; ты у нас неприкаянный, бедняжка". "Ничего я не неприкаянный! И у кого это -- у вас?" "Вот и разворчался, сказать-то ему ничего не скажи! Дам я тебе выпить, что уж, один раз в жизни надо человеку напиться пьяным. Погоди минутку, а, между делом, котят-то моих не обижай, всех заодно накорми". Сказала она так и исчезла куда-то в глубину таверны, а я остался сидеть с этими клубками голодными. "Вот ведь, - думаю, - у них и матери-то нет, а все равно найдется кому о них позаботиться. А я-то чем хуже? Родная кровь меня бросает, родная кровь в отказ от меня идет: что, мол, мы! Сам проживи, как знаешь, нужен ты нам больно! А кому я тогда и нужен-то, если собственной семье в тягость. И горем-то своим не поделишься, не выскажешь никому..." Вспомнить-то: сижу я, здоровый такой дурень, с котенком на руках, чуть не плачу, и так мне себя жалко, тьфу! Вот до чего человек дойти может, коли бес его в свою власть заберет!
   Вынырнула откуда-то старуха, бутыль держит, внушительную, в общем, бутыль, и говорит: "Ну, пойдем, расскажешь мне, что случилось-то". Усадила она меня, водрузила на стол бутыль и две чашки, долго воевала с пробкой, но помочь не дала, сказала, не любит вино неопытных рук; наконец, дело пошло на лад, ну, и выпили мы с ней по первой -- за здравие. "Давай, - говорит, - вещай". "Да нечего, нечего", - я-то отпираюсь, нет у меня привычки разговоры задушевные размазывать. "Ладно, что я, заставлять тебя не буду. Кому другому скажешь, когда время придет. Я тебе один только совет дам". "Ну?" "Жениться -- женился?" "Так-то...да..." Куда это ты клонишь, что плутуешь-то, думаю. "Сына родил?" "Да чего это ты..." "А чего ты их оставляешь тогда? Печаль -- не печаль, тоска -- не тоска, а ты за них в ответе, милый ты мой. Егорка Косой котят топить хотел, так Косой он и есть косой, и котята -- ладно уж, котята, так и за них, по-хорошему, драть бы Егорку Косого. А ты, друг любезный, на что прямой, а то не котята, то люди, а ты вон куда заворачиваешь -- там, по этим путям, люди-то и не ходят". "По каким путям?" "По дурным, - говорит, и строго так говорит, будто поучает. - Знаешь, ведь которые люди под Богом ходят, а которые-то -- под бесами. Так ты, Антон, из первых. Видала я других, - тут она погрустнела, - да только им не позавидуешь, а особенно тем из них, кто слабый и перед своими бесами беззащитный". А, думаю, и я такого видал, преследует он меня с самого детства, и не отвязаться от него, и не спасти.
   "Давай по второй, - говорит, - чем тебе еще поможешь-то". А я чувствую, что голова у меня кружиться начинает с непривычки, и что-то так и подмывает в животе нехорошо. "Ах ты, бабуля, - говорю, - ты вот учишь, как мне жить правильно, а сама спаиваешь -- как оно? Не сходится что-то". Она кивает. "Сходится, дружочек, сходится. Иной раз надо по дурному пути сходить, чтобы оставшееся время достойно использовать". "Ну уж...совсем ты меня запутала, бабка старая". А она давай опять смеяться. "Так вот, - говорит, - выпутывайся теперь. Для начала себя освободи, а уж за тобой и жена твоя, и сынок твой подтянутся. А об остальных не заботься: у тебя и сил-то на них не хватит". А во мне что-то нехорошее сидит, какая-то липучая муть мне сердце обвила, я -- кулаком по столу и кричу: "Да тебе-то откуда все это известно? Что ты лезешь-то, куда не просили?" Сидит, молчит, только щурится на меня, а в комнате как-то светлеет в единый миг, свет растекается повсюду, забирается во все щелки, разгоняет пауков, котята просыпаются и начинают пищать; все светлее и светлее, глазам становится невыносимо больно, столы, лавки, темные стены -- все пропадает в этом загадочном свете. И так мне страшно делается, я вскакиваю и бросаюсь вон, а в голове так и бьется, так и вертится: никуда-то тебе не убежать, нигде-то тебе нет ни приюта, ни отдыха, ни мира. Хмель с меня вроде и слетел, а голова-то варить не начала; ну, прямым-то ходом в самые леса меня и понесло -- а в глухих лесах, как известно, ни живой души, ни мертвой воды, пустота, душные, смутные сны, безмолвие, и добрым людям делать там нечего.
   А тут, как нарочно, погода начала портиться, хотя и без того не баловала. Мчусь я этак злобно, дороги не разбираю, но примечаю, что угрюмеет как-то вокруг, ветви у елок все разлапистее становятся, да и мох у меня под ногами подозрительный; словно и не мох, а почва болотистая: опомниться не успеешь -- затянет в самую глубь! И вроде как я соображаю, что нехорошее это место, вон какая мгла из-под корней наползает, а то ли в глазах у меня темнеет, и по всему телу поганые такие ощущения разливаются, в жар бросает, так что я смекаю, что тут уж не до шуток и самое время одуматься и назад повернуть, а не могу! Так и несет меня что-то по заколдованному лесу, сумрачная зелень так и мелькает по сторонам, а я-то несусь и в совершенный ужас прихожу, потому что нутром чую: в сердце чащобы затаилась и поджидает меня жуть -- невыразимая, запредельная жуть, и для чего-то я этой жути понадобился.
   Наконец, высвобождаюсь я из плена колючих веток, отцепляю от себя попутные репьи и таким манером вываливаюсь на узенький краешек безопасной земли, а прямо перед моим носом простирается черная маслянистая вода, сказочная топь. Улеглась на том болоте небывалая глухая тишина и, закутавшись в эту тишину, как в королевскую мантию, встречает меня властелин тьмы, князь преисподней, адская чума -- ох, как у меня коленки-то затряслись, и кровь в жилах захолодела; и вот, сижу, вспоминаю, уж сколько пооблетало листьев и волос с головы упало, а представлю себе ту давнюю картину, всего колотить начинает, и так-то живо он мне видится, будто и не уходил я никогда с того болота.
   В общем, бык -- не бык, кабан -- не кабан, туловище массивное, сам бурый, щетина свиная, а рога -- бычьи. Морды не видать, голова у него опущена до земли, и черная длинная грива свешивается, образину его дьявольскую прикрывает. А шея -- вот ровно в мой палец толщиной, одним щелчком переломить можно, то-то он и валяется в этой пакости, верно, двинуться никак ему нельзя, чуть шевельнешься -- вот тебе и крышка. И -- чудное дело! - не так уж и страшно он выглядел, но негоже было доброму человеку рядом с ним и стоять: вот как кошмар привидится, а потом проснулся -- плеваться охота, сел на лежанке, ноги на пол спустил, и трешь, трешь глаза посильнее, только чтоб развидеть скорей это безобразие. Да только не получается.
   Стою я, значит, там, весь дух из меня вышел, так что даже с места сойти не в силах, глаза уже все на бесовское это создание просмотрел, и тут у меня в голове раздается голос -- или не в голове, я толком не понял, или он звучал отовсюду, если так бывает, шел от черной воды и от черного неба; тихий голос, в котором почудилось мне предвестие скорой кончины во цвете лет. "Антоний?" Я аж на месте подскочил, и язык у меня отнялся от такой неожиданности: "Ну, - думаю, - пропал! Все нечистой силе про меня ведомо". Стою, ни слова не могу вымолвить. А голос продолжает: "Антоний? Ты пришел сразиться со мной?" А я до того опешил, все в себя не приду, а тут возьми да и пискни: "Да я вовсе не Антоний, ваша милость! Сызмала Антоном кличут". И черт меня дернул его так назвать! Какая он, к песьим сынам, милость! Страх Господень, вот он кто!
   Похоже было, что он слегка призадумался, а потом говорит: "Что это, Антоний? Неужели ты не подготовился должным образом?" К тебе подготовишься, думаю я, а сам говорю, но уже малость осмелел: "Да не Антоний я, - говорю. - Меня звать Антон. Отец мой -- Петро, а дед -- Лука. Мы на восточных окраинах чуть не с начала времен обосновались. Нас все в округе знают, вот хоть бабку, хозяйку таверны, спросите, она скажет".
   И что на меня за помрачение разума нашло! Я его вроде за сиятельного князя стал принимать, а я и князя-то один раз в жизни видел, когда в наших краях появился разбойник хуже зверя лютого, его еще Драконом прозвали, такого он ужаса на людей нагонял. По его душу приехал тогда к нам один, благородного очень вида и звания. Тогда, как на грех, не нашлось ни одного свободного местечка в таверне, на сеновале кто-то ночевал, и чуть ли не в хлеву толклись, и князь у нас на дворе останавливался, в конюшне, прежде чем Дракона выследить и башку ему снести. Сам он был бледный, серьезный, и все кручинился отчего-то. В то время я еще вовсе малое дитя был, помню, что ходил за ним хвостиком, потому что меч его мне шибко понравился: большой, блестящий, и камешков в него было понатыкано разных, да красивых таких -- одно загляденье! Ну, меня пытались отогнать от светлого князя, шпыняли-шпыняли без толку; а светлому-то князю, кажется, не очень я мешался, он даже меня раз как-то потрепал по голове по рассеянности, и так мне его жалко сделалось, то есть, не скажу, почему, но помню, что жалость такая во мне поднялась, хоть и был я маленький и глупенький. Он пробыл у нас всего-то одну ночь, а потом дошли слухи, что с чудовищем покончено раз и навсегда. Мололи еще, что он-то и стал нашим великим и пресветлым королем, но уж в это я ни на грош не верю -- пустая брехня.
   Так я перед бесом своим в струнку вытянулся и то ли молюсь, то ли челом бью -- но какое-то просительное и жалостное настроение на меня напало, и думал я, как бы ноги унести, а они ни в какую идти не желают. А бес будто вообще меня не слышит и гнет свое: "Антоний, - говорит, - я так ждал тебя". Ну, я-то, думаю, совсем тебя не ждал. Можно сказать, я бы с превеликим удовольствием жил без тебя и дальше. А так-то подозрение мне закралось, что у бедняги крыша, того, едет. Ведь это ж подумать, сколько он времени тут, на болоте, один просидел -- с ума сойти! Ну, он и сошел, видать, потихоньку. "Я случайно сюда забрел, - говорю. - Уж такая обида меня взяла, и печаль в сердце засела". "Правильно. Потому ты и пришел ко мне". Тут я серчать начал: да что ж за такое, думаю, не хотел я с тобой сталкиваться, чудище ты поганое, и морды твоей противной в жизни бы не видал! А до самого-то доходит, что вреда мне мой бес причинить не сможет, потому что тяжелый и медленный, да голова нелепая, да и целиком он -- нелепый, совсем не страшный. Он внимания на меня не обращает, гундосит себе что-то, нудит, распластался по слякоти, а меня злоба захлестывает: да что за день, мало мне было родственничков, мало мне старухи надоедливой было, еще и ты попался, дрянь болотная, рыло в землю закатал, радуется, и до меня докопаться хочет. Нет, братец, думаю, фига тебе с маслом. Нет, и масла жалко, жаба душит. Я и говорю ехидненько, чтоб пробрало получше: "Что, братец, головы-то тебе не поднять? Не скучно тебе день-деньской в тине ковыряться? Тоже мне, бес нашелся! Что ты мне напакостить-то сможешь, коли на то пошло?" А он удивляется. "Как, Антоний! Должен бы знать. Почему ты полагаешь, что я не могу поднять голову? Стоит мне взглянуть на тебя, стоит лишь посмотреть на тебя в упор -- и в то же мгновение ты будешь мертв". Я тотчас присмирел, кто его знает, может, врет, как у бесовского племени в обычае, а в том разе, если не врет? "А что, - хлюпает он из бурой жижи, - что за печаль грызет тебя ныне?" Вот я и не выдержи. Все ему вывалил, что накопилось, всю обиду свою ему выговорил, а с чего меня понесло, до сих пор не уразумею. Как в голове у меня думалось и как на сердце болело -- всю подноготную поведал. Выговорился -- и замолчал, остановился разом, как будто бежал-бежал, и выдохся, оглянулся и не помню, куда и зачем бежал-то.
   И тут он поднял на меня свои темные слепые глаза.
   ...Знаешь, Антоний, я устал. Не буду даже пытаться описать тебе, до какой степени. Подобное чувство невозможно, смертельно, неотвратимо. Давно уже оно охотится на меня, щелкает зубами, мучается от голода -- и оно готово к последнему прыжку. А когда оно вопьется в мою тощую слабую шею и рванет зубами мягкую податливую плоть -- вот я и пропал, Антоний. Тебе, защищенному своей равнодушной святостью, никогда не понять этого чувства. Ты живешь в уюте и тепле, которые предоставлены тебе с рождения -- не спорь, прошу тебя. Да, сейчас ты думаешь, будто бесы набросились на тебя всем своим мрачным воинством, хотят раздавить тебя, хотят похоронить заживо, хотят навеки лишить небесного милосердия, но то не бесы, Антоний. С этой напастью ты вполне способен совладать, ведь это всего лишь собственные твои человеческие чувства, что нахлынули на тебя и грозят унести из-под твоих ног твердую почву благоразумия и мелкой соседской добропорядочности. Ты дошел до пустыни со своим смешным желанием дать им бой -- но с кем ты собрался биться? В обуявших тебя гневе, зависти и обиде нет ничего сверхъестественного. Но я -- другое дело. Мне не у кого просить пощады и неоткуда ждать помощи. Я -- твои бесы, я -- твое искушение, я -- твоя пустыня, я -- твоя смерть, и я же -- единственный бог, в чьей власти отпустить тебе твои ничтожные грешки. Чувствуешь ли ты, Антоний? Теперь, под моим взглядом, в котором пустота сотен лет, чувствуешь ли ты? Можешь ли ты ощутить хотя бы часть той тяжести, что не дает мне оторвать голову от земли? Ты -- человек, а человек -- существо, которое идет в царство духа. Ты -- человек, и ты -- в поиске. Ты ищешь веру. Ты не ищешь родник, свет, благодать. Ты ищешь то, о чем не говорится на вашем примитивном человеческом языке. Пускай тебе не дано стремиться к совершенству: идеал мертв. Не желай совершенства; ибо совершенен лишь Господь. Но ты можешь стремиться к обретению божественной радости, и в этом наше с тобой -- убийственное для меня -- различие; потому так непохожи наши сны и потому -- там, где светлые тропы растворились во тьме, - ты одолеешь меня, Антоний. У тебя нет ни единого шанса на поражение.
   Не удивляйся поэтому, что я хочу поведать тебе о своей усталости, хочу, чтобы ты запомнил меня и мое безнадежное существование, суть и смысл которого заключался в том, чтобы быть побежденным. Понимаешь, мне-то нельзя искать, потому что я -- препятствие в поиске, дракон, стерегущий замок, хранитель черных снов, ставленник Сатаны. Я спрашиваю тебя, Антоний: справедливо ли это? Не отводи глаза, Антоний, всмотрись в меня, смотри внимательно! Там, в мутном небе над нами, владычествует луна, и даже ей любопытно, даже она соизволила покоситься в мою сторону, а ты трусливо прячешься в удобной норе своего тела. То моя серебряная царица залила все вокруг этим пугливым чарующим сиянием, чтобы лучше видеть, как мы разговариваем здесь с тобой, Антоний; то травы и деревья замерли, прекратили свой неудержимый рост, - в ожидании, чем же закончится наш спор; то добрая, терпеливая земля расстелила перед нами свои просторы, чтобы было где развернуться нашему поединку. А ты -- ты пришел ко мне с этой чушью, словно нет в человеческой жизни другого страдания, словно тебе воображается спьяну, что твоя нищенская лачуга превратилась в королевский дворец! Но я ждал тебя, день и ночь, преданно и неустанно, я ждал, чтобы ты мог справиться со всем этим -- с чем бы то ни было. Давай же. Сразимся.
   Не прячься, гляди на меня и умирай. Чувствуешь ли ты эту боль, Антоний? Это моя боль и моя тоска; у тебя нет причины тосковать, ибо, умирая, ты обновляешься, а у меня никогда не было такой возможности -- и, сколько бы ни сменилось эпох на этой планете, никогда не появится. Я так устал, Антоний. Я так устал от необходимости копаться в болотной жиже и дышать ядовитыми парами; мне так надоело волочить свою неподъемную голову по грязи и пожирать прелые водоросли изо дня в день, из века в век, из одной книги -- в другую книгу; падет один замок -- меня отправят охранять другой, разбудят одну принцессу -- так усыпят другую, потому что вас, людей, так много, и все вы в поиске, хоть и не каждый способен справиться с бесами и раздобыть награду. И тут -- тут мы сходимся, Антоний. У тебя хватит сил победить меня -- все уже происходит, мои веки тяжелеют, мои ноги подгибаются, скоро я не смогу выдерживать твой прямой недоуменный взгляд, скоро топь смилуется и поглотит меня -- но пока этого не произошло, Антоний, и я успеваю сказать тебе, что твой поиск не увенчается успехом. Но что нам грустить, подумай! Будет кто-то другой. Всегда находится кто-то другой.
   ***
   В голове у меня будто что-то отключилось, а когда я снова открыл глаза, то ничего и не было. Если вдуматься, если поразмыслить, если хорошенечко вникнуть -- с самого начала ничего не было. То есть, эти-то все были -- куда ж без них -- спорили, кричали, бранились -- раскрасневшиеся, охрипшие, омерзительные -- да нет, не омерзительные, просто...им было невдомек, но я-то знал. И вот, раз уж им не свезло так, как мне, я решил хоть как-то порадовать их и утешить. Я сказал, что мне даром не нужны их земли, их наследства, их дрязги, у меня уши вянут от их ругани и пререканий, и меня уже тошнит от того, что мне приходится делить кров с людьми, которые не имеют ни малейшего представления о нормальных человеческих отношениях. Я сказал, что с меня довольно. Я сказал, я не намерен больше терпеть. Они как-то уменьшились от моих слов и не заслоняли собою солнца, наоборот, я с трудом мог различить их силуэты в невероятно ярком солнечном свете, лившемся из крошечного пыльного оконца. Вообще-то, я с трудом разбирал, кто из них кто -- это точно мать, это, пожалуй, отец, а этот тощий, со смешным носом -- который же...из моих братьев? И вот, притихшим и озадаченным, я возвестил им, что намерен покончить с этим...и (они затаили дыхание)...отселиться. Вместе с женой и ребенком. Поставить избу на опушке и распахать запретные поля -- раз уж они так всех страшат, пусть, я заберу их себе. Работы и хлеба будет -- целый край. Кто очень глупый и хочет меня отговорить? Никто? Превосходно. Приятно было пообщаться.
   Я выбрался из их тесной каморки на чистый осенний воздух, забрал его себе так много, что чуть не разорвались легкие, и зашагал вперед. Я хотел осмотреть свои будущие владения. В конце-то концов, хватит уж там хозяйничать дьяволу.
   Я чувствовал, что так ходят по земле подвижники, глухие ко всему, кроме знойного шума собственной крови, в котором им слышатся Божьи приказания. Или вот еще: бродячие рыцари, что живут в неослабевающей и пустой надежде отыскать хотя бы одного дракона и заполучить свой счастливый случай одним махом покончить с мировым злом. Так в эту минуту шел по земле я, сваливший со своих плеч легкую ношу земных тягот, вышагивал я, принявший груз высшей ответственности. Точнее, пытавшийся его принять.
   Что ты говоришь такое, бес? Найдется кто-то другой? А как же я? По-твоему, присутствие в мире этого "другого" должно меня успокоить? А что мне делать с черной дырой, разрастающейся внутри меня? А как мне подавить желание выплеснуться из самого себя, шириться и шириться, заполнить собою всю Вселенную, а то и прорвать ее тонкие бумажные стенки и не останавливаться, не останавливаться, пока там, где светлые тропы растворились во тьме, я не встречу... Вот я иду по своей земле (только враки это все, не загонял тебя ветер, не дразнил, сам ты загнал себя, мой бедный черноглазый брат, ибо не нашлось никого, кто мог бы тебе подсказать, что можно поделать с необходимостью жить). Вот я иду по своей земле, далеко на западе верхушки деревьев ловят усталое светило, по темнеющему полю бродит отбившаяся от стада овца, засыпают сорные травы, засыпают никчемные, лживые, жадные люди -- и на золотом дне души каждого из них спят глубокие чувства, и благородные порывы, и искренность, и доброта, и пламя неугасимое, но ты говоришь мне, бес, что мне не справиться, что это было мое сражение, но война -- не моя; и длится их сон, и не видно конца закату.
   Но кто, как не я, вступил с тобой в схватку на диких болотах, кто заглянул в твои страшные глаза, кто одержал верх?
   ...Что же, ты думаешь, я не спасу никого?
   ***
   Ну вот, значит, так и было все, как я рассказал -- вот вам крест, святая истина. Потому и живем на отшибе, потому и сельских редко когда видим. Зато и земли у нас с вами, зато и богатства, и довольства всякого, а уж вам, внучата, одна радость на приволье друг с другом взапуски бегать, верно говорю?
   Ну вот, любимые вы мои детки, сказочке конец, так что пришла вам пора закрыть свои любопытные глазки, поворочаться для порядка с боку на бок и уснуть. Не бойтесь ночи и лешачей не бойтесь -- на другой половине мира солнце по-прежнему щедрое, по-прежнему доброе. Сколько снов ни успеете за ночь перевидать -- все одно настанет же и для нас светлое утро.
   Спокойной вам ночи, мои чудесные дети; вот подрастете, будете большими, сильными, уж куда сильнее дедушки -- и, может статься, однажды не только себя сумеете защитить, вытащите вашего маленького братишку из бурных волн золотых, и, глядишь, он еще вернется к тоненькой девочке в белых одеждах, и рассмеется весело, и дотронется нежно до ее щеки, вот она и раскроет свои прекрасные глаза, и увидит, что на нашей земле давно уж наступил прохладный, чистый, безупречный рассвет.
   А до тех пор -- пусть будет сладок и безмятежен ваш сон.
  
   НОЯБРЬ
   УТКИН
   - Съешь печененку, пернатый друг, -- предлагает мне Митюня и ржет в припадке восхищения своим непревзойденным остроумием.
   Картина перед моими взорами ни воодушевления, ни радости не вызывает. Митюня расположился в продавленном кресле с тоскливыми коричневыми узорчиками. Зачем Митюне понадобилось терзать кресло и лишать его последнего пристанища на помойке, непонятно. В общем-то, большая часть вещей в комнате этого высокоумного молодого человека, которого его интеллект скоро задушит, мечтает о заслуженном отдыхе, но Митюня считает, что выход на пенсию -- слишком жирно для дивана с испортившимися пружинами, табурета без одной ноги и пяти пар дырявых носков. Вероятно, все это пригодится Митюне, когда он начнет свершать славные деяния, каковые будут воспеты аэдами через пару веков. Драные носки, без сомнения, займут в их песнях почетное место. Правда, пока они занимают место не столь почетное, выглядывая из-под Митюниной задницы с жалобным видом. Ни разу до этого момента я не замечал за собой склонности жалеть носки, но разве можно знать, что день грядущий нам готовит. Главное, сдерживать себя и не распространять жалость на табуретку. Очень уж сиротливо лежит она, перевернутая, на полу. Я вежливо отказываюсь от печененки, потому что мне становится страшно при мысли о том, что она может оказаться моей ровесницей.
   - Как знаешь, -- произносит Митюня с выражением, означающим, что я только что отверг неимоверную вкуснятину и остаток жизни мне придется провести в мучительном раскаянии. Я пожимаю плечами с великолепным презрением, которого он, потянувшись за печенюшкой, не замечает.
   - Чего приперся-то? -- спрашивает он с набитым ртом.
   Да так, думаю я. Исполнять партию дубового листка. Перед кем, если не перед тобой. Имеющий уши...услышит собственное громкое чавканье. Ну, и меня, возможно.
   - Хочешь, я расскажу тебе сказку? -- говорю я, усаживаясь на диван, немедленно издающий горестные стенания.
   - Нет, -- не раздумывая, откликается Митюня. -- Ты презрел мою печененку.
   Заметил-таки.
   - А я все равно расскажу.
   - Рассказывай.
   - Ты ведешь себя как на президентских выборах.
   - Твои скудоумные выпады не могут меня оскорбить. Даю тебе срок, пока не закончится печенье.
   Ой, надо торопиться.
   - Жили-были, -- начинаю я, -- в далекой стране...Курлямундии...
   - Чего? -- давится Митюня.
   - Не перебивай, если не хочешь расстаться с жизнью. По спине похлопать? Так-то. Итак, в далекой стране Курлямундии жили-были фиолетовые зеленопалы и синие желторотики. Тихо! Тихо. Я посчитал, печенья еще много. Жили они мирно и дружно, пока в один прекрасный день фиолетовые зеленопалы не решили построить на улицах баррикады. Они укрылись за баррикадами и затеяли с синими желторотиками спор. Синие желторотики стояли на консервативных позициях, кричали "Не трожь государя!", цитировали строки Монтеня о пользе и благе существующих порядков, ну, соответственно, о вреде и смуте, причиняемых введением новых, напоминали зеленопалам о многовековых традициях, о могильных курганах предков, о слезах, которые льют предки в своих курганах. А фиолетовые зеленопалы, в свою очередь, рассказывали желторотикам о неизбежном шествии прогресса, о живительном действии просвещения, о легендарных смертях суровых революционеров, о вырванных из груди сердцах, отрезанных ушах и отрубленных во имя великой цели пальцах. Так они ругались друг с другом, пока не вернулся после долгого отсутствия черный широкопуз. Фиолетовые зеленопалы вылезли из-за баррикад и вместе с синими желторотиками побежали жаловаться. Черный широкопуз, уезжавший в соседнюю страну с намерением предотвратить расстрел тамошней оппозиции, но не добившийся успеха, внимательно выслушал тех и других, вздохнул, погладил по головам и отпустил их жить и быть дальше. Чем они и занялись.
   Митюня проглотил последний кусок.
   - Понял. Оценил.
   - Это интересно. Сам я ни черта не понимаю.
   - Ну, -- говорит Митюня, оглядывая комнату в поисках чего-нибудь съедобного, -- с тобой всегда так. Ты сначала выдумаешь какую-то невероятную мутотень, а потом начинаешь отыскивать в ней смысл. Для филологов это характерно. Я, знаешь ли, привык. Главное, дать вам высказаться, не перебивать, слушать спокойно, а там само пройдет. Ваша проблема в том, что вы слишком много читаете. У вас мозг не успевает обрабатывать информацию, вы его грузите, грузите, грузите, то обдумай, это уложи, синтаксические деревья вырасти -- так это у вас называется? Да еще эта дурная особенность -- видеть высшие идеи там, где ими и не пахло. Я предполагаю, что у вас это специально преподают, да? Лекции, семинары, как положено? Первой парой языкознание, а второй -- поиски никчемных идей? Такими темпами и перегореть недолго. Серьезно, Уткин, ты бы завязывал, а. Я тебя неделями не вижу, а потом ты заявляешься и начинаешь рассказывать мне про желтых тараканов. Это нормально вообще? Дай мне коробку. Да прямо за тобой, с чокопайками.
   Я извлекаю коробку из-под диванной подушки и передаю ее Митюне. В чем-то он, несомненно, прав. Только подозрительно много ест.
   - А этот твой, прошу прощения, как ты его величаешь? Романом? Хорошенький роман. Главного героя нет, сюжетные линии какие-то все оборванные, засилье метафор и ни одной связной мысли.
   Ты-то у нас знаток литературы, конечно.
   - Нет, я добрался до конца, чисто из уважения к тебе и к твоим...претензиям, амбициям, мечтам, я не знаю, но все эти короли, принцы, нищие, янки при дворе короля Артура -- это все к чему? Что с этим делать? Куда это приложить?
   - А куда прикладывают романы?
   - Ах, прости, разумеется, я же забыл, что литература у нас обходится без дидактических и морализаторских функций, что она сама для себя существует или для избранных ценителей, и думать не моги о ее практическом предназначении, бла, бла, бла. Прости, что посягнул на святая святых.
   - Да не в этом дело, Сань.
   - А в чем? Нет, мне действительно, можно сказать, от чистого сердца, мне интересно. Это для узкого круга читателей или это несет какую-то новую истину, свет добра, может, я в чем-то не разобрался, так ты объясни, Лев Николаич вот не стеснялся, каждый свой роман до тошноты разжевывал. Или ты выше этого? Или ниже? Или...или... Все, я иссяк.
   Как-то быстро. Наверно, еда помогает ему думать. Если он ничего не поглощает, поток мыслей мелеет.
   - Мой роман не имеет конкретного, единственного смысла. И он еще не дописан.
   - Так бы сразу и сказал, -- ворчит Митюня.
   - Я даже не уверен в том, что это роман.
   - Дожили.
   - А что в действительности имеет единственный смысл?
   Митюня сползает с кресла и тихонько скулит.
   - Скажи мне. В чем для тебя лично заключается смысл, если уж мы прицепились к этому слову, пережив десятилетия абсурда? В твоей жизни -- сейчас, в данную минуту, в этот момент -- какой смысл?
   Митюня встряхивает своими длинными темными волосами. Девица на выданье, честное слово.
   - Уткин, -- проникновенно говорит он. -- Что ты хочешь от меня услышать? Что человеческое существование бессмысленно? Или что мы должны устремляться к какой-то неведомой, но благой и неоспоримой цели, чтобы преодолеть нашу скорбную участь? Чего тебе надо? Отчего тебе неймется?
   - Я хочу услышать твое мнение, больше ничего. Твое личное мнение. О твоей жизни. Ни Камю, ни Сартр, ни сердца пламенный мотор меня не интересуют. Меня интересует, что ты думаешь. Тебе двадцать два года, тебя откосили от армии, у тебя кривой нос, карие глаза, и ты сутулишься. Ты живешь в Москве, твои родители получают много денег, но недовольны тобой, друг другом, общим расположением вещей в вашей квартире и звезд на небе. Твой дед воевал, твой прадед сидел в тюрьме за то, что был деревенским старостой при немцах, это все, что ты о нем знаешь. О родственниках с отцовской стороны ты не имеешь ни малейшего представления. У тебя мало прошлого, хватает дури в голове, ты подрабатываешь фрилансером, но неизбежно окажешься в крупной компании, на которую будешь пахать большую часть жизни, сменишь пару-тройку рабочих мест, а может, создашь собственную компанию, и на тебя будут пахать другие, ты человек жизнерадостный и практичный, жена у тебя будет красивая, дети умные, квартира...нет, дом в Подмосковье, нет, в Англии, на Канарах, где угодно, и мне не кажется, что это плохо, или недостойно, или лишено смысла; но я знаю, что думаю по этому поводу. Мне неизвестно, что думаешь ты сам.
   Митюня молчит. Слышно, как он раскидывает мозгами.
   - Знаешь, что? -- произносит он наконец. -- Я не допер, куда ты клонишь. И кажется, любопытство мое пропало бесследно. Что я думаю. О себе. Я думаю, что я жив. Думаю, что через минуту я отправлюсь на кухню сварить себе кофе. Думаю, через полчаса вышвырну тебя отсюда -- на столько хватит моего терпения, а дальше гарантий дать не могу. Потом немного поработаю, а может, увлекусь, как пойдет. Потом, возможно, отправлюсь выпить пива. Насчет того, где я проведу эту ночь, ничего определенного сказать не могу. Но могу тебя заверить, что рано или поздно меня сморит сон, и я усну. Не знаю, где, но усну. А потом проснусь. Тебя дальнейшее интересует?
   - Нет, -- говорю я. -- Я понял тебя, мой друг. В той степени, в какой мне дозволено понимать других людей. Значит, это жизнь.
   - Да, Уткин. Это жизнь. Вероятно, она бывает какой-то...иной. Но я сомневаюсь. Так что поменьше пафоса и прописных истин. Друг мой.
   Ничего удивительного, думаю я. В самом деле, чего я от него добивался? Зачем на Митюне-то свою злость вымещать. Он не думает о том, что было за тысячу лет до него, но неужели он обязан это делать? Чего я к нему пристал? Ну, наживет он себе дом на Канарах, завидую я ему, что ли. В моей голове не укладывается, как можно жить от одного дня до следующего и не искать свое место в гнилой цепочке столетий, но я и сам не просыпаюсь каждое утро с подобными мыслями. Попробуй хоть десять минут подряд помнить о том, что ты бессмертная душа. Кому-то ведь это удается, кто-то живет в Гималаях и разговаривает с Богом, и что тому отшельнику за дело до Митюни, который вечером пойдет пить пиво, а ночь проведет в неприметных городских закоулках? Что этому жителю гор до нынешнего поколения, прикованного к мониторищам и мониторчикам? Волна пришла и ушла, море осталось. А мне, спрашивается, что за дело? Какая мне разница: было две войны, и еще пятьдесят четыре мелких и крупных конфликта, или сорок восемь, или одна тысяча пятьсот два, а в эту минуту, пока Митюня доедает пирожное, где-то в подвале, на складе, за решеткой, в соседней квартире чугунный сапог врезается под чей-то дых, кто-то сплевывает на пол зубы, чувствует дуло пистолета у виска, падает под автоматной очередью, кого-то снаряд разорвал на куски, бомбежка жилых кварталов, а Митюня ест, ему не остановить пули, и мне не остановить, но вот заходишь ты в "Евросеть" денег положить на телефон и видишь приветливого или, наоборот, задерганного молодого человека, продавца услуг связи и прочих наиполезнейших штучек, и он так дружелюбно улыбается тебе, качество сервиса растет с каждым годом, экономическое благополучие не за горами, есть потребность, значит, надо ее удовлетворять, запретили ввозить семгу, неважно, завезем мальков, Россия способна сама себя прокормить, а молодой человек улыбается, а ты представляешь себе его искаженное злобой лицо и как он в этой желтой рубашечке бьет тебя под дых, так ясно представляешь, пугаешься, обзываешь себя психопатом и позорно бежишь из салона связи с нулевым счетом, а Митюня не наелся, сейчас он уйдет на кухню варить кофе, я не хочу представлять себе его лицо, обезображенное дремучей ненавистью
   опомнись, куда тебя несет
   но ведь это проклятие рода, приговор каждому человеческому существу, грех, о котором не говорят вслух, обращая все в шутку, какая у тебя шкатулка интересная, как думаешь, ей, наверно, можно череп проломить, если правильно силу прикладывать, спроси у него, спроси, думал ли он когда-нибудь, способен ли он, пожалуй, после этого вопроса тебя вышвырнут прямо сейчас, не станут ждать полчаса, Митюня прав, это сумасшествие, уж лучше не знать об этом, уж лучше рейв, виски, следующий айфон, любимый сериал, вставать в пять утра, медитация, гулять по Питеру, пока не свалишься от усталости, котики, случайные знакомства, все лучше, чем впускать в себя десять веков и корчиться в попытках вычистить всю грязь и подтереть кровавые лужи, тем более, сколько у тебя сил, кто ты такой, чтобы справиться с этим чудовищем, написал один разнесчастный роман и думаешь уладить дельце, выпросить прощение
   да у кого просить? да за что? я и за древних греков должен отчитываться?
   ни главного героя, ни логичного сюжета, нити повествования бессовестно обрываются, ни одной связной мысли, ни кульминации, масса лишнего, неизвестно к чему приплетенный Сатана, сплошное воспевание монархического строя
   ничего подобного, это просто метафора такая
   это что ж такое ты своей метафорой сказать-то хотел? плюс отсутствие какой бы то ни было историчности, живут вроде в замках, псевдосредневековый уклад, титулы устаревшие, а разговаривают, как малолетние хипстеры
   а я что, для историчности старался, что ли? как придумались, так и придумались, если бы в качестве декораций напрашивались джунгли, я бы их раздел и пустил бегать по джунглям, и все равно они говорили бы так же и о том же, да это и не я их придумал
   а вот и гвоздь программы! господа, признание в плагиате из первых уст, наглое воровство средь бела дня, и у кого же? у собственной девушки! батюшки, если припомнить, ты и девицу украл, чего уж тут о литературном баловстве заговаривать
   не было такого!
   как же, не было, ты вглядись в этого жалкого, потерянного человека перед тобой, ты, можно сказать, любовь всей жизни у него из-под носа увел
   - ...будешь?
   Митюня что-то спросил. Надо срочно сообразить, что именно.
   - Буду.
   - Значит, кофе ты не презираешь. И погибнешь во цвете лет от любви к нему.
   - Если умру я, мама, будут ли знать про это...
   Митюня останавливается в дверях.
   - Знаешь, что в тебе плохо?
   - Судя по твоей интонации, вообще все.
   - Нет. Так-то ты ничего. Но в тебя понапихано слишком много чужих текстов. Ты считаешь, что люди, которые их написали, были умнее тебя, аристократа духа, а уж про нас, немытый плебс, я и не говорю. А ведь ты с этими людьми личного знакомства не поддерживал. Ты принимаешь на веру предположение, что они умнее тебя. Ты не хочешь приобретать собственный жизненный опыт, потому что, видите ли, Диккенс написал то-то, а Достоевский высказывался так-то. Куда уж нам, пигмеям, до таких высот мысли. Так от тебя самого ни черта не останется.
   Вот вам и щелчок по носу. Призадумаешься -- и выходит, что довольно болезненный. Я освобождаю диван от своего владычества и плетусь на кухню, где Митюня колдует над туркой.
   - Скажи мне, дядя, -- завожу я из чистого упрямства, -- ведь недаром?
   - Уткин, -- ласково говорит Митюня, включая плиту, -- когда тебя заберут в психушку, я тебе апельсинчики туда носить не буду.
   - Вот и открылась горькая правда о нашей дружбе. Ложь и тщета подстерегают меня на каждом повороте.
   - Главное, не загоняйся. Ты не один такой.
   - Спасибо, кэп, -- говорю я, а Митюня подкручивает огонь и водружает турку на конфорку, гудят истребители в высоких небесах, в подвальных студиях записываются Белые альбомы, Черные альбомы, Красные альбомы, картошка дорожает, Кортасар начал с "Игры в классики", но от "Книги Мануэля" так и не смог откреститься, удастся ли мне отказаться от этого романа, позабыть о высоких небесах, больше ярости, больше напалма, и от непроходимых джунглей остается выгоревшая полянка, поднимается стена темного пламени и отделяет меня спасительно от ненужных мыслей. Не уверен, Саня, видишь ли, может, они и принадлежат кому-то другому, вероятнее всего, так оно и есть, но недоумение и расплата за них -- точно мои.
   - Кстати, -- тянет Митюня, щелкая зажигалкой, -- давно хотел спросить. Как там Аллочка поживает?
   К этому вопросу я не готов. Настолько не готов, что приходится врать, не моргнув глазом. Несмотря на прошедшие месяцы.
   - Не знаю. Я с ней не общаюсь.
   - Ммм, -- тянет Митюня. -- Вон оно че, Михалыч. Вот оно значит, как.
   Поверь, я предпочел бы не знать, как она поживает. Для меня самого непонятно, почему я ее до сих пор не бросил. Общение с такими личностями, как она, опасно для рассудка. Может, дело в ее взгляде. Или в красивом низком голосе. Или в дурацких шпильках, которые она надевает, даже собираясь в магазин. В бесконечных снах, где нехороший человек сражает благородного принца и избегает возмездия, а Георгий побеждает дракона, правда, какого-то не того. Она прижимается ко мне с такой силой, словно хочет удостовериться в том, что я не только мыслю, но и существую, и во мне возникает чувство, что гладкие смертоносные кольца стягивают мое тело, поцелуи ее подобны горькому меду, тоненькая принцесса покрывается чешуей, зеленые глаза желтеют, она расправляет громадные кожистые крылья и извергает струю темного пламени, все путается в моей голове, границы размываются, стены движутся на меня, потолок дрожит, с него сыплется штукатурка, и я просыпаюсь в ужасе, который мне неподвластен, он старше и мудрее меня на многие тысячи лет, он говорит, что я должен спасаться бегством, что это не мое бремя, что я мал и слаб, мне не стреножить кобылу, не удержать в руках меч, не остановить пуль, никого, никого не спасти, не вернуть и не простить. Ну, написал ты роман про брошенных детей, которые взяли да и выросли, что с того. Ты тоже вырос, нашел принцессу, добрался до ее расписных покоев, и теперь вы вдвоем кукуете в осажденном замке, теперь и тебе мерещится невесть что. Хорош спаситель. Если бы всем так помощь оказывали, проблема перенаселения Земли явно бы не маячила на горизонте.
   Да, временами мой ужас пробавляется плоской иронией.
   - А я думал... -- тянет Митюня.
   - Слушай, а нельзя как-то...с более человеческим выражением разговаривать?
   - Ого, да я задел вас, Петр Константиныч! Я-то уж опасался, что вас ничем из себя не выведешь, ан нет. Держи свой кофе.
   - Держу.
   Митюня отточенными, методичными движениями выключает газ, разливает кофе по кружкам и несет турку в раковину, чтобы бросить там до лучших времен...нет, смотрите-ка.
   - Могу ли я верить своим глазам? Ты занят мытьем посуды? Ты точно здоров?
   - Ха-ха, -- мрачно откликается мой приятель, которого я впервые застукал за столь несвойственным ему делом. -- Времена меняются, веришь, нет.
   А, ну да, волна пришла и ушла...пришла и ушла...Вера Александровна вернулась из отпуска, надавала Митюне по ушам, и моря немытой посуды как не бывало. Времена, они такие. Суровые.
   - И давно твоя мама в Москве? -- интересуюсь я.
   - Шла бы ты домой, Пенелопа, -- советует мне хмурый Митюня. У меня под левым глазом что-то дергается. Несомненный признак того, что Митюня не в духе.
   - Выпью свой кофе и уберусь с твоих глаз.
   - Топай, топай.
   Что-то больно резко испортилось у него настроение. Лучше не догадываться, с чем это связано. Я вливаю в себя горячую жидкость, обжигаю слизистую, долго ругаюсь и кашляю. Митюня наблюдает за мной не без ехидства во взорах.
   - Куда торопился-то?
   - Домой... Ты же меня прогонял...
   - Хочешь, чтобы я себя извергом почувствовал? Не дождешься. Так зачем приходил, говоришь?
   - Чашечку кофе пропустить, -- объясняю я, направляясь в прихожую. -- И вообще, давно не виделись.
   - Даже возразить нечего, -- вздыхает Митюня, следуя за мной по пятам. -- Ну, еще заходи.
   - Ага, -- говорю я, заматываю шею толстенным шарфом, который всучила мне мама перед выходом, влезаю в пальто. -- Я, кстати, скоро уезжаю, так что...
   - Куда это ты намылился? -- настораживается Митюня.
   - Пока не знаю, -- и это, к сожалению, чистейшая правда. -- Когда соберусь, придешь меня провожать?
   - Ты что, аспирантуру бросаешь?
   Вот дернуло меня распространяться. Что со мной, в самом деле.
   - Не знаю. Это все еще неточно.
   - Смотри. Ты же знаешь, она тебя убьет, если ты серьезно хочешь свалить отсюда.
   О да, с мамой мне предстоят беседы долгие, обстоятельные и безуспешные.
   - Я не про маму твою.
   Митюня стоит на пороге, помещение позади него колышется на волнах скудного осеннего света, круглое зеркало на одной стене ловит очертания стенного шкафа и вешалки и отправляет их другому, прямоугольному, побольше. Другое не желает прослыть нелюбезным и посылает в подарок соседу свою часть плененного пространства. Тьма низвергается стремительными движениями, так что мне чудится, будто я слышу неподалеку рев и грохот темного водопада; планета подставляет бок декабрю, и он жадно впивается в нее блестящими снежными клыками. Не сегодня-завтра пойдет снег. Зеркала перебрасываются тьмой, как мячиком. Смотреть на Митюню все труднее.
   - Саня. А тебя зеркала твои не напрягают?
   - Это все суеверия, Уткин, -- тихо произносит он. -- Не разбивай мое сердце, не говори, что ты и на эту удочку попался.
   - Нет. Я не суеверный.
   - Соберешься -- звони.
   - Конечно, -- обещаю я, и он закрывает за мной дверь.
   ***
   Два часа дня, запах снега становится отчетливей. Есть шанс застать Альберта Павловича на месте. Конечно, если я не угадаю со временем, путь до учительской будет опасен и тернист, но, хоть убей, я не помню, во сколько начинается перемена. А зайти надо. Он скажет, что я это совершенно напрасно затеял и что мало ему радостей в жизни, так теперь еще и я заявился. Но, по крайней мере, можно рассчитывать на чашку нормального чая, а в моем состоянии чашка чая определенно не повредит, хотя бы перебьет вкус этого гадкого кофе. Небо превратилось в неприятное серое пятно, по дороге я умудрился измерить глубину самой безобразной лужи, похоже, теперь пальцы ног хотят объявить свою территорию суверенным государством и отпасть от остального тела, и злостные их намерения решительно мне не нравятся. Я бегу бодрой рысью. Обувной магазин, салон красоты, "Шоколадница", Сбербанк, цветы, "Шоколадница". Можно подумать, что население столицы только и делает, что ест, а когда не ест, торчит в парикмахерских. Супермаркет, "Связной". "Шоколадница". Унылые морды хрущевок. Прожорливые лабиринты окраинной Москвы. Чудные и страшные улицы ХХ века. Мой родной и беспечный мир на грани катастрофы. Я перебегаю дорогу перед колесами серебристого "инфинити", вероятно, вслед мне летят громовые проклятия, но на то и нужны наушники, чтобы ограждать меня от проявлений внешнего мира. Позади шелестение шин и трещанье моторов, блеск холодного неба, влиянье чужих разговоров, я вступаю в маленький сквер перед школой, отрываю взгляд от асфальта, и вот оно, до тошноты знакомое здание, вырастает из скудной московской почвы, четыре этажа расползаются по земле под бледным солнцем. Персональные безвозвратные годы, валяния в грязи и снегу, расквашенные носы, несделанная алгебра, несносный Цапкин (где он теперь, этот круглолицый бандит, терроризировавший меня три года, пока мы учились в одном классе). Я качаю головой, отгоняя прочь всю эту надоедливую чушь, которая наплывает на меня всякий раз, как я оказываюсь в этом дворике. Я тут с конкретной целью, предаваться воспоминаниям будем когда-нибудь потом, в том случае, если я сюда вернусь. Мне везет, внутри -- непередаваемо приятная, чуть ли не праздничная тишина. Я крадусь мимо дремлющего охранника, по коридору налево, двести лет без ремонта, только окна новые поставили, и то хорошо. Стены вдоль лестницы исписаны, наверно, еще Цапкиным. Только бы успеть пробраться к учительской до звонка. Он звенит как раз в тот момент, когда я поднимаю руку, чтобы постучать в дверь. Лавина низеньких людей в возрасте от десяти до пятнадцати проносится мимо меня, не оставляя за собой ощутимых разрушений. Некоторые, правда, выше меня ростом, метра под два высотой; выглядят они как люди, попавшие в деревню хоббитов. Легкий ветерок обдувает мое лицо. Следом за лавиной с гор величественно спускается Альберт Павлович, судя по всему, сладкий воздух отдаленных исторических эпох еще не вышел у него из легких, отчего он глядит взором туманным и вид имеет умиленный. Даже не ругает меня за визит и вроде рад повидать. Я тоже рад с ним повидаться, весь растекаюсь от удовольствия, ибо наконец-то поговорю с человеком, который способен понять меня и мои действия; а может, я льщу себе, и все мои мотивы сводятся только к тому, чтобы убежать подальше.
   - Ну-с, молодой человек, вы прямо вовремя, у меня как раз последний урок завершился, -- изрекает Альберт Павлович, придвигая мне стул и отмахиваясь от Тамары Петровны, которая торопливо кивает мне и лезет к нему с какими-то бумажками. -- А эти ваши ведомости, они подождать не могут? Я просмотрю попозже, хорошо? Да не переживайте вы так из-за пары документов. Конечно, я безответственный, Тамара Петровна, с вами не поспоришь.
   Тамара Петровна, оскорбленная в лучших чувствах, вылетает из учительской, размахивая ведомостями. Альберт Павлович шумно вздыхает.
   - И ведь не объяснишь человеку, что мир из-за этих пустяков не рухнет.
   - Вы мыслите слишком глобально, Альберт Палыч. Мир не рухнет, но настроение вы ей явно испортили.
   Он разводит руками.
   - Так это же не я, Петя. Она сама себе его портит.
   - Да, но вы-то умнее. Вы могли бы общаться с ней так, чтобы она не расстраивалась.
   - Наверное, мог бы. Но это сложнее, чем принято считать.
   - Думаете?
   - На основании многолетнего опыта могу утверждать, что некоторые люди самое что ни на есть мягкое и ласковое обращение принимают иногда за наглые и агрессивные попытки вывести их из душевного равновесия.
   - А разве это не зависит от стратегии взаимодействия, которую вы сами выбираете?
   - Хм. Полагаю, единственная стоящая стратегия заключается в том, чтобы любить тех, с кем говоришь. Чистой и бескорыстной любовью. А это сфера божественного, фантастического и достоевщины.
   - В прошлый раз вы не были настроены так пессимистично.
   - А когда был прошлый раз, напомни?
   Из шкафа в дальнем левом углу большой комнаты он извлекает чашки и коробку с чайными пакетиками. Это меня настораживает.
   - Я смотрю, с того самого прошлого раза вы изменили традиции? Вы же говорили, что пакетированный чай -- это зло?
   - Да, знаешь, -- неуверенно произносит Альберт Павлович, остановившись на середине пути к столу, -- некогда. Возиться с заваркой...дел навалилось в последнее время... Включи-ка чайник, любезный мой, там вроде немного воды осталось.
   Даже при самом плохом раскладе возня с заваркой вряд ли может растянуться дольше, чем на пять минут. Ну, как скажете, Альберт Палыч.
   Небрежными движениями он расставляет чашки (хотя та, которая досталась мне, напоминает, скорее, бадью), медленно усаживается на стул напротив меня (серьезно, когда же я его в последний раз видел?) и делает приглашающий жест.
   - Давайте, излагайте суть проблемы, Петр Константинович.
   - Проблемы? -- морщусь я. -- Что, неужели я и правда прихожу к вам только, если нахожусь в затруднительном положении?
   - Обычно да. Когда тебе было лет двенадцать, мы с тобой обсуждали проблему некоего Цапкина, если я правильно помню его фамилию. Года два назад было, по-моему, нечто вроде застоя в научной деятельности целого факультета и, как следствие, в твоей.
   Кажется, я краснею. Точно, краснею.
   - Я больше не считаю филфак болотом. Я так думал и очень горячо выражал свое мнение по этому поводу, но с тех пор я изменил точку зрения.
   - Конечно, зачем-то же ты поступил в аспирантуру.
   Ага. Зачем-то.
   - Вообще-то...вообще-то, я подумываю бросить.
   - Понятно. Будь добр, там чайник вскипел...да, спасибо. Подумываешь, значит, бросить?
   Внезапно начинает выть пожарная сирена, и я едва ли не подскакиваю на месте, но потом соображаю, что это звонок. Боже, ну и звуки, как будто свинью режут. А ведь я их слушал десять лет, шесть дней в неделю. Наверно, большинство учеников не воспринимает их так болезненно. Наверно, на меня они действуют по-другому, потому что шесть лет пролегло между мной и мной. Не таких долгих, интересных и переломных, как представлялось, но вполне себе отличающихся от всего, что было до них.
   - Нервный ты какой-то стал, -- заботливо глядит на меня Альберт Павлович. -- По ночам хорошо спишь?
   - Танками не разбудишь, как всегда.
   - Это не признак хорошего сна. Когда ложишься?
   - Альберт Палыч, я нормально сплю. Все у меня в порядке.
   - Но аспирантуру ты бросаешь?
   - Еще не знаю.
   - Но думаешь об этом?
   - Да не знаю я!
   - Не знаешь, думаешь ли ты об этом? То есть, это смутное намерение, возникшее интуитивно, а не разумное решение, принятое на основании аргументированных доводов.
   - Нет, я много думал перед тем, как...
   Я замолкаю. Альберт Павлович прихлебывает чай и наблюдает за мной. Я заканчиваю фразу:
   - Перед тем, как решить.
   - Понятно. Ты сам для себя решил, но все еще сомневаешься.
   - Да. Да, можно сказать и так. Это меня удивляет, потому что прежде я не сомневался. Я следовал своему решению, и все. Со мной такое в первый раз.
   - И от меня ты ждешь...?
   Я пожимаю плечами.
   - Понятно. Черт знает, чем я могу тебе помочь, но ты считаешь, что я могу это сделать. Лестно. Приятно.
   Надо соврать. По-другому не получится.
   - Звучит по-идиотски, -- говорю я Альберту Павловичу, а он делает мне знак продолжать. -- Вся эта возня потеряла для меня ценность. Я перестал понимать, зачем мне аспирантура. Что мне дает жизнь в этом городе. В каком направлении я двигаюсь. Я прихожу в университет, и там доктора и кандидаты наук пересказывают мне одни и те же идеи, из пустого в порожнее, как попугайчики, а когда ты пытаешься предложить свою версию или трактовку, тебе говорят: "Да, молодой человек, интересная мысль, только никому не говорите". Такое впечатление, что я поступил в аспирантуру с целью подорвать здание фундаментальной науки филологии ко всем чертям, так, чтобы кровавые ошметки разлетались по их тошнотворным кафедрам, и они бы в ужасе залезали под трехсотлетние столы, которые расставлены в аудиториях, и прикрывались Щербой и Виноградовым, как щитами. Иногда в середине пары я ловлю себя на желании залезть на парту и начать кукарекать. Давайте обсудим понятие дискурса. Давайте! Никто не знает, что такое дискурс, поэтому мы будем полтора часа обсуждать этот животрепещущий вопрос. И по окончании этих полутора часов мы все равно не узнаем, что такое дискурс. Ах, вам это уже рассказывали? Три года назад? Так вы, наверно, забыли все за три года! Давайте-ка еще раз пройдемся по этому материалу! Хотите что-нибудь новенькое? Ступайте в библиотеку, изучайте труды академиков. А мне пора на ученый совет.
   Это неправильно. Петр Константинович разошелся и пышет яростью. На кого направлена эта ярость? Против чего выступает Петр Константинович?
   (давайте прикроемся аспирантурой, не будем решать настоящую проблему, уж лучше взять ипотеку, завести собачку, получить пять высших образований, побриться наголо и набить свастику на груди, и в каком-нибудь жутком, потустороннем переулке чей-то элегантный ботинок врезается)
   - Петя, ты как себя чувствуешь?
   - Все в порядке, Альберт Палыч, правда. Я трачу время впустую, вот и вся проблема. Мне это не нужно. Я не ученый, я еле написал диплом; просто потому, что мой научный руководитель дышал мне в затылок, пилил меня и требовал главу за главой, большое ему человеческое спасибо.
   (пинал меня со всей силы, разбил мне нос, кровь заливала мое лицо, а в пятом веке до нашей эры это был перс с глазами, как ночь, он привел великое войско в мою страну, и триста человек полегло в горном проходе, эти триста так и не узнали, что короткое время спустя стало возможно уничтожать по тридцать тысяч человек за раз)
   - Слушай, ты мне не нравишься, ты белый, как смерть
   (того француза, питавшегося падалью и вороньем в чужой стране, и зима была белой, а принцесса томилась в башне, тысячи и тысячи зим)
   - Альберт Палыч.
   - Ну.
   - Это все неправда.
   - Тогда скажи, что на самом деле с тобой творится.
   Я говорю, а он слушает. Ему не по вкусу то, что он слышит, но он не перебивает меня. Он всегда давал мне выговориться до конца. Он не перебивает меня, даже когда я рассказываю про переулок и про "Евросеть". И я дохожу до самого конца:
   - Альберт Павлович, вы знаете эту дурацкую притчу про комнату тысячи демонов?
   - Может, знаю, но не помню. Почему она дурацкая?
   - Да не то чтобы дурацкая, просто из серии интернетных показушных мудростей.
   - И в чем соль?
   - Ну, типа тибетские монахи испытывают людей, которые приходят и желают учиться. Запускают их в комнату тысячи демонов, и в ней реализуются самые сокровенные и глубинные страхи испытуемых. В комнате две двери: вход и выход. Дверь за тобой запирают, и единственный способ избавиться от осаждающих тебя кошмаров -- дойти до противоположной двери. Прежде чем оставить человека в той комнате, ему дают два совета. Первый: помни, что все, что ты видишь, только игра твоего воображения. Естественно, в большинстве случаев эта тактика не срабатывает, поэтому дают еще второй совет. Что бы ни происходило вокруг тебя, иди вперед, и выйдешь на свет.
   - Так. И что?
   - И все. Конец.
   - Ага. И какое это имеет отношение к предмету нашей беседы?
   Я формулирую на ходу.
   - Я где-то прочел про чертову комнату, и с тех пор она не дает мне покоя. Понимаете, Альберт Павлович, временами у меня возникает такое ощущение, будто я угодил в нее -- против воли. И я иду, иду вперед, что бы ни происходило вокруг меня, и нет ей конца. И самый сильный страх, который меня преследует, -- что из этой комнаты нет выхода. Что двери на противоположной стороне попросту не существует. Никаких чудовищ или демонов. Комната с единственной запертой дверью.
   (В старом замке поселился январь; король поднимает руку, чтобы постучать в дверь, он пришел проведать принцессу, справиться у нее, хорошо ли она провела эту ночь, крепко ли спала, не нужно ли ей еще чего-нибудь для счастья, за дверью принцесса прислушивается, ей кажется, что она различает дыхание короля, вот он опускает руку, разворачивается и уходит, вот мимо двери рыжей лентой проскальзывает Афанасий, выслеживающий короля, вот мчится Георгий, и за ним с радостными криками гонится Константин, а за Константином -- Альберт, крича вовсе не так радостно. Ни цокота копыт, ни шелеста крыльев -- день-деньской принцесса в своих покоях слышит людские шаги. Она даже не пытается повернуть дверную ручку и выглянуть наружу. Она так давно заточила себя в этой комнате).
   Нет, нет, в моей жизни не происходит поразительных или душераздирающих событий, я всего-то увел девушку у лучшего друга, а он не в курсе, то есть, это я так думаю, я очень хочу так думать, я надеюсь, что он не в курсе, хотя моя надежда рухнула со звуковым сопровождением, достойным голливудских взрывов, а я еще не осознал этого, так что сейчас во мне находится призрак рухнувшей надежды; сейчас во мне находится Митюня, он стоит в дверном проеме, и он не забыл, он не отошел через пару дней, потому что ты была права, принцесса, в конечном итоге, люди устроены сложнее, чем я представлял, и ты ошиблась насчет него.
   И временами у меня возникает такое ощущение, будто он хочет меня убить.
   Нет, нет, об этом я не говорю Альберту Павловичу. Я дошел до самого конца, и я был честен, но это не имеет ничего общего с честностью и с моими проблемами, потому что это находится на другом обороте жизни, и я не хочу, чтобы Альберт Павлович заглядывал за край.
   - Ммм, -- мычит Альберт Павлович и откидывается на спинку стула, -- значит, так обстоит дело. Давай-ка я расскажу тебе одну историю. В качестве учителя истории. Хоть шерсти клок с меня будет. История про моего отца или даже, скорее, про меня самого. Так вот. Мой отец был до крайности молчаливым человеком и ни черта мне про себя не рассказывал. Он вообще не считал, что родители с детьми могут найти общий язык. Так что воспитание я получил, ну, грубо говоря, спартанское. Конечно, на льва с голыми руками не ходил, но, учитывая, что я рос в деревне, в то время было много всяких вещей, вполне способных с этим сравниться. И я тоже думал, что это норма жизни: такие, знаешь, жесткие взаимоотношения, за любой проступок в тебя запустят ложку, лишний кусок хлеба возьмешь, за вихры оттаскают, в общем, все прелести простого образа жизни. Правда, простым человеком мой отец не был. Я много позже узнал, что он учился в Москве в университете, не знаю, в каком, но вроде на историческом факультете, точно на каком-то гуманитарном. Представляешь себе, что в то время значила учеба в Москве? Конечно, отец мой гением не был, но ума ему определенно было не занимать. А потом он попался то ли на хулиганстве, то ли на мелком воровстве, наверняка спьяну, я все это сторонними путями разузнал, через двунадесятых родственников, так что сведения эти смахивают на сплетню и на легенду одновременно. Его взяли, он угодил в тюрьму, на университете, естественно, можно было поставить жирный крест, и тут началась война. И он с нар угодил прямо на фронт и всю войну проработал шофером. Тоже, знаешь, одно дело броситься грудью на амбразуры -- то ли в помутнении рассудка, как князь Андрей с флагом бегал, то ли так, из жажды красивого и героического (что недалеко от помутнения рассудка), а другое дело -- каждый день грузы под бомбардировками возить. Нет, я благородства и подвигов не стану отрицать, это мне не пристало, я не прожженный циник пятнадцати лет от роду, да и блога у меня нет, чтобы циником-то быть. Я к тому, что можно привыкнуть. К войне и бомбардировкам. И будет это уже не подвиг, а норма жизни. Ну, например, человек встает утром и лезет в интернет, а мой отец утром вставал, и вокруг стреляли большую часть времени...
   - Вы не поясняйте, я могу параллели провести, -- я почему-то начинаю злиться и вертеться на стуле, меня так и подмывает вскочить, расплескав чай, и уйти прочь. Большими, решительными шагами, выпрямив спину, поджав хвост.
   - Ну и здорово, -- спокойно продолжает Альберт Павлович. -- Думаю, можно сказать, что с войны он так и не вернулся. Это не поэтическое преувеличение, это реальный факт. Все, что его окружало, стало войной. И поэтому, когда родился я, он совершенно не знал, что со мной делать. Понимаешь, я-то был явлением мирной жизни. А мой отец уже не мог жить мирно. Он и меня так воспитывал. Туда не ходи. Сюда не смотри. Здесь не плюй, а то мало ли что. И превыше всего -- бойся. Бойся всего на свете. Нет, разумеется, он мне проповеди на сон грядущий не читал, но ведь для главного слова не требуются. Мы даже не подозреваем, чему от нас могут научиться наши дети. Привычки, установки, суеверия, жесты, непреодолимые идеи, малолетние Раскольниковы. Мы думаем, что большое важнее маленького.
   (Где я слышал это?)
   Вот и мой отец не видел необходимости в том, чтобы показывать и выражать мне свою любовь. Как говорят, любил меня по-своему. Мне порой казалось, что он просто не знает, как от меня отделаться или кому меня спихнуть. Мама рассказывала, уже после его смерти, когда она вернулась из роддома, он был пьян, двух слов не вязал. Вырвал у нее из рук сверток, в котором я лежал, и выкинул меня в снег, под яр.
   Я уже не могу поднять на него взгляд. Так неловко я себя, пожалуй, ни разу в жизни не чувствовал. Какого...ему понадобилось так со мной откровенничать? Я не то чтобы жаждал послушать анекдоты времен его младенчества. Он хмыкает.
   - Петя, я тебе все это рассказываю не для того, чтобы шокировать или вызвать острое чувство жалости. Такое случается в каждой семье. В том или ином виде. Поколением раньше или поколением позже. У этого не обязательно есть конкретное физическое выражение, но, так или иначе, в истории любой семьи есть ребенок, которого не любили. Или который не знал, не мог понять, что его любят. Детки, в собственной семье брошенные. Про таких социальные рекламы не делают, внимания к ним не привлекают, да и как это можно осуществить? Никак. Но детские дома, исправительные колонии для несовершеннолетних, узаконенные аборты, торговля наркотиками -- следствие того, что у миллионов деток в этом мире нет защиты. Не только у сирот, не только у деток из неблагополучных семей. Я был вполне обеспеченным ребенком, в рамках тогдашних понятий. Да, отец выпивал иногда, но работал много, прилично зарабатывал и, в принципе, содержал нас. Давал подзатыльники, ложки швырял в меня, это да, но не избивал до полусмерти, не трогал ни меня, ни маму. И когда я был маленьким, это для меня было нормально. Я даже не мог представить себе ничего другого, не мог ни с чем сравнить, потому что в соседских семьях было либо то же самое, либо гораздо хуже. Теперь говорят, деревенские нравы. С одной стороны, конечно, обстановка накладывает свой отпечаток. Но вот заваливается 9 "А" ко мне на урок со своими айфонами и дорогими побрякушками, и я вижу в них то же самое, что сидело некогда во мне. Я вырос. Я поступил в университет. Я попал в городское, более-менее интеллигентное окружение. Я читал много, очень много и очень страстно, ты же сам понимаешь, Самиздат, Булгаков, кое-что начинало просачиваться с Запада, все это ужасно хотелось прочитать, осмыслить, сотворить нечто больше, лучше, правдоподобнее и живее, потому что, ну, потому что -- двадцать лет. Я начитался всего подряд. И я смертельно обиделся на отца. Догадываешься, да?
   Ну еще бы не догадаться. Хватит выводить меня на чистую воду, вы знаете меня как облупленного, вы правы, молодец, первый приз вам, только остановитесь на этом, прошу вас.
   - В западных книжках по детской психологии, которых я начитался, потому что они были западные, говорилось, что отец должен был вести себя так-то. Он должен был делать то, и се, и пятое, и десятое, да вот поди ж ты! -- не делал! Ах, снизошло на меня гениальное озарение, да ведь он же меня попросту не любил! Ларчик-то, ларчик! И было мне двадцать лет. И был я прав, потому что прав. И приехал я на деревню к дедушке. И высказал я ему все, что думал по этому поводу. Он на меня смотрел очень внимательно. Он меня не перебивал. Он слушал. Потом он поднялся с места, закурил сигарету и ушел в другую комнату. И все. На эту тему мы говорили единственный раз в жизни. То есть, я говорил.
   Плечи его опустились, он повертел чашку в пальцах и повернул голову к окну. Сколько же идут уроки в этой школе, сорок минут, четыреста лет, когда уже кто-нибудь вторгнется в эту зачарованную комнату и рассеет густеющую тьму.
   - И было много разных лет, хороших и плохих. Он жил, и я жил, но как-то врозь. Ну, как-то так все время...выходило. Пятнадцать лет назад он умер. Я тогда вел довольно безалаберный образ жизни, так, шлялся туда-сюда по разным изданиям, преимущественно желтым, статейки черкал. Мама позвонила утром, голова у меня болела, жуть, язык во рту не ворочался, я с первого раза не понял, чего она от меня хочет, у нее еще голос был такой непривычный, она плакала. Ехать долго, денег на самолет не было, я сел на поезд, как ехал, не помню, собутыльников я себе всегда легко находил. Потом еще надо было автобусом пригородным добираться, а тогда автобусы ходили такие, что садиться в них было страшно, еще развалится по дороге. Всю задницу себе отбил, пока этот драндулет все ухабы под колеса собирал. На похороны я опоздал. Все, что мне оставалось, это его архивы. Оказалось, он много написал. Не "Войну и мир", конечно, но нечто близкое, потому что это были его воспоминания: о детстве, о его родителях, о войне, о пятилетках, чем и как жили люди. Там такие есть эпизоды про революцию и гражданскую войну, как их мои дед с бабкой переживали, "Тихий Дон" меркнет. Там и обо мне было.
   Он замолчал. Минут на пять. Я побегал глазами в разные стороны. Почесал коленку. Шмыгнул носом. Он посмотрел на меня.
   - Так вот, раз уж так сложилось, что я стал учителем истории, я деткам хочу это втолковать, но тебе тоже, потому что в данный момент передо мной ты, и ты, может, уже и способен это понять. Детки что... В лучшем случае, запомнят, а потом, когда-нибудь -- или никогда. Главное, Петя, почувствовать, что история, в первую очередь, история твоей страны, потому что она всегда будет на первом месте, -- это не что-то там такое непонятное на задней парте, вполуха прослушанное и позабытое, не нудный и злобный учитель, который контрольную в самое неподходящее время устраивает, не скорбное главою поникновение, не цветы, не букеты, не могилы, не пафосные речи, не торжественные мероприятия, не отблиставшие в ночной полумгле фейерверки. Это когда ты пришел домой, усталый, нервный, начальство отругало, жена отметелила, то хлеб черствый, то бриллианты мелкие, то борщ кислый, то картошка недоваренная, дети спать не укладываются, от компьютера не оторвать, телевизор не выключить, соседа сверху с его клятой дискотекой в полтретьего не убить; и вот лежишь ты так, глядишь в потолок, вспоминаешь своего отца и понимаешь, что вся твоя жизнь так и мчится по законам военного времени. В страхе, тревоге и опасениях. С работы уволят. Жена уйдет. Таджики Москву захлестнут и поглотят. Китайцы с русскими ассимилируются, и нация существовать перестанет. И не будет тебе ни графа Толстого, ни Чайковского с Рахманиновым, ни даже Шостаковича с Хренниковым. Потому что мы привыкли страдать, бояться и жаться под кроватями, а культуре нужны радость и простор. У нас до сих пор Великая Отечественная в крови. И война двенадцатого года. И смерть Пушкина. И безумие Грозного. Осада Козельска. Напутствие Сергия Радонежского. И до сих пор -- крепостное право в головах. И от этого не отказаться, не избыть этого, не сбежать, не откреститься. У тебя одни родители на всю жизнь, и ты не сможешь это изменить никогда. Можно уехать в другой город, не звонить, не писать -- в конечном счете, я так поступил со своим отцом, а теперь чувствую себя последним подонком, но у кого мне просить прощения, не у мертвеца же. Можно покинуть свою страну, но от этого она не перестанет быть твоей страной. Никто не хочет нести ответственность: ни за себя, ни за родителей, ни за страну. Так у нас заведено, я повторюсь, я не верю, что отмена крепостного права что-то кардинально изменила в головах. Мы по сей день хотим, чтобы все решали за нас. Большинство населения -- это потомственные крестьяне или рабочие, а мы запихиваем их в университеты и потом удивляемся, когда нам заявляют, что учатся только для корочки. Мы ужасаемся результатам ЕГЭ и вопим, что молодежь деградирует, нация вымирает, но, позвольте, когда и в какой стране образованная прослойка общества составляла само это общество? Лично я не наблюдаю особых изменений. Ну, разве что крестьяне теперь без земли и с айфонами. Нет, я ни в коем случае не призываю возвращаться к сословному строю или проводить реформу высшего образования, ее и так уже провели, прости Господи, история движется то по кругу, то по спирали, то по прямой, и я не могу сказать, что не разделяю твоего страха перед ней, не могу сказать, что твои страхи напрасные и пустые. Просто помни, что она больше всего человечества, но меньше каждого отдельного человека, поскольку история -- это время, а человек -- это бессмертная душа. Мы не помним об этом. Платон, и Бхагавад-Гита, и Библия, а мы считаем, что это не имеет к нам ни малейшего отношения. Встречая человека, который живет, соблюдая десять заповедей, я почитаю его чуть ли не святым, а ведь соблюдать их, по идее, это как дышать. Это легкий и естественный образ жизни. Но мы столько пережили за ХХ век и так устали.
   (Правильно, лучше не думать, не думать об этом, закрой глаза, заложи уши, отключи мозг, не скорби над горькой тайною любви, ну и каша в твоей голове, Уткин, несъедобная, неаппетитная каша).
   Нам кажется, что в запасе только семьдесят лет, семьдесят -- много, нас собьет машина, зарежет маньяк, упадет самолет, нас убьют на очередной войне, и что нам делать с этим страхом, мы же ничего не успеем. Но что мы должны успеть сделать? Какова наша цель? Какая у тебя цель, Петя?
   Петя молчит. Петя не знает. Откуда Пете знать.
   - Посмотри на деток, Петя. Посмотри на деток, которые в двадцать лет курят, пьют, нюхают кокаин и устали от жизни так, что Онегину с его сплином до них, как до Луны. Это как бомбежка Дрездена за стенами отдельно взятой хрущевки. У деток даже подумать сил нет, и они начинают считать, что так и положено жить человеку -- в пьяной компании, среди полузнакомых людей, ненужные смски наутро, бесполезный треп, две-три мелких задачи: купить машину, добиться внимания такого-то, сменить пару работ. Какие уж тут высокие нравственные цели и идеалы. Как ты будешь стремиться к божественной любви, если и человеческой-то никогда не знал? Как будешь заботиться о других, если у тебя никогда не было примера? И ведь это же не такие детки, которые в трущобах росли и у которых ужасы с самого детства перед глазами. Приличные семьи, лучшие школы, высшее образование. А жить незачем. И негде. Земли-то нет. То есть, понимаешь, страна есть, никуда она не девалась, все время тут была. Но вот спроси человека, который ездит куда-нибудь в Турцию, в Доминикану или на Бали. Спроси такого человека, бывал ли он когда на Байкале. Или на Алтае. Вообще, пересекал ли Урал. Не на самолете, на поезде хотя бы. Потому что любой человек, который пересекал, по-моему, не способен ругать эту страну. По крайней мере, не должен бы. Если только он осознал ее настоящие размеры и постиг ее красоту. Патриотизм -- это все речи и фейерверки. А любовь -- это когда ты в глухой деревне взобрался на двадцать лет назад недостроенный коровник, и под тобой раскинулась тайга. Невообразимый, немыслимый, ни с чем не сравнимый простор. Неизмеримая жизнь, непостижимая тайна, тихое солнце и тихий ветер -- вот что такое наша страна. Вот за что стоит биться на любой войне. Особенно на той, на которой оказываешься каждый день.
   Я раскачиваюсь на стуле. Альберт Павлович стянул со стола ручку и грызет колпачок. Валит снег. Я не заметил, когда начался снегопад. Мой собеседник откашливается и произносит:
   - Что-то я наговорил тебе всякого. Чего и не собирался.
   Голос у него сухой и твердый. В отличие от снега, который мелькает за окнами, и моего голоса, который дрожит, хотя я так старался:
   - Я должен какие-то выводы сделать?
   Он не заглянул за край, поэтому улыбается.
   - Вовсе нет. Я просто много и долго болтал, и все не по делу.
   И правда, настолько долго, что уже снова звонок захлебывается гневными трелями, и сквозь тонкую дверь учительской врываются топот ног, истошные и счастливые вопли, чей-то плач, Иванова резко окликают и велят зайти к директору, Иванов отвечает хрестоматийным: "А че я?", какая-то девочка сообщает мамуле, что уроки закончились, можно мы с Машей, голос ее уплывает по коридору, удаляется вместе с шорохом джинсов, хрустом чипсов, невнятными звуками прогрессив-металла и категоричным заявлением: "Эдик, ты читер хренов". Учительская быстро заполняется людьми, с большинством я знаком, они кивают мне, треплют по плечу, как же ты вырос, да действительно, дети растут, вот удивили, да, да, я киваю, как заведенный, и улыбаюсь им в ответ, социальные ритуалы, ничего не попишешь, мирные, славные люди, и у них нет ничего общего с подвалами, подворотнями, Митюней, который закрывает ноутбук, выходит на балкон выкурить последнюю сигарету до маминого возвращения, звонит приятелю, определяет планы на вечер, пепел уносит в направлении Красной площади, но пепел тяжелый, до сердца Москвы ему не долететь, а Митюня опускает руку с телефоном и думает об Алле, ну и, возможно, обо мне, поскольку Алла права, люди больше того, чем кажутся, вот и Митюня полгода думает об Алле, а она не отвечает на звонки, не появляется в онлайне, не открывает дверь, не попадается на пути, и охранники в ее университете запомнили Митюню, прямого хода туда нет, остается думать о ней, ну и обо мне заодно. Холодно, снег идет, Митюня швыряет окурок вниз, и он, вспыхнув напоследок
   (рыжий, рыжий, думает Митюня, рыжий-рыжий, конопатый, Уткин, мой рыжий друг, что же мне делать с тобой, что же делать)
   завершает свой недолгий полет на козырьке над подъездом.
   Альберт Павлович вместе с Тамарой Петровной отошел к желтой стене, на которой висит расписание, они разбираются с ведомостями, и мир, в самом деле, пока не рухнул.
   ***
   Я выхожу на улицу, где уже начинает темнеть, слякотный ветер целует меня в обе щеки и бросает в глаза пригоршню мокрого снега. И нет ничего у меня за душой: ни требовательных родителей, ни малых деток, не желающих учить историю, короны на голове, нищенской сумы за плечами. В том царстве, до которого и за три года не доскакать, молодой король на поднятой руке ведет северную принцессу по тронному залу, изысканно одетые придворные расступаются перед ними, праздничные флаги на башнях держат нос по ветру, и летят на пол кружки, бокалы, кубки, и все трубы мира играют в их честь, и слагаются оды на бракосочетание, и ветвятся строительные леса, столица поет и пляшет, пенится добрый эль, может статься, там тоже пошел первый снег, его наметает на подоконники и в щели ставен, а в тронном зале зажглись факелы, и загорелись светильники, и затеплились сотни свечей, и царственная чета ныне выступает в блеске и славе, и ликование наполняет души, и с золотого дна всплывают отвага, и доброта, и искренность, и пламя сияет неугасимое, и светятся глаза молодого короля, спокойна и светла северная принцесса, а я ищу ее номер в контактах, ибо нет мне иного спасения, как только отыскать тебя в непроходимых дебрях, избушка развалилась, прогнили бревна, полы источены насекомыми, и дракон сдох от старости, но я почти у цели, слышишь ли ты меня, моя милая девочка, я пришел освободить тебя из узилища, история бежала вперед, изрыгала огонь и проклятия, а я возвращался, я шел по собственным следам, я петлял, выбирал нехоженые тропы, чтобы она не могла настичь меня, потопить, удушить, поставить к стенке, сбросить атомную бомбу на мои города, чтобы не посмела она встать между мной и моей любовью, сломить меня и бросить на растерзание кровожадным псам, а я возвращался, я простил ему мое убийство, ибо он и я были одним целым на той поляне, мы оба были равны своему греху, и я простил брату моему желание убить меня, я шел спасать свою историю, свою страну, своих сыновей и свою бессмертную душу, невзирая на то, что это было мне не под силу, и я звоню Алле, она не берет трубку, и мне так хочется услышать ее голос, но длинные гудки стоят на страже, тьма накатывает на меня, я ворчу в темноту, сколько можно спать, телефон пригрелся у щеки, и я слушаю, слушаю гудки, и каждый гудок длиной со столетие, каждый шаг дается королю с трудом, снег летит ему в рот, забивается в бороду, но безумному королю все нипочем, и, хотя кажется, что он вот-вот свалится, он продолжает переставлять ноги, одну за другой, потому что, сдается ему, Господь Бог, не отвечающий на молитвы, все-таки на его стороне.
   А я звоню Алле.
   Гудок. Еще один. И еще.
  
  
   ДЕКАБРЬ
   И стихнет каждый звук затянутой мною песни, и подойдет к концу каждый написанный мною или прожитый кем-то роман, молчит в тряпочку Рим, заснул в пирамидах Египет, уже не помнит себя Поднебесная, роман исчерпал себя как жанр. Роман изжил себя. Если я изжила себя, это значит, что я могу перейти саму себя вброд, то есть я способна ходить и садиться, называть свое имя другим людям, улыбаться, пожимать руки, пить виски в барах, напоминающих первобытные пещеры; занавес раздвигается, я выхожу на сцену, даю представление, оттачиваю стиль, вывожу буквы красивым, округлым почерком, помещаю персонажей в такие декорации, где им совершенно не место, в клочья раздираю живую ткань собственного произведения. Я делаю все это, что мне еще остается, но я изжила себя, и вороны пируют на моих останках. Может ли в страшных муках скончаться роман? Нечто, никогда не жившее, не имевшее ни глаз, ни позвоночника, не покупавшее билеты в кино, не любовавшееся последней моделью Мерседеса, не строившее финансовых империй, не испытывавшее кризис среднего возраста, не воевавшее на Второй Мировой? Может ли умереть то, что никогда не рождалось, было выдумано Сервантесом и Чосером, а в действительности существовало еще во времена отшельников и пустынножителей? Давно разложилось мое тело под рухнувшими балками старинной крепости; король, отправляясь в путь, не знал о том, что я мертва, боялся предположить, что мы никогда более не увидимся с ним, однако так оно и случилось. Мои одежды обратились в прах, как и суждено всякой материи: древесной коре, обивке дивана, стали, торфу, полиэтилену. Мои чувства не пережили меня, ибо они также были привязаны к вещам: к тряпичным куклам, к кожаным переплетам, к мягким волосам моей матери, к большим рукам короля. Мертва моя скука, не подаст голоса ненависть, любовь, прощаясь, приказывала жить долго. Я умерла, значит, я потеряла все, что было дорого мне; но как утверждать о смерти романа, если он ни к чему не был привязан? Так же, как моя душа, не рождавшаяся вместе со мной, не подчиняется законам земных царств и не боится путешествий по иным дорогам, роман не подвержен гибели; нельзя разрушить его структуру, нельзя сломать его опоры, нельзя отдать его на поживу мародерам и постмодернистам -- они лишь разорвут плоть и напьются соленой крови, прогнившая балка придавит спящую принцессу, рыхлая деревянная масса уничтожит ее саму, но никак не затронет ее сны. Мы можем закидать блудницу камнями, на плечах и на лодыжках у нее появятся синяки -- если не найдется человека, который умерил бы наш глупый праведный пыл -- но роману невозможно нанести вред. И находятся люди, не позволяющие нам взять в руки камень; находились сорок тысяч лет назад, две тысячи лет назад, такой человек родился вчера, а потому я убеждена, что роман не сходил со сцены. Борхес расщедрился и подарил роману целых четыре сюжета, но я полагаю, что он испокон веков довольствовался одной историей. Роман -- это высказывание. Роман -- это возглас. Господи, взгляни на меня, ибо я не тот, что прежде. Твои светлые тропы привели меня к перемене, и мой корабль достиг Итаки. Роман принимает форму борьбы с самим собой, уподобляется стоянию в поле с Господним ангелом, ибо в таких случаях истина находится на обеих противоборствующих сторонах: автор и читатель равно правы, поскольку текст не принадлежит никому из них. В этом смысле роман не должен быть предупреждением, убедительной речью, осмыслением философских понятий, внезапным откровением, утверждением себя в реальности, политической платформой, религией или чудом. Он остается попыткой устроить встречу, достичь подлинного взаимопонимания, преодолеть страх перед обнаружением другого человека в пустоте, предстающей в различных обличьях: то башня, то пустынный двор, то окоп, то (как у Уткина, все-таки склонного к паранойе) грязная подворотня. В действительности, Уткин даже еще не вступил в борьбу, с ним еще не произошло настоящих изменений, он лишь почуял их, как будто ветер донес до него незнакомые, странные запахи, и ударился в панику, так как он далек от собранных, не теряющих самообладания, цельных и взрослых людей. Может быть, ему предстоит стать таким. Может быть, нет. Этот роман подошел к концу, но остался незавершенным, потому что история языка, литературы и человечества продолжается вместе с историей войны, терроризма и насилия. Может быть, одно способно обойтись без другого. Может быть, нет. В конечном счете, дракон оказывается побежденным, блудница сидит у креста, принцесса пробуждается, и, среди прочих причин, по которым это происходит, есть и такая: Уткин звонит Алле, ворчит, досадует и обещает себе, что его сапог никогда, ни при каких обстоятельствах
   забывая о том, что "никогда" -- это очень длинное слово
   прекращая возводить стены между собой и миром
   принимая нехитрое библейское правило
   переставая быть маленьким разобиженным ребенком
   Афанасий не отвел удар
   Георгия не любили в народе
   Василий так и не срастил сломанные кости
   Андрей не последовал за сказочной птицей
   но молодой король взошел на трон
   И принцесса открыла глаза.
   Снег наметало в окна башни, близился Новый Год.

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"