Иванов Сергей Иванович: другие произведения.

Светоч русской земли

Журнал "Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Peклaмa:
Литературные конкурсы на Litnet. Переходи и читай!
Конкурсы романов на Author.Today

Конкурс фантрассказа Блэк-Джек-20
Peклaмa
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Перессказ книги Дмитрия Балашова


Дмитрий Балашов

СВЕТОЧ РУССКОЙ ЗЕМЛИ

(пересказ через ОСОЗНАНИЕ)

Книга первая

ЧАСТЬ I

Глава 1

   На дворе - 1322 год. Позади двукратное разорение Ростовской земли в московско-тверских бранях; гибель Михаила Ярославича Тверского в Орде; глады и моровые поветрия; тяжкое для Русской земли княжение Юрия Московского... И вот Ростов. Собор, воздвигнутый ещё до татарского разорения, в годы наивысшего величия ростовской земли, когда она ещё дерзала стать во главе Владимирской Руси. Но - не сбылось. Не сотворилось. Капризный извив событий отбросил древний город со столбовой дороги истории, и уже началось угасание Ростова, но всё ещё многолюден и славен учёностью, и велик древний город, и всё ещё каменное узорочье обвивает стены собора: и львы, и грифоны, и крылатые херувимы, и перевить каменной рези, и узорчатые паникадила и хорош украшают собор; и краснокирпичный дворец князя Константина - супротив собора, невдалеке от озёрной шири, всё ещё вздымается островерхими чешуйчатыми кровлями; и храмы, и монастыри, и море бревенчатых хором в резьбе и росписи; и шум, и кишение толпы, и крики зазывал в торговых рядах...
   В конце 1321-го, незадолго до Ахмыловой рати, в ростовском соборе, во время литургии, произошло событие, повлиявшее на будущую судьбу ещё не рождённого отрока Варфоломея. С этого события мы и начнём.
   Однако чтобы объяснить и Ахмылову рать, и злоключения родителей Варфоломея, будущего Сергия, боярина Кирилла и его жены Марии, мы должны отступить назад во времени больше чем за столетие, в преждебывшую судьбу Ростовской земли, которая как-то всё не состаивалась да не состаивалась, да так и не состоялась.
   А город Ростов был, между тем, древнейшим городом Залесья, этой огромной, холмистой, утонувшей в лесах и ещё необжитой украины, которую позже назовут Залесской или Суздальской Русью, а ещё спустя время - великим Владимирским княжеством. Но ещё не было ни Владимира, ни Суздаля, и не хлынули ещё с юга насельники, распахавшие Ополье и наставившие городов по крутоярам рек, а Ростов уже стоял и был прозван "великим" не просто так, не ради красного словца и не из выхвалы, великим и был. И епископия учредилась ростовская, и была она старейшей и паче других уважаемой в Залесской земле, и храмы воздвигнулись, и книжная мудрость процвела, и православная вера в борьбе с идолослужением паче всего воссияла здесь. И как некогда в мать городов русских Киев стремились учёные люди, взыскующие света книжной мудрости, так ныне в Ростов ехали и шли книгочеи, жаждавшие света знаний... Но как-то так пошло потом, что возник и усилился хлебный Суздаль, а там и Владимир на Клязьме, основанный Владимиром Мономахом, и сей город, младший пригород Ростову, скоро обогнал своего родителя, и уже и стол великокняжеский перешёл туда, и стала меркнуть слава древнейшего города...
   Старший сын князя Всеволода Большое Гнездо, Константин, захотел вернуть Ростову главенство во Владимирской земле. Сел тут на княжение, не подчинясь воле своего родителя, а в 1216 году, в сече на Липице наголову разбив соединённые рати младших братьев, вернул отторгнутый у него по прихоти отца великий стол.
   И что бы тут не процвесть Ростову? Увы! Через два года Константин умер, не успев ни укрепить отчину, ни сломить волю доброхотов брата Юрия, ни вырастить своих наследников, которых оставил почти детьми, заповедав им ходить в воле дяди и своего врага, Юрия... Так снова и не состроилась судьба города Ростова.
   Константин был высок, породист, храбр и талантлив к рати, и многомыслен. О его библиотеке поминали, слагали легенды по всей Руси ещё годы спустя, даже и после погрома Батыя...
   Старший сын Константина, Василько, погиб в споре с Ордой, защищая дело дяди Юрия. Схваченный татарами у Шеренского леса Василько не захотел поклониться Батыю, и был повешен за ребро, тут и погиб. А был он красив, храбр, хлебосолен, ясен и грозен взором, и был женат на дочери Михаила Черниговского. Василько и сына успел оставить по себе, и сыну оставил Ростов.
   Почто бы и тут, даже и уступив городу Владимиру, даже и после нахождения Батыя, не подняться Ростовской земле? Она лежала на Волге, от Углича до Ярославля, и, переплеснув в Заволжье, уходила далеко на Север, к Белоозеру, в необжитые места, богатые зверем, рыбой и иным обилием. Было куда расти, было где укрыться от непрошеных гостей, было куда ходить дружинам, было где и пахать нивы, сеять хлеб, ставить сёла и рубить города.
   Да ведь туда, к северу, шагнула Русь, прежде чем, укрепившись в череде веков, обратным всплеском излиться в татарские степи! Но ростовские князья и бояре не нашли в себе сил для освоения новых земель на Севере. Дети Константина поделили отчину на три части. Васильку достался Ростов с Белоозером, Всеволоду - Ярославль, младшему, Владимиру, - Углич. Углич позднее, за бездетностью своего князя, вернулся в Ростовскую волость. Иная судьба постигла Ярославль. Тут тоже, на детях Всеволода, прекратилось мужское потомство, и Ярославский удел должен был вернуться Ростову. Там оставалась вдова Всеволода, Марина, дочь Олега Святославича Курского, княгиня древних кровей, гордая родословием и прежней славой, с трехлётней внучкой на руках, Машей. И Марина Олеговна отыскала стороннего жениха для подросшей Маши, смоленского князька, Фёдора Ростиславича Чермного, молодого красавца и честолюбца, отодвинутого братьями на Можайский удел. Ему и досталась девочка-жена с Ярославлем в придачу.
   Позже Марина пыталась отделаться от смоленского зятя, затворив перед ним ворота Ярославля и объявив князем сына Маши и Фёдора, Михаила... Но тщетно. За плечами Фёдора Чермного уже стояла помощь Орды. Прожив несколько лет в Сарае, он успел очаровать дочь хана Орды, Менгу-Тимура, и женился на ней, как сообщает предание: "после смерти первой жены" - Маши. Кончилось тем, что Фёдор, уморив сына и приведя татарскую жену, начал свой, новый род ярославских князей, оторвав Ярославль от Ростовского княжения...
   Ростовский дом, до своей смерти в 1217 году, вела вдова Василька, Мария Михайловна, дочь замученного черниговского князя. Изящная, подсушенная временем, "вожеватая", с древней родословной, гордая мученическим ореолом отца, она все силы потратила, чтобы поддерживать внешнее благолепие и блеск ростовского княжеского дома.
   А сын, Борис Василькович, на то только и годился, чтобы радушно и хлебосольно принимать знатных гостей. Второй сын, Глеб, был посажен на Белоозере. Оба умерли, не свершив ничего значительного и оставив внуков-двоюродников:
   Дмитрия Борисовича с Константином Борисовичем, и Михаила Глебовича.
   Дмитрий ездил по городу на сером коне, леденя глазами встречных смердов, и ждал своего часа. Порода сказалась и тут, в гордости, в презрении к горожанам, к "чёрной кости", в бессилии, прикрываемом высокомерием, в трусости, когда доходило до дела...
   Мария Михайловна умерла, и братья рассорились. Дмитрий Борисович в 1279 году поотнимал у Михаила Глебовича сёла, а в 1281 году пришёл черёд и Константину бежать и жаловаться на старшего брата великому князю Дмитрию. Разномыслие разъедало и ростовское боярство. Некому было прекратить свары своих князей, некому призвать к единому, "соборному" делу...

***

   В 1285 году умер, не оставив потомства, углицкий князь Роман. Углич вернулся в Ростовскую волость. И что же? Дмитрий Борисович затеял делёж волости по жребию с братом Константином, и - по жребию потерял Ростов, а потом долго и трудно возвращал его.
   В этих дележах, переделах и спорах, во взаимной грызне, да в метаниях между двумя сыновьями Александра Невского, тягавшимися о великом столе, прошла впустую вся его жизнь. Старший внук Василька умер в 1294 году, не оставив потомства.
   Константин пережил его на тринадцать лет, проявив все пороки старшего брата. Сев на стол, он рассорился с владыкой и тоже продолжал метаться, заигрывать с Ордой, Москвой и Тверью, постоянно попадая впросак. Он умер в 1307 году, оставив сына Василия, а Василий Константинович скончался в 1316-м, оставив двух сыновей, Фёдора и Константина, вскоре поделивших даже Ростов на две части... Так шло умаление Ростовской земли.
   В крови черниговских и курских Рюриковичей было что-то, мешавшее им жить и держаться друг за друга.
   Дети Данилы Московского ссорились до ярости и отъездов в Тверь, а отчины не делили, наоборот, приращивали земли Москвы.
   На споры в своей семье силы уходят те же! Если бы Дмитрий Борисович вместо того, чтобы отнимать сёла у брата, занялся освоением северных палестин, подчинил себе ту же Вологодчину, ту же Вагу с Кокшеньгой, опередив и потеснив новгородцев, неизвестно ещё, куда и как повернуло бы судьбу Ростовской земли!
   Но так и наступает упадок. Со слабости. С потери предприимчивости. Со ссор между своими. С распада, ослабления кровных связей, когда в семье начинаются свары, делёж накопленного предками вместо новых приращений, взаимное нелюбие вместо взаимопомощи...
   И вот свои становятся дальше, чем чужие, и уже дельцы из иных земель облепляют позабывшего о своих подданных князя, уже братья вручают родовое добро чёрт знает кому, лишь бы не досталось своим.
   Единство - семьи, сообщества, племени, - вот то, что держит и соединяет и пасёт языки и народы. Единство монголов позволило им с ничтожными силами покорить едва не весь мир. И Европа была спасена не только потому, что её закрыла собой "издыхающая Русь", или Карпатские горы, или мужество горцев, а ещё и потому, что двоюродные братья Батыя рассорились с ним и увели свои тумены назад, в степь. И не варвары опрокинули Римскую империю, а римляне в междоусобной борьбе вырезали друг друга. Подобно тому и Византия погибла в спорах и раздорах своих василевсов, не оставивших сил для обороны от внешнего врага.
   Да что там Византия и римляне! Посмотри, как дружно, помощью, в крестьянской семье строят дом своему родичу, пашут поле или секут лес, и как, в иную пору, озлобленные родичи делят половины и четверти того дома, судятся за колодец и три яблони в саду, растрачивая при этом талант и силы, которых хватило бы на возведение не одной, а трёх усадеб!
   Народ, единый в массе своей, - неодолим.
   Или уж навалит вражьей силы тысячу на одного, да и тогда единый в себе народ найдёт силы выстоять и устоять. "Един с тысячью и два с тьмой" схватывались хунны с Китаем, и - побеждали!
   Уважают ли, чтят ли дети своих родителей? Дружно ли собираются родичи на помощь своему кровнику? Продолжают ли потомки дело отцов?
   Если продолжают, помогают, держат, тогда жив - народ и всё сущее в нём. А с малого, с развала семьи, распадается и племя, породившее эту семью и этих людей...
  

Глава 2

  
   Боярин Кирилл в стремлении поддержать ростовскую княжескую династию рушился вместе с ней. Спасая Константина Борисовича, не считал своего имения, приняв на руки Василия Константиновича, он видел от того один лишь разорение и неблагодарность. Не слушая своего боярина, Василий Константинович переметнулся от Михайлы Тверского к Юрию Московскому, и приведённые Юрием послы Орды, Казанчий с Сабанчием, пограбили Ростов, а с Ростовом и загородное имение Кирилла.
   Василий Константинович умер на двадцать пятом году жизни, запутав свои дела и Кирилла, и тут на ростовский стол сел углицкий двоюродник, Юрий Александрович, пятнадцатилетний мальчик, и при нём в 1318 году явился посол Кочка, ограбил Ростов, разорил и ободрал Успенскую церковь, пожёг монастыри и окрестные сёла, спалив усадьбу Кирилла, из которой татары вывезли всё добро и скот, оставив одно погорелое место.
   Боярин Кирилл был "нарочит", великий муж в Ростовской земле. Но что это значило? В чём состояло оно, это богатство? В родовых имениях, в оружии, стадах, портах и прочей рухляди, в дружине. Но за стадами нужен уход, оружие имеет силу только в руках ратников, а ратных, дружину, нужно кормить. Чем значительнее был боярин, тем большее число зависимых от него людей кормилось от его стола. И выгнать, уменьшить их число было подчас невозможно. А служба князю заключалась в делах посольских (а ездили за свой кошт!), в военной помощи (а приводили своих ратных, и оборужали их сами!), в управлении - ну, тут, на управлении какой-то областью, можно было получить причитающиеся по закону корма, которые шли на содержание дружины, слуг, посельских, ключников и прочих. А если земля разорена, взять с неё что-то трудно (крестьянин не был крепостным и волен был уйти), а дружину, всех даньщиков, вирников и прочих - корми! И если князь разорён, то одарить боярина за поездку в Орду совместно с князем он не может. А поездки в Орду - сущее разорение! Там каждому татарину дай по приносу, да и стоимость тогдашних переездов, нам даже не представить: поезд людей, коней, дружины, возы с припасом, лопотью, серебро, серебро, серебро - не то не доедешь и до места... А ездить со своим князем надо. Не откажешься, если ты "муж нарочит" и один из ближайших бояр своего господина...
   Малолетних ростовских князей Кирилл жалел. Понимал и отводил глаза, видя жалкую улыбку, с которой Фёдор Васильевич награждал своего слугу всё новыми обещаниями в грядущем не забыть... Князь был нищ. Куда уплыли сокровища, собиравшиеся предками, он и сам не знал. Задерживались дани Орде. Дело шло к тому, что московский князь вот-вот наложит руку на Ростов, без боя-драки-кроволития, а так вот: возьмёт и съест. И боярин Кирилл нищал вместе со своими князьями. Нищал ещё страшнее, ибо князь, даже разорённый, имеет право на княжеские корма и дани со своего княжества, а разорившийся боярин, теряя добро и земли, теряет всё, и может опуститься по социальной лестнице до холопов, и даже до крестьян. И этот путь вниз, боярину Кириллу, как виделось всё яснее, был уже предопределён судьбой.
  

Глава 3

  
   Юрий Александрович, очередной князь-малолеток, наделавший новой беды Кириллу, умер в 1320-е лето, на восемнадцатом году жизни, освободив стол для малолетних детей Василия Константиновича... И вот город, сделавшийся столпом учёности Владимирской Руси, погибал. Погибал без боя и славы, в которах князей и несогласиях бояр, в наездах послов, в оскудении, причины которого гнездились в ростовских князьях, которые мельчали и исшаивали, когда рядом слагались княжества и росли, бурля и перераспределяясь, силы новой Руси.
   За сварами и ссорами не рассмотрели, не учуяли князья, да и ростовские бояре, того, что творилось на Руси и в Орде в эту пору.
   Сыновья Александра Невского, Дмитрий с Андреем, заливали кровью землю, но спор шёл не о малом. Великое княжение, а с ним вся северная Русь, лежали на чаше весов и должны были достаться победителю. Дети Александра Невского простирали руки к Великому Новгороду, налагали длань на княжества, приобретали, захватывали, но не делили! Ростовские князья ссорились по-мелкому и не увидели, как с принятием мусульманства Узбеком, с победой бесермен, закачались русско-ордынские весы. Не поняли сути падения Михаила Тверского. Не учуяли, что дело шло к Куликову полю! Этого не увидели, не поняли в Ростове, хотя тут-то и должны были и обязаны были понять прежде прочих!
   И потому, век приспособляясь, не смогли приспособиться к тому новому, что начало наползать на Русь с воцарением Узбека.
   Кирилл был в числе немногих, понимавших, - потому и настаивал, чтобы Ростов держался Твери и великого князя Михаила, - но что он мог один?!
   Прочим, пример Фёдора Чермного, - едва не захватившего, вместе с Ярославлем, Смоленское и Переяславское княжества, - вскружил головы. Подружиться, покумиться с Ордой! Вопреки своему же народу! Милостью хана усидеть на столе! И не узрели, что даже у покойного Фёдора Чермного не получилось, да и не могло получиться, ибо вне морали нет успешной политики на Руси! И не видели, не ведали, что Орда уже - не та, и союз с ханом, премудро устроенный Александром Невским, перестал быть возможен теперь, когда победили бесермены, объявившие Русь "райей", скотом, обречённым на позор и уничтожение. И начались послы...

***

   А прежде того было так: сидел в каждом городе татарский баскак и надзирал за князем - исправно ли тот вносит дань, не злоумышляет ли чего? А князь дарил баскака подарками, а мог и нажаловаться на него в Орду. И баскак предпочитал не ссориться с князем, на иное закрывал глаза сам, на другое закрывал ему глаза князь дарёными соболями... А тут не стало баскаков, начались послы.
   Посол приходил лишь раз, он был чужой князю и был заинтересован в одном - взять! Взять так, чтобы другим не досталось. Жаловаться не будут, а и будут - попусту: "райя", скот! И поступать можно как со скотом. И каждый посол свирепствовал и наживался. Летопись сохранила нам, начиная с 1314 года, целый мортиролог ограбленных и сожжённых городов послами! В лучшем случае обходились без огня, а так: приходил в 1321 году из Орды в Кашин посол, "татарин Таянчар с должником жидовином, и много тягости учинил Кашину". А Кашин был немалый город, второй по значению в тверской земле, и учинить ему многую тягость, значило - разграбить дочиста.
   И так уж получалось, что сильные князья умели, задаривая хана, отделаться от послов, и потому разорялись послами города поменьше и княжества, которые - послабее. А те, кто умел ладить с Ордой, как Юрий Московский, ещё и сводили руками послов счёты с соперниками.
   И не без чужого наущения посол Ахмыл, в 1322 году пришедший из Орды с московским князем Иваном Данилычем, взял и сжёг Ярославль, после чего готовил такую же участь Ростовской земле и Ростову. Город спасли нити традиций, которые рвутся не сразу и даже не вдруг и в величайших катаклизмах истории. Русская церковь всё ещё внушала уважение ордынцам. Давно ли православные епископы в Сарае председательствовали на ханских советах?!
   При Менгу-Тимуре, один из царевичей-чингизидов, придя на Русь, крестился под именем Петра и основал монастырь в Ростовской земле.
   Этот царевич Пётр был посмертно канонизирован, не без дальнего загляду: была надежда на обращение Орды в православие. И жил в Ростове правнук царевича Петра, Игнатий, уговоривший Ростовского владыку, Прохора, встретить Ахмыла крестным ходом, поднеся ему кречетов, соколов, шубы и прочие дары. Да тут ещё сын Ахмыла заболел глазами в Ярославле, и ростовскому владыке удалось его исцелить. И Ахмыл, послушав Игнатия, укротил нрав, остановил грабежи ростовской волости и не тронул, не стал жечь город...
   Это и была та Ахмылова рать, память о которой связалась с рождением Варфоломея.
  

Глава 4

  
   Мария стояла на притворе. Когда за проскомидией, после пения "трисвятого" хотели начать читать Евангелие, в утробе завопил ребёнок. Она охватила живот руками и стояла, ни жива, ни мертва. Вторично, когда уже начали петь херувимскую песнь, младенец снова заверещал. И в третий раз завопил, когда иерей возгласил: "Вонмем святая святым".
   Тут заволновались и все окружающие. Женщины и мужчины стояли тогда в храмах, не смешиваясь, на левой и правой сторонах собора, и потому толпа вокруг Марии была сплошь своя, бабья, настырная и любопытная, и любопытно-бесцеремонная.
   Но надо объяснить, что же такое - литургия? Литургия - это главное, основное, ежедневное богослужение.
   В ночь накануне того дня, когда Иисуса, по доносу Иуды, схватила стража, чтобы увести на казнь, Иисус, уже прозревавший Свой конец, сидя с учениками за трапезой, разломил хлеб, покрошив его в чашу с соком, и, обратясь к ученикам, сказал:
   - Примите, ядите! Сиё есть Моё тело и Моя кровь Нового Завета!
   Чадили масляные плошки. Двенадцать скитальцев во главе со своим Наставником ели в задней комнате пригородного дома. Пошумливал, укладываясь спать, город. Испечённый на поду хлеб, да сок, да горсть оливок - вот и вся трапеза. Их было двенадцать. Дух отречения от своего Учителя витал над ними. В этот миг Иуда встал, окутав лицо плащом.
   - Что делаешь, делай скорей! - сказал Наставник.
   Ему уже оставалась только часть ночи: моление о чаше в Гефсиманском саду.
   Вскоре, когда сад наполнился стражей, шумом и лязгом оружия, Он остановил Своего ученика, взявшегося за меч. Отрубленное ухо раба первосвященника - вот и вся кровь, пролитая за Него в Гефсиманском саду. Да, они были готовы умереть, сражаясь. Но не это было важно. Важно было - важнейшее. И в этом, важнейшем, они были ещё не тверды. "До того, как пропоёт петух, ты трижды отречёшься от Меня", - сказал Он Петру. В свалке, в толпе, когда Ему при желании можно было скрыться, Он не пожелал бежать. Иуда подошёл и облобызал Христа. Это был знак. Учителя схватили. Жертва за своих друзей была принесена.
   Позднее, уцелевшие ученики постигли смысл слов Иисуса, сказанных над преломленным хлебом, и поняли, что это был завет на грядущее. Хлеб и вино - тело и кровь. И крест, и крестная мука. Жертва, которую смертный постоянно приносит на алтарь человечества, жертва Создателя Своему созданию. И, собираясь тайно на общие трапезы, они стали с тех пор преломлять хлеб и крошить в вино, чтобы укрепиться Духом. И не пострашиться перед смертной мукой, когда придёт час. И во время трапезы знали: не хлеб и вино, а тело и кровь своего Господа они вкушают, пресуществлённые из вина и хлеба, приносимые каждый раз заново на алтарь человечества. И не прекратится жертва, и не оскудеет Любовь Того, Кто смертной мукой указал путь Своим чадам. И каждый раз, преображаясь в таинстве евхаристии, хлеб превращается в тело, а вино - в кровь Господа.
   Ритуал возникает в результате веры-переживания и уверенности в истинности данного ритуала. Обряды складываются, возникают. И чтобы сложилось, возникло таинство евхаристии, нужна была Вера в важность акта добровольной жертвы Иисуса Христа для спасения Своих последователей; нужна была Вера в то, что пресуществление происходит, и недаром история отмечала множество случаев, когда верующие видели на престоле, в причастной чаше агнца, или даже младенца Христа. Для них и зрительно, и по ощущению, происходило превращение хлеба и вина в тело и кровь Христа. Поэтому легко понять, какое состояние охватывало верующих во время таинства пресуществления, в те века, когда вера была живой, когда религия обнимала и пронизывала всю жизнь, когда за принципы люди отдавали жизнь, шли на костёр и муку.
   Для человека является высшим состоянием, до которого он может подняться в своём героизме, подвиг и состояние жертвенности. И в этом смысле вечны и на все века справедливы слова о том, что "никто же большей жертвы не имет, аще отдавый душу за други своя". Без этого чувства, без этой готовности отдать себя за других человеческое общество не может существовать, когда тот или иной коллектив пронизывают идеи своекорыстия, эгоизма, жестокости и насилия, общество, побеждённое ими, скоро гибнет, как бы устроено и могущественно оно не было. Подвиг Христа, в пору крушения античного мира, спас человечество от гибели, указав идеалы новой жертвенности, новой самоотдачи "за други своя", взамен утраченных античных, и тем позволил утерявшему цель и смысл существования обществу обрести для себя и цель, и смысл, и Веру, вырастив побеги христианской культуры.
   Трапеза верных, вспоминающих своего Учителя, с течением веков превратился в богослужение, литургию, или, по-русски, обедню. Явились правила, чтение Апостола и Евангелия, кондаков и тропарей, пение антифонов и молитвословий украсили обряд. В напряжении духовного творчества первых веков христианства слагались всё более сложные формы литургического действа. Иоанн Златоуст и Василий Великий оставили нам свои каноны литургий, ставшие основой православного богослужения. Литургическое действо обозначало теперь и рождение, и крестную смерть агнца - Христа. Отправлять литургию получил право только священник. Приготовление трапезы происходит в алтаре, на жертвеннике, и совершается священником после молитвенного приуготовления.
   Пока там, в алтаре, происходит приготовление святых даров, в храме находятся христиане и те, кто ещё не принял крещения, а только готовится к тому, - оглашенные; и начало литургического действа так и называется: "литургия оглашенных". На литургии оглашенных, после ектеньи, антифонов, пения "трисвятого" и прочих молитвословий, читают отрывки из Евангелия.
   Младенец Варфоломей закричал впервые, когда хотели начать читать Евангелие, то есть перед проповедью Христа.
   После литургии оглашенных начинается главное литургическое действо "литургия верных". Оглашенных просят выйти из храма возгласом: "Изыдите, оглашенные". В воспоминание о тех литургиях, совершаемых втайне от властей, преследовавших христиан, дьякон восклицает: "Двери, двери!"
   И начинается важнейшая часть обедни - перенесение святых даров с жертвенника на престол. Хор после ектеньи: "Паки и паки миром Господу помолимся" запевает херувимскую песнь: "Иже херувимы тайно образующе, и животворящей Троице трисвятую песнь припевающе, всякое ныне житейское отложим попечение. Яко да Царя всех подымем, ангельскими невидимо дориносима чинми: Аллилуйя, Аллилуйя, Аллилуйя". В этот миг Варфоломей прокричал вторично, нарушая пристойность обряда.
   Третий крик ребёнка раздался уже после претворения, перед причастием, когда дьякон возгласил: "Вонмем!" А иерей, вознося дары, ответил: "Святая святым!".
   Что означал этот троекратный крик, нарушивший благочиние службы? Был ли то крик Радости и Веры во время происходившего таинства, или вмешательство злой силы, стремящейся нарушить течение литургии? Ведь ещё и так, при желании, можно было повернуть событие!
   Бабы окружили боярыню.
   - Покажь ребёночка-то! - говорили ей.
   Бабы теребили, ощупывали боярыню:
   - Где ребёночек-то? Детский же был крик-от!
   А она покраснела, утупилась, и повторяла, отпихивая руки, что нет, не прячет она дитятю под опашнем, что дитя - в ней, ещё не рожденное... И тут-то чьи-то круглые глаза, кто-то охнул, кто-то всплеснул руками:
   - Ба-а-абы! Ребёночек-от в утробе прокричал! Ан делы! Не простой, видно! Да уж не чёрт ли тут подводит, не нечистая ли жёнка, жена боярская, что припёрлась в церкву на сносях, уж чего у ней во черевах-то?!
   Про то, что ребёночек святой, не вдруг подумают, из зависти сперва про худое скажут. Тем более боярыня всё-таки, великая боярыня, а уж и знают, что ныне обедневшая боярыня-то, что уже нет той силы и славы, и того богатства, и уже порой насмешничанье слышится ей вслед, тем паче тут, среди народа, в церкви, где она одна среди прочих, нарошно на хоры не пошла, стояла в толпе внизу, смиряла себя. Самой разве легко видеть ежедневно озабоченное лицо супруга, и наступающую скудость, и небрежничанье холопов, тех, что прежде стремглав кидались по первому знаку...
   И вот теперь новая забота, новое горе, новое испытание - этот ребёнок, второй сын. Старшенький, Стефан, уже и грамоту начал постигать, а этот какой-то ещё будет?! И, вернувшись из церкви, в слезах, она рассказала супругу про наваждение, случившееся с ней на обедне... И священника призывали, и, отслужив молебен, а после, отведав трапезы, и отрыгнув, успокаивал родителей отец Михаил, толковал от Писаний, от текстов... А неуверенность осталась, и, борясь с ней, строже блюла беременная чин христианского жития, молилась часами, постилась по средам и пятницам, содержала себя в чистоте. К тому часу, как родить, лицо истончилось, стало прозрачным до голубизны, и глаза стали огромными. Супруг даже стал бояться за неё - не скинула бы плод, не умерла бы от наложенной на себя тяготы!
   Но не беспредельна - труднота бабьей тяготы. Подошёл срок родин. Дома, в своих хоромах, довелось Марии произвести на свет своего второго сына.
  

Глава 5

  
   Из своего покоя Мария, когда подошёл её час, вышла в хлев, и тут, в духоте, где в полутьме шевелились, вздыхая, коровы, на свежей соломе, стоя, держась руками за перекладину, и рожала. При этом была повитуха и четверо сенных жёнок. Две поддерживали под руки со сторон, одна держала подол боярыни, другая стояла наготове с чистым убрусом и свечой.
   - Потягни, милая! - приговаривала повитуха.
   - Да я... - кусая губы, чтобы не закричать, бормотала роженица. - Со Стёпушкой-то, словно, легше было... Ой!
   - Ну, душенька ты наша! Ну же! Пошёл уже...
   - Ой!.. - закричала Мария.
   И тут, в свете свечи, что плясал огоньками в глазах коровы, боярыня, запрокинув голову, повисла на жерди и услышала шёпот: "Идёт!". И - облегчение...
   Дрожали расставленные ноги, и что-то там делали жёнки с повитухой, которая приняла младенца в чистый убрус, тут же, обтерев с него родимую грязь, положила на солому, и льняной ниткой перевязывала пуповину, а перевязав, наклонилась и зубами, зажевав, отгрызла лишнее, подшлёпнув младенца.
   Марию под руки отвели в терем и уложили на соломенное ложе, застланное рядном, а сверху белым тонким полотном, но без перины, чтобы не было мягкости, вредной для роженицы.
   Тут, в повалуше, уже толпилось едва ли не полтерема, и не только жёнки и девки, совали нос и мужики, которых тут же выпроваживали.
   Посреди покоя уже водружено корыто с тёплой водой, и, уложив и обтерев влажной посконью боярыню, жёнки, во главе с повитухой, развернув, обмыли в корыте попискивающего малыша.
   Боярин Кирилл протолкался сквозь бабий рой к ложу жены и склонился над ней. Мария коснулась лица супруга. Обведённые синевой глаза повернулись к такому дорогому сейчас - особенно дорогому! - доброму и растерянно-беспомощному лицу супруга:
   - Отрок, - прошептала она, - сын!
   Кирилл покивал головой. В горле стало комом, не мог ничего сказать. Склонясь, коснулся бородой рук жены. Все заботы и труды сейчас - в сторону. Жива, благополучна! И - сын.
   - Ты иди... - прошептала она, перекрестив супруга.
   Кирилл распрямился: высокий, статный... Даже и тут, лёжа на ложе болезни, узрела Мария, как царственна на нём даже домашняя сряда. А вот не судьба, не талант... Мельком прошло суедневное, заботное, о чём в сей час и думать не хотелось... И вот тут-то ей и поднесли младенца, укутанного в свивальники, с красной мордочкой, темнеющей среди белого полотна. И уже в свете свечей у ложа заглянула Мария в глаза младенца.
   Сперва-то, как поднесли, увиделись бровки и ротик, с приподнятой верхней губкой. И Мария, протягивая ладони к свёртку, лишь мельком заглянула в глаза дитяти. И испугалась. На неё смотрел старец. Глаза жили отдельно, полные Терпения и Прозрения, и руки замерли в воздухе. Свет струился на неё из глаз дитяти. И она обхватила, прижала к себе, едва не вдавила в ротик сосок. И пока сосал, всё боялась, как оторвёт от груди? Боялась снова взглянуть ему в глаза.
   Впрочем, Прозрение в глазах у дитяти окончилось.
   Варфоломей стал упитанный, спокойно-весёлый и если бы не то событие в церкви, он и не тревожил бы ничем родителей, всё внимание которых по-прежнему забирал старший, Стефан. Тем более что Мария опять понесла и родила третьего сына, которого назвали Петром, так что тут и заботы, и внимание, всё пришлось делить на троих (и даже на четверых, самая старшая подрастала дочь, в близких годах уже превратившаяся в невесту).
   Не был, к тому же, Варфоломей ни тщедушеным, ни нервным. Одна только странность была у него: не брал грудь по постным дням, средам и пятницам. Отвернёт личико и лежит, глядя вдаль...
   Мать даже пробовала влагать ему сосок в рот насильно, а он зажмёт сосок, и лежит...
   И ещё он не брал грудь у матери, когда она пыталась кормить, поев обильно мясной пищи. Тонкость натуры, которая отличала Сергия всю жизнь от прочих, его сверхчувствие, сказалось уже тут, на заре жизни, в тонком различении вкуса молока матери.
   Но и это заметила Мария не сразу, а после того, что летописец назвал Ахмыловой ратью.
  

Глава 6

  
   - Беда, жена! Надо бежать!
   Огоньки двух свечей едва освещали лавку, корыто с дымящейся водой, угол божницы да край стола с разложенными ветошками и белым льняным убрусом, расстеленным поперёк столешницы, на котором Мария с нянькой и сенной девкой кончали перепеленывать вымытого, накормленного и теперь гулькающего малыша, который, тараща глазёнки, выглядывал из свёртка и дёргал щёчкой, пытаясь улыбнуться.
   Мария подняла голову, ещё не понимая, ещё отсвет улыбки дитяти блуждал на её лице, и прежде смысла слов поразило её лицо супруга, смятое, растерянное, с бегающим взором, с пятнами румянца на щеках и лбу, - такого с ним никогда не было.
   Муж сдался, сник, поняла она, и это было самое страшное, страшнее того, что он бормотал про Ахмыла, татарского посла, про горящий Ярославль, про то, что и Ростову уже уготована та же беда, и все бояре, весь синклит, уже покинули город. Аверкий бежал, бросив обоих молодых князей на произвол судьбы. Да и они уже, наверно, убежали из города... И что их поместье стоит на ярославском пути!
   Она встала, едва не уронив Варфоломея, сделала шаг, второй навстречу супругу, и у неё всё поплыло в глазах, и она стала заваливаться...
   Чьи-то руки, пляска дверей, голоса, грубый зык Яши, старшего ключника, топот и гам снаружи... Кирилл держал её за плечи.
   Мария, стуча зубами о край ковша, пила квас. А в горнице уже полюднело. Суетились, несли сундуки и укладки, сворачивали ковёр, уже держали наготове дорожный опашень боярыни, уже укутывали маленького, когда в покой ворвался разбуженный нянькой и едва одетый Стефан:
   - Батюшка! Татары, да? Будем драться?
   - С Ордой?! - спросил отец. - Бяжим, вота!
   - Бяжим? - Мальчик уставился на родителей, приметив гомон и кишение прислуги, вынос добра и рухляди.
   - Нет! - завопил он. - Опять! Опять тоже! Батюшка! Ты должон погинуть, как князь Михайло в Орде! - выпалил Стефан, сжав кулаки. - А я... а мы все... - Он не находил слов, но такая сила была в голосе сына, что Кирилл смутился, отступив. Мария попыталась привлечь первенца к груди, но он вырвался из объятий матери и стоял, и не прощал миру, готовый укорить даже Господа, если бы не знал, что нынешнее позорование Руси есть Божья кара за грехи русичей...
   - Погибнуть, да! И я, я тоже!
   - А что будет, когда татары придут, со мной? - спросила Мария. - И с ним? - она указала на свёрток с красным личиком в руках у няньки.
   Стефан перевёл взгляд с матери на брата, так некстати появившегося на свет, набычился, постоял, закусив губы и сжав кулачки, и, зарыдав, выбежал из покоя.
   - Беги за ним! - закричала Мария, пихнув в загривок сенную девку.
   Двое оружных холопов бросились ловить отрока. Стефан, пойманный ими на переходах, не сопротивлялся, только, пока его несли до возка, бился в рыданиях, запрокидывая голову, хрипя и кусая себе губы...
   Кирилл, сняв ключи с пояса, велел выносить дорогое оружие и узорочье из бертьяницы. Но всё плыло, проваливалось, мутилось в голове, и если бы не Яков, так бы и потекло мимо, рассыпаясь в бегстве...
   Яков поднял на ноги дружину, собрал холопов, велел запрягать и торочить коней и выпускать из хлевов скот - по кустам разбегутся, так и то татарам больше заботы станет ловить каждого арканом!
   На крыльце их обняла ночь. Нагретая за день пыль отдавала зной солнца и гасила шаги. В кустах сада шелестели кузнечики. Звёзды, срываясь, чертили огненный след. Ночь пахла теплом, мятой и зреющим хлебом. Но ржали кони, плакали дети, гомонили бабы, и зарницы, вспыхивающие над землёй, казались заревом горящего Ярославля.
   Мария, прижимая малыша, повалилась в телегу, на сено.
   - Стёпушка - где?
   - Повезли уже! - отозвались из темноты.
   - Стефан со мной! - послышался голос супруга.
   Возки и телеги уже выезжали, гружёные добром, со двора. Коровы и овцы шарахались под ноги коней. В ночи мычало, блеяло, хрюкало, выли собаки, голосили жёнки. Кто-то бежал сзади с криком: "Матушка боярыня!.." Мария хотела остановить, но возчик полосовал коня, и телега неслась, подкидывая и колыхаясь на выбоинах, и ей оставалось только сжимать малыша, чуя, как нянька с двумя сенными перекатывают по ногам, хватаясь за края телеги. И бежали, дёргаясь вверх и вниз, звёзды над головой, да чья-то голова, склоняясь со скачущего сбоку телеги коня, спросила:
   - Боярыня - здеся?
   - Здеся! - хором ответили бабы.
   И голова исчезла, только топот нёсся посторонь.
   Теряя возы и людей, выматывая коней, они неслись, минуя ещё не разумеющие беды деревни, сквозь брех собак, мимо и прочь от Ростова, забиваясь в чащобы, по малоезжим, глухим, затравянелым дорогам. И уже утро означило небо, и первые светы зари поплыли над курящей паром землёй, когда Яков, что вёл ватагу, разрешил остановиться, чтобы покормить и выводить коней.
   С избитыми боками, с трудом разжав онемевшие руки, не понимая даже, жив ли малыш, ощущая мокроту внизу тела и тошноту, Мария выбралась из телеги, продрогнув от утренника. Зубы начали стучать - было не унять, как ни сжимала. Подъехал Кирилл. Шатнувшись, свалился с коня. Ей дали чего-то попить, есть она не могла, помотала головой. Нянька помогла расстегнуть саян, поднесла малыша к груди. Грудь легчала, по мере того, как малыш сосал.
   Подошли мужики, но даже и стыда, что боярыня на людях - с голой грудью, не было, до того устала и болело тело.
   Подошёл, шатаясь, Стефан, с умученной мордочкой.
   - Прости, мамо!
   Погладила, уткнувшись губами ему в висок. Глянула снизу вверх на мужа и отвела глаза, увидев потерянность на лице!
   Потом уже, когда всё кончилось, и это позабывалось порой...
   Они отсиживались в лесной деревушке, перенимая слухи. Кирилл уезжал, и от него долго не было вестей. Мария пристроилась спать в летней клетушке, не разболокаясь, мылась в печи в очередь со своими же холопками, хлебала мужицкие щи; помогала по хозяйству, даже и жать ходила с бабами, а Стефана послала возить снопы с поля. Уже и обдержались, и привыкать стали, когда вернулись супруг с Яковом. И Кирилл, развалившись на лавке, рассказывал, как всё устроилось, какой разор и разброд творился в Ростове, брошенном боярами и владыкой, как Игнатий расчищал себе путь, разгоняя горожан, как настигли и вернули епископа Прохора, как потрошили сундуки в брошенных теремах, как собирали клир, как вели их с хоругвями, и как стих, засопев, Ахмыл, услышав из уст Игнатия татарскую речь; какие подарки передавали ордынцам, как успокоили город и как возвращали разбежавшихся смердов...
   - Потратиться-таки пришлось и нам! - сказал Кирилл.
   - Да и то ещё подвезло, - подал голос Яков, - сын его, Ахмыла-то, на Ярославли глазами заболел! Владыка Игнатий исцелил его молитвой, освящённой водой помыл, да... Господь помог!
   - Господь! - отозвался Кирилл, осматривая своё семейство.
   Мария слушала с тяжестью в сердце и в голове. И вдруг в ней поднялось отчаяние. Она увидела всю свою жизнь, красавца-мужа, который надевал писанный золотом шелом и дорогой доспех только для торжественных выездов, ни разу не ратясь, потерял всё или почти всё, и что вся их жизнь была для шествий, с хоругвями и поклонами, выездов с князем, посольских дел, не нужных, как прояснело теперь, никому и никого не спасших... И не потому ли он - и неуспешлив сегодня! Какая корысть - в том, что ты был честен и верен сменявшим друг друга юным князьям? Что был щедр, хлебосолен и нищелюбив? В спокойную пору, тогда ещё... до Батыя, может, пригодились бы твои и стать, и норов, - но не тут, не теперь! Как же ты не видишь, мой ладо, отец моих детей и свет моих очей, как же не узришь позора в том, что вышли вы, мужики, с хоругвями, навстречу татарскому послу с дарами, как волхвы к новоявленному Христу! Смилостивился, испугался за сына... Сын-то его глазами заболел, видно, от огненного жара, - задымил глаза на Ярославском пожаре! С хоругвями, крестным ходом, как своего благодетеля...
   - А если бы не исцелил?! - спросила Мария и, склонившись, заплакала: о себе, о нём, что только и умел всю жизнь умолять, просить и шествовать, когда надо было драться, подличать, предавать или уж идти на крест!
   - А если бы не исцелил? - повторяла она, вздрагивая, горбясь и закрывая лицо руками, а Кирилл, упав на колени перед женой, пытался утишить её рыдания. Знал бы он, сколько ей пришлось пережить за эти дни!
   Стефан слушал, бледный, повторяя: "Господь!".

***

   Возвращались едва ли не на пепелище. Всё было разорено и порушено... Сорванные двери, выбитые оконницы, поваленные огорожи... Едва четверть разбежавшегося скота удалось собрать по кустам. Недосчитались и многих слуг. Почитай, если бы и сгорел город, боярину Кириллу не на много больше было бы убытка, чем от Ахмылова нахождения...
  

Глава 7

  
   Минуло четыре года, когда можно былоотстроить порушенные хоромы, когда бабы рожали детей, а мужики пахали и сеяли хлеб. Хоть в воздухе уже и носилось, что Юрий снова схлестнётся с Дмитрием, и горе тогда Ростову, зажатому между Тверью и Москвой! А подрастающие князья начинали ссориться, чему помогали многие бояре. И уже скоро дело должно было дойти до дележа Ростова и волости... И всё же это были относительно спокойные годы, о чём Кирилл часто толковал со своим зятем, Фёдором Тормосовым, когда те приезжали погостить, обычно со свояками, тётками, племянниками, детьми и челядью. И венцом этих разговоров было одно: кто одолеет, в конце концов, Москва или Тверь? Тверь была привычнее, спокойнее, спасительней казалась для Ростова.
   Мечты, похороненные со смертью Михаила Тверского, всё ещё брезжили в речах за столом.
   - Вот бы, ежели бы... Покойник, Михайло Ярославич, Царство ему Небесное, гляди-ко, почти уже всю Владимирскую землю совокупил в руце своя! За малым дело не состроилось! Новгород Великий, вот... Да, Новгород! Упрямы, непоклонливы новгородцы-ти! А ныне опять все - поврозь, да под московского князя головы клонят...
   Жена была права в давнем своём озарении. Кирилл всю жизнь мечтал о благолепии, о торжественном уставном несении высшей службы, и всю жизнь верил, что князь должен быть справедлив, великодушен, мудр и милосерден, и когда видел иное - недоумевал, не верил, не понимал и не принимал, закрывая глаза на многое.
   В иную пору, в иной действительности был бы Кирилл и в почёте и на своём месте. Но когда всё рушилось, бродило, а новое не устраивалось ещё, он был порой смешон, как токующий тетерев, который слышит лишь себя.
   Но уже и эти заботы отходили для него в сторону, теряли свою прежнюю остроту и боль. И всё чаще Кирилл такие беседы кончал присловьем:
   - Един - Господь!
   В нём всё укреплялось и росло сознание, что земная жизнь, его труды и чаяния - суета сует, и то, чему он посвятил жизнь, вряд ли столь уж важно перед лицом Господа и Вечной Жизни. И всё меньше трогало Кирилла, что хозяйство плыло из рук, уходило добро, уходили люди, пустели волости, некем и нечем становилось содержать городской двор... Здесь, на Земле нажитое, и должно остаться на Земле.
   Впрочем, хоть и скудел боярин Кирилл, всё же он оставался великим боярином, и его хозяйство, трижды порушенное, всё ещё было боярским и большим. И сына Стефана отдали учиться в Григорьевский затвор, рядом с теремом князя, куда ушла едва ли не вся библиотека князя Константина Всеволодича, и отроки лучших боярских семей учились здесь, и самые учёные иерархи церкви выходили отсюда.
   К Кириллу подходила старость. Ещё не согнулся стан и сила ещё не ушла из предплечий, и в светлых волосах не вдруг проглядывали, прячась, нити седины, но уже виднее стали белые виски, и узкой лентой посеребрило бороду, и посветлели брови, и складки пролегли у рта, и морщинки у глаз не сходили, даже когда он переставал щуриться. И всё больше от городских, невесёлых дел, он обращался к детям, словно чаял достичь в них то, что не удалось достичь самому, себе же оставляя надежду на монастырское успокоение.
   В детях на первом месте был для него Стефан. С ним Кирилл проводил часы, толкуя греческие книги, обсуждая деяния Александра Македонского, Омировы сказания, читая вслух хронику Амартола и русские летописи.
   Малыши - Варфоломей с Петром - занимали меньше места в душе и в мыслях родителя, хоть и помнилось, и тревожило то, что произошло в церкви, но помнилось и вспоминалось от случая к случаю, а так, ежедневно, Варфоломея не выделяли особо, уделяя ему и меньшему брату поровну внимания и ласки.
   И просмотрели те отклонения, те поступки, которые знаменуют начало неповторимости. Но что было неповторимо в характере Варфоломея?
   Карапуз, качаясь на ножках, пошёл к двери, на четвереньках перелез через порог, действуя одной рукой: в другой у него что-то зажато. Повернувшись задом, он спустился со ступеньки на ступеньку, вниз по лестнице высокого крыльца. И, наконец, в очередную соступив, босая ножка ощутила пыль двора. Покачиваясь, он пошёл по двору туда, к высокому, выше его роста, бурьяну, приговаривая: "Не кусяй!.." Жук, зажатый в кулачке, скрёб лапками и уже вцепился ему в ладонь. Но малыш терпел. Вот он разжал ладонь - лопухи, татарник и крапива уже окружили его своими головами - и начал поглаживать жука по спинке. Жук расцепил челюсти, стал вертеть головой и сучить усиками и, наконец, раскрыв надкрылья, выпустил прозрачные крылышки, сорвался с ручки и исчез в траве. Младенец смотрел вслед жуку, которого он подобрал на полу изложни и нёс сюда, чтобы выпустить.
   Жаль только, что жук так быстро улетел, не дав рассмотреть крылышки!
   Варфоломей повернулся к дому и, посапывая, пустился в обратный путь.
   Почему один малыш поступает так, а другой, в той же семье, - иначе? Почему один отрывает лапки и крылья жуку, разоряет гнёзда, убивая птенцов, наперекор родительскому слову, а другой посадит на зелёный листик и выносит на улицу червяка, а, заглядывая в гнездо, боится дышать, чтобы не испугались птенчики? Сколько тут усилий воспитателя, родителей, а сколько - от природы человека?
   Варфоломей рос неслышно, не причиняя неприятностей родителям. Был здоров, тих и послушен. И то, что отличало и выделяло его, было тем, что позволяло родителям почти не обращать внимания на среднего сына, отдавая внимание младшему, Петру, который часто и прихварывал, и капризничал. Варфоломея же отличала послушливость и старательность. Ему почти ничего не приходилось повторять дважды. Сказанное матерью или нянькой он запоминал и исполнял в точности. Поставить ли свою мисочку на стол, задвинуть ли и закрыть ночной горшок, застегнуть рубашечку, перекрестить лоб перед едой, умыть руки - всё он делал тщательно и спокойно, даже с удовольствием, и любил осматривать себя, когда на него надевали нарядную рубашечку. Подолгу рассматривал рукава, разглаживал ткань у себя на животике, а когда его обижали, недоумевал. Как-то братья-погодки и младший Тормосов затеяли возню, и вдруг Тормосов (он был чуть постарше) взъярился:
   - У меня и у Пети - белые рубашки, а у тебя - синяя, ты - не наш, иди отсюдова! - И начал пихать и бить Варфоломея, оцарапал и свалил его в канаву. Это было одно из первых воспоминаний Варфоломея, когда мир ещё воспринимается отдельными картинами. Он помнил, как негодовал и подпрыгивал мальчик, чуть побольше его ростом, как его почему-то пихали и толкали в канаву, всю в колючих травах, и запомнил своё тогдашнее недоумение: не уж то от того, какая рубашечка, можно любить или не любить человека? Он выбрался из канавы на четвереньках, и всё думал, не понимал и видел мальчика Тормосова как бы со стороны - дёргающегося, суетящегося и даже пожалел его. Так он вспоминал потом своё тогдашнее переживание.
   Варфоломей не мучил зверей и не позволял другим мучить, какого бы возраста и роста не был обидчик. Он заботился о младшем братике и не любил мяса, подолгу жевал и глотал с трудом. Часто играл один, что-то бормоча себе под нос. Но не было в нём ни всплесков норова, ни ярких откровений познания - того, что увлекало и тревожило в Стефане.
   Лошадей он любил до страсти. Одна из ранних картин-воспоминаний Варфоломея, это как он стоит в белой рубашонке на крыльце и кормит коня хлебом. К нему склоняется морда коня, и тёплые губы забирают с его ладошки хлеб, кусок за куском. Кони были рядом всегда, и Варфоломей уже не помнил, когда его впервые посадили на спину коня и он, вцепившись ручонками в гриву, ехал по двору. Почему-то запомнился густой зелёный цвет, верно, поздней весной, когда затравянелый двор ещё не был вытоптан и выбит дочерна колёсами и копытами коней. Но даже когда его сажали верхом, он замирал и ехал, уцепившись за гриву. И когда его снимали с лошади, он улыбался.
   Проявления своенравия в Варфоломее являлись и проходили почти незаметно для его родителей, оставляя зарубины лишь в собственном сознании дитяти, как случай с лестницей.
   Эта лестница вела на чердак, куда складывали сушить яблоки и куда поэтому, часто лазили дети, те, кто умел, а те, кто ещё едва держались на ножках, тоже подходили и, ухватившись за нижнюю перекладину и задирая голову, смотрели вверх, откуда старшие мальчишки кидали вяленые кусочки яблок...
   Варфоломею удалось заползти на вторую ступеньку, откуда его сняла дворовая девка, пробегавшая на поварню. Однако часа через два старик-садовник услышал писк и увидел Варфоломея, висевшего вниз головой посреди лестницы, руками и ногами обнявшего тетиву. Он перекинулся, и висел довольно долго. Когда старик снял его, он дрожал и скулил.
   Но, однако, вскоре, выруганный и утешенный, он уполз из дома и... исчез. Когда, уже во время ужина, хватились искать, и Мария побежала осматривать все щели, колодцы и ямины, она заметила, подняв взор, что в проёме чердака что-то белеет. Это был Варфоломей. Он сидел на верху, побалтывая ногами, и так смотрел на мать, так тянул к ней ручки, что у Марии и мысли не шевельнулось, что ребёнок залез туда сам, и она долго поносила старших шалунов, затащивших ребёнка на вышку.
   Для едва научившегося ходить малыша, совершённое им было подвигом.
   Он едва мог достать ручками до нижней ступеньки, и потому, когда полез, то лез по тетиве, обняв жердь ногами, соскальзывая, обрываясь и подтягиваясь. Когда его сняла дворовая девка, Варфоломей едва не взвыл - пошли насмарку его труды. Поэтому он полез быстрее, хоронясь от людей, и, перебираясь с очередной ступеньки на следующую, сорвался. Страшен был этот миг - он уже поднялся на высоту: далеко внизу проходила золотисто-пёстрая курица и даже не увидела Варфоломея на его высоте. А тут ручонки поехали, его стало кренить, и он прикрыл глаза, руками и ногами вцепившись в круглое, и вес собственного тела потянул его за руки и за ноги, двор и терем опрокинулись, и когда Варфоломей открыл глаза, он увидел небо и облака, наползающие на окоём. Ни разжать рук, ни даже ослабить, он не мог, и висел, теряя силы, не зная, что предпринять, и даже не слышал, как начал скулить. Он уже почти терял сознание, когда его вторично сняли с лестницы и унесли в дом. Но теперь всё окружающее воспринималось им как в тумане. Реальна была только лестница, на которую надо было залезть. Лёжа на кровати и мысленно восстанавливая весь путь, он понял свою ошибку. Надо было всё время держаться за перекладины, чтобы не перевернуться. Отдохнув и поев, он ушмыгнул из горничного покоя, и на этот раз ему уже никто не помешал. Вытягиваясь во весь рост, он ухватывался одной рукой за ступеньку, другой обнимал тетиву лестницы и, горбатясь, подтягивал ноги. Главная трудность заключалась в том, чтобы коленями влезть на перекладину. Для этого он перегибался вперёд, почти свешиваясь головой, обеими руками брался за тетиву и тут, уже почти падая вниз, заносил колено на ступеньку лестницы. Дальше было легче.
   Утвердив обе ноги на перекладине, он вытягивался в рост и ухватывал так же следующую ступеньку. И опять подтягивание, и опять голова и плечи перевешиваются вниз, и Варфоломей почти закрывает глаза, чтобы не видеть раз за разом отдаляющейся земли... И вот уже он так высоко, что земля видится в далёкой дали, а он висит почти уже в облаках. И ноги дрожали, и руки тряслись, а он всё лез, повторяя раз за разом всё тоже же: подтягиваясь, склоняясь головой вниз, утверждая колено на новой ступеньке, а потом переползая на неё целиком. И вот уже последняя ступенька, и дальше была стена, бревно, и - лезть некуда! Его почти охватило отчаяние. Столько лезть до верха и тут, на верху, не смочь забраться туда, на чердак!
   Последний раз, вытянувшись вдоль тетивы лестницы и ощущая руками сухость дерева, он начал думать. Старшие мальчишки легко преодолевали эту последнюю ступеньку... Запрыгивая туда, наверх... Как?
   Перед его лицом был тупо обрезанный конец тетивы лестницы, и Варфоломей решился. Он начал подтягиваться вверх, цепляясь руками за трещины в дереве. Он вспотел от страха и чувствовал, что стоит его ногам потерять опору - и он полетит вниз, в пустоту. Медленно ступали потные ножки по дереву тетивы лестницы, медленно подкорчивались уже почти непослушные руки. Вот он оторвал правую руку и сунул её в трещину повыше, и ноги съехали по гладкости тетивы, и Варфоломей завис, скребя пальцами ног по дереву. Под левой ногой обнаружился сучок, и, вдавив сучок в мякоть ноги, Варфоломей зацепился, а потом, задрав другую ногу, коленом достал до верхнего среза тетивы. Его долго трясло, и он продолжал полувисеть, упираясь коленом в основание тетивы, другой, до предела вытянутой ногой - в сучок, а руками, распростёртыми по покатости дерева, вцепившись в края трещин. Дрожь проходила, и вот Варфоломей, упёршись коленом, оторвал другую ногу и стал руками подтягивать тело вверх. Труднее всего, оказалось, оторвать живот от круглящегося дерева. Но когда он решился и на это, тело подалось вверх, и Варфоломей просунул одну руку поверх бревна, нащупав за краем стёсанный топором рубец. Он впился в затёс и, перенеся наверх вторую руку, начал подтягивать тело. Перед его глазами уже была тьма чердака, но Варфоломей ничего не видел, не чувствовал, кроме одного - как утвердить на обрезе тетивы вторую ногу? Он поставил мокрые от пота пальцы на покатость бревна, потом, решившись, поднял ногу и уцепился пальцами ноги за верх тетивы, почти спихнув себя с лестницы. Но тут уже стало можно разогнуть колено и встать на кончик дерева двумя ногами. Вытянув ноги и подавшись вперёд, Варфоломей повалился лицом, грудью и животом в пыль чердака и замер.
   Вот теперь он струсил и боялся даже пошевелиться, чтобы не улететь назад. Он готов был завыть, готов был закричать или позвать няню, и - не сделал этого. Протянув вперёд руки, он погрузил их в пыль чердака, нашёл что-то твёрдое и, ухватившись за это твёрдое, потащил своё тело дальше и, несколько раз взмахнув по-лягушачьи ножками, зацепился коленом за срез бревна, и тогда быстро-быстро, ящерицей, заполз наверх. Он ещё полежал, боясь даже поднять голову, но вот он встал и осмотрелся, и почувствовал запах яблок, и долго дышал этим запахом, и потом встал, и посмотрел вниз, дивясь и ужасаясь проделанному пути, а затем уселся на край и стал болтать ножками, озирая вершины деревьев сада, тын и поля за садом, и соломенные кровли деревни в дымке вечереющего неба, и коровок возвращающегося стада... И не удивился появлению матери. Теперь, когда он исполнил задуманное, она и должна была прийти к нему. И, радуясь, протянул к ней руки, когда Мария, поднявшись на нижние ступени, стаскивала с чердака и прижимала к груди своего детёныша.
   Никто так и не узнал об этом первом деянии Варфоломея, ни мать, ни няня, ни старший брат, ни дворовые мальчишки. А он молчал, не хвастал, даже братику Петюне не рассказал о своём восхождении на чердак. Не хотелось говорить, да словно и незачем было - лазят же мальчишки туда ежедневно за яблоками!
   Но в чём-то с тех пор укрепился Варфоломей, что-то понял, постиг в себе. И это нечто сначала незаметно, а потом всё больше начало выделять Варфоломея из круга сверстников.
  

Глава 8

  
   Мать воспринималась им как ощущение - её голос, руки, тёплые и уютные; отца, далёкого и строгого, Варфоломей уважал и боялся; но благоговение вызывал в нём старший брат, Стефан. Он врывался шумный, что-то говорил, кричал, хохотал или гневался, не обращая внимания на меньшего брата, который, приоткрыв рот, мог часами взирать на обожаемого им почти сказочного героя, ради которого он мог забросить всех своих деревянных и глиняных лошадок.
   Стефан уже учился в Григорьевском затворе, в Ростове, и ездил туда верхом. Учился он удивительно. Книги не читал, глотал, тут же пересказывая целые страницы, и уже мог разбирать по-гречески.
   Варфоломею запомнился первый раз, когда брат удостоил его беседы, хоть Степан и не с ним хотел говорить, да близко никого не было, и он сделал своим первым слушателем четырёхлетнего малыша.
   - Семь дней! - фыркнув, говорил брат, продолжая начатый в школе спор. - Бабы бельё на солнце вывешивают, а Господь тем часом мир создаёт, да?
   - Почто? - спросил Варфоломей, и Стефан, обернувшись и присев перед ним, сказал:
   - Написано: Господь создал мир в семь дней! Понимаешь?
   Варфоломей кивнул, глядя на старшего брата и повторив шёпотом: "Семь дней!"
   - Так вот! Господь создавал и небо, и солнце, и звёзды, и твердь отделил от воды! Дней-то ещё не было, понимаешь?
   Варфоломей кивнул, запоминая, хот и не понимал ничего. Но у него было свойство запоминать, не понимая, а потом додумывать. И этот разговор он додумывал потом несколько лет, так и этак поворачивая и укладывая в голове слова Стефана.
   - Дак вот! - продолжил Стефан, - сии слова надобно понимать духовно. Семь дней, это - не дни, это - неделя, седмица. Седьмой день отдыха, конец, и новое начало. Всё идёт по кругу! Понимаешь? Мир, может, всё время создаётся Господом! Или создан им в раз, мгновенно, или за тысячу наших лет, что только один миг для Господа, или же Господь время от времени вновь продолжает творить, и переделывать сей мир. Понимаешь? - повторил брат, и Варфоломей, глядя на него, кивнул, повторяя шёпотом: "По кругу... всё время создаётся... тысячу лет..."
   Стефан, высказав мысль, не дававшую ему покоя весь день, оставил брата и унёсся. А Варфоломей всё стоял, а после ходил и думал, повторяя и осмысливая слова брата о том, что мир создан или в раз, или в тысячу лет, что, всё равно, есть лишь миг для Господа, или создаётся-переделывается Господом время от времени и в наши, теперешние дни. И видел, как бабы-портомойницы развешивают бельё, а над ними, в облаках, стоит Господь с развевающейся бородой и, ворочая громады облаков, создаёт мир.
  

Глава 9

  
   Маленький русич воспитывался на сказках. Потом уж - на преданиях старины, былинах и "житиях". Едет, к примеру, сказочный герой добывать молодильные яблоки и встречает по дороге избушку. В избушке лежит старик, большой-пребольшой, голова - в красном углу, ноги - под порогом. На печи старуха, тоже большая-пребольшая. Он кланяется старику "во всю спину", потом старухе, потом старшему сыну, потом среднему и, наконец, младшему.
   Герою предлагают с дороги помыться в бане, и когда он пошёл туда, пришёл старший сын старика с охапкой золотых прутьев и сказал: "Вот если бы ты прежде мне поклонился, а потом моему отцу, я бы все эти прутья о тебя до рук выломал!". Затем пришёл средний сын с охапкой серебрянных прутьев, приговаривая: "Вот если бы ты сначала мне поклонился, а потом моему старшему брату, я бы все эти прутья о тебя до рук выломал". Затем пришёл младший сын с охапкой медных прутьев и сказал: "Если бы ты сначала мне поклонился, а потом моему среднему брату, я бы все эти прутья о тебя до рук выломал". Только потому, что герой выполнил законы "вежества" правильно, он и остался цел.
   Сказочный пример подтверждался поведением взрослых. Уважительное отношение к старшим было законом тогдашнего общинного бытия, непререкаемый авторитет родителей в доме - законом домоустроения.
   В боярской семье воспитание было таким же, что и в крестьянской, только прибавлялась священная история да Евангелие - жизнь Христа, с моралью жертвенного служения человечеству. И ещё века были до француза-гувернёра, объяснявшего, что лучший город на земле - Париж, а Россия - страна варваров. Ни Парижа, ни слова "варвары" русичи ещё не знали. Вместо "варвары" говорили "поганые", и разумели под этим словом степняков-"сыроядцев", да северных ясашных инородцев, а шире - всех, не уверовавших в Христа. Город Паган, на юге индийских сказочных стран, так и понимался, как город "поганых", некрещёных народов, и страны те, без оттенка небрежения даже, назывались "поганскими землями". Священные города за рубежами страны были: Иерусалим, в котором распяли Христа, и Царьград - нынешний оплот веры Христовой. Русь же, принявшая крещение, не была варварской страной. У неё явились уже и свои святыни, и места паломничества, как, например, Киев, мать городов русских, со своими пещерами, и многие другие святые и чтимые места, о чём повествовали и запоминали сначала изустно, после же, одолев грамоту, читали по летописям и житиям святых.
   Так же воспитывался и Варфоломей. Вот ещё одно из его ранних воспоминаний. Они сидят на печи. Темно, тепло и тесно. Тут и младший братишка рядом с ним, и ещё какие-то пареньки и девушки. Покойная Ульяна была знатная сказительница! Сказывает сказки так, что они уже - не здесь, а в пути, в лесу, знакомятся с бабой-ягой, едут на сером волке, видят поле мёртвых костей, ловят Жар-птицу. И это ему, отроку Варфоломею, велит серый волк не трогать узды волшебного коня, не брать золотую клетку Жар-птицы, не то зазвенят струны и проснётся стража. И он представляет, как, вцепившись ручонками в гриву, выводит коня, как обнимает птицу, а она вздрагивает и царапает когтями, и её надо не повредить, не помять ей шею, и удержать! Он бы послушался волка, не взял узды, не тронул клетки, и ему не пришлось бы обманывать царя...
   Сказки рассказывала и няня по вечерам. Зато мать читала им жития святых и пересказывала Евангелие.
   Горела свеча. Мать тоже рассказывала, а то разгибала тёмную кожаную книгу с пергаментными листами, и начиналось чудо: львы приходили к пустынникам; умирал, так и не сказавшись родителям, Алексей - Божий человек, и было жалко и его, и батюшку с матушкой; разверзалось небо, и там, в рядах белокрылых архангелов, стоял убогий Лазарь, а снизу, из адской бездны, молил его богатый Лазарь: "Омочи мизинный перст в воде и освежи мне запёкшиеся уста!" И слышал в ответ: "Не могу. Ныне - не моя воля, воля Господа, Царя Небесного!". Про Лазарей мать не читала им, а пела. И он, содрогаясь, думал, что никогда не будет таким, как богатый Лазарь, и ни матушка, ни батюшка его не такие, - вон скольких сирых и убогих привечают!
   Когда мать рассказывала про Христа, она не трогала книгу, только иногда ложила рядом с собой Евангелие, но не заглядывала в него, а только поглаживала рукой, вспоминая наизусть притчи Спасителя. Варфоломей уже знал - то, что сейчас будет рассказывать мать, серьёзно, важнее сказок и даже житий святых. И он прикрывал глаза и видел пустыню, горы лесенками, как изображают на иконах, и ощущал жару, и проходил мимо колосящихся хлебов, и видел море, и рыбачьи челны на воде, а чужие названия - Вифиния, Вифлеем, Елеонская гора, Галилея, - казалось, пахли солнцем и мёдом.
   Христос тоже учил терпению и мужеству. И были слова: "Не мир принёс Я на Землю, но меч"... "Когда гонят вас в сём граде, убегайте в другой"... "Предаст же брат брата на смерть, и отец чадо, и восстанут чада на родителей и убиют их, и будете ненавидимы всеми, ради Моего имени! Претерпевший же до конца, спасён будет".
   Христос был то грозным, то добрым, но всегда - настойчивым, и всегда Он был бедным, и ученикам не велел собирать ни золота, ни серебра, ни меди в свои пояса, и всегда Он ходил пеший. Только в Иерусалим, перед гибелью, Его привезли верхом на осле. И то, - как объясняли те, кто побывал в Орде, - осёл, это такая маленькая лошадка с большими ушами. Сядешь, ноги по земле волочатся. На такой ехать, всё одно, что пешком идти! - заключил про себя Варфоломей, успевший уже создать свой образ Христа - ВЕЧНОГО СТРАННИКА.
   Знают ли взрослые, как преломляются в детском сознании их рассказы?
   Кому сочувствует маленький слушатель? Не пожалеет ли Кощея бессмертного? Не осудит ли гордого героя сказки? Не захочет ли стать разбойником и получить несметные сокровища поверженного змея? Или примет поучения древних книг? И не надорвётся ли он, пытаясь исполнить неисполнимое? И бойтесь, родители, говорить одно, а делать другое! Навек вы посеете смуту в юной душе, и пропадут впустую все ваши добрые поучения!
   Варфоломея поразили слова Христа, что тому, кто попросит у тебя рубаху, следует отдать и верхнее платье. Он даже переспросил мать:
   - Что отдать, если одеты на тебе две рубашечки? А если всего одна, и холодно станет? Всё равно снять?
   Мать пояснила:
   - У богатого, ну вот у тебя, и не на себе, а может, в скрыне лежат сорочки. И иной погорел, нагой выскочил из избы, или иная беда, ему и помоги!
   Он выслушал слова матери и кивнул головой. Потом, уже без связи с тем, что говорилось в тот миг, спустя много по времени, переспросил:
   - А тому, кому надо всё отдать, у него что, нет никакой оболочины?
   И мать пояснила:
   - Ну, рваная, с плеч валится. Видал, давеча убогая приходила с дитём?
   - А ты дала ей что-нибудь? - спросил Варфоломей.
   - Дала старую оболочину! - сказала мать и перевела речь на другое.
   А Варфоломей всё думал, сдвигая бровки, и даже что-то шептал, шевеля губами и кивая головой.
   "Событие" совершилось через неделю. Был весенний праздничный день. Батюшка отслужил обедню в домовой церкви. На дворе, под открытым небом, расставив столы со снедью, угощали дворню. На селе тоже гуляли, издалека было слышно, как вьются в воздухе девичьи голоса, славящие Ярилу. И дети, принаряженные, были отпущены погулять, одни, без няниного присмотра, тем паче Мария надеялась, что Варфоломей посторонится от разгульного сборища.
   Мария проходила по двору, отдавая распоряжения слугам; дружина, дворня и холопы ели и пили, уже и пиво сделало своё дело, потные лица лоснились, сверкали на солнце, кто-то затягивал разгульную, его останавливали, дёргая за рукава, как вдруг ойкнула одна из сенных девок, и боярыня, остановившись, выглянула за ворота. По дороге бежал Варфоломей, странно одетый. Она даже не сообразила сразу, а потом, всмотревшись из-под ладони, поняла: он был в развевающейся безрукавой детской чуге, надетой на голое тело. Не уже ли раздели?! Или свалился куда? Но подбегавший, с горящим взглядом, Варфоломей не плакал, а, казалось, испытывал торжество, и так с разбегу угодил в подол матери и расставленные объятья.
   - Что - с тобой? Где это ты? Что ты? Кто тебя?! - спрашивала Мария, увидев, что сын был в крови, синяках и ссадинах. А сзади, за воротами, уже гремела песня, и разливался выходящий из берегов пир.
   - Мама! - сказал Варфоломей, глядя на неё сияющими глазами. - А я сделал по Христу! Сперва-то - не по Христу, - пояснил он, обтирая ладонью разбитый нос, - а после - по Христу! Мальчик был такой рваный, маленький, а тут праздник, гуляют все! И я ему отдал свою сорочку, и чугу подарил тоже! На мне теперь - Петюнина! Ведь так? Так ведь?! - спрашивал он, пока мать, подхватив сына на руки, уносила его в терем.
   В горницу вбежала нянька, принявшаяся обтирать боярчонка мокрой ветошкой, откуда-то сбоку появился отец, и оба родителя, переглядываясь, дослушивали речь своего меньшого, понявшего буквально Заповедь Христа.
   - А почему - у тебя рот в крови? И синяки? И ссадины?
   - А это... Ну, подрались тамо пареньки! - сказал Варфоломей, хмурясь и отворачивая лицо. - Не надо о том, мамо! - попросил он.
   И Мария охватила головёнку малыша, прижала к груди и стала целовать, приговаривая сквозь смех и слёзы:
   - Кровиночка, ягодиночка моя, простушечка моя милая! Ты хорошо поступил, хорошо!
   И Варфоломей уверился, что поступил хорошо, и должен так поступать и впредь, и только было непонятно, почему мама плачет? Ему было и невдомёк, что он отдал мальчику лучшую, очень дорогого шёлку, свою праздничную сряду.
   О том, что и как произошло в тот день на деревне, Мария узнала лишь спустя много времени, от дворни, и, узнав, уже не стала ни о чём расспрашивать Варфоломея, ни искать пропажу, ни наказывать виновных.
   Только рубашки Варфоломею начали давать простые, белополотняные, или даже посконные, серые, тем более что он теперь вновь и вновь находил нуждающихся, с кем должен поделиться имуществом, согласно Заповеди Христа.
   Дело же сотворилось поначалу не христианское, ибо всё началось с драки, в каких Варфоломей ещё до той поры не участвовал.
   Они с Петюшей, которого Варфоломей держал за руку, принаряженные и умытые, дошли до околицы, и пошли лугом, на девичьи голоса, посмотреть на хоровод. В низинке, за огородами, уже вблизи берёзовой рощи, где девушки ходили хороводом, а парни табунились невдалеке, высматривая зазноб, боярчата натолкнулись на стайку ребятишек, и те начали задираться, кричать обидное, показывать рога и дразнить. Оно бы и обошлось, тем более что Варфоломей никогда в драку не лез. Ну, попихали бы друг друга, и разошлись. Но у деревенских малышей оказался предводитель, подросток, года на четыре старше прочих, который, на правах старшего, учил малышей озорничать, а те смотрели ему в рот, исполняя повеления "взрослого".
   Дюжина ребятишек окружила двух боярчат, насмехаясь над их одёжкой, над чистотой лиц. Старшой потянул Варфоломея за рубаху и при этом ущипнул. И всё бы ничего, и это бы стерпел Варфоломей. Но старший мальчик, дурачась, хлопнул себя по лбу, и воскликнул:
   - Ой! Парни, а я смекнул, почто они в нашу деревню зашли! Наших оделять! Сейчас одёжку раздавать будут! - Он вытолкнул из толпы мальчика, оболочина которого состояла, почитай, из одних ремков, и приказал:
   - Делись с ним! Ну!
   Боярчата молчали. Варфоломей ещё не сообразил, что ответить, мальчик-оборвыш готовился уже зареветь, но старшой ребячьей дружины не дал времени ни тому, ни другому, - ухватив Петюню за шиворот, повелел:
   - Снимай порты!
   Схвати он Варфоломея, неведомо ещё, как бы тот поступил. Возможно, снял бы чугу и отдал. Но Петюню, которого он опекал, водил за руку, сажал на горшок и умывал по утрам, отдать на поругание было нельзя.
   - Пусти! - крикнул Варфоломей и, покраснев, кинулся в драку, пихнув кого-то из малышей, стоявших у него на дороге. Замелькали кулачки, малыши, размахиваясь и мешая друг другу, полезли бить боярчат. Петюня заревел. Варфоломей, подогретый рёвом и слезами брата, сжав зубы, пихал, бил, опрокидывал друг на друга малышей и уже одолевал неприятелей, когда старший мальчик решил тоже вмешаться в драку. Он отбросил Варфоломея и, глумясь, принялся раздевать второго, плачущего боярчонка. Но Варфоломей кинулся на него. Отброшенный, он вскочил и кинулся на старшего мальчика. Тот ударом по уху сбил Варфоломея с ног, но боярчонок уцепился за ногу обидчика и рванул её на себя. Старший мальчик полетел, вскочил и, обозлясь, стал бить Варфоломея. Но и Варфоломей уже был в забытьи. Не отдать на поругание Петюню, а там - хоть умереть! - была его мысль, когда он, получая и нанося удары, раз за разом кидался на кулаки старшего мальчика. И когда тот, схватив Варфоломея в охапку, начал крутить ему руки, Варфоломей впился зубами в предплечье обидчика. Ухватив плоть ртом, он так сжал зубы, что они с хрустом вошли в тело. И рот наполнился сладковато-солёным и пахучим, что было вкусом и запахом крови. И, почуяв это, Варфоломей ещё больше сжал зубы, не ощущая ударов по голове и плечам, и услышал новый хруст мяса, и новая волна крови хлынула ему на рубаху и в рот. И тут он услышал вой старшего мальчика, который отпихивал Варфоломея, стараясь скинуть его с себя. Они катались по траве, и вот мальчик рванулся, почти оторвав кусок своего тела, и, с криком, заливаясь кровью, побежал в гору, в деревню, оставив ватагу малышей.
   Варфоломей кинулся бить других. В горячке он не чувствовал боли от полученных ударов, только челюсти сжимались от солёного вкуса, и потому он рычал, и малыши, видя его лицо в крови, с плачем кидались наутёк. Походя, не видя даже, он сбил с ног и опрокинул навзничь малыша, который был одет в дранину, и поставил ему синяк под глазом, и когда опомнился и посмотрел вокруг, на поле битвы их оставалось трое: он, Петюня, и мальчик, одетый в дранину, рыдающий и размазывающий грязь по разбитому лицу. Петюня плакал тоже, скулил от страха, и Варфоломей стоял один, начиная понимать, что остался победителем, и, соображая - что же ему делать теперь?
   - Ты иди! - приказал он мальчику. Но тот, глядя на залитое кровью лицо боярчонка, прикрыл руками голову и заплакал ещё сильнее! "Ждёт удара!" - понял Варфоломей. Теперь уже ему стало стыдно. Этот малыш, меньше Петюни, был не виноват в драке. Не он требовал раздеть Петюню, его вытолкнул вперёд взрослый мальчик, и чем же он заслужил, что теперь сидит на земле, испуганный и избитый, в окончательно рванной дранине?
   - Ну, не реви! - сказал Варфоломей, переступив с ноги на ногу. Он не видел себя, не видел своего рта в крови и не понимал, чего тот боится. - Не реви, ну! - произнёс Варфоломей, наклоняясь к малышу, но тот выставил руки вперёд и заверещал сильнее. - Чего ты? - удивился Варфоломей, пробуя поднять мальчика на ноги.
   - Да-а! А ты укусишь! - вымолвил тот с ужасом в глазах.
   Варфоломей обтёр рот тыльной стороной ладони, увидел кровь на руке и понял. Румянец стыда залил ему щёки.
   - Ты... - начал он, - ты тово... Не укушу я...
   Мальчик стоял перед ним тощий, маленький, разорванная рубаха сползла у него с плеч, и плакал. Деревенские ребята удрали, да и кому из них нужен был он, сын нищенки, ничей родич и ничей товарищ!
   Теперь Варфоломею стало стыдно. Не так представлял он себе поверженного врага! И тут-то пришла ему в голову благая мысль.
   - Петюня! - позвал он.
   Брат, утирая нос, подошёл ближе.
   - Петюня! - приказал Варфоломей, - сними чугу! 
   Братик, ничего не понимая, снял с плеч верхнюю оболочину. Варфоломей скинул свою чугу, стащил рубаху с плеч, и, сорвав с малыша остатки рванины, начал натягивать ему через голову шёлк.
   - Пусти! Руки подыми! Повернись! Так! Теперь так! - приказывал он, поправляя рубаху на малыше и застёгивая ему пуговицы ворота. Оборвыш, перестав плакать и приоткрыв рот, с удивлением смотрел на Варфоломея. Варфоломей, надев рубаху, накинул на себя чугу братца, а свою протянул малышу, повелев:
   - Одень! - теперь, в этот миг, он помнил, и даже про себя, в уме, повторил заповедь Христа: "Когда просят у тебя верхнее платье, отдай и срачицу" - и удивился, почуяв, как это приятно, давать вот так, не считая, полной мерой! Малыш стоял перед ним растерянный, притихший, в шёлковой, никогда прежде не ношенной им рубахе, в дорогой чуге, что доставала до земли.
   - Иди теперь! И скажи матери, что я, Олфоромей Кириллыч, подарил тебе свою оболочину! Понял?! 
   Мальчик кивнул, глядя на Варфоломея, и пошёл, оглядываясь, и только уже дойдя до половины горы и поняв, что над ним не смеются, подхватил полы чуги руками и, заревев, побежал домой.
   Варфоломей, проводив малыша взглядом, дёрнул брата за руку:
   - Пошли! 
   Выбравшись на дорогу, вблизи от дома, он оставил Петюню ковылять, а сам побежал вперёд, торопясь рассказать матери, и уже почти забывая, несмотря на боль, про драку, предшествовавшую его первому духовному подвигу.
  

Глава 10

  
   Мальчик из боярской семьи долго может не замечать наступающего оскудения. Ну, разве со стола исчезают осетрина и каша сорочинского пшена, и мать говорит, что своя, пшённая, - не хуже! И Стефан молчит, супясь, ест простую пшённую, даже с остервенением. И изюм становится редок, его дают детям по горсточке по праздничным дням. И когда Варфоломей повторяет свой поступок ещё и ещё раз, то его, отпуская из дома, переодевают из белополотняной в холщовую рубаху, при этом нянька, пряча глаза, бормочет, что так способнее, не замарает дорогой, а если замарает, так легче и выстирать... И коней - всё меньше на дворе. И уже пошёл счёт: кому какая принадлежит лошадь, и им, малышам, достаётся на двоих один конь, пожилой меринок, да и того весной забирают пахать поле. Однако перемены в еде и в рубахах не трогают Варфоломея. Может, только умаление конского стада он и замечает. Но разве ему жаль своего коня для братика Петюши?!
   Иных потерь и убытков отроку было не видно. А когда мать принималась, сказывая, штопать и перешивать свои платья, так становилось даже уютнее и милее. Можно было подлезть ей под руку и, внимая рассказу, смотреть, как ныряет в складках ткани игла в пальцах матери.
   Другое дело Стефан. Тот оскудение дома переживал болезненнее родителей. Его коробило, когда отец брался за топор или запрягал коня.
   Вопросы и взгляды сверстников задевали его, и он вырабатывал в себе гордость в походке, в посадке верхом чуть небрежной, в прищуре глаз, в том, как сказать, как ответить, в презрении к земным благам.
   На днях один из приятелей, Васюк Осорьин, похвастался новым седлом с бирюзой и красными каменьями, купленным в Орде. Стефан хотел снебрежничать, но засмотрелся на работу мастера из Бухары, на извивы узора и сочетание тёмной кожи, золотого письма и небесно-голубых, в серебряной оправе, пластин бирюзы, среди которых тёмно-красные гранаты смотрелись каплями пролитой крови...
   - Твой батька с Аверкием в думе сидит, так мог бы, поди, и тебе покупать чего поновей! - изронил Васюк, кивнув на седло Стефана.
   Стефан потемнел лицом, скулы свело, - хоть Васюк и не хотел издеваться, а так, с языка сорвалось, - не ответив, ожёг коня плетью и пошёл намётом, не разбирая дороги, полосуя бока гнедого.
   Холоп, отстав от молодого господина, кричал ему подождать. Стефан ничего не слышал, кровь била в уши, и только уже подлетая к дому, умерил скок, начав приходить в себя. И тогда стыд облил его: как это он, из-за седла, из-за собины! Прельстили драгие камни! Его! Книгочея!
   Во дворе стояли кони, возки и телеги. По наряду признал, что в доме - Тормосовы. Приехал, значит, и Фёдор, родня ему, поскольку был женат на старшей сестре, и Иван Тормосов, младший брат Фёдора. И баб, верно, навезли, и холопов! - подумал Стефан, рассёдлывая и вываживая коня. Он стеснялся войти в горницу, чтобы гости не увидели гнева на его лице и не стали подтрунивать над ним, как нередко позволял себе, на правах старшего, Фёдор Тормосов.
   В горнице за столом, напротив Кирилла, сидели Иван и Фёдор Тормосовы, Онисим, стрый Кирилла, прискакавший из Ростова с тревожной вестью, свояк Онисима, Микула и ещё двое родичей Тормосовых. Был и протопоп Лев с сыном Юрием, приятель хозяина. На краю стола примостились, не открывая ртов, старший оружничий Даньша с ключником Яковом.
   Уже отъели стерляжью уху, уже и от мясных блюд, от порушенного гуся с капустой и от белой каши отваливали гости, протягивая руку то к мочёному яблоку, то к сдобным заедкам, а то и запуская ложку в блюдо с киселём. Слуги разливали мёд и квасы. Мария обнесла гостей красным фряжским в серебряных чарах, и каждый, принимая чару, вставал и воздавал поклон хозяйке дома, а захмелевший Онисим даже целоваться полез, и Мария, подставив ему щёку: "Ну, будет, будет!", - останавливала и усаживала гостя...
   Разговоры, однако, велись за столом невесёлые. Дмитрия в Орде казнят, это было ясно для всех, и кто станет нынче великим князем?! А от господарских дел, перешли уже к нынешней тяжкой поре, хлебному умалению, разброду в князьях, к тому, что смерды пустились в бега, прут на север, подальше от княжеских глаз, что народ обленился, ослаб в вере, в торгу поменело товаров и дороговь стоит, бесермены за любую безделицу просят несусветные цены, а холопы сделались поперечны господам и ленивы к труду.
   - Надежды - на Господа! - в который раз уже повторял Кирилл. - С той поры, как князь Михайло Ярославич, Царствие ему Небесное, мученическую кончину принял, так ныне надежда на Господа! По Любви, по Добру надобно...
   Фёдор Тормосов, отвалясь к резной спинке скамьи и постукивая загнутым носком тимового сапога по половице, посмеиваясь, возразил тестю:
   - Бог-то Бог, да и сам будь не плох! Ты вон полон дом нищебродов кормишь, а что толку? От Господа нам всем, да и им тоже, надлежит труды прилагать в поте лица, да! Холопов-то не пристрожишь, они и работать перестанут!
   - Ну, этого ты, Фёдор, не замай! Милостыню творить по силе-возможности Иисус Христос заповедал! - сказал Кирилл.
   Но Фёдор, играя глазами, не уступал. Развалясь на лавке и раскинув руки, спросил:
   - По тебе, так и всех кормить даром надо, а с каких животов?!
   Тут и Иван Тормосов подал голос:
   - Церкви Христовой достоит спасать души, а не кошели грешников!
   - Почто кошели? С голоду мрут! - возвысил голос Кирилл (Стефан вошёл в палату и стал у притолоки).
   - А даже если он умирает с голоду! - наступал Фёдор. - Но жаждет хлеба земного, а не манны Небесной, что с ним делать церкви? Сам посуди!
   - Милостыню подают не для того, чтобы плодить втуне ядящих! - поддержал брата Иван. - Погорельцу там, увечному, в бранях за нас кровь свою пролившим, сирому... А коли здоровый мужик какой ко мне припрёт, иди, работай! А нет, - с голоду дохни! Куска не подам!! Да и прав - Фёдор, церковь души пасёт, а не нашу бренную оболочину! Отец протопоп, изрони слово!
   Отец Лев, что грыз ногу гуся, отклонился, отёр тыльной стороной ладони рот, прокашлялся, глядя из-под мохнатых бровей, повёл толстой шеей, тряхнув гривой павших на плечи тёмно-русых волос, и протрубил:
   - Речено бо есть: "Не хлебом единым, но всяким глаголом, исходящим из уст Божьих, - жив человек!" - сказал и, утупив глаза, вгрызся в ногу гуся.
   - Вот! - поднял палец Иван Тормосов. - Не хлебом единым! Это кудесы ворожат, мол, взрежут у кого пазуху, достанут хлеб, да серебро, да иное что, лишь бы рты да мошну набить, об ином и думы нет! Дам хлеб, - беги за мной! Словно люди - скот безмысленный!
   - И Христос накормил пять тысяч душ пятью хлебами! - бросил Кирилл.
   - Накормил! - Фёдор качнулся вперёд, бросив кулаки на столешницу. - Так не с тем же, чтобы накормить! А чтобы показать, что оно заботы не стоило! Они же, люди, слушать Его пришли! А тут обед, жратьё, понимаешь... Ну! Он и взял те хлеба: "Режьте! На всех хватит!" Они, может, после того, со стыда, делиться стали между собой! Кто имел, - другим отдал! Может, тут и чуда-то не было! И дьяволу Христос то же рёк в пустыне! Вон спроси Стефана, он у тебя востёр растёт!
   Стефан стоял, словно приклеенный к ободверине, заложив за спину руки, пошевелил плечом, и когда к нему обратились лица родителя и председящих, буркнул:
   - Я в монахи пойду!
   - Вырасти ишо! - сказал отец.
   - Всем бы нам в монастырь идти не пришлось! - отозвался Иван Тормосов. - Худо стало в Ростовской земле!
   Онисим, что в продолжение спора сидел, уставив взор в тканую, залитую соусами и мёдом скатерть, поднял глаза, потёр лоб ладонью и вымолвил, кивнув:
   - Братьев стравливают! Задумали уже и город делить на полы, вот как!
   - Нейметси... - процедил сквозь зубы Юрий, сын протопопа, никого не называя, но председящим было и так понятно, кто мутит воду, внося раздор между молодых ростовских князей, Константина с Фёдором.
   - А Аверкий? - спросил Микула.
   - Что Аверкий! - пожимая плечами, отозвался Фёдор. - Ты не можешь, и он тоже не может, не на кого опереться!
   Наступила тишина. И Кирилл, махнувший рукой сыну (уходи, мол, там поешь! не время, не место!) тоже поник головой. Опереться, и в самом деле, было не на кого, если епарх городской, тысяцкий Аверкий, бессилен что-либо сотворить.
   - А коли что... убегать... - довёл мысль до конца Фёдор Тормосов. - На Белоозеро или на Сухону, на Двину! Земли там немеряные, места дикие, богатые... Лопь, да чудь, да югра, да прочая самоядь...
   - Уму - непостижимо! Нам, из Ростова! - насупясь, пробормотал Микула.
   - И побежишь! - пригубливая чашу белого мёду, отозвался Онисим и снова потерял нить разговора, и, пролив мёд, свесил голову.
   - Детки как? - произнёс отец Лев, обратясь к хозяину дома и обтирая пальцы и рот рушником. (Стефана сестра Уля, помогавшая матери, взъерошив ему волосы, уже увела кормить.)
   Кирилл, встрепенувшись, отозвался:
   - За Варфоломея боюсь! Так-то разумен, не сказать, чтобы Господь смысла лишил, и внимателен, и к слову послушлив, и рукоделен: давеча кнутик сплёл, любота! Лошадей любит.. Да вот только странен порой! Стал ныне нищим порты раздавать! Младень, а всё - по Христу, да по Христу... И поститься уже надумал, за грехи, вишь... Не стал бы юродом! У меня одна надёжа. Стефан! Был бы князь повозрастнее, представить бы ко двору, с годами и в своё место, в думу княжую... А ныне... Неизвестно что и будет ещё!
  

Глава 11

  
   Уже позади Псалтырь, Златоуст, труды Василия Великого и Григория Богослова. Прочтены Амартол, Малала и Флавий. Проглочены Александрия, Девгениевы деяния и пересказы поэм Гомера о Троянской войне. Стефан уже почти одолел Библию в греческом переводе, читает Пселла, изучая по его трудам риторику и красноречие, а вдобавок к греческому начал постигать древнееврейский язык. Уже наставники не вдруг дерзают осадить этого юношу, когда он начинает спорить о тонкостях богословия, опираясь на труды Фомы Аквинского, Синессия или Дионисия Ареопагита. А инок Никодим, побывавший на Афоне и в Константинополе, подолгу беседует с ним, как с равным.
   И уже складка пролегла между бровей у Стефана, расчертив надвое его лоб. Уже он, пия книжную мудрость, начинал задумываться о том, что стоит вне и за всяким учением и что ускользало от него до сего дня: о духовной природе человеческого знания и деяния, о чём не каждый и священнослужитель дерзает помыслить...
   И как же больно задевают его уколы самолюбия от того, что он не сам надел простую рубаху вместо камчатой, а мать, с опусканием ресниц и с дрожью в голосе, сказала ему, что не на что купить шёлку... Что не из бобра, а лишь из выдры его шапочка, и не кунья, как у прочих боярчат, а хорьковая шубка на нём. Что седло и сбруя его коня, хоть и отделаны серебром, но уже потёрты, и что ратник, сопровождающий его и ожидающий с конём, когда Стефан кончит учение, увечный седой старик, а не молодой щёголь, как у прочих. И как возмущают его эти мысли о коне, платье и узорочье, от которых он не может отделаться, и краснеет, и бледнеет от косых взглядов завидующих его успехам сверстников. А те то и дело заводят разговоры о конях, соколиной охоте, богатых подарках родителей, хвастают то перстнем, то шапкой, то золотой оплечной цепью, подаренной отцом, то новым ордынским седлом, то оголовьем, то попоной или иной украсой коня. И - даром, что рядом иные дети, в посконине, в сапогах из некрашеной кожи, а то и в поршнях, дети дьяконов и бедных попов! Всё одно - стать первым! Иметь всё то, что имеют богатые сверстники, и тогда уже отбросить, отвергнуть от себя богатство, одеть рубище вместо парчи и золота!
   Он боролся с собой. Поминал, что любимый им Михаил Пселл, отбросив пышное великолепие и место первого вельможи двора, пошёл в монахи... Но это вот "отбросив" и смущало. Было что бросать! Наставники прочили ему высокую духовную стезю, в грядущем сан епископа. А он хотел большего! Чего? Он ещё не понимал.
   Всё чаще он, отсекая от себя возможность духовной карьеры, ввязывался в споры о сущности церковного вероучения. В мозгу подростка вырастали и рушились пирамиды идей, среди которых одна горела неугасимым огнём - спасти Русь! А что Русь гибнет, это он видел по себе, по хозяйству отца, по городу Ростову, и уже не верил, что в Твери, в Москве - иначе. Нет! Иначе не было! Всюду распад, упадок, разномыслие и кровавая борьба перед лицом Орды и католического Запада. Он лишь раз видел митрополита Феогноста, хотел поговорить, и - оробел, не смог. А тот не заметил высокого юношу с огневым, стремительным лицом в толпе учащихся боярчат и пастырских детей. Русь гибла, как и его отец, и как город Ростов, и должно совершить нечто великое, чтобы поднять, разбудить дремлющий Дух народа!
   ...Он спускался вниз по крутой лестнице, что вела на полати храма, в книжарню, куда он относил том соборных уложений, и, минуя двери училищу, придержал шаги. Урок кончался, и наставник древнееврейского, отец Гервасий, поучал ленивца:
   - Сын мой! Достоит прилежно учить язык избранного Господом народа!
   В келье, откуда выходили ученики, было душно. В оконца, сквозь жёлтые плиты слюды, проходил скупой свет. Чёрные тела книг на полках, казалось, увеличивали тесноту и мрак.
   Около кафедры стояли, беседуя, иеродьякон Евлампий и афонский старец Никодим.
   Стефан встряхнул кудрями, пропустив последнего из учащихся, ступил в келью и спросил:
   - Почему только одни евреи - избраны? А мы?
   - Сия тайна - велика! - сказал, прищуриваясь, отец Гервасий. Он застёгивал медные жуковинья толстой книги и поглядывал исподлобья на отрока, который уже много раз ставил его втупик своими вопросами. Афонский монах повернул лицо к Стефану.
   - Сказано Иисусом о пришедших в разное время, и те, кто после всех явился, равную плату получили за труд от хозяина ветрограда обительного! - продолжил, возвышая голос, Стефан. - И митрополит Иларион, в "Слове о законе и благодати", говорит то же: мы - народ, восприявший благодать Бога, подобно тому, как Рахиль пришла после Лии. И милость, равно, как и казни, и гнев Господа равно с прочими христианами и языками на нас распростёрты!
   Иеродьякон одобрительно склонил голову. Глядя в лицо Гервасия, как бы придавленное сверху вниз, с бородой, разлезшейся вширь, Стефан сказал:
   - Наоборот! Иудеи отступили от Господа! Иисус же сиё изрёк: "Отец ваш - дьявол, и вы похоти отца вашего хотите творити: он человекоубийца был искони, и в Истине не стоит, яко в нём нет Истины, когда глаголет, - глаголет лжу, яко лжец есть и отец лжи!" - сказано в Евангелии от Иоанна. И Иегова - это дьявол, соблазнивший народ, некогда избранный Богом, но соблазнённый золотым тельцом и приявший волю отца бездны! К чему - заповеди Ветхого Завета? К чему речено, что прежде рождения человека предначертано всякое деяние его? Что защищают они? Мёртвую косноту безмысленного зримого бытия, право человека на безответственность в сём мире! Ибо, если до рождения предуказаны все его дела, то нет ни греха, ни воздаяния за грех, нет ни праведности, ни праведников, а есть лишь избранные и - отречённые!
   Тому ли учил Христос? Не вдобавок к старым, а вместо них дал Он две Заповеди: "Возлюби Господа своего паче себя, и возлюби ближнего своего, как себя!". Не отвергал ли Он косноту иудейских обрядов? Не с бичом ли в руках изгонял торгующих из храма? Не проклял ли Он иудейских священников, сказав: "Горе - вам, книжники и фарисеи"? Не требовал ли Он деяния от всякого, как в притче о талантах, так же и в иных Своих притчах? Не показал ли Он, что можно поступать так и иначе, не воскрешал ли в день субботний, не прощал ли грешницу, не проклял ли дерево неплодоносное? Не Он ли заповедал нам, что нет непреложного правила, но есть данное Свыше Откровение? Не Он ли указал на свободу воли, данную человеку Отцом Небесным? И что с каждого спросится по делам его? Как по-гречески "покайтесь"? Если перевести на нашу молвь? "Покаяти" означает "передумать", вот! Думать и передумывать учил Христос верных Своих!
   Лицо Гервасия пошло пятнами. Он стукнул посохом:
   - Ветхий Завет принят соборно церковью!
   - Соборно не принят! - возразил Стефан. - Только преданием церковным!
   Иеродьякон и старец Никодим посерьёзнели.
   - Скажи, отче! - не отступал Стефан. - Бог-Отец, это и есть Иегова?
   Гервасий шумно дышал, не отвечая.
   - Ежели Иегова, то сим нарушается единство Святой Троицы: Бога-Отца, Сына и Духа Святого! И ты же, отче, знаешь, каково тайное имя Иеговы: Элоим, что значит: бездна! Ничто!
   - Ересь Маркионова! - вскричал Гервасий, - и слушать не хочу сии речи!
   - Что же ты, сын мой, - спросил афонский старец, отринешь и Ветхий Завет, и пророков, и Псалтырь, и иные боговдохновенные книги?
   - Не отрину, но и от учения Господа нашего, Иисуса Христа, не отступлю! - бледнея, ответил Стефан. - Нет избранных перед Господом! Но по делам и по грехам казнит или милует нас, обращая Свою Милость равно на все народы!
   Но уже все трое смотрели сурово, и Стефан понял, постиг, что он преступил черту, дальше которой не должен был дерзать.
   - Утверждённое Соборами, как и принятое обычаем церкви Христовой не тебе ниспровергать, сын мой! - сказал Никодим. - Читай прилежнее Златоуста и Василия Великого! Иди и покайся в своей гордыне! Передумай, сын! - присовокупил он с улыбкой.

***

   Они лежали вечером вдвоём на пригорке за домом. И Варфоломей, которого не часто баловал беседой старший брат, внимал рассказу Стефана о своём споре и о том открытии, что Ветхий и Новый Заветы - противоположны друг другу и что, высказав это, он оказался приверженцем ереси Маркионовой.
   - Наверно, я - тоже не прав, - говорил Стефан, покусывая травинку, - но ведь послан же Он был к заблудшим овцам стада Израилева! К заблудшим! А иудеи не приняли Его! Они и раньше уклонялись, служили золотому тельцу, и Господь казнил их жезлом железным.
   - Стёпа... А что такое - золотой телец? Это - такой бык из золота, да? - переспросил Варфоломей, боясь, что брат засмеёт его или потеряет интерес к разговору и уйдёт. Но Стефан объяснил:
   - Золотой телец - это богатство. Приверженность к земному, когда собину всякую, еду, одежды, золото, серебро, коней, считают главным, самым важным в жизни, а всё другое - о чём люди думают, духовное, - всё это уже пустым, ненужным, или вторичным...
   - И что, жиды, они все так только и считают? - спросил Варфоломей.
   - А! - отмахнул головой Стефан. - Жиды... Это - во всех нас! Та - и беда с нами! Что земное богатство поставили богом себе! И у нас кто не дрожит за собину? За порты многоценные, стада коневые, терема, земли, серебро?.. И всё мало... Надо прежде себя очистить от скверны! К чистому нечистое не пристанет! Вот, тебя переодели в посконные рубахи, не чуешь разве в этом обиды?
   - Нет! - ответил Варфоломей. - В них - тепло! И няня говорит, что так - способнее! Не всё ли равно, что на себе носить?
   Стефан промолчал, немного погодя, сказал, не глядя на брата:
   - Это ты сейчас так говоришь, а когда подрастёшь... - Он помолчал, кусая стебелёк, и окончил:
   - Сам не узришь, другие укажут!
   - Стёпа! - спросил Варфоломей. - А ты ведь - самый умный в училище? Ну, из учеников! Ты тоже должен как Христос презирать тленное добро, которое мыши и черви едят, как учил Христос, да?
   Высоко над землёй висели облака, и едва слышно гудел, осматривая чашечки цветов, шмель. Стефан закрыл лицо руками и повалился в траву.
  

Глава 12

  
   По первому снегу, когда укрепило пути, дошла весть о казни Дмитрия Грозные Очи в Орде. Отцы съезжались, толковали: что-то будет теперь, чего ждать? Не стало бы нахождения иноплемённых! Стефан знал, что убийство - грех, но с того часа, год назад, когда Дмитрий в Орде, зная, что идёт на смерть, вырвал саблю и покончил со своим обидчиком, убийцей его отца, князем Юрием Московским, Дмитрий стал героем Стефана. Он один отважился на действие. Разорвал порочный круг пустопорожних речей, которые он досыта слышит дома и в училище и которые ни к чему не ведут: так же едят, пьют, закусывают, так же копят и проживают добро, жалуются на неурожаи, друг на друга, на князей, на татар, на трудное время, на то, что в одиночестве ничего и нельзя вершить... И сколь их ни будь, всё так же начнут толковню о том, что один в поле - не воин. Вот если бы был жив Михайло, если бы... Да ведь всякое соборное дело творят люди же! Пусть каждый поймёт, что да, он - воин, воин в поле, ратник Христа! Сам знаю, что одному - ничего нельзя, что первый стражник схватит меня за шиворот, сами же не допустят и до татар... Всё равно! Но вы-то - люди, вы - бояре, мужи совета и воины! Ждёте, чтобы Господь взял вас за ручку и подтолкнул: Иди! Да и тогда, поди, не пошли бы, сложили надежды на Всевышнего: пущай Создатель исправляет Свой мир! А они так же ничего не смогут, не решат, да и не захотят изменить.
   А Дмитрий смог, пожертвовав жизнью! С саблей в руке, положил конец козням Юрия, разрешил двадцатилетний спор городов, и двух самых сильных княжеских домов. Может, даже Дмитрий своей смертью спас страну?! Пробудил, воскресил, заставил, наконец, открыть глаза и соборно пойти на подвиг?
   Он укрепился в этой мысли, никому её не высказывая, когда дошла весть, что великое Владимирское княжение получил брат Дмитрия, Александр Михайлович Тверской.
   Эта весть подействовала на Стефана, как ушат холодной воды. Он должен был радоваться - победила Тверь! И не мог. Не было радости. Вспоминались детские вопрошания брата, когда он вздумал повестить тому о поступке Дмитрия:
   - А что, Юрий был злой? - спросил Варфоломей. - Ведь злых Господь карает! Почему же князь Митрий не стал ждать, когда Юрия накажет Господь? Ведь всем будет воздаяние по их делам?
   Тогда Стефан отмахнулся от малыша. А теперь, перебирая в памяти этот кровавый спор городов, в котором погиб Михайло Тверской, погибли Юрий с Дмитрием и... ничего не изменилось! Начинал понимать правоту брата. По-прежнему великое княжение - в руках тверского князя, и по-прежнему сильна и поперечна ему - Москва, и страна по-прежнему разорвана надвое. Ничего не изменилось! И, верно, погибель Александра с Иваном Данилычем тоже ничего не изменит! А то, что меняется, меняется без княжеской воли, а так... как тает лёд весной на озёрах: тоньшая и отступая от берегов. И сколько бы ни спорили, ни бунтовали князья и бояре, ничего не изменит ни подлость Юрия, ни сабля Дмитрия... И не перестанут раздоры на Руси, пока не свершит своего круга назначенное Господом!
   Так, может, и нет духовной свободы, и верно, что даже волос не упадёт с головы, без воли Создавшего нас?
   Чему же тогда учил Христос? Почему Он требовал от каждого: "Встань, и иди!", - требовал деяния? Но какого деяния требовал Христос?! - деяния Духа, а не меча! Всё проходит, и всё земное - тлен, и суета сует. И Русь спасут не сабли князей, а Дух Господний!
   Истина истории начинала брезжить в голове Стефана, а именно, что одному человеку при своей жизни, будь он хоть семи пядей во лбу, ничего нельзя совершить такого, что намного пережило бы его.
   Чтобы создать прочное, надо побороть искушение увидеть плоды своего труда. Ни Христос, ни Будда, ни Мухаммед не увидели, при своей земной жизни, плодов посаженных ими деревьев. Но шли века, и народы, и страны падали к стопам опочивших провозвестников новых учений. Прочное в череде веков - всегда духовно, и создание прочного требует от человека отречения, забвения себя, своего земного и сиюминутного бытия, требует Веры.
   Да, он пойдёт по духовной стезе! Помирится с отцом Гервасием, будет внимать наставникам, станет епископом, пастырем, как Иларион или Серапион Владимирский... И он уже видит себя в церкви, и тьмы народа, внимающего ему... Может, то, что их имение крушится, - перст и указание Бога? Может, и городу Ростову уготовано пасть, и своим падением, горькой судьбиной, от разномыслия и духовного оскудения произошедшей, научить других? Что должен он содеять, чтобы не погибла родная земля и чтобы не зря прошла его жизнь, чтобы свет его разума не растаял в небытии? Чтобы ему довелось соучаствовать в возрождении родимой земли!
  

Глава 13

  
   Известие о восстании в Твери и об убийстве брата хана, Шевкала, со всей татарской ратью дошло в Ростов восемнадцатого августа, на третий день после праздника Успения Богородицы.
   В улицах стояла жарынь, сушь, было не продохнуть. Пыль висела клубами. Потрескивало дерево.
   Многие горожане не топили печи, боялись пожаров. По окоёму клубились свинцовые облака, никак не разражаясь дождём. Тёмное синее небо висело над головой, и солнце жгло поникшую листву деревьев и обливало горячим золотом клонящие долу хлеба. Казалось, в воздухе, потрескивающем от жары, копилось ожидание беды и разора.
   Дождь хлынул внезапно, вместе с первыми раскатами грома. Туча, затмившая солнце, казалось, только застила свет, а уже обрушилось тысячью игл, вздыбило пыль в переулках, волнами пошло по морю хлебов, обступившему город, захлопали калитки, рванулись с верёвок развешанные портна, куры, с криком взлетая, разбегались и прятались от дождя, и уже заколотило по кровлям, и дохнуло свежестью в улицы, и в белые, разрезаемые ветвями молний края облаков вонзились стаи галок и ворон, и молодки, завернув подолы на головы, сверкая икрами ног, с возгласами побежали, шлёпая по лужам, прятаться от дождя в калитки и подворотни домов, когда в город ворвался, со скачущим вестником, голос тверской беды.
   - Побиты! Татары побиты! Шевкал? Брат хана?! Все побиты, и Щелкан, Шевкал ли, убит! Беда!
   И в раскаты грозового неба, в частобой воды, ворвался голос колокола, - один, другой, третий.
   Звонари, узнавая о ратном тверском пожаре, начали вызванивать набат.
   Не успел ещё, омывший и омолодивший землю дождь свалить за край окоёма, ещё неслись, догоняя, лохмы туч, и ещё моросило, пересыпая серебряными нитями лучи освобождённого от плена облаков солнца, а уже на площади перед собором гомонило вече. Орали, пихались, требовали князей, думных бояр и епископа, кого-то стаскивали с коня, кого-то, упирающегося, вели к помосту: "Ать молвит!"
   Стефан рванулся в толпе. Слова рвались у него из груди:
   - Люди добрые! Граждане ростовские! Друзья, братья! Восстанем все! Поможем Твери! Головы свои положим!
   - Сам-то как, свою голову тоже положишь, али батька не повелит? - спросил узнавший Стефана горожанин.
   - Молод ишо! - посыпались голоса. - Глуздырь! Так и не попурхивай! Чей - таков? Кирилла, никак, сынок! Батько - где?! От его ли послан, или сам, по молодости, по глупости?
   Стефан, пробиваясь вперёд, орал им в лица, размахивая кулаками:
   - Стыд! Позор! Как успех, так и все до кучи: мы! А как на труд, на смерть, так пущай сосед, моя хата с краю? Да? Так, што ли?! К оружию, граждане!
   - Против кого? - спрашивали его. - Власть своя, свои князья! Татар у нас нет! Чего бояре бают, где - они? Где - Аверкий? Где - твой батька, лучше скажи! Тверичи затеяли, им и расхлёбывать! Нас не трогают пока!
   - Так и всех поврозь тронут! - надрывался Стефан.
   - Ты, может, и прав, - говорили ему из толпы, - да где - бояре? Где - рать? Мы - смерды, у нас и оружия нет! Где - городские старосты?
   - Аверкий - где? Послать за Аверкием!
   - Мы встанем, а бояре? А князь что думает? А кто нам даст коней, да мечи, да брони, ты, что ли? Вятшие пойдут, тогда и мы на рать станем! То-то и оно!
   - Кто поведёт? Кому надо? Тверской-то великий князь, Ляксандра Михалыч, сказывают, тоже утёк из Твери? В городе - он? То-то же!
   Стефана затолкали, запихали, закидали укоризной. Он так и не пробился к лобному месту, где с возвышения то тот, то другой краснобай бросали в толпу всполошные слова. Их тянули вниз за сапоги, за полы, на помост забирались новые и кричали:
   - Охолонь! Князя давай, бояр!
   - Бояр великих! Князя! - ревела толпа на площади.
   Но не было ни князя, ни бояр на площади, и не было согласия в городе, ни совета в князьях, ни единомыслия в боярах. Кто прятался в тереме, повелев слугам кричать, что его нет, кто, взмыв на коня, мчался за ворота города, кто увязывал добро, махнув рукой на всё:
   - Чернь бунтует! Худого и жди!
   Вече кончилось ничем.
   С подбитой, невзначай, скулой, измазанный, с порванным рукавом, Стефан выбрался из толпы, которая, виделось уже, собралась пошуметь, но ничего не решит и ни на что не решится без своих руководителей, которые, в сей час, сидят, попрятавшись от черни, с одной мыслью: лишь бы без нас, да мимо нас, лишь бы кто другой!
   Проплутав в поисках слуги, он, пеший, выбрался за ворота города и, шатаясь, побрёл домой. Уже за несколько поприщ от города его нагнал старик Прокофий с конём, тоже напрасно искавший своего молодого господина, и теперь обрадованный, что не пришлось ему ворочаться домой одному, без Стефана, под покоры и укоризны боярыни.
   Не в пору, не вовремя вспыхнуло тверское пламя. Никого не зажгло, только опалило страхом, и пригнулась, пришипилась земля, ожидая одного: что-то будет?
   И никто не дерзнул повторить того, что створилось в Твери. Не встала земля, не вышли рати, не встрепенулись ратные воеводы, не двинулись дружины, не подняли головы князья... А когда дошли вести, что Иван Данилыч московский вызван в Орду, и суздальский князь, Александр Василич, отправился тоже туда, поняли: быть беде! Жди нового ратного нахождения!
  

Глава 14

  
   Торопливо убирали хлеб. Дожди секли землю. Ветра рвали лист с деревьев. Жители зарывали корчаги с зерном, прятали в тайники, что поценнее, уходили в леса, отрывая себе норы в оврагах.
   Александр Михалыч загодя покинул Тверь, не помышляя о ратном споре с Ордой. Мелкие князья, пася себя и своих смердов, об одном молили Господа:
   - Лишь бы не через нас! Лишь бы иной дорогой!
   И земля ждала, не помышляя уже не только о споре с Ордой, но даже о спасении...
   Подмерзали пути. На пажити падал снег. Во вьюгах, под вой волков и метелей, на землю русичей надвигалась беда.
   Чёрной чередой тянулись скуластые всадники в мохнатых островерхих шапках, на мохнатых низкорослых лошадях по дорогам страны. Пять туменов, пятьдесят тысяч воинов, послал Узбек громить Тверь, и с ними шли рати москвичей и суздальцев.

***

   Метёт. Снег залепляет глаза. В снежной круговерти темнеют оснеженные и снова ободранные ветром, крытые дранью и соломой кровли боярских хором. Тын то проглянет зубьями своих кольев, то снова скроется в потоке снегов. Деревня - мертва, оттуда все убежали в лес. Только здесь чувствуется еле видное шевеление. Мелькнёт огонь, скрипнет дверь, промаячат по-за тыном рогатина и облепленный снегом шелом сторожевого. В бараньих шубах сверх броней и байдан, кто с копьём, кто с рогатиной, кто с луком и стрелами, кто с мечом, кто с саблей, кто с шестопёром, а то и с булавой да топором, они толпятся во дворе, смахивая снег с бровей и усов, оробелые, ибо что смогут они тут, если татарские рати Туралыкова и Федорчукова, что валят сейчас по-за лесом, отходя от разгромленной, сожжённой Твери, волоча за собой полон и скот, вдруг пожалуют к ним, на Могзу и Которосль? Недолго стоять им тогда в обороне! И счастлив останется тот, кого не убьют, а с арканом на шее погонят в степь! Ибо татары громят и зорят всё подряд, не глядя, тверская или иная земля у них по дороге. В Сарае уже ждут купцы-перекупщики. Давай! Полон, обмороженный, слабый, пойдёт за бесценок, а семью, своих татарок, тоже надо кормить! С маху бьёт ременная плеть: "Бега-а-ай!" Полоняники, втягивая головы в плечи, бредут через сугробы, падают, встают, ползут на карачках, с хрипом, выплёвывая кровь, умирают в снегу. "Бега-а-ай!" Гонят стада скотины. Блеянье, рёв не доенных голодных коров, ржание крестьянских, согнанных в табуны коней тонут в вое и свисте метели. Обезножевшую скотину, прирезав и пихнув в сугроб, оставляют. Волки бегут за татарскою ратью. Вороны, каркая, срываются с трупов и снова падают вниз, сквозь метель.
   За воротами боярских хором царапанье, не то стон, не то плач. Отворилась калитка, ратник побрёл ощупью, выставив остриё ножа. Наклонился, спрятав нож и натужась, поволок под мышки комок лохмотьев с долгими, набитыми снегом волосами, свесившимися посторонь! Баба! Без валенок, без рукавиц...
   - Тамо! - прошептала она, - тамо, ещё! - И махнула рукой, закатывая глаза.
   - Где?! - закричал ей в ухо ратник, стараясь перекричать вой метели.
   - Тамо... За деревней... бредут...
   Распахнулись створы ворот. Боярин Кирилл, в шубе и шишаке, правил конём. Яков держал одной рукой боевой топор и саблю господина, другой вцепившись в развалы саней, пытался, щуря глаза, рассмотреть что-либо сквозь потоки снежного ветра. Сани нырнули, конь, окунувшись по грудь в снег, отфыркивал лёд из ноздрей, тяжко дышал, в ложбинах, извиваясь, почти плыл, напруживая ноги.
   Вот и околица. Конь попятился, натягивая на уши хомут. Чья-то рука тянулась из белого дыма, чьи-то голоса не то выли, не то стонали во тьме.
   Яков, оставив оружие, пошвырял их в розвальни и закричал:
   - Все ли?
   - Все, родимый! - ответили из тьмы.
   - Девонька ишо была тута! Ма-ахонькая!
   Конь, уже завернув, побежал, разгребая снег, и, прянув, дёрнулся в сторону. Кирилл, нагнувшись, подхватил едва видный комочек обмороженного тряпья и бросил в сани. Конь шёл тяжёлой рысью, изредка поворачивая голову, смотрел назад...
   В хоромах беглецов затащили в подклет. Там снегом стали растирать обмороженных и вливать во рты горячий сбитень.
   Пламя лучин металось в четырёх светцах, дымилось корыто с кипятком. Мария, со сведёнными судорогой скулами, забинтовывала руку обмороженного мужика, а тот, кривясь от боли, скрипел зубами, и бормотал: "Спаси Христос... Спасибо тебе, боярыня!" Стонала, качаясь и держась за живот, старуха. Метались слуги. Сенные девки, расплёскивая воду, обмывали потерявшую сознание беременную бабу. Голова на тонкой шее свесилась вбок, тонкие, распухшие в коленях и стопах ноги, покрытые вшами, волочились, цепляясь, по земи, никак не влезали в корыто.
   Стефан путался под ногами, силясь помочь, хватал то одно, то другое, искал, кого бы послать на поварню.
   - Живей! Ты! - закричала мать, - где - горячая вода?! 
   И он схватил ведро и понёсся за кипятком.
   Другой мужик, в углу, кривясь, отрезал себе ножом чёрные пальцы на ногах. Одна из подобранных жёнок вставляла новые лучины в светцы. Кто-то из слуг раздавал хлеб...
   Кирилл, весь в снегу, вошёл, пригибаясь под притолокой, и передал жене тряпичный свёрток. Мария, охнув, опустилась на колени:
    - Снегу! Воды!
   Девочка лет пяти-шести открыла глаза, стала пить, захлёбываясь и кашляя; хриплым голоском, цепляясь за руки боярыни, стала тараторить:
   - А нас в анбар посадивши всех, а матка бает:  ты бежи! А я пала в снег, и уползла, и всё бежу, бежу! Тётка хлеба дала, ото Твери бежу, где в стогу заночую, где в избе, где в поле, и всё бежу и бежу, - свойка у нас, материна, в Ярославли-городи!
   Глаза у девчушки блестели, и видно, что она уже бредила, повторяя: "А я всё бежу, всё бежу..."
   - В жару - вся! - сказала мать, положив ей руку на лоб, и шёпотом прибавила. - Бедная, отмучилась бы скорей!
   Стефан стоял, присгорбясь. Он притащил дубовое ведро кипятку и, коверкая губы, смотрел, не понимая, не в силах понять, постичь. От Твери?! Досюда? Столько брела? Такая сила жизни! И - не уже ли умрёт?!
   Мать задрала рубаху и показала. На тельце лоснились синие пятна, поднявшиеся уже выше колен, в паху и на животе. "Не спасти!" - сказала мать. У неё - чёрные круги вокруг глаз, она смотрела на девочку и шептала:
   - Господи! Такого ещё не видала!
   - Унеси в горницу! - приказала она сыну. Стефан наклонился над дитятей, но, ощутив смрад гниющего тела, не выдержал, закрыл лицо руками и бросился прочь.
   Мария, натужась, подняла ребёнка и понесла, пригибаясь под притолокой, вон из дверей. Она не заметила, с натугой одолев крутую лестницу, что за ней топочут ножки, и в горницу прокрадывается Варфоломей. Мария, в темноте уронив девочку на постель, долго била кресалом. Наконец трут затлел, и свеча загорелась. И тут, оглянувшись в поисках помощи, она увидела своего пятилетнего малыша, который смотрел серьёзно и готовно и, не дав ей открыть рта, предложил:
   - Иди, мамо! Я посижу с ней!
   Мария, проглотив ком в горле, кивнула и прошептала:
   - Посиди! Скоро няня придёт! Вот, - она пошарила в глубине закрытого поставца, - молоко, ещё тёплое. Очнётся, дай ей! - И, шатнувшись в дверях, ушла туда, вниз, где её ждут, и где без хозяйского глаза всё пойдёт вкривь и вкось.
   Девочка, открыв глаза, посмотрела горячечно. Варфоломей подошёл к ней и стал гладить по волосам.
   - А я всё бежу, бежу... - бормотала девочка.
   - Добежала уже! Спи! - сказал Варфоломей. - Скоро няня придёт! Хочешь, дам тебе молока?
   - Молоко! - повторила девочка и, расширив глаза, смотрела, как Варфоломей наливал молоко в глиняную чашечку и подносил ей. Девочка стала пить, захлёбываясь и потея. Потом, отвалившись, показала глазами и пальцем: "И ты попей!" Варфоломей поднёс чашку ко рту, обмакнул губы в молоко и кивнул ей: "Выпил!" Девочка смотрела на него. Жар то усиливался, то спадал, и тогда она начинала что-то понимать.
   - Я умираю, да? - спросила она склонившегося к ней мальчика.
   - Как тебя зовут?
   - Ульяния, Уля!
   - Как и мою сестру! - сказал мальчик.
   - А тебя как?
   - Варфоломей.
   - Олфоромей! - повторила она, и спросила:
   - Я умираю, да?!
   Варфоломей, который шёл за матерью снизу, и видел и слышал всё, кивнул головой и сказал:
   - Тебя унесут ангелы. И ты увидишь Фаворский Свет!
   - Фаворский Свет! - повторила девчушка. Глаза у неё начали блестеть, жар поднимался волнами.
   - И пряники... - прошептала она, - тоже!
   - Нет, тебе не нужно будет пряников, - сказал Варфоломей, продолжая гладить девочку по волосикам.
   - Там всё - по-другому. Тело останется здесь, а Дух уйдёт туда! И ты увидишь Фаворский Свет! - повторил он, склоняясь и заглядывая ей в глаза. - Белый-белый, светлый такой! У кого нет грехов, те все видят Фаворский Свет!
   Девочка попыталась улыбнуться, повторяя за ним:
   - Фаворский Свет!..
   Двое детей замерли. Но вот девочка вздрогнула, начала шарить руками, вздрогнула ещё раз и вытянулась.
   Её глаза похолодели, стали цвета бирюзы и погасли.
   Варфоломей, помедлив, пальцами натянул ей веки на глаза, и так держал, чтобы закрылись.
   Стефан (он уже давно вошёл и стоял у двери, боясь даже пошевелить рукой) спросил:
   - Уснула?
   - Умерла, - ответил Варфоломей, и, став на колени, сложив руки ладонями вместе перед собой, начал читать молитву, которую, по его мнению, следует читать над мёртвым телом:
   - Богородице, Дево, радуйся! Пресвятая Мария, Господь - с Тобой! Благословенна - Ты в жёнах, и благословен - Плод чрева Твоего... - Он споткнулся, почувствовал, что надо что-то добавить ещё, и сказал. - Прими в лоне Своём деву Ульяну, и дай ей увидеть Фаворский Свет!
   Теперь всё. Можно встать с колен, и теперь, наверно, ей нужен гробик.
   А внизу, в подклете, хлопали двери, и Кирилл, с трудом разлепив веки, сбивая сосульки снега с ресниц и бороды, сказал жене:
   - Ещё троих подобрали, и те - чуть живы! Прими, мать!
   Ночь. В двери колотится и воет вьюга.
   - Вьюга, это - к добру, татары, авось, не сунутся! - толковали ратники, сменяя продрогших товарищей. Передали из рук в руки ледяное железо и охлопали себя рукавицами. Не глядя на полузанесённый снегом труп (давеча один дополз до ограды, да тут и умер), разумея тех, кто внизу, пробормотали. - Беда!
   А боярчата, измученные, всё ещё не спали. Только Петюня уснул, посапывая. Стефан сидел на постели, обняв Варфоломея, и шептался с ним:
   - А откуда ты слышал про Фаворский Свет?
   - А от тебя! - ответил Варфоломей. - Ты, лонись, много баял о том. С батюшкой... А расскажи и мне тоже!
   - Вот пойдёшь в училище, там узнаешь всё, - сказал Стефан. - Далеко-далеко! На юге, где - Царьград, и дальше ещё, там - гора Афон. И в горе живут монахи, и молятся. И они видят Свет, Который исходил от Христа на горе Фавор. Фаворский Свет! И у них, у тех, кто - праведный, от лица исходит Свет, Сияние.
   - Как на иконах?
   - Как на иконах. Только ещё ярче.
   - Стёпа, а для чего им Фаворский Свет?
   - Они так совокупляют в себе Дух Бога! Силу Бога собирают в себе, чтобы потом передать Её людям! Понимаешь? Из пламени возникает мир, и вновь расплавляется в огне. Зрел ты пламя? Оно жжёт, но вот угас костёр, и нет его! Огонь зримо являет нам связь миров: Духовного, Горнего, и земного, который - вокруг нас. Огонь также - символ животворящей Силы Бога, потому и едины - Бог-Отец, Бог-Сын и Святой Дух, исходящий на нас в виде Света... Того, Который явил Христос Своим ученикам на горе Фавор!
   Варфоломей кивнул. Неважно, понимал ли он то, что говорил брат, или нет, но ему - хорошо со Стефаном. И он верил теперь ещё больше, что ныне хорошо и той упокоившейся девочке, которую завтра обещали похоронить, и даже сделать ей гробик.
   Вздёргиваясь и постанывая, дремала мать. Легла, не раздеваясь, не разбирая постели, на малый час, да так и уснула. Кирилл не велел её будить. Спустился в подклет, чтобы сменить жену.
  

Глава 15

  
   Варфоломей начал учиться грамоте шести лет, это произошло в 1328 году, через год после Федорчукова и Туралыкова нашествия, через зиму после погрома Твери, московский великий князь Иван Данилович, выдав дочь за князя Константина, наложил руку на Ростов, что сокрушило хозяйство боярина Кирилла и заставило его бежать из Ростова в поисках новых земель и ослабы от поборов и даней. Переезд в Радонеж состоялся в 1330 году.
   В Руси уже в XIII - XV веках была принята классно-урочная система преподавания, сходная с нашей, а города-республики, вроде Великого Новгорода или Пскова, содержали на общинный счёт школы, называемые училищами, в которых могли учиться, и учились дети даже бедных граждан.
   Учили в этих училищах чтению и письму (по Псалтыри), церковному пению,  счёту, а в старших классах: риторике, красноречию, истории, богословию. Сверх того изучали греческий язык, некоторые, к тому же, древнееврейский. Учащиеся, кончившие полный курс наук, получали неплохое образование.
   Школы не делились на церковные и гражданские. Иерархи церкви и светские деятели получали одинаковое образование, благодаря чему правящее сословие великолепно разбиралось в церковных вопросах. Изучив, вдобавок к перечисленному, своды законов ("Мерило праведное", "Номоканон" и "Правду Русскую"), боярский или княжеский сын был готов к делу управления страной и руковожения людьми.
   На Руси лечили знахари, которые были знатоками целебных трав и костоправами.
   Зодчество, литейное дело, кузнечное и кожевенное производства, столярное, плотницкое, ткацкое и прочие ремёсла имели свои традиции и свою "школу", свои навыки, передававшиеся от мастера к мастеру, так что древнерусский строитель подчас знал больше современного архитектора, справляясь со всеми видами сложных, совмещённых и многоярусных, сводчатых перекрытий, знал тайны обжига кирпича и растворов, выдерживающих, вот уже ряд веков, наши ветра, дожди и зимы. Кузнецы ведали секретами ковки многослойных, с твёрдой серединой, самозатачивающихся лезвий, умели наводить "мороз", "синь", золотое и серебряное письмо на металл.
   Тогдашний мастер широтой знаний и навыком работы превосходил современного инженера!
   Всё это необходимо помнить, чтобы понимать, почему тогдашнее население успевало так много сделать, с такой быстротой возводило порушенные города, воздвигало храмы, осваивало и распахивало лесные пустыни русского Севера, вело торговые операции на расстояниях в тысячи вёрст, перебрасывая товары Бухары или Кафы во Владимир, Тверь и Псков, смоленский хлеб в Великий Новгород, а пушнину, кожи, рыбий зуб и тюленье сало с севера в Данию, Италию и Царьград. На тысячи поприщ везли железо, рыбу, соль и зерно. Уже в одиннадцатом веке Великий Новгород снабжался суздальским хлебом, а в XIV - XV веках хлеб везли в Великий Новгород с Кокшеньги и Ваги через Двину и Белое море, со многими переволоками и перегрузами в пути.
   Всё это требовало и высокой техники, и высочайшей организации труда, и толковой, совестливой, знающей администрации. И всё это было, и составляло основу и силу Руси, ту силу, на которую опирались русские князья, "собиравшие" землю. Но было и другое в ту пору на Руси! Был духовный упадок, разброд в князьях, свары и ссоры, обернувшиеся неспособностью организовать сопротивление орде Батыя: многие города сдавались без боя, воеводы прятались, чая пересидеть беду, великий князь Юрий бросил стольный город Владимир с семьёй на произвол судьбы и на поругание врагу и погиб на Сити, где монголы не столько ратились с русичами, сколько истребляли бегущих. Редкие всплески героизма пропадали впустую, ибо ратники княжеских дружин, не овеянные духом жертвенности, думали больше о наживе, чем о защите страны, и когда им пришлось встретить грозного и сплочённого врага, бежали.
   В те же годы ростовщичество иссушало Владимир едва ли не страшнее, чем татарское разорение, разброд власти тяжелее всего ложился на плечи смердов, которых зорили все подряд, бояре тонули в роскоши, в городах возводились белокаменные храмы, ювелирное дело достигло неслыханной высоты и совершенства. И в этой богатой, изобильной и обширной стране граждане буквально съедали друг друга, забыв о христианском Братстве и Любви... И татарский погром был карой за грехи.
   И потому главными проблемами тех двух столетий (XII - XIV) были проблемы не бытия, а духовной жизни, осознания Русью своего единства в братней Любви всех русичей, и своего назначения в мире, осознания всеми гражданами своей жертвенной предназначенности, без чего не вышла бы русская рать на поле Куликово и не состоялась бы, не возникла из небытия Московская Русь.
  

Глава 16

  
   На том мерине, который был вручён ему с младшим братишкой в общее пользование, Варфоломей и приехал в Ростов, в училище, постигать чтение и письмо. Он отправился учиться на шестом году жизни.
   Ростов ошеломил ребёнка. Он тут бывал не один раз, но всегда с родителями, в отцовском возке, чаще всего рядом с матерью. Но сегодня всё было иначе. Они одни подъехали со Стефаном к коновязям. Множество коней в богатых уборах, иные под шёлковыми попонами, множество разодетых стремянных, смех, шутки, ржание и топот коней, - всё разом ринулось на него.
   Старик Прокофий принял повод его коня, и Варфоломей уже со страхом, выпростав ноги из стремян, сполз со спины лошади на почти лишённую травы, истоптанную копытами и усыпанную навозом землю. Тут, ныряя под брюха коней, увёртываясь от копыт, он заспешил за Стефаном, который шагал, почти волоча Варфоломея за собой. Одну ручонку вдев в ладонь брата, другой поддерживал торбу с Псалтырью, писалом и вощаницами (туда же был положен и берестяной туесок с куском пирога и парой крутых яиц с завёрнутой в тряпицу солью), Варфоломей вертел головой, стараясь не потерять дороги, не заблудиться, если бы пришлось идти одному, среди этих теремов, возвышенных крылец, коновязей, телег и заборов, и, чувствуя: оставь его Стефан одного, и он уже дороги назад не найдёт!
   Но ещё хуже стало, когда поднялись по ступеням, и Стефан, поговорив с кем-то в лиловой шёлковой рясе, оставил его в толпе детей, и его уже кто-то дёрнул за торбу, в которую Варфоломей вцепился двумя руками, боясь потерять Псалтырь, и кто-то сзади взъерошил ему волосы, и какой-то мальчик, глядя на него, проговорил у него над ухом: "А! Стефанов брат!", а другой, толкнув его в спину, спросил: "Эй, ты! Отгадай, чего у мерина нет?" Варфоломей намерился дать обидчику сдачи, но, помыслив, решил всё вытерпеть, и стал про себя читать: "Дух твёрд созижди во мне..." За молитвой, однако, он не услышал, что всем было велено входить в келейный покой, и едва успел проскочить в дверь, уже позади всех, почти под ногами у толстого высокого наставника, который свёл брови, чуть не запнувшись о малыша.
   В низкой палате, уставленной скамьями, он несколько мгновений, показавшихся ему долгими, не мог никуда сесть, ибо пареньки, уже занявшие все сиденья, подшучивая над новичком, передвигались к краю, как только он подходил к скамье. В конце концов, ему пришлось, уже под окрик учителя, сесть на первое сиденье, перед лицом наставника. И слушать, почти не понимая ничего, рокочущий голос, а сзади его продолжали пихать и чем-то подкалывать в спину, а сидящий рядом мальчик, расставляя ноги, то и дело задевал Псалтырь Варфоломея, которую он достал из торбы и положил на колени. Псалтырь, оказывается, пока была не нужна, и, охраняя её от падения, Варфоломей плохо слушал то, что говорил наставник. Когда же он понял свою оплошку, то, засовывая книгу в торбу, завозился и не поспел встать вместе со всеми, чтобы прочитать благодарственную молитву, и так был расстроен этим, что пропустил мимо ушей слова наставника, и позже других извлёк из торбы вощаницы и писало. Вощаницы надо было положить на левое колено, а писало взять в правую руку, между большим и указательным пальцами, щепотью, а он, перепутав, положил писало на безымянный палец и долго не мог понять, почему у него ничего не выходит.
   Варфоломей не видел, сидя на первой скамье, что у большинства новичков выходит немногим лучше его, и думал, что он - один такой неумелый и что на него гневается, сводя брови, наставник. Он всё время ожидал удара тростью, вспотел от усилий, и уже ничего не понимал, только слышал высоко над собой гудение голоса, и дрожащей рукой проводил разлезающиеся вкривь и вкось извилины на покрытой воском дощечке, не связывая их с тем, что говорил учитель и повторяли хором, нараспев, ученики. Сверх того ему захотелось по малой нужде, и он даже немножко намочил порты, пока сидел и терпел, сжимая колени.
   Он уцепился за руку Стефана, когда настал перерыв, и брат зашёл проведать Варфоломея. Он даже Стефану постыдился признаться в своей оплошке, слава Богу, что брат понял всё, и свёл его туда, куда ходили за нуждой мальчишки. Впрочем, Стефан был с ним не долго, и снова Варфоломей остался один в толпе сверстников, среди которых лишь двое-трое были ему знакомы. Младший Тормосов подошёл к Варфоломею. Но едва они взялись за руки, как Тормосова затормошили и оторвали от Варфоломея и утащили за собой мальчишки, а Варфоломей, отброшенный, прислонился к тыну и, пихнув от себя приставалу, стал читать шёпотом молитву, чтобы не слышать грубых шуток и зазорных слов сотоварищей.
   Вскоре дружина малышей устремилась в учебный покой.
   Наставник теперь был иной, и вощаницы, за которыми полез Варфоломей, не понадобились. Учили пению. Тут дело пошло лучше. Голос у Варфоломея был чистый и высокий, но и тут получилась заминка, ибо тот склад, которым пели дома и которому его учила мать, разнился от принятого в училище.
   После урока пения все достали завтраки и тут же, на скамьях, устроились есть. Варфоломей, поискав глазами, нашёл мальчика, у которого был на завтрак только серый ржаной коржик, и предложил тому яйцо. С опозданием узрев ждущие глаза другого мальчика, у которого была в руках только корка хлеба, отдал тому и второе яйцо вместе с солью, а сам съел оставшийся у него кусок пирога, запив его водой из ушата, из которого, в очередь, передавая друг другу берестяной ковш, пили все мальчишки.
   После перерыва, хором, читали молитвы. После учились считать, перекладывая перед собой ивовые палочки. (Варфоломей приметил, что многие ребята начали играть, возводя из палочек домики и колодцы.)
   К концу занятий у него от шума, духоты и многолюдства болела и кружилась голова, и он чувствовал себя маленьким, несчастным и брошенным. Во сто раз легче было ему воевать с шалунами на деревне! Стефан появился перед ним словно Господне спасение или дар Небес. Он отвёл брата к коновязям, где Варфоломей, уже почти с рыданием, вскарабкался на коня, и тут, с седла, обозрев площадь, и терема, и церкви, и собор перед собой, почувствовав, что полный муки и страха день уже позади, приободрился и, вздохнув, начал приходить в себя.
   И вот они возвращались домой. Кони шли рысью. Варфоломей, подобрав поводья, вцепился пальцами в гриву мерина, и ждал, изредка поглядывая по сторонам, когда минуют ворота города, когда кончатся пригородные избы, когда начнутся поля и перелески, когда, наконец, завиднеются родимые хоромы, где можно будет, соскочив с коня, кинуться в объятья матери и разрыдаться, давая себе отпуск за весь день.
   Вечером он рассказывал Марии, что в училище и ругают, и бьют, и насмешничают, и поют не так, как дома. И что мальчишки часто говорят неподобные слова, и всё там не так, и что он больше не хочет в училище, но поедет туда, если так нужно матери и Господу, и будет терпеть эту муку так, как терпел поношения от иудеев Иисус Христос.
  

Глава 17

  
   Решив "претерпеть" училище, Варфоломей начал исполнять своё решение с тем же упорством, с каким малышом забирался на лестницу.
   Он не отвечал на приставания сверстников, не слушал стыдных шуток и намёков, а в перерывах между уроками выстаивал у стены, бормоча про себя молитву. В эти минуты особенно настырно лезущих к нему сверстников Варфоломей отпихивал, а так как он был сильнее многих сверстников, то шалуны, получив несколько раз отпор, стали побаиваться Варфоломея, и предпочитали дразнить его издалека, кидая в сверстника кочерыжками и огрызками яблок.
   Учился Варфоломей поначалу старательно. Он неплохо запоминал сказанное, и был памятлив. Многие молитвы и псалмы Давида знал наизусть ещё с младенческих лет, не уступал другим и на уроках пения, но главного, грамоты, он одолеть не мог. Зубрил (даже ночами снились ему и кричали на него голосом наставника буквы), повторяя по сотне раз: "Аз, буки, веди, глаголь, добро, есть, иже..." Чертил писалом на вощаницах образы всех этих "иже" и "зело", но что-то произошло с ним с первого урока, с первого дня учения, почему он не хотел из всех этих "они", "суть", "твердо" сложить ни одного слова.
   Он скоро понял, что произнесённые, одна за другой, буквы азбуки составляют текст: "Аз (то есть "я"), буки ("буки" рисуют таким вот значком - "Б", - это он тоже усвоил), веди (ведая, разумея), глаголь (говори), добро, есть"... И так далее. Всё это было легко запомнить, и он заучил азбуку-стихотворение наизусть.
   Но когда наставник впервые попросил его прочитать написание "АЗБОУКА", то Варфоломей произнёс, даже гордясь собой, тем, как быстро он это выучил:
   - Аз зело буки он ук аз!
   Сзади раздался смех. "Букион!" - выкрикнул кто-то. Варфоломей оглянулся. Краска залила ему щёки.
   Звенящим от напряжения голосом он повторил, чеканя каждый слог:
   - Аз - зело - буки - он - ук - аз! - И после уже, как ни принуждал его наставник, под смех соучеников читал, произнося буквы так, как их следовало читать в азбуке.
   Сверстники прозвали Варфоломея "Букионом". Наставник, теряя терпение, лупил его тростью, совал ему под нос Псалтырь и кричал:
   - Ну, а слово "Бог" как ты прочтёшь?!
   И Варфоломей, закусив губу, с глазами, полными слёз, глядя на соединённые титлом знаки "БГЪ", произносил: "Буки, глаголь"...
   На что вся классная дружина хором кричала:
   - Букион глаголет! Слушайте святого Букиона!
   А наставник, швыряя Псалтырь, брался за трость...
   На уроках Варфоломей теперь сидел, глядя перед собой и пропуская мимо ушей то, что старался объяснить ему учитель.
   В голове у Варфоломея, под воздействием обиды, глумления сверстников и всё растущего внутреннего упорства, что-то сдвинулось, и весь строй соображения начал идти по кругу. В ответ на насмешки, битьё и поношения он всё твёрже затверживал словесные названия букв и всё быстрее, уже почти без запинки, вместо "ИСЪ ХРСТОСЪ СНЪ ДВДОВЪ" произносил: "иже - суть - еры - хер - рцы - суть - твердо - он - суть - еры - суть - наш - еры - добро - ведая - добро - он - ведая - еры".
   Стефан, пытаясь ему помочь, почти возненавидел брата. Кирилл брался за сына не раз и не два, но отступился, в конце концов, со словами:
   - Юрод! Не дана ему грамота!
   Мать, проливая слёзы, успокаивала сына, и тоже пробовала учить его, но Варфоломей вместо "да" читал "добро-аз", и сдвинуть его с этого было невозможно. В конце концов, отступилась и она. Всё чаще его, вместо училища, посылали с каким-нибудь хозяйственным поручением. И хотя он исполнял просимое толково и хорошо, но как-то уже так стало считаться, что Варфоломей - недоумок, и положиться на него нельзя. Не будь он сыном большого думного боярина, его давно уже, за неспособностью, отослали бы и из училища.
   Не всем даётся книжное научение, и нет в том греха, если юноша прилежен к рукомесленному занятию или воинской науке, приличной боярскому сыну. Да и среди монахов не в редкость бывало незнание грамоты. Молитвы и псалмы постигали изустно, как и многое постигалось изустно в те века. Мастер, создающий бесценные творения рукомесла, подчас едва мог начертать два-три буквенных знака своего имени. И то не унижало мастера: талант познаётся в труде. Дорогую чашу, изузоренную перевитью трав, или украшенную золотым "письмом" саблю можно было и не подписывать. Ведь не через книгу, а от отца к сыну, от мастера к ученику, передавались секреты художества. Можно было, и водить полки, и рубиться, и побеждать на ратях, не зная грамоты. То - особый талант, умение, которому потребно учиться в поле, верхом на коне. Как расставить ратных, в какой момент бросить на врага тяжёлую окольчуженную конницу, как, судя по ветру и солнцу, располагать лучников в бою, - всего этого нельзя было постичь по книгам. Даже и русские законы, обычное право, - когда и какие и сколько кормов и даней приходит с села, волости, крестьянского двора, - даже и это с юности помнили изустно. Многое постигалось без книжного научения! И всё же был ряд дел, начиная с церковной службы и до посольского боярского труда, в которых без грамоты нельзя и шагу было ступить, и боярин Кирилл, мечтавший в своих детях не только повторить себя, но и превзойти, исправив в их судьбе и их усилиями свои неудачи, приходил в отчаянье. Избалованный, к тому же, успехами старшего сына, он негодовал и гневался на Варфоломея ещё и потому, что иного пути им, детям обедневшего боярского рода, в жизни не было. Ратный труд ростовчанам был заказан, богатого имения на прожиток до конца дней оставить сыну он не мог, а раз так, то грамота Варфоломею, чтобы остаться в боярском звании, по мнению Кирилла, была нужна как хлеб и вода. Не отправишь ведь боярского сына крестьянствовать, или заниматься иным смердьим рукомеслом!
   В этом состоянии всеми осмеиваемого неуча Варфоломей пребывал довольно долго.
   Не было ли в этом искусе отрока чего-нибудь такого, что пригодилось ему впоследствии и что сказалось ко благу в его судьбе?
   Было. И сказалось. Вспомним наши детские годы! Всю эту толпу сверстников, заборные надписи и слова, которые стыдно было не знать, игры, в которых стыдно было не принять участия. Вспомним и хорошее и плохое, и согласимся, что над всеми нами тяготело всевластие школьного товарищества, "тирания толпы", и что иногда мы, каждый в отдельности, были лучше, чем, вместе взятые, в куче, в которой жестокость подчас почиталась доблестью, а раннее пристрастие к взрослым порокам было овеяно ореолом романтики и тайны. Вспомним: сколь редко попадались среди нас такие, кто умел и сумел воспротивиться этому натиску, противопоставить своё мнение, поступок, поведение мнению и поступкам большинства.
   Да, тирания толпы вырабатывает твердоту характера, умение стоять на ногах в борьбе. Но какой ценой даются нам эти завоевания! И что было бы с нами, не будь рядом матери, с её любовью и лаской, отца, с его авторитетом, старшего брата, который прошёл уже весь искус и противопоставил ему что-то своё, глубинное, твёрдое. Дома или в толпе мы вырабатываем своё, непохожее на прочих, лицо? Чаще, если не всегда, дома, в семье. А там, в дружине орущих школьников, наше "я" лишь закаляется, подвергаясь опасностям унижения и уничтожения до неразличимости от того примитивного уровня, которого требует от каждого тирания толпы.
   И Варфоломея и спасла от подавления средой его неуспешливость в занятиях! Его сразу выделили, отпихнули от себя насмешками и презрением сотоварищи, и тем дали возможность ему уцелеть, укрепиться в себе. Искус стать "как все" его миновал. И даже небрежение брата, и гнев родителей помогли отвердеть и закалиться его характеру.
   Искус надлежит испытать всякому, и без одоления трудноты не станет и радости свершения. И в велении: "В поте лица своего добывать хлеб свой" - вот мудрость. Это - нить Ариадны, путеводная звезда, охраняющая нас от исчезновения в пучине времён.
   В поте лица своего! С крайним напряжением сил! Всегда, и во всём, и всюду! Ибо расслаба несёт человечеству вырождение и гибель.
  

Глава 18

  
   Скажем ли мы, что ни томление и небрежение от своего учителя, ни укоры и брань родителей, ни поношения соучеников не согнули, не ввели в отчаяние Варфоломея, что он не утерял ни надежды, ни веры, ни стараний не отринул, и ревновал одолеть книжную премудрость? Что поэтому лишь и произошло всё, позже названное чудом, ибо каждому даётся по вере его?
   Нет, не скажем.
   Было отчаяние и томление души, до потери Веры, до ропота к Господу своему. Бог - такой большой и сильный, Бог может содеять всё! А он, Варфоломей, - такой слабый и маленький. Разве трудно Богу помочь Варфоломею? Поддержать, ободрить его, наставить на путь... Или Бог - не добр? Или не всесилен? Зачем же тогда - Он?!
   А они все: наставник, брат Стефан, батюшка, даже мать... Как они могут? Почто помыкают им, смотрят, как на недоумка? Словно он - дворовый пёс, а не человек, не сын и не брат им! И пусть он умрёт, и будет лежать в гробу, как та девочка с восковым ликом. И придёт отец, и мама, и Стефан встанет у гроба, и тогда они поймут, пожалеют и заплачут над ним!
   Искус неверия должен пройти каждый верующий. И вряд ли на нелюбимых родичей когда-нибудь обижались так, как обижаются на любимых. Кто порой не терзал сердца матери? И кто не роптал на Господа, спрашивая: почему Он допускает преуспеяние злых, и неправду, и ложь, и жестокость, и горе, почему спокойно взирает на мучения бедных и добрых в этом мире? Почему не исправляет то, что натворили люди по своему жестокосердию? Кто в самых жестоких муках, или при виде гибели своих детей хоть раз не возроптал и не усомнился в своём сердце? Кто в миг отчаяния и злобы вспомнил, и повторил бы в своём сердце молитву, которую затверживал с детства и повторял всякий день уже без мысли, а по привычке, ибо молитва - "Отче наш, иже еси на Небесех..." - единственная, оставленная нам Господом и сохранённая в евангельском рассказе. Прочие сочинены позже, людьми, пусть и святыми, но людьми! Кто вспомнил эту молитву в час сомнения и спросил себя: есть ли там, содержится ли в ней, в единой, оставленной Господом молитве, просьба о чуде и о помощи?
   "Отец наш, сущий на Небесах! Да святится имя Твоё, да придёт Царствие Твоё. Да будет воля Твоя и на Земле как на Небесах. Хлеб наш насущный дай нам сей день. И оставь нам долги наши, как и мы оставляем должникам нашим. И не введи нас в искушение. Но избавь нас от лукавого".
   Не заповедал Тот, Кто наделил человека свободой воли, просить заступы и обороны у Господа! Только укрепления души, чтобы не свернуть с многотрудной стези. Прочее явил Христос образом Своей жизни, крестного пути и муки крестной.
   Искус неверия должен пройти каждый верующий, дабы понять, поверить, и утвердиться в Вере.

***

   В этот день Варфоломея послали искать коней.
   Варфоломей опоясался верёвкой и побежал. Он миновал рощу и луг. Стадо коней обычно ходило по краю раменья, но сейчас тут и знатья не было, что кони где-то близко. Он прислушался: звук колокола будто доносило со стороны Митюшиной гривы.
   Варфоломей съехал по склону в овраг, выкарабкался на ту сторону и пошёл краем поля, вдоль поскотины. Однако, поднявшись на Велесов холм, колокола не услышал, и заворотил по березнику к Коровьему ручью. Не обретя коней и там, выбрался, запыхавшись, из чернолесья в луга и тут, под дубом, увидел молящегося старца, судя по платью и обличью - пресвитера.
   Варфоломей намерился пройти мимо, чтобы не помешать страннику, тем более, что старец молился, ничего не замечая вокруг. Потом в нём шевельнулась мысль подкрасться и наставить молящемуся рожки. Но когда Варфоломей подошёл ближе, его поразило лицо старца. Редко он видел на лицах молящихся столько Спокойствия и Тишины. Казалось, и птицы замолкли в сей час, и листы остановили своё движение, и лучи солнца, пронизавшие преграду листвы, падая на скуфью и плечи монаха, претворялись в сияние, овеявшее лицо старца в потоках серебра, чуть тронутого по сторонам чернью.
   Варфоломей подошёл к пресвитеру, стараясь не шуметь, и встал в сторонке, сложив ладони и опустив голову.
   Солнце, пятнами, золотило траву. Пели мухи. Верещали кузнечики, и муравьи сновали в трещинах коры дуба, что-то добывая и перетаскивая. Варфоломей стоял и ждал. Его охватил Покой, и в этот Покой волнами входили: свет солнца, жужжание насекомых, шевеление листвы, - растворяя и унося то отчаяние, в котором Варфоломей пребывал.
   Старец, окончив молитву и возведя глаза, заметил мальчика и обернулся к нему. Отрок стоял со сложенными для молитвы руками, глядя на старца, и тот, улыбнувшись, наклонился и, перекрестив, поцеловал ребёнка.
   - Чего ты просишь у Господа? - спросил пресвитер.
   Варфоломей встрепенулся:
   - Я? Я ничего... так... - пробормотал он, краснея, устыдясь своей мысли наставить старцу рожки. Он ведь и верно, ничего не просил и ни о чём не думал!
   И тут проснулась в нём давешняя боль, и он выпалил:
   - Грамоте не умию! Помолись, отче, за меня!
   Старец обозрел отрока, приметил, что перед ним, хоть и в посконине, однако не крестьянский сын, и спросил:
   - В училище ходишь?
   Варфоломей кивнул, не отводя глаз от старца. Монах помолчал, потом, воздев руки и подняв глаза к небу, вздохнул и начал читать молитву.
   Варфоломей, уразумев, что эта молитва о нём, о его учении, стоял, боясь даже дышать. Он не чувствовал ни тела, ни ног, ни рук, и только сердце горячими "тук, тук, тук", звоном отдавая в уши, являло ему, что он ещё - живой и здешний, а не готовится улететь в Небеса.
   Старец произнёс "Аминь", извлёк из пазухи кожаный плетёный кавчежец, и оттуда достал тремя перстами остаток просфоры и подал Варфоломею со словами:
   - Разверзни уста свои, чадо! И прими, и съешь! Это тебе даётся знамение Божьей Благодати и разумения Писания!
   Варфоломей открыл рот, продолжая смотреть на старца.
   - Хоть и мал сей кус, но велика сладость его вкушения! - сказал старец, опуская просфору в рот отроку. Варфоломей прижал её языком к нёбу, ожидая, пока рот наполнится слюной, и ощутил медовую сладость от кусочка съеденного им хлеба.
   - Отче! - сказал он, охрабрев. - Мне всего слаще изречённое тобой... - Варфоломей приодержался и докончил скороговоркой. - Про письмена! - Получилось не совсем хорошо, и потому он присовокупил. - Слаще мёда!
   - Веруешь, чадо, и больше сего узришь! - сказал, улыбаясь, старец. - А об учении письмен не скорби. От сего дня дарует тебе Господь разумение грамоты, паче, нежели у твоей братии в училище! И запомни, сыне, что гневаться не стоит ни на кого, только отемнишь свою душу горечью. Господь повелел всякому человеку добывать свой хлеб в поте лица своего! Не ропщи и, паче всего, не завидуй другому! Даст и тебе Господь, в свою пору, воздаяние по трудам! Открытым сердцем больше постигнешь в мире, станешь лучше понимать людей. Доколе гневаешься, только и видишь себя, своё горе, свою обиду, а не того, другого, своего мнимого супостата! Высечет родитель, горько! Подчас и умереть захочешь, а воззри, - почто родитель гневается? Только хотя добра своему сыну! Дабы продолжил деяния своего родителя со славой, дабы на полных летах и сам был успешен и праведен, и своих детей наставил на путь добрый, дабы свеча рода твоего не погасла! Что ты дашь отцу и матери за все их труды? Ничего не возможешь, ибо к твоему возрастию они уже отойдут в Лучший мир. Ты - вечный должник перед ними, а также и перед каждым, чей труд даёт тебе еду и питьё, и кров, и одеяние, и книжное научение!
   Варфоломей слушал, кивая головой. Он знал, что старец говорит мудрые слова и не обманывает его, но... как страшно расстаться с ним и... и вновь эти непонятные "зело" и "твердо"! Потому, едва старец повернулся, собираясь уходить, Варфоломей упал перед ним на колени и, со слезами, тычась лицом в траву и простирая руки к стопам пресвитера, стал умолять его не уходить, погостить у них в доме, уверяя, что и родители будут рады, что таких гостей любят и привечают у них в доме, и пусть он не побрезгует, и не погнушается, и не пострашится, и... Чего только не говорил малыш!
   Старец поднял и успокоил отрока, взял за руку, и они пошли полем, потом перелесками, мимо поскотины, к дому.
   Ладошка мальчика ухватилась за ладонь старца.
   Варфоломей боялся отпустить гостя даже на миг, даже когда им пришлось перелезать через прясло поскотины.
   Сияющая рожица Варфоломея, когда он вводил гостя в дом, была столь красноречива, что отец, посмотрев внимательней, забыл спросить о конях.
   Время было близко к обеду, и потому вся семья - Кирилл, Мария, Стефан, старший оружничий Даньша и ключник Яков, старуха-тётка, двоюродница Кирилла, и Петруша с нянькой - была в сборе. В горнице хлопотали, накрывая столы, несколько слуг. Стефан сморщил нос, буркнув:
   - Так и знал, что без коней воротится!
   Кирилл пригласил старца к столу. Гость, однако, отстранив родителей, ведя за собой отрока, прошёл в моленный покой.
   "Будет петь часы перед трапезой!" - догадался боярин, и отдал слугам распоряжение погодить с едой. Яков с Даньшей переглянулись и крякнули, старуха-двоюродница, посмотрев вслед старцу, поджала рот, две странницы-богомолки, ожидавшие в углу боярского угощения, опустили глаза и перекрестились.
   Как только они остались одни в моленном покое, старец, поискав глазами, нашёл домовую Псалтырь, и утвердил её на аналое перед глазами отрока.
   - Восьмой псалом знаешь? - спросил он.
   - Знаю! - зарозовев, ответил Ворфоломей, глядя на старца сияющими глазами.
   Улыбнувшись, старец разогнул листы и указал мальчику:
   - Чти!
   - Не умию... - сказал, оробев, Варфоломей.
   - Чти! - повторил старец. - Не сомневайся! С сего дня Господь даровал тебе умение грамоты! Чти певческим голосом, как умеешь, так и чти!
   Отрок посмотрел на старца, потом в книгу, шёпотом повторяя про себя начальные слова псалма, и снова в доброе, мудро-терпеливое лицо и опять в книгу, и уже вслух, в полголоса, повторил слова псалма, обнаружив, что вместо "глаголь", "он", "суть", "иже" - перед ним, теми же знаками, изображены знакомые ему издавна слова: "Господи, Господь наш, яко чудно имя Твоё по всей Земли, яко взятся великолепие превыше небес"...
   Он глянул на старца, но тот лишь склонил голову, поощрив, и тогда Варфоломей, ощущая, как мурашки потекли у него по телу, запел псалом, едва поспевая водить глазами по строкам, и буквы ожили! Стали складываться в слова! И уже он едва поспевал следить за ними, боясь отстать, боясь утерять своё умение. А старец, глядя на мальчика, слушал, и лишь когда подошло время, перевернул страницу Псалтыри, поощряя отрока к продолжению.
   На следующем псалме Варфоломей сбился, но и тут помогло прежнее знание и поощрение старца. Снова забыв про "буки", "твердо", "зело", - он начал следить по буквам, и они стали слушаться, складываясь в строки.
   Минул час. И Кирилл, сжалившись, отдал распоряжение подавать на стол и кормить всех, оставив старцу с Варфоломеем и себе подогретые блюда, уже слуга заглядывал в моленную, где продолжалось детское пение, которому иногда начинал вторить глубокий, с хрипотцой, голос пресвитера. Уже и второй час был на исходе. Уже и хозяин, покашливая, подходил к дверям иконного покоя. Варфоломей взмок от усердия, у него всё получалось!
   Он читал часы, и буквы складывались в слова, пел, и буквы бежали в лад пению. Он уже начинал удивляться тому, как это оказалось просто!
   Старец, погладив по голове, остановил его и подал другую книгу, разогнув её посередине. Варфоломей сбился, начав: "веди", "еже", "зело", "глаголь", но, посмотрев в лицо старцу и почти зажмурясь, набрал воздуха и, охватив слово разом, выпалил: и затем, хоть и не так бойко, как знакомый псалом, запинаясь перед каждым словом, но вновь и вновь охватывая его целиком, начал произносить, читать, слово за словом, всё резвей. Тем более, что и это оказалось знакомо, слышано уже, - это было "Слово о пасце" Василия Великого, - и, читая, Варфоломей уже начал сливать слова, всё связнее выговаривая строки поучения.
   - Будет! - остановил его старец. - Приодержись, отроче, и помни, что без страха, но с молитвой и упованием на Господа приступая к чтению, и всякое написание отныне осилишь!
   Варфоломей молчал, бледный от восторга. В дверь заглянули. Старец кивнул и, ведя за руку мальчика, пошёл в столовый покой, где уже слуги ждали с прибором и мисами, и где Кирилл распорядился к прежним обычным блюдам, поданным ради странника, добавить иные, от своей боярской трапезы, и теперь ждал гостя, с которым намеревался потолковать о судьбе своего среднего сына.
  

Глава 19

  
   Гость ел вдумчиво и медленно. Однако съел мало и простой пищи. От изысканных яств отказался мановением руки. Чувствовалось, что для него услады жизни меньше всего заключены в еде, как и в прочих утехах плоти.
   Кирилл с Марией ждали, когда достойный муж закончит трапезу. За столом их было трое. Варфоломея услали в челядню, прочие сотрапезники уже поели и покинули покой.
   Гость, испив квасу, поднял взор на боярскую чету, увидел ждущие глаза хозяев и прояснел лицом.
   - Мыслю, о сём отроке ваше вопрошание?
   Волнуясь, перебивая, и поправляя друг друга, Кирилл с Марией поведали старцу о чуде, совершившемся в храме, и о странном поведении сына, не скрыв и его неуспешливости в постижении грамоты.
   - Чла ли ты, дочь моя, в Евангелии от Луки, яко святый и великий пророк и предтеча Христа Иоанн, ещё будучи в утробе матери, познал Господа, носимого в ложеснах Девы Марии? Вспомни, что и пророка Иеремию Бог избрал от чрева матери, сиё же свидетельствует о себе и пророк Исайя...
   - Отче! - зарозовев, сказала Мария. - Но ведь Иоанн воскликнул устами своей матери, Елизаветы!
   - Дочь моя! - сказал ей старец. - Несхожи - между собой даже полевые цветы! Почто же ты, сомневаясь в своём дитяти, мнишь, что Господь должен был ознаменовать его судьбу и судьбу Иоанна Предтечи одной и той же метой?
   Мария вздохнула и опустила взор:
   - Прости, отче, сомнение моё!
   - Запомните оба! - сказал пресвитер, озирая супругов. - Знамения, данные накануне рождения сего отрока, свидетельствуют о том, что рождённый от вас есть сын РАДОСТИ.
   И три его возгласа славили Триипостасного Бога, иже есть Отец, Сын и Дух Святой в Едином Лице - славили Святую Троицу!
   Когда-то почти тоже толковал им знакомый батюшка, но его поучения не ложились на сердце так, как поучения нынешнего старца. И всё же оставалась, не проходила толика недоверия и к его словам.
   Родители притихли, посматривая на гостя. А тот пригорбился, по временам кивая головой.
   Потом поднял взор и посмотрел:
   - Радуйтесь таковому детищу! Бог избрал вашего сына прежде его рождения. И вот вам знамение: уйду, он станет разуметь грамоту и святые книги честь добро и разумно.
   Кирилл с Марией переглянулись, не в силах поверить, но, не смея выразить и своих сомнений.
   - Будет ли сему конец? - воскликнул Кирилл. - Или что и вперёд ещё совершится странное с сим отроком?!
   Старец вздохнул, поднимаясь и протягивая руку за посохом. В его взоре уже возникло то отстранённое выражение, которое проявляется в лице странника после отдыха при дороге перед первым, самым тяжёлым шагом в безвестность грядущего пути.
   Встав и оправив платье, он приодержался, сказав:
   - Сыне мой! И ты, дочь моя, запомните! Сей отрок, с этого часа, будет знать грамоту. Он будет велик перед Богом и станет обителью Святой Троицы!
   Последнего ни Кирилл, ни Мария не поняли, но оба почувствовали, что спрашивать больше гостя нельзя, и поклонились осеняющей руке странника.
   Гость покинул покой. Была минута замешательства, после которой оба родителя выбежали вслед старцу, догнать, проводить, ещё расспросить перед дорогой... Но старец уже успел уйти со двора. А выглянув за ворота, они увидели лишь кур, роющихся в пыли, и небо с одиноким облачком, тающем в аэре... Но уже нигде не увидели пресвитера.
   Приходит час, когда родители не имеют власти над дитятей, и нужен наставник, чья воля и пример означат начало пути, укажут стезю, по которой каждому должно пройти, не сбиваясь и не плутая, чтобы достигнуть завещанного ему от рождения судьбой.
   Помыслим же о своих наставниках! Все ли их заветы исполнены нами? Всё ли, что могли, и должны мы были совершить по их заветам, нами свершено и достигнуто? Признаемся себе, что мы ленились или робели идти указанным ими путём!
   А есть только Путь, остальное же всё - лишь преграды на Пути да обманы!
   Счастливы - те, кто уже в юности не изменил судьбе и не погнался за счастьем! Кто выбрал свой Путь, и шёл по Нему от истока лет и до конца, не сбиваясь и не уставая, так, как шёл по своему пути отрок Варфоломей.
   В тот же день, вечером, Мария и Кирилл со страхом, а Стефан с изумлением, слушали, как Варфоломей, сбиваясь, путаясь и краснея, читал Евангелие.
  

Глава 20

  
   Варфоломею не пришлось изучать ни риторики, ни красноречия, ни греческого языка. Беда пронеслась над Ростовом, сокрушив их боярский дом и заставив семью искать пристанища в иных землях.

***

   Свадьбу юного князя Константина Васильевича с Марией, дочерью Ивана Калиты, справляли пышно. Молодых от собора до теремов вели по красным коврам. Радовались, чая от великого московского князя заступы и обороны по нынешней неуверенной поре: всего год назад разгромлена Тверь, излиха досталось от проходящей Туралыковой рати и ростовским украинам. Нынче и доброхоты тверских князей притихли, выжидая, - что содеется? Как повернётся оно под новой, московской рукой? И то, что князь Иван вскоре купил у хана ярлык на Ростов, мало кого поначалу испугало. Ну что ж! Пущай попробуют с мыта, да с весчего, да с лодейного, да с повозного, после Шевкалова разорения получить больше наших даньщиков да бояр! Земля - разорена, в торгу скудота, сами себя убедят, так посмирнее станут с той поры! Так и встретили первых московитов: престарелого боярина Кочеву с дружиной. Постойте-ка сами у мыта! Пособирайте татарскую дань! А мы - посмотрим!
   Когда Мина с молодцами вступил в Ростов, Кирилл был у себя в загородном поместье. Гонец от Аверкия примчался потемну, когда уже в доме собирались почивать.
   Кирилл оделся, застегнул серебряный пояс и, отмахнув головой на вопрошание Марии, сказал: "Московиты чего-то шумят, купили ярлык, так и неймётся теперь!" и полез на коня.
   Всё же встревожен был и он. Стефану, что тоже намерился скакать с отцом, велел сидеть дома; холопам, что сопровождали господина, приказал вздеть брони и взять оружие; Даньше поручил расставить сторожу, не сказав, против кого, и что делать, если нагрянет ратная сила?
   На дороге затих топот копыт. Потянулись часы, полные ожидания и тревоги. Мария, уложив детей, молилась, волнуясь всё больше. Обещанный Кириллом ратник так и не прискакал, и в доме не знали, что вслед за тем, как Кирилл с провожатыми достиг Ростова, московиты переняли все ворота и назад из города уже никого не выпускали.
   Кирилл в улицах дважды натыкался на оружные отряды московитов, всё ещё не понимая, что происходит в городе? Беда? Какая? То, что московские бояре решили, оцепив город, силой собирать серебро для князя Ивана, такого помыслить Кирилл не мог.
   Городского епарха, Аверкия, в его тереме он не нашёл. На дворе суетились в люди, трещали факела. Кто-то, пробегая, повестил, что господин поскакал на двор князя, где остановились московские бояре. Кирилл повернул коня к терему князя Константина. Но, не доезжая площади, они наткнулись на рогатку. Московские ратные с руганью остановили Кирилла. Заставили слезть с коня, долго выясняли, кто и зачем? К теремам допустили его одного с одним пешим холопом и без оружия. Прочих ратных Кирилла заворотили назад. Тыкаясь у коновязей, пробираясь и оступаясь в своей долгой выходной ферязи, сквозь толпу нарочитых граждан, собравшихся перед теремами, Кирилл растерял весь свой гнев и решительность, с какой кинулся несколько часов назад на подмогу Аверкию. Когда повестили, что молодого князя с княгиней нет в городе, ему стало зябко, и уже он в безотчётном желании бегства искал глазами своего холопа, всё ещё не понимая, что же тут творится, и какая беда собрала ночью у теремов почитай всю старшину города? Когда ты привык быть при оружии и в почёте, ведать за спиной дружинников, что лягут костьми за своего господина, - вдруг оказаться одному, обезоружену, зажату в полонённой толпе не то ходатаев, не то жалобщиков, ужас охватит и не робкого. Где - Аверкий? Где иные думные ростовские бояре?! Наконец отыскались двое знакомцев, но и они ничего не ведали.
   Они были, наконец, пропущены толпой в думную палату между двух рядов ощетиненных железом московитов. В уши бросился крик Аверкия:
   - Не позволю!
   И едва успел уяснить себе боярин Кирилл, что же происходит в городе, едва успел разгневаться на самоуправство московских бояр, - а всё казалось: надо только отыскать князя Константина, повестить ему да пасть в ноги великому князю Ивану Данилычу, и будет исправлено днешнее нестроение. Московитов уймут, и всё воротится на круги своя, по старине, по обычаю, как от дедов-прадедов надлежало... Того, что сейчас Аверкия повесят за ноги вниз головой, не знал, не мог и помыслить такого боярин Кирилл. И когда свершилось, когда старец повис перед ними с разинутым ртом и задранной бородой, с павшими на плечи полами боярской сряды, обнажив порты, когда достиг его ушей хрип и кашель городского главы, - в глазах Кирилла всё поплыло, и, наверно, имей он оружие при себе, невесть что и сотворил бы, ибо паче смерти позор и глум! Но рука не нашарила на поясе сабли, снятой за рогаткой и отданной своим холопам, и - ослабла рука, и задрожали и подогнулись ноги, и вопль исторгся из груди, а кругом также падали на колени, также молили пощады... Перед лицом наглой торжествующей силы, потеряв своё достоинство, они теперь соглашались на грабёж и поборы, лишь бы уцелеть, отсидеться за спиной сильного, дозволяя ему творить с собой всё, что захочет...
   Домой вернулся Кирилл утром, пьяный от устали и ужаса. В глазах всё стоял кровавый лик Аверкия, уже снятого с верёвки. Из ушей старика текла кровь, а глаза, в мутной, кровавой паутине, почти уже не видели ничего...
   Его трясло, когда он слезал с коня. Мария только от ратных дозналась, что и как сотворилось в городе.
   ...И когда назавтра пожаловал к ним в поместье Мина с дружиной, Кирилл сказал жене, кинувшейся к супругу:
   - Доставай серебро!
   Он и здесь не понял, не сумел постичь до конца смысла происходящего. Вздумал откупиться, выплатить серебряный долг дорогой рухлядью, - не тронули бы родового добра! Кинул четыре связки соболей, вынес бронь аравитской работы, мысля дать её в уплату ордынского выхода.
   Бронь излилась жарко горящим потоком и застыла на столе. Синие искры, холод харалуга и жар золотой насечки на вогнутых гранях стальных пластин, покрытых тончайшим письмом, серо-серебряная чешуя мелких колец, ослепительный блеск зерцала... Ратники смотрели ошалело. Мина хрюкнул, набычась, сделал шаг и, положив руку на бронь, выдохнул:
   - Моя!
   Кирилл глянул на широкого в плечах москвича с высоты своего роста, чуть надменно, и, помедлив, назвал цену брони в новгородских серебряных гривнах. Мину дёрнуло, он повёл головой вбок, вперясь глазами в ростовского великого боярина, и повторил:
   - Моя! - И в лицо Кирилла выдохнул. - Беру! Так! - Он сграбастал бронь, чуть согнув над ней плечи, и повторил. - Так беру! Даром! Моя!
   Ратники, рассматривавшие бронь, цокая, приобалдев, раздались в стороны, глядя то на своего, то на ростовского боярина: "Что-то будет?" - Голубые глаза Кирилла огустели грозовой синью, казалось... Показалось на миг... И волчонок, старший сын ростовского боярина, вывернулся в густоту мужских тел, тяжкого дыхания ратных... Но вот угасли глаза ростовского боярина. Голова склонилась на грудь, и голос упал, теряя силу и власть, когда он вопросил москвича:
   - По какому праву, боярин?
   - Праву? - выкрикнул он, сжимая кулак. - Не надобна тебе бронь! Вот! - Он потряс кулаком перед лицом Кирилла. - На ратях бывал ли когда? С кем вы, ростовчане, ратились доднесь? Бронь надобна воину! Оружие какое - отбираю! Моим молодцам, вот! - выкрикнув, он повёл глазами, и вокруг него загоготали и - двинулись, и начался грабёж!
   - Не замай! - выкрикнул Мина, толкнув в грудь Кирилла, не хотевшего отступить. Ратники уже ринулись в оружейную. Кмети Кирилла, поглядывая на своего господина, нехотя, под тычками и ударами московитов, расступались в стороны. И уже те несли шеломы, волочили щиты, копья, колчаны и сулицы. Это был грабёж, торжество силы над правдой. И ростовский боярин сломался, согнул плечи и, закрыв лицо руками, выбежал. И не то даже убило, срезало его в сей миг, что у него на глазах грабят самое дорогое, что было в тереме, что теперь уже и даней ему не собрать, не выплатить без многого насилования дани, а то, что московский тать сказал ему правду: свою воинскую украсу натягивал на себя Кирилл много раз на торжественных выходах и княжеских выездах, в почётной стороже, на встречах именитых гостей, но так и не привелось ему испытать свою бронь в ратном бою! И в этом прозрении, в стыде, укрыл боярин Кирилл своё лицо от слуг и сына Стефана, которого сейчас свои же холопы оттаскивали за предплечья, укрыл лицо и сокрылся, убежал, шатаясь, туда, в заднюю, где и рухнул на ложе, трясясь в рыданиях...
   Варфоломей бродил по дому, среди перепуганных слуг и шныряющих московитов, спотыкался об узлы с рухлядью, сдвинутые и открытые сундуки. Зрел, как мать, с пугающе-тонким, в нитку сжатым ртом, с запавшими щеками, с лихорадочно светящим взором на белом лице, разворачивала портна, открывала ларцы, кидая в большой расписной короб серебряные блюда и чаши, дорогие колты и очелья, перстни и кольца, и даже, морщась, вынула серебряные серьги из ушей и кинула их туда же, в общую кучу серебра...
   А на деревне, куда ушла запасная дружина москвичей, вздымался вой жёнок, блеяние, мычание, ржание уводимых коней, хлопанье дверей, крики и гомон... Каждый московит уводил с собой по заводному коню, иной и другую скотину прихватив. Князю серебро, а кметю конь, да справа! Тем и рать стоит!
   Жрали, пили, объедались, резали скотину, торочили на поводных коней добро: скору, лопоть, оружие и зипуны. Старшие, не слушая брани и завываний баб, взвешивали и пересчитывали серебро, плющили и сминали блюда и чаши. Иные, озираясь, совали за пазуху: князь - князем, а и себя не забудь! На деревне стоял вой.
   К вечеру Мина, сопя, взвешивал кожаные мешки, бил по мордам, разбивая в кровь хари своих подопечных: вытаскивал из пазух и тороков утаённые блюда, кубцы, достаканы и связки колец. Брать - бери, рухлядишко да животишко, а серебро, чтобы всё Ивану Данилычу на руки! Меру знай! Князеву службу худо исполнишь, в другую пору и за зипунами тебя не пошлют!
   Спать улеглись вповалку, на полу, на сене, в молодечной Кирилла. У скрыней, ларей, сундуков и мешков с набранным добром всю ночь стояла, сменяясь, сторожа. Теперь и Мина нет-нет, да и напоминал ратным о двух казнённых великим князем за грабительство на Москве молодцах:
   - Ополонились? То-то! Неча было и шуметь не путём! Данилыч, он и строг, и порядлив! Ему служи верно: николи не оскудеешь!
   В сумерках на дворе у коновязей ржали чужие кони, подавая голоса своим хозяевам. Притихла деревня, стих боярский двор. Едва теплился одинокий огонёк свечи в изложне, где вся семья собралась, не зная, то ли спать, то ли плакать над своей бедой, которая, уже понимали все, сокрушила вконец и до того уже хрупкое благополучие их семьи. Отец сидел на сундуке и смотрел на огонёк свечи. Уста шептали молитву, он остарел и ослаб. Мать штопала, склонясь у огня, со стоическим, отемневшим лицом. Нянька дремала, вздрагивала, вздёргивая голову в сонной одури, и взглядывала на госпожу, не смея лечь прежде Марии. Стефан лежал, вытянувшись, зарыв лицо в красное тафтяное изголовье, думал, хотя в голове уже гудело, и хоровод мыслей колебался и шатался. Давеча его только-только успели оттащить, не то бросился бы в драку с оружием на своих обидчиков, а сейчас думал и не мог решить. Вспоминал бронь отца и покор московита, о том, что бронь надобна воину для ратного дела... Но что можно одному? Против многих? Но что можно одному, Господи, когда даже отец!.. Кинуться, умереть... И кто пойдёт вослед тебе? Или и это - гордыня? Так почему же он не погиб, не умер, он, боярский сын и воин?! И кто - враг? Они? Эти вот? Или всё же Орда? Литва? Католики? Или главный враг - робость своих же ростовчан? Разброд русичей, братоубийственная пря Москвы с Тверью, доносы друг на друга? И что должны были делать они, эти вот?! Не брать бронь отца? Заплатить за неё? Чем? Воин живёт добычей, а даньщик корыстью. Никто же не ведает сколько заплатил Иван Калита в Орде за ростовский ярлык! Что же мы-то, сами на что?! Почто ж сами-то... Как отступил, как сдался отец! Не думать! Он краем глаза взглянул в сумрак, туда, где, шевеля губами, сидел родитель, и отвёл глаза, оборачивая взор в иную сторону, рядом с собой. Петька спал, вздрагивая, а Олфёра сидел на постели и молился.
   - Ты что? - прошептал Стефан, едва шевеля губами. Варфоломей нырнул в постель. Его трясло и колотило. И они молчали и лежали, обнявшись. И оба не знали, что им делать, что думать и как строить свою жизнь, внутреннюю, духовную, важнейшую всякой другой? Куда направить теперь ум и силы души?
   И Стефан не слышал, не чувствовал, не знал: Варфоломей до хруста сжимая зубы, молился, ломая себя, повторяет святые слова, звал Господа, молил, повелевал, заклинал - помочь своему детскому уму и детскому сердцу не огореть, не ожесточеть от всего, что преподносит ему жизнь, а понять, постичь Горний смысл и Горнюю волю, распростёртую над этим позорищем.
   Или, вручив им свободную волю, Господь теперь ждёт от них решения? Ждёт, что же они содеют, и найдут ли вернейшее, и нужнейшее в сей жизни? Ибо тогда иначе, будучи вынужден вмешиваться раз за разом в людские судьбы, стоило ли Ему создавать этот мир и всё сущее в нём?
   - Господи, воля Твоя, сила и слава Твоя! Научи! - молил Варфоломей. - Христиане же - они, такие, как и мы, православные, не орда, не вороги! Как совокупить нас и их после всего сущего в братней Любви? Дай постичь, Господи, я всё приму, но дай постичь волю Твою и веление Твоё!
   - Господи! Сотвори что-нибудь, из бездны воззвах к Тебе! Повиждь и пойми, что так больше нельзя, неможно! Дай мне силы вынести всё это, помоги! - молил Стефан.
   - Господи, воля Твоя! Помилуй меня, Господи! Господи, помилуй меня! - шептал в своём углу боярин Кирилл.
  
   Глава 21
  
   После московского разорения жить стало невозможно.
   Сразу после отъезда московитов Кирилл узнал, что разбрелась половина военных слуг, а Ока и Селиван Сухой с Кондратом подались к москвичам.
   - Сманили! - сказал Даньша. - Баяли: под нашим господином без прибытка не останесси! Ну, и робяты поглядели на наше-то разорение, дак и тово...
   Объясняя, Даньша отводил глаза. Почему он, Даньша, не остановил беглецов, Кирилл не стал спрашивать.
   Прислуга нынче извольничалась. Накажешь - не исполнят, напомнишь - огрубят в ответ. Но и гнева на слуг не было. Понимал мысль, что стояла в холопьих глазах: что же ты за господин, коли ни себя защитить, ни нас оборонить не сумел от разорения!
   Давеча велел Окишке нарубить дров. Через мал час вышел на двор топор празднится, воткнутый в колоду, а Окишки нет.
   - А, убрёл куда-то-сь! - сказала подвернувшаяся портомойница.
   - Куда убрёл?! - наливаясь кровью, взревел Кирилл. Баба глянула и, не ответив, ушмыгнула в челядню.
   Кирилл скинул зипун на перила и, подсучив рукава, начал рубить комли берёзы. Он был уже весь мокрый, капало со лба, и по спине струились потоки, когда Мария, выглянув на задний двор, узрела, что вершит её супруг, всплеснула руками, ахнула, метнулась в терем, и выскочил постельничий и подбежал, пытаясь отнять топор у боярина. Кирилл отодвинул холопа плечом, отхаркнул горечь, скопившуюся во рту, и снова взялся за топор.
   Когда прибежал, запыхавшись, Окишка, от которого несло пивным духом, на дворе уже высилась груда расколотых поленьев, и Кирилл, спавший с лица, изнеможённый, кинул топор и, шатаясь, пошёл в дом. Всё рушилось, всё кончалось, и надо было что-то предпринимать уже теперь, немедленно, пока и последние слуги не ушли со двора, пока ещё есть в доме мясо и хлеб, пока кого-то можно приставить к коням, и кто-то ещё стирает портна, шьёт и стряпает, пока они все не пошли по миру...
   Он позволил Марии стянуть с себя рубаху, обтереть влажным рушником лицо, спину и грудь, уложить в постель... Прохрипел, не поворачиваясь:
   - Уезжать надо, жена!
   - Куда?
   - На Белоозеро, в Галич, в Шехоньё, али на Двину... Не могу больше!
   - Ты отдохни, охолонь! - сказала она. - После помыслим, ужо! Окишку-то твоего даве родичи на село сманили...
   - Бог - с ним, - сказал Кирилл. - Не в ём дело, жена! Во мне. Всё рушится. Вконец. Под корень вырубили нас! - Он замолк, и Мария так и не нашла, что сказать супругу.
   А Кирилл думал про себя, что надо начинать всё сызнова, на месте пустом и диком, и что он опоздал навсегда! Ушла сила из рук; ушло, расточилось мужество сердца, гордость и дерзость молодости, и уже не может, не умеет и не сумеет он ничего и... нельзя погибать! Надо найти в себе хотя бы отчаяние, ради сыновей, ради своей родовой чести, опозоренной и поруганной московитом...
   Посоветовавшись с роднёй, послали слухачей на Белоозеро. Месяца четыре от них не было ни слуху, ни духу...
   Под осень уже, когда свалили жнитво, обмолотили и ссыпали хлеб, убрали огороды, воротились посланцы. Не все. Двое так и пропали, отбежали от своего господина на вольные земли.
   Слухачи принесли невесёлые вести. Рука Москвы дотянулась и туда: белозёрский ярлык тоже оказался перекуплен московским князем Иваном.
   Куда же тогда? В Тотьму? В Устюг? Как-то ещё и примут там ростовского великого боярина! Да и боязно всё же на склоне лет отважиться в этакие дали! Бессонными ночами Кириллу всё блазнило: неведомый путь, холмы и пригорки, голубые и синие леса за лесами; тишина и покой нехоженых, нетронутых палестин. Да ведь зналось и другое: вьюги, дожди, неродимая земля под лесом, который надо прежде валить и выжигать...
   Где взять рабочие руки, силы, мужество, чтобы заново, на старости лет, зачинать жизнь?
   А ордынскую дань и нынче опять должны собирать московиты, и Кирилл со страхом ждал наезда гостей. Земля оскудела от мокрых неурожайных лет, деревни обезлюжены моровой бедой, разорены ратным нахождением. Казна, изрядно запустевшая от частых посольских нахождений и поездок в Орду, теперь, после московского грабежа, была пуста. Хлеб, лён, кожи, всё, что копилось для себя, нынче пришлось задёшево продать новгородскому да тверскому оборотистому гостю, чтобы выручить хоть малую толику серебра на ордынский выход, а дальше как? Последние холопы того и гляди покинут боярский двор...
   А другояко посмотреть: во-он оно! Весь окоём как на ладони! Родимое всё, рукотворное, родное!
   Там, за поляной, - пожога и пашня, которую Кирилл устроял ещё в младых летах, а в той стороне тогда же гатили топь, клали мосты, рубили дорогу сквозь бор! И помнит, как он, молодым удальцом, кинув на землю белотравный зипун, брался за секиру, и как валил и тесал деревья! И не было этой нынешней задышливости, старческой немощи; от той работы, давней, гудела сила в плечах, и дышалось легко, в разворот, румянец полыхал во всю щёку, и топор, словно намасленный, входил в свежее, брызжущее соком дерево... Куль зерна боярин мог в те поры швырнуть одной рукой, шалого коня останавливал враз, взяв под уздцы, и пятил, смиряясь, конь, почуяв руку господина... Куда подевалось всё? Не там ли, в ордынской пыли города-базара, Сарая, исшаял и смерк румянец молодого лица? Не от песчаного ли южного ветра сощурило глаза, и морщины легли у глаз и висков? Не в долгих ли сидениях в княжеской думе одрябло тело, ослабли ноги, что сейчас не дадут ни пробежать путём, ни взмыть, не касаясь стремян, на спину коня?
   И на что ушла жизнь, было ли что-то великое в ней, в прошедшей судьбе великого ростовского боярина? Суета сует, - как сказал Екклезиаст, - суета сует и всяческая суета!
   Нынче всё чаще начал он засиживаться в повалуше, внимая рассказам бродячих странников и странниц, иногда со своим старым другом, Тормосовым, и жена, Мария, не унимала супруга в его утехе.
   Свеча потрескивала в стоянце. Во мраке мелькали, отбрасывая тень, руки Марии, нынче забросившей шёлковую гладь да золотое шитьё: чинили, да штопали, да перелицовывали остатнее боярское добро. Кувшин лужёной меди да две серебряные чарки посвечивали на столе. Чарки налиты, но оба боярина не пьют, задумались. И течёт сказ странницы, повествующий о граде Китеже, и новью звучит для обоих давно знакомый сказ:
   - И как подошли к нему злы татарове, а Китеж-град туманом одело, и стал он невидим поганым; и тихо так, невестимо, неслышимо, утонул со всема, сокрыло его водой. Татарчонок подбежал к берегу, зрит, а тамо и костры, и стена городовая, и домы, и терема, и гульбища, и верхи церковные - всё, как оно исстари стояло, цело и непорушено. И люди вси, купцы и бояра, старцы и старицы, ратный чин и молитвенный, все туда ушли, а живы, токмо уж их не достать! И к им ходу нету ни для кого. Всё, как есть, не тронуто, а и недостижимо. Вода в озере тихая, а набежал ветер, и сокрылось видение. Ни с чем остались татарове, не найти им уже того града вовек! И озеро то, Светлояр, одним верным теперь когда откроется; те и узрят видение града Китежа. Да порой звоны колоколов слышимы над водой. А вси они тамо и живут, по заветам древлим, и Господа молят за нас, а уж и не выходят оттоле, ото всего грешного мира сокрыты! Ни даней у их, ни наездов, ни грозы ото князя великого...
   - Ни серебра не емлют! - подсказал Тормосов, приподнимая чару.
   Где найти свой Китеж, потаённый город, куда сокрыть себя от длани московского володетеля? Где - ты, Китеж-град, прибежище родимой старины, град отчих заветов непорушенных! Где - ты?!
  

Глава 22

  
   Дети теперь тоже отбились от рук. Стефан всё меньше учился, - хоть Мария и пробовала толковать ему, что только на его учении и держится теперь вся надежда семьи, - зато влезал во всякое хозяйственное дело, неумело приказывал холопам. Сам брался за топор, тупицу, кузнечное изымало или рукояти сохи. Мял кожи, выучился скать свечи и тачать сапоги...
   Варфоломей почал блюсти посты, молиться по ночам, стоя босиком на холодном полу изложни, вести себя стойно монаху, истязая плоть голодом и жаждой. Мария не раз приступала к отроку, толкуя, что он ещё - мал, что пока плоть растёт и цветёт, можно заморить себя, подорвать, лишив себя здоровья...
   Варфоломей не внимал. Взял волю, когда его хотели насильно кормить, вставать и уходить из-за стола. Мария, в одночасье, не выдержала: выбежала вслед за сыном, с куском пирога в руке:
   - Олфоромей! - Отрок остоялся, опустив голову. - Другие дети и до семи раз едят на дню! А ты что ж? Один раз, да? - В голосе у неё зазвенели слёзы. - Всё - добро, но в своё время! Ну же! - Она привлекла к себе упирающегося сына и опустилась на лавку:
   - На-ко, съешь пирожка! Ты ведь хочешь, ну? По глазам вижу! Где - твои глазки, ну? Подыми рожицу, посмотри на меня!
   Она стала совать пирог в рот сыну. Он стоял, не отворачивая лица, но сжав губы, и вдруг слёзы покатились у него из-под прикрытых век. Мария растерялась, уронила руку с пирогом:
   - Ну, мой хороший, ну, не надо, пошутила я! Не надо никакого пирога, дитёныш ты мой глупенький... - Нашарив край лавки, она отложила пирог и обняла Варфоломея, ощутив, что и этот её малыш скоро уйдёт, отодвинется от неё, что уже сейчас в нём растёт и зреет что-то своё, чуждое ей и несгибаемое, и подосадовала на себя: курица! Словно наседка над цыплятами, а им взрослеть!
   Варфоломей прекратил плакать. Упираясь и склоняя голову, он сказал:
   - Не понуждай, мамушка! Сами же сказывали про меня, что ещё, когда был в колыбели, в среды и в пятницы молока не ел! Я теперь обещал Богу, чтобы избавил меня от грехов! - присовокупил он, ещё ниже опуская голову.
   - Господи! - воскликнула Мария, - о каких тебе грехах баять! Двунадесяти лет нету ещё! Да и погляди ты себя, Олфоромеюшко! Золотой ты мой, вон какое личико у тебя чистое, ну? Не видимо на тебе греховных знамений!
   Сын поднял голову и сказал, глядя в глаза Марии:
   - Перестань, мамушка! Это ты говоришь, яко сущая чадолюбица, по любви к нам, своим детям! Сказано, ведь: "Никто же чист перед Богом, аще и един день живота его будет, никто же есть без греха, токмо един Господь"! - Он провёл рукой по щеке матери, едва касаясь пальцами, и Мария вздрогнула. Что-то было в её сыне такое, чего она не понимала, не могла постигнуть.
   - И у Давида-царя сказано, - присовокупил он, помедлив, - "Сё бо в беззаконии зачат есмь, и во гресех роди мя мати моя". Это - не про тебя одну, это - про всех нас, мама! - сказал он.
   Мария прижала к груди голову сына и стала гладить льняные волосы...
   Когда она, вздохнув, встала, Варфоломей вложил ей в руку кусок пирога, который ему хотелось съесть, но тогда бы обрушилось, с таким трудом возводимое им здание подвига, а этого Варфоломей не хотел, ибо только подвиг должен спасти их всех: надо переделать себя, а тогда, без брани, станет можно переделать и московитов! Недаром он когда-то, малышом, взбирался, и взобрался-таки, на лестницу!
   Он смотрел в спину уходящей матери. И увидел, что спина у неё стала круглиться, сутулиться, что уже и движение её шагов не то, как было раньше, и понял, что мать стареет и уже в чём-то главном перестаёт его понимать, понял, постиг, с такой болью и страхом, что чуть не побежал ей вслед, чтобы только для её тишины и радости взять пирог. Ведь можно бы и не есть, а после скормить братику! - подумал он и отверг: такое значило соблазниться ложью.
   Опустив голову, он побрёл в изложню, где перед божницей встал на колени и начал молиться: "Господи! Ежели всё так и есть, как поведали мои родители, яко прежде рождения моего Твоя благодать и Твоё знамение были на мне, - дай же мне, Господи, измлада, всем сердцем и всей душой полюбить Тебя! Яко от утробы матери привержен к Тебе, и из ложесн, и от сосцов матери моей! Ты еси Бог мой! Яко, егда сущу ми во утробе матери, тогда благодать Твоя посетила мя! И ныне не оставь мене, Господи, яко отец мой и мати моя не оставляют меня! Ты же, Господи, прими мя, и присвой к Себе, и причти к избранному Тобой стаду! Яко Тебе оставлен есмь нищий, и из младенчества избавил мя, Господи, от всякия скверны, плотской и душевной! Сподоби мя, Господи, творити, святыню в страхе Твоём! И пусть вся сладкая мира сего да не усладит меня, и вся украса житейская не прикоснётся ко мне! Но да прильнёт душа моя во след Тебе, меня же да приимет десница Твоя! Пусть, Господи, никогда не впаду я в слабость мирскую, не буду радоватися радостию мира сего, но исполни мя, Господи, радости духовной, радости и сладости неизречённой! И Дух Твой благий, Господи, да наставит мя на землю праву!"
   Варфоломей, склонив голову, замер, слушая себя.
   Теперь ему уже не хотелось пирога, мысль о еде ушла из сознания.
   Что-то большое, светло-величавое, плыло, едва колеблясь, перед его полусмеженными глазами. Это и было То, дивное, незримое обычному взору, Которое ему так хотелось узреть во время молитв и постов.

***

   Опасения Марии были напрасны. Даром, что Варфоломей зачастую ел один хлеб с кореньями. Ржаной, только что испечённый, этот хлеб насыщал досыта. Тем более, Варфоломей ел не спеша, тщательно пережёвывая, дожидаясь, пока рот наполнится слюной и тогда лишь проглатывал.
   Человеку потребно еды намного меньше, чем мы едим. Только еда должна быть всегда свежей и не проглоченной кое-как, не разбираючи ни вкуса, ни толка. Всё ж таки и постясь, и зачастую на едином хлебе, а вырос же Варфоломей с двух мужиков силой!
  

Глава 23

  
   Подошёл Филипьев пост. За ним - Рождество. Кое-как справили ордынский выход. Хозяйство продолжало падать, люди разбегались, пустели волости Кирилла. Дани кое-где были забраны уже на три года вперёд, и крестьяне теперь отказывались давать корма боярину, и даже повозное дело исполняли с натугой, ссылаясь на нехватку коней. Земля оскудевала серебром, и цены на сельский товар и снедный припас в торгу падали. За воск, мёд, портна, пшеницу и скору давали теперь едва ли половину того серебра, что можно было выручить прежде московского насилованья...
   Не один Кирилл мыслил податься на новые земли. Родичи пересылались друг с другом, судили и рядили, посылали ходоков. Жёнки заранее плакали, прощаясь с родимой стороной. Про каждого, кто успел перебраться в Галич ли, Кострому, Устюг на Шексну или Вятку, вызнавали: как оно - там? Как - наши? Как - местные? Как принял новый князь, каковы - земли, дадены или куплены, и почём? И каковы дани, и какова легота, и дают ли ослабу и помочь на обзаведение?
   На молодого ростовского князя Константина, женатого на дочери Калиты, надежды не было...
   Тяжко уходить с родимых палестин! Тяжко избирать иную родину! Хоть и в пределах той же Руси, а всё одно: тут каждый пригорок, речка, берёзовый колок, каждая пашня, каждый боровой остров - свои и знакомы до слёз. Там вон мальцом ловил язей, там собирали грибы, и знаешь, в каком колке - белый гриб, где - рыжики, где - иное что. Каждая тропка изведана, каждый овраг - полон преданий и сказов. В том бору нечистый пять дней водил старуху Секлетею и отпустил едва живую, когда она, опомнясь, прочла вслух трижды "Отче наш". На этом взлобке по вёснам девки водят хороводы, а на том холме когда-то кудесили волхвы, и поныне жгут костры в Иванов день. В том заовражке побили новгородских купцов. А тот камень по-за огородами ничем не знаменит, кроме того, что сызмладу с мальчишками играли у того камня и прятались за камень от выдуманного врага, и собирали полянику, что росла в траве вокруг того камня... И как оставить, как проститься и с тем камнем, и с воспоминаниями юных лет? Всё это - боль сердца. Да, многие силы нужны и многое мужество, чтобы подняться в иные края!

***

   Онисим приехал, обнял Кирилла, подмигнул, склонился к плечу и шёпотом повестил:
   - Новизну привёз! - Он был весел, Стефана толканул под бок. - Всё хозяйничаешь? Слыхал! Быват, и сгодитце теперича!
   Шум, ветер перемен, ворвались с ним в терем.
   Обедали старшей дружиной, врозь от малышей с мамками. Онисим въедался в уху, обсасывал головы окуней, подзуживал хозяина:
   - Постничаешь?
   В этот день впервые Варфоломей услышал за прикрытыми дверями повалуши слово "Радонеж". Сказанное не раз и не два, и с восторгом, и с сомнением, и с неуверенностью, и снова со значением и силой.
   Слово было красивое, напоминало праздник Радуницу, - радость об усопших родичах, с которыми в этот день пировали русичи, приходя на могилы родных и близких с пирогами и яйцами, пили пиво, кормили птиц, в которых и до сих пор многие видели души предков, усопших на отчем погосте. Веселились, чтобы весело было и покойникам: батюшке с матушкой и дедам-прадедам в их истлевших домовинах, чтобы узрели они оттуда, что живёт, не погиб, не затмился, не угас их корень на этой земле. Радуница, Радонеж, радостный - или памятный? - город.
   К вечеру и узналось всё по-ряду. Там, в Радонеже, давал земли переселенцам московский князь. Принимал и жаловал людей всякого чина и звания, давал льготу от даней до десяти лет. Пахали бы землю, строились, заводили жильё. И места были не столь далёкие, почитай, ещё и свои места, - не полтораста ли поприщ всего от Ростова?
   Онисим вызнал и баял, что набольший московский боярин, тысяцкий Протасий, созывает охочих насельников из Ростовской земли.
   Кирилл взвился:
   - К московскому татю? К ворогу?! Чести, совести ся лишить! И баять не хочу! - Но после, посмотрев в глаза Марии, под хор голосов застольной братии, - и Яков с Даньшей поддержали Онисима, - сник, потишел, начал внимать, покачивая головой.
   В разговорах, спорах, почитай, и не спали всю ночь. Кирилл вздыхал, ворочался, не раз вставал испить квасу. Мария шёпотом окликала супруга, уговаривала соснуть, не маяться.
   - Как тамо! - бормотал Кирилл. - Дом порушим, ономнясь и на ином месте не выстать! Тебя, детей...
   - Спи, ладо! - сказала Мария, - Господь не попустит... Всё - в Его воле! Быват, и дети подрастут, спи!
   Кирилл кряхтел, перекатывал голову по изголовью. Тянуло жилы в ногах, долили думы, не отпускала обида. Так и проворочался до утра.
   Назавтра Онисим, прощаясь, затягивая пояс, уже на крыльце дотолковывал вышедшему его проводить Кириллу:
   - Да и тово, под рукой у московита будем! Тута словно бы вороги князю Ивану, а тамо - свои, чуешь? Гляди, в московскую Думу попадём с тобой! Ударив Кирилла по плечу, полез на коня.
   О думе, конечно, сбрехнул Онисим, но хоть не платить десять лет даней-кормов, хоть не давать ордынского выхода, не видеть грабежа в своём доме!.. На московских землях и мы, почитай, станем для московитов свои...
   Онисим отъехал, и новые страхи объяли, и пошли пересуды да толки с роднёй. А уже и то было ясно, что ехать надо. Не минуешь, не усидишь, не отдышишься за своим князем, который повязан Москвой...
   Стефан бегал горячий, пламенный. Варфоломею, походя, бросил:
   - Едем в Москву!
   - В Радонеж! - поправил Варфоломей, которому сразу понравилось слово. Стефан подумал, кивнул и повторил:
   - На Москву! - И умчался.
   Как там будет, что и какая труднота ожидает их, не важно! В жизни, в которой поднесь всё только рушилось, исшаивало и меркло, появилась цель. На Москву!
   Варфоломей вышел на крыльцо, постоял, подумал, ковыряя носком сапога подгнившую ступень, спустился в сырь сада.
   Была та пора весны, когда всё ещё словно бы медлит, не в силах пробудиться от сна. Небо мглисто. Снег уже сошёл, и лишь кое-где мелькнёт в частолесье ослепительно-белый обросок зимы. Набухшие почками ветки ещё ждут, ещё не овеяло зеленью паутину берёз. И если бы не легчающий воздух печалью далёких дорог наполняющий грудь, то и не понять - весна или осень на дворе?
   Он оглянулся, вдохнул, поёжился от подступившего озноба и увидел, понял, почувствовал одиночество брошенных хором, опустелых хлевов, дичающего сада, огородов, покрытых бурьяном, поваленных плетней, за которыми во всю ширь окоёма идут по небу облака...
   Детство готовилось окончиться в нём, а юность ещё только собиралась вступить в свои права. Ещё не скоро! Ещё не подошла сумятица чувств, и порывы, с первыми проблесками мужественности, но уже в отстранённости взора, которым он обводил родное и уже как бы смазанное, предчуялась юность, пора замыслов, страстей и надежд.
   Было тихо. Он стоял, подрагивая от холода, в одной посконной рубахе, и смотрел, ощущал. Что-то ворочалось, возникало, укладывалось в нём, о чём-то шептали губы. Московиты, что жрали, пили и требовали серебра у них в дому, - это было одно, а князь Иван, пославший ратников за данью, и московский город Радонеж - другое. И одно не сочеталось с другим, но и не спорило, а так и существовало, вместе и порознь. Это была взрослая жизнь, которой он ещё не постиг, но которую должен, обязан будет постичь; сейчас об этом не думалось.
   Над землёй шли волнистые облака.
   - Господи! - прошептал он, поднимая глаза к небу.
   Незримое коснулось, овеяв его лицо. На миг исчезло ощущение холода и твердоты под ногами, и его унесло Туда, в Небеса.
  

Глава 24

  
   Всё это лето готовились к отъезду.
   По совету Якова решили сей год паровое поле засеять ячменём.
   - Попервости хоша коней продержим! - втолковывал Яков Кириллу. - Коней заморить - самим погинуть! А к Петровкам в Радонеж надо послать косцов! Сенов отселева не увезёшь! По осени пошлём лес валить на хоромы, а на ту весну - всема! С жёнками, с челядью, со скотиной...
   Замолкая, Яков угрюмился, круглил плечи. Решаться на переезд тяжко было и ему.
   Поднимали пашню, сажали огороды. Не раз приезжал доверенный отцов торговый гость, о чём-то толковали, передавали из рук в руки кожаные кошели. Уводили со двора скотину, увозили оставшиеся запасы, обращая сыпучий товар в новогородское серебро. Гость забирал лавку Кирилла в торгу, уходили в обмен на серебро мельница, рыбачья долевая тоня на Волге и полдоли на озере Неро (вторая половина уже была продана летом в уплату ордынского выхода). Перетряхивали портна, камки, сукна и скору. Бережённые на выход дорогие парчовые одежды Кирилла решили тоже продать. На думное место при московском князе надежды не было!
   Вечерами родители спорили, запершись:
   - Грабит тебя Онтипа твой! - бранилась Мария. - Шесть гривен новогородских за озёрный пай, эко! Да ниже восьми гривен то место николи не бывало! Могли бы и пождать!
   Кирилл, успокаивая, ложил руки на плечи жены, бормотал, зато тотчас - и серебро в руках... Чувствовал, что дешевит, да уже было невмоготу. Дал бы волю себе и всё бросил даром!
   Стефан летал на коне, покрикивая на холопов, брался за рукояти сохи, работал до пота, до остервенения. Варфоломей с Петром тоже не сидели без дела. У всех у них было на душе тревожно, и хотелось работой загасить, отодвинуть то, что нет-нет, да и пробивалось сквозь дневную суету. То поблазнит: как это так, что другорядным летом не будет уже ни родимой речки, ни поля, ни знакомой рощи, ни пруда; не придут славить с деревни, не завьют уже девицы берёзку будущей весной? Как это так: привычного, детского, своего ничего уже не будет?
   А то матушка, разбирая укладки и скрыни, плакала над какой-нибудь полуистлевшей оболочинкой и долго не могла унять слёз, мотая головой, отталкивая от себя утешения сыновей...
   Но и снова, скрепив себя, мать бралась за работу, снова бегали девки, спешили потные, горячие от работы мужики, снова Стефан, врываясь в терем и глянув по сторонам, орал:
   - Петюха! Живо! Скачи к Герасиму! Пущай шлёт возы!
   И тот срывался в бег, торопясь исполнить наказ брата.
   - А ты что тут? - накинулся Стефан на Варфоломея. - Матери потом поможешь, зерно вези! На Митькин клин! Тамо у севцов уже одни коробья остались!
   В работе, в суете и трудах проходило лето. О Петрове дне отсылали косцов на новые места. Покосников в Радонеж провожали торжественно. На отвальной усадили всех за боярский стол. Словно уже и сравнялись господа с холопами. Да, впрочем, и Яков ехал с косцами, в одно.
   Мать с девками подавала на стол. Кирилл сидел чуть растерянный, чуть больше, чем нужно, торжественный, во главе застольной дружины. Косари сначала чинились, поглядывали на господ. Но вот по кругу пошло пиво и развязало языки, поднялся шум, клики, задвигались, загалдели, хлопая друг друга по плечам, косари, и в боярских хоромах повеяло деревенским застольем.
   Пели песню. И отец, уперев локти в стол и уронив седую голову в ладони, тоже запел, влив свой голос в хор мужиков:
   То не пы-ыль в поле,
   То не пы-ыль в поле,
   То не пыль в поле, в поле, курева стоит,
   То не пыль в поле, в поле, курева-а-а стоит!
   Голоса стройнели. Песня крепла, набирая силу.
   Доброй мо-о-олодец,
   Доброй мо-о-олодец,
   Доброй молодец поскакивае-е-ет!
   Под ём борзой конь,
   Под ём борзой конь,
   Под ём борзой конь, комонь с бухарскиим седло-оом...
   Немного передохнув, начали вторую, разгульную. И уже кто-то выпутывался из лавок и столов, намереваясь со свистом и топотом пуститься в пляс:
   Близко-поблизку за лесом, за селом!

***

   Проводили косцов, и уже словно бы и опустел терем, что-то отхлынуло, отошло туда, за синие дали, за высокие леса, и родимый дом примолк, огрустнел перед разлукой.
   Уже когда начала колоситься рожь, Кирилл, забрав Стефана с собой, вчетвером, верхами, с двумя холопами, отправился в Радонеж: потолковать с наместником, осмотреть место, навестить Якова.
   В два дня добрались до Переяславля. Ехали в одноконь и потому не торопились. Переяславль был сановит и люден, и собор Юрия Долгорукого, переживший не одно разорение города, вызывал уважение основательностью. Стефан извертел голову, осматривая город, с присоединения которого, меньше полувека назад, начались успехи московских князей, ныне - великих владимирских. В деловитой суете города проглядывала прочность бытия. Ночевали на подворье монастыря и рано утром устремились в путь.
   К Радонежу подъехали на склоне четвёртого дня пути и уже издали заслышали гомон и шум человеческого табора. Даже Кирилл прицокнул языком, узрев, сколько навалило в Радонеж на обещанные свободы народу из ростовской земли. Переселенцы стояли станом на окраине городка, заполняли дворы и улицы. Кирилл со спутниками подъехали и, не спешиваясь, стали разузнавать, что тут и как, и где найти набольшего?
   Вскоре им указали на кучку комонных, пересекающую стан.
   В путанице телег и коней, пробираясь между шатров, костров, навалов кулей и бочек, среди гомонящих баб, блеющих овец и орущих младенцев, ехал шагом на чубаром долгогривом коне пожилой московский боярин. Склоняясь с седла, что-то спрашивал, приставляя ладонь к уху, кивал, отвечал, крутил головой, отрицая. На кого-то, сунувшегося под копыта коня, замахнул плетью. Вслед за ним вереницей пробирались сквозь табор переселенцев комонные дружинники.
   - Ртище! Терентий! Сам! - ропотом текло вслед ему вдоль телег. Терентий Ртищ был одет в шапку с соколиным пером, в добротный суконный охабень, полы которого почти покрывали круп коня, в синюю набойчатую мелкотравную рубаху, рукава которой, выпростанные в прорези охабня, были в запястьях схвачены стёганными из толстины и шитыми цветной шерстью наручами. Конь под боярином был покрыт пропылённой попоной, схваченной под грудью наборной, в серебряных бляхах чешмой. В узорном серебре была и уздечка жеребца. На боярине никаких украшений, кроме золотого перстня на левой руке с тёмным камнем-печатью, не было.
   - Терентий Ртищ, наместник княжой! - молвил отец, оборачивая лицо к Стефану. Он выпрямился в седле и подобрал поводья, поджидая, когда Терентий приблизится к ним.
   Стефан посмотрел на отца, на двоих холопов, притулившихся за его спиной, перевёл взгляд на московского наместника, и его как резануло по сердцу. Отец был и одет не беднее Ртища: в рубахе узорчатой тафты, в отороченном по краю зелёным шёлком вотоле, уздечку коня украшали звончатые, тонкого серебра прорезанные цепи... И всё же - как властен, какого достоинства полон этот московский хозяин, и как робеет, хоть и старается скрыть это, отец, висок которого, в испарине, узрел Стефан, посмотрев сбоку на родителя.
   Кирилл никогда ещё не был просителем, и, как люди, привыкшие к власти, лишённый этой власти, оробел, потерял себя: засуетился, подъезжая к Терентию, забоялся, что тот не заметит, проминует мимо.
   Терентий Ртищ остановил коня. В ответ на приветствие кивнул, посмотрев строго, без улыбки. Он устал. Это было видно по лицу. Не первый день уже проводит в седле, почти не слезая с коня. Скачет то туда, то сюда, встречает, отводит, устраивает, решая многочисленные споры о землях, пожнях, заливных поймищах, разбирая жалобы местных на приезжих и приезжих на местных, которые то не пускали находников к воде, то не позволяли ставить хоромы на означенном месте, то сгоняли переселенцев со своих пажитей и пожен. Он уже давно сорвал голос, уговаривая и стращая, давно уже перестал гневаться или дивиться чему-либо, зная одно: надо как можно скорей посадить всех на землю, скорей развести по весям и слободам, и пока это не свершено, пока люди стоят табором, не престанут ни ссоры, ни свары, да и князь, не ровен час, опалится на него за нерасторопный развод беглецов. Посему и незнакомому боярину уделил малое время. Узнав, что тот ещё только мыслит о переезде, покивал головой, осведомился о косцах (вспомнил-таки, что у Кирилловых молодцов вышла сшибка с местными). В ответ на слова Кирилла, решившего напомнить о Протасии-Вельямине, покивал, прихмурясь, наморщил чело и подумал:
   - Как же! Бывал с Протасьем Фёдорычем с вашея страны боярин! Онисим ле?
   - Онисим, - встрепенулся Кирилл, - свояк мой!
   - Дык и чево! - подытожил Ртищ, почти прервав речь Кирилла. - В Радонеже место дадено, чево больши! Кажись, близь церкви тамошней? - Он достал бухарский платок, отёр пот и пыль с лица и, едва попрощавшись с Кириллом, тронул коня.
   Стефан в течение разговора молчал, почти стыдясь за родителя. Его оскорбило малое внимание, отпущенное его отцу. Знал, понимал умом, что так и будет, так и должно быть. А всё-таки знать - одно, а узреть, почуять, что уже и отец - не великий боярин, не нарочитый муж, а ходатай перед кем-то другим, и ты уже - не сын великого боярина, и не укроет уже тебя от покоров, пересудов и глума, родовая слава... Что ж, приходилось и к этому привыкать.
   В Радонеже их на ночь принял к себе батюшка. Стефан почти не рассмотрел ни городка, ни крепости над рекой. Не до рассмотров было. Проголодавшиеся, они вечером ели овсяную кашу с сушёной рыбой, захваченной из дома, пили крестьянский квас. Отцу батюшка уступил свою кровать. Стефан с холопами улеглись на полу, на соломе, застланной попоной. Только теперь почуялось, что жизнь придётся им тут налаживать заново, и всё прожитое по сию пору - не в счёт.
   Утром разыскали старосту, застолбили место под терем. Не обошлось без ругани, ибо на том месте местный огородник сажал капусту.
   - Што мне - наместник! Я тута наместничаю! - кричал смерд, брызгая слюной и уперев руки в боки. - Наехало, незнамо кого!
   Кирилл снял серебряное кольцо с пальца и бросил смерду. Тот потёр кольцо коричневыми пальцами, понюхал и скрылся, ворча.
   - Балуешь, господине! - осудил, покачивая головой, батюшка. Им-ить за всё уже дадено из казны князевой! Слабину покажешь - опосля они и не отстанут от тебя!
   Якова разыскали на дальних пожнях. Яков был хмур.
   - Скота посбавить придётся по-первости! - произнёс он, подъезжая к господину. После уже поздоровался, осмотрел Стефана. - Людей - мало! Ховря заболел, а Бронька косой ногу обрезал.
   Кирилл посупился, осмотрел стога:
   - Ентих оставить тебе?
   Яков кивнул. Кирилл обернулся к холопам и повелел:
   - Косить оставляю! Якова слушать, как меня!
   Домой возвращались вдвоём. Дорогой Стефан треножил и поил коней, готовил ночлег, разбивая шатёр, стелил ложе отцу и себе, варил над костром кашу. Кирилл молчал. Стефан помалкивал тоже. И было хорошо. Даже нравилось: путь, тишина и свобода. Нравилось чувство заботы о старом отце.
   К жнитву воротились покосники. Яков всё беспокоился, не увезли бы сено, оставленное почти без догляда, и вскоре, доправив необходимые дела, поскакал в Радонеж. Варфоломей с Петром расспрашивали Стефана: как там и что? Стефан хмурился: "Сами узнаете!" Раз только и проронил: "Народу наехало, что чёрна ворона"... Радонеж так и оставался для Варфоломея загадочным - где-то там, далеко, в неведомом, незнакомом краю.
   Свалив жатву, подсушив и ссыпав в кули зерно, вновь наряжали людей на новое место - рубить лес, класть начерно клети под хоромы. О Радонеже уже говорили буднично, как о привычном, те, кто был и отправлялся опять. Умеренно ругали местных - московлян, поругивали и землю - худшую, как все утверждали, чем их, ростовская.
   Свалив страду, вновь заездили друг к другу родичи. Тормосовы поднимались целым гнездом, великую силу народа уводили с собой. Онисим наведывался не раз и не два. Приезжал и Юрий, сын протопопа, тоже намеривший переезжать в Радонеж...
   Шёл снег, подходило Рождество. Теперь ждали твёрдого наста да первого мартовского солнышка, чтобы по весне тронуться в путь. И уже охватывало нетерпение: скорей бы!
   Кирилл передавал князю Константину складную грамоту, улаживал градские и посольские дела, платил на послед трудно добытым серебром татарскую дань, снимал местническую честь, отлагая от себя родовую славу. Отнимались от старого боярина кормления и сёла, слагались звания и почести.
   Приходили, прощались, а кто и не приходил, некогда зависимые от Кирилла купцы, гражане, деловой люд. Кланялись в пояс, просили не гневаться. Кирилл отдавал поклоном за поклон, иных, кому обязан был чем, награждал. Помалу награждал, помногу-то и нечем было уже! И чуял Кирилл, что словно раздевает себя, словно с уходом этих людей и людишек, купчин и смердов меньшает, умаляется и он...
   Невесёлым было нынешнее Рождество, невеселы - Святки! Хоть и так же шатались ряженые в личинах и харях по селу, так же, с визгом, скатывались девки с парнями на санках с горушек, так же гоняли разубранные упряжки лошадей на Масляной. Но боярский терем всё это веселье задевало словно бы краем, словно бы и там, на селе, уже простились с великим боярином.
   И как жаль, как страшно было лишиться покоев родимого дома, семейной божницы, привычного угла в родимом дому!
   По весеннему санному пути уходили обозы. Тормосов обещал присмотреть за добром Кирилла. Перегоняли скот. Опустели хлева, опустела челядня, и давно уже надо было и им сниматься с места, но всё медлил Кирилл, всё не умел доделать до конца всех дел, перерезать или перерубить все нити, что связывали его с этой землёй и с Ростовом. И дождались-таки распутицы, и уже пережидали бездорожье, и уже когда стаивал снег, и обнажалась земля, пустились в путь.
   Из утра в доме захлопали двери, стали выносить, торочить и увязывать. Варфоломей мечется, носит, помогая, вместе со всеми. За суетой в предутренних сумерках некогда ни оглянуться, ни вздохнуть. Но вот уже и рассвело, и запряжены кони, и возок Кирилла уже стоит на дворе. Всё!
   Угасли огни в доме. Замотанные в дорожное платье, покинули горницы последние жители. Нянька засунула в печку старый лапоть, положив несколько тёплых ещё угольков, стала зазывать домового: "Поди, хозяюшко!"
   Крестили углы, кланялись, прощаясь с хоромами. Последними, уже вытащив наружу сундуки и укладки, сняли иконы со стен, вынесли, уложили в боярский возок. И с этим настал конец дому. Теперь только ветер будет гулять по жилью, да летучие мыши висеть под стрехой, да ласточки станут лепить свои гнёзда в углах комнат. И скоро, ежели не найдётся покупщик, прохудится и прогнётся крыша, рухнут, подгнив, переводы, осыпав землёй и гнилью полы, станут потаскивать то и иное мужики из окрестных деревень, а там - не огонь, так время истребят боярскую хоромину, сровняют с землёй стены, в труху обратив стволы, печь упадёт грудой камней, бурьяном зарастёт земля, и берёзки пробьются сквозь сор и тлен, укрыв всё, что ещё напоминало о житье человека, и обратив пустошь в рощу.
   На дворе, когда уже всё приготовилось к отъезду, видно, сколь их мало! Едва сорок душ набралось напоследях оставшейся верной Кириллу дворни. Ну, да ещё те, кто уехал наперёд, с Яковом. За воротами стоят провожатые, прибрели из деревни. Боярской чете, кланяясь, подносят хлеб-соль. Мария приняла хлеб прослезившись. Священник окропил и окрестил обоз. И тут заголосили жёнки. Ульяния, соскочив с телеги, кинулась на шею деревенской родственнице, и обе завыли. Под вой, шум, крики, смех и плач тронулись первые телеги. Старый постельничий, ковыляя, выбежал из-за дома, протянул Кириллу мешочек с родимой землёй - забыли нагрести.
   Колёса на выезде врезались в мягкую, только освобождённую из-под снега землю. Сзади машут шапками и рукавами, кричат, и на глаза Варфоломея навернулись слёзы. Он уцепился руками за борта телеги, вытянул шею. Кони, разбрызгивая грязь, уже пошли рысью. Прощай, отчий край, прощай, Ростов!

ЧАСТЬ II

Глава 1

  
   В давние годы новгородцы, пробираясь реками и переволоками сквозь леса междуречья, избрали и утвердили себе здесь дорогу - прорубили просеки, настлали гати на болотах, поставили кресты на взлобках берегов. Реки были полноводны, край - нехоженый. Поднимались по Нерли и, если не входили в Клещино озеро, откуда можно было по Трубежу и Кержачу достигнуть Клязьмы, то уклонялись правее, в речку Кубрь, в верху которой срубили на горе Ждан-городок, а оттуда, волоками и малыми реками, в истоках Сулоти и Дубны, путь шёл на Ворю, в верховьях которой облюбовали себе новгородские гости обрывистый мыс, который почти кругом обтекало рекой, делавшей здесь петлю, обрыли рвом скат холма, насыпали вал, поставили частокол с рублеными башнями по насыпи, углубили спуск к воде под стеной, воротней башней укрепили узкий гребень, что только и соединял холм с материком, под холмом устроили пристань, поставили амбары и лабазы. Крепостцу от набегов мери или вятичей могла оборонить горсть ратных. Так и возник городок Радонеж.
   Давно уже ушли новгородцы из этих мест. Не два ли века минуло с тех пор, как пал в битве с суздальской ратью на Ждане горе новогородский посадник Павел, землепроходец Великого Новгорода; давно уже переняли и стали заселять местный край великие владимирские князья.
   Речной путь был заброшен, ибо открылись иные, удобнейшие. Захирел городок, и если бы не новая перемена судьбы, исчез бы Радонеж в щетине восставших лесов. Но открылась дорога из Москвы на Переяславль, утверждённый за собой властной рукой зачинателя Москвы, князя Данилы, "своя" дорога, мимо пока ещё чужого Дмитрова, и вновь обрёл значение городок, стоявший на полпути от Москвы к Переяславлю. А там подоспела волна ростовских беглецов, и край начал наполняться народом, стуком топоров, криками ратаев по вёснам. На вырванных у лесов пожогах поднялись рожь, ячмень и овёс, и теперь уже московские градодели принялись латать, рубить и достраивать бывшую новогородскую твердыню на излуке реки.
   Эти земли князь Иван Калита, устроив и населив, завещал после своей смерти супруге, Елене, после которой они перешли к младшему сыну Ивана Андрею. Но это ещё будет, и Иван Калита ещё - жив и здравствует, и борется с тверским князем Александром, хитрит с Узбеком, скупая в Орде ярлыки на чужие княжения, чтобы и там, как в Ростове, начать собирать ордынскую дань.

***

   В Радонеж приехали ночью. От холода и усталости пробирала дрожь. Тело, избитое тряской, онемело, сон одолевал до того, что перед глазами всё начинало ползти и плыть. Хотелось лишь одного - приткнуться и уснуть. Петю сморило так, что его из телеги холопы вынесли на руках. Они стояли в темноте, дрожа, кучкой, потом куда-то шли, спотыкаясь, хлебали, уже во сне, варево, носили солому в какой-то дом - с кровлей, но без потолка, отчего в прорехи между брёвнами лба и накатом виднелось небо в звёздах. Тут, на попонах, тюфяках, ряднине, накинув на себя, что нашлось тёплого под рукой, они легли в повалку спать: слуги, господа и холопы, мужики, жёнки и дети. Кирилл с Марией одни остались в набитом детьми и скотиной доме попа. Варфоломей едва сумел сотворить молитву на сон грядущий и, как только лёг, обняв Петюшу, так и провалился в сон.
   Утром он проснулся рано. Все ещё спали, слышались дыхание и стоны. Какая-то жёнка шёпотом уговаривала младеня, совала ему сиську в рот. Храпели мужики. Воздух, вливаясь сверху, овеивал сонное царство. Снаружи уже посветлело. Стали видны начерно рубленные, ещё без окон, стены, в лохмах коры, и висящие над головой переводы будущего потолка с каплями и сосульками смолы. Варфоломей встал, укрыл Петю поплотнее рядном и шубой и стал выбираться из гущи тел, стараясь ни на кого не наступить. Отворив двери, он по приставной лесенке соскочил на холодную, в пятнах инея, землю и, ёжась и поджимая пальцы ног, пошёл в туман.
   Небо уже легчало, начинало наливаться голубизной. Звёзды померкли, и рассвет уже начал вставать над преградой окружных лесов. Близко стояла деревянная островерхая церковь. Назад от неё уходили ряды изб, клетей, хлевов и амбаров. Над рекой, угадываемой по журчанию, стоял туман. С краю обрыва, к которому подошёл Варфоломей, начиналось неведомое, за которым смутно проглядывали вершины леса и крест второй церковки, повитой туманом.
   Вот пахнуло ветерком. Всё ярче стал разгораться столб света над лесом. Туман поплыл, и в его волнах открылся город - сначала вершинами своих костров и бахромой едва видного частокола между ними. Городок плыл, рождая кружение в голове. Пронизанные светом волны тумана легчали, тоньшали, открывая рубленые городни и башни, вышки и верхи церквей. Наконец открылся и весь городок. Он стоял на мысу, обведённый понизу водой. К нему от ближайшей церкви вела дорога, справа и слева обрывающаяся в белое молоко.
   Вот вылез краешек солнца, обрызнул золотом плывущие терема и костры, и Варфоломей, замерший над обрывом, прошептал:
   - Радонеж!
   Потом, когда солнце взошло, и туман утёк, открылось, что не так уж высок - обрыв, и долина реки - не так уж широка и вся замкнута лесом, и городок, возникший из туманов, опустился на землю. Виднее стали, где старые, где поновлённые, в белых заплатах нового леса, городни. И костры стены города, крытые островерхими шеломами и узорной дранью, вросли в землю, опустились и принизились. Но ощущение чуда, открывшегося на заре, так и осталось.
   Подскальзываясь на тропинке, он сбежал вниз, к реке, и напился из неё, кидая пригоршнями воду себе в лицо, и засмотрелся. Над берегом доносился голос Ульянии:
   - Олфороме-е-ей!
   Он взмыл на обрыв и тут в лучах солнца узрел и сруб, и в стороне от него грудящихся под навесом коров, что уже мычали, подзывая доярок, и избы, и дымы из труб, и румяное со сна, улыбающееся лицо младшего братишки с отпечатавшимися на щеках следами соломенного ложа, и Ульянию, и мужиков, и баб, что, крестясь и зевая, выползли, жмурясь на солнце, и ржание коня за огорожей, верхом на котором сидел Яков, прискакавший из леса на встречу своего господина.
   В городке ударили в било, и отозвалось било ближней церкви. Грудь переполняло радостью - хотелось прыгать, скакать, что-то начинать делать.
   - Ау-у! - отозвался Варфоломей на голос Ульянии и вприпрыжку побежал к дому, из-за угла которого, ему навстречу, уже вышел Стефан с секирой в руке, по-мужицки закатавший рукава синей рубахи. Начался день.
  

Глава 2

  
   Назавтра они всей семьёй явились к волостелю. Кириллу было страшно узнать, что он и не боярин уже, что несудимой грамоты на землю у него нет, что отвечать ему теперь по суду придётся перед волостелем, Терентием Ртищем, и что хоть он - и вольный человек, муж, владелец холопов и земли, но когда выйдут льготные лета, придётся ему и дани давать, как всем, и мирскую повинность сполнять наряду с прочими, только что не в черносошные крестьяне записали его, а в вольные землевладельцы, и то благо!
   И знал, и догадывался Кирилл, что будет так, а всё же надежда была, что блеск прошлого величия, прежних заслуг на княжеской службе, когда он пребывал в своём нарочитом звании, что-нибудь да будут значить и здесь, на московской земле. Всё оказалось тщетой, обольщеньем ума, марой. И пришлось принимать сущее, как оно есть, полной чашей испивать горечь бытия.
   Но надо было жить, начиная жизнь сызнова. И повелись неусыпные труды. В доме Кирилла вставали до рассвета, до первых петухов, а ложились, когда уже отсветы заката густели и меркли над землёй.
   Мария ещё подсохла, морщины пробороздили щёки. Когда и сколько она спала - никто не знал. Утром, до петухов, она уже была на ногах, наряжала на работы, шила, пекла и стряпала, доила коров и кормила телят, пряла шерсть и лён, успевая надзирать за хозяйством, видеть работу каждого, да и сверх того каждому находить слово, ободрить, приласкать, успокоить: лечила ожоги, поила болящих травами, ободряла Кирилла, опустившегося и потишевшего на первых порах. А когда заглядывали то Юрий, то Онисим, то который из Тормосовых или местных радонежан, умела и гостя принять, и не теряла ни перед кем своей осанки, паче мужа блюла боярскую гордость.
   Под её взглядом и мужики не теряли себя, рубили хоромы, валили лес, готовили пашню под посев, чистили пожни. Приходилось работать топором и тупицей, пешнёй и мотыгой, теслом и скобелем, молотом и сапожной иглой. Мяли кожи и сучили дратву, тачали и шили, гнали дёготь, чеботарили и лили воск.
   Не хватало людей, да и приказать, как прежде, уже было нельзя - вольные смотрели поврозь, ладили отойти от господина, жить в особину, слободскими землепашцами. Если бы не дружные усилия семьи, если бы не Стефан, развернувшийся на диво, не сдюжил бы Кирилл и первого своего года в Радонеже, хоть и помогали ему наездами Тормосовы, и Онисим не оставлял родича.
   Стефан въелся в работу. Он рубил, тесал, ворочал стволы, ковал коней, щепал дранку на хоромы. Сухощав, высок и крепок, с серебряным крестом на распахнутой груди, с огневым мрачным лицом, он безошибочно вырубал чашей углы, проведя чертой, брал топор и, не останавливаясь, проходил весь ствол, выгоняя затем играючи паз. Один ворочал деревья, клал на мох, покрикивая на холопов, которые теперь слушались Стефана беспрекословно.
   Варфоломей любовался братом. Стараясь не отстать, спешил прежде слова исполнить его повеление. Не обижался, когда Стефан, принимая работу, лишь кивком одобрял чисто вырубленный створ двух бревён или выглаженную до блеска топором Варфоломея колоду окна. "Где, как и когда научился брат всё это делать? - думал Варфоломей, уминая сыромятину, по указанию Стефана, в вонючей жиже дубового корыта. - Откуда он знает труд мужика?"
   Стефан частенько и ошибался, конечно, и творил не так и не то, и, наливаясь кровью, склонив голову, подходил к Якову ли, или к кому-то из опытных мастеров поспрошать о том, и другом, и третьем, но Варфоломей в своём обожании не замечал огрехов старшего брата. Даже и тогда не замечал их, когда Стефан, наказав ему что-нибудь делать, являлся вечером, после целого дня работы Варфоломея, и говорил:
   - Не так! Выкидывай всё! Заново зачинай!
   Первый раз это случилось с копыльями, которые Стефан неверно разметил, а Варфоломей по его указке наготовил целую гору, испортив заготовленное дерево. Копылья были глубоко зарублены и не годились в дело. Стефан ломал и швырял копылы об пол, а Варфоломей смотрел, жалея брата больше собственного труда.
   Когда впервые пошли на пожогу, Стефан, глянув искоса, повелел Варфоломею:
   - Лапти обуй! Сапоги погубишь!
   Варфоломей переобулся. В дыму, в горечи низового пожара, задыхаясь и кашляя, надрываясь над вагой, которой он выворачивал пни и шевелил кострища, Варфоломей скоро оценил совет брата. Ноге стало горячо, и, глянув вниз, он увидел в дыму свой затлевающий лапоть. Воды не было, и пришлось долго совать и возить ногой по земле, прежде чем лапоть потух.
   В дыму шевелились люди, открытыми ртами хватали воздух, кашляли, выжимая слёзы из глаз. Временами то тот, то другой, отшвыривая вагу, отбегал из пожара к болотцу, там валился в мох, на несколько мгновений погружал обожжённое лицо в ржавую воду. Один Стефан, чёрный, страшный, с пронзительными белками глаз на закопчённом лице, так ни разу и не ушёл с пожоги. Скалясь, сцепив зубы, ворочал вагой, кучами таскал сор, раздувая костры, обжигаясь, выпрыгивал из пламени и снова, сбив и охлопав искры с затлевающей свиты, кидался в огонь.
   Лес то заволакивало дымом, и тогда крайние деревья словно висели в чаду, то дым прижимало к земле повеявшим с вершин ветром, головы людей выныривали из тумана, свежий воздух врывался в лёгкие, и снова едучая мгла поднималась ввысь, заволакивая всё окрест.
   Варфоломей ворочал, размазывая сажу и пот по лицу, временами поглядывая на Петра - не провалился бы невзначай в огненную яму. Когда ставало невмоготу, читал про себя "Отче наш" или свой любимый псалом: "Камо пойду от Духа Твоего, и от лица Твоего камо бежу? Аще взыду на Небо, Ты тамо еси, аще сниду во ад - тамо еси, аще возьму криле мои рано и вселюся в последних моря, и тамо бо Рука Твоя наставит мя, и удержит мя Десница Твоя!" Ад был похож на пожогу, а спрятаться в глубине моря хотелось в такие мгновения, но после псалма становилось легче: душа, а с ней и руки и тело обретали твёрдость. Петя уже дважды уползал в лес - отлёживаться. Варфоломею хотелось того же. Но Стефан не уходил с пожоги, и, ломая себя, не уходил и Варфоломей.
   Низилось солнце, темнело. Ярче горели костры. Просохшее дерево веселей занималось пламенем. В серёдине пожоги, где были навалены кучи пенья-колодья, ярел и ширился шатающийся под ветром огонь.
   На пожоге появилась мать, подошла к Варфоломею и протянула берестяной жбан с квасом. Варфоломей пил захлёбываясь, не в силах даже оторваться, чтобы передохнуть. Напоив среднего сына, Мария, щурясь и отворачивая голову от огня, двинулась искать Стефана.
   Костры догорели и сникли на рассвете. И до рассвета Стефан с Варфоломеем ворочали вагами костры, помогали огню, корчевали и стаскивали в кучи тлеющие сучья и хвойные лапы, которые, подсохнув, вспыхивали мириадами искр.
   Стефан, - мало поев и едва соснув на опушке леса, подстелив свиту и завернув голову от комарья, - на заре снова был уже на ногах, и Варфоломей, оставшийся по примеру брата стеречь костры, у которого уже не оставалось сил, тоже встал, шатаясь, с трудом и болью разгибая члены, и побрёл за братом, ступая по горячему пеплу в огонь.
   После пожоги не пришлось даже ни передохнуть, ни отмыться.
   Подпирали иные заботы. Снова надо было брать в руки топоры, ворочать камни, месить глину и ладить упряжь.
   Варфоломей в тот день, как вернулись с пожоги, лёг спать без вечерней молитвы. Но и обарываемый сном, скуля от боли, от жжения опалённой кожи, всё-таки поднялся, добрёл до иконы и, встав на колени, поблагодарил Господа за данные ему силы к труду. И стало легче. Одолев себя, уже сумел разогнуться, и дойти до ложа, и солому перетряхнуть. Ещё подумал, валясь, что сейчас, наверное, лицом напоминает Стефана, и - унырнул в сон.
   Назавтра брат, глянув на обгорелые останки лаптей в руках у Варфоломея, процедил:
   - И лапти плесть надо уметь самому! - Подумал, поджав рот, повелел. - У Григорья возьми новую пару, заутра пахать идём!
   Поздно вечером Варфоломей пробрался в челядню, где грудились в кухонном чаду и дыму останние холопы Кирилла с жёнками и детьми, подсел к Тюхе Кривому, который ладил берестяной кошель... Сократив отдых и сон, Варфоломей за две недели выучился заплетать и оканчивать лапоть, постиг прямой и косой слой, уразумел, как ловчее всего действовать кочедыгом.
   Тюха похваливал боярчонка. У Варфоломея был талант в руках. Каждое дело он начинал постигать старательно, не стыдился спрашивать и раз, и два о том, чего не понимал, и, отдаваясь работе, забывал о себе, не разглядывал себя со стороны, не гордился, но и не приходил в отчаяние от неудач. Потому и получалось у него быстрее и лучше, чем у прочих.
   Стефан подивился умению Варфоломея:
   - С чего это ты?
   - Сам же баял... про лапти... надо уметь... - сказал Варфоломей. Повертев перед глазами пару лаптей, сплетённых братом, Стефан похвалил чистоту работы. Варфоломей зарозовел, и даже в жар бросило от похвалы. Редко хвалил его брат! Ещё и с того, что не замечал Варфоломей своих успехов в труде. И когда сравнялся со Стефаном в плотницком умении, не возгордился тем, продолжая считать брата мастером, а себя - лишь подмастерьем.
   Пётр работал хоть и старательно, но без огня и надсады, не лез изучать каждое ремесло подряд. Когда братья брались за топоры и ваги, Пётр чаще всего возил и растаскивал брёвна конём. Когда Стефан или отец поручали ему какое-то дело, исполнял сказанное, но не более того, а на брань улыбался, не теряя спокойствия.
   Впрочем, Стефан к младшему брату и не придирался так, как к Варфоломею, с которым, уже чувствовал, повязала их иная, большая, чем у родичей, связь. Вечерами, обарываемый сном, он порой толковал Варфоломею о гностиках и тринитарных спорах, об Афанасии Великом и Оригене, объяснял, в чём заключалась ересь Ария, и как надо понимать вочеловечевание Христа, и что такое - пресуществление в таинстве евхаристии. Дом уже спал, уже задрёмывала Мария, раньше всех поднимавшаяся на заре, а братья сидели, прижавшись друг к другу, тело гудело от целодневного труда, а ум, освобождаясь от пут суедневности, уносился в выси сфер Духа. Звучали произносимые шёпотом слова: "плирома", "эоны", "тварный свет"; перед мысленным взором проходили города из высоких хором, какие пишут на иконах, и жар протёкшего дня претворялся в жар ливийской пустыни, где старцы свершали подвиг отречения от благ мира.
   Когда труд творится по принуждению, не овеянной духовным смыслом, не пережитый, как внутренняя, из себя исходящая потребность, тогда труд - проклятие и бремя. И тогда человек тупеет, что сказывается и на его внешности, выражении глаз, в складе лица, в согбенности стана, в культяпости рук. Но тот же труд, столь же и более тяжкий порой, но пронизанный Высшим смыслом, Горней мечтой, творимый сознательно и по своей воле, понимаемый как подвиг, или завет предков, или дар Господа, изменяет своё значение, придаёт свет и смысл бытию человека, оправдывает и объясняет всю громаду духовных сущностей, творимых в веках разумом людей. Ибо только знающий цену труду знает и цену слову, подвизающему на труд и подвиг.
   Пока ещё сохами ковыряли горячую землю пожоги, морщась от пепла, что клубами поднимался из-под ног и копыт лошадей, а рало то и дело цеплялось за корни деревьев, и дёргался конь, храпя и приседая на круп, Варфоломей не чувствовал ничего, кроме истомы тела да редких мгновений радости, когда рало шло, взрыхляя землю, пока очередное полусгоревшее корневище не останавливало коня, и приходилось выдирать рало из земли, перемешанной с пеплом, и снова, налегая на рукояти сохи, вгонять его в целину. Не чувствовал ничего, кроме усталости, он и вечером, возвращаясь домой и зная одно: пока не свалился в постель, надо омыть тело и сотворить молитву Господу. Но вот окончили пахать, собрали и сожгли последние коряги и корни. Дождик, спрыснув пожогу, прибил пепел и тлен, и настала та минута, когда пришло время сеять зерно.
   И как осуровели, каким светом наполнились лица! Как торжественно насыпали в кадку и в пестери припасённую рожь, как крошили в кадку с семенным зерном сбережённый пасхальный кулич, и ставили свечи, и священник читал молитву, обходя кадку с рожью, - это всё было с вечера. А утром, прибыв на пожогу ещё по росе, старики Онтипа и Тюха, а с ними Яков со Стефаном, разувшись и повесив себе пестери на плечи, пошли, перекрестив лбы и пошептав молитвы, по полю, одинаковым движением рук разбрасывая струи зерна. И следом за ними, немного подождав, двинулись две конные упряжки с боронами, одну вёл Варфоломей а другую - Пётр. И хоть пожога была не близко от дома, но и Кирилл с Марией к обеду тоже явились на поле, когда уже земля, разбитая боронами, лежала, ровная, на большей части бывшей пожоги, грачи и вороны с криком вились над пашней, норовя ухватить не забороненное зерно, и мужики, вдоволь намахавшись, уже заканчивали сев. Потом шли к телегам, и Тюха толковал Стефану, что тот крутовато заносит ладонь, надо поположе, тогда ровнее ляжет зерно и не будет огрехов. Варфоломею в конце работы тоже дали немного побросать зерна, и он с замиранием сердца, хоть и неумело ещё, взмахивал рукой и кидал разлетающуюся в воздухе горсть семян, ощущая творение чуда: "Знайте же, не умрёт зерно, но прорастёт! А упав на добрую почву, даст сторицей"... Вечная тайна! Вечный оборот бытия. Всё тот же и всегда новый круг воссоздания творимого. Не так же ли и Творец силой Любви постоянно творит и обновляет земное бытиё? И тогда во всём, что вокруг и окрест нас, - Его дыхание, Его воля и тайна!
   Теперь пожога уже не смотрелась страшной, и прерывистый, царапающий землю ход сохи получил своё оправдание. Творя - воссоздавай, и будешь творить по воле Господа!
   Вечером все сидели за праздничным столом. Вот и засеяна первая пашня на здешней стороне, первый корень пущен в землю новой родины!
  

Глава 3

  
   Стучали топоры. Стефан с плотником Наумом и младшим братишкой Варфоломеем рубили новую клеть, торопились успеть до покоса.
   Парило. Облака стояли громадами, не загораживая солнца. Земля клубилась, исходила соками. Лист на деревьях сверкал и переливался в мареве. Окоём затянуло дымкой. Все трое взмокли, давно расстегнули вороты рубах. Волосы космами спадали на разгорячённые, опалённые солнцем лбы. Брёвна истекали смолой. Топоры - горячи от солнца. Чмокало и чавкало дерево. Боярин и мужик враз подхватили топорами бревно, круто, рывком, повернули и с двух концов наперегонки зарубили чашки. Варфоломей торопился разложить мох по нижнему бревну. Урядив своё, схватился за топор и погнал щепу, вычищая паз. Готовое дерево усадили на место. Стефан мрачный, сощурил глаза, прикусил губу и врубил топор, что означало у него муку мысли, и Варфоломей отбрасил пот со лба тыльной стороной руки, отдувая с лица прядь льняных волос, посмотрел на брата, недоумевая - чем же так раздосадован Стефан? Из утра уже обратали восемь деревьев, и клеть растёт на глазах!
   Наконец Стефан разогнулся для передышки, вогнал топор в бревно, обтёр лицо рукавом и кивнул Науму, который, соскочив с подмостий, забрался в тень за грудой окорённых брёвен. Стефан медлил, осматривая вприщур поставленный на стояки сруб, и сказал:
   - Единственная дорога - монастырь! Не прибежище в старости, не покой, а подвиг!
   Варфоломей вперил взор в лицо брата - строгое, загорелое докрасна, резкое и прямое, в его углублённые, огневые, обведённые тенью глаза.
   - Фаворский Свет? - переспросил Варфоломей, - как на Афоне?! Стефан! Ты ведь мне так и не дотолковал того, как надобно делать, чего там у их... мнихов афонских?
   - Чего тут уведашь... В лесе живём! - сказал Стефан и присовокупил. - О чём тут, в Радонеже, можно узнать!
   - Научи меня греческому! - попросил Ворфоломей.
   Стефан взглянул на брата, отвёл глаза и покачал головой:
   - Недосуг!.. Трудно... - Он взялся за топор и, подкинув его в руке, что-то поправил ударами носка.
   Солнце вставало всё выше и уже истекало из своей серёдки тьмой. Вот край облака коснулся солнечного круга, пригасив и сузив лучи. В настое запахов смолы, пыли, навоза почувствовалось шевеление воздуха. Хоть бы смочило дождём!
   - Благо! - сказал Стефан, втыкая в ствол лезвие топора, - что всё так окончилось! Роскошь, палаты, вершники впереди и сзади, сёдла под бирюзой, серебряные рукомои... На кони - едва ли не в отхожее место!
   Варфоломей слушал, раскрыв рот и забыв в руке топор. Не сразу уразумел, что Стефан говорит про их прежнюю жизнь.
   - Роскошь не надобе человеку! - резанул Стефан.
   Варфоломей даже дыхание сдержал, мурашками по коже поняв, что брат намеревается сейчас сказать что-то нужнейшее, о чём думал давно.
   - Господь! В поте лица! - Стефана распирало изнутри, и слова выпрыгивали оборванные, без начала и связи. - А мы все силы - спасти себя от тяжести! Облегчить плеча, от поту спастись! На том камени зиждем, что тленен и временен! Алчем тех сокровищ, что червь точит и тать крадёт! И на сём, тленном, задумали строить Вечное! Московляне - правы, что отобрали у нас серебро!  Срам, что, пока не свалится на тебя беда, сами не можем! Слабы - духовно! Надобно самим! Надобно величие жертвы! Да, в монахи! - продолжил он, с блеском в глазах, - взять на себя вериги и большую тяготу и тем освободить Дух! От всего! Тогда узришь Фаворский Свет! И сыроядцы нынь терзают Русь из-за нас! Нам, русичам, надобно сплотить себя духовно! Чёл ты слова Серапиона? Мы, днесь, "в посмех и поношение стали народам, сущим окрест!" Единение! А затем - во всех нас возжечь Святой Дух! Вот путь! Для сего очистить себя от скверны стяжательской! Дьявол взыскует плоть, Господь - Дух! И это должны мы! Бояре! Мужики ещё не вкусили благ, а мы, отравленные ими, должны себя изменить! Хватит сил духовно, - сумеем поднять Русь! Всё прочее - тлен. Слова не нужны. Нужны дела! Подвиг! На Руси пропала вера в подвиги!
   Когда поднялась Тверь - громили Шевкала, ты ещё мал был, - я шатался по торгу. Собралось вече. И все знали, что надо помочь! И никто! Первым чтоб. Как старшина, мол, бояре как? Как набольшие меня? И - предали! На поток и разор ордынский предали тверичей! Я тогда уразумел, понял: Духом - слабы! Не силой! А в училище нашем, в Ростове, споры о тонкостях богословских, что там сказал Несторий... Что бы то ни, а - сказал! А мы - только повторяем! И Дмитрий Грозные Очи! Бесполезная смерть в Орде. Как я его понимал тогда! Преклонялся! Героем считал! Подвижником... А может, и он... от бессилия...
   Подвиг! Идти вопреки! Знаешь, ежели бы вдруг разрушились деревни и словно от мора некоего народ побежал в города, стеснился в стенах, забросив нивы и пажити, я бы сказал тогда: паши землю! Но не опускайся долу, не теряй высоты Духа! Знай, что и там, на пашне, творишь ты не ради живота, а ради твоего Духа! Но народ - жив! Он - в деревнях, на земле, вот здесь, окрест нас. Нужен подвиг Духовный, надобен монашеский труд! Совокупление в себе Духа Божьего! Фаворский Свет! Это - огонь, от коего возгорится величие Руси!
   Стефан замолк. Варфоломей смотрел на брата.
   Путь был означен. Им обоим. И - он знал это - другого пути не могло быть.
   - Стефан! - спросил он после долгого молчания, - что нам... что мне, - поправился он, зарозовев, - надо делать теперь? Укреплять свою плоть для подвига?
   - Человек всё может и так... - сказал Стефан. - В яме, в училище, в степи, в плену ордынском годами живут люди! Выдержать можно много... любому... когда нет иного пути! Сильна - плоть! Важно себя подвигнуть на отречение и труд, важно... да ты всё знаешь! - Стефан вздохнул, снова взявшись за рукоять топора. - Наума покличь!
   Варфоломей помедлил и, потом повернув взор к брату, сказал:
   - Я - с тобой, Стефан! Что бы ни сталося впредь!
  

Глава 4

  
   Истекал Филипьев пост. Близилось Рождество. Земля была укутана в белую шубу. Мело. Серебряные струи обтекало углы клетей. Радонеж - в белой мгле. Кони под навесом жердевой стаи сбились в кучу и, прячась от ветра, грели друг друга. Громадой высился терем Кирилла. Брёвна уже посерели и потемнели от ветров и дождей. Снег, набитый ветром в углубления пазов, подчеркнул и выкруглил белой прорисью каждое бревно. Челядня, поварня, амбары и клеть прятались и тонули в снегу метели. Едва проглядывали соседние избы и огорожи. Редкий огонёк мелькал в намороженном слюдяном оконце, редко открывалась дверь.
   Семья Кирилла вся - в сборе, кроме Варфоломея. Он с утра уехал за сеном. В первой, проходной, горнице, где разместились четыре семьи старшей дружины Кирилла, горел светец. Бабы пряли, судача о своём. Дети залезли на полати и, сопя, возились в темноте. Яков с Даньшей передвигали шахматы по доске. Разговор о том, о сём, но всё больше задевали Терентия Ртища - наместнику надобны люди, и многие ростовчане уже заложились за боярина, даже один из бывших холопов Кирилла подался на сытные московские хлеба.
   - Нашему бы господину от московитов какую волостишку на прокорм... - пряча глаза, сказал Даньша. Его рука замерла и, наконец, двинула по доске фигуру. Яков, сощурясь, переставил ладью и пробормотал:
   - Прошло время!
   Его самого звали в дружину Терентия, о чём Даньше пока знать не надо. "А ни лысого беса нам не дадут!" - подумал он, пока ещё по привычке не отделяя себя от своего господина.
   - Ни лысого беса не дадут, устарел наш боярин! - сказал он почти вслух, забирая ладьёй коня противника.
   Во второй горнице, за рубленой стеной, за закрытой дверью - семья Кирилла. Потолок в саже - и здесь: топят по-чёрному. Но ниже досок - отсыпок стены и лавки выскоблены дожелта, и в двух стоянцах теплились свечи.
   Мария шила. Кирилл, примостясь рядом, у той же свечи, щурясь и отводя книгу далеко от себя, перечитывал жития египетских старцев. Стефан у второго стоянца тоже погружён в чтение - изучал греческий синаксарий. Пётр плёл силки. Старая нянька сучила льняную куделю и мотала нить на веретено. Голова у неё слегка тряслась. Тихо. Слышно, как, огорая, потрескивали свечи в стоянцах. Мария, склонив голову, замерла с иглой в руке и слушала голос ветра за стеной.
   - Должно бы уж Олфоромею быть! С кем уехали-то?
   - С Онькой! - сказал Стефан. - Дороги замело, почитай, совсем...
   - Вьюжная зима, - подала голос Ульяния, - коням истомно поди!
   - Доедут! - заключил Стефан и снова уткнул взор в строки греческого письма. Мария, посмотрев на старшего сына, вздохнула, переведя речь на иное:
   - Онисим даве баял, князь Иван Данилыч будто опять в Орду укатил...
   Кирилл оторвал покрасневшие глаза от книги, возвращаясь к тутошнему земному бытию. Подумал, прошептал что-то про себя, морща лоб.
   - Надобе Алексан Михалычу... - Не докончив, прислушался. - Не волки ле?! Вьюга, не ровен час... Наши-то!
   Стефан поднял голову и сказал:
   - Сиди, отец! Я выйду, послушаю. Заодно коней гляну! - Он встал, нахлобучил шапку, на ходу набросил на плечи овчинный зипун. Хлопнула наружняя дверь. Кирилл прислушался и не понял: не то это ветер в дымнике, не то вой волков? Ему почти всё равно, где сейчас находится какой князь, даже и чем окончится пря Москвы с Тверью, а всего важнее воротится ли благополучно Варфоломей из леса?
   Мария тоже прислушалась, но не столько к вою ветра, сколько к своим мыслям.
   - Хлева надо рубить по весне, и повалушу, - произнесла она, наконец, - с каких животов? Холопов всех распустил, дитю одному и приходится биться в лесе в экое непогодье!
   - Не путём баешь, жена! - сказал Кирилл. - Христос не велел роботити братью свою... По-Божьи надобно...
   - Дети! - воскликнула Мария. - Кабы не дети! Петя вон мужиком растёт, Олфоромей когда что самоуком ухватит у Стефана, а так-то... Растила, ночей не спала... В крестьяне пойдут?
   Пётр поднял взгляд, готовный, светлый. Он молчал, но ясно и так: и пойду, что такого? Только не ссорьтесь из-за меня!
   - Почто перебрались сюда, третий год бьёмся... - пробормотала Мария, склонясь над шитьём. - Ни почёту, ни службы княжой. Люди уходят, который - доброй работник, ты всякому вольную даёшь! Осталась, почитай, одна хлебоясть!
   - Яков есть! - сказал Кирилл.
   - И Яков уйдёт! - воскликнула Мария.
   - Яков не уйдёт! - возразил Кирилл. Мария взглянула в укоризненные глаза супруга и ещё ниже склонила голову с белыми прядями седины, что выглядывали из-под повойника.
   - Прости, ладо! - сказала она. - Чую, не то молвила... Токмо... В Ростове хоть Стефана выучили... А здесь - одни медведи! Умрём в одночасье...
   - Господь не оставит детей, жена! Всё - в руце Его! - вздыхая, сказал Кирилл. Подумав, добавил. - Премного величахуся, красно хожаху, в злате и сребре! Гордых смиряет Господь...
   - Ты ли величался? - спросила Мария. Хлопнула дверь и на пороге появился Стефан, кирпично-красный с мороза.
   - Трофим опять коням сена не задал! - сказал он. - Пристрожил бы ты его, батя! - Он скинул зипун и повесил шапку на деревянную спицу. Пробираясь к столу, изронил. - До ночи не воротятся, поеду встречь.
   Вьюга выла. В оснеженных оконцах смеркалось.
   Но вот на дворе скрипнули сани. Слышно, как зафыркали кони. Пётр со Стефаном сорвались с мест и наперегонки, ухватывая зипуны, вылетели из терема. Тут уже в сумерках грудились возы. Кони тяжко дышали и отфыркивали сосульки с морд. Мокрая шерсть в кольцах закуржавела от инея. Варфоломей с Онькой, оба по уши в снегу, шевелились у возов. 
   - Припозднились! Пробивали дорогу! - объяснил Варфоломей прыгающими губами. Его всего трясло, но покраснелые, исхлёстанные снегом глаза сияли. Ведь ему пришлось несколько часов по грудь в снегу пробивать дорогу коням, и на последнем выезде лопнул гуж, и он, срывая ногти, развязывал - и развязал-таки! - застывший на морозе кожаный узел, и передёргивал гуж в хомуте, и затягивал вновь немеющими на холоде окровавленными пальцами. И всё-таки довёз, дотянул, не бросив ни которого в пути, все четыре гружёных воза, и теперь уже всё - позади, и братья стали сгружать сено, и на помощь выползли холопы. И Чубарый, что шёл передовым, по грудь угрязая в сугробах, и храпел, и бился в хомуте, и прыгал заячьим скоком, грозя оборвать упряжь, тоже не подвёл, вытащил-таки! А сейчас стоял, кося глазом и поводя боками, и прихватывал Варфоломея зубами за рукава и полы зипуна, тыкался мордой в руки и грудь Варфоломею, соскребая об него сосульки с усов и губ.
   - Балуй, балуй! - бормотал Варфоломей, распрягая коня, а тот, нагнув шею, помог стащить хомут с головы и, освобождённый от сбруи, переступив через оглобли, волоча уздечку, пошёл в загон к сбившимся в кучу коням. Варфоломей догнал Чубарого, сунул ему в рот, оставшийся в мошне, огрызок хлеба, и пока конь, кивая головой, грыз, снял заледенелую уздечку. Здесь, за бревенчатой стеной терема, уже не так сечёт ветер, от коня пышет жаром, и Варфоломей прижал ладони к шее Чубарого, чувствуя, как тепло коня живит одеревенелые пальцы...
   Сено убрали, дровни затащили под навес и все четыре лошади распрягли и поставили в стаю. Переговариваясь, работники разошлись по клетям. Ночь надвигалась на Радонеж. И так славно сейчас сидеть дома, в тепле, у огня! Так славно, сотворив молитву перед трапезой, греть руки о латку с постными щами, так сладок ржаной хлеб, который Варфоломей долго и тщательно разжёвывал, пока весь рот не наполнился слюной и пока хлеб не превратился в кисловатую кашицу - так жевать научили его за много лет добровольно принятые на себя посты.
   - Стефан, ты мне обещал сегодня сказывать про Василия Великого, - сказал он брату, отрываясь от еды.
   Стефан кивнул.
   Хлопнули двери. Вся облепленная снегом, румяная, сияющая, нежная в пуховом платке и шубейке, забежала Нюша, внучка протопа "Анна Юрьевна", как шутя зовёт девочку по имени-отчеству деинка Онисим, - ойкнула и сказала: "Хлеб-соль!" - и передала то, с чем её послали родители, осматривая по очереди братьев, что сидели за столом, и каждый по-своему - Стефан снисходительно, Петя радостно, а Варфоломей застенчиво - ответили на её улыбку. Заметила кирпично-красное, промороженное лицо Варфоломея, состроила ему рожицу, прыснула в ладошку и, вильнув подолом, с хохотом убежала.
  

Глава 5

  
   Минуло Рождество. По деревне ходили со звездой, славили младенца Христа. И затем заходили по Радонежу ряженые. Варфоломей от ряженых спасался на чердаке. Даже Нюша не могла его выманить оттуда. Он один и не ходил, кажется, в личине по улицам.
   На Крещение устраивали иордан - пешали прорубь в речке в виде креста; бабы свекольным соком окрасили края, и сверху, с горы, дивно было смотреть на крест и толпу радонежан по краям, криками приветствующих храбрецов, что, перекрестясь, кидались в рубахах в воду и выпрыгивали, красные, словно ошпаренные, влезая в шубы и валенки.
   На Масленой катались по улицам на разукрашенных лентами и бубенцами конях. Гадали и крестились, бегали в церковь и к колдуну. Жизнь текла смесью верований и суеверий... И по книгам, по учительным словам Иоанна Златоуста, узнавалось, что тоже было и встарь, и всегда, может... Так что же - должен отринуть он этот мир, с гаданьями и колдовством? Проклясть, как манихеи? Или принять всё как есть, согласиться и на ведовство, и на нечистую силу, заговаривать кровь у знахарок и просить домового не гонять и не мучить по ночам лошадей?
   На Масленой произошло событие, заставившее Варфоломея впервые задуматься о праве и правде и о том, как непросто разрешается то и другое в окружающем его бытии.
   Радонежанин Несторка, конский барышник, на своём караковом жеребце обогнал в состязаниях упряжку наместника Терентия Ртища.
   Конь у Несторки был дивный. Несторка пустил своего каракового на третий заезд. Обогнав шестерых соперников, он приблизил к упряжке Ртища и начал обходить её на виду у всех, у въезда в Радонеж. Возничий наместника попробовал не поддаться, даже начал вилять, не давая пути. И тут Несторка, свистнув, выжал из коня всё. Караковый жеребец наддал и, чуть не раздробив сани о сани, пронёсся под носом иноходца наместника. Уже в виду церкви вылетев вперёд, на простор укатанной дороги, и тут ещё наддал под свист Несторки, а барышник в сумасшедшем беге коня ещё и сумел обернуть лицо, прокричав сопернику обидное, так что тот даже сбрусвянел, полосуя бока своего скакуна...
   А потом, пока вываживали взмыленных коней, Несторка, оглядывая толпу, хвастался, заламывая шапку, и сплёвывал на снег, став руки в боки, и Терентий Ртищ подъехал к нему, улыбаясь и хмурясь, прося продать каракового, а Несторка тряс головой, с удалью, через плечо, отказывая хозяину Радонежа, под смех и возгласы со сторон:
   - Не отдавай! Нипочём не продавай! Ай да Несторка! Ай да хват!
   И наместник, набычась, вздев плеть, отъехал в сторону, пристыжённый смердом.
   Вечер и ещё день барышник хвастался конём, а назавтра пролетел слух, что Ртищ отобрал жеребца у Несторки: явились люди наместника, связали барышника, чтобы не ерепенился, и свели жеребца к Терентию во двор.
   Несторку, который запил с горя, жалели все. Варфоломей прибежал к отцу с просьбой помочь, вмешаться, усовестить Терентия Ртища...
   С детских лет Варфоломей видел, как приходили к его батюшке мужики из села и даже горожане, купцы и ремесленники, а он, надев праздничные порты, садился в креслице и судил их споры и жалобы друг на друга. Отца считали праведным и на его суд никогда, кажется, не обижались. Бывало, что и мелкие вотчинники обращались к Кириллу, как к думному боярину ростовского князя за советом и исправой.
   Кирилл ставил жалобщиков одесную и ошую себя и давал им говорить по очереди, останавливая, когда спор переходил в брань или взаимные угрозы.
   Отец выслушивал тех и других, посылал слухачей проверить на месте, как и что, если дело касалось споров поземельных, и решал дело всякий раз к обоюдному согласию тяжущихся.
   И хотя знал Варфоломей, что нет нынче у родителя той власти, и даже он должен по суду отвечать перед наместником, а всё казалось: как же так? Отец ведь! Их новое состояние не укладывалось у него в голове... И только дошло, когда Кирилл, подняв глаза от книги, отверг призыв Варфоломея:
   - Ноне не я сужу! Те дела - наместничьи, ему и ведать надлежит. А наместник - повинен князю. Так вот, сын! - Он вздохнул, утупил глаза и повторил тише. - Так вот... - И уже отвернувшись, примолвил. - И не думай о том, не тревожь сердца своего...
   Варфоломей вышел от отца, повесив голову. Не думать, однако, он не мог. У него мелькнула мысль - поговорив прежде с Несторкой, идти на Москву, просить милости у великого князя. Хоть он и плохо понимал, как возможно ему, отроку, минуя стражу, предстать перед глазами великого владимирского князя.
   Барышника он застал у дяди Онисима, в людской, и понял, что сейчас разговор с ним невозможен. Несторка был пьян. Валясь на стол, размазывая рукавами по столешнице хмельную жижу, он обводил глазами жильё и, перемежая ругань икотой, костерил Терентия Ртища.
   Смерды Онисима гыгыкали, слушая барышника, подливали ему пива, которое тот не столько уже пил, сколько выливал себе на колени и грудь, подзуживая его на всё новые излияния.
   Варфоломею на его первые слова, сказанные с разбегу, Несторка ответил руганью, в которой среди матерных слов был упомянут и княжий суд, и Терентий Ртищ, и великий московский князь.
   - Дурак - он, твой Терентий, х...ый наместник! Коня отобрал! Ха, ха, ха! Пущай подавится моим конём, мозгляк! Да я бы на евонном мести! Да всех... В рот!.. Бабы там, девок энтих, - табунами бы шли! Которую захочу! Тотчас ко мне на постелю! Стада конинные! Порты! Рухлядь! Серебро! Вы, вси! Ползали б передо мной на брюхах!
   - Ползали, ползали! - подмигивая Варфоломею, отозвался один из кметей. - Да ты испей! Авось и сам до дому доползёшь!
   - А што! Доползу! Пра-слово... Да я! Да ему... - И полилась брань.
   Варфоломей уже не мог больше слушать похвальбы барышника. Выйдя на волю, он почувствовал, что желание брести на Москву и искать там правды Несторки из него улетучилось.
   Возможно, Терентий Ртищ был и прав, что поступил так! И представив на миг обиженного Несторку на месте Терентия Ртища, Варфоломей почувствовал, как его замутило.
   Московский суд, который творил в Радонеже наместник, может, отвечал больше воззрениям местных жителей на природу власти и был даже понятнее им, чем разборы дела, устраивавшиеся его отцом в Ростовской земле! Да, похоже, было, что и Несторка в глубине души признавал правоту наместника, ответившего насилием на похвальбу смерда. И что тогда должен делать и что думать он, хотевший вступиться за обиженного?!
  

Глава 6

  
   Таскаясь в челядню, где он обучался рукомеслу у Тюхи, Варфоломей наслушался всякого. Уже и приметы, и наговоры, и значения вещих снов, и вера в птичий грай стали ему ведомы. Узнавал он из речей, что вели при нём, не стесняясь подростка, жёнки, кто с кем дружит, и кто на кого сердце несёт, какая Фёкла или Мотька к кому из мужиков бегает на сторону, и от кого родила дитя вдовая Епишиха, и для кого дела варит кривая Окулька приворотное зелье. Он всё запоминал, не вмешиваясь ни в бабьи пересуды, ни в толковню мужиков, и, возвращаясь к себе в терем, открывая доски книжного переплёта, думал о том, как же теперь совместить слышанное только что, и слова церковных поучений? Жизнь нельзя ломать и корёжить, это он уже постиг сердцем. И тогда - не самое ли достойное и мудрое - монашеская жизнь? Рядом и не вместе. С миром, но не в миру. Для руковожения и проповеди Заветов Христа!
   От этих мыслей он и решился однажды на дело, едва не стоившее ему головы.
   Про радонежского колдуна, Ляпуна Ерша, много говорили в городке. Водились за ним присухи, порчи молодых, насыльные болезни, порча коней и погубление младенцев по просьбам гульливых жёнок... Но последнее, что всколыхнуло Радонеж, была гибель Тиши Слизня, что никогда и мухи не обидел, всем готовый услужить и помочь.
   С Ляпуном они не ладили давно. Тиша лечил травами, пользовал скот, часто ничего не беря за свои труды, и всем тем, а паче своей добротой, постоянно становился поперёк каверз Ерша.
   Тут они вроде бы помирились, и даже положили вместе рубить деревья. А в начале Филипьева поста Тишу Слизня задавило деревом. Слух о том, что дело не так-то просто и что без Ляпуна тут не обошлось, потёк по городку. В лицо, однако ж, колдуну никто ничего не говорил. И на рассмотрении у наместника так и осталось: в гибели виноват сам, не поберёгся.
   Тюха, объясняя Варфоломею событие, ворчал:
   - Дак, ково тут, сам! Посуди: эдак-то стоял Тиша, а эдак - Ляпун. Тута дурак не постережётся! Стало, прежде подрубил и свалил на ево! Сходи, глянь. И дерева те не убраны, кажись, по сю пору.
   Варфоломей отыскал делянку, где произошло несчастье. Осмотрел дерево, не убранное до сих пор.
   Тут, на месте, всё казало яснее ясного. Только со злого умысла можно было так уронить дерево, не окликнув напарника. Люди Терентия Ртища поленились проверить.
   Домой Варфоломей возвращался задумчивый. Вечером, в челядне, спросил Тюху, что ж он всё знал, а не повестил об этом наместнику?
   - Ишь ты, борзый какой! - сказал Тюха, покачав головой. - Ляпун-то - колдун, ево и не взять никак! Любой страже глаза отведёт, а опосле житья не даст, мне ить из Радонежа бежать придётся!
   Когда в этот вечер Варфоломей выходил из челядни, ноги повели его в конец деревни, а там, по тропке, к дому Ляпуна, утонувшему в снегах. В сумерках уже смутно отделялась граница леса и неба. Ноги ощупью находили след.
   Кобель рванулся на цепи, взвыл, царапая лапами снег, когда Варфоломей, подскальзываясь на обледенелых плахах крыльца и тыкаясь в сенях, нашаривал рукоять двери.
   - Кого чёрт несёт!
   Дверь швырком отлетела в сторону. Ляпун Ёрш вывернулся в проёме, дыша перегаром, косматый, вглядываясь в темноту.
   Варфоломей ещё не знал, что скажет или сделает, но тут, услышав брошенное в лицо: "Пшёл!.." - с густым, неподобным окончанием, отпихнул плечом хозяина и полез в жильё, освещённое огоньком сальника.
   Пахло кровью, палёной шерстью и смрадом кож. Ляпун Ёрш вцепился в плечо Варфоломею и так и вволокся в избу.
   И хохотнул:
   - А-а! Ростовской! Чаво, не куницу ли куплять хошь?
   Клоня башку с павшей на глаза космой волос, лыбясь, он ожидал ответа, загораживая гостю проход, в глазах копилась злоба.
   - Ничего, - сказал Варфоломей. - Поговорить пришёл!
   - Так значит! Поговорить! А мне ентих разговорщиков не надоть! Он качнулся, рукой нашаривая, что потяжелей.
   - Сядь, Ляпун! - сказал Варфоломей. - Со мной ли, с Господом, а тебе говорить придётся!
   Ёрш засопел, вскинул зраком и протянул:
   - С Го-о-осподом?! Да ты не от Ево ли, часом, идёшь?
   Лицо Варфоломея стало наливаться румянцем. Глаза отемнели. Настал тот миг, который приходит перед боем или взрывом бури.
   Перед ним, в глиняном светильнике, прыгая, мерцал огонёк, выхватывая из темноты то стол, заваленный обрезками кожи и шкур, деревянными и железными скребками, сдвинутой к краю прокопчённой корчагой с варевом и полукраюхой чёрного хлеба, то пузатую, глинобитную печь, то полицу с глиняной и медной утварью, то развешанные над головой сети, то груды копыльев и полуободранные барсучьи туши на полу.
   Решившись, Варфоломей сказал:
   - Тишу Слизня ты убил?! 
   Ляпун качнулся, миновав чан с чёрной жижей, и ринулся на Варфоломея, схватив его измаранными в крови руками за грудки. Варфоломея шатнуло взад и вбок, но он устоял и сжал, выворачивая запястье, руки Ерша. Минуты две боролись, но вот Ёрш ослаб, его руки разжались, и он, отпихнутый Варфоломеем, отлетел до середины избы.
   - Уйди-и-и! - взвыл Ляпун и, сгребя обугленную деревянную кочергу, ринулся на Варфоломея. Они сцепились. Но теперь Варфоломей ожидал нападения. Схватив на замахе и свернув в бок и вниз, он вырвал кочергу из рук Ерша, и, толкнув его так, что тот, отлетев за кадку, не удержался на ногах и сел на пол, ударил кочергу о край кадки, переломив пополам, и бросил обломки под порог. - Та-а-ак! - процедил Ляпун, следя за Варфоломеем. - В моём дому меня же... Та-а-ак... - протянул он, вскочил на ноги, принял руки в боки и захохотал. - Да ты чево? - сквозь смех сказал он, - чево надумал-то? Будто я? Ето я, значит, Тишку убил? Ха! Ха! Ха! Ха! Ха! - Он захохотал так, что у Варфоломея шевельнулась неуверенность в душе: а вдруг всё, что говорили про колдуна, - оговор. Но тут он приметил, что глаза у Ерша не смеются, а высматривают. И он стоял и ждал, глядя в лицо Ляпуну, а тот всё хохотал, всё натужнее, и уже видно было, что и не до смеха ему, и, почувствовав, наконец, что больше продолжать не следует и что незваный гость всё равно ему не поверил, он оборвал смех, сказав. - Ну, вот што, глуздырь! Потешил меня, а теперя ступай отсель, пока я пса с цепи не спустил! Ну?! - рявкнул он, шагнув к Варфоломею.
   Варфоломей поднял правую руку, намереваясь схватить колдуна за воротник.
   - Ты убил, - сказал он, - и должен покаяти в том!
   - Тебе, што ль, сопливец? - сказал, щурясь, Ляпун и взревел. - Вон! В дому моём!! Вон отселе!!! 
   И кинулся на Ворфоломея. Но Варфоломей, изловчась, рванул его к себе за предплечье и, развернув на прыжке затылком к себе, толкнул в угол, в груду копыльев.
    - А, так... ты так... Ну, постой, погоди... - бормотал Ёрш, возясь на полу, не поворачивая лица к Варфоломею, а руками ища оружие.
   - Оставь, Ляпун! - сказал Варфоломей. - Меня не убьёшь, да и не с дракой я к тебе пришёл.
   - Не с дракой? - сказал Ляпун, стоя на коленях и не оборачиваясь. - А хозяина в ево дому бьёшь! Да и небыль сплёл на меня. Ково я убил?! - прокричал он, вскочив и повернув к Варфоломею искажённое, едва ли не со слезами лицо. - Ково? Ну?! Ково? - бормотал он, наступая на Варфоломея. (Варфоломей в руке колдуна приметил сапожное шило).
   - Тишу Слизня ты убил! - сказал Варфоломей и, сделав шаг вперёд, схватил Ерша за запястье. - Брось! 
   Шило упало и закатилось под кадку. Колдун исподлобья уставился на Варфоломея. Его взгляд давил и Варфоломей, вспомнив, что говорили про дурной глаз Ерша, начал про себя читать Иисусову молитву. Колдун пытался взглядом устрашить Варфоломея, пока, наконец, не понял, что он ему - не по зубам.
   - Молод, - процедил он сквозь зубы, - а уже...
   - Не пугай, Ляпун, - сказал Варфоломей, выдержав взгляд колдуна. - Покайся, лучше!
   - Каяти мне не в чем! И ты мне - не указ! Мёртвое тело - дело наместничье. К Терентию Ртищу иди, коли доводить хочешь. Токо преже докажи, что я ево убил, а не кто другой! Да ево и не убили, а бревном задавило, слышь?
   - Слышу. Ты убил. Я был на месте и смотрел те деревья. И не скоморошничай передо мной! Ты убил, - сказал Варфоломей.
   Наступила тишина. Наконец он поднял на Варфоломея взор и сказал с ухмылочкой:
   - А хошь и убил, не докажешь!
   - Ты должен пойти и покаяти в том! - сказал Варфоломей. - И сначала не к Терентию Ртищу, а к батюшке Никодиму.
   Ляпун шатнулся, подумал и, усмехнувшись, склонил голову набок:
   - С тем и пришёл ко мне?
   - С тем и пришёл, - сказал Варфоломея.
   - Молод ты ишо! - сказал Ляпун, покачивая головой. Он уже заметно отрезвел. - Молод и глуп. Кто ж на себя доводит? Ты хошь видал таких? Али, может, тово, в житиях чёл? Дак и всё одно, не твоё то - дело! Был бы мних, старец, куды ни шло! А таких, как ты, много ходит, да всем, поздно ли, рано, окорот быват, внял? И не тебе о правде баять, да о душе! Ково за правду ту наградили и чем? Какая мне с того придёт корысть? Петлю накинут да удавят! Всяк в мире сём за свою выгоду держится! Ты мне: покайся! А я тебе: не хочу! Вот и весь сказ! Ну и... иди... Иди, говорю, ну!
   Варфоломей растерялся. В самом деле, он - не мних, не священник, и не его право - требовать покаяния от преступника. Но отступать было уже нельзя, да он и не собирался отступать, не затем шёл сюда.
   - Пойми, Ляпун, - сказал он, - я знаю, что ты убил Тишу Слизня, и мог бы прийти не к тебе, а к наместнику. А пришёл к тебе, ревнуя о твоей душе, которая, иначе, пойдёт в ад. Не важно, накажут тебя или нет. Сколько тебе осталось лет жить на этом свете? А там - Вечная Жизнь. И ты сейчас губишь Ту, Вечную Жизнь, обрекая свою душу на вечные муки! Ты должен покаяться перед Господом и получить епитимью от духовного отца! Должен спасти свою душу!
   - Дак тебе-то что! - крикнул Ляпун. - Моя душа гибнет, не твоя! Дак и катись к...
   - Я должен заставить тебя покаяться, Ляпун! - сказал Варфоломей.
   Он стал говорить о том, что знал и ведал с детства. О Господней Благости, о Терпении и Добре и о том ужасе, который ожидает за гробом грешника.
   - Там ничего нет! Понимаешь? Ничего! Даже в котле кипеть, и то покажется тебе благом!
   Он говорил, и колдун слушал его, сопя, но, не прерывая, вглядываясь в лицо отрока.
   - Не понимаю я тебя, - сказал он, когда Варфоломей выговорился и смолк. - Словно и не мних ты, а баешь - чернецу впору... Омманываешь меня! Прехитро наговорил, а поди-ко! - он сложил дулю и сунул её под нос Варфоломею. - Не хочу и не буду! Сколь душ изгубил, все мои, вота! Али доведёшь?! - выкрикнул он, кривясь и заглядывая в глаза Ворфоломея. - Доведёшь?! Видал, што ль?! - выкрикнул он.
   - Почто же ты человека боишься, видевшего твоё преступление, а Господа, Который видит всё с Горней выси, а ангела своего, что за плечами стоит, не боишься и не покаешься ему? - спросил Варфоломей. - Крест-то есть на тебе? Перекрестись! - приказал он, возвысив голос.
   Ляпун забегал глазками, поднял руку, коснувшись лба, и пробормотал:
   - Чур, меня, чур! Да ты - юрод, паря! - бормотал он, отступая к стене.
   - Перекрестись, ну! - не отступал Варфоломей. - Знаю про тебя всё и - зри! Не страшусь! И твой дурной глаз не волен надо мной! Господь - моя крепость! Пришёл твой час, молись!
   Ёрш упал на колени и сложил руки перед собой:
   - Чур, меня, чур! Господь... Владычица... Дивий старец, камень заклят, духи горние, духи подземельные...
   - Перестань! - приказал Варфоломей, морщась, и стал читать молитву над склонённой головой Ляпуна. Тот согнул шею, затрясся, забормотал, и слышалось только: "Свят, свят, свят..."
   - Где у тебя - икона?! - спросил Варфоломей. - Помолим вместе Господа, а после пойдёшь со мной в церковный дом!
   - Пойду... - бормотал Ляпун, всё ближе подползая на коленях, пока Варфоломей, отвернувшись от него, отыскивал глазами в красном углу чуть видный отемнелый лик какого-то угодника. Став на колени, и посмотрев через плечо на колдуна, Варфоломей повелел:
   - Повторяй!
   И начал читать покаянный канон. Сзади доносилось бормотание.
   - Яснее повторяй! - сказал, не оборачиваясь, Ворфоломей.
   Удар по затылку ошеломил Варфоломея. Перед глазами разверзлась всё расширяющаяся пелена, и в эту пелену он рухнул лицом вперёд.
   Удар лицом об пол привёл его в чувство. Вскочив и обернувшись, он увидел безумные глаза Ляпуна и вздетый над его головой топор.
   Он кинулся к Ляпуну и вцепился руками в топорище вознесённого для удара топора.
   Рванув, он вырвал топор из рук Ерша, но его шатнуло, волна слабости пробежала от закружившей головы к ногам, и топор оказался в руках у Ляпуна. Варфоломей вцепился в топорище, и началась борьба. И только сопение да топтание нарушали тишину.
   Варфоломей доволокся до середины избы и приник к кадке с вонючей жижей, в которой квасилась кожа. Ляпун сейчас был сильнее его, и Варфоломею, чтобы удержаться на ногах, надо было опереться обо что-нибудь. Одолев слабость в ногах, и не позволяя себе ни одного лишнего движения, Варфоломей, обняв топорище, за которое дёргал Ляпун, начал отдавливать топор вниз.
   - Пусти! - хрипел Ляпун, - брошу... Слово...
   - Не бросишь... Сам пусти!
   - Вот хрест... Пусти, ну!
   Ляпун рванул топор на себя, не видя, что Варфоломей зацепил лезвие за край кадки.
   - Пусти! Уйду...
   - Ты... убийца... Тебе... не будет спасения, понимаешь? Отдай топор! - сказал Варфоломей, надавливая на рукоять.
   - Убьёшь!
   - Не трону... Дурень... Оставь топор... Богом клянусь, не трону!
   Он одолевал-таки. Ляпун, не отпуская рукояти, клонился всё ниже и, выпустив из рук топорище, кинулся в угол и распластался там по стене.
   - Пощади!
   Варфоломей стоял. В голове звенело. От крови промокла и свита, и рубаха. Кровь сочилась у него по спине и груди. Он поднял топор. Сжал топорище и, не отводя взгляда от побелевших глаз Ляпуна, сделал к нему шаг, другой и третий. В углу, наискосок от них, стояла изрубленная колода для мяса. И Варфоломей, продолжая смотреть в лицо Ляпуну, вонзил топор в колоду, погрузив лезвие в дерево почти до рукояти.
   В ушах стоял и ширился звон. Ноги онемели, и чуялось - стоит наклониться, и тьма охватит его и увлечёт в небытиё.
   - Помни, Ляпун, - сказал он, - утром тебе надо быть у священника и покаяться в своих грехах!
   Ёрш распластавшись по стене, моргая, с удивлением и страхом смотрел то на Варфоломея, то на угрязший в колоде топор. "Почто не убил?" - казалось, говорил его взгляд.
   - Помни, Ляпун! - сказал Варфоломей, нахлобучивая шапку на голову. Рывком открыв дверь, Варфоломей вывалился в темень ночи, на холод и мороз, сошёл по ступеням и, не обращая уже внимания на беснующегося пса, зашагал прочь.
   Ноги повели его к дому, но на середине пути он остоялся, чувствуя озноб и колотьё в теле, и повернул назад. Показываться матери в этом виде было нельзя. Петляя по тропинкам, поскальзываясь и почти падая, Варфоломей добрался до избушки костоправки Секлетеи и уже тут, почти теряя сознание, плёл что-то, пока старуха, ворча, стаскивала с него окровавленный зипун с рубахой, осматривала и обмывала рану на голове, жуя морщинистым ртом и покачивая головой.
   - Эдак-то и не падают, парень! Туточка без топора не обошлось... Ну, молци!
   Лёжа ничком, уже в полусознании, он чувствовал, как Секлетея возится над его раной... Домой он прибыл уже перевязанный, в чужой рубахе, в кое-как обмытом от крови зипуне.
   Стараясь не показываться на глаза матери, пробрался в темноте в угол, на своё место, и, прошептав: "Господи! Благодарю Тя за спасение! Яко благ еси и Человеколюбец, и весь вся тайная души человеческой..." - провалился...
   Скрыть свою рану ему не удалось, хотя о том, что совершилось, он никому не проговорился.
   - Упал затылком о топор! - Вот и всё, что из него выудила мать.
   Вызвали лекаря с наместничьего двора, он рану промыл и зашил.
   А потом он лежал горячий и безвольный, и кружилось, и плыло перед глазами, и плакала мать, и Нюша прибегала и сидела рядом, вздрагивая от слёз и трогая его воспалённое лицо, и ему было хорошо от её касаний и от страха за него.
   На все вопросы о том, что с ним произошло, Варфоломей или повторял первую пришедшую в голову ложь, либо отмалчивался. Кажется, только Стефан и догадался, в чём - дело. На третий или четвёртый день кто-то из холопов принёс весть, что исчез колдун, Ляпун Ёрш.
   Заколотил дом и пропал. Варфоломей со Стефаном разговаривали. Первый - лёжа, второй - сидя на краю постели брата.
   Варфоломей умолк и насторожил уши. Подняв глаза, он увидел взгляд Стефана и отвёл глаза.
   - Это ты его... довёл? - спросил Стефан, осмотривая перевязанную голову брата. Варфоломей смолчал. Стефан задумался, ссутулив плечи.
   - С такими по-христиански нельзя. Тут нужна власть, закон. Иного не понимают. Тёмные - они!
   - А как же первые, христиане, обращали язычников? - спросил Варфоломей.
   - Там иное! Как же можно сравнивать: неведение Истины или нежелание Её знать! Ежели кто обещался дьяволу, того уже светом Истины не просветишь... А ты, никак, Ляпуна обращать в христианство надумал?
   - Я упал... - сказал Варфоломей.
   - Ну, дак не падай больше! - сказал Стефан, обрывая разговор. - Мать исстрадалась!
   Впрочем, пролежал Варфоломей недолго. А Ляпун пропал из Радонежа, и до времени о нём не было слышно.
  

Глава 7

  
   Мать как-то обмолвилась, сидя за шитьём.
   - Скорей бы Стефана оженить, да и вас с Петром тоже! Мы с отцом - старые уже, уйдём в монастырь. Дом без хозяйки - сирота!
   - Я, мамушка, о женитьбе не думаю! - сказал Варфоломей. - Хочу послужить Господу!
   Мария посмотрела на него и перекусила нитку.
   - Гляди, сын! В монастыри уходят больше в старости, к покою, опосле мирских трудов... - Подумала, помолчала и добавила. - Ну, как знаешь, не неволю.
   О женитьбе Варфоломей не думал. Он рос, вытягивался, становился шире в плечах, огрубело лицо, явилась юношеская, проходящая к мужеству, неуклюжесть. Но всё уходило в силу рук и в пытливость ума.
   И Нюше он отвечал чистосердечно, когда она, подсаживаясь к нему, смотрела, как Варфоломей ладил по просьбе девушки берестяную коробочку для иголок и ниток, и заглядывала, и касалась его плечом, и пальчиками трогала руки юноши, удивляясь, как он такими большими пальцами выплетает и узорит такую крохотулю? И, поглаживая его, спросила:
   - Правда ли, что ты пойдёшь в ченцы?
   Варфоломей, действуя кочедыгом, кивнул головой:
   - Да!
   Нюша нахмурила бровки, замерла и стала ластиться:
   - Расскажи чего-нибудь! - попросила она. И он, не отрывая глаз от дела, начал рассказывать: про египетских старцев, Герасима и льва, девушку, прожившую неузнанной в мужском монашеском платье, про Алексея Божьего человека... А она сидела, поглядывая искоса на него, примолкшая, и клонила голову, изредка вздыхая, а то начинала водить пальчиком по запястью Варфоломея, щипать, дурачась, пух бороды, а потом захохотала, недослушав, вскочила, побежала и, повернувшись от двери, позвала:
   - Бежим играть в горелки!
   С Нюшей ему - хорошо и спокойно. Теплеет внутри и хочется так и сидеть рядом, что-то делая, и чтобы она дурачилась, и выспрашивала, и дышала в ухо, водя соломинкой по шее, и - ничего больше! Его решению идти в монахи Нюша не могла помешать. Так думал он. Да так, до поры, и было. Плотское пока не волновало, не мучило Варфоломея. Может, ещё и потому, что он с детства установил для себя строгую, полумонашескую жизнь: мало спал, умеренно ел и непрестанно трудился. Всё, чем будущий Сергий впоследствии изумлял свою братию, все его умения были приобретены им в эти годы.

***

   В марте валили деревья, возили лес на хоромы. Возили помощью, самим бы и не сдюжить. Тормосовы подослали людей и сами помогли.
   Когда обтаяло, на дворе уже высилась груда окорённых, истекающих смолой брёвен, и уже руки чесались взяться за топорище и повести толковню топоров.
   Зелёным пухом овеяло вершины берёз, девичьи хоры потекли над рекой. На Троицу завивали берёзку, парни угощали девиц пряниками, а те их отдаривали яйцами; и ладили упряжь, пахали и сеяли, чистили пожни, выжигали лес под новые росчисти. Хозяйство устраивалось, крепло, и всё же для боярской семьи Кирилла это был путь вниз.
   Осенью, когда собрали урожай, свезли и обмолотили снопы и засыпали хлеб в житницы, ушёл Яков к наместнику Терентию Ртищу, простясь и оставив после себя налаженный в доме порядок.
   - Воин - я! - объяснил Яков Кириллу. - Место дают старшого, буду в дружине, там, авось... И парень у меня растёт, куды его?
   - Христос - с тобой, Яша! - сказал Кирилл. - Не корю! Мне, видно, - уже в монастырь пора, а тебе - смотри сам!
   - Тимоху, батюшка, выгнал я, лодырь - он, да и на руку - нечист. Ты его назад не бери, горя примешь! - напутствовал своего господина Яков. - Даньша, коли не уйдёт, будет тебе вместо меня. Да и Стефан ноне - уже с понятием. Прости, боярин! - Яков рухнулся в ноги.
   Кирилл поднял его, и они трижды расцеловались. По-хорошему, по совести расстались. И всё-таки это было бедой. Рушился дом. Вместо прибытков, доходов и кормов оставалось всё меньше слуг, наваливалось всё больше работы на плечи сыновей, и - где там научение книжное! Посев, покос, жнитво, молотьба, навоз, дрова, сено... А выйдут льготные годы? Прибавятся сюда дани-выходы, кормы, повозное, та же ордынская дань, мирские тяготы... Каково будет Стефану - нравный, гордый! И сыны себя обратят в крестьян! А случись ратная пора, не иначе идти им кметями, в радонежском городовом полку. Броней - и тех у его сыновей нет!
   Кирилл давно начал сдавать, а тут одряхлел как-то сразу. Может, не столько от тяжких трудов, сколько от безнадёжности этих трудов. И хозяйство порушилось бы, если бы не помощь Тормосовых, если бы не Онисим, что, схоронив в одночасье жену и своего младшего сына, всё больше прилеплялся к семье Кирилла.
   Помощью молотили снопы. С умолота пировали в доме Кирилла. И вроде бы не много лет прошло с тех ростовских застолий, а как изменилось, как опростело всё! И уже не в шелку, а в посконине сидят за столом знатные ростовские мужи, и серебро почти исчезло со стола, глиняная да деревянная посуда стоит перед ними. Да и блюда - попроще. И уже не двоезубой серебряной вилкой, а рукой ухватывает жаркое с деревянной тарелки Тормосов, кромсает засапожником ногу гуся и хрустит ей так, как привык на домашних пирах с холопами и прислугой. И речи ведутся про урожай, жнитво, умолот, а о том, что творит в Орде Иван Данилыч или Александр Тверской, разве пару раз и упомянут. Онисим, бывало, ввалится, начнёт вещать, что творится там, наверху, в Москве, куда поехал великий владимирский князь да кого вызывают на суд к хану, - рассказывает, а словно всё это уже и не трогает. Иные заботы у всех на уме: не вымерзло б яровое, не залило бы покосов водой, да почём сало, говядина и кожи? Нынче льгота вышла, приходится и дани давать, и на ордынский выход собирать серебро!
   Но и проще, сердечнее стало застолье! После работы с цепом, после совместной страды, теснее и ближе становился круг ростовской родни. Ветшала, уходила в небылое боярская слава и роскошь минувших времён. Являлись иные, дражайшие, сердечные связи. И пока они - живы, пока уработавшиеся на помощах родичи, попарясь в бане, вместе сидят за праздничным столом и поют, любуясь друг другом, и смеются и шутят, и черпают ковшами пиво из братины, и готовы друг за друга, почитай, и себя отдать, ничто ещё не окончилось и не изветшало на Земле для русского народа!
   Што ни в полюшке пыль, пыль, Курева-а-а стоит!
   Што ни в полюшке пыль, пыль,
   Непогодушк-а-а-а!
   Доброй молодец, доброй молодец,
   Доброй молодец в перелёт летит,
   В перелё-ё-ёт лети-и-и-т...
   Под ём добрый конь расстилаетси-и-и...
   Пела мать. Пел Онисим, подперев голову руками. Пел, понурясь, отец. Высоко вели братья Тормосовы, и песня, про гибель молодца в степи, наполняла терем, уводя в иные миры, в далёкие страны и в Горние выси...
  

Глава 8

  
   Да! Отдалились, отодвинулись от них вдаль княжеские труды и боярские печали. Иные труды и печали тревожат сегодня вчерашних ростовских бояр, а теперешних радонежан. Простой труд на родимой земле заботит их ныне.
   О том, что тверской и московский князья снова поехали в Орду на суд хана, повестил проезжий княжой гонец, но ни тревог, ни надежд прежних это известие ни у кого не вызвало. А про казнь Александра Тверского с сыном Фёдором в Орде в Радонеже и узнали-то в канун Рождества.
   Но не всегда, не во всём и не у всякого отдаление гасит работу ума. Освобождённая от пут суеты мысль воспаряет порой в Высь, к Основам бытия, и тогда, издалека, всё видится и крупнее и чётче, и за кипением страстей может рассмотреть ум Главное, Великое и Нетленное.
   Вновь валили лес на новые хлева и хоромы. Дневные труды закончены, холопы ушли, и только Стефан с Варфоломеем задержались в лесу.
   Снег сошёл, но земля ещё дышит холодом, и чуть солнце садилось за лес, начинала пробирать дрожь. Стефан сидел на поваленном дереве, сгорбившись, отложив топор и накинув на плечи суконный охабень. Варфоломей - против него, кутаясь в сброшенный давеча во время работы зипун. Он вырос, возмужал, оброс светлой бородкой и разговарил со Стефаном уже почти как равный, хотя Стефан по-прежнему побивал его усвоенной в Ростове учёностью.
   Гибель тверских князей в Орде - вот что вызвало спор братьев. Ещё днём во время работы, прерываясь для отдыха, они обсуждали: нужна ли была эта почти полувековая борьба Твери и Москвы для блага Руси? Не лучше ли было без спора подчиниться сильнейшему? Или такая покорность силе развращает власть, и спор городов нужен был ко благу страны? И кто - сильнейший? И в чём - сила? И может ли сила сочетаться с правдой, и как, и когда?
   Вряд ли, служи они на княжеском дворе, пришло бы в голову братьям обсуждать между собой эти основы бытия!
   Сейчас, оставшись с глазу на глаз, Варфоломей спросил у Стефана:
   - Откуда - зло в мире? Пусть там, наверху, это - нужная борьба за вышнюю власть. Ну, а зачем Терентий Ртищ отобрал за спасибо коня у Несторки? Зачем, ради какой злобы, Матрёну Сухую заколдовали на свадьбе, и с тех пор баба сохнет и детишек приносит мёртвых? Когда Ляпун Ёрш убил Тишу Слизня, знали об этом все и молчали, потому что боялись дурного глаза Ляпуна, а не своей совести! А когда у Ондреянихи летом сгорел двор, то никто ей не захотел помочь в беде, кроме нашего бати да Онисима, и только потому, что Ондреяниху считают колдовкой!
   И не так и важно теперь, кто был прав, а кто - виноват в княжеском споре, а вот откуда - зло в мире? Откуда - зло! Вечная рознь братьев-князей, убийства, неправый суд, жестокость, бедность, леность, зависть, болезни и равнодушие! Что должен думать и творить верующий? Как всё это согласить с Благостью Бога? Ведь Господь не творит злого! Не должен творить!
   - Чти Библию! - передёргивая плечами и хмурясь, сказал Стефан. - Всякий иудей скажет тебе, что Господь и награждает и карает за несоблюдение Своих Заповедей. Коли ты - беден, нищ, наг и болен, и не успешен в делах, значит - наказан Господом! Коли богат, славен, успешлив, значит - взыскан и любим Богом!
   - Это - неправда! - сказал Варфоломей, - этого не говорил Христос!
   - Так я-то и молвил им! Ещё тамо! В Ростове! В училище! Бог Израиля и Бог Евангелия - разные боги! Один жесток и тёмен - "тёмное облако и смерч огненный", Другой - светел и милостив, и Сам есть Свет! Один дал закон, другой - благодать. Один карает жезлом железным, верным велит обрезание и убийство побеждённых: Другой запрещает то и другое и зовёт к Милосердию! Первый предписывает месть, Второй - прощение кающегося... Один пасёт избранный народ, обещая ему в награду Землю; Другой принимает всех равно в Своё лоно, обещая верным Небеса - Вечную Жизнь! И милостив Он настолько, что послал Единородного Сына на крестную муку во спасение людей! Чти в Евангелии от Иоанна, Иисус говорит, яко послал Своего Сына в мир "не судить мирови, но да спасётся Им мир". Вот так!
   А что рёк Иисус фарисеям и книжникам? "Отец ваш - дьявол, и вы похоти отца вашего хощете творити: он - человекоубийца би искони, и в Истине не стоит, яко несть Истины в нём! Егда глаголет - лжу глаголет, яко лжец есть и отец лжи!"
   И более того скажу! Аврааму и Моисею являлись разные Боги! И ежели хочешь, Иегова - это демон или даже дьявол, соблазнивший народ, некогда избранный Богом, но позже соблазнённый золотым тельцом и приявший волю Ялдаваофа, отца бездны!
   Думал ты о Заповедях Ветхого Завета? К чему - речено, что прежде рождения человека предначертано всякое деяние его, и даже каждый волос его сосчитан Господом? Что защищает закон? Косноту зримого бытия, и право на безответственность! Спорь, кричи, воинствуй! Но ежели до рождения предуказаны все дела твои, то нет ни греха, ни воздаяния, ни праведника, ни праведности, есть лишь избранные, - но тому ли учил Христос?
   Как создан мир? Помнишь, я тебе, ещё младеню, баял о том? Да и создан ли он?!
   - Да, да! Создан! И Бог, создав мир, опочил от дел Своих! - кричал, голосом Стефана, призрачный иудей в полосатом талесе. - И промыслом Божьим предначертано сущее прежде всех век!
   - Нет! - кричал Стефан в ответ иудею, - Бог творил мир "прежде век", и потому творит его вечно! Несовершенно - творение! И мы - творцы, и Бог - живой и творящий, и можно, и должно ждать чуда, и перемен, и вмешательства Бога, и Милости Горней! Отсюдова и приход Христа! Разве вочеловеченье Сына Божия не есть акт творчества, изменяющий мир? А Второе пришествие? Когда Христос в силе и славе придёт карать злых и мёртвые восстанут из гробов? Как же можно помыслить совершенным этот земной, тварный мир?! Чему учил нас Христос? Не вдобавок к прежним десяти Заповедям, а вместо них дал Он Свои две! Заповеди Нового Завета! "Возлюби Господа паче всего на свете и ближнего своего - яко себя!"
   (Призрачный иудей расплылся, стал почти невидим, в узорах мхов, облепивших поверженный древесный ствол.)
   - Не Спаситель ли, - кричал Стефан, - ниспровергал косноту обрядов иудейских, веля совершать моления втайне, в келье своей? Не Он ли с бичом в руках изгонял торгующих из храма? Не требовал ли Он, как в притче о талантах, от всякого деяния, прежде всего? Не воскрешал ли Он в день субботний? Не простил ли грешницу? Не проклял ли древо неплодоносное, не дающее смокв? Не заповедал ли Он каждым поступком Своим, что несть правила непреложного, но есть Свыше данное Откровение и закон Любви Господа? И не Он ли указал на свободу воли, данную человеку Отцом Небесным?
   Да! Мы - свободны в поступках своих, и с каждого спросится по делам его! А они мне в ответ: "Ересь Маркионова"... Мол, грешно даже мыслить так о Ветхом Завете... А не мыслить разве не грешнее во сто крат? Да, "покаяние" - это передумыванье! Думать и передумывать учил нас Господь!
   Стефан умолк, и Варфоломей в сгущающейся тьме леса снова увидел полосатый талес и надменно выпяченную челюсть бухарского иудея, что с презрением взирал на христиан, не могущих согласить себя друг с другом и с Богом своим...
   - Ересь Маркионова... - повторил Варфоломей.
   - Да! - отозвался Стефан. - Маркионова ересь... Был такой гностик Маркион, отвергавший Ветхий Завет... Гностики не считали мир прямым творением Бога, а манихеи персидские, те начали утверждать, что видимый нами мир - это зло. Порождение дьявола. Мрак, пожравший Свет, заключённый в телесном плену и ныне жаждущий освобождения. И надобно разрушать плоть, губить и рушить этот тварный мир, чтобы выйти туда, к Свету... Вот, ежели хочешь, и ответ на твой вопрос! Зло в мире - потому, что мир - зло. И убивая, насилуя, обманывая друг друга, люди сотворяют благо. Так учат богумилы болгарские, близки к ним и павликиане отвергающие таинства...
   - Мир не может быть злым, раз он создан Господом! - сказал Варфоломей болгарину, покачивая головой. - Погляди! Мир - прекрасен и светел! Зачем же иначе Христос рождался здесь, в этом мире, и в человеческом обличии?
   - Монофизиты утверждали, что тело Христа было эфирным, призрачным, и никаких мук Он испытывать не мог.
   - Неправда! - отрезал Ворфоломей. - Скажи, Стефан, ведь это даже не могло быть правдой, да? Если бы Он не чувствовал, то это была бы "лжа", порождение дьявола! "Нас ради человек... Страдавша и погребенна"... - сказано в символе веры! Не будь муки крестной, не было бы и Христа!
   - И незачем Ему было бы являться в мир! - подсказал Стефан.
   Оба замолкли, слушая засыпающий лес, и следя, как мгла выползает из чащ, окутывая вершины деревьев. 
   - Хочешь! - нарушил молчание Стефан, пожимая плечами. - Прими учение латинян, что дьявол - это падший ангел Господа, за гордыню низринутый с Небес. И что он тоже служит перед престолом Господа. Слышал, что объяснял лонись проезжий фрязин? У них когда отлучают от церкви - дак клятвой передают человека в лапы дьявола! У них всё - стройно, у латинян. С рук на руки, так сказать...
   Учёный фрязин в плаще и плоской широкой шапке, в коротких исподних портах сел, откинув плечи и опёршись о рогатый сук, и тоже пробормотал что-то своё в темноте.
   - Союз Господа с дьяволом я принять не могу! - возразил Варфоломей.
   - А по учению блаженного Августина, - сказал Стефан, кивая с усмешкой на фрязина, - каждому человеку заранее начертано Богом: погибнуть или спастись. Ещё до рождения на свет! Он тоже был манихеем в молодости, Августин блаженный! Пелагий возражал Августину, так Пелагия прокляли! Никто не хотел в тогдашнем Риме исправлять себя по Заповедям Христа! Всех устраивала судьба, заданная до рождения, да ещё к ней купленные у папы индульгенции! Есть тёмные души, уготованные гибели, и есть те, кого Господь прежде век назначил к спасению. И переменить своей судьбины не можно никому! (Фрязин склонил голову.) Вот почему они и сошлись. - Стефан, не оборачиваясь, кивнул в сторону иудея с фрязином. - На предопределении!
   Думаешь, почему мы с католиками теперь - не в одно?! Из-за символа веры только? Из-за "filioque" пресловутого? Как бы - не так! Это - древний спор, со времён Ветхого Завета! Спор о предопределении! Спор о Заповедях Христа! О свободе воли и о том, Бог или человек должен отвечать за свои злые поступки! Наша православная церковь каждому даёт надежду спасения, но и каждого предупреждает: не споткнись!
   Варфоломей склонил голову. Об этом они с братом толковали не раз. И пусть учёный фрязин, окутанный темнотой ночи, изрекает свои истины, пусть ропщет иудей и молчит болгарин, для которого мир - порождение сатаны. Бог - добр, премудр, вездесущ и всесилен!
   - И всё-таки ты не ответил мне, Стефан, откуда же - зло в мире?
   - Есть и ещё одно учение, - ответил голос Стефана из темноты, - что зла в мире и нету. Попросту мы не понимаем всего, предначертанного Господом, и за зло принимаем необходимое в жизни, то, что ведёт к благу! "Горек корень болезни лечит". Вот как, словно в споре Москвы и Твери о великом княжении. Может, убийства Александра с Фёдором и тут ко благу грядущего объединения Руси?
   - Отыди от меня, сатана! - сказал Варфоломей предательскому тёмному голосу, - ты ли это говоришь, Стефан? Зло есть зло, и всякое зло, раньше или позже, потребует искупления! И в молитве Господней речено: "Избави нас от лукавого!" Выходит, однако, дьявол постоянно разрушает всемогущество Бога? Как это может быть, Стефан? Я должен знать, с чем мне иметь дело в мире и против чего бороться! Правда ли, что, не явись Христос на Землю, люди уже давно погибли бы от козней дьявольских, злобы и ненависти друг к другу? И почему не погибнет дьявол, творец и источник зла, ежели он есть? Как помирить необходимость зла с всемогуществом Бога?!
   - А как помирить свободу воли со вмешательством Бога в дела земные?! - ответил Стефан вопросом на вопрос. - Думаешь, так уж глуп был Августин со своим предопределением? Не-е-ет, не глуп! Надо допустить одно из двух, или свободу воли, или... всемогущество Бога!
   - Стефан, ты смеешь противопоставить Творца Своему творению?
   - Пойми! Создав пространство вне Себя, Бог Себя ограничил, ибо находится вне, снаружи. Следовательно, Он - не вездесущ.
   - Стефан, я чую в мире присутствие Бога везде, всегда и всюду!
   - Чуешь "присутствие в мире" - вот ты и ответил себе Варфоломей! Но дальше, создав время, Господь не может уже содеять бывшего небывшим. Следовательно, Он - не всемогущ.
   - Ты искушаешь меня, Стефан!
   - Создав души, наделённые свободной волей, Он не может, не должен мочь предугадывать их поступки! Следовательно, Он - и не всеведущ!
   - Стефан, что же ты тогда оставляешь от величия Бога?!
   - Любовь! - звучал голос Стефана из темноты. - Это - так, потому, что Он - добр! Ибо ежели бы Он был вездесущ, то Он был бы и в зле, и в грехе, а этого нет!
   - Этого нет... - откликнулся Варфоломей, начиная соглашаться с братом.
   - Это - так, потому что Он - милостив! - возвысил голос Стефан, - ибо если бы Он был всемогущ и не исправил бы зла мира, то это было бы не Сострадание, а лицемерие! Это - так, потому что если бы Он был всеведущ, то Он знал бы и наши злые помыслы, и люди не могли бы поступить иначе, дабы не нарушить Его воли! Понимаешь?! Но тогда за все преступления должен был бы отвечать Господь, а не люди, которые всего лишь исполнители воли Творца! Бог - добр, следовательно, не повинен в зле мира сего, а источник зла - сатана! 
   Стефан, чуть видный в темноте, отёр лицо рукавом. Он - весь в испарине.
   - Значит, - спросил Варфоломей, - ты признаёшь силу сатаны, Стефан?!
   - Да!
   ("Да!" - эхом вторил болгарин-богумил. "Да!" - вторил ему иудей. "Нет!" - сказал учёный фрязин. - "Сатана подчинён Господу!")
   - Да! - продолжил Стефан. - Но ежели сатана сотворён Богом, то снова вина за его деяния - на Господе.
   - Этого не должно быть! - возразил Варфоломей призрачным собеседникам.
   - Да, этого и не может быть! - подтвердил Стефан. - И, значит, сатана - не тварь, а порождение небытия, и - небытиё, нежить! Я это понял давно, тогда ещё... "Эйнсоф" - имя Бога каббалы, он же и есть дьявол, или сатана. Но "эйнсоф" означает пустоту, бездну, ничто!
   - Но ежели сатана действует? Может ли ничто быть сущим, бытийным, действенным? Я не спорю с тобой, Стефан, я спрашиваю: как это можно понять?
   - Да, сатана действует. И, значит, небытиё может быть действенным, бытийным... Погоди! Но не само по себе! Небытиё влияет на нашу свободную волю, как... ну, как пропасть, как боязнь высоты! Использует необратимость времени (страх смерти!), сочится через разрывы в пространстве, находит пути там, где Господь ограничил Себя. Те люди, животные или демоны, кто своей свободной волей принял закон сатаны, становятся нежитью и теряют высшее благо - смерти и Воскресения на Страшном суде. Ибо кто не живёт, не может ни умереть, ни воскреснуть. Смерть - не зло, ибо за ней идёт новая жизнь. Зло и ужас - вечное жаждание, вечная неудовлетворённость, без надежды на конец. Это и есть царство сатаны!
   - Но мог же Господь предвидеть... заполнить... или уничтожить пустоту?
   - Да, но как ты без пустоты представишь движение? Он и уничтожит. На Страшном суде. И тогда наступит покой. Конец времени.
   - Значит, пока Земля - жива, всегда будет зло, и всегда надобно побарывать лукавого?
   - Всегда!
   - Любовью и Верой?
   - Правдой. Сила зла - во лжи! - воскликнул Стефан. - Ложью можно преодолеть ход времени - не того, Господом данного прежде век, а времени в нас, в нашем понимании! Ложью можно доказать, что и прошлое было не таким, каким оно сохранилось в памяти и хартиях летописцев! Оболгать святых и опозорить мёртвых героев; внушить, что те, кто отдавал душу за други своя, искал в жизни лишь корысти... Даже доказать, что бывшего как бы и не было! Ложью легко обратить свободную волю в несвободную, подчинённую маре, мечтам, утехам плоти и прочим прелестям змиевым... Внушить смертному, что всё совершается помимо его воли, по непреложным законам предопределения! Ложь созиждит великое малым, а малое содеет великим; ложь сотворяет бывшее небывшим, а небывшее награждает призрачным бытиём на пагубу всему живущему!
   Наивысший святой сатаны - Иуда, предавший Учителя! Кто следует примеру Иуды, свободен даже и от греха, ибо всё, что он творит, надо звать благом. Эти люди пребывают по ту сторону добра и зла. Им позволено всё, кроме Правдивости и Милосердия! И они долго живут... Здесь, на Земле. У них ведь нет Вечной Жизни!
   - Меня сейчас посетила мысль, Стефан! Не мнишь ли ты, что наш князь Иван Данилыч тоже...
   - Ты хочешь, чтобы я здесь, сидя в этом лесу, приговорил к смерти или Вечной Жизни великого московского князя? - усмехнулся Стефан. - Нет, Олфоромей, не мыслю! Мне мнится, князь Иван верует в Господа и, творя зло, ведает, что творит. Надеюсь на то. Верую!
   - Веришь ли ты тогда, что покаянием можно снять с души любое бремя и избегнуть возмездия за злые дела на Страшном суде?
   - Об этом знает только Господь! Не в воле смертных подменять собой Высший суд и выносить решения прежде Господа... В сём ещё одно наше расхождение с латынской ересью! Дьявол всегда упрощает! Он сводит духовное к тварному, сложное к простому, живое к мёртвому, мёртвое к косному, косное раздробляет в незримые частицы, и те исчезают в "эйнсофе", в бездне, в пустоте небытия! Только силой креста спасена Земля от уничтожения злом и ныне готовится к встрече Утешителя, Который идёт к нам сквозь пространство, время и злобность душ людей, идёт и приходит, и вечно - с нами, и всё же мы чаем Его повседневно и зовём в своих молитвах!
   Стефан кончил, и наступила тишина.
   - Стефан, если ты - прав, - сказал Варфоломей, - и я правильно понял тебя, то борьба со злом заключена в вечном усилии естества, в вечном духовном творчестве, да и в вечном борении с собой? И ещё в Любви, в Сострадании ко всему живущему! Иначе, без Любви, я не могу помыслить себе духовного подвига. И ещё, наверное, в неложной памяти о прошлом... Так я понимаю твои слова о правде и лжи?
   Но ты так и не сказал мне: зло первее всего - от нашей свободной воли или от сатаны? Должно ли прежде укреплять себя в Господе? Или, прежде всего, молитвами отгонять нечистого?
   - Ты хочешь спросить, прав ли, что собираешься в монастырь?
   - Я не об этом хочу спросить тебя, Стефан! - перебил Варфоломей. - Мой путь давно означен! Мне вот здесь, теперь, сидя в этом лесу и на этом дереве, перед лицом всего того срама, что ныне творится на Русской земле, надо понять, виноваты ли прежде всего люди, русичи, во зле мира? И не только теперь, а и через века, на кого ляжет вина в бедствиях родимой земли? Ведь если зло - это действенное "ничто", как ты говоришь, то только от смертного зависит не дать ему воли!
   Стефан медлил. И лес молчал и тоже ждал, что скажет старший на заданный младшим вопрос.
   - Да, виновны! - сказал, наконец, Стефан. - Ежели ты так требуешь ответа... Но, Господи! - изронил он с болью, закрывая лицо руками. - Пощади моих соплеменников! Так хочется найти причину зла вовне себя!
   Хрустнула ветка под чужой ногой. Братья вздрогнули. Незнакомец, фрязин по виду, перешагнул поваленное дерево, выступив сквозь призрачную фигуру иудея, и уселся на коряге, напротив них, на колени растаявшего богумила, осмотрев спорящих русичей. Гость был высок, худ, с длинным большелобым лицом и слегка козлиной складкой рта. Тёмную, поблёскивающую одежду незнакомца нельзя было рассмотреть в сумерках.
   - Достойные молодые люди! - воскликнул он скрипучим голосом. - Вы так шумите, что я, невольно, выслушал все ваши рассуждения и решил присоединиться к беседе. Вы! И вы также! - он, не вставая, поклонился братьям, каждому в особину, - говорили тут о-о-очень много любопытного! Но, увы! Должен и огорчить, и успокоить вас! Дьявола нет! Я попытаюсь примирить ваши недоумения! Вам, конечно, неведомо учение Эригены? Да, да! Британского мниха, - соплеменника любезного вашим сердцам Пелагия, - изложенное им в сочинении: "О разделении природы". Неизвестно? Так вот, Эригена утверждал, как и вы, молодой человек, что Бог создал мир из Себя. Но Бог - огромен! Это - Вселенная! Божественный мрак! Он, если хотите, кхе-кхе - потеет Своим творением! И не подозревает о созданном им мире! Возможно даже, будучи бесконечен, не имея ни начала, ни конца Он не ведает и о Своём существовании! Люди же, сотворённые Богом, и сами творят из своего ума видения, мысли и - образы! Вы, молодые люди, только что создавали мысленный мир. Из тварного и временного производили духовное и вечное! Ибо идеи, "образы вещей", как говорил великий Платон, - вечны! Да, да! Идеи - ваши создания! А весь окружающий нас мир ничего не творит, а лишь ждёт приложения сил человека! Каковое приложение сил и порождает иногда некоторые неудобства, или даже жестокости, или то "зло", причина которого так заинтересовала вашего братца. И вы, я вижу, не тратили тут времени даром, а создавали... Гм! Ну, не создавали, а рубили, рушили, изменяли мир, - "сотворённое и нетворящее", как говорил Эригена!
   Спросите себя: зло ли вы приносили миру или пользу? Может, лес станет ещё гуще расти на этом месте сто лет спустя? А может, тут образуется с годами болото? Во всяком случае, лес вам - необходим, а значит, была причина, из которой проистекает следствие, а из него новая причина и так далее. Всё в мире - обусловлено. Всё имеет свою причину! Зачем же вмешивать кого-то. Бога или дьявола, или возлагать ответственность на человека за то, чему причиной - законы бытия? Не надо казнить себя и отыскивать какое-то действенное зло в мировых событиях. Лучшее лекарство от ваших бед - спокойствие совести! Произнесите только: "сиё от меня не зависит", - и вы почувствуете, как вам приятно и просто станет жить! И последнее, - незнакомец наклонился к ним и понизил голос до шёпота, - что называл Эригена в ряду четырёх стихий, образующих мир, это души покойников "несотворённое и нетворящее", по вашим словам "нежить", а точнее мертвецы, уходящие назад, в Божественный мрак, и особенно любезные Господу! Ибо нет ни рая, ни ада, ничего нет, и нет дьявола в мире, ибо Бог не творит злого! Ха! Ха! Ха! Ха! Ха! - Он раскатился хохотом, окончив свою речь и видя недоумение братьев.
   И тотчас, словно птица с криком и хлопаньем крыльев, ломая ветви, пронеслась по лесу и исчезла во тьме. Только крик филина прозвучал в отдалении.
   - Стефан! - воскликнул Варфоломей, первым придя в себя. - Что - это? Кто это был, Стефан?
   Но взгляд Стефана был мрачен и дик, и он ничего не ответил. Варфоломей, вздрогнув, прошептал:
   - Господи, воля Твоя!
   Рука, которую он поднял, чтобы перекреститься, словно налилась свинцом, и ему с трудом удалось сотворить крестное знамение.
   Мрак сгустился. И деревья стояли, остолпляя своих губителей.
   - Стефан! - позвал Варфоломей в темноту. - Почему ты не сказал ему: "Отойди от меня, сатана"?!
  

Глава 9

  
   Так и не удалось Кириллу на новом месте поправить свои господарские дела. Семья всё больше опрощалась. Да и Тормосовы, да и Юрий, сын протопопа, и Онисим, некогда думный ростовский боярин, все они стали тут, в Радонеже, вотчинниками, рядовыми держателями земли. Всё прочее зависело от рабочих рук, деловой сметки и въедливости в труде. Этими добродетелями сыновья Кирилла обижены не были. Трудились все, ежегодно поднимали новые росчисти, и по труду в доме был и достаток, и запас хлеба.
   Чередой прошли Рождество, Святки, Масленая, Пасха, Троица с качелями и хороводами, пахота, сев, покос, жатва хлебов. А годы шли, и та внучка протопопа, Нюша, что с озорными смешинками в глазах часто забегала в терем Кирилла и теребила Варфоломея, то упрашивая его что-нибудь сделать ей, то выманивая на улицу, начала чиниться, не бегала вприпрыжку уже, а выступала, опуская ресницы, и хорошела день ото дня.
   Стефан начал хмурить лицо при приходах Нюши, строжеть, а затем - гневаться на себя за что-то, непонятное Варфоломею. Старшие словно и не замечали ничего. Не замечал, не понимал ничего и Варфоломей. Он так сроднился, так сжился с их общим, как думалось ему, ладным согласием: дружбой с Нюшей и общим со Стефаном решением о пустынножительстве, что ничто мирское, казалось ему, уже не должно было коснуться ни его, ни Нюши, ни тем более Стефана. Прозрение пришло к нему в один летний вечер, и потрясло Варфоломея.
   Он возвращался с корзиной из леса. Низилось солнце. Уже столбы лучей, пробившись понизу сквозь заплот елей, легли на черничник и травы.
   Варфоломей замедлил шаги, следя тот миг, когда алые светы, багрец и черлень угаснут и сиреневый холод, легчая, обнимет небеса и наполнит кусты туманом. На опушке, напротив заката, стояли двое, и Варфоломей не сразу узнал Стефана с Нюшей, а признав, остановился и застыл.
   Стефан стоял, склонив голову и комкая кожаные завязки плетёного пояса, а Нюша стояла, чуть наклонившая голову, с цветком в руке, слегка отклонив лицо от лучей.
   Варфоломей смотрел, выпустив корзину из рук, и не шевелился. В нём поднялась обида на брата, что предал то, о чём говорил он и о чём мыслил теперь Варфоломей. Обида и горечь одиночества захлестнули его. Он отступил, стараясь не хрустнуть веткой, не выдать своего присутствия тем двоим, на закате. Отступил ещё и ещё, и, повернувшись, побежал в глухомань, с ослепшими от слёз глазами, не разбирая дороги.
   Варфоломей бежал по лесу, и ветки хлестали его по лицу. Бежал, надеясь хотя бы устать, но сердце не давало одышливости, и чуть он останавливался, застывал, внимая гаснущему пламени заката между стволов елей, перед его взором вставали те двое: брат с опущенной головой и Нюша с цветком в руке... И в нём поднималось отчаяние на измену брата и Нюши, и он опять пускался бежать через корни, коряги, кочки и водомоины, спотыкаясь, падая, обрывая рубаху и лицо о ветки, сбивая папоротники, и чувствовал, что беда бежит с ним, не отступая ни на шаг. Смеркалось. Уже угасли последние потоки светила, уже руки туманов поднялись из болот, и вдалеке ухнул филин, а он всё бежал и шёл, шатаясь от горя и усталости, и снова бежал...
   Наконец ноги привели его на высоту, на горушку, и тут, упав в брусничник и мох, он затрясся, исходя рыданьями...
   Тьма облегала окрест, и Варфоломей лежал, затихая в рыданиях, и думал, успокаиваясь и начиная понимать, что не всё потеряно, что измена брата ещё ничего не изменила в его судьбе, и от мыслей о Стефане и Нюше, он обратился к тому, чей пример всегда и во всём предстоит глазам христианина.
   Иисус ведь был, хоть и Сын Бога, в Своём земном бытии такой же, как и все, человек. И как человек сомневался в Своём назначении, страдал и мучился. И молил даже: "да минёт Меня чаша сия!" - в последнюю ночь, брошенный (ученики и те заснули, несмотря на просьбу Учителя!). И муку принял один... Это - знак, завещанный грядущему! Значит, и всякий смертный может повторить путь Спасителя от начала и до конца. Может и должен. И вот зачем и почему Христос и вочеловечился, родился, страдал, молил и погиб на кресте! И поэтому можно!  Можно и должно быть равным Христу, это - не гордыня, а требование Бога! Быть равным Господу! В трудах, в скорбях и в повторении Пути!
   Теперь он увидел и широту ночного окоёма, и бахрому лесов на закатной полосе, поразился тому, как близко увиденное сейчас к тому, что не раз снилось ему ночами. Вот, в такой же лесной пустыне, на таком же холме! И пусть Стефан... Только поможет ему... Пусть он будет для него Варфоломея, словно Иоанн Предтеча. А Нюшу он будет любить. И беречь, раз её любит Стефан! Ведь она - ни в чём не виновата!
   В отдалении прокричало. Руки туманов тянулись уже к вершинам елей, и сияние осеребрило вершины. Всходила луна.
  

Глава 10

  
   До свадьбы Стефана Варфоломей виделся с Нюшей с глазу на глаз один раз. На людях она то проминовывала его глазами, то хохотала, то начинала дурачиться... То замирала, глядя в пустоту.
   И уже не было тайной, что дело идёт к свадьбе, и уже пересылались родичи, - только уже и стало объявить в церкви помолвку, и заварить пиво...
   Варфоломей шёл по заулку над речкой с удочкой в руках и связкой ивовых прутьев, и тут повстречал Нюшу. Оба встали, как вкопанные. Словно и не видели до сих пор один другого, словно ещё утром не пробегала Нюша мимо него по-за церковью, даже не посмотрев на Варфоломея, не выделив его из толпы парней... А тут и вокруг никого не случилось, и - не пройти, не пробежать, задрав нос, и дышится уже неровно и жарко... Что содеять и что сказать? Как бы лучше было им и не встречаться никогда!
   Она дёрнулась, хотела пройти - и остоялась, рядом - вот, только бы за руки взять. Варфоломей, Стефан - оба они сейчас сплелись, перемешались, перепутались у неё в голове.
   - Здравствуй! - сказал он, чувствуя, как у него сохнет во рту и ноги наливает слабость.
   - Ты... - начала Нюша, подняла на Варфоломея глаза, потупилась и снова подняла. Он же смотрел на неё, словно издалека, с дальнего берега. - Ты... - спросила Нюша. - Правда... во мнихи пойдёшь? И не женисся никогда?
   - Да. - И, чтобы она не сказала чего лишнего, сказал. - Я всё знаю, Нюша. И желаю тебе счастья.
   - Да? А я... - она зарыдала, уродуя губы. - А я... я боюсь! - сказала она и, сорвавшись с места, побежала с плачем по заулку.
   Варфоломей чуть не кинулся вслед. Но девушка отмахнулась рукой, и он остался на месте, лишь глазами следя за удаляющейся фигуркой в хлещущем по ногам сарафане... Верно, так и надо! Так и должно было стать. И Стефан, наверное, - прав. И Нюша - тоже права. У него - своя стезя, и идти по ней он должен один. Как египетские старцы! И не должна Нюша становиться схимницей. Какие у неё - грехи? Росла, играла в горелки, хороводы водила по весне, с подружками гадала о женихах...
   Он закрыл глаза и увидел Нюшу. Не ту, что убежала сейчас, в слезах, а другую, далёкую, прежнюю.
   Лето, они сидят вдвоём на обрыве над рекой. На склоне шелестит трава. Нюша, привалясь к его плечу, заплетает венок.
   - Мне - хорошо с тобой! - сказала она. - Хорошо... - И слова повисли...
   " Мне тоже хорошо..." Сказал, или подумал тогда? Прошло, миновало...
   Ещё одно воспоминание: он играет на жалейке. Нюша слушает. Они пасут овец. Когда это было? Давно уже! Но он помнит и то место, за деревней, на той стороне, и бабочку с глазчатым узором на крыльях, что вынырнула из леса и, ослеплённая солнцем, вцепилась в платок Нюши, да так и застыла, расправив крылья.
   - Убей! - сказала Нюша, вздрогнув.
    - Нельзя. Она - живая, - сказал Варфоломей. - Посмотри, как красиво! Лучше всяких камней самоцветных. - Он снял платок и показал Нюше бабочку. И они, голова к голове, разглядывали чудо... Когда это было?
    - Мне было хорошо с тобой! - прошептал Варфоломей в пустоту...
   А в другой раз... Она попросила его рассказать ей про Марию Египетскую. Варфоломей любил этот рассказ и представлял всё: и жару, и камни пустыни, и тень человека, убегающую от путника всё дальше в пески... И слышал звук её голоса, звук речи отшельницы, отвыкшей от людей, почернелой и иссохшей, с длинными седыми волосами, выгоревшими на солнце. И её первые слова, о том, что она - женщина и стесняется своей наготы. А потом рассказ о греховной молодости, с двенадцати лет служение плотской любви, а в двадцать восемь - обращение, и уход в пустыню, и далее - сорок лет одиночества в жаре и холоде песков, сорок лет ни одного человеческого лица; и сначала - грешные мысли по ночам, а потом - всё легче... Тело иссохло, одежда истлела и свалилась с плеч. Сорок лет Любви к Господу и Его Матери.
   - Ты погнушаешься мной, я - такая грешница! - сказала она, а когда начала молиться, на пядь вознеслась от земли...
   Нюша, в который уже раз слушала это житиё в передаче Варфоломея, молчала и клонила голову, а потом спросила:
   - А у тебя - какие грехи, зачем ты идёшь в монахи?
   - Зачем? Молить Господа о спасении!
   - Кого?
   - Всех людей. Русичей, ближчих своих! - сказал Ворфоломей. И вот Нюша уходит. Ушла. И можно открыть глаза и смотреть в заулок вдоль изгород, обросших лопухами, чертополохом и кашкой...

***

   Свадьбу старшего сына Стефана с Анной, внучкой протопопа, Кирилл с Марией решили отпраздновать шумно. Пекли и стряпали на полгородка. Пусть не было питий и блюд иноземных, за то своих наготовили вволю. Кулебяки и расстегаи, полтеи дичины и баранины, копчёные поросячьи и медвежьи окорока, птица и дичь, пироги, пряженцы, загибушки и шаньги, медовые коржи, каши и кисели, бычачий студень и разварная уха из окуней и налимов, - не считая грибов, капусты, редьки, лесных ягод и орехов, сваренных в меду... И хоть миски и тарелки были деревянные и глиняные - не хуже прежнего боярского получился стол! Мария, выходя в клеть, озирала приготовленное изобилие, и двадцать бочонков янтарного пива, сваренного к свадьбе из ржаного солода, тоже не должны были опозорить хозяев!
   Дружками у Стефана были оба брата и младшие Тормосовы. Варфоломей, перевязанный через плечо полотенцем, чувствовал то же, что и у всех, возбуждение, хоть и отказался опружить по ковшу пива, как предложил Тормосов перед тем, как ехать за невестой.
   Свадебный поезд в лентах и бубенцах промчался, громыхая, по Радонежу из конца в конец со свистом и улюлюканьем и уж потом, заворотив, сгрудился у дома невесты, под смех, крики и возгласы конных поезжан выплачивая пивом и калачами воротнюю дань загородившим въезд парням и девчатам.
   Варфоломей боялся увидеть Нюшу. Но в многолюдстве, шуме и гаме, среди мелькающих лиц подружек, стряпей, вывожальщиц, родственниц и гостей и гостий, в колеблемом свете свечей, её было трудно и рассмотреть. Ни за столом невесты, ни в церкви ему так и не довелось увидеть близко лица Нюши. И только уже когда молодых привезли в дом и сват ржаными пирогами, скусив кончики (не выколоть бы глаз молодой!), снял платок со склонённой головы Нюши, увидел Варфоломей её разгорячённое, с пятнами румянца, с широко открытыми глазами, счастливо-испуганное и растерянное лицо. Она едва ли кого видела, едва ли слышала что-либо. Крики, песни, шум и возгласы пирующих - всё летело мимо неё. Она вставала, подставляла лицо под поцелуи Стефана и Варфоломей был рад тогда, что ему надо было подавать и разносить блюда, а не сидеть против молодых, глядя на эти ласки, за которыми означивалось то, о чём ему даже и думать не хотелось.
   От духоты, шума и угара у него разболелась голова, и, улучив момент, когда молодых повели в горницу укладывать на ржаные снопы, Варфоломей выскользнул на улицу, пробрался сквозь толпу глядельщиков, окружавших терем, и, увильнув на зады и оставшись один, зарыдал, уцепившись руками за выступ амбарного бревна, вздрагивая, трясясь, теряя силы и обвисая, трогая зачем-то ладонями репьи, шмыгая носом, слыша, как слёзы падают на подсохшие листья...
   Слёзы окончились. Варфоломей вытер полотенцем лицо, постоял и, приходя в себя, покрутил головой. От только что испытанного приступа одиночества всё ещё оставалось жжение в груди. Вспомнилось, как Нюша, приоткрывая рот, протягивала ложку, кормя Стефана за свадебным столом, и боялась замарать ему лицо кашей. А, когда ложка перешла в руки Стефана, зажмурила глаза и рот открыла широко, словно галчонок... Он улыбнулся, вытер слёзы и пошёл в терем...
   Застолье продолжалось и ещё день, и ещё. Назавтра молодая мела горницу, выбирая дарёные деньги из сора. На третий день всей свадьбой ходили к тёще, на блины...
   Вечером третьего дня Нюша столкнулась с Варфоломеем в сенях, нос к носу. Глядя на него сияющими глазами и прижимая ладони к вискам, протараторила:
   - Ничего не понимаю! Наверно, счастливая! Только ты меня тоже не бросай, слышишь?
   Обняла, поцеловала и убежала...
   Она так изменилась за эти два дня, что Варфоломей, оставшись один, долго склеивал и не мог склеить образ той, прежней Нюши, и этой, нынешней...
  

Глава 11

  
   Для Стефана с Нюшей по весне намерились срубить терем, пока же пополнившееся семейство Кирилла помещалось за одним столом, и только ночевать молодые уходили в клеть. Поэтому весь медовый месяц притирка молодых друг к другу происходила на глазах у Варфоломея, рождая в нём, то боль, то недоумение. Приходилось наблюдать капризы и ссоры молодых, перемежаемые вспышками едва прикрытой чувственности, обиды друг на друга и то, как Нюша со Стефаном, сидя за общим столом, переставали замечать окружающих, и тогда взрослые отводили глаза, а за ними и Варфоломей с Петром старались отвлечься чем-нибудь или затевали разговор.
   Нюша ещё плоховато стряпала, не умела приказать слугам, не справлялась со стиркой и шитьём. Стефан гневался, сводя брови, и Варфоломей наблюдал, как вздрагивают губы Нюши.
   Во время одной из размолвок, с глазу на глаз, Стефан ударил Нюшу, и та с криком выбежала из клети, держась за щёку. Варфоломей возвращался из конюшни. Кровь прилила ему в голову... В этот миг на крыльцо вышла мать.
   - Олфоромей! - позвала она. Он обернулся на зов матери, но не двинулся с места. Голос Марии был строг. - Олфоромей! - повторила она. - Поди сюда!
   Набычившись, он двинулся к крыльцу.
   - Помоги мне! - приказала Мария, и увела его в амбар, где Варфоломею пришлось ворочать и перекладывать по указанию матери кули и бочки. И лишь получасом позже, когда он взмок от работы, Мария сказала. - Ну, будет! - И повелела. - Присядь!
   Он сел на кадушку с топлёным маслом, утупив взор.
   - Запомни, Олфоромей, - сказала мать, - никогда не встревай в чужую жизнь! В семье, между мужем и женой, и не то ещё быват. Это трудно - всю жизнь прожить с человеком! У нас с твоим родителем тоже всякое бывало попервости да по младости лет. Иного и на духу не скажу. И всё одно: он - муж, глава! Жена не уважит, и супруг не станет уважать себя, и люди осудят, и всему дому настанут скудота и разор! Муж, хошь с рати воротится, суровый да тёмный, хошь из лесу, с тяжкой работы, хошь с поля, с пахоты, голодный да злой, дак и огрубит, а ты пойми, приветь, накорми, успокой и выслушай!
   - Так вправе - и бить? - спросил Варфоломей.
   - А об этом люди знать не должны. И ещё скажу: добрая жена - завсегда в доме госпожа. Дело супруга - дом обеспечить, дело жены - дом вести. Коли у тебя всего настряпано, да чисто, да тепло - и злой одобреет. Но уж коли кормишь, можно и сдержать от худых-то дел! Иного и не позволишь супругу, а только чтобы он себя уважал и чтобы чадам был отец, глава! Муж-то - один на всю жизнь. И детям - отец! Не отберёшь их, маленьких-то, ни у отца, ни у матери! Ты вот спроси, легко ли нам? Оногда и недоспишь, и куска недоешь, и болеть не позволишь себе! Супруг, чада болеют, жена, мать - завсегда на ногах... С мужем прожить да воспитать детей достойно - тут те и монашеский подвиг, и ратный труд! Вон уж и на беседе, воззри: парни с жалейками да с домрами придут, а девицы - с пряжей да шитьём!
   Варфоломей внимал, опустив глаза, и неясно было, чует ли, понимает ли мать? Тут только спросил:
   - Меньше работают мужики, чем бабы?
   - Как ты, дак и не меньше! - сказала мать. - Мужской труд - иной. На рать жёнок не пошлёшь. Опять же поле пахать, лес валить, хоромы класть... В извозе тоже жёнка не выдюжит... Вот так-то, сын! И потому в чужую беду никогда себя не мешай. Сами дойдут до ума. Стефан - нравный, а Нюра ещё - молода. На Стефане весь дом держится. Может, когда и уважит ему молодая жена! Да и любят один другого. А у любимых кажная обида вдесятеро. И ты того не зазри. Не нарушай семью! Повидишь, сами собой снидут в мир!
   - Мамо! - сказал Варфоломей, поднимая глаза. - Весной, когда Стефану срубим дом, я ухожу в монастырь.
   - Хорошо, сын.
   Мария поднялась. Поднялся и он, укрощённый, но не убеждённый.
   Мать оказалась права. К вечеру Стефан с Нюшей помирились. За ужином Нюша смотрела на него, лучась нежностью, то и дело трогала плечо Стефана, подкладывала ему лучшие куски, и в её голосе слышался тот перелив, который бывает у счастливых и спокойных за свою судьбу жёнок.
   Но был ли счастлив Стефан? С Варфоломеем они не разговаривали. Работали вместе и дружно, без слов понимая друг друга в труде, но сердечные тайны, и паче того замыслы грядущего, уже не возникали в их беседах и, казалось, вряд ли возродятся когда-либо.
   То, что он любил Нюшу, было видно, и это примиряло Варфоломея с изменой брата. Но был ли он счастлив? Этого Варфоломей не смог бы утверждать. Запрятанная на дно души, не могла же умереть в нём та жажда деяний, которая сжигала Стефана с отроческих лет? Что же он теперь собирается делать, что вершить? Или так и похоронит замыслы своей юности в суедневном, уйдёт в семью, в детей, будет по крохам собирать, скапливать добро, чтобы во внуках или правнуках войти в ряды рядовых московских вотчинников?
   Когда Варфоломей видел, как Нюша, лаская мужа взглядами, выгибалась, показывая округлившийся стан, и её груди натягивали полотно рубахи, ему становилось тошно и обидно за ту, прежнюю Нюшу, исчезнувшую в этой теперешней, бабьей и земной. Её тело казалось ему в такие мгновения потным и нечистым, и его охватывал ужас за Стефана: на что же он променял свои мечты?
   Варфоломей чувствовал, что брат долго не сможет вести такую жизнь, и ждал беды, срыва, катастрофы. И когда понял, чего он ждёт, стал отдалять неизбежное. Помогал Нюше справляться с хозяйством, старался брата занять делами, подсовывал ему книги и просил растолковать неясное - лишь бы не дать Стефану почувствовать душевную пустоту.
   Святками оженился младший братишка Варфоломея, Пётр, на Кате, дочери священника отца Никодима, подружке Нюши.
   Снова собирали свадьбу, варили и стряпали, гоняли по Радонежу на разукрашенных конях с колокольцами. Было много шума, смеха, песен, давки и толкотни... И вот за столом в доме Кирилла появилась вторая молодуха, хлопотунья.
   Катя оказалась толковой хозяйкой, стирала, вышивала и штопала, стряпала, исполняя всё то, что Нюше давалось с трудом. Казалось даже, что не она состоит при Петре, а Пётр - при ней, особенно когда Катя ерошила ему волосы, а Пётр улыбался.
   Мать как-то обмолвилась: "Два голубка!" И верно, на них приятно было смотреть. Во всяком случае, тут Варфоломей не чувствовал тревоги.
   Спали они в общей горнице, за занавеской, и, укладываясь, долго возились и хохотали.
   Петру с дочерью отец Никодим обещал со временем отдать половину своего дома. Пока же все жили одной семьёй, садясь трапезовать за один стол.
   С приходом Кати в доме стало людно и весело. Две невестки судачили, решая свои, женские дела, вместе исполняли работу по дому, и то, чего всё время ждал Варфоломей, отдалилось, утихло, почти исчезло на время с окоёма семейной судьбы.
   В марте стало ясно, что Нюша ждёт ребёнка.
  

Глава 12

  
   К дубовым вёдрам с водой Варфоломей теперь не позволял Нюше даже притронуться. Он всегда оказывался тут как тут, когда ей надо было отнести бельё, или ночвы с мукой, или что иное, требующее усилий. И так же исчезал, как появлялся для помощи, не позволяя Нюше сказать себе спасибо. Варфоломей вёл себя так не из одной только скромности.
   За столом он старался не смотреть на Нюшу. То выражение лица, которое появляется почти у каждой женщины в пору беременности и делает её похожей на корову, козу или свинью (в зависимости от склада лица и тела), пугало Варфоломея всё больше. Эта поглощённость в животном естестве - тусклый взор, припухшие, жующие губы - должна была разрешиться для неё ужасом. Так казалось ему.
   Нюша вроде бы не страшилась родов. Подолгу секретничала и хихикала с Катей, а на мужа смотрела теперь с ещё большим обожанием. Проходили недели, и уже очень заметный холмик живота, худоба щёк и тени у глаз начали говорить о том, что срок - близок.
   Шла весна. Подтаивали сугробы. Рушились пути. Кони ржали, катались по снегу. Орали птицы. Облака плыли по небу. В доме ладили сохи и бороны, чинили упряжь.
   Справили Пасху. Уже земля вылезала из-под снежных покровов, и на пригорках пробивалась трава, когда московский гонец примчал в Радонеж известие о смерти князя Ивана.
   Начались толки и пересуды. Калита был для всех залогом прочности бытия. Ни заметных войн, ни татарских набегов при нём не было. Даже и жадные послы миновали вотчину князя Ивана при его жизни. И что-то будет теперь?
   Давно так не толковали о господарских делах в Радонеже. Онисим врывался в дом, тормошил Кирилла и кричал:
   - Ноне суздальский князь, Костянтин Василич может велико княженье под себя забрать! Смотри-ко! Семён-от Иваныч - молод, тово! И Костянтин Михалыч тверской туда ж поскачет, верно, говорю! Понимай! Как бы на прежно не поворотило!
   Кирилл отмахивал рукой:
   - Тебе, Онисим, износу нету! А я уж в домовину гляжу. Сыны, вон... Теперича нам за московита надо стоять. Жизни наново не переделашь, так-то...
   Онисим недолго сидел, поддакивая речи Кирилла, и срывался, бежал узнавать, выехал ли князь Симеон в Орду и о чём толкуют на наместничьем дворе?
   Варфоломей смотрел ему вслед, дивясь и любуясь.
   - Волнуется! - сказал отец по уходе Онисима. - Старо-прежне житьё забыть не может! Пахать надо, вота что! И молить Господа, не стало б нахождения ратного!
   - Он ведь, отец, - не моложе тебя? - спросил Варфоломей.
   - Годами-то я - старее! Мне, поди уж, постриги творили, когда он ещё в колыбели лежал... Да и жил незаботно, сердца не долил никоторой печалью. Век был таков: накричит, нашумит, а всё не взаболь ему, всё, словно шуткует!
   - У деинки Онисима жена умерла, отец! - сказал Варфоломей.
   - Да вот, поди ж ты... - отец вздохнул, и дрожащей рукой нашаривал и раскрывал "Изборник" с узорными, писанными красной киноварью и золотом заглавными буквицами, а Варфоломей отправился в житницу, где хранилась семенная рожь. Для него за протёкшие годы Радонеж стал родиной, и потому о своей судьбе и судьбе их дома мыслилось ему неотрывно от судьбы московского князя. Что бы ни случилось теперь, получит Симеон Иваныч великое княжение или нет, отсюда они никуда не уедут уже и разделят судьбу московского княжества!
   А небо, промытое синью, - огромно, а воздух - свеж, и даже тому, что когда-то к каждому приходит ослаба сил, старость и смерть, - трудно поверить в пору весны, когда тебе девятнадцать лет!
   Зелёной фатой оделись берёзы. Вновь рало вспарывало землю прошлогодней пожоги. Только руки нынче крепко держали рукояти сохи, и рало послушно и ровно вело борозду, не выпрыгивая, как прежде, из земли. И, любуясь собой, проверяя силу рук, Варфоломей слегка нажимал на рукояти, чувствуя, по натуге коня, взрыхляемую глубину, и снова отпускал, выравнивая, и рало приподнималось, всё так же ровно, без огрехов и сбоев, разламывая лоно земли.
   Что бы ни решил в Орде хан, о чём бы ни сговаривались князья, что сидят за стенами больших городов, в узорчатых теремах, или, как сейчас, едут в далёкие-дали по рекам и посуху, - есть труд "в поте лица твоего", и радостно исполнять его так, чтобы горячие струи бежали по спине, и рубаха была, как выжми, и чтобы сила играла в руках, и легко дышала грудь, и улыбка освещала лицо, открытое ветру и солнцу! И чтобы впереди был подвиг. Духовный труд! И каждая новая борозда приближала его к этому подвигу. Ступай, сгибай шею конь! Тяни сильнее! И ты тоже - мокр, мой товарищ! И твои мышцы, как и мои, мощно ходят под кожей. Ты - добрый конь! И твои хозяева хорошо додержали тебя до весны, не дали исхудать, опаршиветь, потерять силы к страде! Тяни, конь! Наклоняй морду, упирай сильнее в землю копыта! Вот и новая борозда! Уже половина поля рыхло чернеет за нами и полна скворцов и грачей. Погодите, птицы! Завтра начнём вас гонять, надобно сеять хлеб! Тяни, конь! Ты созидаешь основу земного бытия! Ты и твой пахарь исполняете завет, данный Господом: в поте лица добывать хлеб свой насущный, им же стоят княжения, царства и языки. Тяни, конь! В начале начал всегда является труд, созидание. Труд земной и подвиг духовный - двуединая основа бытия. И этот пахарь скоро станет твоим молитвенником, Русская земля!
   Начались те дни напряжения сил, схожие с ратной страдой, когда мужики приходят с поля в грязи, поту и пыли и, едва ополоснув лицо и руки, садятся жрать, и только отвалясь от глиняной латки со щами и, рыгнув, бросают:
   - Тот клин... у горелого займища... весь нонче довершил!
   И жена спешит с кашей, и дочь, чуть не в драку с сынишкой, торопясь, наливает молока бате, и оба взирают, как ест, двигая желваками, отец. Клин у горелого займища довершён! А ещё тётка Мотря баяла, что до субботы тамо ему не управиться! Чево! Я говорил! Нет, я говорила! Нет, я!
   - Не балуйте, тамо! - И тяжёлая рука нашаривает льняные головёнки, которые торопятся прижаться к руке отца и с ней и через неё прикоснуться, притронуться к вековечному подвигу россиянина, взрастившему хлеб и обилие на своей земле.
   Варфоломей ухитрялся вечером, когда все валились от усталости с ног, ещё натаскать воды, чтобы Нюше с Катей было легче с утра со стряпнёй, после чего, прочитав вечернее правило, провалился в сон.
   Нюше подошло родить, когда уже отсеялись, и подступало время покоса.
   В доме не было никого, и если бы не Варфоломей, заглянувший со всегдашним: не надо ли чего? - неизвестно что бы и стряслось.
   Увидев лицо Нюши, покрасневшее, в крупном поту, заслышав её стоны, Варфоломей растерялся. Хотел бежать за повитухой, но крик Нюши:
   - Олфёра-а-а! Не оставляй меня, не оставля-а-а-ай! А-ой! Ой! А-а-ой! - заставил его остановиться. В голове напоминалось: что надобно?! Воды горячей, много! - сообразил он - и скорей! В загнетке ещё нашлись горячие угли. Он раздул огонь, затопил печь, вдвинул в огонь большой глиняный горшок с водой. Потом, сцепив зубы и стараясь ни на что не смотреть, развязал и распустил на Нюше пояс и завязки сарафана и исподницы, не понимая, как он станет принимать роды у неё.
   "Васильиху надо! - думал он. - И в доме - никого, ни отца, ни матери и ни единой бабы, все - на огородах да в поле!" Двадцать раз намеревался он побежать за помощью, но Нюша, вцепившись в него, оскаливая зубы и мотая головой, не отпускала Варфоломея от себя...
   В самый, как показалось ему, последний миг в горницу ворвалась Катерина, за ней попадья Никодимиха, и Варфоломей был выставлен за порог, где его и нашла мать в страхе и трепете.
   Варфоломей так и не понял, когда же домой явился Стефан и когда, в какой момент, его снова позвали в горницы, где и показали уже умытого и запеленутого малыша.
   Взглянув на постель, он увидел глаза Нюши. Казалось, прежняя духовность, и ещё что-то неземное, воскресли в ней после перенесённых родовых мук.
   Варфоломей стоял и смотрел, переводя взгляд с роженицы на ребёнка. Почему он был уверен, что Нюша должна умереть? И почему он и сейчас не чувствует, что ошибся в своих предвидениях?
   Однако Нюша была жива, и по улыбке, посланной ей Стефану, он понял, что всё уже - позади. И то, чего он так боялся в последние месяцы, отошло, отодвинулось, исчезло, или почти исчезло.
   Варфоломей научился обстирывать и обмывать малыша Нюши, и даже купал его, в корыте, держа на ладони, и справлялся с этим ловчее юной матери.
   Стефан допускал такое вмешательство брата в свою семейную жизнь. Со временем, войдя во вкус, иногда и сам сваливал на Варфоломея бабские заботы:
   - Олфёр! Помоги там! - произносил он, утыкая нос в книгу, и Варфоломей откадывал недошитый хомут и брался обихаживать малыша.
   Люльку для ребёнка готовили оба брата: Стефан сколачивал остов, а Варфоломей вырезал на ней узоры.
   Младенца, когда минуло сорок дней со дня рождения, нарекли Климентом, в честь равноапостольного Климента.
   Нюша так привыкла к услугам Варфоломея, что подчас переставала даже стесняться его. Просила подать малыша, одновременно выпрастывая грудь из расстёгнутого сарафана.
  

Глава 13

  
   Осень. Срублены хоромы для Стефана с Нюшей. Пётр с Катериной перешли жить к отцу Никодиму. Без споров поделены слуги, пажити и добро.
   Терем Кирилла опустел.
   Из Орды вернулся князь Семён с пожалованием. Великое владимирское княжение осталось за Москвой. Радонежане вздохнули. Не знали ещё, каков - новый князь и как проявит себя, но так хотелось мира! По своему хотению и князя Семёна за глаза наделяли многими добродетелями: нищелюбив, справедлив, богомолен, трезвен... Вскоре радонежская дружина, вкупе с переяславской, ушла в поход к Великому Новгороду. Туда же выступили владимирская, суздальская, ростовская и ярославская рати. Князь Семён, видимо, намерился продолжать дело отца. Общего ополчения, впрочем, не собирали, так что сыновья Кирилла остались дома. Видно стало, что до серьёзной войны дело не дойдёт.
   Варфоломею по осени пришлось ехать с хлебным обозом в Нижний Новгород, так что разговор с матерью опять отложился.
   Он вернулся с огрубевшим, иссечённым ветрами лицом, повзрослевший, смутный от переполнявших его впечатлений и дорожных картин.
   Нищие на дорогах; грязь и дожди; байки о разбойниках, вырезывавших, по дороге к Мурому, будто бы целые караваны торговых гостей; дымные, вросшие в землю, крытые соломой избы; скирды хлеба; вороньё на падали; бабы, что, сложив руку лодочкой, долго смотрят в след обозу; короткие ночлеги, дорожная усталость и тоска. И вдруг, на круче Клязьмы, вознесённый громадой валов и роскошью белокаменных соборов, потрясший его Владимир, про который он до сих пор только слышал.
   Он выстоял службу под сводами Успенского собора, побывал в Дмитровском храме, засунув нос и на двор митрополита, откуда его, впрочем, выгнали, потолкался в торгу, наслушавшись разговоров и толков, насмотревшись на торговое многолюдство, уличную тесноту и сочетание выставленного напоказ богатства и нищеты. Уже здесь он увидел многочисленных татарских гостей, развалисто ходивших по городу, приметил и косые взгляды горожан, бросаемые на непрошеных гостей, и татарская дань, о которой каждую осень починали толковать в Радонеже, наполнилась для него новым смыслом. Страна с великим прошлым была зажата и стеснена горстью сыроядцев! Всё, о чём говорили ещё в детстве, в Ростове, и о чём толковал ему брат, и спорили взрослые в Радонеже, нет-нет, да и возвращавшиеся к прошлому, недоумевая, почему с такой лёгкостью поганые завоевали страну? Всё обрастало теперь плотью, зримо являлось взгляду и требовало решений ума. Бродя по владимирскому торгу, Варфоломей вспоминал рассказы Стефана о давнем ростовском вече, так и не захотевшем помочь восставшей Твери. Он всматривался в лица, гадая, как бы поступил на том ростовском вече этот мужик, и тот ремесленник, или этот купчина с толстенными ручищами и весело-румяным лицом? Пошёл бы со всеми громить поганых, или бежал бы впереди всех, спасая свою жизнь? Как понимают себя, как чувствуют своих ближних все эти люди?
   Вот боярыня, вылезши из возка перед лавкой гостя-сурожанина, надменно посмотрела толпу и кинула, не глядя, сунувшейся к ней нищенке медную монету ордынской чеканки, за которой та, упав в грязь, долго елозила, разыскивая деньгу под ногами прохожих, и, наконец, найдя, спрятала за пазуху... А вот минуту спустя около той же нищенки остановилась баба, бредущая с рынка, и, улыбаясь, что-то стала выспрашивать её, а та отвечала, пригорюнясь, покачивая головой, только и слышно: "Милая!" - "И-и, милая!" - "А я, милая!"...
   - А у нас летось всё погорело! - доносился до него голос нищенки. И баба достала из торбы ножик и каравай хлеба, отрезала краюху и подала нищенке, и обе кланялись одна другой, и снова слышно: "Милая!" - "Да што ты, милая!". Женщины разошлись, и нищенка покрестила поданную краюху. "Вот этот лепт - от Господа!" - подумал, провожая её глазами, Варфоломей.
   Что может их всех собрать, сплотить, заставить понять, что все они - братья, единый народ, и никоторый никоторого - не богаче и не беднее, как поняли это сердцем те две женщины. И одна поделилась с другой краюхой хлеба не ради выхвалы и не ради заслуги перед престолом Всевышнего. А потому, что та нынче - в беде, которая и её настигнет когда-то или уже пристигала не раз!
   Здесь опять Варфоломей утвердился в правильности избранного пути. Только молитва, Дух Господа, только православная церковь возможет собрать и соединить во взаимной Любви русский народ!
   В Нижнем Новгороде Варфоломей увидел торговую мощь волжского пути. Их хлебный обоз, где был собран двухлетний запас не одного Кирилла, но многих радонежан, показался лишь каплей, ниточкой среди обозов, притекающих ежедневно и еженощно на нижегородский торг. Шум, рёв, мычание и блеяние пригоняемых стад; ржание коней; туши верблюдов и их покачивающиеся над толпой морды; разноязычный гомон толпы, смешение лиц и одежд; рабы и рабыни, выставленные на продажу... Величавый ход великой реки; скопление судов у пристаней - паузков, учанов и насадов, лодей и лодок, волжских "веток" и новогородских "ушкуев"; персидские, татарские, бухарские, фряжские и иные гости, армяне и греки, аланы и черкасы, хазары, имеретины и готы, тверичи и новгородцы, торгующие в своих лавках рыбьим зубом, воском и узорной кованью; груды товаров в рогожных кулях, бочонках, бочках, корчагах и ящиках, то под навесами, то так наваленные на берегу...
   Хлеб удалось продать только на четвёртый день к вечеру. Насколько удалась сделка, Варфоломей не мог судить. От него требовалось теперь одно: зашить в пояс рубли и серебряные диргемы и довезти их до дома.
   За четыре дня в Нижнем Новгороде насмотрелся всякого. Потрясло его, что русские продавали русских же иноземцам. Как это могло быть, никто ему объяснить не мог, и даже рабы-полонянники. Кого-то выкупали из татарского полона, кого-то тут же продавали снова. Кто-то, бывши холопом, попал сюда после разорения господина... В том, что свои продают своих, было нечто такое, против чего он должен будет направить все силы своей души. Не должно христианину роботить братью свою! Русская церковь запрещала держать холопов на своих землях. Но те рабы, те домашние холопы, свои, ближние, почти члены семьи, как у них в доме, - тот же Тюха Кривой, его старший друг и учитель в ремёслах, - что ж, после смерти родителя и он мог бы попасть сюда, на это торжище, и быть продан в чужие земли, к незнаемым языкам: в Бухару, в степи ли, на Кавказ, за Железные ворота или ещё дальше, за Хвалынское море, в Персию, в Египет, или в аравитскую пустыню?!
   И вместе с тем, какая сила - во всём! Правы - суздальские князья, что замыслили перебраться сюда, в эти твердыни, в Кремник, вознесённый над торгом и великой, уходящей в далёкие дали рекой. И, пожалуй, не так уж и легкомыслен был деинка Онисим, кричавший, что суздальский князь сможет восхотеть схватиться с московским князем за великий владимирский стол! И этому, - подумал он, - надо не дать свершиться. Да будет единой исстрадавшаяся в княжеских которах Русская земля. Впрочем, в суете нижегородского торга, подобная мысль и ему показалась предерзкой.
   Как справиться с этим кипением, напором и движением? Чей голос не утонет и сможет быть услышан в рёве, гуле и грохоте этой толпы? Духовному труду потребна тишина. Из Александрии или Антиохии праведники уходили в пустынь, чтобы там воспитывать и устремлять свою душу к подвигу Отречения. И уже воспитав себя, умудрённые опытом пустынножительства, приходили проповедовать в города...
   За два дня до отъезда ему удалось узнать о пригородном монастыре Вознесения Господня, основанном не так давно постриженником Киево-Печёрской обители Дионисием, который сначала ископал себе пещеру и спасался в ней, пребывая в Безмолвии.
   Варфоломей направил свои стопы в монастырь, даже не придумав, о чём он будет беседовать с Дионисием, если тот захочет его принять.
   Монастырёк был невелик, церковь и кельи - новорубленые. С замиранием сердца вошёл Варфоломей в ворота монастыря. Всё было так знакомо, так сходствовало его помыслам! Привратник, всмотревшись в лицо юноши и улыбнувшись, спросил:
   - К авве Дионисию?
   Варфоломей кивнул, залившись румянцем.
   - Пожди мал час! - сказал привратник.
   Шла служба. Варфоломей стал позади толпы прихожан и стал молиться. И забыл на молитве обо всём на свете и был как во сне, так что, когда привратник тронул его за плечо, он не сразу сумел обернуться и понять, что его зовут, и прийти в сознание.
   Дионисий приметил юношу ещё на молитве, во время богослужения. Осмотрев гостя с головы до ног и поняв, что перед ним не простой паломник, он пригласил Варфоломея к себе в келью, поставленную на скате горы, простую, рубленную в две связи, из второй половины которой ход шёл в пещеру, ископанную подвижником для первого своего пристанища и служившую ему и поныне убежищем для молитвенного уединения.
   Дионисий был ещё не стар, худ, горбонос, с проницательным и острым взором, в котором угадывались ум, воля и твердота нрава.
   Варфоломей, приняв благословение у старца и справясь со смущением, объяснил, кто - он и откуда и каковых родителей.
   Дионисий склонил голову, его первое впечатление об этом отроке подтверждалось - гость был ещё менее прост, чем даже умел о себе помыслить!
   Разговор, затронув то и другое и третье, втёк в русло общих духовных интересов, и оба поняли, что нашли друг друга.
   Варфоломей так и не признался старцу, что собирается в монастырь.
   О чём они говорили в ту первую встречу, Варфоломей тоже впоследствии не мог вспомнить. Впрочем, он больше слушал, чем говорил. Его немногословие сослужило ему добрую службу. Запомнилось только, что речь повернулась к тому, о чём он думал на протяжении всей дороги. Скорби родимой земли, её прошлое величие, величие её духовных пастырей и долг праведника перед лицом днешней беды - вот то, что немногими словами набросал перед ним Дионисий, и что сходилось с его размышлениями.
   Провожая Варфоломея, Дионисий улыбнулся и заметил, что не говорит гостю "прощай", надеясь увидеть его ещё не раз, и, возможно, в новом обличии.
   Варфоломей и здесь не признался в своих мечтах, только покраснел в ответ. Таким и запомнился Дионисию, не раз вспоминавшему спустя много времени, о первой встрече с будущим радонежским подвижником.
   Подъезжая к дому, Варфоломей думал об одном: как скажет матери, что все сроки исполнились и ему теперь надлежит, не откладывая более ни дня, ни часа, исполнить то, к чему он приуготовлял себя.
  

Глава 14

  
   Дома всё было вроде бы по-прежнему. Только отец, встречая сына, не поднялся с постели, да мать, всматриваясь в его лицо, приветствовала Варфоломея с робостью. Выслушивая рассказы, она накрывала на стол, расставляла блюда, достала тарелку с рыбным студнем, натёрла редьки сыну и налила топлёного молока.
   - Нюша и Стефан - здоровы, всё - слава Богу! Баня истоплена. Поешь, помойся и ложись почивать. Утро вечера мудренее! - Тем и закончился их разговор.
   Назавтра она, ещё до прихода братьев с жёнами, сразу же после трапезы, увела его для разговора в светёлку и, прикрыв двери и усадив сына на лавку, а сама, сев напротив него на сундук, потупилась, разглаживая платье на коленях руками, затрудняясь, с чего начать. Под её пальцами стало видно, что и ноги у матери усохли, истончились, и вся она высохла, олегчала, почти потеряв округлось плоти.
   Наконец Мария, справившись с собой, подняла глаза:
   - Отец - плох! Уже и встаёт с трудом! Всё тебя сожидал... Ты потолкуй с ним... Недолго ему с детьми говорить-то осталось...
   Всё было не то, и Мария опустила глаза. Варфоломей молчал.
   Он её понимал, с первого погляду, с того ещё мига, как зашли в покой и уселись напротив друг друга.
   "Ты видешь, мамо, сколь я ждал и терпел! А теперь уже ничто не держит меня. Братья избрали свои пути, а меня сожидает мой. И отец не должен зазрить. Не вы ли говорили, что я "обитель Святой Троицы", и мой путь изначала - служить Господу! Отпусти, мамо! - говорило его молчание.
   - Братья заходят? - спросил он.
   Мария кивнула.
   - Оногда и Катерина забежит... Да што! Братья оженились, пекутся ныне, как жёнам угодить! - сказала она. - Со стариками молодым трудно. Своя жисть...
   Варфоломей промолчал. "Отпусти меня, мамо! Я был заботливым сыном. Может, самым заботливым из сыновей. А сейчас - отпусти! Уже исполнились сроки. Ты знаешь! И птица вылетает из гнезда, когда у неё отрастают крылья, а я человек, мамо, и путь мой означен от юности моей! Нехорошо умедлить на пути предуказанном Господом!"
   - Ты, Олфоромей, печёшься, како угодить Богови, это - благая участь! Но подумай и о нас с отцом. Оба мы нынче - в старости, в скудости и болезнях! Кого, кроме тебя, могу я просить? Сама бы... Без отца... прожила и за невестками! Голоса не возвышу уже и мира не нарушу в семье. А отец не может! Всё блазнит ему господинство в доме... Не хочу, чтобы при гробе лет повздорил со своими детьми!
   Молчит Варфоломей. "Мамо! Почто не Стефан и не Пётр а я должен взвалить на плеча свои ещё и сей крест и сию суетную ношу! Не уподоблюсь ли я жене нерадивой, умедлившей встретить жениха? Не Христос ли повелел бросить отца своего и матерь свою и идти за Ним? Думаешь ли ты обо мне, мамо? А ежели я не справлюсь с собой и, втайне, почну желать вашей кончины, твоей и отца? Того греха мне Господь не простит!"
   - Ты не станешь ждать нашей смерти, Олфоромей! - возразила мать молчанию сына. - А жить нам осталось недолго. Дотерпи! Проводи нас с отцом до могилы! Опусти в домовину и погреби. Тогда и ступай, с Богом! А я и из могилы благословлю тебя на твоём пути! Припаду к стопам Господа нашего, да наградит тебя за терпение твоё!
   "Мамо! Ты разрываешь, мне сердце! Я должен уйти! Ты это знаешь. Или я - беспощаден к тебе? Или это юность моя так не может и не хочет больше ждать? Или я - жесток пред тобой мать моя, рождшая и воспитавшая мя, и вскормившая млеком своим? Или я, как и прочие дети, будучи в неоплатном долгу у родителей своих, ленюсь и небрегу отплатить хотя малым чем долг свой при жизни родительской? Господи, подай мне знак, дай совет, как поступить в этот час!"
   - Я не понуждаю тебя, Олфоромеюшко. Токмо прошу! Не можешь - ступай с Богом. Простись токмо с отцом по-хорошему. Мы ить и одни проживём, с Господней помогой! Прости меня старую!
   Она потупилась, и Варфоломей видел, как вздрагивали плечи матери, как кривились губы, сдерживая рыдание, как слеза осеребрила её ресницы...
   "Ты не ведаешь, мамо, какой жертвы просишь у меня! Я уступаю тебе, но и боюсь за себя в этот миг. Выдержу ли без ропота этот последний искус? Господи, Владыка Добра! Помоги мне днесь на путях моих!"
   - Хорошо, мамо. Я остаюсь, - сказал он.
   Ему пришлось поддержать мать, чтобы Мария не рухнула ему в ноги.
  

Глава 15

  
   Ближайшие два года отец был прикован к постели, братья больше угождали своим жёнам, и на Варфоломея пали те заботы, которые ранее исполняли Яков, Стефан, Даньша или боярин Кирилл. Ему пришлось поездить и походить с обозами, научиться торговать; много раз бывал в Переяславле, этой второй церковной столице московского княжества, где он даже завёл знакомства в монастырских кругах; побывал он и в Хотькове и Дмитрове, в Юрьеве-Польском и Суздале, спускался по Волге от Кснятина до Углеча-поля. Однажды ему довелось увидеть Москву, куда Варфоломей попал в числе радонежан, вызванных на городовое дело. Москва, хоть и обстроенная Калитой и расположенная на горе, над рекой, всё же уступала Ростову, Владимиру и даже Переяславлю.
   Город, однако, был многолюден, а народ напорист и деловит: москвичи гордились своей столичностью. Варфоломей нашёл время побывать в монастырях, Даниловом и Богоявления, обегал Кремник, благо они тут и работали, починяли приречную городьбу, и даже увидел князя Семёна. Он шёл в сопровождении бояр и свиты и слушал, кивая головой, то, что говорил ему забегавший сбоку, привзмахивая руками, седой боярин, сам же окидывал взглядом строительство, и даже, остановившись недалеко от Варфоломея, указал рукой одному из бояр на что-то вызвавшее его внимание. Передавали, что князь Семён только что вернулся из Орды, где представлялся хану Джанибеку.
   Мелькнул и исчез перед ним кусочек той жизни, со своими трудами, успехами, бедами и скорбями. От этих княжеских трудов зависели жизни и судьбы тысяч бояр, торговых гостей, ремесленников и крестьян. Что было бы сейчас со всеми ими, не прими Джанибек милостиво князя Семёна? Уже скакали бы гонцы по дорогам, и в воздухе пахло войной!
   Митрополита Феогноста Варфоломей в этот наезд не видел. Говорили, что духовный владыка Руси всё ещё не вернулся из Орды.
   Пригородные московские монастыри, как и большие монастыри Переяславля - Горицкий и Никитский, вызывали в нём убеждение: туда он не пойдёт. Варфоломей даже затруднился бы сказать, почему. Верно, из-за той "столичности", которая тут лезла в глаза: соперничества и местничества, борьбы за звания и чины, страстей, связанных с близостью к престолу, которые он и, не зная, знал, - чувствовал этот дух суетности, враждебный Духовному труду. Возвращаясь из торговых путей, Варфоломей всё больше убеждался в том, что его замысел: уйти в лес и основать свой, скитский монастырь, есть единственно правильный и единственно достойный путь для того, кто хочет, не суетясь и не надмеваясь, посвятить себя Богу.
   Время шло. Кирилл всё больше слабел и уже начал поговаривать о монастыре. Он бы и давно уже посхимился, да не желал оставлять Марию одну, а та тоже, давно подумывая о монастыре, не могла оставить одиноким супруга. Им обоим не хватало толчка, может, беды, чтобы решиться покинуть мир.
   У Кати с Петром появился ребёнок, девочка, а вскоре обе невестки опять понесли.
   Варфоломей, который нынче нечасто встречался с Нюшей, не сразу почувствовал приближение беды. Нюша была уже на сносях, когда Варфоломей, встретив её у младшего брата, вдруг испугался. Да, лицо у Нюши было слегка нездоровым, подпухло, под глазами появились мешки, но не это перепугало Варфоломея. Она болтала, даже смеялась, пробовала подшучивать над ним, а глаза у неё в это время отсутствовали. В них была пустота. Он решил, что это - наваждение, пробовал стряхнуть с себя страх и не мог. Что-то должно было произойти, возможно, то, чего он ждал тогда, два года назад, и ошибся во времени? Вечером этого дня он молился о здравии рабы Божьей Анны, но и молитва не доходила до сердца на этот раз, не могла перебить ожидания беды.
   Много лет спустя Варфоломей, к тому времени уже старец Сергий, так развил в себе эту способность видеть грядущую судьбу человека, что уже ни разу не обманывался в своих предчувствиях. Смерть или несчастье, увечье ли, плен, болезнь виделись ему заранее, написанными на лице человека, и даже сроки несчастий он мог увидеть. О своих предчувствиях Варфоломей не говорил никому. Только внутри себя во все эти месяцы сжимался, собирался в комок, ожидая удара.
   Нюша ничего не подозревала: была весела, ровна, готовила свивальники и сорочки будущему младеню. Она уже и ходила тяжело, переваливаясь.
   Осенние ветры сушили и вымораживали землю. Лист ольхи на утренниках хрустел под ногами.
   Роды прошли благополучно, - так повестила ему Никодимиха. Надежда на то, что он и ныне сумел ошибиться, билась в нём, когда он взбегал по ступеням терема Стефана. Но с первого же взгляда на брата, на его лицо, на Катерину, что сидела, сутулясь у постели роженицы, Варфоломей понял, что дело - плохо. Нюша лежала в жару и никого не узнавала. У неё после разрешения от бремени началась родильная горячка.
   Прибежала мать, вызывали ворожею и Секлетею, знахарку. Больную обмывали, поили травами, заговаривали, но ничто не помогало.
   Гадали, что делать с младенцем. То ли искать кормилицу, то ли выпаивать ребёнка козьим молоком из коровьей титьки? Спор разрешила Катерина, недавно родившая, которая унесла ребёнка к себе:
   - Выдумают, тоже, кормилицу! Кака ещё и придёт, пойди их разбери! - сказала она, - у меня молока хоть залейся! Надо - и троих выкормлю!
   Потянулись дни, когда Нюша была между жизнью и смертью. Жар спал, и она пришла в сознание, но таяла.
   Женщины, сменяясь, не отходили от больной. Варфоломей, забросив все дела, тоже сидел у постели Нюши в очередь с братом. Ему было тяжелее, чем Стефану. Он знал, что это - конец.
   Нюша то плакала, то жаловалась, просила помочь, капризничала. Несколько раз просила принести ребёнка, даже брала на руки. Спрашивала у Стефана:
   - Как назовём?
   Посчитав сроки, Стефан назвал несколько святых. Остановились на Иоанне.
   - Ванятка! - прошептала Нюша и попробовала улыбнуться.
   Варфоломея она, когда он приходил, брала за руку и подолгу не отпускала. А когда он сменялся, упрекала:
   - Покидаешь, да?
   - Стефан придёт! - сказал Варфоломей.
   - Степан... - Нюша прикрывала глаза.
   День ото дня ей становилось всё хуже. Похоже, было, что и крестить ребёнка придётся уже без матери...
   Варфоломей пытался разговорить, успокоить Нюшу, обещал скорое выздоровление. Она слушала, и непонятно было - верит или нет?
   ...В этот день Варфоломей припозднился с делами и, когда подходил к дому Стефана, ускорил шаги. Стефан стоял на крыльце и ждал брата.
   - Тебя зовёт! - сказал он.
   - Плоха? - спросил Варфоломей.
   Стефан махнул рукой и пошёл, деревянно шагая, в сени.
   Нюша лежала, почти не дыша. Ему показалось даже, что она спит. Но Нюша, заслышав шаги, открыла глаза.
   - Ты - один? 
   Варфоломей кивнул и уселся на скамеечку, рядом с постелью, нашаривая пальцы Нюши.
   - Сейчас Катя придёт, - сказала Нюша и замолчала.
   Её пальцы были холодны и даже не ответили на его пожатие. Он вздумал утешать её, но Нюша отмахнула головой и спросила, глядя мимо него:
   - Скажи... Я умру?
   Варфоломей склонился к постели, зарыдав. Когда-то он так же не мог соврать умирающей девочке. Но сейчас ему было тяжелее во сто раз.
   - Да, - прошептал он.
   Нюша подняла руку и погладила его кудри.
   - Не плачь! - сказала она. - Мы встретимся с тобой там, да?
   - Да! - захлёбываясь слезами, не поднимая лица, сказал он.
   - Я была такая глупая! - сказала она, - глу-у-упая, глупая! Больше такая не буду... Помнишь, ты мне сказывал про Марию Египетскую? Мне надо было вместе с тобой уйти в монастырь! Ну, не вместе, а где-нибудь рядом... И приходить к тебе на исповедь каждый год. Нет, каждый месяц! Или лучше по воскресным дням... Ой! Кто - там? - вскрикнула она, уставившись в угол.
   - Никого нет! - сказал Варфоломей, посмотрев туда же.
   Нюша говорила всё торопливее и уже начала заговариваться. Её взгляд сделался неподвижным, а рука отеплела. У неё поднимался жар...
   Как давно это было уже! И словно всё повторяется вновь: Стефан, испуганный, стоит за дверями, а она - девочка Нюша - умирает у него на руках...
   Хлопнула дверь. Катя от порога спросила:
   - Жива?
   - Ещё жива! - помедлив, ответил Варфоломей и прошептал себе. - Ещё жива...
   В комнату стали собираться женщины. Вошла мать. Потом попадья.
   Нюша бредила, её взгляд сделался мутным. Варфоломей встал и вышел на улицу. Стефан стоял в сенях и плакал, зарывшись лицом в тулуп Нюши.
   Нюшу обряжали вечером. Обмыли, переодели, положив на три дня в открытую домовину. Много суетились, много плакали. Приходил, ведомый под руки, отец. Покачивая головой, говорил с покойницей, в чём-то упрекал, за что-то хвалил. Приходили подружки Нюши, родственницы и матери подружек. Дьячок из церкви читал над Нюшей часы.
   Дома варили кутью, готовили поминальную трапезу. Катя раскачивала колыбель с Ванюшей и приговаривала:
   - Етот-то будет жить! Ишь, голосина какой! Беда, матки нету на тебя, пороть-то тебя будет некому!
   Варфоломей наклонился над колыбелью и поцеловал лобик. В этом ребёнке теперь осталась её душа...
   Когда колоду с телом уже опустили в могилу, засыпали землёй и, утвердив крест и разделив кутью, разошлись, Варфоломей задержался на погосте. Отойдя в сторону, он посмотрел на небо. Оно ещё хранило отблеск угасшего солнца, и облачка, просвеченные лучами, сияли над землёй, прежде чем потускнеть и раствориться в ночи.
   "Я была такая глупая, больше не буду!" - донёсся до него голосок.
   Оглянувшись, он заметил вдалеке фигуру Стефана, который брёл, шатаясь, в сторону леса. Варфоломей догнал брата и тронул за рукав. Стефан оглянулся, глаза его сверкнули.
   - А-а, это - ты!
   - Идём домой. Ждут, - сказал Варфоломей.
   Стефан посмотрел, двигая кадыком, силясь что-то сказать. Наконец разлепил губы:
   - Перст Господень! Судьба... Должен был сразу... Разом... Всё оставить... Оставить мир... Должен был уйти в монастырь... Да! За дело! Поделом мне! Поделом! Боже! - выкрикнул он, давясь в смехе и рыданиях, - почему её, а не меня?!
   Варфоломей силой увёл его с погоста.
  

Глава 16

  
   Стефан ушёл в монастырь сразу же, как отвели сороковины по Нюше. Дом и добро передал Петру, ему же с Катей вручил на руки обоих младенцев. Смерть Нюши и уход Стефана осиротили семью. Отец сник, начал забываться, часто сидел, уставив глаза в пустоту, и что-то шептал. Мать перебирала тряпки, доставала старинные выходные порты из сундуков, прикидывала, думая о чём-то. Однажды сказала:
   - Мы с отцом уходим в монастырь. К Стефану, в Хотьково. Там и женская обитель недалеко.
   Варфоломей этого ждал и потому только склонил голову.
   - Вот, сын! - прибавила Мария, усаживаясь на край сундука и роняя руки на колени. - Живёшь, живёшь, сбираешь, копишь, а для чего оно? Всё истлело, изветшало, исшаяло, как и мы с родителем твоим! Чаю, недолго уже и проживёт старый... Да и мне без него незачем больше жить. Скоро освободим тебя, Олфоромеюшко! Ты уж потерпи...
   Варфоломей подошёл к матери и приник к её плечу.
   Вскоре в доме началась суета прощаний, сборов, вручения вольных грамот последним оставшимся холопам. Уходя в монастырь, Кирилл отпускал на волю всех.
   Отбирали что поценнее на продажу, на вклады в монастыри - оставшееся серебро, рухлядь, иконы и книги. Как мало оставалось от прежних ростовских богатств боярина Кирилла! Насколько богаче были они в своём старому доме, уже разорённые, уже приготовившиеся к переезду в Радонеж! И какой суетой выглядели все эти сокровища боярской семьи! Жизнь кончается, и кончается всё. Ничего не унесёшь с собой. Ничего или почти ничего не оставишь от себя на Земле! Всё начнёт рассыпаться прахом, стареть и ветшать на глазах. И лучше поступить по обычаю, раздав одежды нищим, а дорогую утварь - церкви, на помин души.
   То, что нужно человеку, он создаёт сам. Потому Христос и заповедал не скапливать тленных богатств, которые червь точит и тать крадёт.
   Варфоломея мать благословила семейной иконой Богоматери. Отец вручил ему образ Николая Мирликийского. Несколько служебных книг, труды Василия Великого - вот всё, что осталось ему и с чем он вскоре уйдёт в монастырь.
   Варфоломей отвёз родителей в Хотьково. Передал вклады и договорился с игуменом.
   Отец, приняв постриг, вскоре слёг и уже не вставал. Брат, с которым его поместили в келье, ухаживал за Кириллом Господа ради, отказавшись от предложенной Варфоломеем платы.
   Стефан также часто сидел у отца. Два монаха, отец и сын, они почти не разговаривали друг с другом, разве Кирилл просил подать воды или помочь поправить изголовье. Оба молчали, каждый о своём. Стефан вставал по звуку монастырского била, когда начиналась служба, и Кирилл кивал ему, разрешая уйти. Только раз и спросил Стефана, с одышкой, глядя в потолок:
   - Тута останесси? Али куда на Москву, может? - и в голосе просквозила надежда на то, что сын, в которого Кирилл вложил некогда все силы своей души, всё-таки не посрамит чести семьи, достигнет хоть и на духовном поприще, достойных их прежнему боярскому званию высот.
   Стефан понял мысль отца, кивнул и сказал:
   - Может. Подумаю, отец. - Не хотелось огорчать старика, хотя сейчас, после смерти Нюши, всякие мысли о преуспеянии покинули голову Стефана, и хотел он - так, по крайней мере, казалось ему одного: Уединения.
   Варфоломей навещал родителей изредка. Надо было пахать, сеять, вести хозяйство, хотя бы ради того, чтобы отец с матерью могли умереть в покое, не заботясь и не гадая о домашних делах, и чтобы после всего передать дом и землю Петру не порушенными.
   Осенью он отвёз в монастырь два воза с хлебом, мясом, рыбой и овощью. Отец был уже плох, и его смерти ждали со дня на день. Варфоломей рассудил, довершив домашние дела, воротиться в монастырь и пожить тут, послушествуя, до родительской кончины.
   Земля уже подмёрзла. Конь бежал по отвердевшей дороге, и первые снежинки, порхая над землёй, садились ему на ресницы и щёки, истаивая и превращаясь в капельки воды, когда Варфоломей возвращался в монастырь. Всю дорогу он волновался: застанет ли отца в живых? И только ступив на двор монастыря, увидел, что не опоздал. И от сердца отлегло.
   Из кельи отца выходила худощавая высокая монахиня. Всмотревшись, он узнал мать. Поклонился ей в ноги. Мария всхлипнула и, крестя сына, сказала:
   - Иди скорей, отходит! Вчера соборовался уже.
   Кирилл признал Варфоломея с трудом. Его взгляд становился мутен, руки, перебиравшие одеяло, уже плохо слушались старика.
   Прошептал:
   - Петюня - где?
   - Послезавтра приедет, - сказал Варфоломей, поняв, что брат уже не застанет отца в живых.
   Кирилл начал отходить к полуночи. Умирал тихо, только два-три раза и вскинулся, всхлипнул. Дыхание всё слабело и, наконец, остановилось. Варфоломей закрыл глаза отцу. Скрипнула, отворяясь, дверь кельи.
   - Уже? - спросил Стефан.
   - Уже, - отозвался Варфоломей.
   Стефан встал рядом, и оба начали читать заупокойный тропарь: "Со Духи праведных скончавшихся душу раба Твоего, Спасе, упокой, сохраняя ю во блаженной жизни, яже у Тебе, Человеколюбче!
   В покоищи Твоём, Господи, идеже вси святии Твои упокоеваются, упокой и душу раба Твоего, яко един еси Человеколюбец!
   Ты еси Бог, сошедший во ад, и узы окованных разрешивый, Сам и душу раба Твоего упокой!
   Едина чистая и непорочная Дево, Бога без семене рождшая, моли спастися души его!
   Слава Отцу и Сыну, и Святому Духу, ныне и присно, и во веки веков..."
   Отца хоронили, соблюдя весь чин монашеского погребения. Отпевал родителя игумен.
   Мать слегла после погребения отца. У неё ничего не болело, но она почти перестала принимать пищу и угасла, недотянув двух дней до Рождества. Похоронили её на кладбище монастыря, рядом с отцом.
   Варфоломей оставался в монастыре до сорокового дня. "Закрыл глаза родителям и покрыл их землёй, со слезами" - как и обещал матери. Справил все полагающиеся службы и требы, устроил вечное поминовение.
   Когда он уезжал из Хотькова, стоял один из тех дней февраля, в которые, кажется, что уже наступила весна: подтаивает снег, обтекают и ломаются сосульки на южных свесах крыш, и в воздухе веет ароматом прозябания.
   На душе была радость. Он вспоминал сейчас мать такой, какой она была в его раннем детстве, и отца иного, высокого и ещё полного сил.
   Окончен круг жизни прожитой в трудах и преодолении несовершенств и немощей плоти. И от осознания того, что круг их земной юдоли завершён, на душе и была радость покоя.
   Настанет весна. Осядет снег. Братия поправит холмики недавних захоронений. Подсохнет, посереет земля. Затравенеют могилы. Былинки станет покачивать ветер, ведя свои разговоры с травой...
   Он поднял голову. На небосклоне выцветал гаснущий свет, а сверху зажглась звезда.
   В этом мире у него теперь не осталось уже никого, кроме Господа.
   - Виждь! И прими меня в Свою волю! - прошептал Варфоломей, поднимая лицо, на которое упал отблеск зари.
   Дорога в монастырь, по которой он медлил пойти ради них, дорогих его сердцу существ, и на которой его обогнал Стефан, лежала теперь перед ним.
  

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава 1

  
   - Ты сядь, сядь! - приказал Стефан брату, дождавшись, когда Варфоломей усядется напротив него на лавку. - Сядь!
   Уронив голову в ладони, Стефан смотрел в столешню и думал, водя глазами по извивам дерева. Между ним и братом стояла медная братина с квасом и привешенным к братине ковшичком, две медные чары и деревянное блюдо с ломтями хлеба, к которому так и не притронулись за время разговора ни тот, ни другой.
   Стефан молчал, прикидывая, что предстоит разговор с настоятелем, которому станет забедно отпустить его, Стефана, книгочея и боярского сына, помощью которого, да и присутствием среди братии монастырь был бы укреплён духовно и почтён во мнении жителей, сущих окрест. С другой же стороны, отказать Варфоломею, с которым досыта говорено о строительстве монастыря и обещано о том за много лет... он тоже не мог.
   Искоса поглядывая между пальцев, Стефан по-новому видел отвердевшее лицо младшего, опушённое уже бородой, ширину плеч и сухощавость ладоней. Как вымахал за последние-то лета! - помыслил Стефан. И ростом Варфоломей сравнялся уже с ним - нынче за какой мелочью уже и не пошлёшь! А с другой-то стороны глянуть: счастлив ли он своим пребыванием в Хотькове? Здесь не с кем ни поговорить, ни поспорить, а уж завести богословский диспут - и думать нечего! Более или менее интересны лишь несколько стариков, по возрасту давно уже смотрящих в домовину. Зримое убожество Хотьковской обители дополнялось духовным убожеством, нестерпимым для Стефана... Так чего же он ждёт? О чём думает? И не ждёт, и не думает, а - толчка не хватало, понуды. Варфоломей прав, как тут ни поворачивай! Хотя в лесу, в пустыне - какие собеседники, какие споры, о чём? Со зверями? Варфоломей готов и зовёт его, как старшего в роду и старейшего в духовном деянии... Ну, а наступит зима? И холод? И одиночество? И как тогда? Да и - выстроят они церковь, а потом? Кто освятит? Кто даст ей право на жизнь? И чувствовалось, что это - не то, не о том - он, не о главном. Да, призывал, говорил, а сумел ли? Вместо монастыря - женился, сыновей нарожал! И если бы Нюша не умерла... Но Нюша умерла. И Господь подвигнул его к избранной давеча стезе. А тогда чего же он ждёт?! О чём мыслит? Да ты, понимаешь ли, Олфоромей, на что созываешь меня? К какому подвигу и каким труднотам? Или нет? Или так для тебя всё просто: пришёл, созвал, мигом срубили церковь, содеяли монастырь... А может, брат - и прав? Может, так и надо, враз и вдруг? И уже не оглядываться назад!
   - Помнишь, Стефан, ты баял мне о том: одна дорога для нас - монастырь, и нету другой!
   - Баял... - отозвался Стефан, не поднимая лица. - Многое баял я тебе, Олфёра! - прибавил он, со вздохом.
   Варфоломей стал, волнуясь, сжимая и разжимая пальцы, уговаривать Стефана к подвигу пустынножительства, напоминать о словах Стефана... А Стефан слышал и не слышал. Он смежил веки. Слова брата обтекали его. Он не понимал даже, что и о чём говорит, упрашивает, молит его брат. Ведь всё - решено, и надо только встать и изречь: быть посему. Он встал, ощущая тяготу в теле. "Дай мне ещё подумать, помедлить, пождать!" - просил внутренний голос Стефана, а руки затягивали пояс, застёгивали пуговицы вотола, так и не снятого Стефаном давеча. Руки на ощупь искали шапку, закинутую давеча на полку.
   - Пойдём к игумену! - сказал он брату, прерывая поток излияний Варфоломея, и брат смолк, встал, вытянувшись, прижимая к груди малахай.
   Он уже - готов, он и в лес бы сейчас пошёл, не вздохнув и не вздрогнув, с братом, хоть ему - и вдомёк, что надо запастись дорожной справой, сухарями, кое-какой снастью, взять с собой топоры, сменную пару лаптей, кожаные поршни, посудинку...
   На дворе уже - темно. Сторож бил в било, отмечая часы. С крыльца, соступив на непротаявшую землю, они окунулись в холод и тишину, в сырь весны. Небо уже - в звёздах. Ветви деревьев тянулись ввысь и в стороны. Они шли друг за другом. Похрустывала земля. Они обоняли запах свежести, воспринимаемый ими как призыв. Разговор с игуменом предстоял долгий и трудный, и надо успеть довершить его до ночной службы...
   В келье игумена полутемно. Пока келейник возжигал свечи в медном кованом стоянце, братья молчали, а игумен соображал и почти догадался, о чём пойдёт разговор. Хотьковская обитель - бедна. Разорённые и только-только устраивавшиеся ростовчане почти не давали ей дохода. Скуднота наличествовала во всём. Порой недоставало воска и ладана, недоставало масла для лампад, справы и утвари. Даже в снедном обилии ощущалась постоянная недостача. Иноки в большинстве своём были к тому же убогими старцами, а трудников на обработку огородов монастыря всегда не хватало. Из-за покосов и рыбных ловлей творились непрестанные споры с владельцами окрестных земель. Хотьковского игумена порой охватывало такое безразличие усталости, что ему становилось страшно за себя.
   И этот день болела спина. На литургии дважды пристигало головокружение. А теперь добивал его своим решением этот сын покойного боярина Кирилла, и разговор пошёл не так и почти не о том, чего ждал и побаивался Стефан. Игумен сидел с обострившимися морщинами лица и внимал братьям. Да он и не верил, что выученик Григорьевского затвора Стефан останется тут, в Хотьковской обители навсегда. Но уходить в лес?! Не в Переяславль, не во Владимир, не в Москву? Не к славе, не к почестям?! Новая Фиваида? Тут, у них, в засыпанных снегом до полугода чащобах? Возможно ли такое? А если возможно, то, может... Он с надеждой взглянул в лицо Стефана.
   - Да, конечно, когда возможно священника, дабы служить литургию, пришлю! Да вот, хотя отец Митрофан, живущий ныне на покое невдали от обители... Он и возможет...
   Да, конечно, с аввой Митрофаном он, игумен, поговорит. Старик смотрел без улыбки, ищущим взором, на двоих мужей, дерзнувших на Великое. Спросил:
   - Не разучитесь говорить тамо, в лесе?
   Проводив братьев, вздохнул и долго молился. То, что затеяли Стефан с братом, вызывало его уважение: вослед древним старцам земли египетской! Эко! А может, и станет Стефан со временем русским Антонием? Ну, хоть Феодосием Печёрским? Пошли ему, Господи!
   Нет, он не стал ни воспрещать, ни удерживать, чего ожидал Стефан. И теперь братья уже собирали дорожную справу, дабы с зарёй выступить в путь. Пошли им, Господи!
  

Глава 2

  
   - А ты способен молчать год, два, три? Или говорить только с Господом?
   Стефан шагал широко, перескакивая через лесины, и Варфоломей, отвечая ему и задумываясь, то и дело спотыкался, с трудом удерживая равновесие и ускоряя шаг, чтобы догнать брата и не пропустить ни слова из того, что он говорил.
   - Мы ведь будем вместе! - сказал Варфоломей.
   - Я не о том говорю! - перебил его Стефан. - Греческие монахи, возлюбившие исихию, умолкали на годы, творя умную молитву, погружая себя в Покой! В Безмолвие! Ты - способен на такое?
   "Способен ли я?" - думал Варфоломей, перепрыгивая через лесину.
   Он не знал и не умел ответить, а потому молчал, прикидывая в душе, что бы он стал делать, оставшись в лесу в одиночестве? Главное - молиться непрестанно, в этом - спасение! А губы уже произносили священные слова. Он едва не пропустил следующего словоизвержения Стефана относительно современных греческих ревнителей православия. Не верилось даже, что эти люди живут в наши дни! Как-то там? Жара, солнце, акриды. Как же их всё-таки едят?
   Лес веял холодом, под ёлками лежал снег, земля ещё не протаяла, и спать на ней нельзя, пока не разведёшь костёр, не прогреешь землю, и тогда, сдвинув тлеющий валежник, только и ложись на пепел пожоги! А там, наверно, старцы зарывались в песок? Ночью-то всё одно и у них не жарко!
   - Ежели хочешь стать монахом во всей премудрости, то сперва чти "Духовные беседы" Макария Египетского! - сказал Стефан. - А также Евагрия, которого осуждали за любовь к Оригену; также "Слово подвижническое" Диадоха Фотикийского, Дорофея, а паче всего - Иоанна Лествичника и Максима Исповедника, эти тебе дадут боле всего! Фалассия не забудь, Исаака Сирина, Исихия Синайского... Говорил я тебе, лапти обуй! В поршнях ноги побьёшь! Какой дурень в лес в мягкой обутке прёт!
   - Да у меня...
   Варфоломей едва не зашипел, хватив ногой сук.
   - Да у меня и лапти с собой взяты, дак... ты остановись хотя!
   - Фёдора Едесского надо знать, "Сто душеполезных глав" Симеона Нового Богослова, - продолжал перечислять Стефан, останавливаясь и глядя на переобувающегося брата. - А вот кого у нас не достать, так это Никифора, да Григория Синаита. Оба сии - живы. И ещё Григория Паламу.
   По лицу Стефана тенью прошло сожаление о невозможности досягнуть туда, в столицу православия, поучаствовать в тамошних спорах, встретиться с Григорием Синаитом или Паламой. Он вздохнул, глядя, как брат затягивал оборы лаптей.
   - Сам плёл? - спросил Стефан.
   - Сам! - ответил Варфоломей, расцветая улыбкой, когда Стефан прибавил:
   - Добрые лапти! Таки ещё только покойный Тюха плёл! Помнишь его?
   - Дак я у Тюхи и учился! - сказал Варфоломей, зарозовев и поднимаясь на ноги.
   - То-то! - сказал Стефан, добавив. - Ну, пошли! Когда молишь Господа, надобно собрать ум в сердце и отрешить от себя всё земное. Не то, как у той бабы, что посадила пирог в печь и стала на молитву. Да и молвит вместо "у порога твоего" - "у пирога твоего". Если, моля Господа, ни о чём боле не мыслишь, тогда сердце разогревается, и возможно узреть Фаворский Свет!
   - А ты того достигал? - спросил младший, догоняя брата и идя с ним плечо в плечо.
   - Я всего достигал! Токмо одного не возмог достичь - Бесстрастия! Не умел себя побороть... И не ведаю нынче, к хорошу - то али к худу...
   Они шли по лесу, два мужика в лаптях, долгой сряде, с мешками за спиной. У каждого за поясом - топор в кожаном чехле, на поясе нож и берестяной кошель, где укрыты точильный брус, трут, кремень и кресало. Шли, изредка переговариваясь о Божественном. Тропа, по которой шли давеча, окончилась. Они шли, ещё не решив куда. За кустами журчала река. Лес молчал, над елями яснело. Облака, в розовом окрасе, побежали по небосводу. Вот-вот встанет столб солнечных лучей над лесом, и тогда наступит рассвет.
   Кое-где в траве лезли первые подснежники. Стволы осин зеленели, и берёзки зарозовели. Вот кто-то, ломая кусты, метнулся в стороне и исчез, замолк в ельнике.
   - Далеко-то от жила забираться не след! - сказал старший, сплёвывая. - По первости хоша досягнуть куда, да и иерей надобен, сам ить литургию вести не станешь.
   - А ты? - спросил младший.
   - Я - не рукоположен! - ответил Стефан.
   Скоро показалась река.
   - Гляди! Ежели тут! Рыбаки будут приставать, ушицу варить!
   - То и плохо! - сказал Варфоломей.
   Стефан глянул искоса на лицо брата и промолчал.
   Развели костёр. И когда костёр разгорелся, вокруг уже стояла ночь, и только река светлела в берегах. Поели хлеба, взяв по сушёной рыбине. Запили травяным отваром из медного котелка, что несли с собой, черпая по очереди отвар деревянными ложками. После встали на молитву. Молились вполголоса. Уже когда, сдвинув костёр, укладывались спать, к ним подошёл, произнеся: "Мир вам!" - старец, как оказалось - рыбак. Пожаловался, что давеча были какие-то, опружили верши, порвали тетиву. "И рыбу-то, почитай не всю, раскидали по сторонам! - покачал головой. - Озорной нонече стал народ! Иных и не поймёшь: разбойники али мирские люди?"
   - Христиане - мы, не тати! - сказал Стефан. - И харч у нас - свой! Так что нас не страшись, старче!
   Тот пошамкал губами, что-то решил про себя, покивав головой:
   - По топорам гляжу, плотники - вы, древодели. На работу какую ладите, подрядились куда ни то?
   - Вроде того, дед! - сказал Стефан.
   - А не то, - сказал дед, - ступайте со мной на деревню! Старуха приветит моя, налимьей ухой угощу! Да и в тепле спать-то поспособнее будет!
   - Благодарствуй на добром слове, мил человек! - сказал Стефан. - Да мы уже поснидали, и ночлег готов, из утра далее пойдём, не обессудь!
   - Ну, как знаете, - сказал старик. - А будете когда - заходьте! Гришуху-рыбаря прошай, то я буду. Доброму человеку завсегда рад, а ночлег с собой не носят!
   Дед удалился.
   - Налим ноне - икряной! - сказал Стефан, зевая и крестя рот. Варфоломей промолчал. Скоро улеглись на тёплое, прижавшись спинами и накрывшись одним зипуном, а другой подстелив под себя.
   "И так ежедён, без престани!" - подумал Варфоломей, уже засыпая, и улыбнулся, чувствуя тепло спины брата. Он ещё прошептал: "Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного!" С тем и уснул, не ведая, что произнёс Исусову молитву, принятую монахами-исихастами в Византии на горе Афон.
   Утром, поснидав травным укропом с ломтем хлеба, долго прикидывали, куда идти. Стефан на куске коры чертил реки, селения, между Яхромой, Ворей, Шерной и Дубной. И всё выходило, что далеко от Хотькова забираться не следует.
   - Да по первости кто тебя прокормит! - вспыхнул Стефан, поправясь. - Нас с тобой! Токо на Петра и надея, что пошлёт мучки да рыбы сушёной... Не Святым же Духом пропитываться будем! Акриды у нас не водятся, и дикого мёда до Оки не вдруг найдёшь! Ну, летом ты сныти наберёшь, болотных корней нароешь, а дале-то как? Зима! Баешь - подале от деревень! Тут бы вот селяне местные чего нанесли...
   - Тут не хочу! - сказал Варфоломей.
   - Ты - не Илия, тебе ить ворон пищи носить не станет! - сказал старший.
   - Ну ладно, походим близь! - сдался, наконец, Варфоломей. - Токмо... глухомань нужна!
   - Понимаю...
   Стефан, задумавшись, шевелил губами, потом стал чертить. Выходило, что им надо двинуться по кругу, имея в середине Хотьково и Радонеж, но, не удаляясь более чем на день пути, от этих мест. Так порешив, братья двинулись в путь. Солнце уже стало припекать, и оба расстегнули зипуны и сдвинули суконные колпаки на затылки. Варфоломей снял шапку, подставляя солнцу и ветру копну золотистых волос. Шли берегом реки. В кустах обережья что-то пищало и чирикало, сновали строители гнёзд. В одном месте дорогу перебежала мышь, поводя носиком. Фыркая и шурша листьями, суетились в валежнике ежи, и чистое небо плыло над головой, уходя ввысь, а по нему сизо-белые плыли куда-то за Камень облака. И хотелось так идти, не останавливая шаг, минуя деревни и починки, туда, за ними, вдаль...
   Послышались возгласы, проржал конь. С крутояра открылась река, по стрежню которой бечевой вели гружёную лодью. Бечеву тянули запряжённые гусём две лошади, на передовой возчик сидел верхом, а ещё трое шли пешими за лошадьми, с вагами в руках.
   - Построй тута храм, и заприставают к тебе! - сказал Стефан, когда они остановились на обрыве, глядя с высоты на ползущую по воде лодью.
   Рулевой, грудью наваливаясь на правило, удерживал лодью по стрежню реки.
   - Куда - они? - спросил Варфоломей.
   - В Радонеж, верно! - сказал, передёрнув плечом, Стефан. - Ну, не хочешь тороватых гостей к себе в монастырь, пойдём далее! - сказал он, трогаясь с места.
   В полдень поснидали. Ноги гудели, хотелось лечь и заснуть на солнечном угреве и ни о чём не думать!
   Но, однако, полежав немного, встали и, поправив на спинах мешки со снедью и справой, двинулись дальше. К вечеру от Хотькова их уже отделяло шестьдесят вёрст с лишком, и, порядком измученные, братья попросились переночевать в деревне. Хозяйка поставила на стол горшок ещё тёплых постных щей, и братья похлебали их всласть. Утром Стефан ещё спал, а Варфоломей, встав чуть свет, уже починил хозяйке-вдове ворота в хлеву, изладил колоду для водопоя и, когда Стефан вышел на крыльцо, Варфоломей насаживал новые рябиновые обручи на кадку, в которой хозяйка замешивала корове пойло.
   - Хоть оставляй у себя! - сказала жёнка. - Без мужицких рук тута всё - в ветхости! Оставайтесь, мужики, я бы вам и убоинки сготовила! Кровлю бы мне хоть перекрыли.
   - Мясов не едим! - сказал Стефан. - А гостить нам тоже недосуг, извиняй уж, хозяюшка!
   Варфоломей бы задержался - захотелось помочь вдове, но и Стефан - прав: даже и на найденном месте работа им предстояла нешуточная.
   ...Так они и шли, пробираясь чащобами, выискивая и снова бракуя места будущей киновии, погружаясь то в сумрак бора, то в трескотню птиц ещё голых рощ и краснотала, усаженного серёжками. Всё набухало почками, раздвигая мох и лист, лезла трава, звенели ручьи, вскрывались озера, полные снулой рыбы, лёд таял, отступая от берегов...
   К исходу восьмого дня они разругались.
   - Всё тебе - не то и не так! - кричал Стефан. - Выскажи, што тебе надобно, тогда и будем искать! Я уж сколь тебе казал благих мест, всё - не по носу! Проходим всю весну и воротимся в Хотьково не солоно хлебавши!
   Варфоломей пытался изъяснить то, что не позволяло ему соглашаться ни на одно из предлагаемых Стефаном мест.
   - Понимаешь! Чтобы высота, и - озор! И никуда боле не хотелось! Это же - навсегда, на всю жизнь!
   Он чувствовал, что его слова не доходят до брата.
   Впрочем, Стефан, кажется, понял, когда Варфоломей сказал ему, что на всю жизнь. Стефан, хоть и был старше брата, всё ещё не мог бы сказать про что-то, что это ему - на всю жизнь. Конечность определённого бытия продолжала его страшить своей завершённостью. "И ничего более!" - сказал Стефан и впал в грех уныния. Жизнь была полна ожиданием неведомого, и это неведомое манило и влекло его. Неведомо, чтобы он делал, если бы Нюша не умерла. Верно, адом показалась бы ему семейная жизнь, размеренная судьба, повторяемый труд, зримая заполненность бытия. Он переставал понимать младшего брата, который когда-то был для него удобным слушателем, а теперь проявлял уже норов, в каких-то своих думах, требующих грядущих свершений. Сказанное им "на всю жизнь" резануло Стефана по сердцу. Чего он не узрел, не увидел, не понял в брате? Когда явилась у него эта законченность хотения? И невдомёк было Стефану, что явилась она, эта черта характера у Варфоломея ещё в младенческие годы, когда едва научившийся ходить малыш залез на подволоку сарая.
   Они лежали на пожоге, на изгвазданном зипуне Варфоломея, прижавшись друг к другу спинами и доругиваясь напоследок. Ночь опускалась, гася голоса птиц, похрустывая льдинками ручьёв. Рдели, дымясь, почти у лица угли прогоревшего валежника. Дымило и чадило так и не просохшее бревно, брошенное сверху костра для того, чтобы не погиб огонь до утренней звезды. Лица у обоих были в саже, руки в смоле и ссадинах. Стефан перестал ворчать и замолк, размышляя.
   - Знаешь, где мы ещё не были? - спросил он. - Только место, иные толкуют, недоброе, пугает тамо! Леший не леший, а какая-то бесовская сила есть! Светы тамо зрели, огни, голоса... А иные бают - благоухание!
   Варфоломей повернул голову, наставив ухо. Что-то в голосе Стефана было заставившее отложить давешнюю размолвку и прислушаться.
   - Я там ни разу не был! - сказал Стефан, глядя на звёзды, роящиеся над головой. - Это от Радонежа - вёрст пятнадцать, и от Хотькова тоже. Гора называется Маковец. Святая сила тамо али бесовская - не понять!
   - Бесовскую силу, - сказал Варфоломей, - отгоняют силой креста. Ето не страшно... Глянуть нать!
   Варфоломей лежал и думал. Развившийся у него позднее дар Предвидения толкнул его в сердце, заставив по-новому воспринять и слова Стефана, и название горы - Маковец!
   - Ты спишь? - спросил он.
   - Засыпаю! - отозвался брат. - Чего тебе?
   - Завтра двинем туда!
   - Спи! - отозвался Стефан.
   На лицо опускался холод, покалывая щёки. "А комар налетит?!" - подумал Варфоломей. Ноги мёрзли, а сбоку припекало: не затлел ли зипун? Он вскинул руку, потрогав ткань. Нет, всё было исправно. Костёр гас и тлел, кусты и ельник заволакивало туманом. Утрело. Он наконец-то провалился в сон.
   ...Они пробирались до названного места, расспрашивая встречных смолокуров, дня четыре. Ошибались, петляли, пока один дед, зверолов, пожалев путников, вывел их к Маковцу.
   - Дале не пойду, водит тамо! - сказал дед. - Вона! Та грива лесная, видите? Дак там!
   Братья гуськом поднялись в гору, где стоял сосновый бор, и оказались на обрыве, над ручьём, что, выбиваясь из леса, разливался внизу озерцом, огибая гору и уходя отсюда низины.
   Пока Стефан рыскал по округе, прикидывая, далеко ли до воды, и как спускаться вниз, Варфоломей стоял, осматривая лесное под холмом и дали, ограниченные тоже лесом, и, повернув к брату лицо, сказал:
   - Здесь!
   Варфоломей не думал ещё ни о чём - ни о воде, за которой надо было ходить вниз, ни о пище, ни о дороге. Не думал и о бесах, не думал ни о чём, он смотрел и видел, и сердце, наполняясь радостью, сказало ему - здесь! Или Господь указал его чувствам, постановив, что на сём месте воздвигнется обитель Святой Троицы?
   Они отошли от обрыва, сели на поваленное бурей дерево и посмотрели друг на друга. Настала тишина.
   - Здесь? - спросил Стефан спустя время.
   Варфоломей кивнул.
   - Ну, тогда за дело, с Богом! - сказал Стефан.
   Они встали и глянули друг другу в глаза, прочтя во взоре отблеск решимости.
  

Глава 3

  
   И вот они освободили лезвия топоров от кожаных чехлов, вглядываясь в сырой мох, прошлогодний брусничник, ствол поваленной сосны, из-под которого выпрыгнул кто-то длинный и юркий и, блеснув шерстью, скрылся в палом валежнике. Никак, соболь? Подумали оба.
   - Церква станет там! - кивнул Варфоломей, и Стефан на сей раз подчинился брату. - Сперва хижину поставим, - прибавил он, - не то комары зажрут!
   Они молчали, смотрели, меряли. Потом один из них сказал:
   - Сразу на мох кладём!
   Другой кивнул. Братья привыкли работать вместе и понимали друг друга до слов. Достали железные оковки для лопат. Застучали, чавкая топоры, и вот уже первое дерево, накренясь, пошло к земле, ломая подлесок. Варфоломей стал колоть клиньями ствол, собираясь ладить два заступа, себе и брату. Стефан прикидывал, где пойдёт канавка, дабы отвести воду от будущей хоромины. Хижину затевали небольшую, только влезть. Так будет теплее, да и дров потребуется меньше! О дровах думал и тот и другой. Стефан тюкнул по поваленной сосне. Вонзил топор в ствол, пробуя. Ель гниёт сразу, вся становясь серой и непригодной для дела. Берёза, мало полежав, трухлявеет в коре тоже вся. Сосна же гниёт частями. А даже для хижины - много чего надо! Порожек там, иное что, лавки... Как раз по ширине бы и подошло!
   Они трудились не прерываясь, в поту и смоле. Вот потянули волоком большой замшелый камень. Вот чего-то ладили, раскопав дернину. Первые дерева будут положены на камни, на землю, а следующие ряды пойдут с выносом, чтобы под хижину не заливалась вода. Потому и нужна канавка! Возились, изредка утирая пот (зипуны сброшены, работали в рубахах), и наконец, всё расчистив и приготовив, сели передохнуть. Всё! Теперь надо идти, искать деревья. Невеликие - коня нет, а без коня рослого дерева и не притаранить. Но о коне молчат. Подвиг начинался здесь, в поту и грязи, в пристающей к лицу шелухе сосны, с усилий до предела мочи. Слава Богу, оба умели работать, и никому из них не надо объяснять, что к чему. Ели в сухомятку, запивая ржаной хлеб речной водой. Потом встали и, сгорбив плечи, отправились за деревьями. Скоро на небольшом отдалении от места началась частоговорка двух топоров. Крякало и шумело, падая, первое дерево. Подошли ко второму, третьему. Ствол обрубали канавкой вокруг, и срубленное дерево оканчивалось полукруглым обрубом, который, подровняв, так и оставили. А стены будут класть с выносом, каждый верхний венец шире предыдущего, чтобы вода не стекала по брёвнам, не мочила сруба, заливаясь в пазы.
   - Всю эту мелочь - на дрова! - сказал Стефан, кивая на гору обрубленных ветвей и вершинок.
   Молчали, работали, пока не начинало темнеть в лесу и уже плохо видать, куда надо ударить топором. Вечером ладили костёр, варили "укроп", хлеб и рыбу заедали теперь горстью прошлогодней клюквы, которую собрал под горой Варфоломей, осматривая окрестность в минуты отдыха. Загорались звёзды. Пронёсся над головами лунь. Издали донёсся голос филина. Лес жил своей жизнью, а уработавшиеся за день боярчата сидели у костра, ожидая, когда прогорит главное пламя и можно будет, сдвинув валежины, приготовить себе место для ночлега.
   Ночь.
   - Стёпа! А как это - собрать ум в сердце? Што для этого надобно?
   Они лежали у костра, голова к голове, в шалаше из лапника: только заползти! Накрапывал дождь. Блики костра выхватывали из темноты то ошкурённую груду брёвен, то холмик нарытой земли, то кучу мха. Во тьме, под ёлкой, спрятан плотницкий снаряд: две деревянные лопаты с железными оковками, топоры, тесло, скобель, кочедыг, ножи и долота. Там же - мешки со снедной справой, и две в бересту и полотно увязанные иконы: "Николай Угодник" и "Богоматерь", - едва ли не единственное, что у Вароломея осталось от боярского наследства, доставшееся ему после смерти родителей. Даже крест на груди у него не серебряный, а медный.
   - Как тебе сказать? - сказал Стефан. - Во-первых, ото всего отвлечься, всё позабыть, потом вроде бы наступает пустота или головокружение. И тут, в груди чуешь тепло, разогревается сердце, а далее и наступает феория...
   - И начинаешь видеть Фаворский Свет?! - подсказал Варфоломей, у которого сразу прошёл сон, разгорелся взор, и пересохло во рту.
   Стефан помолчал, потом сказал:
   - Не ведаю... Спи! День тяжек грядёт! До того, чтобы видеть Свет, не доходил. Не получалось у меня! - признался он.
   И хорошо, что Варфоломей молчал. Любое слово уязвило бы Стефана. Братья уже помолились. Варфоломей про себя читал часы. Он даже не замечал смущения брата, он - счастлив. Он и молчал потому, что боялся расплескать это чувство наполненности души, заключённой в шелест обложного дождя.
   Сверху не слышалось ничего, кроме шороха опадающей капели. Вот струйка дождя просочилась, и закапало.
   - Не трожь! - сказал Стефан. - Тронешь - польёт, не остановить будет! Отверни зипун. Вот так... И спи!
   Варфоломей улыбался в темноте, а сверху шуршал дождь. Варфоломей, отстраняясь от капели, прижимался вплотную к телу брата. Хорошо бы, думал, Стефан остался с ним! Наконец согрелись ноги, и его утянуло в сон. Только шуршало сверху, гася прочие звуки. Да огонь костра, свиваясь, не выдержав состязания с влагой, низился, уходил под бревно, наваленное на костёр сверху, в набитый под него валежник, и то вспыхивал, то угасал под голос дождя.
   Утром всё - мокро, всё - полно воды, лужицы стояли и не уходили. Дождя нет. Парило, когда застывшие, отсыревшие за ночь братья выползли из своей норы, чтобы раздуть костёр. Солнце уже прорывалось сквозь преграду стволов, полосами и иглами пробивая пар и туман, вставший над лесом и заполнивший долину ручья. Раздув костёр, братья стали на молитву: "Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас! Слава Тебе, Боже, слава Тебе!" Запевали они в два голоса, сначала хрипло, потом сильнее и крепче. В котелке уже булькал травяной отвар. Помолившись, братья сели завтракать. Еду берегли. Небольшой кусок хлеба с солью, запитый "укропом", - вот и вся их трапеза. Потом встали и взялись за топоры.
   ...Сегодня решительный день. Искомый осмол уже найден, и надо только вытащить его из леса. Но на плечо эти стволы не поднять. Пришлось работать вагами. Слава Богу, рассудили устроить покаты из мокрых лесин, возились полдня. Да зато по покатам, впрягшись в верёвки, потянули как по маслу. К позднему вечеру оба ствола лежали у костра. Осталось только срубить первый венец. "Ладно, - сдался Стефан, - из утра начнём!" Опять - скудная трапеза. Сушёная рыба уже - при конце.
   - В Хотьково идти?
   - Лучше в Радонеж! - сказал Стефан.
   Просить снедного у брата Петра, которому отданы оба земельные надела братьев, всё же пристойнее, чем у хотьковского келаря, огорчённого уходом Стефана.
   - Оба пойдём! - сказал он после размышления. - Хоша в бане напаримся!
   О бане Варфоломей поначалу не думал. Но теперь, когда всё тело свербело, пришлось задуматься.
   - Хижину сложим, можно будет её овогды и в баню превращать! - сказал Стефан и спросил. - Келью рубить будем вплоть к хижине али на отстоянии?
   - Лепше вплоть! - подумав, сказал Варфоломей. - По зиме, ежели...
   Стефан согласно кивнул.
   - Двери навесим! Чтобы ни туда, ни оттуда... Топить-то будешь по-чёрному!
   Это "будешь", "ты", "тебе" прорывалось у него уже не раз, и каждый раз сердце Варфоломея холодело: не уже ли брат оставит его одного?
   Вечером они лежали в шалаше, решив идти в Радонеж не прежде, чем иссякнет продовольствие. Да Варфоломей и не стремился к брату Петру, не для того он рвал семейные связи. Но он видел, что без сухарей им не прожить. К вечеру облака сгустились, и начался дождь, грозящий залить их берлогу.
   - Стёпа! - подал голос Варфоломей. - А католики в чём - отличны от нас! Что возглашают от Отца и Сына? Вообще этим... обрядами...
   Стефан молчал, и Варфоломей уже думал, что не дождётся ответа.
   - Не так это - просто! - сказал, наконец, Стефан. - Не токмо в этом - суть! С земной-то точки зрения глянуть: ну, повторили они, что "и от Сына", - им с ересью Ария надобно было расправиться, дак потому. Ежели не почесть, что Сын может быть посылателем Духа без Отца, то и греха в том нету, что добавили "и от Сына". Попросту закрепили Его единство с Отцом... У Климента Александрийского, к примеру, сказано, что Сын Бога - лицо Своего Отца, - тут и понимай! Страшно не утверждение, а выводы, которые из него воспоследовали! Да к тому на Софийском соборе, при патриархе Фотии и папе Иоанне XIII помирились и даже отказались "filioque" возглашать... А уже со Льва IX всё пошло по новой...
   - А как это - с земной точки зрения? Ты же баял мне, что в этом причина нашего раскола с латинами! Об исхождении Святого Духа, и о первенстве Римского папы, зане церковь соборна суть. И не один же Пётр, а и все апостолы - преемники Христа! Да и вся церковь - тело Христово? И что каждый мирянин призван защищать Истину, даже от епископов, ежели они ересь глаголют!
   - Догматически так! - сказал Стефан. - Догматически от сей оговорки всё на две стороны и пошло! И они это понимают, потому так и держатся за своё "filioqui"! Я тебе - не о том ныне! Тут другое! Главнее - то, что латины непознаваемое ввели в разумение и тем утеряли Бога! Перевели знание о Нём из откровения в познание. Надобно понять неправоту, невозможность сего! Да и что есть энергия? Движение? А у Аристотеля - завершённость, полнота, законченность, стало быть. Жизнь - возможна дотоле, пока мы не забыли о Боге! Бог - в нас, понимаешь? И всё бытиё наполняется тогда высшим смыслом. Фаворский Свет - доказательство того, что мы - в Боге, а Бог - в нас! Тайна Святой Троицы! Иначе остаётся схоластика, умствования. Иначе Бог где-то там, снаружи, а здесь - не овеянный и не пронизанный Его волей тёмный и пустой мир. Как сумерки в дожде и без просвета. Потому и спасение у католиков - избавление от наказания за грехи. У нас же главнее - избавление от греха, святость. У них Бог - судия, строгий хозяин грешного человека. Он - вне! А у православных грешник себя осковерняет, когда грешит. Оскверняет Бога в себе! И добро у них - лишь средство избежать наказания, а не само по себе важно, как у нас!
   - Стёпа, - спросил Варфоломей. - А ещё какие отличия меж нами?
   Он слушает в два уха. Едва ли не вся его учёность почерпнута из рассказов брата. Иногда только спросит: а кто такой - этот Климент? И запоминает разъяснения Стефана.
   Вот и сейчас, когда Стефан цитировал на память слова Максима Исповедника: "Смысл и образ бытия Святой Троицы, что и какова Она есть, недоступны для сущих. Ибо Она ускользает от мышления мыслящих". - Варфоломей, шевеля губами, запоминал эти слова, чтобы потом, часами, днями, неделями поворачивая их так и этак, додумывать до конца, открывая для себя глубины высказываний святых отцов древности, которые не стесняли себя пределами Логоса, вступая в те области, которые постигаемы в Духе, но не в уме. Ибо что такое - Божий Дар, нельзя понять. Человек - смертен, и в силу уже этого ему не понять бессмертного и нетварного существа Бога. Об этом толковали исихасты в Византии, об этом же вели беседу два боярчонка в лесу под Радонежем, лёжа в берлоге из еловых веток у тлеющего костра, уже сейчас взявшие на себя труд, превышающий силы человека, и жаждущие труда ещё большего, ещё более жестокого, и жизни более скудной ради того, чтобы приблизиться к Богу и тем спасти Русь, поднять подчинённую Орде славяно-мерянскую землю до уровня Третьего Рима и до размеров Величайшей империи. Ибо в Духе - всё сущее. В Слове, Логосе, осиянном Высшей Энергией, без Которого "ничтоже бысть, еже бысть", без Которого - бесполезны богатство и армия, без Которого, рано или поздно, самое налаженное, самое благополучное государство рассыпается в прах.
   Свобода, право быть собой, никогда никому не давалась без труда. За неё приходится платить, нередко - жизнью. А уж скуднотой, великими трудами, поношением от властей - едва ли не всегда. И двое боярчат, что истязают себя работой в лесу под Радонежем, делают это не по принуждению, и не по прихоти. Они ищут свободы. Ищут прикосновения к Богу.

***

   Это был для них обоих великий день. Осмол положили на камни и глину. Из расколотых пополам и отёсанные с одной стороны плах сложили пол. На выпуски положили первый венец. Работали, чувствуя один другого без слов. Рубили запойно. "И-эх!" - очередное бревно скользило по слегам, подхватывалось в два топора, зарубалась передняя и задняя чашки. Двоезубой "чертой" отмерялся, процарапывался след в нижнем бревне. Бревно откатывали, в два топора со сторон проходили паз. Ложили мох. Садили бревно. Пристукивали обухами, и вот уже другорядное скользило по слегам. Его слегка поворачивали, садили, прочерчивали, вырубали чашки и паз, и всё повторялося снова, только комель другорядного дерева каждый раз ложился на более тонкую вершинку предыдущего. Тяжкая - она, работа плотника! Хижина Варфоломея, как и келья, была не больше деревянной бани. И вот уже ладили подмостья, и вот уже оставили крохотное, в полтора бревна, оконце, что позже затянут бычьим пузырём. Вот уже дошли и до стропил, оба лба выложены из брёвен, удерживаемых переводами. Вот уже и отесали брёвна на кровлю, пошла в ход береста, в хижине сотворили потолок из тонкого круглого накатника, и его, промазав глиной, засыпали муравейником, наношенным в первые дни, пока муравьи сидели в подземных норах. Воздух звенел писком комаров, спать в хвойной берлоге становилось всё труднее, но вот уже вставили на подпятниках дверь и прорублена, приготовлена вторая. Рыба давно кончилась, досасывали последние корки хлеба. Оба спали с лиц, почти чёрных от смолы и грязи, щёки втянуло, и только глаза блестели. Но хижина - готова! Застлана кровля, поделаны лавки, сработан стол, полица, выведен дымник. Осталось сложить печь, и можно жить. Братья посмотрели друг на друга. Попрятали лопаты, ещё кое-какие орудия, кроме топоров. Топор - слишком большая ценность.
   - Не то помрём! - сказал Стефан.
   Варфоломей молчал, понимая правоту Стефана. Братья уже третий день питались прошлогодней клюквой. Тронулись в путь. Впереди Радонеж, где они ладят быть к вечеру, баня, еда, тёплая постель, хлопотливая хозяйка в доме брата.
  

Глава 4

  
   Катя, увидев деверьев, всплеснула руками. Кинулась топить баню, достала из печи вчерашние щи. Пётр, явившийся спустя час, тоже стал хлопотать.
   - Мы к тебе - на час малый! - сказал Стефан. - Выпариться да снеди набрать, не зазришь?
   Пётр замахал руками: что вы, что вы!
   - Скит кладём, - сказал Стефан. - Порешили так...
   Малыши обступили, сначала опасливо, лесного дядю, но вот уже полезли на колени к Варфоломею, Ванята стал теребить его за бороду. Стефана дети опасались и только посматривали на него издали. Наконец Климушка, зарозовев, подошёл к отцу - узнал-таки! А Ваня был занят дядей и не сходил у него с рук. Топилась печь. Хозяйка замешивала тесто. Мир и уют этого дома заставил на миг обоих ужаснуться своим трудам.
   Прибежал Онисим, всплеснул руками и расцеловал братьев, вывалив ворох новостей: и о радонежском наместнике, и о родне, и о князе Симеоне Гордом...
   Но вот уже баня - готова. И оба отправились туда, унырнуть в пар и на тот "час малый" забыть о грядущей тягости трудов. Натирались щёлоком, скребли головы, тёрли друг другу спины. Грязь отмякала, слезаза клочьями. Парились до одури. Катерина уже простирнула их рубахи и исподники, опрелые портянки выбросила, достав новые, принесла чистые рубахи и ждала к ужину, и ждали гости, тормосовская и кирилловская родня. Ждали ратоборцев, подвижников. Братья, порешившие уйти иноками в лес, тут для всех смотрятся героями, избранниками, чуть ли не мучениками. Едва утолили первый голод, посыпались вопросы: как там и что? Кто-то вспомнил, что на Маковце "водит", и братья, переглянувшись, осознали тот, давний уже случай, когда и тому и другому послышался голос брата, зовущий к себе, хотя ни Стефан, ни Варфоломей не окликали друг друга, да и были в иных местах. Иной докуки от нечистой силы они пока не слышали.
   - Ну, дак двое! Да с молитвой! - объяснил Онисим ближникам и родне. - Он-то, бес, креста завсегда бегает!
   Ну и, конечно, кто-то из баб "запел":
   - Не дожили батюшка-то с матушкой, поглядели бы, каких сыновей Господь им послал! Теперь у нас будут перед Господом свои заступники!
   И уже посетовали:
   - Что ж так далеко забираесси! Хоть бы и помолить Господа когда, сходить в праздник!
   Гости пили пиво. Братья - травяной взвар, сдобренный сушёными яблоками и малиной. Уминали гречневую кашу, сдобренную коровьим маслом, хлебали уху из окуней. Ели так, как уже давно не ели, отказываясь только от мясных блюд...
   И долго ещё звучали голоса, толковня, песни, когда уже братьев отвели в холодную горницу спать на сенниках, набитых овсяной соломой, под овчинными тулупами. После сыри, мокряди и всякого лесного неудобия - царская постель! Пётр сказал, сдвинув брови:
   - Спите! А завтра я вас с конём провожу до места! Коня навьючим, пройдёт! Хижа у вас - готова, дак теперича чего-нито и на постелю нать! И печь помогу вам сложить!
   Он ушёл, прикрыв дверь. Братья лежали в темноте, думали. Они уже помолились на ночь и намеревались говорить об Энергиях Бога, но глаза слипались... Им уже и не до разговоров. Скоро раздался храп Стефана и посапывание Варфоломея. А за стеной всё ещё не смолкали речи, слышалась песня, та, которую певал ещё покойный Кирилл, про доброго молодца, погинувшего в степи, но братья спали. Тишина, тьма. Лишь от серебряной лампады бродили по стенам блики.
   Катерина и Пётр уговаривали погостить. Но - распускаться нельзя! Впрочем, Катя пекла всю ночь, проводив гостей. Братьям наготовлен короб печева, кулёк с сушёными яблоками, туес мочёной брусники. Онисим принёс мешок вяленой рыбы. Сам руками замахал: "Не я один! Все собирали! Не возьмёте - обидите народ!" Ну и мука, и соль, и даже постное масло в глиняной корчаге. Сверх всего того ряднина, сменная лопоть и овчинные полушубки, по уверению Петра - их, домашние, и, мол, никому более не нужные тут. Да сверх того и котёл - вмазать в печь (которая ещё не сложена). Всё это погрузили в перемёты, уместили на спине и боках лошади. И, закусив, вздев на плечо котомки, набитые снедью, они тронулись в путь. Трое. Пётр - то подножие, на котором утверждался духовный подвиг. Катя напекла пирогов с брусницей, грибами и капустой. И всё это братья съедят, пока строят свой монастырь!
   Варфоломей к горе Маковец подходил с опаской. Казалось - ничего нет, сожгли и хижину, и им надо будет искать иное место либо рубить всё снова. И когда поднимались, Варфоломей аж привставал на цыпочки. Слава Богу! Стоит. Затащили кули, накормили коня. Дверной проём завесили рядном, поели холодных пирогов, помолились и повалились спать.
   Утром начали с навешивания двери. Скобы для этого принесли из дому. Долго подгоняли, наконец, все трое остались довольны. Приладили запор от зверя. Не ровен час, воротишься из лесу, а у тебя в гостях - топтыгин, ревёт и не желает выходить! Когда молились, Пётр стоял рядом, тоже шевелил губами, но молитва не давалась ему. Переминался, изнемогал и взялся разводить костёр.
   За два дня хижину закончили, и камней наволокли, и глины. И уже дымок пошёл из дымника. Тут Пётр собрался домой: "Весна, не обессудьте, браты!" Перецеловались.
   - Не заблудись!
   - По затёсам найду!
   Пётр взгромоздился верхом и погнал коня в лес, махнув рукой на прощание.
   - Ну, теперь келью! - сказал Стефан, а Варфоломей лишь склонил голову.
   Теперь работали осмотрительнее, устроили покаты, долго выбирали и метили деревья, учитывая всё: и куда ляжет, и как волочить.
   И снова зазвенели, завакали топоры, плотницкий перебор далеко раздавался по лесу. А дни шли, и уже отцвела верба, и вылезли ландыши, и птицы уже вывели птенцов, и в полный лист оделись берёзки. А братья всё валили и таскали стволы. На келью уже с избытком, но, не сговариваясь, решили натаскать и на церковь. Гора лесу всё росла, и уже давно кончилось печево, и братья пекли, скупо тратя масло, ржаные лепёшки и гречишные блины.
   Наконец наступил день, когда оба вышли из леса и пошли к хижине. Стефан давно вертел в голове, как поставить келью, чтобы был переход из одной хоромины в другую. На остережение Варфоломея о возможном пожаре Стефан отмахнул рукой:
   - Ну, ты тамо вон поставишь! А ветер падёт, и всё одно: то и другое сгорит! Лучше помысли, как ты по сугробам, - ну, не ты, мы с тобой! - поправил себя, - будем по сугробам лазать отсель в ту келью! Ну? То-то! Можно даже две двери навесить, и переход - вот так! И тепло будет, твоя хижа не выстынет той порой!
   С молитвой заложили первый венец. Келью срубили быстро, украсив её рубленым подзором и узорными выпусками под стрехой, вынесенной вперёд кровли. Соорудили косящатое красное окно, оконную раму затянули бычьим пузырём. Наконец Варфоломей смог в любовно сделанный ковчежец вставить свои две иконы и медный крест, вручённый им Онисимом.
   Взялись за церковь. Церковь рубили малую. На двоих, почитай, рубили. Но соорудили высокий подклет, где сделали кладовую, вывели лестницу с кровелькой, и только уже когда добрались до оконных колод, Стефан сказал:
   - А за антиминсом надобно в Москву идти, к Феогносту. Хотьковский игумен не вправе того разрешить! На новую церкву надобно благословение высокопреосвященного! Ладно! - сказал он, бросив брату. - Крест не вывели, дак рано баять о том!
   Церковь рубили клетью. Только когда дошли до верха, задумались о том, что следовало кровлю церкви выводить круче. А ещё главка, ещё маковица луковкой, а ещё крест - понадобились подмостья. Решили сначала срубить главку с крестом, покрыв луковицу осиновым лемехом, а потом уже сводить кровлю.
   Лето близилось к завершению. Потемнела зелень берёз. Осины под ветром отдавали звоном отвердевшего листа. Выколосились травы, вывелись птенцы в гнёздах, что сооружали крылатые насельники леса в те же сроки, что и братья свою хижину. Подходил и проходил август, но постройка близилась к завершению. Уже Варфоломей мастерил узорный охлупень с крестом. Уже натёсан лемех, которым они закроют кровлю храма на второй слой. Уже опушена осиновым лемехом, протянувшаяся ввысь луковичная главка. Братья сидели, отдыхая, на отёсанном бревне и Варфоломей решился спросить: в чью честь, какого святого, будет именована срубленная ими церковь?
   Дул ветер. Стефан накинул на плечи сверх влажной от пота рубахи зипун. Он покусывал травинку, медлил, сплюнул травинку и сказал, поглядывая в заречную сторону, где сейчас на голубизне небес проплывали вереницы облаков:
   - Не терзай ни себя, ни меня, и не прошай о том, что знаешь! Мать тебя ещё в утробе носила, когда ты трижды прокричал во чреве, на всю церкву, бают. Тогда же тебя и нарекли учеником Святой Троицы, ещё до рождения! Ещё и пастырем многих именовали. Так что по воле Бога надобно церкву освятить во имя Святой Троицы!
   Стефан как бы устранил от выбора себя, но Варфоломей не заметил этого. Он низил взор, лицо горело огнём.
   - И я так думал, Стёпа! - сказал он. - Всю жизнь! Но как ты старший... заместо отца мне, дак потому... послушания ради... - Он, смутившись, замолк.
   - Ладно! - Стефан встал, хлопнув по плечу брата. - Не надо! Не сумуй! Пойдём лучше охлупень подымать!
   Они трудились ещё сегодня, и завтра, и третий день, довершая самую тяжёлую работу. Наконец подошло то, чего Варфоломей ждал уже давно, страшась. Они стояли, любуясь своим детищем, и так не хотелось думать о начальстве, хлопотах, воле власть имущих! Но всё это надо, дабы утвердить созданное ими в миру.
   - Довершишь сам? - спросил Стефан, затягивая пояс зипуна. - Смотри! Со священниками приду!
   Они троекратно расцеловались, и Варфоломей смотрел, как сероваленая свита брата исчезала в кустах. Сегодня вечером ему быть хозяином: одному топить печь, одному молиться, одному думать, и уже некому пересказывать ему будет творения святых отцов древности, как то делал Стефан едва ли не каждый вечер, уже лёжа в постели. Спали на полу, насушив для матраса травы, которая шуршала, уминаясь, когда укладывались спать. До того, чтобы срубить себе встроенную кровать, руки не доходили.
   Утром, выйдя из двери хижины, Варфоломей обнаружил волка, усевшегося у крыльца церкви и уставившегося на подходившего к нему человека. Варфоломей остановился, заметив, что зверь напружился.
   - Уходи! - сказал он. - Повелеваю тебе! - И, подняв крест, стал читать: "Возвеселихся о рёкших мне: В дом Господень пойдём! Аз же множеством милости Твоей, Господи, вниду в дом Твой, поклонюся ко храму Твоему в страсе Твоём Господи, настави мя правдой Твоей, враг моих ради исправи пред Тобой путь мой: да без преткновения прославлю Едино Божество, Отца и Сына и Святого Духа..."
   Волк, заворчав, встал и, оглядываясь, удалился в лес.
   После Варфоломей так и не сумел понять: то ли зверь был или бесовское наваждение? И если зверь, то почему на него так подействовала молитва?
   Он впервые молился в церкви. Пустой, не освящённой, без икон! Поставив перед собой на престол, ещё не готовый, не освящённый, не обвитый вервием и не застланный антиминсом, дарённый Онисимом медный крест, молился, забыв обо всём, уйдя в себя и молитву, и чувствуя, как в груди разогревается и растёт тепло.
   - Господи! К Тебе воззвах и к Тебе вопию! Дай мне силы на подвиг, коего мне не можно уже не свершить! Дай силы к деянию! Дух твёрд созижди во мне!
   Впереди дожди, потом зима, ничто ещё толком не готово, не собран снедный припас, даже не нарублено и не наношено дров на зиму, но он верит! А ведь Надежда и Вера - самое главное, чем - жив человек, чтобы он ни творил, и в какой бы тягости ни обретался.
  

Глава 5

  
   Алексий, нынешний наместник митрополита Феогноста, был гневен.
   После того как Ольгерд взял Вильну под братом Евнутием и, в союзе с Кейстутом и Любартом, составив триумвират среди прочих Гедиминовичей, утвердил в Литве свою власть, равновесие, установленное на русской равнине стараниями Калиты, грозилось рухнуть в ничто. И Тверь, и Нижний Новгород грозили подняться против Москвы. Великое княжение качалось на волоске, и если бы не любовь хана Джанибека к Симеону, неизвестно чем бы окончилась для Руси ордынская смута, восставшая там со смертью Узбека. А тут ещё и Новгород, и Рязань, и свейские немцы, и орденские рыцари, и церковные смуты в Великом Новгороде и Твери, и если теперь Ольгерд повернёт полки на Русь... И если тогда константинопольская патриархия откачнётся от московских володетелей и возложит свои упования на Литву... Дело покойного Ивана висело на волоске!
   И как нелепо, как не вовремя князь Симеон затеял развод с Евпраксией, грозящий возмутить многих тяготевших доселе к Москве смоленских и северских князей и уничтожить, обрушить здание московской государственности! Всё - дымом! Всё - прахом! А тут ещё при ревизии Богоявленского монастыря обнаружились такие упущения, которые грозили ниспровергнуть и монашескую жизнь, похерить идею иночества на Москве!
   Старец Геронтий был едва ли не один достоин монашеского звания на весь монастырь, и за время его поездок то во Владимир, то в Переяславль, то в иные города и по волости обитель стала домом вечернего отдыха, а не вместилищем страждущих Духовного подвига!
   Он с отвращением вспомнил свой давний спор с византийским патриаршим клириком, прибывшим на Москву. И как он тогда "метал бисер" - говорил об исихии, о чувственном постижении Бога, о свидетелях Воскресения Христа, а клирик слушал Алексия, едва ли не зевая, морщась при словах о Родине и о том, что уния с латинами погубит и Русь, и православную веру. Про себя думал, верно, что если состоится уния, то и богословские споры исчезнут, а мыслить о Родине, полагать, что их языку надлежит возглавить сущее, глупо! Не всё ли это - равно? Сколько уже теперь различных языков на Руси? А сколько в Византии? Славяне и готы, армяне и греки, исавры и болгары, фракийцы и евреи... Не всё ли - равно, кто из них - кто? И зачем это выяснять? Объединяют людей в государственном теле единая власть, законы и церковь. Любой человек палатина или патриархата: исавр, грек, армянин или еврей, будет делать потребное автократору или патриарху независимо от племени и своего языка...
   Ему, этому гладколицему, ухоженному, с расчёсанной бородой греку место секретаря при патриархе и личное благополучие были важнее богословских споров... И как он тогда спросил Алексия с улыбкой: а что, если Ольгерд примет православие? Не станет ли Литва, а не Русь православной державой!
   Тогда, в споре, присные поддержали Алексия. Но вот он видит сейчас осильневшего Ольгерда, как и предсказывал византиец, а на Руси всё - вдрызь и врозь: безграмотные сельские иереи, неотличимые от крестьян, падение монастырских нравов, что в Пскове и Великом Новгороде уже способствует возбуждению прежней богомильской ереси... И рознь князей, и дело боярина Хвоста Босоволкова, обида Вельяминовых, борьба боярских самолюбий, - как скрепить всё это расползающееся людское сонмище? Где - люди, способные к Духовному подвигу?
   Тут он узрел одиноко стоящего на дворе высокого, по одежде судя, инока. Он кивнул просителю, веля приблизиться. Но к нему подошёл келарь, заменяющий ныне ушедшего по старости на покой игумена, протягивая лист с исчислением истраченного обилия. (Изруганный давеча Алексием, всю ночь пересчитывал, и вот стоит с оправдательной грамотой в руках, полагая, что в этом всё - дело. Кем его заменить, ну кем?!)
   Алексий протянул руку, принял лист, морщась, просматривая его (упущения - не здесь и не в этом, а в том, что монастырь становит торговой лавкой!), произнёс греческое присловие, на которое, сперва даже не поняв, откуда и почто - ибо келарь не знал по-гречески - последовал, тоже на греческом, ответ - поговорка, принятая в Царьграде. Он с удивлением посмотрел. Высокий инок стоял напротив него, улыбаясь.
   - Здесь ли стоишь ты, мой гость, из Коринфа прибывший? - произнёс он на древнегреческом. И инок отозвался ему, тоже перейдя на старогреческий:
   - С миром пришёл я к тебе, и мольбою смиренной!
   Келарю было брошено: "Принять и устроить"! А на возражение об отсутствии ныне пустых келий Алексий сказал: "А моя? У меня и устрой!" Затем, уже забыв о келаре-настоятеле, повёл Стефана к себе, выяснив, что знание греческого не единый талант радонежского гостя, что он - из Радонежа, из ростовских насельников, сын покойного великого ростовского боярина Кирилла, что учился в Григорьевском затворе, где постиг и богословие, и греческий, и даже начатки латыни, что мыслит с братом вдвоём создать новый скит под Радонежем, что тоже разделяет взгляды молчальников - исихастов. Всё это Алексий выяснил почти походя, присматриваясь во время беседы к своему гостю и прикидывая, на что тот способен и как далеко может пойти? Брата Стефана Алексий вообразил увальнем-тугодумом, для которого старший брат почти икона, и ещё раз озрел радонежанина, с которым они сейчас сидели за трапезой.
   К трапезе был приглашён старец Геронтий. Алексий желал проверить своё впечатление сторонним, более объективным, чем его. И Геронтий, встав из-за стола, улыбкой одобрил выбор Алексия.
   - Высокопреосвященного Феогноста нет во граде! - сказал Алексий Стефану. - А основанием новых обителей ведает только он. Но о вас с братом я ему сообщу. И вот что! Владыка будет днями в Переяславле. Я пошлю ему весть, а уж вы с братом сумейте расположить к себе преосвященного. Хотя бы знанием греческого!
   Алексий улыбнулся, произнося это. Знанием греческого митрополита-грека прельстить было легче всего.
   Алексий не высказал Стефану ничего больше, полагая, что не пришло время предлагать этому боярскому сыну намеченное для него Алексием, хотя в том, что Стефан не останется надолго в лесной чаще, у него сомнений не было. Однако каждому на пути к Цели нужен искус. Лучший воевода - тот, кто начинает ратником; мастер должен сначала побыть подмастерьем; церковный деятель - иноком. Отметив про себя умеренность Стефана в еде, Алексий повелел Стефану завтра осмотреть Москву и, больше не задерживаясь, пуститься в обратный путь, чтобы успеть к приезду Феогноста в Переяславль.
   Стефан так и поступил. Он всё ещё не мог опомниться, ибо неожиданности начали сыпаться на него с утра. Москва оглушила многолюдством и бодростью горожан, гордых собой и задиристо-весёлых. Где-то под городом усталого путника давеча зазвала к себе и накормила горожанка, потом последовала эта встреча с Алексием, совместная трапеза с наместником митрополита. Затем... Да, конечно! Ростов был преисполнен каменного узорочья, и владимирские соборы казались сановитее и значительнее московских, небольших по сравнению, но уютных и даже праздничных. Но город! Лавки, ломящиеся от товаров, суета торга, изобилие иноземных гостей, крики зазывал, проезжающие верхами бояре в дорогой сряде, скопление на реке под горой лодей, паузков, насадов, чад и дым литейного двора... Здесь чувствовалась жизнь, молодость, дерзновение, которых уже не хватало старинным городам Залесья, пережившим свою славу. И Стефан поверил в Москву, прикипел сердцем, потянулся сюда, сдерживаемый лишь тем, что Алексий не предложил ему остаться у Богоявления, да ещё обязательством перед братом, про которого мгновениями он даже забывал, с раскаянием вспоминая о Варфоломее, который нынче ждёт его возвращения.
   Он выстоял вечерню, оттрапезовал с Алексием, что, наезжая в Москву, останавливался у себя, в келье Богоявленского монастыря, которую держали для высокого гостя. Келейник уже изготовил постель для Стефана, уже и снедный припас на дорогу был ему приготовлен. И вот он стоит рядом со вторым по значению церковным иерархом на Руси, нежданно вознесённый судьбой на эту головокружительную высоту, и молится, ликуя Господа и Его славу за этот дар.
   Алексий уже спал, всхрапывая, а Стефан всё лежал в темноте, перебирая впечатления дня, и не мог уснуть: жаль было потратить на сон эти часы приобщения к той жизни, о которой он мог только мечтать.
   Смутен возвращался к себе в лесную чащу Стефан. Слишком ничтожной кинулась ему в глаза теперь их церковка, слишком неисходным и всё предприятие, вся грядущая жизнь в лесу. Он обозрел кучу нарубленного валежника - брат готовился к зиме, похвалил Варфоломея, который засветился, узрев брата, уставил стол их домашней снедью, столь жалкой перед тем, что он ел на Москве, что у Стефана едва не навернулись на глаза слёзы. Он достал из мешка копчёного осетра, бросил на стол: "Нарежь!" Потом извлёк "Устав", "Часослов" и напрестольное Евангелие, подаренные Алексием. Но брат не обрадовался осетру, больше - книгам. Посмотрел на него жалобно, сдерживая готовый вырваться вопрос, но не спросил, смирил себя. Когда окончили трапезу и помолились, Стефан сказал:
   - Из утра идём с тобой в Переяслав! Феогност будет там! Я говорил с Алексием!
   Варфоломей зарозовел и начал собираться в дорогу. Первая, едва заметная, трещинка прошла между братьями, не разведя, не поссорив их, но обозначив грядущее разделение судеб.
  

Глава 6

  
   В Переяславле, церковной столице Московского княжества, Феогноста ждали давно, и, едва заслышав о приезде митрополита, к нему в палаты устремились иереи всех чинов и званий, монахи и игумены местных монастырей с нуждами, вопросами, тяжбами и просьбами. Однако Феогност, усталый с дороги, не принял никого и, сотворив молитву, улёгся спать. Здесь, в Переяславле, в отведённых ему палатах монастыря, он чувствовал себя лучше, чем в Москве или Владимире.
   Он лежал, подложив повыше тафтяное изголовье под голову, натянув вязаную, собачьей шерсти, скуфью, и наслаждался теплом горницы, покоем и уютом ложа. Чуть слышно потрескивала свеча в стоянце. Пламя колебалось, и тогда по ликам иконостаса пробегали тени и блики света.
   Он привык на Руси к рубленым хоромам. Оценил их благотворную для телесных нужд сухоту и легкоту. И сейчас, лёжа в своём покое, вдыхая запахи воска и сосновых брёвен, припоминал ордынское кирпичное узилище, куда его ввергали год назад, требуя полетней дани. Он всё-таки переупрямил и муфтия и казы, раздал взятки на сумму в шестьсот рублей, но от полетней дани, ссылаясь на прежние уряжения Батыя, отрёкся, сохранив свободу русской церкви. От тех дней его мысли перенеслись к тому времени, когда он впервые увидел деревянную, показавшуюся ему убогой Москву и бросил Калите слова о прилепом каменном зодчестве, теперь, может, и не высказанные бы им так легко в лицо великому князю. А Иван Данилыч не только стерпел, но и распорядился воздвигнуть четыре каменных храма! Нет, он так и не полюбил Калиту. И на Симеона перенёс частицу нелюбия к родителю. А жил с ними. С тем и другим. И труды прилагал к возвышению Московского княжества! Нынче, после ордынской беды, когда Симеон уехал, не дождавшись его, из Сарая, Феогносту снова припомнилось своё, притушённое Алексием нелюбие. Алексий! Вот без него он уже не чаял своей судьбы. Наместник стал ему за последние годы необходим. Алексий не только отправлял все хозяйственные дела церкви, но и освобождал митрополита от значительной части судебных дел по "Номоканону", правил монастырями, вёл переписку с Царьградом и Ордой... Ради Алексия надо было терпеть и даже любить князя Симеона, хотя на его, Феогноста, взгляд, великому московскому князю не хватало спокойствия характера и возраста. Потому он почти проиграл спор с суздальским князем, вынужден был отступиться от Нижнего Новгорода, и, если бы не пристрастие Джанибека, неведомо, чем бы окончил прю с прочими князьями Владимирской земли! Теперь близится спор с Литвой. Окажется ли Симеон на высоте в этом состязании? Как жаль, что литовские князья отвергают крещение! Сколь многое сосредоточено теперь на этом молодом и порывистом москвитянине, которому всё же не хватает мудрости и твердоты! Вот и новый брак не прибавил радости великому князю... Почто сиё? В греховном и бесстыдном поведении Семён не замечен и противоестественным порокам не подвержен... Нужно снова поговорить с Алексием. Да наставит великого князя Семёна на правый путь! Если надо - да и устыдит!
   Потрескивала свеча. Митрополит смежил веки. Задрёмывая, возвращался мыслью то к родине, страждущей от турок, то к византийским богословским спорам, то к литовским неспокойным делам... Православная церковь приближалась к испытанию, и неясно даже: устоит ли она в веках, не погибнет ли, попранная латинами, уже днесь, на глазах последних её защитников, последних истинных христиан!
   Утром Феогност поднялся рано. Предстоял трудный и хлопотный день: праздничная обедня, а вслед за тем приём просителей, разбор церковных дел и прочее.
   На митрополичью службу стеклись попы, чуть ли не со всей волости, откуда-то из лесных глухоманей, из Берендеева и с Нерли. Приезжали кто верхом, кто в телеге, кто и пеш, с посохами в руках, вздев единую ветхую праздничную ряску из потёртого и порыжелого бархата, дарённого ближним боярином ещё отцу или деду, и передаваемую из рода в род. Входили в алтарь испуганно-сияющие, спеша принять благословение у самого, с радостью расхватывали освящённый митрополитом хлеб, кусочки просфор с вынутыми из них частицами, ели, стараясь не уронить ни крошки. Хор, собранный из лучших певцов города, поднимал на голоса праздничный распев, гудел, и казалось мгновениями - звучащие волны колеблют каменный собор Юрия Долгорукого, делая невесомыми своды храма.
   В перерыве, когда задёргивалась завеса царских врат, Феогност приседал на горнее место, отирал шёлком потное лицо. Когда-то такие многочасовые служения давались ему без труда. Годы катят к закату! Пора вновь и вновь хлопотать о постановлении Алексия на его место, когда Феогносту придёт пора переселяться в Жизнь Вечную...
   Выходя со свитой из собора мимо стеснившихся по сторонам прихожан, открывая дорогу главе церкви, Феогност заметил двух молодых мужей, уставившихся на него, судя по платью, монаха и мирянина, видимо братьев. Монах был высок, сухоподжар и широкоплеч, с резким очертанием лица и огненосным взором. А мирянин, его спутник, выделялся в толпе чистотой молодого лица. Схожие в чём-то, в ином они отличались один от другого. Заметив, Феогност замедлил шаги, глянув на братьев, спросил: "Кто - таковы?" - монах проговорил просьбу о встрече.
   - Потом, после! - сказал Феогност, взглядом отсылая просителя к протопопу: пусть разберёт и доложит, может, дело разрешимо и без его участия?
   Затем Феогноста отвлекли монашеские дела, и до позднего вечера разбирая поземельные тяжбы, уча и налагая епитимьи, изъясняя тонкости служебного устава сельским иереям, Феогност запамятовал о тех двоих и припомнил лишь перед сном, по докладу келейника, повестившего, что боярские дети из Радонежа, Стефан и Варфоломей, мыслят устроить вдвоём монастырь и пришли за освящённым антиминсом. И о том-де ходатайствует Алексий, прося отнестись к просителям со вниманием. Только тут Феогност вспомнил о приписке, которой сопроводил наместник отчёт о делах в Селецкой митрополичьей волости. Подумав, Феогност вздохнул и решил принять сих просителей, не откладывая.
   - Проси! - сказал он келейнику.
   Те двое вступили в покой. Теперь, в свечном пламени, он мог рассмотреть их внимательнее. У монаха и его младшего брата лица были не рядовых мирян, и Феогност, поначалу усомнившийся - мало ли кто дерзает на высокое, не имея и представления о том, что ему надлежит знать, - оживился. Благословив и подняв с колен братьев, он усадил их на лавку и ещё помедлил, разглядывая и раздумывая. Нет, выслушать того и другого стоило!
   Стефан, так звали старшего, был иноком монастыря, который - на Хотькове, но желал устроить пустынножительство, и не он даже, а его младший брат.
   Феогност выслушал и спросил: не лучше ли младшему также вступить в обитель своего брата, чтобы там пройти подвиг послушания?
   Юноша, зарозовев, разлепил уста и, повергнув Феогноста в ещё большее изумление, сказал:
   - Владыко! Мы уже и церкву срубили, и хижину с кельей. Токмо освятить осталось! Давняя то наша с братом мечта, и моя... Родителей берёг до успения, не то бы давно уж... - Он не кончил, смутившись и опустив глаза.
   Во всём этом была крестьянская неуклюжесть, основательность и прямота. Так вот работящий смерд, порешивший нечто, взял в руки орудие и сделал потребное ему, а после того как свершил, сказал, почти не прибавляя слов к делу. Срубили церкву! Вдвоём! Без помощи? Братья кивнули головами.
   Феогност принялся расспрашивать, какого рода и семьи тот и другой. Оказалось, и роду не простого, из великих, правда, обедневших ростовских бояр, позже переселившихся в Радонеж, почему Стефан научился грамоте и книжному разумению в Григорьевском затворе Ростова Великого.
   Удивление Феогноста и расположение к братьям росло. Он, рядом вопросов, заданных как бы между делом и вскользь, проверил литургическую грамотность Стефана, убедившись, что он основательнее подготовлен, чем иные иереи, сущие на церковной службе, и тем паче - чем многие мнихи монастырей, даже столичных. Удивление и уважение к гостю укрепилось, когда Стефан произнёс несколько фраз по-гречески.
   Забыв о времени и о сне, Феогност, ударив в подвешенное блюдо, вызвал келейника и распорядился подать то, что осталось от трапезы: холодную рыбу, хлеб, яблоки и брусничный квас, предложив братьям вкусить с ним, и уже за едой смог оценить по достоинству своих гостей. Русичи, сидевшие перед ним, ели опрятно и красиво, с уважением к пище и её дарителю, но отчуждаясь жадности голодного простолюдина, что тоже приглянулось учёному греку. Он всё яснее видел, что эти привычные к труду люди, с рабочими руками, всё же принадлежали к духовно избранным, к лучшей части общества, и принадлежали к ней не только по рождению и своему давнему боярству, но по благородству и нравственному воспитанию, что Феогност не мог не почитать более высоким по лестнице человеческих ценностей, чем родовое, наследственное право.
   - Всё же! - отирая руки полотняным убрусом и откидываясь в креслице, сказал Феогност. - Всё же почто не вступить вам в один из сущих монастырей, куда по моему слову приняли бы вас даже без вклада?
   - Владыко! - сказал Стефан. - Пойми и ты нас! Не токмо церковь срублена этими руками, - он приподнял, показав руки в мозолях, с потемнелой и до блеска отполированной рукоятями топора, тесла и заступа кожей, - мы и путь иноческий избрали себе!
   Младший разлепил уста и сказал:
   - Хотим, яко старцы египетские, в тишине, в пустыне... - И не окончил, зарозовев.
   - Споры и несогласия сотрясают ныне Православную Церковь! - сказалл Феогност, глядя в лицо Стефану. - Многомысленные мужи надобны и киновиям града Москвы! Слыхал ты о диспутах во граде Константина Варлаама с Григорием Паламой?
   - Фаворский Свет?! - спросил младший.
   - Дошло и до нас! - сказал, пожав плечами, Стефан. - Токмо, владыка, не нов - сей спор! Ещё древлии мнихи знали об исихии и были искусны в умном делании. И Григорий Синаит токмо повторил и напомнил сказанное другими учителями церкви: Василием Великим, Григорием Нисским, Дионисием Ареопагитом и иными! Упираю на то, владыка, что спор - не нов, - Стефан поднял на Феогноста взор, - не потому, что жажду умалить труды и старания обоих Григориев, Синаита и Паламы, а затем, дабы указать на их правоту! Варлаам же тщится выказать не токмо то, что ошибаются афонские старцы, но и то, что с первых веков ошибались все подвижники, принимая за образ несотворённого Света призраки их мечтаний, хоть и не говорит о том прямо! А сиё - ересь, жаждущая умалить и извратить учение Христа.
   Он запнулся, умолк, потупив взор. Решившись, однако, продолжить, поднял глаза на Феогноста:
   - Нам с братом было видение. Враг рода человеческого в виде фрязина явил себя и также рёк: Бог-де - непознаваем и даже, возможно, не знает о Себе. А посему нет ни греха, ни воздаяния... И много-много, о чём глаголати соромно и непочто!
   Феогност смотрел задумчиво. Ему приходилось выслушивать о чудесах и видениях ежедневно, но тут братья, видимо, говорили ему правду. Помолчав, сказал:
   - Палама молвит, что триединый Бог - проявлен в Энергиях, пронзающих зримый и конечный мир. Слыхал ли ты об этом?
   - Слыхал, - сказал Стефан, - и могу повторить здесь доводы, изложенные Паламой! Энергия Бога - это невидимый образ Красоты Бога, который боготворит человека и удостаивает сближения с Богом; Царство Бога, превосходящий Разум и недосягаемый Свет, Свет Небесный, Бесконечный, Вечный, обожающий тех, кто Его созерцает. Так глаголют святые отцы! - сказал Стефан. - Бог обнаруживается не по СУЩНОСТИ, ибо никто никогда природу Бога не видал и не раскрыл, но по Силе, Благодати и Энергии, Которая является общей Отцу, Сыну и Святому Духу. СУЩНОСТЬ Бога - отлична от присущей ЕЙ Силы и Энергии, во-первых, тем, что Энергия истекает из СУЩНОСТИ, а не наоборот; во-вторых, такожде, как всё непознаваемое и познаваемое, мы в нашем зримом мире можем воспринять лишь зримые следы работы ВЫСШЕГО БОГА; СУЩНОСТЬ Бога является трансцендентной, а Энергия Бога - имманентна (последнюю фразу Стефан произнёс по-гречески); СУЩНОСТЬ Бога - выше Энергии: ОНА - токмо проста, Энергия - же проста и многообразна; СУЩНОСТЬ - едина, Энергии же считаются множественными; СУЩНОСТЬ и Энергия - различны, как реально - сущее и присущее, присуща же - Энергия Бога. Энергия Бога, как и всё, что применительно к Богу, считается относящимся к СУЩНОСТИ и вечным, ибо ОНА - не сотворена, а извечна. И Свет, просиявший на Фаворе, - видимое проявление Энергии Бога, как и считали древние святые отцы!
   Таким образом, через осияние нетварным Светом, Энергией Бога, человек может, возвысившись над двойственностью, достичь рая, стать Богом и постичь мир изнутри, как Единство, ибо только благодаря Этой Энергии - един столь дробный и множественный в своих формах мир...
   Беседа уже перешла за ту грань, где беседуют владыка с просителем или подчинённым, и уже время приближалось к полуночи, Когда, наконец, Феогност прикрыл глаза, а Стефан, опомнясь, умолк на полуслове, беспокоясь, не утомил ли митрополита.
   "Всё - возможно! - думал Феогност. - Возможно и то, что из таких, как эти двое, возникнет и процветёт русская Фиваида, и не погибнут, и спасены будут откровения афонских старцев, а с ними не померкнет и гаснущий огонь Византии, и православие прозябнет и расцветёт в этой северной стороне". Теперь, на склоне лет, он более был расположен поддерживать Вечное, Духовное, То, Чему нет предела и смерти, чем тленные и сиюминутные подвиги кесарей и князей...
   Феогност припомнил свой ордынский плен и повёл плечами. Надо укреплять церковь!
   - Добро! - сказал он. - Пошлю с вами иереев с антиминсом, да освятят выстроенный вами храм!
   Феогност помолчал и осмотрел Стефана:
   - Однако и то примолвлю, сыне! По всякий час, когда умыслишь о том, жду тебя у Богоявления на Москве, понеже и нам у себя надобны таковые, как ты, мнихи! И ты, отроче! - повернул он взор на младшего. - Помысли о своём пути! И тебе не закрыты врата в обитель Богоявления! Притужен и суров - подвиг пустынножительства!
   Младший улыбнулся и в третий раз отверз уста, сказав:
   - С детских лет ещё хочу, владыко, узрети Фаворский Свет! - Он не договорил до конца, смутясь, и улыбнулся, глядя на митрополита, и слов возразить ему у Феогноста не нашлось.
  

Глава 7

  
   Валили деревья. Дорубали подклет, ладили крыльцо на стояках. Казалось, это никогда не кончится. Оба вымотались, но Стефан гнал. Варфоломей старался, угождая брату, делал подчас лишнюю работу, так хотелось услужить Стефану, и была надежда привязать его тем к их обители. Варфоломей даже не подозревал о тех страстях, которые бушевали в душе брата. Почему и старался Стефан сделать всё погоднее, дабы младшему брату легче было потом, когда... Варфоломей чувствовал, но не хотел верить, что Стефан уйдёт, а Стефан чувствовал, что брат останется, хоть и не говорил с ним об этом. Так вот и шло. И подошло, наконец, жданное, когда на исходе дня в лесу послышались голоса, конский топот и голос Петра, окликающего братьев. Пётр выбрался из леса сияющий:
   - Ведь едва нашёл! Затёсы ти смолой залило, не видать! Попов в болото увёл, еле выкарабкались оттудова!
   Посланцев Феогноста было четверо. Два священника, псаломщик и дьякон. Старик священник ехал верхом, горбясь в седле, прочие шли пешком. Всемером в хижину едва влезли, едва разместились.
   Посланцев владыки надо было накормить, и Варфоломей, ублаготворяя гостей, нарезал остаток принесённого Стефаном копчёного осетра, достал испечённые к этому часу калачи, сварили укроп из прежних дарений. Гости принесли сыр, яблоки и ещё мягкий ржаной хлеб. Трапеза получалась отменная.
   Впрочем, старый священник, отстранив трапезу, полез осматривать церковь. Долго выяснял, положен ли в основание алтаря четвероугольный камень, да как поставлен крест, да содеяны ли надрезы на столпах престола, да есть ли отверстия для гвоздей, да добыты ли гладкие камни для их забивания. По мере того как обнаруживалось, что братья всё сделали по канону, лицо старика прояснялось и он уже смотрел благожелательным оком, разрешив себе даже присесть. Но и тут предложил пока отложить трапезу, и на последних каплях вечернего света совершить полагающуюся накануне освящения церкви малую вечерню со всенощным бдением.
   Спутники старика не очень обрадовались отложению трапезы, Пётр нахмурился, а у Варфоломея пересохло во рту и забилось сердце: вот оно, подошло! То, ради чего были все труды в надрыв и свыше сил, то, чему он порой почти переставал верить. О трапезе он забыл.
   Вступили в церковь. Задёрнули завесу алтарной преграды. Зажгли свечу, ибо стемнело уже и багряные светы солнца в окнах церкви не позволяли различить строки "Служебника".
   Вот в пахнущем сосной воздухе храма потёк аромат ладана. Священник, крестообразно взмахивая кадилом, осенил закрытые царские врата.
   - Слава Святей Единосущной Животворящей и Нераздельной Троице, всегда, ныне и присно и во веки веков!
   Дьякон, стоя лицом к священнику, подхватил:
   - Приидите, поклонимся Цареви нашему Богу! Приидите, поклонимся и припадём Христу, Цареви нашему Богу! Приидите, поклонимся и припадём Христу, Цареви и Богу нашему!
   - Цареви и Богу нашему! - повторил про себя Варфоломей, удерживая слёзы. И уже дружно, хором, они подхватили строки сто третьего псалма:
   - Благослови, душе моя, Господа! Благослови еси, Господи! Благослови, душе моя, Господа! Господи, Боже мой, возвеличился еси зело, благословен еси, Господи! Во исповедование в велелепоту облёкся еси, благословен еси, Господи! Творя ангелы Своя духи и слуги Своя пламень огненный. Дивна дела Твоя, Господи! На горах станут воды. Посреде гор пройдут воды. Дивны дела Твоя, Господи! Вся премудростию сотворил еси. Слава Ти, Господи, сотворившему вся! Слава Отцу и Сыну и Святому Духу ныне и присно, и во веки веков. Аминь. Аллилуйя, Аллилуйя, слава Тебе, Боже! Аллилуйя, Аллилуйя, слава Тебе, Боже! Аллилуйя, Аллилуйя, слава Тебе, Боже!
   Они пели и служили, а на столе уже были разложены священные предметы, надобные к завтрашнему дню: срачица на престол; другая - для жертвенника; вервие, которым будет обвит престол, знаменующее узы, которыми был связан Господь, когда Его привели на суд первосвященников; индития - верхнее одеяние престола; илитон, антиминс, воздухи, платы для отирания престола, розовая вода, церковное вино, кропило, завеса алтаря, миро и кисточка для помазания, четыре губки для отирания престола, антиминса и святой чаши, свечи, ладан, хоругвь, привезённая посланцами. Тут же Евангелие, крест, святые сосуды, лжица, копиё, гвозди для укрепления престола и четыре гладких камня для забивания гвоздей, что Варфоломей выудил в ручье. На аналое, близ царских врат, - дискос, покрытый звездицей, с мощами... Всё потребное к завтрашнему освящению храма и алтаря.
   Совершив службу, они шли гурьбой, уже в темноте, обратно в хижину, теперь уже к праздничному столу. Взбодрённые, повеселевшие, а Варфоломей - с трепетным ожиданием завтрашнего таинства освящения.
   За трапезой и после неё гости шутили, смеялись, отложив на время благочиние. Долго говорили о том, что творится в мире. Наконец, помолясь, легли спать.
   Для них сущее было привычным и повторяемым, не то - для Варфоломея, которому завтрашний обряд казался отменой предыдущей жизни с её радостями и трудом. Даже и грядущий собственный постриг не волновал так, как завтрашнее освящение церкви.
   Когда гости уснули, Варфоломей вышел к коням. Обнял Гнедого за морду и поцеловал в нос. Конь дохнул ему в лицо. От коня шёл добрый дух. Он вздрагивал кожей, отгоняя слепней, и изредка отмахивал хвостом, шлёпая себя по кострецам. Так захотелось забыть на время свои монашеские труды, запрячь коня в соху и пройти, сжимая рукояти рала, вздымая пашню, смотреть, как трескается, расступаясь под сошниками, затравенелая земля, и ни о чём не думать! А идти за конём, следя, как растёт лента вспаханной земли, как грачи, налетев стаей, роются, выклёвывая червяков и личинок, а потом сеять озимое, волоча по полю за собой деревянную борону, чтобы птицы не выклевали зёрна... Как он любил лошадей! Изо всех ограничений, наложенных им на себя в преддверии монашеского подвига, тяжелее всего ему было расставание с конями... Он оторвался от Гнедого, огладил гриву, подкинул корма, - чтобы только ещё миг побыть с другом, и наконец, вздохнув и свесив голову, отправился в жило.
   Стефан сидел на крыльце:
   - Ходил Гнедого смотреть? - сказал он. - Добрый конь! Петюха - толковый хозяин, коней не запускает. Я даве копыта смотрел: целы - у всех и обрезаны ладом!
   Варфоломей уселся рядом с братом, чувствуя исходящее от Стефана тепло. Сейчас ему одного не хватало, чтобы мать, пожалев, погладила его по волосам или Стефан приобнял, притянул к себе, как изредка случалось, когда Варфоломей был ещё отроком, и сказал: "Не горюй!" - или ничего не сказал... И Стефан взъерошил волосы Варфоломею и сказал:
   - Пошли спать!
   Утром освящали церковь.
   Отец Амфилохий всё делал истово и основательно, так же, как и служил.
   После утреннего молитвословия и освящения воды он, дозволяя Варфоломею лишь помогать себе, приготовил воскомастих. Облачился поверх ризы в белую сорочку, то же сделали второй священник и дьякон. Вчетвером, с псаломщиком, отстранив братьев, внесли в алтарь, через царские врата, стол с освящённой водой, крестом и всем необходимым для обряда. Кирилловичи остались перед вратами, в церкви, являя собой толпу мирян. Сейчас там, в алтаре, отец Амфилохий окроплял святой водой столпы престола, затем возливал на них, крестообразно, воскомастих и снова кропил, а второй священник, отец Андрей, с дьяконом Чапигой длит на столпы, чтобы воскомастих поскорее застыл. Этот состав - воспоминание о той мази, которой Никодим с Иосифом Аримафейским четырнадцать столетий назад помазали тело Спасителя, снятого с креста.
   - Господи Боже, Спасителю наш... - читал Амфилохий, а Варфоломей, шёпотом, повторял за ним.
   Тянулась через века, не кончаясь, память о драме, совершившейся в Палестине, в начале первого столетия новой зры и воскрешаемой в обрядах вновь и вновь, каждогодно и ежедневно. Тянулась нить христианской культуры, по временам разрастаясь, упадая и восставая вновь, ныне утверждаемая и здесь, в этом лесу. Тянулась, не кончаясь, связь времён, память истории, только и сотворяющей человека разумного из зверя и дикаря. Звучали песнопения и обряды, сложенные столь давно, - если помыслить, - то и голова закружится! Создатели их давно отошли к праотцам и вряд ли даже догадывались о тутошних, нынешних своих последователях!
   Вот окропили, с обеих сторон, доску престола.
   - Вознесу Тя, Боже мой, Царю мой, и благословлю имя Твоё в век и в век, - запели Стефан с Варфоломеем.
   - Благословен Бог наш! - возгласил Амфилохий.
   Братья запели:
   - Господь пасёт мя, и ничито же мя лишит; на месте злачне, тамо всели мя, на воде покойне воспита мя, душу мою обрати, настави мя на стези правды имени ради Своего!
   Вот раздались, заставив Варфоломея вздрогнуть, удары камней по головкам гвоздей. И опять предание увело мысль на столетья назад, в Палестину, в Иерусалим, где четырьмя гвоздями прибивали Спасителя к кресту.
   Утопленные головки гвоздей залили остатками воскомастиха. Открылись царские врата, чтобы верные (братья Кирилловичи) могли созерцать начало созидания храма. Зазвучали молитвы. Отец Амфилохий читал, стоя на коленях и оборотясь лицом к народу. Для Варфоломея исчезло понятие времени. Он весь там, и даже жар синайской пустыни опалял его в глуши и холоде северных лесов.
   Вот принесли возливальник с тёплой водой, красное вино и розовую воду, родостамну. Амфилохий прошептал молитву, потом трижды возлил воду и вино на престол, и произнёс:
   - Во имя Отца и Сына и Святого Духа!
   Принесли платы, которыми посланцы митрополита вчетвером отёрли престол.
   - Коль возлюблена селения Твоя, Господи сил... - запели Кирилловичи.
   - Окропиши мя иссопом, и очищуся; омыеши мя, и паче снега убелюся, - вторил Амфилохий с отцом Андреем.
   Престол помазали миром, трижды, крестообразно, помазали и антиминс.
   - Сё, что добро, или что красно, но ещё жити братии вкупе, яко миро на главе, сходящее на браду, браду Аароню, сходящее на ометы одежды его, яко роса аермонская, сходящая на горы сионские; яко тамо заповеда Господь благословение, и живот до века.
   Дьякон с псаломщиком принесли сорочку и вервие, которым крестообразно обвязали престол.
   - Памяни, Господи, царя Давида и всю кротость его.
   Варфоломей смотрел, силясь представить облачаемого Христа, и что-то живое, телесное, мелькнуло, белея, перед его взором. Труд его рук отдалялся, превращаясь в святыню. И растерянность восстала, и страх: всё ли они сделали, как надо, когда рубили храм? Не обидели ли то, что опускается сейчас, овеивая святостью груду брёвен, сложенных клетью, и перекрытую крутой кровлей, становящуюся теперь церковью, местом святости, местом сопряжения земной жизни и Сил Небесных, присутствующих в алтаре храма.
   Священники, вдвоём, принесли верхнее одеяние престола - индитию, окропив её святой водой, возложили на престол илитон, на илитон - антиминс. Рядом положили Евангелие и крест, покрыв всё это пеленой.
   - Господь воцарися, в лепоту облечеся.
   Позади труды, венчаемые ныне торжеством освящения, и Варфоломей поплыл, потеряв ощущение своего тела. А Амфилохий кадил вокруг престола, кадил жертвенник, на который водрузил священные сосуды, тоже покрываемые пеленой.
   Затем началось освящение церкви. Отец Андрей окропил стены храма святой водой, а Амфилохий помазал их миром, начиная с алтарного прируба.
   Затем - крестный ход с антиминсом вокруг храма.
   - Церковь Твоя, Христе Боже, украсившаяся во всём мире кровью мучеников Твоих, как пурпуром и багряницей, устами их вопиёт к Тебе: ниспосли людям Твоим щедроты, даруй мир Твоему жилищу и душам нашим великую милость.
   Амфилохий трижды взывал перед закрытыми дверями храма:
   - Возмите врата князи ваша, и возмитеся врата вечная, и внидет Царь славы.
   А хор изнутри ответил:
   - Кто есть сей Царь славы?
   И на кучку людей в лесу у церковки, кружась, падали последние осенние листья.
   Но вот посланец Феогноста вступил в храм. Дискос с антиминсом утвердился на престоле. Всех окропили, все приложились к кресту, и затем началась первая литургия в новом храме.
   Переяславские клирики назавтра устремились к дому.
   Отвальная, устроенная митрополичьим посланцам, съела значительную долю самых лакомых запасов. Впрочем, Пётр обещал, как справится с умолотом, привезти мешок или два муки, лука и вяленой рыбы на зиму. Чувствовалось, что ему не так-то просто, хоть и с трёх земельных наделов, кормить ещё двоих мужиков, тем более оба сына Стефана, Климент и Ванята, оставались у него.
  

Глава 8

  
   Проводив гостей, валили лес. Берёзы пожелтели. В небе тянулись, уходя на юг, птичьи станицы. Изредка доносилось курлыканье лебедей. Пролетали стаи гусей. Цепочками спешили кряквы, уходя с порыжелых болот. Братья сидели на бревне, передыхая.
   - Видал ты Москву? - спросил Стефан, и в голосе была жажда.
   Варфоломей пожал плечами:
   - Ты запамятовал, я же был на Москве! Когда городовое дело сполняли. Воротнюю башню рубил... И князя видел! Семёна Иваныча! Вот так от меня, как отселе вон до того пня, стоял, баял с боярами. Молодой, зраком приятен...
   - Обитель Богоявления, - протянул Стефан, глядя вдаль. - Алексий, наместник владыки, останавливается там, когда наезжает в Москву! Помнишь, Феогност звал нас с тобой, меня и тебя, к Богоявлению?
   Варфоломей опустил голову и сказал:
   - Не уже ли мы для того затевали всё это, рубили клети, ставили церкву, приносили антиминс, освящали престол, чтобы сейчас всё бросить и бежать, убоясь трудов пустынножительских? Церковь освящённую бросить! Нет, я никуда не уйду отселе, кто бы и куда бы ни созывал...
   Стефан, закусив губу, промолчал.
   Варфоломей в эти дни старался угодить брату, сочинял стряпню повкуснее, перехватывал работу. Стефан, видя это, мрачнел всё больше.
   Объяснение произошло через неделю.
   - Не могу я тут! - сказал Стефан. - И зря ты бьёшься с кухней, всё это суета сует. Тяготы меня не страшат. Мне и в Хотькове не с кем было говорить, а тут - с медведями разве?
   "А со мной?" - подумал Варфоломей. В общем-то, он понимал, о чём говорил Стефан. Его, Варфоломея, Стефан мог только учить, беседовать на равных, и учиться ему тут было не с кем и не у кого. И читать нечего. Кроме двух-трёх богослужебных книг, почти наизусть вызубренных, у них ничего с собой не было. А там, на Москве, Стефану становились доступны те книжные сокровища, что собирал и продолжает собирать наместник Алексий, и те греческие книги, что имелись в библиотеке Феогноста. И с горечью пришлось ему понять, что с ним Стефану скучно.
   Прощание братьев было немногословным. Стефан злился и прятал глаза со стыда. Варфоломей сказал:
   - И ещё - спасибо тебе, брат, и за помощь, и за научение, за всё... - Он приодержался, примолк и сказал дрогнувшим голосом. - А ещё... Поцелуй меня, Стёпа! Там, гляди, воспомянешь когда - помоли обо мне Господа!
   Когда Стефан уходил, он стоял на крыльце и смотрел ему вслед. Вот фигура в сероваленом зипуне сверх подрясника умалилась, пропадая за кустами. Вот ещё уменьшилась, и вот исчезла.
   Варфоломей поднял голову, посмотрел ввысь. "С Тобой, Господи!" - прошептал губами, беззвучно. С белёсого неба ему на лицо опустилась снежинка. Он посмотрел вокруг: обозрел сделанное. И подумал о том, что надо, пока земля не замёрзла, ставить ограду. И ещё, что он сегодня, провожая Стефана, не читал часы, а это - грех, и его надо исправить. Тем и погасил своё отчаяние.
  

Глава 9

  
   Вымокший и усталый, вдоволь намесив ногами и посохом ледяную грязь, Стефан вошёл в ворота монастыря, когда из них выезжал возок митрополита. Кони замешкались, Феогност выглянул в оконце и заметил высокую фигуру монаха, заляпанного глиной, вжавшегося в брёвна воротней башни, пропуская коней и поезд духовного владыки Руси. Феогност уже захлопывал затянутое бычьим пузырём оконце возка, когда лицо монаха пробудило в нём воспоминание. Он велел остановить возок и подозвать странника. Монах подошёл на зов и опустился на колени в мокрядь, принимая благословение, воскресив в памяти Феогноста беседу с братьями в Переяславле. Феогност поначалу не мог вспомнить имени инока. В голове вставало то Феофан, то Федос. Он, дабы не возвращаться с пути, велел служке проводить путника в монастырскую избу, повелев принять брата, как надлежит по уставу.
   Инок, как он узнал на другой день, с дороги не лёг почивать, но, вкусив лишь хлеба с водой, пошёл в храм, выстоял службу и, даже воротясь к ночлегу, не лёг, но почти всю ночь простоял на умной молитве. Походя, Феогност узнал (тут же и вспомнив) имя инока - Стефан. О младшем брате Стефана, Варфоломее, он спросил потом у Стефана, с удивлением узнав, что тот исполнил-таки задуманное и остался один в лесу, в новоотстроенном ските под Радонежем, в десяти ли, пятнадцати поприщах от Хотькова.
   Упорство младшего, как и благочестие старшего, понравились ему. Потому Феогност распорядился принять Стефана в монастырь без вклада, зачислив его в ряды братии. Помещался он сначала со старцем Мисаилом, почему и завязалось знакомство, не прервавшееся и спустя время, когда Стефан уже начал жить в келье Алексия. Мисаил отличался от многих сановных иноков. Он служил в княжой дружине и в монастырь ушёл по старости и увечью. Впрочем, и увечной рукой Мисаил работал не плохо. Теперь в великокняжеской дружине, не то в дружине тысяцкого служил его сын. Старец Мисаил был прост и добр. Учёности Стефана не завидовал, а даже гордился ей и тем, что такой многомудрый муж не чурается его, простеца.
   Памятуя о Варфоломее, оставленном в лесу, Стефан подверг себя самой суровой аскезе. Монастырь Богоявления был обычным для тех времён столичным монастырём. Монахи жили кельями, каждый в особину, кто - пышно, кто - просто: по достатку, вкладу, мирскому званию или своим духовным устремлениям. Подвижничество Стефана посему было замечено и оценено. А поскольку он, подавляя гордыню, услужал всякому брату, ходил за больными, не гнушаясь ни смрадом, ни нечистотой, избегая к тому же являть на люди свою учёность, то и мнение о нём братии сложилось благоприятное.
   С Алексием он встретился по возвращении того из Владимира, на литургии. Стефан не ведал ещё, что наместник Феогноста прибыл на Москву и остановился в своей келье, у Богоявления, но, явившись в храм, обратил внимание на многолюдство. Явились все монахи и послушники, даже те, кто порой отлынивал от службы, и не просто явились, а подобравшись, расчесав волосы, приведя в порядок свои одеяния. В храме стояла тишина, и когда Стефан стал на клиросе в ряды хора, ему прошептал сзади кто-то из братии:
   - Отыде, Стефане, зде - место Алексия!
   Стефан отступил в сторону, и тотчас, узнанный им, среднего роста монах прошёл сквозь ряды иноков и встал рядом с ним, обратив к алтарю лицо с умными глазами и осенив себя крестным знамением.
   У Алексия оказался приятный голос, и Стефан, вслушиваясь, начал пристраивать к нему. Церковное пение в семье боярина Кирилла любили всегда, и потому Алексий почувствовал доброго певца, в не сразу узнанном им Стефане. И так они стояли и пели в лад, почти неразличимые в монашеском хоре, ещё не обменявшись и словом, но почувствовали к концу службы взаимное расположение.
   Алексий улыбнулся, глянув Стефану в глаза, и сказал по-гречески:
   - Вижу я гостя, что мнился мне сущим в Коринфе!
   Стефан, сверкнув взором, отмолвил длинной греческой фразой, не вдруг понятой Алексием, после чего сказал, опустив взор:
   - Прости, владыко!
   Алексий, однако, не был обижен, тем более что оценил Стефана ещё по первой встрече, тут постигнув, что перед ним - муж, принадлежащий к духовному братству "мужей смыслённых", которые, встречая друг друга и лишь посмотрев в глаза и сказав фразу, узнают один другого, и уже с этого слова, с этого взгляда начинают и говорить, и чувствовать, и смотреть на мир согласно...
   Да, знал Алексий, что поддайся сему чувству, и можно пасть жертвой гордыни, презрев малых сих и разлюбив нищих Духом, стать гностиком или даже манихеем, проклинающим мир ради Духа, но и бежать сего не мог, да и не хотел, увидев в Стефане всё то, что обворожило Феогноста, да и его во время давешней встречи.
   Далее было просто предложить Стефану переселиться в свою, часто пустующую келью, обслуживаемую до того не слишком прилежным послушником, где, со вселением Стефана, настали порядок и чистота, к которым наместник был неравнодушен. Алексий, наезжая, находил каждую из книг на своём месте, с вложенными в них своей рукой закладками, но не обнаруживал теперь ни пыли на переплётах и обрезах книг, ни зелени на медных застёжках фолиантов. Вычищены были и его монастырские подрясник и мантия. Пол в келье светился, вымытый и натёртый воском, и всё это Стефан сотворял незримо, ибо Алексий, часто заставая брата на молитве, ни разу не застал его с веником или тряпкой в руках.
   Вечерами, когда выдавался у Алексия свободный час, они беседовали, и Стефан обнаруживал не только знание Писания или святых отцов, но и понимание днешних труднот православной церкви, почти предсказывая то, что должно произойти в ближайшем будущем в Литве ли, Византии или немецких землях. Так, когда король Магнус надумал вызывать новгородцев на спор о вере, нудя принять латинство, Алексий вспомнил предостережение Стефана, высказанное им незадолго до приезда Калики в Москву, о том, что католики теперь потщатся подчинить себе Великий Новгород.
   Так скоро вспыхнувшая дружба Алексия с ростовчанином всё росла, и уже наместник Феогноста подумывал о том, что инок Стефан достоин иной, высшей участи, ибо рассмотрел в нём, помимо учёности, и волю, и укрощённое честолюбие, и силу, способную воздействовать на людей.
   С отбытием спасского архимандрита на ростовскую кафедру встал вопрос о выборе нового игумена для Богоявленского монастыря, и Алексий подумал о Стефане. Тем более что с избранием в игумены Стефан мог бы стать и духовником великого князя Семёна, о чём Алексий подумывал едва ли не с первой беседы с ростовчанином, присматриваясь и сомневаясь, но убеждаясь, что да, лучшего инока для сего дела, обещанного великому князю, ему вряд ли найти.
   Труднота была лишь в том, чтобы уговорить братию Богоявления. Всё же Стефан - пришлый, для многих не свой, в монастыре пробыл всего несколько месяцев, а приказывать своей волей Алексий и мог, да не хотел, не желая ропота и отчуждения, неизбежных при самоуправстве власть имущего. Тут-то и пригодился ему чернец Мисаил.
   Ещё Филиппьевым постом, встретив обоз с лесом, ведомый Мисаилом, Алексий, остановив свой возок у груды выгружаемых бревён и посмотрев с минуту на работу послушников и монастырских трудников из мирян, кивнул старцу Мисаилу подойти и, улыбнувшись, напомнил ему о том давнем дне, когда Мисаил, ещё Мишук, приехал в монастырь с обозом камня.
   - Протасий Фёдорович, Царство ему Небесное, ищо был тогды! - разлепив обмётанные непогодой губы в улыбке, сказал Мисаил. - Тебе спасибо, владыка, пригрел ты меня.
   - Пустое! Господь надзирает над нами, отец Мисаил! - возразил Алексий. - Все мы - в Его воле!
   Ещё помолчали.
   - Брат Стефан в келье с тобой жил до меня? - спросил Алексий.
   - И ноне заходит! - сказал Мишук. - Не забыват! Смыслённый муж, а простой! И топором владеет, словно древоделя!
   Алексий чуть усмехнулся похвале и вздохнул:
   - И топором, и пером владеет! Ныне надобен настоятель месту сему, како мыслишь?
   - О Стефане? - растерялся Мишук. Подумал, глянул в лицо наместника. Тот следил, как накатывают брёвна в высокий костёр ошкуренного леса. Как-то не задумывался никогда о том... Одначе, почему бы и нет? Не москвич, дак... Всё одно... - Поднял голову, решаясь, сказал. - Брат Стефан возможет и игуменом!
   Алексий кивнул и прибавил:
   - Не ведаю, примет ли братия Стефана! И молвить о том боюсь: меня послушают, а сердцем станут противу - то худо! Перемолви с иноками, подскажи! А про меня не сказывай, понял, Мисаиле? Не похотят, и я не прикажу! Может, иной люб...
   - Старца Геронтия нудили, не восхотел! - сказал Мисаил. - Да и ветх деньми...
   - Перемолви с братией! - повторил Алексий, усаживаясь в возок. - А мне скажешь погодя, келейно.
   Алексий переговорил и со многими, большей частью не так прямо, но дело было совершено. Те, кто и думать не мог о том, чтобы пришлого, без году неделя, откуда-то из-под Радонежа инока возвести в игумены столичного монастыря, теперь обсуждали, обмысливали, прикидывали так и этак, и всем уже негласный совет Алексия начинал казаться не таким уж нелепым, как поначалу. Даже и тем отличием, что пробыл в монастыре недолго и не принимал участия в местных дрязгах, борьбе и шёпотах, Стефан устраивал всех. К Рождеству избрание Стефана, недавно возведённого Феогностом в сан иерея, было почти решено.
  

Глава 10

  
   А Святками из Великого Новгорода прибыл в Москву на переговоры новгородский архиепископ Василий Калика. Приехал он накануне Крещения. Ещё прыгали по улицам хвостатые и рогатые кудесы, толпами шатались ряженые из дома в дом, когда новгородский поезд на рысях миновал Занеглименье и, встреченный конными бирючами, приблизился к куполам и башням Богоявления.
   Скакали в алых, рудожёлтых, зелёных, травчатых и голубых, подбитых соболями опашнях новгородские бояре, сверкала серебром сбруя коней, переливались звончатые удила и узорные чешмы, развевались шёлковые попоны, звон колокольцев вздымал собак и вызывал восхищение мальчишек, которые стаями бежали вдоль и вослед поезду.
   Двор монастыря - полон. Духовные и миряне, клир и бояре, череда монашеской братии; толпы мирян на въезде и за оградой; избранные горожане в нарядах, соперничающих с боярскими; сотни галок, сорок и ворон, вьющихся в поднебесье; шум толпы и всё покрывающие переборы звона колоколов.
   Гремели, заливались колокольцы. Новгородские бояре в опор въехали в распахнутые створы ворот. Храпели кони. Всадники соскакивали в снег. И вот - возок архиепископа. И Стефан, волнуясь, сделал шаг вперёд к распахнувшимся дверцам возка. Он не знал Калику и ждал великана, который вылезет из возка, ступит, проминая снег, на алые сукна... А из возка появился скромно одетый, небольшого роста старец, посмотрел весёлыми глазами в растерянное лицо Стефана, лёгкий, в облаке белой бороды. И только по посоху, да по надетой вместе с наперсным крестом цареградской панагии Стефан догадался, что перед ним - владыка Великого Новгорода, и, покраснев, склонил в поклоне куколь и поцеловал руку архиепископа. Из возка показался спутник Калики, русоволосый и чем-то похожий на своего архипастыря, посмотрел окрест, и на Стефана в особицу, произнёс по-гречески приветствие, и Стефан едва поспел сообразить и тоже ответить по-гречески Лазарю.
   Стефан уже почувствовал, как у него взмок лоб под скуфьёй, рука взлетела отереть лицо и замерла на взъёме - нельзя! Он поспешал за Каликой. Новгородский владыка почти бежал по дорожке, осматривая толпу встречающих, и крестил, благословлял, на ходу протягивая руку с крестом. И Стефан шёл за Василием Каликой, уже начиная привыкать к облику гостя и овладевая собой. И не то, что завидовал, нет! А видел, зрел, готовил себя для пастырского началования стойно новгородскому архиепископу, прибывшему ныне, дабы подтвердить союз Великого Новгорода и Москвы. И не важно, что не все в Великом Новгороде жаждут этого союза, не важно, что в монастыре на Сковородке сидит, злобствуя, прежний Новгородский владыка Моисей и ждёт своего часа, намереваясь отпасть Москвы, а на карельских пригородах Новгородской республики правят наследники литовского князя Нариманта, - ныне, днесь, можно позабыть об этом, и звоном колоколов, голосами хора и криками горожан приветствовать духовного главу северной Руси, которая могла бы, повернись по-иному судьба, и отпасть от Московской Руси. И, понимая это, кожей, чувствуя величие мгновения, Стефан спешил вослед Василию Калике.
   Ему вводить владыку в приготовленные для того палаты, заботить себя едой и устройством гостей, следить, чтобы всюду был соблюдён чин торжественной встречи и не совершилось безлепия или непотребства, ему не спать и почти не есть в эти дни, но он - счастлив и горд. Наконец-то, и он, мечтавший об этом, ещё в Ростове Великом, прикоснулся к подножию духовной власти!
   Праздник Богоявления в этом году отмечали на Москве особенно пышно. Литургию Василия Великого правил в Успенском храме Кремника при гигантском стечении народа новгородский архиепископ Василий Калика в подаренных ему цареградским патриархом и переданных Феогностом крещатых ризах и омофории.
   Стефан, уже извещённый о том, что после празднеств состоится его избрание в сан игумена, был в сослужении с Каликой и выходил с ним к народу.
   Звучал хор мужских голосов, прерываемый возгласами баса дьякона. Калика, не оставшись в долгу перед митрополитом, привёз на Москву и передал Феогносту дьякона Кирилла, про которого летописец писал впоследствии: "Его же глас и чистота язычная всех превзыде".
   Стефан, трое суток уже почти не спавший, был как во сне или бреду. Он не ходил, а плавал, совершая всё должное по чину. Волны звуков накатывали и проходили через него. Вздохи толпы московичей и согласное вздымание рук в двуперстном крестном знамении сотрясали его до дна души. И то, как служил Калика, тоже поражало и умиляло Стефана. Временами он не чувствовал тела...
   После литургии духовные и часть мирян остались в притворе - вкусить обрядовую трапезу. Ломоть хлеба, горсть орехов, мочёное яблоко и чаша с мёдом или красным вином были поставлены перед каждым на столах вдоль лавок, обогнувших стены притвора. Иные монахи, испив и поев, расходились по кельям для безмолвной молитвы. Стефану почти не довелось присесть. Он был даже доволен этим. Праздничное, волшебное состояние в нём не кончалось. Он едва слышал молвь трапезующих, хвалы голосу новгородского дьякона Кирилла и толки о том, кто где стоял из великих бояр во время богослужения. Испив глоток вина и откусив хлеба, он пошёл наряжать всё потребное к водосвятию.
   Во льду Москвы-реки под Кремником с вечера Сочельника уже была вырублена иордань в виде креста, края которого москвитянки окрасили соком клюквы.
   Водосвятие должно было состояться сразу по заамвонной молитве, ещё на свету. И скоро уже процессия с пением стихир и тропаря "Во Иордании крещающуся" двинулась вниз, вдоль стены Кремника, к реке, остолплённой тысячами народа. И ясно звучали в морозном воздухе голоса. Толпа, невзирая на мороз, сняв шапки, повалилась на колени, и митрополит Феогност с Каликой попеременно троекратно погрузили кресты в воду, и Стефан пропел тропарь: "Днесь вод освящается естество", и читал: "Жаждущие! Идите все к водам... Ищите Господа, когда можно Его найти; призывайте Его, когда Он - близко! Да оставит нечестивый свой путь и беззаконник свои помыслы, и да обратится к Господу, и к Богу нашему, и Он помилует его, ибо Он - многомилостив"! - на срыве, на одном дыхании, видя лишь размытые пятна сотен лиц перед собой, растворяясь в молитвословии.
   Сейчас клир пойдёт по домам, освящая святой водой хоромы и скот, а тут начнут, скидывая шубы, прыгать в воду, невзирая на мороз, и в сумерках ночи толпа гомоном и криками начнёт приветствовать храбрецов, а звёзды смотреть на потеху православных, содеявших обрядовое купание в иордани, во льду и снегах севера. А Стефан встанет на молитву, припомнив Варфоломея, встречающего праздник Крещения в лесу.
  

Глава 11

  
   Проводив Стефана, Варфоломей принялся рубить дрова. За работой лучше думалось и легче успокаивалось сердце. Ветер шумел по вершинам деревьев. Золотая берёзовая роща трепетала и переливалась. По небу проплывали белые барашки отставших от каравана облаков. Пахло сырью, древесным грибом и осиновой горечью. "Снегу ещё рано быть, - прикидывал Варфоломей, - завтра-послезавтра отдаст, и снова потеплеет". Ещё доцветал сентябрь в красоте лиственных рощ, зелень которых преобразилась в червлень и багрец, бронзу и старое золото. Ели стояли тёмными островами в этом сияющем море. Он разогнулся, вогнав топор в корягу. Так было легко дышать! Так юн и свеж - воздух, так спокойно - в природе и на душе. Горечь, если и была, растворялась в осеннем воздухе. Чего же он хочет? Так надо и жить, наедине с Богом, как жили древние старцы в египетской земле... Трудиться, молиться и ждать откровений Свыше!
   Он рассчитал время, которое ему понадобится, чтобы возвести ограду вокруг пустыни. Времени было в обрез. Отнимать часы от молитвы он себе запретил. Оставалось сократить сон; еда его мало заботила, хлеб пока был, а вскоре Пётр привезёт муки и рыбы. Варфоломей насушил грибов, набрал клюквы и брусники, для которой приспособил корытце, вырубленное из осинового ствола, и прошёлся по ней толкушкой, чтобы ягода залилась соком. Клюкву же ссыпал в берестяной кошель, и то и другое спрятал в подклет церкви.
   Кроме монастырских второстепенных дел, оставалось первостепенное - встреча с игуменом Митрофаном, стариком иеромонахом, живущим на покое вблизи Хотькова, имеющим право исповедовать, причащать и постригать в иноческий чин, с которым было сговорено у Стефана, чтобы тот приходил иногда в их Троицкую церковь служить литургию. Встретиться надо было потому, что жить в лесу мирянином, не будучи постриженным в монашеский сан, Варфоломей не хотел. А на это, на поход в Хотьково, тоже надо было немалое время, на что у него не выкраивалось лишних дней! Варфоломей заранее видел свою ограду из поставленных стоймя кольев, рассчитал потребное их количество и понял, что если уйдёт надолго, то не успеет!
   Но и тут Господь помог Варфоломею. Пока он раздумывал, когда ему идти в Хотьково, игумен Митрофан явился к нему. Было так, что Варфоломей, разделывая землю под огород, разогнулся, сбрасывая пот со лба, и в путанице ветвей узрел лицо в серо-серебряной бороде. Он смотрел недвижимо, пока старец, с посохом в руках, не вышел из кустов, и тогда понял, что это - не мара, а человек.
   - Бог - в помощь, Олфоромеюшко! - сказал старец, приближаясь к неоконченной ограде. - Не ошибся я? А мне твой братец, Стефан, баял о тебе, просил пособить в молитвенном труде! - Старик смотрел добродушно, а говорил задышливо. - Как попал? - продолжил он, не ожидая вопроса. - А ведал гору Маковецкую! Ведал! И церкву, вишь, освятили! Красовитая церква у вас! Хоть и мала, но красовита!
   Варфоломей, всё ещё не пришедший в себя от неожиданной встречи, кивнул головой.
   - А место? Гору? Ну, так я и думал! Нечисто тут, надо и гору святить. Я и водички с собой принёс свячёной!
   Варфоломей завёл старика в хижину, кинулся готовить стряпню, но Митрофан отмахнул рукой:
   - Пустое! Не суетись! Хлебца поедим с тобой, да укропу горячего согрей мне, а то по старости изнемог. А заутра я литургию совершу в храме твоём!
   Варфоломей кинулся старцу в ноги с просьбой постричь его в иноческий чин.
   - Ещё от юности... Родителев берёг, дак потому только... - бормотал он.
   - Постригу, сыне, постригу! - успокоил его Митрофан. - Вот отдышусь, отдохну у тебя, а там возьму сколь ни то братии и всё потребное, и пострижём тебя в ангельский чин!
   - Ежели благословишь меня, отче, сходить... - начал Варфоломей...
   - А и то мочно! - перебил его старец. - Побегай сам! Грамотку я тебе нацарапаю. Всё и принесёте сюда, а я тем часом и поотдохну у тебя день-два. В экую глушь забрались вы оба! - Митрофан покачал головой, улыбнувшись...
   Скоро отвар был готов, нагрета вода. Варфоломей вымыл старцу ноги, прополоскал и пристроил сушить онучи, обул игумена в шерстяные носки, оставленные братом Петром, после чего встали на молитву.
   Ели неспешно, разговаривая. На дворе стемнело, и Варфоломей затеплил лучинку в железном светце, воткнутом в осиновую колоду, перед которой пристроено было осиновое корытце для падающих огарков. Лучина прогорала, Варфоломей, не прекращая беседы, вставлял новую. Он уже задвинул устье дымника кленовой заслонкой, нащепал лучины на утро, вымыл мисы, и всё это не прекращая разговора. Предложил ночную посудину, но Митрофан отмахнул рукой:
   - Выду на волю, не развалюсь, поди!
   Вечеряли. Молились на ночь, стоя в пустой, с гладко вытесанными стенами келье, освещаемой лишь лампадным огоньком. Вернувшись в хижину, Варфоломей на ощупь устроил старцу постель на только что срубленном лежаке, а себе - на полу, и уже в темноте, на ощупь, постелил ряднину, улёгся, натянув на себя рабочий вотол, послушал минуту-другую храп Митрофана, которому уступил овчинный тулуп, плотнее запахнулся полой и уснул.
   Утром они стояли вдвоём в церковке, пахнущей смолой и свежестью. Свеча теплилась в самодельном свечнике у аналоя. В окна, ещё не затянутые пузырём, лилась прохлада, и какая-то птица всё пищала и жаловалась на что-то у подоконника, порой заглушая голос игумена, а Варфоломей стоял перед аналоем и плакал. В пустоте храма звучали слова литургии Иоанна Златоуста, напоминая о веках христианской культуры, пробившейся нынче аж до северных палестин и берегов Дышащего моря, вплоть до Камня... А Варфоломей пел и не вытирал слёз.
   Игумен Митрофан написал грамотку на куске бересты. Дал устные наставления. Варфоломей в тот же день срядился в путь. Ему пробежать пятнадцать вёрст до Хотькова ничего не стоило, и он надеялся достигнуть монастыря к вечеру.
  

Глава 12

  
   Лес был влажен, хрупок и пуст, в бочажинках стояла вода. Поршни, которые Варфоломей надел по застенчивости вместо лаптей, скоро промокли и раскисли, и Варфоломей, пока шёл, закаялся впредь пускаться в лес в кожаной обуви. Дышалось легко и славно, и он порой чувствовал себя почти что тем "женихом, грядущим в покой брачный".
   Немного он всё же поплутал и вышел к монастырю, устав, уже в сумерках. Монастырь показался ему суматошенным и людным. Его много раз спрашивали про Стефана, а он не знал, что и ответить. Игумен, поворчав и дважды перечитав грамоту Митрофана, всё-таки вызвал названных Митрофаном братий, дал распоряжения и даже, сбрусвянев, решил выделить Варфоломею монашеское платье из запасов монастыря. Помогло и то, что Стефан попал в столичный монастырь, да и то соображение явилось, что Варфоломей может, не выдержав одиночества, придёт к нему, в Хотьково, и тогда через старшего брата... Монастырёк, многократно обижаемый в спорах о пашнях и пожнях, нуждался в покровителе.
   Ночь Варфоломей провёл в чьей-то келье, положив поршни под себя, чтобы высушить, и накрывшись хозяйским рядном, под которым прыгали блохи... Пустились в путь сразу после заутрени. Трое спутников, что шли с Варфоломеем, поварчивали, а он смотрел по сторонам, вдыхал свежесть вянущего леса и всё пытался избавиться от блохи, ползавшей у него по спине. Блоха, наконец, выпала, и Варфоломей, почувствовав облегчение, стал больше внимать и тишине леса, и молви монахов. В опавшей листве шуршали ежи, белки скользили по стволам, взмывая вверх. Один раз лось, с треском проламывая лес, ринулся у них с пути.
   Изредка поглядывая на своих путников, Варфоломей видел их всё более напряжённые лица. Один шёл из последних сил, весь в поту, двое других тоже роптали, когда, цепляясь подолами подрясников, перелазили через валежины или продирались ельником. Где-то уже на двух третях пути он понял, что братиям необходим привал. Найдя подходящее место, он усадил их на поваленную ветром сосну, собрал костерок и, поработав кресалом, выбил огонь, который от трута перешёл на сосновые веточки и затем охватил горку валежника. Костёр дымил, отгоняя комаров. Впрочем, комар уже потерял силу, нынче его с каждым убитым убывало решетом. Больше донимали потыкухи и оводы. Монахи протянули к огню мокрые ноги и полы зипунов, от которых повалил пар. Достали ломоть хлеба и две луковицы и, разделив на всех, съели. Варфоломей первый встал на ноги, растаскал и затоптал остатки костра. Снова шли, перелезая через коряги и поваленные стволы, обдирая одежду о колючки кустарника. Главка Троицкой церковки показалась, наконец, в прогале леса. Снова исчезла, показалась снова. Путники прибавили шагу. Игумен Митрофан, подгадав время, когда они должны явиться, сварил затируху с сушёными грибами, поставил на стол деревянную тарелку с брусникой. Братья принялись за трапезу.
   Свой род и имущество Варфоломей оставил уже давно. Его прежняя жизнь была подготовкой к подвигу монашества, и только одного ещё не испытал он в той своей жизни - одиночества, на которое обрекал себя ныне.
   И вот он стоял на ветру на крыльце своего храма в долгой рубахе и босиком. Стоял и чувствовал, как его обвевала и каменитлаему члены Горняя Чистота. Отец Митрофан служил литургию там, в храме, и трое иноков пели тропарь: "Объятия Отча отверста ми потщися, блудно моё иждих житиё, на богатство неизследываемое взирая щедрот Твоих, Спасе. Ныне обнищавшее моё да не презриши сердце, Тебе бо, Господи, со умилением зову: согреших, Отче, на Небо и пред Тобой".
   Он должен был войти и трижды земно поклониться братии, которая встречала его с зажжёнными свечами в руках перед алтарём. На солее, перед царскими вратами, уже стоял аналой, на котором были водружены крест и Евангелие.
   Митрофан произнёс уставные слова, призывая его "отверзнуть уши своего сердца, внемля голосу Господа, зовущего взять Своё лёгкое иго и помнить, со страхом и радостью давая обеты, что Спаситель и Его Мать и все Небесные Силы внимают его словам, которые отзовутся ему в день Воскресения".
   Так надо для тех, кто колеблется перед этим порогом смерти для мира и Воскресения. Но Варфоломей не колеблется и не страшится. Его путь означен ему от юности, и нынешняя ступень - жданная ступень. Задумавшись, он едва не пропустил вопрошания Митрофана: "Что пришёл еси, брате, припадая к жертвеннику и дружине сей?" Смутился, и потому затянул паузу, и тут, зарозовев, поняв, что его молчание можно истолковать как боязнь, сказал: "Желая жития постнического, честный отче!"
   - Желаеши ли сподобитися ангельского образа и вчинену быти лику монашествующих? - спросил Митрофан.
   - Ей, Богу содействующу, честный отче! - ответил Варфоломей.
   Митрофан вздохнул.
   - Воистину, добро дело и блаженно избрал еси, - сказал он от сердца, уже почти и не по канону. - Но аще и совершишие, добрая бо дела трудом стяжаваются и болезнию исправляются.
   Остальные вопросы: вольной или невольной мыслью новопостриженник приступает к Богу, сохранит ли себя в девстве и послушании, потерпит ли скорбь и тесноту монашеского жития, - Варфоломею можно бы и не задавать. Да, конечно, потерпит и перенесёт, и не возжаждет мирских утех, ибо уже доказал всё это своей предыдущей жизнью. Но вопросы надо задавать и надо отвечать на них одним и тем же речением: "Ей, Богу содействующу, честный отче".
   Вот Варфоломей опустился на колени, а Митрофан возложил на его склонённую голову требник и стал читать молитву, в которой просил Господа оградить этого Своего раба силой Святого Духа, и с отнятием волос отнять и похоть.
   - Сё Христос невидимо здесь предстоит; виждь яко никто же ти принуждает прийти к сему образу; виждь, яко ты от своего произволения кощеши обручения великого ангельского образа, - сказал он и, наконец, приказал. - Возьми ножницы и подаждь ми я.
   Варфоломей протянул ему ножницы чуть дрогнувшей рукой. Обряд, должен быть троекратным. Митрофан дважды возвращал ему ножницы, повторяя уставную фразу, наконец, взял, приговаривая:
   - Сё, от руки Христовы приемлеши я: виждь, кому сочетаешися, к кому приступаеши и кого отрицаешися.
   Покой. Бездна пустоты. И тихое, земное: "вжик, вжик, вжик" - ножниц. Несколько светлых прядей упали с его головы. Митрофан, проделав крестообразную дорожку в волосах новопостриженника, положил ножницы.
   И прозвучало, наконец, имя, взятое по дню пострижения (память святых Сергия и Вакха).
   - Брат наш Сергий постригает власы главы своей во имя Отца и Сына и Святого Духа.
   - Господи помилуй! - пропели, сдерживая голоса, иноки. Как бы ни была трудна дорога, что бы они ни чувствовали прежде, но величие сего мига захватило и их, и потому голоса звучали с проникновенной силой, западая в душу. Митрофан достал и расправил власяницу, возглашая: "Брат наш облачается в хитон вольная нищеты и нестяжания". Затем на него надели параман - четырёхугольный плат с изображением креста.
   - Приемлет параман во обнаружение Великого образа и знамение Креста Господня! - проговорил Митрофан, стягивая шнуры парамана. Затем ему через голову надели рясу, с которой инок согласно обряду "вводится в нетленную жизнь, в полное послушание глаголам Господним". Один из братии надел на него пояс. Варфоломея, нынешнего Сергия, облачили в мантию (паллий). На голову ему натянули скуфью и надели клобук, на ноги - каллиги, которые он будет носить только дома. В лесу, на работе, все иноки ходят в сапогах - самой удобной на Руси обуви, помимо лаптей. И наконец, Митрофан протянул Сергию кожаные чётки. Прозвучали заключительные слова:
   - Брат наш приемлет меч духовный, иже есть глагол Божий в всегдашней молитве Иисусовой, всегда бо имя Господа Иисуса во уме, в сердце, в мысли и во устах своих имети должен еси, глаголя присно: Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешнаго!"
   Митрофан протянул ему крест и свечу, с которой он должен простоять всю литургию.
   - Рече Господь: аще кто хощет последовати Мне, да отвержется себе и возьмёт крест свой и да последует Мне. Рече Господь: тако да возсияет Свет ваш пред человеки, яко да видят ваша добрая дела и прославят Отца вашего, иже на Небесах.
   В конце литургии, во время причастия Митрофан взял у Сергия крест и огарок свечи, дабы новопостриженник приобщился святых тайн.
   Варфоломей, приняв постриг и облачившись в куколь и мантию, так и остался в церкви, положив пробыть в храме семь дней, ничего не вкушая, кроме просфоры, вручённой ему игуменом Митрофаном. Монахи, исполнив своё дело, ушли, причём игумен Митрофан проводил их до полудороги и объяснил, как идти дальше, чтобы не заблудиться. Для новопостриженника Сергия в эти часы не существовало уже ничего мирского. Он молился и пел псалмы, находясь в полузабытьи, изредка простираясь на полу, крестообразно раскинув руки. Он и спал в церкви, выйдя лишь два раза за малой нуждой, но и тогда продолжал повторять про себя: "Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешнаго". Впрочем, спал Сергий мало, скорее дремал, и непрерывно, пока стоял перед аналоем, пел псалмы. Есть ему не хотелось. Он иногда сосал недоеденную просфору, но и снова оставлял её, откладывая в сторону. Пел каждодневную литургию с Митрофаном. Голова кружилась, минутами он впадал в забытьё и даже не замечал тогда игумена Митрофана, который вечерами заглядывал в церковь, приоткрывая дверь, встревоженный столь долгим искусом новопостриженника. Варфоломей понял своё пострижение как смерть и переход в Иной мир, рождение в Духе. Он молился и пел, и перед его взором восставали и рушились миры, порой звучали голоса, которые он, временами, готов был принять за хоры ангелов, порой же, пугаясь, думал, что это - мара, блазнь, прелесть совращающих его бесовских сил, и тогда начинал ещё прилежнее читать и петь:
   - Господи! Я возлюбил красоту дома Твоего и место вселения славы Твоей; в доме Твоём пребудет святость Господня долгие дни. Как вожделенны сёла Твои, Господи сил! Истомилась душа моя по дворам Господним; сердце моё и плоть возрадовались о Боге. И птица находит себе жильё, и горлица гнездо себе, где положить птенцов своих. Блаженны живущие в доме Твоём; во веки веков будут они восхвалять Тебя. Один день во дворах Твоих - лучше тысячи дней; лучше быть у порога в доме Бога моего, нежели в жилище грешников.
   Сергий иногда терял сознание. Он был близок в эти мгновения к тому, чтобы, оторвавшись от всего суедневного, приблизить к Богу и обрести видение нетварного Света. Однако этого не произошло. В исходе седьмого дня игумен Митрофан вступил в церковь и, встретив неотмирный взгляд Сергия, долго вразумлял его, что седмица - уже исполнена, а ему, Митрофану, время двигаться к дому. Взяв юношу за руку, он привёл его в хижину и накормил кашей с ложкой тёртой редьки.
   - Ночь эту останься у меня, - попросил Сергий.
   - Ночь останусь, а далее - не проси, недосуг! Не буду хвор, до снегов приду к тебе, сыне, обедню отслужить, а ты читай часы и молись!
   Сергий лежал на вотоле на полу хижины, слушая посапывание отца Митрофана, и пытался понять, совершился в нём переворот, которого он ждал от пострига, или ещё нет? И успокоился лишь, подумав о Стефане, который был уже монахом, а порой ничем не отличался от него, тогдашнего Варфоломея.
   Назавтра, после молитвы и трапезы, они расстались. От проводов Митрофан отказался:
   - Дорогу знаю, а от зверя и лихого человека Господь охранит!
   Сергий на прощание повалился ему в ноги:
   - Вот, отче! Остаюсь один! И славлю Господа. И хощу того, хощу! Исполнилось похотение моё! По слову пророка: "Я удалился, убежав, и остался в пустыне, надеясь на Бога, спасающего мя от малодушия и от бури! Услышал мя Бог и внял гласу моления моего!"
   Митрофан внимал этим стихам, положив руку на голову юного старца и шёпотом, вослед, повторял речения. Последние слова они проговорили почти хором: "Благословен - Бог, Который не отверг молитвы моей и не отвратил милости Своей от мя!" Далее Сергий попросил Митрофана научить его, как жить в пустыне, как молиться Богу, как без напасти прожить, как противиться врагу и его помыслам... Игумен сказал, удивляясь: "И ты меня прошаешь о том, что тебе ведомо лучше, о достойный человече! Но отвечу словами молитвы: "Господь Бог, ещё раньше избравший тебя, пусть одарит тя, вразумит, научит, и радости Руховной да исполнит тебя".
   - Помолись за меня Богу, отче! - сказал Сергий. - Да поможет мне претерпеть все искушения плоти, и бесовские нашествия, и зверей, и гадов... И в трудах не ослабеть!
   Митрофан улыбнулся и, благословляя постриженника, добавил:
   - Благословен - Господь, Который не даст нам сверх сил искушений. Всё могу, если укрепит меня Бог.
   Когда Сергий, будучи пострижен, причастился святых тайн, на него снизошла и вселилась в него Благодать Святого Духа. И известно это стало по благоуханию, наполнившему церковь в тот миг, так что даже вокруг церкви чувствовался благовонный запах, и все обонявшие его прославили Бога, так прославляющего Своих угодников.
   Прощались они, как прощаются отец с сыном. Митрофан долго крестил и благословлял юношу. Видел он всякое в жизни, и монашеское непотребство тоже, и ныне отдыхал и радовался душой, видя в этом юноше Любовь к Богу, и стремление к иноческому житию. Ему, старику, этот юноша придавал сил и веры в жизнь и в то, что Добро, в конце концов, побеждает зло, а Господь всегда одолевает козни нечистого.
  

Глава 13

  
   Петюха привёз муки, и теперь Сергий пёк лепёшки и хлеб. Ел он мало и не долило, не было сосущего ощущения голода. Варфоломей от рождения начал поститься, и ещё в отрочестве выработал в себе привычку сосать чёрствый хлеб, пока мякоть не растворится в слюне. Причём делал это безотчётно, достигнув того состояния, что ему требовалось значительно меньше пищи, чем любому другому. Он к тому же жевал молодые веточки сосны, он, походя, ел клюкву, кислицу, сныть и прочую зелень, он почти целый день проводил на природе, и потому его не брала цинга, болезнь, происходящая не столько от недостатка витаминов, сколько от недостатка воздуха и движения, вследствие чего организм теряет способность усваивать витамины...
   Сергий установил для себя порядок, при котором важнейшим была молитва Господу, а плотские заботы, в частности о пище телесной, стояли на последнем месте. Потому никакое лишение материальных благ его не трогало. Иное - одиночество. После последнего наезда брата Петра шли дни, и что там, за преградой лесов? Чем живёт мир, и есть ли он, или в катаклизме свернулся свитком огненных скрижалей и исчез - ему было неведомо.
   Подвиг одиночества - возможен, когда свидетелей нет либо же они не ведают, что являются свидетелями подвига. Подвиг творится, когда герой даже не ведает, что он совершает подвиг, а поступает как надо. Подвиг монашеского уединения ещё тем - велик, что он - не на мгновение, а на всю жизнь. Это - мирская смерть и рождение для Иной жизни.
   Одиночество рождает испуг. Тоска по людям, по человеческому общению приходит уже спустя время, а за ней - брожение мыслей, сомнения в своём подвиге. Мир манит и влечёт к себе, и уже непонятно: зачем, почему ты взял на себя подобный искус? Не легче ли, не душеполезнее ли было остаться в миру и спасаться там? Хотя бы в Божьей обители! Но когда и это преодолел, тут на тебя наваливаются бесовские наваждения, от которых можно двинуться умом. Начинают мучать видения и сны. А если ты и это претерпел, начинаются искушения гордыней, мысли о собственной святости, и сколь многие подвижники ломались на этом! Сходили с ума и даже восхищались бесами...
   Впрочем, за века были выработаны в монашестве правила подобной борьбы, куда входили - самодисциплина, постоянная мысль о Боге, о смерти, о собственном ничтожестве, пост и непрерывная молитва. При этом аскету-пустыннику указывалось все свои дела и желания соображать с Евангелием: делай так, как делал Иисус! И помни, что перед Господом ты и в своих делах и в своих помышлениях - точно хрустальный. Господь знает всё.
   Многие из этих заветов были не внове Сергию. Он и постился с детства, и к молитве был прилежен всегда, и трудился непрестанно, подчиняя плоть Духу. Труднее всего давалось ему одиночество.
   Подкрадывалась, подступала зима. Однажды он услышал вой волков. Долго стоял и слушал, прикидывая, далеко ли - от него звери? А потом махнул рукой и потащил волокушу с хворостом к дому. Дни шли за днями, и одиночество начинало всё сильнее давить на него. И всё больше ждалось беды, бесовской брани...
  

Глава 14

  
   Тишина взорвалась бурей. Зашумел лес в ночи, и вот рухнуло, понеслось... Он с трудом открыл дверь хижины и не сразу сумел закрыть, ибо её наполнило ветром. Ветер выл на разные голоса, и ему послышались голоса, вопли и угрозы, велящие ему уйти.
   "У-у-уйди-и-и! У-у-у-ди!" - ревел лес. Чего ты хочешь здесь, в этой пустыне? Чего добиваешься, чего сидишь тут, в месте пустынном, в месте трудном, в месте, заклятом вражьего силой, где мы не дадим тебе ни часу выжить больше, где тебя разорвут звери, погубят тати ночные, где ты умрёшь от голода и холода, где стаи волков будут ходить за тобой, где бесы пакостят и являют себя страшилища, один вид которых рождает смерть! Беги-и-и! Беги-и-и! Беги отсюда, глупец, беги, не оборачиваясь, не то мы прогоним тебя или убьём! "У-у-убь-ём! У-у-убь-ём!" - ревел лес. Сергий сотворил крестное знамение и, вцепившись в скобу двери, с трудом отворил дверь и ввалился в жило, едва не прихлопнутый ринувшимся за ним полотнищем двери. Снаружи выло и грохотало, скребло и царапало по стенам - это разносило ветром валежник, собранный Сергием. Вот рвануло одну из тесовых плах на кровле, вот вырвало её и рвануло вторую, а подложенную бересту свернуло и вздыбило. Сергий выпрямился. Чувство гнева, тотчас укрощенное умом, посетило его. Он прошёл в келью, выстуженную ветром, и стал на молитву. Огонёк лампады мерцал и метался, колеблемый потоками проникавшего в келью воздуха.
   - Господи! Ты - благ и премудр, и силы вражие не одолеют Тя! - выговаривал Сергий сквозь вой и свист бури.
   Он и теперь не просил ничего для себя, но заклинал Подателя благ, да подаст ему укрепу души, да препояшет чресла на брань и вооружит к борьбе с силой вражьей, много раз повторяя слова псалма: "Не убоишися от страха нощнаго, от стрелы летящия во дни, от вещи во тьме преходящия, от сряща и беса полуденнаго".
   Бесы выли, кричали, грозили за стеной! Но Сергий молился и чувствовал, как вокруг него восстаёт круг Тишины, как разгорается сердце и уходит, ушёл уже тот ужас, который потряс его, когда он услышал в вое ветра голоса нечисти. Он молился, забывая про наваждение, посетившее его минуты назад, и голоса никли, переходя в стон.
   Буря часа через два кончилась. В келье наступила тишина. Сергий поднялся с колен и пошёл растапливать печь. Дрова были наношены, и когда он за нуждой вышел наружу, то вокруг стояла тьма. Не было видно ничего на расстоянии вытянутой руки. Он, приподнявшись на цыпочки, потрогал край кровли, подумал: цела ли церковь? Но теперь, ночью, этого узнать было нельзя. Он вернулся в дом, подкинул дров. Дым стлался над головой, уходя в дымник. Он вздохнул и начал готовить ужин и постель.
   Утром всё было бело. На досках крыльца, на брёвнах, на кровле, на каждой срубленной ветке или валежине лежал иней. За ночь наступила зима. Он с трудом разыскал в кустах плахи с кровли. Два дня собирал раскиданный ветром хворост. Церковь осталась цела, и келья тоже, а крышу хижины он починил в тот же день.
   В этот день он понял, что самое трудное в подвиге пустынножительства - безмолвие. Невозможность сказать кому-то хотя бы: "Наступила зима!" Он мог, конечно, навестить Радонеж или Хотьково, и... понимал, что тогда погубит всё, что его бытиё на Маковце превратится в череду ожиданий новых встреч, новых свиданий, что лучше бы уж ему тогда было уйти с братом и свой век оставаться учеником Стефана, что он может враз разрушить всё, нажитое его днешними молитвенными трудами, и уже никакой исихии, никакого бесстрастия, ни молитвенного сосредоточения в себе ему не достичь. Более того, даже мысль о подобном была, как он понял, бесовским наваждением. Они почувствовали его слабину и устремились к ней. То же упрямство, то же стремление к цели, во что бы то ни стало, с которым младенец Варфоломей поднимался по лестнице, сработало в нём и тут. Он ещё строже стал блюсти молитвенный устав, причём для молитвы выходил в церковь и простаивал там, в холоде, долгие часы. Он почти не удивился, и даже не обрадовался, когда к нему в келью постучался старец Митрофан.
   - Пришёл навестить тебя, Сергиюшко! - сказал он, вваливаясь в хоромину. - Охо-хо! Годы, годы! С трудом ить дошёл, доволокся до тебя! А как снега падут, не возмогу, уж не сетуй! Последнюю я отслужу тебе обедню в этом году!
   И всё было, как прежний раз: совместная трапеза и совместная молитва. Служение в холодной церкви и посапывание старика, когда легли спать. И всё было не то уже! Сергий всё время ощущал то чувство, которое выразил Николай Гумилёв: "Как некогда в разросшихся хвощах ревела от сознания бессилья тварь скользкая, почувствовав на плечах ещё не появившиеся крылья..." Вот эти ещё не появившиеся крылья мешали ему вкусить даже сладость литургии, погрузиться в обряд претворения вина и хлеба, в кровь и плоть Христа - завет, данный Спасителем на тайной вечере, накануне казни, и исполняемый с тех пор верными, где бы они ни были. Полтора тысячелетия возносится жертва, приобщаются крови и плоти Его, крестной смертью искупившего грехи человечества! Варфоломей всегда при этом представлял себе пустыню, бедную хоромину, где Учитель остановился с апостолами в последний Свой день... Но сейчас что-то мешало ему, что-то царапало ум, не позволяя забыться и перенестись туда. В конце концов, он понял, в чём - дело. Митрофан застал его в этот раз на пути к подвигу, в состоянии гораздо худшем, чем было до того, когда он удалился в лес. Он вышел из прежней скорлупы и ещё не обрёл Иного, и потому был беззащитен, нищ и наг, до того, что страшился являть себя на люди. Старец Митрофан, умудрённый опытом прожитых лет, кажется, понял Варфоломея.
   - Не печалуй! - сказал он после причастия. - Временное затмение бывало и у древних старцев великой жизни, меж своих подвигов терпели они и скорбь, и упадок духовных сил. Но восставали вновь к деланию. Восстанешь и ты! Труден - подвиг, возложенный тобой на рамена своя, но Господь не оставляет верных Своих. Молись!
   Уже на прощании повестил, что в округе, по слухам, появились разбойники.
   - Да минует тебя, сыне, эта беда!
  

Глава 15

  
   Но беда не миновала. Разбойничья ватага явилась к нему по первой пороше. Среди ватаги оказался его радонежский знакомец, Ляпун Ёрш.
   Сергий в этот час стоял на молитве. С ним тогда это случилось впервые. Он мог бы теперь, осильнев на лесной работе, руками задавить Ерша, мог вышвырнуть из церкви всю шайку, но он не сделал ни того, ни другого. Он позволил себя убивать, потому что стоял на коленях спиной к душегубу, и лучшей удачи для Ерша быть не могло! Сергий не шевельнулся, не дрогнул, когда Ёрш подскочил с визгом к нему, крича: "Вот ты где, ну, добрался я до тебя, не умолишь!" А Сергий молился. И в тот миг, собравшись в комок, он, не чувствуя ещё, как это произошло, перешёл грань, до которой прежде не доходил и в пору самой жаркой молитвы. Было такое, словно вступил в Тишину и там, за Ней, зрел, не оборачиваясь, фигурку мечущегося и кривляющегося человечка, который что-то орал, подскакивал, на замахе отступая и подскакивая снова, завертелся, кинулся вслед прочим, что, отступив к дверям и перемолвившись, стали покидать церковь, опять, уже один, с воем, прянул от двери к алтарю, к стоящему на коленях Сергию, взмахнул рукой и отступил, шатаясь, и ринулся к порогу церкви, почти выбил дверь и исчез. Сергий помнил ещё, что возвращался долго-долго, всё не мог найти, нащупать себя, стоящего на коленях перед алтарём, и ещё помнил присутствие в тот миг Богоматери.
   Он встал, дочитав канон, выбрался наружу. Разбойники побывали в келье и хижине, перевернули, рассыпав, его утварь, но унесли лишь нож. И Сергий потом долго делал новый из обломка горбуши.
   Нож нашёлся месяц спустя, за церковью, воткнутый в расщелину одного из алтарных бревён, уже весь покрытый ржавчиной.
   Молитвенный опыт, полученный тогда Сергием, не пропал. Раз за разом он научился постепенно, стоя на молитве, входить в это состояние отрешения от плоти, когда Дух, воспаряя, видит тело со стороны. Однако и то постиг, однажды перебыв несколько часов в обмороке, что злоупотреблять этим нельзя, и дозволено ему лишь в часы особой духовной трудноты...
   Но и то заметил за собой Варфоломей, что искусство духовного сосредоточения помогло ему преодолеть тоску одиночества. Теперь то и дело он ловил себя на том, что находится не один, что незримые силы окружают его и поддерживают. То могла быть тоже прелесть. Владыка тьмы обладает сотней личин. И когда Сергий однажды увидел в воздухе колеблющуюся фигуру ангела, осиянного светом, то по пурпурно-серому цвету сияния, исходящего от него, уразумел, что то - мара, блазнь и что прежние насельники Маковца испытывают его, на сей раз прикидываясь посланцами Господа. Сергий, сотворив крестное знамение, произнёс: "Отыди от меня, сатана!" - и ангел, потускнев, исчез.
   ...Нынче он с водоносами с трудом взобрался по обрыву от реки. Всё обледенело. От холода пальцы на руках плохо сгибались. Принеся воду, он пошёл с пешнёй и тупицей поправлять осыпавшиеся ступени. Потом взял топор и вырубил две жерди для тетивы лестницы. Лестницу надо было сооружать заново, с хорошими ступенями, и приподнять над землёй, чтобы её не заносило снегом. С этой работой, в перерывах между молитвенными бдениями, Сергий провозился три дня.
   А снег всё сыпал, отрезая пути, заметая тропы и ложа рек. С высоты озёра и поляны были одинаково белы и неотличны друг от друга. Небо затянуло лилово-сиреневым пологом, и заснеженная земля казалась светлее нависших над ней небес. Теперь в хижине постоянно сохли то портянки, то рубахи, то порты, вымокшие за время работы в лесу. Пылал огонь, и Сергий прикидывал: хватит ли запасённых дров до тепла?
  

Глава 16

  
   Его снова посещали видения, порой столь неотличимые от действительности, что приходилось гадать: стоял ли давешний монашек за оградой, не оставивший следов на снегу? Волки ли выли намедни под горой? Или тот случай, когда он пошёл на волка, приняв его за видение, и только тронув рукой шерсть, понял свою ошибку. Волк отпрыгнул в сторону, грозясь оскаленной мордой, а потом повернулся и, горбатясь, опустив голову, побежал в лес, пару раз обернувшись и по-собачьи взглянув на Сергия, замершего в растерянности.
   Слышал ли он вновь скрежет зубовный и угрозы бесов, или то шумел под ветром лес и ветви скребли по стволам? И приходилось возглашать: "Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его!" И только после усердной молитвы наваждения отступали, истаивая.
   То чудилось ему, что по лесу едут сани: слышался скрип полозьев по снегу, постукивание оглоблей в завёртках, дыхание лошади, охлёсты кнута. Возчик приближался к нему, всё ближе, и вдруг всё пропало. То за ёлками начинали петь, и чудилось, что подгулявшая ватага смолокуров явилась на Маковец. То однажды его позвали голосом покойной Нюши: "Серёженька! Помоги мне, холодно! Замерзаю, Серёженька! Приди!" Он ринулся в кусты, в сторону засыпанного снегом оврага, но всё понял, остоялся, закусил губу до крови. На глазах у него выступили слёзы, замёрзшие льдинками на ресницах. А она звала, уже глумливо, удаляясь, и вдруг захохотала по-птичьи и с хлопаньем крыльев исчезла. А то вечером застукало у порога, потом кто-то провёл рукой по бычьему пузырю окна, слышалось, как ставит лыжи у порога. Сергий накинул армяк и вышел. Сгорбленная фигура монаха удалялась в лес. Сергий окликнул его, но монах оглянулся, посмотрел на него волчьим взглядом и, шевельнув хвостом, упрятанным под мантию, сгорбившись, убежал в чащу.
   Он вспомнил детские рассказы про чёрта, утащившего в лес человека, пришедшего гадать; про двоих мужиков, что в водополку четыре дня не могли выбраться из болота, хоть и слышали пасхальный звон, да и умерли вскоре один за другим; о похищенных лесовиками детях; о гаданиях в Святочную ночь; о явлениях мертвецов, упырях и душах некрещёных младенцев; то слышались ему разговоры селян, споры, доносился голос Петра, и даже покойных родителей.
   Видения чаще всего приходили вечерами, но случались и днём. Однажды он увидел в лесу мужика, сидящего на поваленном дереве, и даже заговорил с ним, а тот дёргал головой вбок и что-то бормотал в ответ, и вдруг обернулся соболем, пробежал по стволу, поглядывая бусинками глаз на Сергия, и унырнул в кучу хвороста.
   То доносило звоны, то ржание коней, то охватывал страх, и требовалось молитвенное напряжение, чтобы отогнать его. То ночью отворялась дверь и луна смотрела ему в лицо. И он, ощущая шевеление волос на голове, вставал, шёл, спотыкаясь, чтобы закрыть дверь, и только дойдя, ощущал, что под рукой полотно закрытой двери, и, опомнясь, видел тьму вокруг и соображал, что ведь и холода не чувствовал при распахнутых-то дверях! На ощупь добирался до койки и укладывался, шепча молитву...
   Однажды поднялся встретить Петра, приехавшего с Катей (узнал по голосам), а когда вышел - никого не было, и не промятый снег лежал, серебрясь в свете луны.
   Одно из видений было особенно ужасающим, о нём Сергий рассказывал своим ученикам. А было так: однажды ночью он пошёл в церковь, чтобы петь утреню, но лишь начал молитвословие, как перед его взором исчезла, истаяла стена, и в это отверстие вошёл сатана. То, что мрачный муж в сверкающей короне, сатана, Сергий не сомневался, - а с ним полк бесов в остроконечных литовских шапках и литовских одеждах, из-под которых выглядывали хвосты и копыта либо лапы с когтями, обросшие чёрной шерстью. С шумом и воплями, скрежеща зубами, литвины бросились разорять церковь, изрыгая проклятия и пламя из уст.
   - Уходи отсюда скорее! - кричали они. - Если не уйдёшь, мы разорвём тебя на части, и ты умрёшь в наших руках!
   Смрадные лица, клыкастые хари с провалившимися глазами, полутрупы-полузвери тянулись к его лицу, протягивали лапы с когтями, угрожая порвать мантию.
   - Боже! - молился Сергий. - Укроти их и изжени! Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его, и да бежат от лица Его все ненавидящие! Яко исчезает дым, да исчезнут, да погибнут грешницы от лица Божия!
   Хоровод бесов крутился вокруг него, но не трогал ни когтем, ни пальцем и постепенно, с силой молитв, стал редеть. Вот исчез и сатана, и появилась стена...
   Что это было?! Но видение Сергия вспомнили три века спустя во время осады Лавры польско-литовской силой, войсками Сапеги и Лисовского.
   Так вот, осаждаемый вражеской ратью, возмущаемый кликами бесовских полчищ, путая иногда видения с действительностью, он и жил. Блюдя церковный чин, не пропуская ни вечерни, ни полунощницы, поднимаясь ночью читать часы и борясь со снежными заносами, постоянно расчищая двор и дорожку к крыльцу церкви. "Узок - Путь и скорбен, ведущий в Жизнь Вечную, и не многие находят Его". Сергий был из тех, которые находят. Он полз по лестнице духовных трудов, сцепив зубы, не позволяя себе ни минуты слабости и ни мгновения лености. Его руки были всегда в работе, ум - в молитвенном устремлении, а одиночество ему скрасил зверь.
   Медведь, не залёгший в берлогу, однажды подошёл к его келье. Сергий замер, но медведь мотал мордой и ворчал, не думая нападать на Сергия. Тогда Сергий приблизился к двери, приотворил её и вынес кусок ржаного хлеба. Сделав несколько шагов, он положил хлеб на пень и, пятясь, отступил к дверям хижины. Медведь подошёл, понюхал, подумал, а потом сжевал хлеб и даже крошки, приставшие к пню, вылизал. Потом, урча, повернулся и убрёл в лес.
   Медведь приходил ещё, и Сергий привык делиться с ним хлебом, даже когда самому не хватало. Да и медведь привык, в летнюю пору приходил смотреть, как Сергий трудился, и долго сидел, разбросав задние лапы и сложив передние у груди. Сидел часами, помахивая головой, следя, как работал человек.
   Сергий со временем привык, и даже нравилось, не так одолевало одиночество, когда во время работы медведь урчал за спиной. Всё-таки приласкать себя топтыгин не давал, да Сергий, жалея зверя, не очень и старался приручить его. Ручной-то полезет навстречу людям, а те с перепугу и прирежут косолапого! Медведь приходил к нему две зимы подряд, а затем сгинул.
   А зима ярела всё больше, и всё меньше выдавалось спокойных дней, когда можно было расчистить двор и не торопясь пройти в церковь.
  

Глава 17

  
   Буря! Сергий с натугой отворил пристывшую дверь кельи и встал на пороге, ослеплённый и оглушённый метелью. Качались ели, снежные вихри били ему в лицо, падающим снегом заволокло всю округу, так что ничего не было видно в двух шагах. От тропинки, прочищенной утром, не осталось и следа. Ветер выл, то грозно и высоко, то визгливо и печально, гулом отвечал ему лес, и казалось, что в вое и свисте метели слышатся иные голоса: то бесовские хоры кружили свои хороводы, то хохотал леший, хлопая в ладоши, и звери, забившись в чащобу от непогоды, начинали выть. Глаза мелькали во тьме и тени проносились в струях метели...
   Он отлепился от двери, шагнул во тьму, утонув по колени в снегу, а теперь увидел серую тень с парой горящих глаз, плеснувшую через дорогу. Он протянул руку к поленнице, прихватив забытый там с вечера топор, и так, с крестом в одной руке и с топором в другой, двинулся в снежную тьму в сторону церкви.
   Несколько серых теней кинулись к нему. Сергий поднял медный крест, волки отпрянули, но стоило ему шагнуть дальше, кинулись на него. Он взмахнул топором, отбив обухом одного. Волк, клацнув зубами, взвыл, откатился во тьму, а на его место выскочил второй, впившись ему в рукав суконного вотола. Сергий поднял топор и хватил волка между глаз обухом. Лезвием рубить было бы вернее, но он пожалел волка.
   Отбиваясь и обороняясь, он дошёл до стены церкви и опёрся об неё спиной. Волки с воем отхлынули в стороны, и Сергий сумел долезть до крыльца. Пятясь, он отворил дверь, в которую с ним ворвались вой ветра и бешенство метели, и, захлопнув её, стоял, полузакрыв глаза. Потом прошептал: "Господи, воля Твоя!" и сбил снег с вотола и лаптей. Постоял, сосредоточиваясь к молитве, прошёл в холод нутра церкви, ударив кресалом, зажёг трут, от него свечу, берёжную ради нынешнего двунадесятого праздника Богоявления, вставил в святцы лучины, зажёг их и прошёл в алтарь.
   На жертвеннике и на престоле пеленой лежал снег. Морось, пробиваясь с потолка, сеялась в свете лучин, осыпая пол церкви. Выло и гремело снаружи, царапая когтями дверь. Ни Митрофан, ни иерей, посланный от него, не могли бы дойти к Сергию в такую метель и совершить проскомидию. Поэтому Сергий удовлетворился чёрствым кусочком антидора, припасённым с прошлого посещения обители священником, и, став перед престолом (с которого сначала смахнул снег), стал читать Псалтырь. Ему хотелось совершить, хотя бы и для одного себя, литургию Василия Великого, на что он, однако, не будучи рукоположен в священники, не имел права. Пришлось удовлетвориться чтением тринадцати паремий и пением тропаря. Странно звучал его голос в вое и свисте метели, казалось заполнившей всё пространство над церковью и вокруг неё.
   - Царю Небесный, Утешителю душе Истины! - читал Сергий. - Иже везде сый и вся исполняли, сокровище благих и жизни Подателю, прииде и вселися в ны, и очисти ны от веяния скверны, и спаси, Блаже, души наша!
   А в дверь царапало и скребло. Струи метели крупой били в стену церкви, и снег оседал на антиминс престола и на пол церкви.
   - Слава в вышних Богу, и на земли мир, в человецех благоволение! - возглашал Сергий, а гул леса и ветер отвечали ему:
   - Нет, война! И лютая злоба!
   И выло, ревело, плакало, сотрясая храм, в котором одинокий голос повторял Заветы Истины и Любви.
   Потрескивая, горели лучины, вправляемые рукой Сергия.
   Выла метель. И только в сотрясаемой ветром церковке, в светлом круге двух лучин, молился один муж и один не давал умереть Земле, поддаться и отдаться на милость стужи, мрака и ветра.
   Он пел под вой метели, и вставлял, возжигая, лучины, и клал поклоны, прикасаясь лбом к оснеженному полу, и читал мирную ектенью, прося мира всем христианам, и ветер злился и роптал, стараясь перекричать упрямство монаха, поющего теперь праздничные антифены в честь Святой Троицы. Но он не слышал гнева метели, не чувствовал холода храма. Весь - в круге света, он пел и читал псалмы, славил Господа, с Верой и Восторгом перед величием Бога, дозволившего ему славить Себя здесь, в этом лесу и в этой стихии, среди голосов которой тонул, не пропадая, и всё виясь, и его голос, и его дар Создателю всего сущего.
   Приблизился ли он к монахам Афонской горы? Достиг ли умной молитвы? Узрит ли он, как они, Фаворский Свет в своей келье? Сергий сейчас об этом не думал. Он не думал такое и о таком. Сейчас он славил Господа, и будет славить Его всякий час - в келье и в лесу, на молитве и за работой, с водоносами или топором в руках, - Его и Богородицу, Заступницу сирых. И вой ветра, и волки, и снег, и стужа отступят от него, обезоруженные упорством монаха.
   Выл ветер. Гудел, проносясь над землёй. Сергий потушил огарки лучин, опуская их в снег, потуже затянул пояс. Теперь надо дойти до дома, совершить трапезу, истопить печь и, перейдя из хижины в келью, творить молитвы, вслушиваясь в затухающий вой метели.
   После, перед сном, прежде чем прикорнуть на твёрдом ложе, он ещё помянёт за здравие всех близких, и особо брата Стефана с чадами, и за упокой - своих родителей и Нюшу. С утра надо чистить снег, чинить ограду, принести воды и топтать дорогу в лесу: авось до него доберётся, хоть к вечеру завтрашнего дня, иерей из Хотькова!
   А ветер выл, приходя из неведомых далей и уходя в Вечность, воыл и плакал, оплакивая всё живущее на Земле, и злился, сотрясая затерянный в лесу храм, и засыпал снегом хижину с кельей, в которых один монах молил Господа и благодарил, и славил мир, созданный Любовью, словно бы токи Энергий пересеклись и скрестились здесь и в нём, чтобы воплотиться впоследствии в Свет, осиявший русскую страну и поднявший её из праха порабощения к вершинам мировой славы.
  

Глава 18

  
   До Хотькова и Радонежа, а, следовательно, и до Троицкой обители доходили слухи и про Ольгерда, и про поднимающуюся Литву. Доходили вести про отношения с Великим Новгородом, и про поездки в Орду, и про семейные трудноты великого князя. Но всё это скользило по поверхности, не проникая в сознание Сергия. Это было там, а он был здесь, и даже не совсем здесь, а где-то в полубредовом-полувосторженном мире, для которого в голосах метели слышались голосы бесовских сил, а умершие тысячу лет назад египетские старцы являлись собеседниками. Отцову книгу "Житий", как ненужную ему, передал Сергию через хотьковских монахов брат Пётр и тем скрасил молитвенные вечера подвижника. Сергий читал неспешно, шевеля губами, проговаривая каждое слово, и перед ним разворачивались картины, известные с детских лет, когда мать читала ему "Лавсаик" или "Синайский патерик" на сон грядущий. И он улыбался, сравнивая льва аввы Герасима со своим медведем. Всё повторялось и сходствовало даже и через тысячу лет! Смерти не было, ибо жизнь памяти - это единственно реальная жизнь в этом ежедневном кишении страстей, в круге жизнерождения и гибели, ни в чём, в сущности, не отличном от такого же круга природных сил среди зверей, гадов и птиц, жизнерождений, воспроизводящих, предначертанное Создателем.
   Он думал о смерти. Даже представил себя упокоившимся на своём твёрдом ложе, со скрещенными руками. А хижина вмерзала в холод, и он лежал, цепенея и каменея, мысля о том, что превращается в лёд, и его тело пребудет нетленным, доколе хотьковские иноки выберутся сюда, похоронят его и отпоют... Потом, опомнясь, выяснил, что плохо закрыл дверь и холод полз у него по ногам... Думал о троичности Бога; думал о Вечном, Которое было живо, находилось рядом и вокруг, неощутимое и непостижимое умом. Он думал о Вечности, и эти думы поднимали его над будничным кругом бытия, заставляя не замечать ни дыма, ни холода, к которому приспособился, привык, ни голода, который свалил бы с ног иного, не привычного к тому.
   Обожение, приближение к Подателю сил, требует отречения от утех и соблазнов мира сего, отказа от суеты сует, в которой пребывает человечество.
   Сергий шёл к Высшему земной, и потому наиболее трудной дорогой. Видения, посещавшие его, он старался проверить, найти им свидетеля, зрителя.
  
   Глава 19
  
   А видения всё наваливались на него. То, выйдя из хижины, он обнаруживал большого, в два-три человеческих роста, паука, который стоял, покачиваясь на мохнатых конечностях под елями, посверкивая глазками и шевеля ртом, пережёвывая что-то или собираясь пережевать его, Сергия, и Сергию потребовалось большого усилия, чтобы, шепча молитву, подойти и тогда обнаружить, что паук исчез и перед ним лишь путаница ветвей и игра света.
   То начинала трястись дверь, словно кто-то ломился к нему, и удавалось не сразу понять, что это - ветер.
   Однажды Сергий узрел в кустах фрязина, являвшегося к нему со Стефаном.
   Фрязин стоял на снегу, постукивая остроносой туфлёй, пожимая плечами от холода, и был виден, зрим и материален. От него даже пахло чем-то удушливым, кажется - серой. Он склонил голову, поднял руку, жестом прося Сергия не творить крестного знамения и приглашая к разговору.
   - И чего ты добился? - спросил он. - Зачем тебе эти твои подвиги, если они - невнятны или незримы для других? Являться к тебе может и нечистая, по вашему выражению, сила, в чём же - отличие? Чего добиваетесь вы, иноки, столь усердно проклинающие меня, что уже одно это добавляет мне реальности существования? Чем вы отличаетесь от волхвов? Лечить, и даже воскрешать, умели и они! Медведь ходит к тебе ради хлеба, а не ради святости! Так и люди, которых Иисусу понадобилось накормить тремя хлебами, дабы они не разбежались в поисках пищи, позабыв Его наставления! И посмей сказать, что ты бы смог прожить на Маковце без помощи младшего брата, который не даёт тебе умереть с голоду! И, кстати, твой старший братец, столь искушённый в богословии, не пожелал остаться с тобой в лесу! Не проще ли признать, что того, чего нет в грубой или тварной реальности, не существует? Вашего Варлаама-калабрийца, побеждённого Паламой, я сумел-таки убедить воспользоваться моими советами! Нетварное, несуществующее, может и показаться вам, но оно не может явиться в мир и действовать, как действуют тварные существа. Так не проще ли признать эти видения или откровения мечтой воспалённого мозга? Того, что нельзя потрогать руками, ощутить чувствами, того и не существует! И даже акт Фомы Неверного допустимо объяснить, как обман чувств, в данном случае - осязательных. Во всяком случае, ваше поведение, молодой человек, не представляется мне разумным! И жизнь на Маковце - тоже! Не ваш ли Христос сказал: "Оставь Богу - Богово и кесарю - кесарево"? Но так же можно добавить, что и князю тьмы надо отдать принадлежащее ему! Ну, тут возможны споры, так что оставим это! Всё же не ведаю, какой прок от твоего пребывания в лесу? Тем более вдали от людей, которым, сидя в лесу, помочь ты не можешь! И люди скажут когда-нибудь, что монашество - заблуждение ума, нелепое самоистязание, и ничего больше! Скажут, скажут, не ныне, так через пять-шесть веков это произнесут! И будут изгаляться над вашими постами! Так зачем это всё?! Вы, иноки, всё равно смертны, как и все прочие, и не измените своей смертной сущности. Так ради чего отказываться от радостей бытия и искать чего-то столь не постижимого, как Фаворский Свет? Мне жалко не вас, а той тьмы заблудших, что пойдут за вами, и пойдут на муки и смерть ради ваших иллюзорных затей! Признайте, наконец, что людям надо земное, доступное им счастье, а не вымыслы афонских старцев... Тем более что я дам им всё, а не иллюзорную власть над миром! Они выстроят сооружения и механизмы, о которых Антоний Великий не мог и помыслить, сидя в своей пустыне! Они научатся извлекать кровь из недр Земли и пользоваться ей, ублажая свои прихоти, они будут изводить леса и осушать моря и наливать новые, там, где их нет, научатся переносить с места на место горы, для чего им не понадобится Вера в Бога, даже и с горчичное зерно! Они овладеют всем и даже себя научатся воспроизводить без помощи древнейшего способа, сообщённого мной Адаму с Евой. Они разрушат Землю, скажешь ты, монах? Да, они разрушат Её! Но сначала используют для себя, потешатся всласть, они приобретут для себя земной мир, не взыскуя града Небесного, и они согласятся заплатить за временные утехи своей плоти бессмертной душой. Да, да! Согласятся! И будут довольны! И даже своим детям не оставят ничего, ибо не только о Вечном и Потустороннем, но и о земном, грядущем, разучатся думать к тому времени! И вас проклянут и начнут ругаться над вашими костями, извлекая их из могил...
   Признайте же, что людям надо временное, земное и плотское, во всяком случае, больше чем Потустороннее, Вечное и Незримое! Признайте, наконец, тщету ваших подвигов. И вам станет легко и просто существовать!
   Пока фрязин говорил, Сергий стоял, собираясь с мыслями. Хотелось ответить искусителю, но он не находил слов. В конце концов, у него в мозгу родилась мысль: зачем он должен объяснять что-то дьяволу, который и так всё понимает прежде слов и спорит, лишь чтобы искусить и запутать! Он разлепил уста и сказал:
   - Отойди от меня, сатана!
   - А, нечего ответить! - засмеялся фрязин.
   - Есть что ответить! - справившись с голосом, сказал Сергий и поднял руку для крестного знамения, повторив. - Отойди от меня, сатана!
   - А вот этого не надо! - бледнея и отступая, сказал фрязин, загораживаясь рукой от крестного знамения. И исчез.
   Сергий даже подошёл, осмотрел снег и ствол сосны, у которого стоял нечистый. Дьявола нигде не было. "Я недостаточно горячо молюсь!" - подумал Сергий. Он ещё раз перекрестил место, где стоял фрязин, и перекрестился. В лесу пахло снегом и хвоёй. И чуть-чуть - запахом серы. Он поднял топор и, шепча молитву, побрёл к дому. Что дьявол был не прав, он это чувствовал, знал. Но слов выразить своё знание у него не было. Зато были дела. А дела - не главное ли доказательство во всяком споре?
   Он много думал над этой встречей. В конце концов, понял, в чём была заключена хитрость дьявола. Призывая принять за единственно существующее зримый мир, дьявол тем исключал из него всё нетварное, но, значит, и мысль, идею, сами по себе тварно не существующие! Но тогда надо исключить, чтобы уж быть последовательным, и идею Логоса, сотворившую мир, да и идею отказа от духовности, ибо всякая идея тоже - нечто духовное! Дьявол предлагал уничтожение себя, а с тем и всего зримого мира, во всяком случае, мира человеческого, созданного Господом, созданного Любовью, без и вне духовных сущностей неспособного существовать, ибо наличие этих сущностей только и выделяет человека из прочих безмысленных тварей, для которых нет ни греха, ни воздаяния.
   Признание тварности мира, как единственной реальности, ведёт к уничтожению тварного мира, что и происходило всякий раз, когда люди дерзали отказаться от Бога. Но не разрушителю и уничтожителю бытия в его споре с Богом было это объяснять!
   В том, что эта встреча была, а не привиделась ему, Сергий не сомневался. Но никому не рассказывал о ней, даже Стефану, когда тот возвратился в Троицкую обитель. Как-то не выговаривалось. Да и позабывалось порой!
   А зима шла, множа снега, но уже всё чаще начинал показываться золотой краешек солнца, уже и ясные дни зачастили в гости к нему, и однажды, после февральской метели, после ветра, когда несколько елей упали, вывернутые с корнем, и одна из них едва не обрушила церковь, попав вершиной на кровлю, выглянуло солнце и прогнало с неба мглу. И как уже ни ярились метели, как ни свирепствовал мороз, как ни сгущались тучи, но прежней пелены уже не возникало над землёй. Начиналась весна.
  

Глава 20

  
   У Сергия запали щёки, и означилась мускулатура спины, предплечий и рук, не прикрытая даже каплей подкожного жира. Уже много дней он жил без хлеба, собирая подснежную клюкву и съедобные травы, но ни распорядка молитвенных бдений, ни хозяйственных работ в лесу и дома не прекращал, даже более: к заготовке дров, собиранию сухостоя, изготовлению поделок из дерева для хижины и церкви прибавился огород, который был необходим, чтобы снять с Петра хоть часть бремени по прокорму брата-отшельника.
   С деревом Сергий любил работать всю жизнь. Так, он вырезал два свечника, устроил ризницу, подготовил кивоты для икон, устроил жертвенник для проскомидии, хотя до сих пор всё нужное для литургии хотьковские иноки приносили с собой. Сергий украшал и доделывал свой храм, как бы приуготовляя его к тому времени, когда в скиту появится свой священник и службы начнут совершаться каждый день. Впрочем, он не думал о том, что будет. Ему было любо, душа велела возиться с церковью, вырезать кружевные подзоры, ладить причелины, узорить столбы, и чувство это было родственно чувству любого творца, доводящего до совершенства своё творение и даже медлящего отдать его в чужие руки.
   Как только согнало снега, и проталины слились, наконец, в бурый покров, сквозь который уже пробивались иголки трав, явился Пётр с запасом муки и снеди. Петруха выложил радонежские и московские новости, передал приветы от всех, от Онисима в особицу: "Мыслит к тебе!" - присовокупил, осматривая жило Сергия. Посетовал, что не хватает рабочих рук, чтобы обиходить пашню. Сергий улыбнулся словам брата, посетовавшего в душе на отсутствие в хозяйстве его и Стефана помощи.
   - Дети растут! - сказал Пётр, понурясь.
   Братние заботы были понятны, близки, но уже не трогали. Сергий попросил привезти или передать через игумена Митрофана семян капусты, репы, укропа, моркови и лука для огорода.
   - Тебе легче станет меня кормить! - сказал он, и Пётр покраснел, уличённый в скупости.
   Разработанная земля, ещё не истощённая к тому же, была богатством сама по себе, и Пётр мог, при желании, сдать часть пашни и всё равно остаться в барышах. Но как это всё было далеко теперь! Он простился с братом, чувствуя, однако, что Пётр стал ему нынче намного дальше даже Стефана.
   Погружаясь в хозяйство, брат простел и грубел. Уже ничего от боярского сына не осталось в нём - мужик мужиком! Между тем как он, по земле и по роду, больше всех их троих имел прав на своё прежнее боярское звание.
   Сергий стоял, глядя, как брат с лошадью скрывался в лесу, и старался разобраться в себе: что это - в нём? Сухость ли от усталости и голода или уже проявляющееся чувство Бесстрастия к земному? Но не лишил ли он себя тем Любви к ближнему своему? И захотелось догнать Петруху, растормошить, расцеловать, приволочь обратно, посидеть с ним за столом и понимал, что это теперь - невозможно! Лодья уже отчалила от берега, ещё не пристав к Другому, и одиночество, возможно, - его удел на всю оставшуюся жизнь.
   Привезённый братом запас позволил ему спокойнее жить, и даже слегка поправиться, хотя едой себя Сергий не баловал, как и прежде. Но зато снова он мог, время от времени, баловать куском хлеба топтыгина.
   С наступлением тепла (и большей сытости!) у него начались видения, начали его беспокоить местные обитатели, а однажды, когда он проснулся и хотел встать, он увидел, что пол хижины и, видимо, кельи (двери, и наружная и внутренняя, были отворены ради весеннего тепла) покрыт шевелящимся ковром из змей. Свиваясь кольцами, переползая друг через друга, они ползали, струясь, переливались через порог, заполнив всё пространство пола. Сергию пришлось так и сидеть, ожидая, что какая-нибудь из гадин поднимется по ножке кровати и заползёт к нему на постель. Тут были и чёрные, с жёлтыми пятнами за головой ужи, и бронзовые, с ничтожно малой головкой медянки, но больше всего было серых и чёрных гадюк с плосковатыми головами и с зигзагами чёрного узора на спинах. Гады шевелились, блестели их выпуклые глаза. Иные поднимали головы, и тогда было видно, как быстро ходят раздвоенные язычки в их пастях. Он представил себе, как всё это скопище гадов обвивается вокруг его ног, ползёт выше и жалит, прожигая тело насквозь. Сергий пытался молиться, вспоминал молебны-заклятья от ползучих гадов... И продолжал сидеть. Он не мог соступить, не мог добраться до развешанных над печью, ради просушки, лаптей и онучей. А гады ползли, сплошным потоком вливаясь в келью и выскальзывая из неё. Позже он попросит хотьковского иерея освятить и келью и хижину.
   Сергий не ведал, сколько прошло времени. Текли часы, в конце концов, он намерился уже, дотянувшись до посоха, достать им свою обутку и попытаться соступить в шуршащую посвистывающую массу, но змеи начали изливаться вон, и скоро вся их масса покинула жило Сергия. Лишь отдельные гадюки, выползая из углов и шипя, струились по направлению к выходу, а в келье, когда Сергий смог встать, обуться и заглянуть туда, оставались несколько словно бы безголовых медянок, кольцами свивавшихся на полу у иконостаса. Сергий, концом посоха подцепив, выносил и выбрасывал их, стараясь не приблизиться к гаду. Когда он спустя время вышел во двор, змей уже не было, и лишь одна мёртвая гадюка лежала поперёк тропы. Он подцепил её клюкой, причем змея шевельнула хвостом, обвисая и скользя долу. Сергий вынес её за ограду и зашвырнул в кусты. Иных змеиных следов нигде не было, и Сергий даже стал сомневаться: было ли нашествие змей или ему это привиделось?
   Он вынес кленовые водоносы, опустился по жердевым ступенькам к воде, набрал ведёрки влагой из вздувшегося ручья, постоял, глядя на распустившиеся по краю тропы ландыши и вдыхая свежесть воды и ветра, и в груди у него шевельнулось давно похороненное воспоминание: Нюша! Как она любила эти цветы! Будь она жива, он бы теперь набрал ей букет ландышей и принёс... куда бы принёс? Он помнил Нюшу такой, какой она была до замужества, и тут вдруг по боли в груди понял, что любит её до потери себя, до полного отречения от всего, чем жил и дышал прежде, что готов ныне выполнять все её желания и капризы, никуда, ни к какому смирению её не призывая, готов вырезать для неё гребни и человечков из корней, мастерить кленовые крестики, носить ей воду, колоть дрова, лелеять и ублажать так, как этого не делал, да и не умел Стефан, уведший от него Нюшу... И тот вечер, когда они стояли вдвоём, а он убежал в лес, вспомнился ему, и её смех, и перебор её выступок, когда она выбегала на крыльцо, и её руки, и пальцы, которые он сейчас перецеловал бы все...
   Он думал о Нюше весь день, а ночью она приснилась ему, смеющаяся и живая, высунула язык и показала ему:
   - Ты думал, я буду как Мария Египетская? Да? А я - вот я! Поймай меня теперь!
   Мужское естество напряглось в нём, он проснулся в поту, сердце билось тяжело и неровно, и уже побоялся лечь спать, чтобы снова не увидеть её, дразнящую и усмехающуюся. Он любил мёртвую! Любил земной любовью, он хотел её! И это было самое страшное, и это грозило опрокинуть в ничто его путь к освобождению Духа.
   Он заставил себя встать, подпоясаться и выйти в лес, позже - взять заступ и долго, пока не наступила ночь, работать на огороде. Затем он пошёл в церковь и простоял там, кладя поклоны до полуночи... И ничего не помогало! Она всюду была с ним, следовала за ним по тропинкам, садилась рядом на поваленное дерево. Посматривая на него, вертела в руках цветок и всё пыталась сказать, позвать его куда-то, высказать нечто, и он раз за разом спасался от наваждения и не мог нигде спастись!
   В лесу пахло смолой, хвоёй и болиголовом. От запахов слабели руки, и кружилась голова. Муравьи сновали вверх и вниз по стволу сосны в серых и жёлтых чешуйках. Стрекозы, спаренные одна с другой, опустились, посверкивая крыльями, на ветку, перед его лицом. Мухи с жужжанием скрещивались в воздухе. В траве ползали зелёные существа, шевеля усиками в поисках самки. Зайцы резвились на полянах, волк вызывал волчицу воем. Жизнь ползала, прыгала, копошилась, летала. Сквозь старую хвою лезли зелёные побеги. Всё росло, совокуплялось и умирало, оставив личинки, яички, зверёнышей, семена для новых произрастаний. И настой леса будил в нём тот зов, который когда-то бросил его в бегство по лесу, и только теперь он понял, от чего тогда убегал!
   Нет, он не хотел этого! Не мог раствориться в потоке бессознательного жизнерождения, в вечном обороте существ, созданных Творцом, но не наделённых ещё ни умом, ни греховностью. Только теперь бежать было некуда и не от кого было бежать! Нюша покоилась на погосте, и её душа - он верил в это, - искупив на Земле свои отроческие грехи, пребывала ныне у престола Господа. А он - с многолетним запозданием - испытывал днесь разжжение плоти, то, в чём он упрекал когда-то Стефана.
   Сергий стоял у ручья. Незабудки собрались тут, в сыром затишке, напомнив ему глаза Нюши. Он поднял водоносы. Нахмурил лицо. В нём поднялся гнев. И, почувствовав гнев, он остановил себя, опустил водоносы и начал читать молитву, пока не успокоилась плоть. Потом, подняв ношу, донёс до хижины, вылил воду в кадку, занёс дрова, разжёг печь, всё это делая опрятно, но без мысли, как давно знакомое рукам и телу. Когда разгорелся огонь, он обмял дёжу и начал готовить хлебы. До того как прогорел очаг, успел ещё починить обор и надвязать проношенный лапоть, шепча про себя молитву, успел приготовить доску, на которой скал свечи (нынче ему доставили из Хотькова круг воска). И когда уже выгреб угли и засунул на деревянной лопате хлебы в печь и ржаной дух наполнил хижину, понял, что надо делать.
   Вынув хлебы и убрав в ларь, отрезал кусок себе и кусок топтыгину, и от своего куска, улыбнувшись, отрезал ещё половину для медведя. Косматый опять сегодня придёт, хромая, и Сергий, заслышав ворчание, вынесет ему хлеб с привеском и положит на пень, а медведь, дождавшись, когда отойдёт пустынник, приблизится, обнюхает, а потом с урчанием станет есть и, съев, покивает ему головой, обирая лапой морду, и уйдёт, исчезнет в чащобе леса до нового прихода, до новой трапезы. А Сергий станет отныне, даже не есть, а сосать ржаной кусочек и грызть молодые веточки сосны, и сократит сон, заменив его молитвой, и примет на плечи ещё более тяжкие труды. Дух вседневно должен одолевать плоть, и в это борении, в этом вечном сражении и заключена правда жизни.
   И когда его снова посетило видение - Нюша стояла в берёзках, смеялась и говорила: "Глу-у-упый! Я ведь теперь - твоя, только твоя!" - он перекрестил кусты и взмолился, понимая, что ночью она снова придёт и будет мучать его:
   - Нюша, милая! Я люблю тебя! Но не приходи больше! Ты видишь мой путь, я - монах, и не надо меня искушать! Я тебя и так никогда не забуду, и твоего сына...
   "Чив-фрр!" - послышалось в кустах и раздалось хлопанье крыльев.
   - Прощай, Нюша! - сказал Сергий в пустоту кустов, понимая, что за смех Нюши он принял голос птицы, созывающей супруга или супругу...
  

Глава 21

  
   Когда сошёл снег, и протаяла земля, к прежним делам прибавился огород. Ростов всегда был городом огородников, так что умение возиться с землёй было у Сергия в крови. Грядки он делал высокие, укрепляя жердями. Здесь, под лесом, засухи можно было не бояться. Высадил рассаду капусты и вспушил поле под репу, главную свою на еду.
   Огородная работа успокаивала и укрепляла, приближая к сельской жизни, и Сергий, копаясь в земле, подумал, что это - и хорошо! Чтобы понимать, чувствовать сердцем свой язык, своих соплеменников, надо и жить как они, надо так же обрабатывать землю, так же плотничать, ёкать, шить, прясть, готовить кожи, уметь загнуть полозья саней и ввязать оглобли в завёртки, чтобы оглобля не вылетела дорогой, и хоть он запретил себе езду на лошади, но весь этот обиход был ему известен. Он знал, как обрезают и чистят коням копыта, мог подковать лошадь, умел обиходить корову, не так ловко, как бабы, но умел остричь овцу... Всё это умение Варфоломей постиг ещё у себя дома, в Ростове и Радонеже, так что ему было легко понимать труженика, приходящего к нему за утешением. Он, не расспрашивая о хозяйственных нуждах селянина, знал их, и поэтому так легко мог взять в ум заботы и скорби всякого, кто обращался к нему...
   Но всё это - позже. Пока же Сергий возился на огороде один и рыхлил землю, поглядывая наверх, в небо, полузатянутое облаками: дождь не помешал бы теперь!
   Огород Сергий обнёс оградой из заостренных кольев, поставленных вплотную друг к другу, навесил калитку со стороны двора. На эту работу, делаемую урывками, ушло почти всё лето. А там приспела пора собирать ягоды, а там - грибы, которые Сергий сушил впрок. Теперь, по опыту прошлой зимы, он уже знал, чего и сколько ему нужно, и готовился к холодам с крестьянской основательностью, понимая, что этим обеспечивает себе свободу молитвенного делания.
   С теплом игумен Митрофан начал наведываться к нему в скит, чтобы совершать литургию, и тогда Сергий радовался, внимая голосу игумена и уносясь в Палестину, где всё это произошло четырнадцать веков назад.
   Он столь долго и усердно представлял себе таинство пресуществления, что однажды узрел в потире, где куски просфоры мокли в вине, младенца с венчиком вокруг головки.
   - Господи, это - Ты? - спросил он одними губами. Младенец кивнул головкой, и Сергий, прикрыв глаза, с падающим сердцем открыл рот и принял плоть младенца Христа, вошедшего в него? Он долго держал просфору во рту, пока рот не наполнился слюной, потом, сделав усилие, проглотил. И почувствовал Благость, проникшую в него и разлившуюся по всем членам. Он перестал ощущать своё тело. Он не помнил: стоял или плыл по воздуху после причастия? Старец Митрофан, снимая епитрахиль и ризу, приметил, что у отшельника сияют глаза. "Точно звёзды!" - пояснял он впоследствии, рассказывая про этот случай, и добавлял:
   - Редко приходилось мне зреть, чтобы так менялись причащаемые! Мало - в нас веры!
   Сергий долгое время вспоминал этот случай со страхом, не понимая: удостоился ли он Небесного видения или опять его искушала нечисть? Спросить же старца Митрофана, видел ли он тоже младенца Христа, Сергий не решился. Показалось, что такой вопрос - признак гордыни. Если бы Митрофан узрел, то сказал бы ему об этом!
   Приступы тоски по Нюше и воспоминания о ней накатывали на него волнами, и только аскетический режим, установленный им для себя, спасал тогда Сергия от приступов отчаяния. Раз за разом справляясь с собой, Сергий становился суше, твёрже, черствее к себе, но то была не чёрствость, а мудрость, добытая в умении руководить своими чувствами. Вот тут и могла его подстеречь гордыня собой, своим аскетизмом, своей выносливостью. Но от гордыни Сергея спасал пример Христа, он иногда во сне даже беседовал со Спасителем. Тот сидел, положив руки на колени и уронив ладони долу, согбенный, усталый, с почерневшим лицом, на котором горели глаза, кроткие и неумолимые в своей твёрдости. Его ноги в открытых сандалиях были покрыты пылью, с чёрными отметинами застарелой грязи по краю кожаных, раскисших от пота, потемнелых и перекрученных ремешков - грязь тысячелетий, въевшаяся в ноги ВЕЛИКОГО СТРАННИКА. Видно, не часто Ему омывали их и умащивали миром! Загрубелые, в мозолях, ноги Учителя. Он сидел, опустив набрякшие кисти рук между коленей, и слушал молитву Сергия и помахивал головой. И Его лицо было строго и терпеливо, и Он понимал русича, ибо Тот и другой разговаривали молча. Потом Иисус вставал и уходил, благословив собеседника, а Сергию становилось легче на душе, с которой пластами отваливались уныние и усталость. Как хотелось Сергию в эти часы вымыть ноги Спасителю! Принести липовую лохань, согреть воды... Господи! К Твоим стопам прикоснуться и то великое счастье, превыше прочих земных сокровищ! И он подолгу молился Ему и Его Матери, Заступнице и Печальнице.
   Внешне с ним ничего не происходило. Он жил, работал и молился, следя, как разрастается зелень на его огородике, улыбаясь зайцам, которые скакали вдоль ограды, пытаясь попасть внутрь и добраться до кочанов капусты. Иногда он бросал косому лист-два, и тот, поводя ушами, подходил почти к ногам Сергия и, поглядывая на человека, сгрызал капусту, после чего отпрыгивал в сторону и уже в отдалении становился столбиком и смотрел на монаха, который не вызывал боязни.
   Наступило и успокоение в молитвенном делании. Сергий всё легче входил в состояние Отрешённости и Того Полёта, Который уносил его в объятья славимого им Бога. Если бы он мог наблюдать себя со стороны в эти мгновения, то узрел бы и сияние вокруг своей головы.
  

Глава 22

  
   Лето кончалось. Подходила, подошла и прошла осень. Наступала зима, вторая зима подвижничества Сергия. После первого заморозка Сергий наломал рябины и развешал её в подклете церкви на зиму. И квашеная капуста была заготовлена, и репа, сложенная в кучи, укрыта мхом и присыпана землёй.
   Сергий рубил дрова. Дрова были навожены с осени, по первому снегу, на ручной волокуше. На нём был сероваленый суконный зипун. Овчинный пропал в ту пору.
   Несколько месяцев прожив в одиночестве, Сергий, увидев в берёзках монаха, направляющегося к нему, так обрадовался голосу человека, что не захотел узреть ни вороватой оглядки, ни излишней льстивости, ни осторожного вопроса о богатом покровителе монастыря. Чая обрести в захожем брате товарища, он накормил его хлебом, ягодами и кореньями со своего огородика, стараясь не замечать ни жадности, с которой брат поглощал пищу, ни брюзгливости, явившейся в нём с сытостью. Освоившись, отогревшись у печи, которую он топил, не переставая, пока Сергий хлопотал по хозяйству, носил воду и разметал двор, брат принялся поучать Сергия:
   - Ты ищо - молод! Монастырь должон иметь богатого покровителя! Вот я был... - Он поперхнулся, невнятно произнеся название монастыря. - Дак то - монастырь! Каких рыбин привозили к столу! Осетры - во-о-от такие! Страшно и позрети! - Он щурился на огонь, причмокивая, вспоминая трапезы. На вопрос Сергия, почему брат тогда ушёл из монастыря, вскинулся. - Пошто ушёл! Пошто ушёл... Завистники... Отцу-иконому не приглянись, оногды и не евши просидишь... Довели! Да и вклад тамо...
   Сергий чуть улыбнулся. Подумал, что здесь, в лесу, брату скоро придётся понять, что не в рыбах и не в покровителях заключена суть жизни монаха.
   Назавтра брат пошёл на работу с Сергием, но скоро устал. Ссылаясь на застарелую нутряную болезнь, всё посиживал, глядя, как Сергий валил лес.
   - И работаешь как дурной! - ворчал вечером. - Мнихи рази так работают? Мнихи Господа молят, вот!
   Однако и молитвы с Сергием брат не выдержал. Начал сначала переминаться с ноги на ногу, потом опустился на колени и даже лёг на пол, словно от молитвенного усердия, едва не всхрапнув, и, наконец, пробормотав: "Пойду, лягу", - выбрался из церкви.
   Когда Сергий вернулся, брат уже спал, накинув и подложив под себя всё, что было тёплого в доме. Сергий не стал тревожить его, улёгся на голый пол.
   На третий день брат заскучал. Заметив, что Сергий сряжается в лес, пробормотал, отводя глаза:
   - Ты поработай, а я помолюсь за тебя!
   Сергий знал, уходя, что видит его последний раз. Знал, но не придал веры своему знанию... С годами это знание всё укреплялось в нём, и он уже полагался на него и не ошибался после того разу никогда. Он ещё кинул взгляд на свой овчинный зипун - захотелось взять с собой, но передумал, да и устыдил себя.
   В тот день Сергий рубил дрова до вечера, не переставая. Когда, устав, он явился домой, брата не было, и не было последнего полумешка муки. И не было овчинного зипуна. Без муки до нового привоза Сергий ещё мог просуществовать - толочь вместо муки липовую кору ему уже приходилось, - потеря зипуна в чаянии близких морозов была страшнее. Пока, впрочем, хватало суконной рабочей свиты, и Сергий, рассчитав сроки, решил налечь на дрова, чтобы, когда грянут морозы, не было нужды уходить далеко в лес.
   Нового овчинного зипуна Сергий так и не завёл. Притерпелся, привык, и позже даже предпочитал сероваленую суконную сряду овчине...
   Этот брат научил его многому. И не то, что недоверию. Постановив в своём сердце всегда доверять людям, Сергий доверял им и впредь. Но отроческое ожидание добра от всякого прохожего перешло у него в требовательно-настойчивую мягкость пастырского началования. В то, что позже называли в Сергии строгостью. Он понял, что редкий человек не нуждается во внешнем понуждении, и лишь немногие дерзают создавать себе это понуждение.
  

Глава 23

  
   В первую зиму у Сергия дров до весны не хватило. Пришлось бродить в лесу по пояс, а то и по грудь в снегу, рубить и таскать валежник. Нынче запас был отменный. Тем более что он не баловал себя излишним теплом.
   На морозе дрова кололись легко, правда, иные деревья не сразу поддавались его топору. Приходилось соизмерять силу удара с твёрдостью, на глаз, очередной колоды. Сергий заметил, что, расколется или нет дерево, он знал уже в тот миг, когда топор падал вниз, ещё не коснувшись ствола. Он приодержался, попробовал приказывать топору, но ничего не получилось. Тогда он отдался работе свободно, и почувствовал, что знает, расколется или нет очередное полено, ещё до удара. Он даже усмехнулся, когда понял: знание приходило и здесь, в этом простом деле, от сердца. И знание это было безошибочным.
   Он уже давно нарубил потребное дню, но продолжал вздымать топор. Росла груда наколотых дров, и росло прозрение. Он знал, что полено расколется или нет до удара. Каждый раз. Без единой ошибки.
   Не так же ли и на рати? - пришло ему на ум, и Сергий приодержал вздетый топор. Не так же ли и ратный труд?! Потому и пишут на иконах скачущих в сечу со вздетыми саблями, а иных валящихся от не нанесённого ещё удара... Так же и на ратях! Да, конечно! Духовно победоносны - ещё до сражения, и победители - до победы, и сражённый начинает падать, не тронутый ещё валящимся на него мечом...
   Он стал рубить, и сила приливала к плечам: так же!
   Уже до боя побеждают правые. Потому и одолевают: один - тысячу, а два - тьму. В Духе причина всего: и воинского одоления на врага, и царств одержания, и даже столь малого дела, которым он занимает себя сейчас. "Гонимы гневом..." И это - главное! Дух, Которому подчинена плоть. Всегда подчинена! Нет слабых Духом, есть ленивые, есть лукавые, есть высокоумные, без сердца тщащиеся познать Истину. Но если Дух - устремлён и полон Веры, плоть, ведомая Им, - победоносна всегда, ещё до деяния, до боя.
   Вечерело. В морозном воздухе раздавались удары топора. И кто бы мог помыслить, что монах, вздымающий раз за разом топор, уже не дрова рубит, а решает философскую задачу, от которой зависит взгляд на всё сущее и в которой коренятся основы всего.
   Вторая зима минула легче первой. Уже не так тревожили волки, хватало дров, квашеная капуста, бочку для которой привёз Пётр, печёная репа и лук разнообразили стол, похлёбки из трав и сушёных грибов заменяли ему мясные щи. Найдя бортное дерево, Сергий обеспечил себя и мёдом. Не переводилась сушёная рыба. А главное, у него появилось Спокойствие. Он уже не боялся людей, на молитве он не думал о них. Он ощущал нисхождение Бога по касанию, после которого уходили, истаивали посторонние мысли, заботы и огорчения, и эта нисходящая Тишина рождала в нём тишину и ясноту Духа. Он ещё не ведал, не знал, как меняется его лицо и взор в эти мгновения, а старец Митрофан, часто встречая Сергия в подобном состоянии, лишь покачивал головой. Подвижник и нравился ему всё больше, но и начинал иногда пугать - таким неотмирным был его взгляд в эти мгновения. Он, правя литургию, всё же не переставал ощущать себя и своё тело в этом мире.
   А к хижине всё так же приходил медведь за трапезой, и волки, порой забегая на двор к Сергию, осматривали его, с недоумением и любопытством.
   Сергий выдержал искус и приобрёл Покой и умение собирать ум в сердце, с которым являются Прозорливость и Тайноведение. Теперь его не страшили человеческие встречи, в нём уже произошёл тот перелом, который делает из мирянина подвижника, да к тому же по весне ему пришлось несколько раз покидать свой скит, наведываясь в Переяславль и в Хотьково...
  

Глава 24

  
   И вот он сидит в доме у брата Петра и не может встать и уйти. Зашёл навестить своих по дороге и не может встать и дотянуться до посоха, ибо к нему на колени, сопя, карапкается Ванята, младший сын Нюши, до того похожий на мать, что минутами кажется, что это она вернулась, чтобы пройти земной путь иначе...
   И Сергий улыбается, ручки малыша держат его за бороду. Малыш уже взобрался ему на колени и теперь, ухватившись за бороду, поднялся на ножки и заглядывает в лицо дяде. А Катя, супруга Петра, хлопочет, бегает от стола к печи, кидает на столешню горячие шаньги, наливает дымящую паром уху в глиняную тарелку:
   - Поешь, пожалуйста, не обидь, гость редкой! - приговаривала Катерина, и её глаза сияли. - Петра бы дождал! Не дождёшь, меня овиноватит!
   - Её, её, позалуста! - повторил малыш, стараясь пригнуть за бороду его голову к тарелке.
   Сергий, усмехаясь, пощекотал малыша, тот залился смехом, попробовал уху и похвалил хозяйку.
   Пётр присылал ему два раза по мешку муки. Больше Сергий не взял бы у него. Пётр, конечно, помнил, что братья оставили ему свою землю... Земля Божья! Стоит чего-то не земля, а работа на ней. Работа же в прилежании и в мышцах делателя. Ничего ты нам не должен, ни мне, ни Стефану, Пётр! Мы ушли от мира и от забот и соблазнов мирских!
   А дети стоят хороводом в отдалении, разглядывают дядю-монаха, и тем удивительнее, что этот малыш, которого он купал когда-то в корыте, так потянулся к нему...
   Надо идти. Катя уже насовала в его торбу печева, а Ванята всё не отпускает, держит дядю за палец, и лишь Сергий - к двери, начинает рыдать. Катя подняла малыша на руки, стала гладить, уговаривать.
   - Я их от своих не отличаю! С чего это - он? - сказала она.
   А у Ваняты - в глазёнках слёзы, тянет ручки к Сергию... Наконец, сто раз уговорённый, поднесённый близко, поцеловал его в щёку и сказал:
   - Пьиходи есё! - И заплакал. - К дяде хосю!
   Дорога скрипит, торба оттягивает плечи. Он идёт Радонежем, знакомой улицей, мимо знакомых, памятных с детства хором, и уже чужой и чуждый им всем, и уже - прохожий по миру, странник и гость. А мир не хочет его забывать и тянется к нему, то ручонками ребёнка, то улыбкой, то словом, то просьбой благословить, и ему это странно ещё. Не часто выходит он из своей обители и ещё не привык к почтению, оказываемому на Руси странствующему монаху.
   Он идёт в Переяславль, спросить о неких вещах, потребных в монашеском обиходе, причаститься святых тайн и снова направить свои стопы в родимую пустынь.
   Он ушёл от мира, и пересекает мир, как путник пустыню, а мир не уходит от него. Давеча дядя Онисим, встретив Сергия, кинулся к нему, облобызал, а потом долго разглядывал, шептал что-то, смахивая слезу, поминал покойного родителя, Кирилла, спрашивал:
   - Что Стефан? Слыхал! Уже игумен! Да и где, у Богоявления! Помыслить! Первый монастырь на Москве!
   Онисим качал головой, рассказывал новости, выбирая те, что, по его мнению, должны быть интересны Сергию. Про то, что Ольгерд казнил двоих христиан, повесив их на языческом дубе. И что тот дуб теперь стал почитаем литовскими православными. Сказывал о Царьграде, о Кантакузине, о смене патриархов... Словно бы Сергию в его лесу важно было знать все эти новости... А на прощании упал в ноги и попросил:
   - Прими ты, племяш, меня, старика, к себе хошь дьячком! Я - один ныне, и жить не мила, а в лесе тебе пригожусь: топором володею ищо, с батькой твоим мы вдвоём, по молодости, баловались той работой! Прими!
   Сергий поднял старика, успокоил. Просил подумать, а если крепко надумано, то приходить по весне, как сойдут морозы и можно станет срубить новую келью...
   В то, что Онисим придёт к нему, поверил не очень и ошибся. Онисим пришёл, и не поминал, что родня, и начавшим сходиться к Сергию инокам не говорил об этом, а всё же по родне-природе пришёл, хоть и сказано: оставь свой род, отца и свою мать... По роду начал и скит Сергия полниться братией.
   Онисим добрался до него весной, едва лишь протаяло, и начал рубить себе келью, отмахиваясь от помощи племянника. И служил истово. Сергию поначалу было дивно видеть Онисима в своей церкви, а потом привык, понял, что старику монастырь не причудой пришёлся, а жить стало нечем. Дочь померла у него, и ничто не держало в миру. И разговорами не донимал, молился сурово и долго, стряпал, кору драл, ковырял огород. По весне и игумен Митрофан стал наведываться почаще. И уже втроём правили они обедню, со святыми дарами на престоле, с причащением и отворением царских врат, по полному чину литургии Василия Великого.
   А в мае, среди плеска берёзок, щебета и щёкота птиц, застучал в лесу новый топор: третий брат рубил себе келью неподалёку от них.
  

ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ

Глава 1

   О том, что князь Симеон отослал свою вторую жену, Евпраксию, к отцу, с приказом отдать её замуж, судачили все города великого владимирского княжества и даже сопредельных княжеств. И никто не знал, что князь влюблён в тверскую княжну, Марию, сестру братьев Александровичей: Всеволода, Михаила и убитого в Орде Фёдора. Знала ли об этом она? Встреча на пиру, взгляд князя Семёна - заклятого врага тверского дома, на совести которого, как и на совести его отца, Ивана Калиты, гибель их батюшки Александра со старшим сыном Фёдором в Орде!
   И церковь запрещала третий брак, тем более при живой, не ушедшей в монастырь жене. Алексий некогда сказал ему:
   - Господень промысел не мочно изменить смертному!
   И Симеон знал, что это - так, что он - проклят, что на нём будет исполняться предсмертное заклятие погубленного им Фёдора. Только боль сердца не проходила! И он спорил мысленно со своим наставником:
   - Почему я не могу быть счастлив, как все смертные, как мой брат Иван, наконец? Алексий, мирянин - я, не монах! И должен я, как все смертные, продолжить род свой на этой земле! Что скажешь ты мне на это, учитель мой и отец духовный? Что князь должен быть примером для своих сограждан? Блюсти закон? Что моя судьба - лишь искра в пучине времён, малый след, и что, как и все, отойду в инобытиё, стану прахом родимой земли? И не должно мне мыслить о себе едином, должно смирять свои похотения перед судьбой и Господом? Что живёт народ, а не единый из всех, хоть и великий князь, и надо принимать судьбу как дар Господа или как крест, сужденный тебе, а не кому-то иному? И что не важно, от кого пойдёт род московских князей, от меня или от моих братьев, хотя бы Ивана, тем паче родовые черты переходят от деда к внуку и неведомо кем станет Иванов, ещё не рождённый сын? И что всякий монах (опять монах!) отметает от себя своё "я" и продолжение своего рода ради Высшей, Духовной Цели? И что я должен без спору испить свою чашу и донести свой крест до Голгофы, может, тем искупив зло, сотворённое мной и отцом? Что ещё скажешь ты мне, Алексий? И что я отвечу тебе? Скажу, что ты - прав, и всё-таки и от смертного зависит многое! Ты, Алексий, помысли: если б не стало тебя? Если б другой, иной, неумелый и слабый, был на твоём месте? И всякий не должен ли мыслить себя незаменимым и единственным, сотворяя своё дело? И почему же я не могу помыслить также о себе? Вот я, Симеон, взявший на плеча крест и грехи моего отца! Не должен ли я продолжить род и оставить свой корень, как и отец мой, давший мне жизнь? И пусть даже я проклят, пусть мне надлежит искупить грех моих предков! Не должен ли я изо всех сил... "Спорить с Господом?!" - скажешь ты мне, Алексий. Но ведь есть же чудо Любви Господней! Есть чудо искупления! Могу я хотя бы верить в чудо?! Или всё, что мучит меня, - телесная похоть, козни нечистого духа, совращение ума, гордыня и любострастие? Господи! Я люблю её! Господи, помоги мне! Не дай умереть, не дай сгинуть в пучине времён! Зришь ли ты? Видишь ли? Она всюду - со мной! Она - в дыхании и в тишине, она - во всех моих трудах и в покое... Близится ночь, и я опять буду мыслить о ней, не в телесном обличии! Она снизойдёт ко мне как свет луны, как ночная мгла, как покой... Я стану исповедовать ей свой день и свои думы. Она давно, от века времён, - моя жена, утерянная когда-то и ныне обретённая вновь! Господи! Разве я так виноват перед Тобой?
   Днями у него состоялся прилюдный разговор с митрополитом Феогностом. Срывающимся голосом Семён просил у Феогноста благословения на новый брак, объяснив, что прежний недействителен.
   Феогност молчал. Черты его лица словно закаменели.
   - Сыне мой! - сказал он, наконец. - Брак есть таинство, заключаемое на Небесах, перед Богом! И разрешить узы те может токмо Господь. То, о чём ты рёк ныне, есть лишь блуд и беснование плоти. Подумай! - Он поднял руку, заставив Симеона промолчать. - Ежели один из супругов тотчас по заключении брака впадёт в тяжкую болесть и годами будет лежать на одре скорби, не должен ли второй свято блюсти таинство брачное и ходить со тщанием за болящим супругом своим?! Не так же ли супружница Алексея, человека Божьего, всю жизнь, будучи девственницей, оставалась верна мужу своему, хоть он и покинул её и ушёл из дому безвестно? Не плотскую похоть, но духовную связь освящает в браке Господь! С Божьей волей бесполезно спорить, сыне мой! Лучше смирись! Я же, как твой духовный отец, всё одно не могу при живой жене благословити тебя на третий брак, ни разрешить иереям сочетать тебя с ней узами пред алтарём!
   Это была стена. Симеон встал. Поднялся и Феогност. Так они и стояли друг перед другом - земная и духовная власть, человек и обычай, вопль смертного естества и голос Высшего Разума в непреложном одеянии своих земных установлений.
   За ним, Симеоном, за его плечами были оружные полки, и дружба с ханом, и давнее уважение к власти. За Феогностом - только церковное предание, но оно было сильнее и серебра, и оружных полков, и воли земных властителей.
   Князю было отказано в благословении и в таинстве брака. Семён, сдержав себя, склонился к руке архипастыря.
   - Подумай, сыне! - предостерёг его Феогност. - Слово моё - непреложно!
   Но сваты - Андрей Кобыла с Алексеем Хвостом - уже были в Твери, и теперь всё зависало на том, найдётся ли на Москве достаточно сановитый иерарх, чтобы не унизить княжну-тверитянку, и иерей, готовый, вопреки воле Феогноста, обвенчать князя?
   Вот тут-то Симеон и вспомнил о своём духовнике, богоявленском игумене Стефане.
   Вечером у них состоялся разговор. Князь долго потом не спал, обдумывая устроение свадебных торжеств, не простое, поскольку ни митрополита, ни Алексия на свадьбе не будет.
   Стефан, недавно лишь покинувший терема, тоже не спал, стоял на молитве у себя в настоятельском покое монастыря и думал о том, что совершил он и на что дал себя согласить князю два часа назад.
  

Глава 2

  
   Внешне Стефан в эту пору достиг вершины успеха. В его руках был лучший столичный монастырь, он стал духовником князя, а вослед князю потянулись к нему виднейшие московские бояре: Василий Вельяминов, Редегины, Феофан Бяконтов, Афиней... Когда он, высокий, в своём монашеском одеянии, в чёрном клобуке, появлялся на людях или в храме - шёпот и движение пробегали по толпе молящихся. На него указывали, ему кланялись земно. Купцы и бояре наперебой зазывали к себе - хоть не отпировать, а почтить дом своим присутствием. О святости его жития, еженочных молитвенных бдениях, умеренности в пище и питие слагались легенды. Слушать его беседы собирались виднейшие бояре Москвы. В Богоявленском монастыре Стефан наладил переписку книг, переводы с греческого. С ним советовались, обращались к нему игумены других монастырей, старцы и архимандриды, просили поучить, показать, снабдить книгами. Митрополит Феогност зазывал Стефана к себе и подолгу беседовал.
   Но Стефан был нерадостен. Его душа скорбела, ибо всё, чего он добивался и добился, была та же суета сует и ничтожна - перед Господом.
   Он приходил в дом богатого сурожского гостя Торокана, и хозяин падал ему в ноги, и его вели к столу, что ломился от снеди, и, забегая сбоку:
   - Рыбки? Севрюжинки? Жена, кланяйся гостю высокому! - хлопотал и суетился хозяин.
   И приходилось отведывать дорогой рыбы, и благословлять дом, дебелую хозяйку, что, сложив губы куриной гузкой, тянулась к кресту, смачно целовала ему руку, а потом, в черёд, осенять крестом разновозрастных чад Торокана - от детины в чёрной бороде до бутуза на руках у мамки. И, принимая, нехотя уже, щедрое подношение Тороканово - "на монастырь святой!" - обрызгивая святой водой углы дома, Стефан спрашивал себя: "Это?" - и видел, чувствовал, та же житейская суета окружает его, и он днесь - крупица суеты.
   Сядет Торокан в своей лавке, облегчив совесть даром на монастырь и благословением Стефана, и начнёт наполнять добром свои амбары и магазины. И будет Тороканиха, как прежде, печь пироги и строжить прислугу, и ничто не изменится в мире, и он, вместе с семейством Торокана, так же далёк от Фаворского Света, как и прежде!
   Прибудет ли к нему на исповедь маститый боярин и, брусвянея лицом, потея в бобровой шубе, будет бубнить о грехах, о Малаше, дворовой девке, и примет епитимью от Стефана, лишь бы дальше грешить, и не бросит свою Малашу, ибо "силён бес и во гресех зачаты есьмы"... Так объяснит себе и своему исповеднику. И Стефан для него - вроде субботней бани, где можно смыть до времени душевную грязь. "Это? - спрашивал себя Стефан. - Этого ты хотел и просил у Господа своего? " И не находил ответа.
   И непотребная девка, приволокшаяся в монастырь, валялась в ногах у Стефана, выговаривая о грехах, а он видел, что не перестанет она грешить и к нему прибежала не ради своего спасения, а ради того, что он - огнеглаз и красив и у неё во время службы в соборе, глядючи на него, замирает сердце. "Этого ты хотел?" - спрашивала душа Стефана.
   И приходил смерд, ремесленник, с руками, тёмными от железной пыли, мастер, с прокалённым жаром горна лицом, приходил отдохнуть от трудов, глотнуть иного воздуха - воздуха веры и святости, не чающий Фаворского Света, но ждущий вкусить крох со стола Горней трапезы. Дай их ему, эти крохи, овей, прикоснись! Из причастной чаши дай вкусить крови и тела Агнца, а не вина и просворного хлеба... Не можешь? Сам из мира сего? Из мира вещного, тварного, зримого и земного! И можешь дать лишь вино и хлеб, можешь дать обряд, но не таинство. А ему нужен не хлеб, на хлеб он заработает! Ему нужен луч Фаворского Света от твоих глаз и слово правды Христа из уст. Можешь ты дать их ему, способен ли? И душа спрашивала: "Ты этого хотел, Стефан?"
   С раскаянием вспоминал теперь Стефан о брате, который, по дошедшим слухам, так и живёт в лесу, лишь изредка появляясь в Радонеже, и о нём уже начали слагать легенды - сказывают о приручённом им медведе, о борьбе с бесами, о разбойниках, не тронувших пустынника... Стефан, приняв настоятельский посох и сан, ни в чём не изменил своего аскетического образа жизни, ни скудной трапезы не отринул, ни власяницы не снял, что носил под ризами на голом теле. Но к нему уже потянулись власть имущие, уже не один Симеон, а и Василий Вельяминов, тысяцкий Москвы, сделал его духовником, и иные великие бояре, лучшие граждане, гости торговые... Духовная власть, толпы внимающих, почёт и преклонение - всё приходило нынче к нему вместе с любовью Алексия, вместе с уважением Феогноста... И всё это опроверг и ниспроверг наказ князя.
   И понял Стефан, что он - такой же холоп князя, столь же зависим от земной власти, как и прочие, а не наставник и не судья. И должно было ему избрать одно из двух: или бросить посох к ногам князя, снять позолочённый крест и, надев сермягу, уйти туда, в лес, к своему брату, или... бежать из пределов Москвы, может, и из Владимирской Руси куда-нибудь в Киев... Но там Литва! Или ещё дальше, на Афон, в пределы Царьграда, где нынче война? Или на север, в новогородские пределы? Утонуть, сгинуть в безвестии, похоронив и свой гордый ум, и книжные знания, и навык краснословия, похоронив свои мечты и похотения... Не уйти! От соблазнов плоти уйти легко. Его давно уже не смущали ни холод, ни голод, ни пост, ни дощатая постель. От соблазнов души уйти оказалось труднее! И теперь, с запозданием, предвидя митрополичий суд и остуду наместника, он стоял на коленях и молил Господа о снисхождении, и вспоминал своего брата, который разом отверг все обольщения мира и всякую гордыню отринул, даже и гордыню полного своего отречения!
   А гонцы великого князя летели сквозь мороз и ветер, дабы сообщить тверской невесте, надумавшей уходить в монастырь, что брак состоится, что иерей найден, и нашёл его духовник великого князя, игумен Богоявления, Стефан.
  

Глава 3

  
   Феогноста на Масленой не было в Москве. О свадьбе великого князя он знал, но не предполагал, что помочь обвенчать Симеона решится Стефан, так скоро возвышенный Алексием.
   Князь прилюдно поставил ни во что власть митрополита, и теперь с Симеоном восстанет долгая пря. Уезжать в Киев или на Волынь к князю Любарту? В то время, когда Ольгерд в Вильне воздвиг гонение на христиан, а в Подолии создал собственную митрополию? И даже в Тверь не уедешь нынче? Может, переехать во Владимир, сблизиться с суздальскими князьями и как можно реже бывать на Москве? Князь Симеон выбрал удобное для себя время! Однако наказать ослушника Стефана следовало, и немедленно. Он прикрыл глаза. Тело отдыхало, мозг думал. В богато убранных хоромах было тепло и тихо. Шум торга и гомон ремесленной слободы не проникали сюда. Митрополичий двор на Москве ни размерами, ни роскошью не уступал княжескому. Уходить отсюда так не хотелось! Но он так же не мог представить себе пятнадцать лет назад, как можно уехать на Москву с Волыни!
   Согреваются хоромы тёплым воздухом, поступающим снизу, через отдушины. Ни сажи, ни копоти здесь нет и в помине. Этим московитам не откажешь в изобретательности! Дорогая утварь, ордынские ковры, греческие и русские книги в обтянутых кожей дощатых переплётах с медными позолочёнными и посеребрёнными застёжками-жуковиньями, иконы византийского, суздальского и новогородского письма. Драгоценные облачения, митры, посохи и панагии, усыпанные самоцветами, золотая и серебряная церковная посуда. Удобная постель. Молчаливая исполнительная прислуга. Прекрасный стол, пригласить за который пристойно кого угодно из великих мира сего... Тяжко спорить с московским князем! А надо спорить. Нельзя авторитет церкви менять на церковное серебро: быстро уйдёт и то и другое! Верен ли ему Алексий? Не поторопился ли он хлопотать в Константинополе о своём восприемнике?
   В двери постучали. Феогност не изменив позы, сказал по-гречески:
   - Разрешаю!
   В покой ступил келейник, склонив голову, повестил, что прибыл наместник Алексий.
   Он узнал Алексия ещё за дверями покоя по шагам. Встал ему навстречу. Алексий подошёл, склонив крылатый головной убор, увенчанный налобным изображением Вседержителя: "Благослови, владыко!"
   Они уселись. Посмотрели в глаза друг другу. Во взоре Алексия была озабоченность, но не было смущения и боязни. Он выслушал несколько раздражённую речь Феогноста, покивал и сказал:
   - Я мыслю, что ошибся в брате Стефане! Нам надобен, полагал я, свой монастырь, своя киновия, сходная с киевской древлепечорской, в коей процветала бы книжная мудрость, а иноки дерзали бы спорить с властью, подобно тому, как Феодосий Печёрский спорил с князем Святославом!
   - Для сего, - усмехнувшись, сказал Феогност, - надобен Феодосий!
   - Именно так! - Алексий склонил голову и продолжил. - Однако в сём случае игумен Стефан содеял разумное, уступив нужде князя! - Он посмотрел в глаза Феогносту и протянул свиток с уже разорванным шнуром. - Вот грамота, сегодня полученная мной из Сурожа. Чти! Иоанн Кантакузин в январе занял Константинополь и взошёл на престол василевсов. Патриарх Иоанн XIV низведён Анной. Вместо него будет избран Исидор Бухир. Все прежние установления патриархии отменяются... Ныне не время спорить с великим князем Семёном! Мы должны совокупно с ним, едиными усты, слать к новому патриарху о закрытии Галицкой митрополии как суетной новизны с просьбой восстановить единую русскую митрополию для литовских и русских земель. Тем паче что Ольгерд в Вильне воздвиг гонение на православных!
   - Но князь... - начал Феогност, ещё не в силах справиться с потоком известий, обрушенных на него Алексием.
   - А князь, - перебивая, продолжил Алексий, - будет просить вместе с нами патриаршего благословения и разрешения на третий брак! И уступит нам в чём-нибудь малом, но надобном для церкви Божьей. Например, разрешит вырубить Велесову рощу и прекратить бесовские игрища на Москве!
   Феогност молчал, закрыл глаза и, откинувшись в кресле, слушал наступившую тишину. Если бы не грамота, он мог бы представить сейчас, что Алексий всё это выдумал, чтобы оправдать свои действия и действователей. Но грамота была у него в руках. Феогност открыл глаза, трижды перечитал написанное по-гречески послание. Да, всё - так! И каким достойным, каким красивым завершением развязывается ныне тяжба с великим князем!
   Он прикрыл глаза. Победил Кантакузин. Победил Григорий Палама. Победило византийское православие! Победили афонские молчальники-исихасты, победили так, как и подобает побеждать: в Духе, в слове, победили, убедив! И потому лишь и одолел Кантакузин, что греческая церковь нашла в себе силы для возрождения заветов первых, изначальных вероучителей!
   Знаком он указал Алексию на аналой с приготовленными бумагой, пергаментом и чернилами; и наместник начал, взяв перо, набрасывать содержание грамоты, которую должны были, скрепив митрополичьей и княжеской печатями, с богатыми подарками отослать в Царьград.
  

Глава 4

  
   Всё это, бурей пронёсшееся над ним: и приказ князя, и угроза опалы, и спасение, благодаря событиям в Царьграде, от митрополичьей кары - надломило и отрезвило Стефана. Он понял, над какой бездной стоял, и чего стоило его благополучие.
   Всё чаще вспоминал Стефан брата, оставшегося в лесу, к которому нынче, по слухам, начали собираться иноки, устраивая киновию...
   В чём-то он изменил, в чём-то предал брата! И наместник Феогноста, Алексий, всё реже удостаивал его беседы, с глазу на глаз, в келье, для сердечной услады и дружества творимой. "Так вверх ли, по лестнице земного успеха и славы, или вниз, по лествице совершенствования духовного грядёшь ты, Стефан? - спрашивала душа. - И когда споткнулся ты, перепутав пути, не тогда ли, угодив своему князю, или ещё раньше? Не там ли в лесу, на поваленном дереве, завлёк тебя в свои сети властитель тьмы? И не всё ли, что окружает тебя сегодня, обман и мара, блёстки ложного пламени во тьме пустоты, вихрь уничтожения, различные личины и хари, застившие путь к Свету Вечности, к Свету Христа?"
   Это приходило к нему всё чаще, и он всё не решался, но жаждал поговорить с Алексием. Но встречал замкнутые глаза, видел печати усталости на озабоченном лице и не мог, не решался прибегнуть к беседе.
   Наконец случай представился. Алексий в один из своих заездов в монастырь скользом завёл речь об общежительном уставе, когда-то введённом Феодосием Печёрским, а ныне заброшенном, почему иноки и инокини жили нынче в киновиях, как в миру: каждый в своей келье, в меру достатка и данного вклада в монастырь. Ограбить иную келью было бы соблазнительнее для прохожего татя, чем боярский терем. Да, конечно! Переписывали книги на покое, вышивали пелены и церковные облачения. Всё шло в монастырь, на общее дело, завещалось, оставалось после смерти вкладчика в ризнице монастыря. И всё же соблазн был явный. Иные, бедные, трудились, как монастырские трудницы, от зари до зари: обстирывали, стряпали, кололи дрова, подметали и прибирали кельи, ходили за больными и немощными... И было от этого в киновии, как в миру. Те же неодиначество, спесь и зависть. Но что-либо сделать, изменить сложивший вековой распорядок было трудно.
   Об этом, зайдя в келью, и говорил Алексий со Стефаном, не чая уже от этой беседы толку, когда Стефан, склонившийся к устью печи, чтобы помешать огонь, сказал, не глядя на Алексия:
   - Прости, владыко! Давно должен был сказать тебе о моём брате! Может, он там, у себя, сотворит...
   Алексий напрягся, ведая, что так начинают говорить о кровном. Сел, уложив руки на столешню, слегка согнув стан. И что-то прорвалось, наконец, истекло.
   - Мы давно... Я давно так не баял с тобой! - сказал Стефан, стоя на коленях и глядя в огонь. - Утонул, утопил себя в земном, суедневном, в земных величаниях... И тогда, с князем... Ныне и младенец тот, первенец Симеона, - мёртв, и ни во что пришло моё послабление сильному мира сего! И вот здесь думаю я непрестанно: то ли вершил, то ли деял? Туда ли устремил стопы свои? А он, Олфоромей, Сергий ныне, остался один, в лесу. Бури, волки, медведи, сила бесовская, гад нахождение... И одиночество. Никого! И выдержал, выстоял, не ушёл, не изнемог. И не изнеможет уже! Всегда был таким. Не величался ничем, не красовался собой. Не отступал от Господа ни на час, ни на миг с детства. Дитятей молитвы творил по ночам. Я мало взирал на него, всё сам собой... А он... любил меня. И любит теперь. Нет в нём ни обиды, ни величания. Словно один из пустынножителей первых времён! А ныне, мыслю, я ли, в слабости своей, или он - ближе к Господу?
   Тени огня ходили по лицу Стефана. Согнувшись, он - похож на хищную птицу, крылья которой смяты и изломаны ветром.
   - Ты мне мало баял о брате своём! - сказал Алексий.
   Он ещё не верил, но уже понял, что отмахнуться, забыть о брате Стефана - не следует. Надо испытать послухов, послать кого-нибудь в Хотьков монастырь, к игумену Митрофану, расспросить Феогноста, он видел обоих, толковал с братьями.
   В Стефане он ошибся... несколько! Не совсем. Стефан - глубже, чем он думал ещё час назад. А мудрования и книжная учёность Стефана - надобны московской церкви. Должно быть, что и брат - таков же, как и Стефан... И всё-таки...
   - Владыко! - сказал Стефан, глядя в огонь. - Отпусти меня в монастырь к брату!
   Алексий посмотрел чуть удивлённо. Подумал. Покачал головой и сказал:
   - Инок не должен бежать от креста своего. Терпи, брат Стефане! Киновия брата твоего - не бегство от мира, но, чаю, мирови Свет. И от искуса душевного не убежишь, не скроешь себя в дебрь. Врага поборать должно не бегством от мира, но суровостью и постом. Я не отпускаю тебя, Стефане!
   Стефан вздрогнул и, втягивая голову в плечи, замер. Алексий - прав, бегством не спастись от себя, и врага побеждать надо там, где он застиг тебя, а не искать Землю Обетованную. Вся Она - благая для одолевшего зло внутри себя.
  

Глава 5

  
   Младенец Михаил, второй сын великого князя Семёна Иваныча от тверянки Марии, прожив всего несколько месяцев, умер в исходе зимы 1350 года. Смерть первого сына Симеон перенёс легче. Да и Мария помогла, заявив, что дети у них ещё будут. Но эта, вторая смерть, сломила его и он забросил дела.
   - Князь - у себя?
   - Сожидает.
   Слуги, склонясь, раздвинули занавесы дверей. Алексий прошёл в покои Семёна. Ордынские ковры заглушали звуки шагов.
   Князь Симеон нужен Русской земле, и в этом Алексий не сомневался. Он сумел покончить миром долгую прю с Великим Новгородом, отстоять почти все купли своего отца и тем закрепить власть московских государей в Волго-Окском междуречье, сумел сорвать Магнусов крестовый поход на Русь, и даже противостоять цареградским попыткам унии с Римом. Его дружба с Джанибеком привела к тому, что хан выдал Семёну, отослав на Москву, всё посольство Ольгерда, во главе с Кориадом, и литвину пришлось, выкупая своих, пойти на мир и уступки Симеону в порубежных спорах. Не будь князя Семёна, неведомо куда бы и зашла нынче Литва! И потому надо было ободрить князя в его нынешней беде.
   Князь Семён лежал, скинув зелёные сапоги и ферязь, хотя день ещё не кончился. Лежал на застеленной постели, под раздвинутым пологом из палевой восточной камки, на шубном одеяле, кинув под себя вотол и положив полушубок под голову.
   Завидя Алексия, он встал, принял благословение и повалился навзничь, кинув одну руку под голову.
   - Меня все приходят утешать! - сказал Семён, глядя в потолок. - Даве Андрей Иваныч Кобыла приходил... У самого пятеро сыновей, один другого краше... Василий Протасьич приходил с сыном Василием. Иван Акинфич меня утешал. У самого четверо сыновей. Василий Окатьич приходил, Афиней, Мина... У всех - ражие сыновья, отцова заступа и опора! Ежели мы все - виновны, почто я один наказан пред всеми прочими?!
   - Не греши, князь. Ты - глава, и грех на тебе, а не на них!
   - Знаю, Алексий, прости. Тяжко мне. Скорблю и гневлю жалобами Господа моего... Я знаю, ведаю!.. - возвысил голос Семён почти до крика, - ведаю, что должно мне отвечать за грехи отца, ибо ими укреплено подножие власти моей! Знаю, Алексий! - продолжил он, приподнимаясь на локтях, раскосмаченный, с расхристанным воротом дорогой рубахи. - Знаю! И устал отвечать! Возьми меня, Господи, изжени света сего, да не буду зреть длящую гибель рода моего!
   Алексий поднял руку:
   - Утихни, князь! И не греши боле. Наша соборная апостольская церковь учит веровать в чудо. Никто не весть, какой благостыней нисходит чудо в наш мир; но и по прошению, но и по Вере случается то иногда, ибо слабость наша требует себе опоры, клюки духовной, да не упасть в отчаянии безверия... Помни об этом, князь, и молись!
   - Мне и земле моей нужен молитвенник! - сказал, откидываясь на изголовье, Симеон.
   - С тем я и пришёл к тебе, князь! - сказал Алексий, вглядываясь в постаревшее лицо Семёна. - Чаю, такой молитвенник найден!
   Князь повернул к Алексию недоумённый взгляд.
   - Младший брат духовника твоего Стефана, - пояснил Алексий, - монашеским именем Сергий. Погоди! - остановил он готовый сорваться с губ великого князя возглас безнадёжности. - Его надобно пригласить сюда, на Москву, дабы побеседовать с ним. И пригласить должен ты, князь!
   - Я? - Семен провёл рукой по лицу. - Я?! - повторил он. - Почто? Или веришь, умолит
он за меня?
   - Не ведаю, - сказал Алексий. - Не ведаю даже, не ошибся ли я и на сей раз? Живёт один, терпя и от зверей, и от бесов, и от татей нахождения. Возникла киновия невдали от Радонежа. Молю Господа, чтобы и я нашёл в нём духовную опору Русской земле! Ищу неустанно! Бают знающие Сергия: сё новый Феодосий! А - Бог весть! Созови его, князь, для беседы духовной. Лучше раз узреть, чем сто раз услышать. Созови! И паки реку, не ропщи на Господа своего!
  

Глава 6

  
   Боярский сын Рагуйло Крюк, посланный за Сергием, добрался одвуконь до Хотькова монастыря уже в потемнях. Долго колотил в ворота, кричал: "Князеве слово и дело!" Наконец отпёрли.
   Игумен, в накинутом на плечи одеянии, щурясь, прочитал грамоту, покивал головой и сказал: "Из утра уж..."
   Крюка накормили и уложили почивать в гостевой избе. Намёрзшийся, поотбивший бока, он долго ворочался, уминая солому под тюфяком, и вздыхал. Вставал, пил воду из дубового ведра. Наконец удумал помолиться. Став на колени, в лампадной полутьме покоя пробормотал "Богородицу", "Отче наш" и "Верую" - всё, что знал. С того, кажись, полегчало. Уснул, наконец.
   Утром, ещё в сумерках, проснулся, будто толкнули. В дверь и, правда, стучали. Служка созывал к игумену. Рагуйло замотал портянки, натянул сапоги, вздел зипун, прокашлял, приосанился: всё же от великого князя послан!
   Игумен принял его в своём покое, перечитал грамоту, полюбопытствовал о Стефане, отозвавшись с похвалой о богоявленском игумене, воспринявшем свет иночества в стенах Хотькова монастыря... Виделось, что ни он, ни келарь не понимают, для чего Сергия, брата Стефана, зовут к владимирскому князю? Не затем ли, чтобы переманить в обитель Богоявления? Но при чём тогда - великий князь? Послали за Митрофаном. Старый игумен, услышав о княжеском вестнике, вздохнул. Когда-то со страхом оставив своего постриженика в лесу, он теперь уже и полюбил юного старца, и привык к нему, и с гордостью рассказывал о нём приходящим в монастырь. Не раз в мороз и метель хаживал к Сергию в лес со святыми дарами, чтобы отслужить литургию в церквушке для одного внимающего брата. И давно казалось, и странно, и - хорошо! Словно в древних житиях. И вот сейчас понял, что если уведут от него Сергия, то и он, старый, осиротеет.
   Но наказ князя следовало исполнить! Митрофан оделся в дорожный вотол, принял посох и в сопровождении ещё одного брата пошёл впереди гонца князя по едва заметной тропинке в лес.
   Рагуйло Крюк сначала ехал шагом вослед инокам, потом спешился, повёл коня в поводу. Натоптанная людьми тропинка проваливалась под копытами. Кони спотыкались, а Рагуйло думал со стыдом, что теперь инокам забродно станет ходить по испорченной, в яминах и провалах дорожке, что вилась и петляла, ныряя под низко опущенные лапы елей, то выбегая на угор, то просачиваясь частолесьем, где только и можно было пройти человеку, почти задевая плечами плотные стволы ёлок. Пятнадцать вёрст до обители Сергия шли пять слишним часов. Уже поднялось солнце, просунуло сквозь покрытые инеем стволы свои лучи, осветило лес, осеребрило снега, и уже, поднимаясь выше, начало пригревать, трогая предвесенним теплом плечи путников, когда, наконец, дорожка, сделав ещё один извив и поворот, выбежала к горе, покрытой сосновым и еловым лесом, грива которого обрывалась в белую от инея долину ручья, сплошь в круглящихся купах деревьев и оснеженном тальнике.
   И небо расступилось вширь до окоёма, и облака, растаяв, разбрелись по синему полю, открыв небесную твердь, и выглянула из-за елового заплота островерхая церквушка, повис в голубизне дня осиновый, тающий в воздухе крест над луковкой главки в узорном лемехе под шапкой снега.
   - А вот и старец! - промолвил спутник игумена Митрофана.
   От реки с водоносами на коромысле поднимался молодой рослый монах в суконном зипуне. Сложив руку лодочкой и остоявшись, он посмотрел издали путников и двинулся с водоносами в гору.
   Скоро дорожка привела их к ограде монастырька. От лошадей валил пар. Крюк, поискав глазами, накинул повод на один из заострённых кольев ограды. Выпростав свёрнутые попоны, накрыл ими спины коней. Пока возился, монашек уже зашёл внутрь. Игумен Митрофан с братом тоже были в ограде. Рагуйло обогнул угол и отворил калитку. Дворик был чисто выметен, выпахан снег. Две кельи стояли рядом в ограде, третья - чуть поодаль. Рагуйлу встретил старец, ветхий деньми, глянул подслеповато и зазвал в хижину.
   Митрофан с братом сидели, грея руки над грудой уголья истопленной печи. Молодого монаха, который нёс воду, однако, и тут не было.
   - Брат Сергий скоро прийдёт! - пояснил старик инок. - Воды наносил на всех, теперь пошёл созывать братию. Дровы рубят!
   Из разговора иноков Крюк понял, что игумен Митрофан собирается отслужить обедню.
   - А как же...
   Крюк мыслил, что посадит инока на коня и поскачет с ним на Москву. Великий князь любит, чтобы службу исполняли быстро, без волокиты, и уже гадал, не станет ли боярин его бранить. Но старый монах, поняв, недосказанное Крюком, сказал:
   - Ты, коли хочешь, скачи! Сергий всё одно на конях не ездит. Пойдёт пеш, а будет зараньше тебя на Москве!
   Крюк хмыкнул. Так и скакать, не увидев монаха, за которым послан?
   - Да нет, пожду! - сказал он.
   Скоро из леса гуськом подошли несколько братьев. Поклонились игумену Митрофану, принимая благословение. В толпе братии были молодые и старые. Крюк двинулся к одному, посановитее на вид, но тот глазами указал на молодого инока, который с чем-то возился у крыльца. Оказалось, засовывал топоры под стреху. Инок посмотрел на Крюка, нагнулся, поднял уроненную лопату и приставил к крыльцу.
   - Почто зовёт меня великий князь? - спросил он.
   - Почто?
   Крюк смутился. Не ведал, да и не задумывался о том: зовут и зовут! Стало быть, надо чего-то великому князю... А монашку этого не объяснишь! И Крюк испугался: а ну как возьмёт, да и не поедет!
   - Коней-то почто сюда вёл? - спросил монах. - Оставил бы в Хотькове, всё одно дорога тут - не проездна, а пешеходна!
   - Дык, тово, тебе конь...
   - Кабы и я ехал на коне, всё одно от Хотькова! - сказал монах. - Братии ходить, а ты путь истоптал! Коли от князя скачешь, не боись, что без коней тебя не признают!
   Крюк алел, краска заливала лицо. Пробормотал:
   - Прости, отче!
   - Не в чем прощать мне тебя, сыне, Бог простит! - сказал монах. - Дело мирское, в миру о том помнить должен: путника не обидь и честь князя не роняй. В церкву пойдёшь?
   И Крюк, за минуту до того не собиравшийся в церковь, кивнул.
   Втиснувшись в храмик, он стал позади всех, обминая шапку в руках, посапывая. Согласно со всеми склонял голову, крестился и клал поклоны. Иноки пели, и его понемногу охватывало успокоение. Да, он послан от князя. И это - важно, но ещё важнее сначала отстоять обедню в этом монастыре, хотя бы и ждал его князь, хотя бы и выругал боярин. А почему важнее - он не знал, не задумывался даже. Было важнее, и всё. Монахи причастились, он ел утром и потому только поцеловал крест. Окончив службу, гуськом пошли обратно в келью. Крюк выскочил к коням - повесить торбы с овсом, но торбы уже висели на мордах коней и кони хрупали, переминаясь.
   Молодой инок, которого называли Сергием, подошёл с водоносом, поставил бадью перед мордой коня, напоил первого, поправил торбу, отстранив Крюка, стал поить второго.
   В келье монахи уже сидели за общей трапезой. Крюк удивился ещё больше, но, впрочем, скоро понял из разговоров, что общая трапеза и тут не была в обычае, а лишь затевалась по случаю прихода игумена Митрофана. Не хватило хлеба, и кто-то побежал за ним в соседнюю келью. Прочли молитву, разлили по деревянным мискам похлёбку из репы с луком и постным маслом, положили перед каждым ломоть хлеба, налили хлебного кваса. Оголодавший Крюк и то покрутил головой: "Ого! Не набалованы тута, видать, мнихи!"
   Солнце уже низилось, пуская сквозь стволы елей последние лучи. Посовещавшись, Митрофан со спутником решили заночевать. Крюк остался тоже. Коней уже кто-то завёл за ограду, выстроенную на совесть. Сергий отдал свою постель Митрофану, потом на полу кельи настелили лапника, притащили рогожу, сверху постелили зипуны и улеглись спать. Дотрещав, загасла последняя лучина. И только Сергий ещё стоял в темноте, шепча про себя молитву. Наконец, когда Крюк уже задрёмывал, улёгся и он. Крюку хотелось расспросить и про монастырь, и про Сергия, но он побоялся потревожить спящих иноков. Решил: утром спрошу!
   Однако утром Сергия уже не было в келье. Рагуйло напрасно вертел головой.
   - В Москву ушёл! - пояснили ему. - Торопись, а то не успеешь за ним. Он ить лесами пойдёт, на лыжах!
   Лыжи, сплетённые из ивовых прутьев и обтянутые лыком, Крюк приметил ещё с вечера. Теперь же их не было в избе. Поев, он вывел коней и повёл их прежней тропкой. Впрочем, как ни торопился Рагуйло, времени не выиграл. Когда он, мокрый, подходил к Хотькову, монахи уже нагоняли его.
   Отказавшись от трапезы и отдыха, Крюк вскарабкался в седло и погнал запаренного коня, и гнал всю дорогу, пересаживаясь из седла в седло. И всё же, когда поздно вечером, на спотыкающемся жеребце въезжал в Кремник, от знакомого сторожевого узнал, что недавно пришёл молодой мних - чудной такой, которого, расспросив, проводили в покои великого князя.
  

Глава 7

  
   Сергий сумел обогнать своего гонца ещё и потому, что почти не спал и вышел в потемнях. К тому же он знал лесные пути, да и лыжи сослужили ему добрую службу.
   Монаха не задержали у ворот Кремника, а когда он, озираясь, подошёл к воротам княжого терема и спросил, присовокупив, что он - зван к великому князю, то один из сторожевых, взявшихся от хохота за бока, услышав имя Стефана и всмотревшись в странника попристальней, воскликнул: "А ну, постой! Знаю игумена!" - и, отпустив второму весельчаку затрещину, развалистой походкой заспешил к теремам. Подбежал боярин, которому было наказано встретить монаха, захлопотал и повёл Сергия за собой.
   Сергий вошёл во дворец, озираясь по сторонам. Он почти был уверен, что встретит брата и потому не завернул к Богоявлению, как собирался дорогой. Он с удовольствием присел, не отказался и от трапезы, предложенной ему в молодечной княжого дворца. Боярин, ожидавший Сергия, растерялся, но сообразил, что путника прежде следует усадить и накормить, а тем временем повестить о его приходе князю, игумену Стефану и наместнику Алексию. Рагуйло Крюк сумел запоздать настолько, что у боярина отошло сердце, и дело окончилось для него без выволочки.
   Гость, однако, отодвинул от себя мясные щи, ограничившись хлебом и квасом. Боярин, ругнув себя, притащил миску разогретой окуневой ухи, и Сергий, чтобы успокоить боярина, выхлебал и её.
   Сытость клонила в сон. Сергий отвалился к стене и, расслабив тело, закрыл глаза. Заставил себя ни о чём не думать. И пока боярин бегал в верхние горницы дворца, Сергий пребывал в полудрёме. Нескольких минут ему хватило для отдыха, и когда боярин явился перед ним, он уже был бодр и свеж.
   Спросив, где здесь - домовая церковь, Сергий, оставив серую свиту и мешок в молодечной, поднялся за боярином в терема и прошёл длинными лестницами и переходами. У порога домовой церкви, обернулся к боярину и сделал знак оставить себя одного, и боярин, окинув церковную утварь из золота и серебра, отступил, прикрыв за собой двери. Что-то было в этом молодом монахе, заставлявшее подчиняться ему.
   Тут, в церкви, стоящего на молитве, и нашёл брата Стефан. Они обнялись, потом уселись на лавку в притворе, и Стефан поведал брату о семейных злоключениях великого владимирского князя, стать духовным лекарем которых он затруднялся нынче.
   Сергий выслушал. Узнав, что за ним посылали по совету Алексия, вскинул взор на брата. Стефан иссяк, не ведая, о чём ещё говорить с Варфоломеем. Начал рассказывать о своих обязанностях и трудах. Брат был вроде тот и не тот, и это связывало Стефана. К прежнему присоединилось нечто, словно отлитое из прозрачного камня. Всё - зримо, всё видно насквозь в сияющих гранях, а уже не порушить, не достать, не тронуть рукой. Сергий внимал и, не перебивая, спросил:
   - Тяжко - тебе, Стефан?
   И Стефан, начавший прихвастывать, опустил голову, кивнул и ответил:
   - Да.
   Алексий вошёл в притвор церкви. Братья встали. Алексий, благословляя, вперил взор в младшего. Он давно уже умел с первого взгляда понять человека до его глубины, но тут было нечто и его сбившее с толку. Перед ним стоял молодой муж, почти юноша, и смотрел открыто, ничего не скрывая в себе. Ожидал вопрошаний. Он только что прошёл пешком десятки вёрст, потому что его позвали, и, стало быть, он нужен зачем-то ему, Алексию, и великому князю Семёну. И вот он - здесь, чтобы исполнить просимое, может, произнести несколько слов, и уйти.
   Алексий продолжал смотреть на Сергия, задумавшись. Ведь он знал, он это и искал многие годы! Почему же теперь он растерян и не ведает, что сказать, о чём поведать? Был бы перед ним муж, убелённый годами, от лица которого струился бы такой же ясный и белый свет, он бы, может, простёрся ниц и попросил благословения. Может, и сейчас только это и надо сделать? Да! Это! Как поступали старцы в синайской пустыне, встречая брат брата, как сделал бы святой Антоний на его месте, не величаясь, ни саном, ни возрастом, ни даже святостью, ибо...
   - Благослови меня, брат Сергий! - сказал он, наконец.
   И Сергий поднял благословляющую руку, произнеся уставные слова. И тем уровнял. И, уровняв, снял с души Алексия тяжесть власти. И сразу попростело, и они уселись на лавку.
   - Мне Стефан уже всё поведал, - сказал Сергий.
   - Великий князь хочет видеть тебя! - сказал Алексий. - Но после столь тяжкого пути? Ежели завтра?
   - Я успел отдохнуть, - сказал Сергий.
   Алексий помедлил, встал. Он уже понял, что Сергий всегда говорит, и будет говорить только правду. Двинулся к выходу, но передумал и кивнул Стефану:
   - Повести ты великому князю, что Сергий - здесь!
   Стефан вышел. Алексий с Сергием остались одни. И тут Алексий сделал то, что уже давно хотел сделать, но не мог при Стефане, чтобы не обидеть богоявленского игумена. Опустился на колени и простёрся ниц у ног Сергия.
   - Владыко! - услышал он над головой. - Недостоин - поклона твоего и несовершен - годами пред тобой! Встань, владыко! Приду я, и придёт другой, и не престанет свет! Встань, владыко, достоит мне лежать ниц пред тобой!
   И когда Алексий поднялся, смущённый, Сергий опустился перед ним на колени, коснувшись скуфьей пола. И поднялся с колен, улыбаясь. И стало просто. И всё было сказано, на что не хватало слов.
   - Князь жаждет утешения? - спросил Сергий.
   - Он хочет чуда! - сказал Алексий.
   - Чудо исходит от Господа, Его велением, но не по желаниям людей!
   - Ведаю. Пото и позвал тебя.
   - Опять реку, владыко, не достоин! Я могу, помолить Вышнего, как и всякий другой инок на месте моём.
   - Только этого и хотят от тебя, Сергий! - Помедлив, Алексий добавил. - Изреки ему что-нибудь, ты возможешь... Дай князю покой! Скажи, - перевёл речь на другое Алексий, - не мыслишь ли ты, что киновийная жизнь - не крепка без общежительного устава Студитского, заброшенного нынче на Руси?
   - Мыслю, владыко! - сказал Сергий. - Но не возмог един убедить братию в том.
   - Коея помочь надобна обители от меня?
   - Всё у нас есть, владыко, а лишнее ненадобно иноку!
   - Я ждал этого ответа, Сергий, и всё-таки... Может, книги, свечи, утварь церковная?
   - Егда не хватает свечей, горит лучина. А книги, потребные к исправлению церковному, у нас есть. Есть Евангелие, Апостол, Псалтырь, служебный устав, Октоих, труды Василия Великого... И не в книгах, а в подвигах во имя Господне - иноческое бытиё!
   - И этих слов я ждал от тебя, Сергий! Но не отринь хотя бы благословение наше!
   - Владыко, разве можно отринуть благословляющего тебя, не согрешив пред Господом?
   Шаги Стефана уже послышались со стороны сеней. Алексий выпрямил стан, собираясь к делу. Подумал: вот так бы сидеть иногда рядом с ним или стоять на молитве, даже и, не говоря ни о чём, знать, что он - рядом с тобой!
   Стефан вошёл, повестив:
   - Князь великий сожидает к себе!
   Оба встали, осенили себя крестным знамением и направились вослед Стефану в княжеский покой.
  

Глава 8

  
   В государевой спальне горели свечи. Палевый полог кровати был задёрнут. Мария вошла, когда уже гости расселись. Подошла под благословение сначала к Стефану, потом к Алексию, наконец, помедлив, к молодому иноку в грубом дорожном подряснике, всмотрелась ему в глаза, сморгнув, вздрогнула и произнесла:
   - Благослови, отче!
   - Благословляю тебя, жёно, и благословляю плод чрева твоего! - сказал Сергий.
   Мария опустилась на колени и поцеловала руку Сергия. Встала, глянув на изготовленный стол с рыбными закусками (к которым так и не притронулся никто), глянула на мужа и вышла, притворив дверь.
   Князь Семён рассматривал Сергия. Почему у него такое белое лицо? С дороги, с постоянного голода? Впрочем, инок не выглядел заморышем: широкий в плечах, он, не горбясь, держал свой стан и выглядел свежим после долгого пешего путешествия.
   - Почто гость не на кони прибыл? - спросил он, только чтобы начать разговор.
   - От пострижения моего положил я завет ходить ногами, яко же и Учитель наш, Иисус Христос! - ответил инок с улыбкой.
   А лицо и вправду белое у него. Светлое! "Светоносное" - скажет вечером, проводив гостя, Мария. Семён не увидел света, ему показалось, что в лице инока была белизна.
   Вот они сидят перед ним: седой, сухо-подбористый, Алексий, его совесть, и зов, и совет, и укор. Стефан, которому поверяет он свои тайны и который умеет слушать и изречь, и утешить порой. И третий, юный, неведомый, перед которым Маша только что, неведомо почему, опустилась на колени... Вот они сидят и ждут, а он чего ждёт: утешения? ободрения? веры?
   - Всё ли сказано этому иноку? - гневался про себя князь, не понимая уже, зачем звал, зачем послушался Алексия. Ещё один монах, ещё одна исповедь. - Я позвал тебя... - начал он, сдвигая складки лба.
   - Прости, князь! - перебил его молодой инок. - Мне уже всё ведомо от брата моего Стефана!
   - И что скажешь ты, что изречёшь? - спросил Семён, желая услышать слова утешения, ободрения и призывы к твёрдости духа...
   И Алексий поглядывал на Сергия ожидающим взглядом, верно, тоже хотел тех утешительных слов.
   - Кару Господню надобно принимать без ропота! - сказал молодой монах.
   - Кару? - переспросил Семён.
   Ради гостей он приодет и причёсан, в зелёном травчатом шёлковом сарафане, в тимовых сапогах, шитых жемчугом, но в его душе - сумятица чувств и он не сразу понимает молодого инока.
   - Для чего ты позвал меня, князь? - спросил инок. - Любой чернец скажет тебе то, что скажу тебе я. Надо трудиться, прилагая все силы свои, до последнего воздыхания, не лукавя и не ленясь. И тогда воздастся тебе то, что должен ты получить по изволению Свыше! Так пахарь взрывает землю, и сеет зерно, и знает сроки свои, и верит, что взоранная пашня не зарастёт лебедой, что семя взойдёт и что хлеб не сгниёт на корню. И зная, веря, уповая, всё-таки отдаёт пашне все свои силы, так что и не спит и почти не ест порой. И это каждый год, и всю жизнь, невзирая на тощие лета, на дожди и мразы, губящие обилие, с единым упованием - Господу Богу своему. И пахарь вознаграждён всегда, ибо жив - народ и хлеб не иссякает у трудящегося в поте лица своего. И это - чудо, ибо помысли, князь! Единое лето токмо не была бы засеяна земля, и единым летом окончил бы гладом дни свои русский народ! Но прошли века, и лихолетья, и беды - и ещё не настало лета без засеянных нив и без урожая хлебов! Тут недород, там война - привезут из соседней земли, из соседней волости. Кольми паче мы все, кормящиеся со стола пахаря, должны работати ближнему? И ты, князь, не прежде ли всех?
   - А ежели - прилагаю труды, и пасу, и храню, но за грех прошлый, минувший грех казнит мя Господь?
   - Ты созвал меня, князь, сюда повестить мне что или вопросить? Повторю речённое: кару надо принимать без ропота.
   - Но свобода воли? Добрые дела? Значит, всё - тщетно и всё предопределено Свыше?
   - Предопределённое - предопределено, прежде всех век! Об этом тебе вернее и глубже речёт мой брат Стефан. А кара даётся за грехи, совершённые в мире сём, а не прежде всех век, не до создания мира! И то скажу: человек - не один в мире, он отвечает за свой род, и за народ, и за язык свой - за всех, ибо все - вместе и вкупе. И это тебе ведомо, князь! Бояре вдуме твоей гордятся делами предков, по местническому счёту емлют почёт и должности, по грехам предков теряют места и почёт. Так и Господь наказует за грехи обчие! Может и народ казнить за нечестье царей своих, может и царя казнить за грехи народа. Помысли о сём: ты, что бы предпочёл, князь?
   - Труден - твой выбор, монах, страшен - и Высший Суд! - сказал Семён, опуская голову.
   - Нет! - возразил Сергий. - Ведь не страшно тебе принимать воздаяние за праведные дела других? И о том помысли: можно ли христианину думать о себе! Тому, кто служит Господу, надлежит отвергнуть самость, забыть о величестве своём, ибо никто не выше Небесного Отца, и работати ближнему, забывая себя! Не трудно сиё! Взгляни окрест и помысли, княже: не токмо монах, но и всякая жёнка в дому, в печаловании о муже и детях, не забывает ли о себе? Не есть ли этот пример вседневный нам в укор и в поучение?
   Семён сидел, опустив голову. Монах говорил обычное, ведомое, но говорил необычно. Получалось, что народ, все окрест живущие, христиане, и только он, князь, в гордости своей мыслит надстоять над прочими, величаясь своей бедой. Мысль была несносна и рождала в его душе отпор.
   - Но ежели совершено зло и кара - неизбежна, - спросил он, глядя монаху в глаза, - то напрасны и наши старания, тех, кто - проклят Свыше?
   Сергий улыбнулся.
   - Ты не мыслишь этого, князь! - сказал он. - И веришь, и хочешь видеть детей своих чистыми от греха? Как же ты добьёшься сего, ежели покинешь упование?
   - Ну, а злых, - не уступал князь, - тех, кто - лишь для себя? Почему не наказует их Господь, иногда награждая и долгожитием, и роскошью в мире сём?
   - Нашими ли смертными глазами видеть Истину? - усмехнулся Сергий. - Ежели у кого отнята Жизнь Вечная, долог ли для него самый долгий земной век? А дальше пустота, ничто!
   - Но ежели таковых - много? - Князь подался вперёд, вперяя в монаха взор. - Не реку о себе, но ежели таковых - много?!
   Сергий осуровел лицом.
   - Надобно помнить, - сказал он, - что праведный - неправеден, ежели снял с себя ответственность за грехи мира. Искуплением, Покаянием, Жертвой смываются грехи. Христос взял на Себя зло мира, взойдя на крест. Путь указан! И непрестанен - Путь жертвенности. Опять не надо измысливать излишней трудноты, князь! Такожде вот мужики идут на войну не с мыслию о наживе и грабеже, но зная, что идут умирать, защищая землю свою. Идут принести жертву за други своя. И чья жертва - святее, те и побеждают в бою. Я говорю о главном. Надобны и тщание воевод, и оружие доброе, и обилие, и порты, и кони. Но и на всё то такожде потребны Вера и Воля переже всего, дабы сотворить и, сотворив, доставить, не расхитив. Трудитеся со тщанием о Господе, и воздастся вам!
   - Инок, помолись обо мне! - попросил Семён.
   - Я уже благословил супругу твою, князь, и твоё будущее дитя. Но молись и ты, молитва моя - не святее иньшей. Не ослабы, а набольшей трудноты и Воли к преодолению её надобно просить.
   И почему Семён, не чаявший делать этого ещё минуту назад, стал на колени и, стоя так, не стыдясь ни Алексия, ни Стефана, принял благословение от юного годами инока, непонятного ему и непонятно как, не говоря утешительных слов, успокоившего великого князя, словно передав Семёну часть своей силы, часть света от своего лица?
   Выходили в потемнях. Сергий, отказавшись от возка, направил стопы к Богоявлению, чтобы, соснув в келье Стефана, в сумерках утра уже идти по дороге прочь от Москвы и вскоре, обув лыжи, унырнуть в лес, чтобы уже поздно вечером читать часы в церквушке в своей обители.
   А у князя Семёна с Алексием назавтра состоялся о Сергии разговор.
   - Мало их, и живут в бедности, как апостолы первых времён, - рассказывал Алексий то, что слышал от игумена Митрофана.
   - Помочь им обилием? - отозвался Семён.
   - Нельзя. И не надобно! - со вздохом сказал Алексий. - Пробовал я... Вот что получилось из того!
   Князь, нахмурившись, отвёл глаза. Оба они любили Стефана, и князь понял недосказанное.
   - Сложен и неуследим - Путь святости и подвига! - сказал Алексий. - Надобно токмо не подавить, не сломать его в истоке, как редкое растение цельбоносное, на которое опасно наступити ногой. Не трогай его до поры! А там и возьми, и прими в себя благая и добрая, и вылечит тя! Тако и праведник в мире сём: от него, егда произрастёт и выстанет, истечёт Свет надмирный и спасение во гресех сущим!
  

Глава 9

  
   Споры на этот раз возникли с суздальским князем о церковном причте. Снова грозил отпасть Великий Новгород, а Джанибек опять звал Симеона в Орду.
   Отец завещал: "Держи, и даже когда станет до ужаса трудно, всё равно держи!" Вот он и держит. И кажется, добился немалого.
   "Не уже ли жизнь - это только долг и труд? - думал Симеон, отплывая в Орду. - И ещё постоянное отречение от себя, постоянная жертва за други своя, повторение крестного подвига Спасителя, о чём толковал радонежский подвижник... Должно так! В молодости, когда изобильно кипение сил, кажется, что в жизни есть и утехи, и радости бытия. А есть только долг и труд, подвиг, непрестанное усилие, ослободить себя от которого - значит умереть. И ничего иного. Всё прочее - мара, обман, пляска восточной рабыни, непонятные слуху стихи, всё то, чем прикрывает Джанибек своё царственное одиночество..."
   Возвращался Семён из Орды уже посуху. Семейные вести настигли его в пути. Двенадцатого октября у брата Ивана родился сын, наречённый Дмитрием.
   Вельяминовы ходили именинниками.
   Великая княгиня Мария разрешилась от бремени в начале зимы, с первым снегом. Сына назвали Иваном, в память деда, Ивана Калиты. Младенец сосал грудь кормилицы, избранной боярским синклитом, и, невзирая на страхи родителей, оставался живым.
   Мария повторяла, что это совершилось по молитвам Сергия.
   Земля расстраивалась, богатела, полнела людьми. Полнилась земля! Всё новые росчисти, новые починки и деревни возникали вокруг Москвы. Умножались мытные сборы, тучнела торговля. Ещё год, вырванный у беды и войны, сосчитывал для себя Симеон, озирая со стрельницы возросший город.
   А беда уже шла, уже её чёрная тень, обогнув западные страны, коснулась русской страны. Летом открылся мор в Пскове.

***

   Ветер шумел над землёй. Он пришёл издалека, он видел город Сринагар в Индии, откуда и прикатила беда. Он видел трупы купцов на дорогах, он пришёл повестить, что наплывает беда.
   Ветер гудел в кровлях, рокотали, хлопая друг по другу драни на крыше княжьего терема. Ветер гудел, завывал в дымниках, ветер вжимал, стараясь выдавить слюдяные оконницы.
   Мария кормила сына, поглядывая с тревогой наверх. Там что-то грохотало, струи холода ползли по покою, колебля огоньки свечей в стоянце. Князь поднял озабоченное лицо, слушал ветер. Ордынская грамота у него в руках трепетала, чуя застенное дыхание холода. Гудел, высокими голосами, переговаривался где-то вверху, колотил и рвал, и вот уже с грохотом рушил вниз, уносил кровли. В сумерках на красном разливе зари летели по воздуху драни с крыш теремов, куски соломенных кровель, сорванные портна, ветви, хворост и сор. Застигнутые ветром горожане гнулись едва не до земли, руками удерживая платки и шапки, брели с натугой против ветра, отворачивая лица от струй. А ветер тщился раздеть, сорвать и ферязь, и платье, шарил по телу, взмётывая кур, с криком летящих по воздуху, выплёскивал воду из бадей, несомых на коромыслах из реки, и вода струями летела, рассыпаясь в мокрую пыль. Ветер выметал улицы, ломал деревья, выглаживал траву...
   - Крыши порвёт! Опять лес и дрань подорожают в торгу! - сказал князь, прислушиваясь к голосу ветра.
   Княгиня продолжала кормить, прикрывая дитя полами летника, думала: не стало бы иньшей беды!
   Она раздобрела от третьих родов. Лицо отвердело, взгляд стал тихим, светящимся радостью материнства. И князь уже - не тот, складки на его лице уже не разглаживает улыбкой, жёстче стали волосы бороды, костистей лицо. Первые нити седины чуть осеребрили волосы. Это ещё - не старость! Мужество.
   С мужеством приходит покой, яснеют воля и ум. Его тревожат дела в Смоленске, его опять тревожит Ольгерд, и только мор, открывшийся в Пскове, пока ещё не тревожит его. Ветер, о чём ты шумишь в вышине над Русской землёй?
  

Глава 10

  
   Весной дошли вести, что Ольгерд заключил союз со смоленским князем и уже послал литовскую конницу к городу, мысля захватить Брянск или Ржеву.
   В думе, обсудив, решили послать грамоту хану, но Семён, выслушав всех, покачал головой и, обведя взглядом собрание, изрёк:
   - Ныне надобно слать не грамоты, а полки!
   Споров не было. Разом уяснело, что князь - прав.
   Ольгерд, вовремя оценив размер и мощь московской рати, охватившей полумесяцем более сотни поприщ пути, послал посольство о мире.
   Семён сидел в походном шатре за раскладным столом. Гудела земля от проходящих полков. Литовские послы кланялись и подносили подарки. Семён читал писанную по-русски литовскую грамоту. Поднял взор.
   - Ратные ваши уходят? - спросил он. Подходы посольские были уже не нужны. Полки в боевых порядках переходили Поротву.
   Литовские бояре стали уверять, что произошла ошибка, что великий князь Ольгерд не думал...
   - Сейчас не думает! - перебил Семён. - С вами пошлю слухачей. Мирную грамоту подпишу ныне, но ежели к завтрашнему дню хоть один литвин останет в пределах Смоленской волости, быть войне! И скажите брату моему, великому князю Ольгерду, боронил бы мир честно и грозно, без лукавства и пакости!
   От смоленского князя потребовали порвать ряд с Литвой и вернуться в волю ордынского хана и великого владимирского князя.
   Пора было уходить. В полках великого князя начался мор.
   Чёрная смерть ползла по стране. Вымер Белозёрск, вымер Глухов. В Смоленске осталось двенадцать человек. Они вышли и затворили город. Пустыми стояли дворы, только вороньё да бродячие псы шастали по дорогам. Некому было хоронить мертвецов, некому грабить открытые дома. Тати вымерли тоже.
   Чума, родившись в глубинах Индии и пройдя по городам Азии и северного Причерноморья, выжгла, заморила Италию, Францию, Испанию, Англию, Германские страны, Польшу, Литву и Русь, откуда опустилась по Волге, опустошив города Золотой Орды. В этом окольцевавшем Европу движении, в этом шествии смерти из страны в страну, всё время по краю континента, в этой замкнувшейся, наконец, цепи зла трудно было не узреть ниспосланного народам ужаса, кары - или испытания мужества и полноты сил?
   Чёрная смерть, выморив всех без разбору, открыла дорогу молодости, тем, кто, оставшись в живых, не пал духом и не потерял Веры в себя и в победу Добра.
   Невзирая на мор, скакали послы, заключались и расторгались договора, шла борьба за русский митрополичий престол, и вымирающая дума "едиными усты" высказалась за то, чтобы хлопотать о поставлении Алексия в русские митрополиты вослед Феогносту. Шестого декабря умирающий Феогност хиротонисал Алексия в епископа Владимирского и благословил после своей смерти на митрополию.
   Феогност умер весной, успев проститься с Алексием. Через день заболели дети великого князя.
   Симеон пережил смерть своих детей ненадолго. Ему было уже незачем жить, и он просил смерти у Господа. Алексий после его смерти чуть поправил грамоту, чтобы весь удел великого княжения переходил к его брату Ивану, тем вводя новую форму наследования, до сего дня небывалую на Руси. Семён, умирая, передал власть Алексию, как местоблюстителю престола.
   Князь скончался двадцать шестого апреля. Вскоре, за сорок дней до рождения сына, умер от чумы его брат Андрей, отец будущего Владимира Храброго. Летом Иван Иваныч, единственный оставшийся в живых, поехал на поставление в Орду, куда уже кинулся суздальский князь и поддерживавшие его новгородцы. Но Джанибек, и после смерти Семёна не изменивший дружбе с ним, передал владимирский стол его брату, князю Ивану. Алексий на ту пору уже уехал на поставление в Царьград.
  

Глава 11

  
   Вечером после похорон Семёна Алексий остался ночевать в монастыре Богоявления. Ему не хотелось занимать митрополичьи покои, пока из Царьграда не вернутся послы, хотя как местоблюститель он имел на это право. Однако у Алексия были свои правила и свой взгляд на природу власти. Строгий с нижестоящими иерархами, он был строг, прежде всего, к себе и никогда не позволял себе лишних или поспешных действий, как не позволял своему телу роскошеств и праздного отдыха.
   Стефан, который всю зиму исповедовал и причащал умирающих, обмывал трупы, отпевал и хоронил, оставаясь в живых, так что завидя высокую чёрную фигуру, московляне бросались перед ним на колени, в этот вечер вознамерился поговорить с Алексием, ибо из Радонежа до него дошли слухи, что вся семья брата Петра умерла и дети остались одни.
   Алексий выслушал богоявленского игумена, кивнул, думая о чём-то или соображая своё.
   - Брат Игнатий заменит меня в управлении монастырём! - сказал Стефан.
   - Не заменит! - сказал Алексий. - Повести мне, сколько осталось в живых иноков? - спросил он после долгого молчания.
   Стефан ответил. Алексий вскинул глаза и укорил:
   - Вот видишь? - Ещё помолчал и заговорил, глядя в огонь. - Инок - отвержен мира, и мир - чужд для него! Уходя в монастырь, мы умираем для мирской жизни и близких своих. Мнишь ли ты, что Господь, в силе и славе Своей, не озаботит Себя участью младеня? Не пошлёт добрую душу, поставив её на путях сироты? Ты уже впал однажды в обольщение мирского соблазна и видишь теперь, к чему это привело! Князь Семён должен был умереть бездетным, и сумел ли ты помешать велению судьбы?
   - Должен был... умереть? - с запинкой повторил Стефан.
   - Да! - сказал Алексий. - Он знал это, хоть до последнего часа и боролся с судьбой!
   - Господь карает лучших? - спросил Стефан.
   - Мы не ведаем, Стефане, на каких весах и кто весит наши судьбы. Смертному не дано сего знания. К счастью, не дано. Могли бы мы жить, зная о таком наперёд? Князь Семён взял на себя бремя отца своего, но возжаждал утех земного счастья, позабыв страх Божий в сердце своём. Он был лучший князь, а Иван будет худший, и всё же кара Господня пристигла его, а не Ивана. Власть должна быть бременем, и пока она бремя - стоит нерушимо. Когда же превращается в утеху, всему наступает конец, и даже то, что мнилось твердее твердыни, рушится!
   - И князь Семён...
   - Исчерпал при жизни своей утехи мира, и перед гробом узрел, сколь временен - свет земного бытия!
   - Но он будет спасён! Там, за гробом?
   - Это знает Господь! Не я! Я ведаю только одно: бремя своё он всё-таки нёс и донёс до могилы. Будет прощён народ - будет прощён и князь Симеон вместе с племенем своим. Погибнет народ - и кара Господня пристигнет усопшего князя. Грядущие после нас оправдают или осудят наши труды.
   - Отпусти меня, владыко Алексий! - попросил Стефан. - Я - слаб, я хочу уведать, что сталось с моими детьми!
   - Ступай, Стефане! - вздохнув, сказал Алексий, и помолчав. - Но помни, что ты - надобен и обещался не мне, но Господу Богу своему!
   В сумерках ночи по мокрой, местами ещё даже не протаявшей дороге на Радонеж шёл с посохом высокий монах с сумой за плечами. Он торопился, хоть и шёл размеренной поступью. К полудню он отшагал уже более сорока вёрст. Мёртвые деревни встречались ему на пути, с растворёнными дверями, где, наверно, в полутьме клетей лежали не похороненные мертвецы. Он не смотрел, не заходил туда. Он шёл всё вперёд, и посох в его руке подкреплял шаг странника. К вечеру он был уже под Радонежем и, услышав издали брех собак, перекрестился. Раз есть собаки, значит, есть и жители, значит, Радонеж не вымер целиком, хоть и стоит на проезжем пути!
   Уже в потемнях он постучал в двери высокого, потемневшего от дождей и непогод дома рядом с церковью. Изнутри детский голосок спросил:
   - Кто - там?
   Инок отступил на шаг, отёр рукавом враз вспотевшее лицо, прокашлялся и ответил:
   - Это - я! Твой отец, Стефан!
   Двери отворились. На пороге стоял глазастый мальчик, до боли в груди напомнивший ему Нюшу.
   - Здравствуй... дяденька! - сказал, запинаясь, отрок и покраснел. - Входи! - сказал он, отступая внутрь горницы.
   Скоро отец и сын сидели друг против друга за кухонным столом. Печь, однако, была истоплена, и на столе лежали хлеб и горка печёной репы. Мальчик рассказывал:
   - Тётя Катя умерла, и дядя Петя тоже умер, вслед за ней. И его тоже похоронили. И братик умер, и сестрички все умерли, и их всех похоронили во-он там! И я тоже рыл могилки, и обмывал, и всё делал! А потом пришла тётя Шура и сказала, что будет тут жить, чтобы я тоже не умер с голоду.
   - Какая это тётя Шура?
   - АТормосова!
   Стефан покивал головой, украдкой смахнув слезу с ресниц.
   - Дядя... Батя! - поправился мальчик, покраснев. - А я в монахи хочу! Как дядя Серёжа! Как отец Сергий! - поправился он, зарозовев. - Отведи меня к нему! Тётя Шура бает, некогда ей и далеко... А землю, и коровок, и коней пусть забирают Тормосовы!
   Сын Нюши, кажется, всё уже обдумал до прихода отца. Стефан сидел, опустив голову. Молчал, поминая слова Алексия и своё давешнее неверие в Господнюю Благодать.
   - Ты очень хочешь в монахи? - спросил отец, поднимая голову и вперяя взгляд в васильковые глаза сына.
   - Ага! - кивнул он. - Я и молитвы читаю, и мясного не ем, как дядя Серёжа, как отец Сергий, - поправился он, - и с ребятами не играю, могу и ночью не спать! Очень хочу в монахи! Я, когда братика хоронил, обмывал и рубашечку ему надевал чистую, не боялся. Вот! Я всё буду там делать: и воду носить, и дрова колоть, и на молитве стоять с дядей Серёжей! Скажем только тётеньке Шуре и пойдём, да?
   Стефан сидел за столом, не глядя на отрока, и, опустив голову, плакал. Слёзы капали на пол. Может, только теперь ему и предстоит совершить достодолжное: отвести и передать отрока Нюши своему брату, попросив Сергия постричь мальчика в иноческий сан. Быть посему! Он вытер слёзы тыльной стороной ладони и встал, так и не тронув ни хлеба, ни репы. Может, покойная Нюша, воскреснув в этом отроке, пожелала переиначить свою прежнюю жизнь!
   - Пойдём! - сказал он. - Отведу тебя к дяде!
   Сын с засиявшим лицом набросил на плечи зипунишко, надвинул шапку на уши и вложил ладошку в руку отца, которого так и не научился называть батей.
   - Сперва к тёте Шуре, да?
   Они притворили за собой дверь, и вышли в ночь.
  

Глава 12

  
   Весной на Москве собирали вытаивавшие из сугробов трупы. Чёрные полуразложившиеся тела, застывшие в корчах, были страшны. Откуда прибрёл, харкая кровью, тот или иной селянин, нынче было никому не ведомо. Мертвецов хоронили безымянными, в общих могилах. Всех вместе и отпевали. Над Москвой, над Кремником тёк погребальный звон.
   С оттепелью мор усилился снова. Люди падали в церквях, во время службы. И как-то уже притупело у всех. Не было того, летошнего ужаса. Не разбегались, не шарахались в стороны. Отворачивая лица, поднимали и выносили усопших. Каждый знал: завтра может приспеть и его час. И всё-таки, когда летом в обезлюженной Москве пронёсся слух, что занемог старый тысяцкий, Василий Протасьич, весть всколыхнула весь посад. Город, державшийся, невзирая ни на что до сих пор, разом осиротел. Толпы, пренебрегая заразой, потекли в Кремник, к терему Вельяминовых...
   За той бедой - вторая, при нерешительном князе Иване давно жданная: Олег Иваныч Рязанский изгоном захватил Лопасню, когда-то отобранную у рязанцев москвичами, полонив тестя Вельяминовых, Михайлу Александровича, не сумевшего удержать город. Теперь в борьбе за тысяцкое к власти будет рваться боярин Алексей Петрович Хвост, а это предвещало смуту на Москве и колготу в боярах... И великого князя, как на грех, нет: Иван Иваныч всё ещё находился в Орде, у хана. Не стало бы нового ратного литовского нахождения! Дело Ивана Калиты и Симеона Гордого грозилось обрушиться в провал.
   Впрочем, к Петрову дню стало ясно, что войны не будет. Подходил покос. Поставят стога, потом будут парить пары, а с Ильи Пророка начнут жать рожь. А с начала августа, со Спаса, уже сеют рожь новыми семенами и убирают яровое, до сентября. И хватает времени - почти не спавши! - и на хохот, и на песни, и на праздники зажинок, отжинок и первого снопа. А в сентябре уже уберут огороды, и к первому октября на чистых полях расстелют льны. И зимой бабы сядут трепать, золить, прясть, сновать и ткать портна.
   Проходила, скатывалась назад, в степи, чёрная смерть, оставив за собой обезлюженные города и вымершие деревни. Снег, проносясь над землёй, засыпал поля и леса, вздымал сугробы у околиц, утонувших в снегу селений, кружил и вился над дымниками истопок и соломенными кровлями клетей, где живые, собрав урожай, посеянный мёртвыми, грели себя в тепле курных хоромин, жгли лучины, пряли или ладили утварь, чинили сбрую и иной припас, шили и тачали сапоги, задавали корм скотине, рассказывали сказки и пели песни, ибо смерть прошла, и жизнь опять набирала силу.
   Укрытая снегами Владимирская земля отдыхала в тишине мирных лет. Земля ещё не ведала, не провидела своих грядущих испытаний, и кто окажется в средоточии грозных событий, кто будет духовно соединять силы страны, пока ещё тоже не ведал сужденной ему Провидением судьбы. Вернее, не заботился о ней.
  

Глава 13

  
   И если было бы возможно узреть под еловыми лапами следы полузасыпанного снегом житья, в котором не замычит корова, не протопочет конь, не заплачет спросонок дитя, только ветер проходит над кровлями да ропщет лес, и разве чуть осеребрит изнутри ледяное оконце светом лампадного пламени в келейке, срубленной в одно с хижиной, где сейчас замер между сном и явью отчитавший часы молодой монах, унесясь к давно погибшим людям и временам.
   Прошлое, совершавшееся с ним и вокруг него, проходило перед глазами инока, но уже видимое им и со стороны, и свыше, словно туда, в свои детские воспоминания, он принесён теперь по аэру на крыльях ветра.
   Он вспоминал умиравшую девчушку, с которой, ещё дитятей, в боярских хоромах под Ростовом, толковал о Фаворском Свете; вспоминал мужество матери, оттиравшей обмороженных, бежавших из татарского плена людей, её всегдашнее терпение и строгость, паче всего приуготовившие отрока Варфоломея к его нынешнему монашескому подвигу.
   Четверть века минуло с той поры. Не те уже - и Русь, и Орда. И отрок Варфоломей, нынешний инок Сергий, возмужал и вырос. Он поднял голову, посмотрел во тьму. Выл ветер и мнилось, что это - ветер прежних, суровых лет, которые могут повториться и снова явиться на Руси.
   Он немного прочёл в своей жизни, достигнув возраста Христа, того возраста, когда все силы души и тела получают своё полное выражение, возраста творчества, возраста мужества и свершений. Прочёл не многое, но умел делать почти всё. И потому понятое им было понято прочно. Ибо и понимал он в работе и через работу. И детское, давешнее - полусказка-полумечта о Фаворском Свете, с рассказами брата об Энергиях, пронизающих мир, укрепилось в нём, пустило корни и ответвления, возросло, одевшись плотью дел и свершений, и приняло очерк познанного для себя и навек, познанного душой и неотрывно от души.
   Так Сергий понял, что когда ссылаются на зажиток, на то, что не хватает, мол, серебра, не по средствам, то люди обычно лукавят, прикрывая разговорами о зажитке, лень, своё нежелание что-то содеивать или свою духовную скудноту. Ибо нужны лишь топор да руки, и порой тот же мужик, который плачется, что по недостатку животов третье лето подряд не в силах срубить новую клеть под зерно на задах, вдруг теряя на пожаре всё нажитое, да ещё в исходе августа месяца, исхитряется (когда и соседи не в помогу, потому что вся деревня взялась огнём до пепла) до снегов и избу срубить, и новую клеть поставить, и амбар. И хлеб в клети лежит, и баба за сляпанным кое-как станом, глядишь, уже напряла ниток и ладит натягивать основу для холста, а сам, крякая, мочит шкуры, и уже дымок завивается из дымника от только что сложенной печи, а по первой пороше навозит леса, и к весне новый сруб будет стоять на усадьбе на подрубах, - только разбирай и клади на мох, - краше и выше прежнего, и мужик, сплёвывая, щурясь, поглядывая на своё хоромное строение, будет хвастаться, привирая малость... Да тут и без прибавки помыслишь - покачаешь головой! А в иную пору, на ветрах, за пять лет три пожара, и глядь - стоит деревня, та же, что и была, и на том же месте!
   А уж про ратное дело и говорить не приходится: как ни оборужи воина, а коли духом - слаб, коли нет в душе Тех Энергий, - бросит и щит и бронь, только его и видели. А в иную пору, когда есть То, Незримое, с одними самодельными копьями пойдут и сомнут и рыцарей, и татарскую конницу...
   Какой тут зажиток! Когда четверть века назад лучший город на Руси, Тверь, дымом унёсся в небеса и все лишь прятались по лесам да молили: минуло б только нас! Да мало ли на земле богатых городов и великих царств, гордых, утопающих в том зажитке, но оскудевших Энергией, обращено в пепел и дым, опустошено и разграблено находниками, у которых никакого зажитка нет, только конь да лук, да копьё, да сабля, взятая с боя, как и бронь, у того сильного и богатого соседа, исчезнувшего ныне с лица Земли.
   А Энергия, незримая в нашем тварном мире, Она есть или нет Её, и если Её нет, то и сила не сильна, и зажиток! Да что тогда зажиток?! Всё делается Ей, Энергией, и когда Она есть, то и надо Её соединить, выпестовать и направить на добро. И начинать надо с себя, а затем наступает черёд своего ближнего!
   Беседы с Дионисием, к которому в Нижний Новгород ходил он не раз, укрепили Сергия в этих мыслях. А Дионисий требовал противустать татарам, многажды подвизал на то своего князя, и Сергий, выслушивая Дионисия, учился у него Любви к Родине, учился думать и сопоставлять, и ныне не зря пришло к нему воспоминание о Щелкановой рати.
   Время памяти протекает с разной поспешливостью, высвечивая вершины и минуя налитые мглой забвения лога. И то, что высвечено памятью, оживает порой с такой болью, словно совершилось только вчера!
   Сергий, приходя в себя, слушал гул елей. Сознание вторгалось в ум, вытесняя видения детства, давешняя пря с братией (вновь угрожали разойтись, коли не станет игуменом) и осознание того, что дело, созданное им, и долг христианина требовали от него, чтобы он согласился игуменствовать в обители Святой Троицы... И значит, расстаться с одиночеством, с Тишиной, с исихией, - ибо в трудах руковожения братией сможет ли он сохранить Тишину? Но все: и голос братии, и воля Алексия, уплывшего в Царьград, и даже давешний сон, говорили ему, что он уже не волен в себе, что поставление и последующее руковожение обителью стали его долгом, крестной ношей, а долг, обязанность есть первая ступень всякого постижения, и постижения Бога!
   И заслониться Митрофаном, которого он перетянул, уговорил переселиться в Троицу, не удалось. Игумен, пожив в обители меньше года, отошёл к праотцам. И снова всё сошлось на нём.
   Стать игуменом! В тяготах этого поприща Сергий не обманывал себя. И то, как отнесётся к его избранию брат Стефан, понимал.
  

Глава 14

  
   Удар в било заставил его подняться с колен и поспешить с утренним правилом. Жизнь вступала в свои права, возвращая Дух в оболочину тела и телесных надобностей. Вступив в хижину и мысленно сотворив краткую молитву, Сергий подошёл к рукомою.
   Михей, почуяв наставника восставшим от сна, подсуетился, стряхивая дрёму, и, бормоча молитву, начал бить кресалом по кремню. Скоро первая лучина, выхватив из тьмы бревенчатый обвод стен хижины, затрещала, распространяя аромат сосновой щепы. И ветер, и гул леса приумолкли, отступили в сторону от светлого круга кованого светца, всаженного в расщеп еловой ветви, вокруг которого по стенам хоромины шевелились и плавали тени двух человек, оболакивающих себя к выходу в церковь.
   Сейчас, при свете огня, можно было рассмотреть хозяина кельи. Суховатый и просторный в плечах, лёгкий телом, в котором нет ни капли жира, ни золотника лишней плоти, лишь мускулы и сухожилия, обтянувшие костяк. С румянцем в западинах щёк, он двигался с такой точностью движений, которую дают сила и многолетний навык к труду. Его борода стемнела и огустела, прежнее солнечное сияние стало рыжеватой окладистой украсой мужа. Пряди волос заплетены в косицу. Прямой нос выдавал породу: не было в боярском роду Кирилла мерянской крови, наградившей московских русичей курносостью. Но больше всего с отроческих лет изменился взгляд Сергия. Вместо распахнутого миру и добру почти ангельского взора Варфоломея теперь смотрел лик того, кто и, соболезнуя, смотрел с высоты опыта и мудрости. Усмешливость, прячущаяся в бороде, и умные глаза, от которых грешному человеку становилось неуютно. Сергий выпрямился, затягивая кушак. Собрались быстро, даже второй лучины зажигать не пришлось.
   На дворе ярилась вьюга. Тучи низко неслись над землёй, и пахнущий сыростью ветер хлестнул по лицу снежной крупкой, прогоняя остатки сна.
   Мужики в деревнях теперь уже повыехали к поставленным с лета стогам, а бабы затопили печи. Сергию припомнился Радонеж: дрожь тела, пар из ноздрей коня и гордость предстоящим мужским трудом, когда он, отроком, в эту пору выезжал с возами за сеном.
   Из тьмы со всех сторон выныривали фигуры монахов, согбенно, с закутанными лицами бредущие сквозь ветер к церкви. Сергий пересчитал умножившуюся братию. Не пришли трое. Старик Онисим и Микита, повредивший ногу топором, лежали больные. Кто же - третий? До той поры, пока их было двенадцать, порядок не нарушался.
   Став настоятелем, он должен будет приказывать каждому, как приказывает ныне себе, понимают ли они это? Алексий там, в Царьграде, понимает. Понимает и Симон, смоленский архимандрит, муж многих добродетелей, оставивший родину, почёт, кафедру ради радонежского монастыря и отвергший мысль стать игуменом вместо Сергия.
   А Стефана в настоятельское место даже и не предложил никто из братии! Почто? - спросил мысленно и, усмехнувшись, понял почто: нелепо было бы игумену Богоявления, духовнику покойного великого князя Семёна, после Москвы, после княжого двора и боярских почестей... Вдвойне нелепо! И Митрофан в своё время отвергся игуменского служения, хоть он и мог бы... Нет, и он бы не смог! Алексий с братией - правы. Иного - некого!
   А он? Не пожалеет ли об одиночестве, о ночах истомы в лесу, со зверьми и гадами вместо людей? Но и та жалость - грех, ибо крест должен быть всегда тяжек на раменах и, значит, возрастать с годами и опытом. Мог ли он тогда, обманутый вороватым монашком, взять на себя крест руковожения людьми? Нет, конечно! Теперь может. И значит, надо идти в Переяславль. Не тянуть больше ни дня, ни часа, разве привести в порядок дела: распорядиться работами, расставить впервые нанятых со стороны мастеров. Только войдя уже в нутро церкви, он сумел усилием воли отогнать от себя кишение забот, чтобы не уподобить жене, за хозяйственной суетой просмотревшей приход Учителя Истины.
   Ныне снова в обители не хватило воска. В стоянцах одесную и ошую царских врат горели лучины. Одна свеча была укреплена в алтаре, за престолом.
   Царские врата Сергий резал сам. Сам резал аналой, и деревянные паникадила резал и украшал в долгие ночи одинокого пустынножительства. Стало жаль этой церкви, которую они ставили со Стефаном!
   Первые годы подвижничества казались теперь долгими, столь многое явилось содеянным в нём и вокруг него. И медведь, приходивший к нему кормиться две зимы подряд, а затем сгинувший, казался нынче почти сказкой, передаваемой братией из уст в уста... И порой, вспоминался Ляпун Ёрш, едва не убивший его на молитве в этой церкви в первое лето подвига... Его тогда спасло заступничество Матери Божьей. Сергий попросит Матерь Божью, Заступницу россиян, о знамении и наставлении к подвигу...
   Ныне и кельи стоят не абы как, а в кружок, задами к ограде.
   Войдя в храм, Сергий осмотрел слитую плечо в плечо толпу молящихся, для него состоящую всю из лиц, а не из безличного множества. Вот стоит Василий Сухой, перемогающий свой постоянный недуг с мужеством, которого не сыщешь и у здорового мужика. За ним виднеется мерянское лицо Якова-Якуты, посыльного обители, исполнявшего каждое дело с обстоятельностью. С таким не пропадёшь. У стены, в полутьме, замер Елисей, сын Онисима, молчаливый, всё ещё угнетённый горем: семью Елисея унесла чёрная смерть. Из Елисея будет, в след отцу, хороший дьякон для обители. Напротив алтаря замер, углубясь в молитву, Исаакий - муж, владеющий редким даром духовного делания. Бросилось в глаза и светлое лицо Романа, невдалеке от Исаакия, обращённое к нему, Сергию. Тоже будет муж великих добродетелей, когда укрепит ум духовным деланием и молитвой. Там, в стороне, рядом с Ванятой, стоит молодой инок Андроник, ростовчанин, земляк, пришедший в обитель Святой Троицы, едва прослышав о Сергии. И из него вырастет с годами не худой делатель Господу. Доброй братией наградил его Промысел! С ними Сергий переносил вместе голод, холод и скудноту первых лет подвижничества, в них верил. Но новых, что набежали в монастырь в последнее лето, соблазнённые восходящей славой обители Святой Троицы, Сергий ещё не постиг, ибо человек растёт в подвигах и с каждым совершённым деянием прибавляется нечто и в делателе. Каковы будут они перед лицом навычной старым инокам трудноты? Иных Сергий, испытав, отсылал в мир, другим назначал сроки искуса.
   Наконец и отставший послушник, скрипнув дверью и пригибаясь по-за спинами, проник в церковь, пряча глаза и крестясь. Восстал от сна, чтобы приобщиться к Господу, когда уже любая деревенская жёнка, переделав кучу дел, задав корм скотине, выпахав пол, накормив дитя в колыбели, засунув горшки в печь, начинала доить корову!
   Симон, раздвинув морщины лица, взглядом со скрытой улыбкой ответил на взгляд Сергия и тем отеплил душу. Когда-нибудь они заведут, как в Царьграде, в монастыре неусыпную, непрерывную службу сменяющими друг друга иноками. И даже непрерывное пение...
   Он разогнул книгу, положенную перед ним на аналой Михеем, и, отодвинув, наконец, в сторону заботы, стал читать, отдавшись тому, что подступало и подступило, наконец, с первыми голосами мужского хора, усилившегося и окрепшего с умножением братии. И когда волны славословия наполнили храм, он отдался звучному осиянию завораживающей красоты, которая уносила всё выше, реяла уже за гранью телесного естества, открывая лицезрению Горние миры. Пел хор, пел Сергий. Голоса твердили победу Добра и Света над миром зла. Реял в выси голосок Ваняты, взмывающий к Небесам, и рокот старческих голосов крепил победоносное шествие ратей ангелов. Голос Симона входил в созвучие с его голосом, и ширилась радость в груди, и приходило такое, когда он уже не пел, а пелось, и уносило на волнах Торжества и баюкало, и то печалью отречений, то мужеством духовной борьбы целило и наполняло Святыню сердца.
   Редко пелось так, как сегодня. Видимо, и всем передалось то, что совершалось в душе Сергия, и потому, отпев канон и светилен, они смотрели друг на друга опьяневшие и радовались собой, и кто-то утирал слезу.
  

Глава 15

  
   До поздней заутрени следовало истопить, выпахать печь и поставить просфоры, а также заквасить новые из намолотой накануне муки, и Сергий, вернувшись в хижину, принялся за дело. На ощупь, найдя чело русский печи, он обнаружил, что дрова уже положены и лучина только ждала огня, чтобы запылать во чреве печи. Михей, занятый уборкой церкви, ещё не приходил, и Сергий, улыбнувшись, понял, кто озаботился дровами и растопкой.
   Печи в обители зажигались по утрам от лампадного огня храмовой иконы Живоначальной Троицы, и Михей, назначенный учинённым братом, каждое утро разносил огонь по кельям. Вскоре он заглянул в дверь, прикрывая полой слюдяной фонарь. Сергий принял огонь, кивком головы отпустив Михея, только ещё начавшего свой обход, раздул пламя в печи, и хижина осветилась трепещущим светом. Потрескивали, распространяя тепло, поленья, дым, загибаясь прядями, потёк над головой, разыскивая устье дымника, и Сергий, засучив рукава и омыв руки, стал раскатывать тесто.
   Скрипнула дверь, и по шагам Сергий узнал Ванятку.
   Отрок, которому шёл двенадцатый год, ожидал пострижения. Многие качали головами, дивясь юности отрока и про себя ужасаясь нраву родителя и дяди, не поимевших жалости к детскому возрасту.
   Только Онисим знал, что всё было иначе, что Ванятка заставил отца отвести его в монастырь к дяде Серёже, что и раньше того, с первых месяцев бытия, дитятей, оставшись без матери, тянулся к дяде сильней, чем к отцу, что в минуты посещений Сергием радонежского дома лез к нему на колени, плакал и не хотел отпускать. И что истиной решения Сергия с братом была Любовь.
   Онисим знал и молчал. Молчал и Стефан. Это был их семейный счёт и семейная тайна.
   Покойная Нюша год от года легчала, яснела. Всё то, тяжёлое, бабье, плотяное, что проявилось в ней в годы её замужества за Стефаном, угасало в отдалении лет. В ней - всё больше света, всё меньше земного бытия. Помнилась только задумчивость улыбки, только ветерок радости от девичьей поступи...
   Он отступил в сторону, когда это у них со Стефаном началось. У него это началось намного позже, в лесном одиночестве поздней весны. Ограничив себя в пище и усугубив труды и молитвенное бдение, он сумел тогда одолеть искушение плоти. Одолел, победил, может, сломив себя, но многое понял с тех пор и в себе и в других, приходящих к нему ради духовной помощи. Понял и брата Стефана...
   Умирая, Нюша бормотала:
   - Я была такая глу-у-упая! Мне бы тоже уйти в монастырь, где-то рядом с тобой. И приходить к тебе иногда на исповедь.
   И вот она пришла, возродившись в этом дитяти, которого некогда он мыл в корыте и пеленал вместо матери. Пришла, задумав свершить, наконец, подвиг иночества, к которому призывал её Варфоломей своими рассказами о Марии Египетской...
   И вот Ванятка подошёл к нему сзади, уже поняв, что дядя разгадал его приход и только чтобы поддержать игру, не поворачивал головы. Подошёл и потёрся щекой о рукав Сергия. Ласкание, даже ребёнка, греховно для монаха, но у Сергия - своя мера и своё понятие о греховности, и Ванятка чувствует эту меру и никогда не преступает дозволенной грани.
   - Что - Онисим? - спросил Сергий.
   - Я воды согрел, и кашу сварил, и горшок убрал, и подмёл, и дровы наносил, - стал перечислять Ванята, загибая пальцы, - а деинка Онисим бает... - Ванята опустил голову и, стыдясь, шёпотом договорил. - Бает, какой я - добрый... И погладил меня... Отче!
А это - плохо, да?
   - Хорошо, отроче, душевная похвала идёт к Вышнему! - заглядывая в печь и морщась от жара, ответил Сергий. - Токмо помни, что иной болящий временем, в тягости, в омрачении ума, и словом огрубит тебя, и ударит... Ты же твори завсегда Господу своему и не приимь остуды в сердце ни на какое деяние болящего!
   Ванятка кивнул. Сему отроку не надо повторять дважды. Сказанное укрепляется в его памяти навечно.
   Вот сейчас он, глядя на движения рук дяди, оттискивающих печатью головки просфор, тщился что-то спросить, важное для себя, опасаясь, однако, не огорчит ли дядю его вопрос, и, нахрабрясь, разжал уста:
   - Отче! А ты теперь станешь игуменом, да? - Он торопился высказать главное. - И возможешь постричь меня во мнихи?!
   На лице дяди - игра света и теней. Глаза устремлены на своё делание. Отрок затронул сейчас тайная тайных его души. Он поправлял тыльной стороной ладони рыжую прядь, выбившуюся из-под ремешка, охватившего потный лоб. Полусогласие, вырванное у него накануне братией, совершённое в уме и умом, по понятию долга, ещё не взошло на ту ступень, на которой вослед закону, как его завершение, возникает Любовь. "Слово о законе и благодати" митрополита Илариона было посвящено этому наиважнейшему для россиян понятию. Почему и культ Богоматери, почему и хождение Богоматери по мукам, почему и века спустя жёсткая прусская система закона была чужда русскому сердцу и уму. Да, закон, но после и выше его - Благодать. Любовь, согревающая сердце, дающая смысл закону, смысл бытию, ибо мертво и убого без Любви, без сердечного осознания - самое разумное устроение! Так - на Руси. Может, даже и перед греческой церковью тем оказалась и отлична русская, что больше и сильней выразилось в ней начало Любви Господа к миру, созданному Любовью, и начало Любви граждан, осиянных светом Логоса, друг к другу.
   И у Сергия, при всей суровости его подвига, всякое делание проверялось возникающей Любовью: к человеку, к труду, к зверю и гаду, ко всякому травному произрастанию, и Любовью выверялась Истина. И сегодня он чувствовал, что на дне души до сих пор оставалось сомнение в Истине, и сейчас вопрошание дитяти потребовало обнажить тайная тайных и решить Духом, полюбив избранный путь.
   - Да, - ответил он, наконец, ощутив тот ток в сердце, который означал для него всегда правоту избранного решения. - Да, милый! Ежели меня изберут!
   - Тебя изберут! - сказал Ванятка и, приникая к Сергию, проговарил. - Я ведаю, что схима - подвиг! И в уныние не впаду! Ты не боись за меня, хорошо?
   Сергий молчал, щурясь. Долог - Путь и Подвиг - труден, но Бог есть жизнь и спасение для всех, одарённых свободной волей, и благо, что с юных лет этот путь
для тебя - прям и несомненен, а твой наставник уже взошёл по многим ступеням, сужденным тебе в грядущем, и сможет остеречь и поддержать, если нужно, в подвиге. Но и прямизна Пути может стать соблазном для излишне уверенных... А когда ты постигнешь всё, постигаемое сегодня, тогда придёт час всё это отодвинуть от себя, как уже отодвинул Сергий и взвалить на плечи иное, важнейшее и труднейшее, чем хождение с водоносами, и дрова, и уход за больными и даже ночные бдения и непрестанность молитв. Ибо молитва - только ступень к постижению Бога, а постижение Бога - начало жизни Духа. Ибо Бог - непостижим уму.
   И постигнуть можно не Бога, а только истекающие из Него Энергии, Ими же пронизан мир, Ими он создаётся и разрушается. Ибо без Них мир - это тьма, и вещественный свет, видимый глазами, тоже сходен с тьмой.
   Но есть иной свет, создающий цветы и травы и всякое плодное произрастание.
   И есть свет внутри нас, образующий нашу животную природу и природу всяких земных тварей.
   И есть ещё иной Свет, Свет Разума, Логоса, данный только человеку. Этот Свет и принёс в мир Христос, поэтому Он - Слово. Об этом говорит в Евангелии Иоанн: "И Свет во тьме светит, и тьма не объяла Его". Частицу Этого Света получает каждый из нас. Эта частица хранится в сердце, пока человек не начнёт осознавать свою Небесную Родину. Не жизнь свершений и страстей, а принадлежность своего Духа. Тогда-то и начинается Покаяние, иначе - изменение ума, приведение ума в Тишину. Начаток чего - сердечное сокрушение, вопль, плач о Господе. И тогда в сердце возникает вихрь, исцеляющий, восходящий до Небес. И Господь посылает кающемуся отдарок нетварного Света, мир Тишины. Про таковых и сказано: "Не от мира сего". И Этот Свет возможно узреть, увидеть. Познавший Свет становится новым человеком, Духовным, Светоносным. И нужна строгость, тайна, ибо слуги сатаны, лишённые Благодати, воруют Свет у верных, отягощают их прелестью, игрой ума, содеевают бывшее якобы небывшим, вселяют сомнение, уныние или гордыню в сердце праведника. О таких и сказано Иоанном: "Отец ваш - дьявол, и похоти вашего отца вы хотите творить. Он был испокон человекоубийца, и в Истине не стоит, так как нет в нём Истины; когда говорит - говорит ложь, ибо он - лжец и отец лжи". Посему даже и доброта, не укреплённая Верой, лишённая стяжания Благодати Святого Духа, может послужить не к благу твоего ближнего.
   И только когда ты пройдёшь и постигнешь весь Путь, когда одной Исусовой молитвой сможешь отогнать от себя всякое похотное пристрастие, и более того, всякое пристрастие к миру, совокупив и сосредоточив всего себя только на имени Христа, когда ум твой станет нисходить в сердце, а сердце начнёт теплеть, разогреваться и даже гореть в груди, тогда ты и увидишь Фаворский Свет и постигнешь Непостижное для тебя нынче. Тогда ты приобщишься к Господу.
   А когда уже все ступени духовного восхождения будут пройдены тобой, тогда надлежит воспомнить, что ты - не лучше и не больше сих малых, и возлюбить их братней Любовью, и умалиться.
   - Отче! - спросил отрок, зарозовев. - А как сделать так... ну, как у тебя, чтобы всё-всё успевать, и молиться и деять...
   - Во-первых, никогда не бездельничай! - сказал Сергий.
   Его руки продолжали работать, и Ванюшка, вопрошая, помогали наставнику. Отрок по примеру дяди давно уже понял, что можно говорить и работать одновременно.
   - Безделье - мать всех пороков, от него и скорбные мысли, и плотское разжжение, и гордость, и зависть, и суемудрие. Видал ты, когда на улице города колесо ли слетит у телеги, товар ли рассыплют, спор ли какой или иное что, - сколь сразу является глядельщиков? И стоят, и толкуют, и советуют каждый своё, и глядят, а помогают - один, двое. Всем этим людям нечего делать, они мыслят, как убить время, как протянуть. А Господь дал нам этот век для приуготовления к тому, грядущему, и каждый миг, даденый нам, - драгоценен. Ибо то, что мы сумеем свершить здесь, определит наше место Там, в Бессмертии.
   - А злым Бессмертие не дано?!
   - Мы не ведаем того, Ванюшка! Нам сказано лишь: не судите, да не судимы будете! Так вот! Во-первых, не теряй времени. И сразу узришь, как его у тебя много! Вечером, перед сном, на молитве перебирай весь день и считай, сколько минут потерял даром, дабы впредь не сотворять того. Во-вторых, когда что делаешь, собирай свой ум к деланию сему и не отвлекайся ни на что иное, пока не довершишь делания. И, в-третьих, никогда не жди награды за труд. Помни, что творишь Господу своему и от Него воспримешь награду. Желающий благ и помочи Божьей тут, на Земле, есть неверующий в Жизнь Вечную.
   Сергий говорил и думал про себя: сколькие меняли, меняют и будут менять первородство на чечевичную похлёбку! Я учу братию чтить Бога, сводить ум воедино, не тратить времени зря, всегда стоять на Заветах Христа! Возлюби Господа и ближнего своего. Увы! Эти Заповеди - наиболее доступны простецам, а уже тем, кто - в силе и славе, премного труднее следовать им. Даже Антония Великого посещали сожаления об оставленном доме и розданном богатстве.
   - А украсы и утехи жизни - всё мара, обман! Вспомни слово Спасителя о лилиях полевых! - Сергий, приодержавшись, взглянул на отрока. - Я укажу тебе на эту осень, багрец и золото её красоты - не паче ли всех шелков и аксамитов, всего, что может измыслить человек?
   - Значит, ежели не тратить времени зря, можно сделать очень много? За жизнь?
   - Во всяком случае, столько, что, умирая, не стыдно будет предстать пред Господом.
   - И надо обо всём говорить Господу?
   - Себе! Господь, с выси Горней, и так видит наши дела и помышления, и обмануть Учителя Истины невозможно.
   - Дядя Серёжа... Отче! Ты, правда, пострижёшь меня, когда станешь игуменом?
   - Да, сыне!
  

Глава 16

  
   К возвращению Михея просфоры были засунуты в печь, закрытую деревянной заслонкой, и в воздухе стоял хлебный запах.
   Сергий вышел в келью, прикрыв за собой дверь. Здесь стоял холод, иней покрывал аналой и углы. Сергий посмотрел в едва видные в лампадном сумраке глаза Николы, потом в глаза Матери Божьей и, опустившись на колени, замер в умной молитве. Холод кельи, очищая обоняние, помогал сосредоточению мысли. Он знал, что Михей вошёл в хижину, угадал, что с важным известием, хотя Михей никогда не дерзал тревожить наставника на молитве.
   Уже вернувшись в хижину, Сергий, всмотревшись в лицо Михея, спросил:
   - Стефан?
   - Воротилси с Москвы! - сказал Михей. - Должно, к тебе грядёт!
   Стефан шёл к нему, и Сергий понял это прежде стука в дверь.
   Братья троекратно облобызались. На лице Стефана, иссечённом ветром, лежала печать усталости; шагал от Москвы всю ночь, проваливаясь в снежных замётах и не отдыхая. Сергий предложил щей. Стефан покачал головой. За немногий срок, оставшийся до обедни, не стоило разрушать постного воздержания. Стефан сидел высокий, прямой, недоступный, уже прознавший, что брата уговорили стать игуменом.
   - Худо - на Москве! - сказал, перемолчав и ссутуливая плечи. - В боярах нестроение! В тысяцкие прочат Хвоста, а Вельяминовых - прочь.
   - Князь Иван? - спросил Сергий, поднимая глаза.
   - Князь по сю пору - в Орде, да и не возможет противу... - сказал Стефан. - Не может! - добавил он, сдвигая брови. - Слаб! И Алексия нет!
   - Почто? - спросил Сергий. (Михей, сообразив, что ему лучше не быть слушателем разговора, вышел на улицу, прикрыв дверь.)
   - Всему виной - духовная Семёна, которую я не подписал! Весь московский удел великого княжения достался вдове Марии, тверянке... А Вельяминовы - за неё.
   - Великий князь чаял сына, хотя после смерти своей... - отозвался Сергий, думая о другом.
   Омрачение, наступившее на Москве после миновения мора, должно было наступить. Много прихлынуло из сёл и весей нового народа, юного и жадного, не ведающего обычаев столичного города. Со смертью тысяцкого, Василия Протасьича, власть Вельяминовых стала некрепка. Василий Васильич был горяч и нравен. И своим уделом Марии должно поделиться с Иваном, не ожидая боярской которы. При слабом князе и долгом отсутствии Алексия любая беда может совершиться на Москве! Но не с этим шёл сюда Стефан, и не об этом его мысли - сегодня.
   - Ваня - у Онисима. Лежит старик! - подсказал Сергий, глядя в серое лицо брата.
   Стефан поднял взор, понял и кивнул.
   - Келья твоя - истоплена, - сказал Сергий.
   Стефан кивнул, удивлённо посмотрев на брата.
   - Я посылал давеча Михея, - пояснил Сергий.
   Лицо Стефана тронуло румянцем. Он опустил и снова поднял глаза. Приходилось спрашивать. Прокашляв и ещё больше ссутулив плечи, он вымолвил, наконец, не глядя в глаза брату:
   - Ты станешь игуменом?
   - Я сожидал тебя! - ответил Сергий.
   - Почто? - осёкшимся голосом спросил Стефан, гуще покрываясь румянцем.
   - Мы ставили монастырь вместе! - сказал Сергий. - И ты был и есть старейший из нас!
   Стефан помолчал, свесив голову, и, наконец, сказал:
   - Мыслишь, я должен избрать тебя игуменом?
   - Или стать им! - сказал Сергий, глядя в глаза брату.
   - Ты знал... ведал, что я приду?
   Сергий переменил лучину в светце и кивнул.
   - Ты искушаешь меня! - сказал Стефан.
   - Нет! - посмотрев на брата, возразил Сергий. - Крест сей - тяжек и для меня. А ты - дружен с Алексием!
   Лицо Стефана стало тёмно-пунцовым, потом побледнело. Сергий ведал и молчал о женитьбе Семёна Гордого и участии Стефана в этой женитьбе... Знал и о давней остуде Алексия.
   И вот сейчас подошло самое горькое, ибо смирять себя, гнуть, лишить славы и почестей, изгнать из Богоявленского монастыря, отказать в игуменстве Стефан мог, ибо делал всё это по своей воле, но тут сидеть и знать, что его игуменства в обители брата не хочет никто из монахов и вряд ли допустит Алексий, вернувшись из Царьграда, - знать всё это и слушать слова младшего брата, взявшего над ним старшинство, было невыносимо. Воля и гордость Стефана, задавленные, но не укрощённые, ярились и возмущались перед сей препоной. Он то опускал лицо, то взглядывал в лицо брата, уведавшего нынче его приход-бегство, ибо там, на Москве, почувствовал Стефан, что жить вне обители брата уже не может. Ибо только здесь возможно, отрешась от суеты и воспарив над злобой дня, помыслить о мире и судьбе, подумать и покаяться, только здесь, - понял и постиг он, - зачиналась грядущая духовная жизнь Русской земли. И теперь необходимо ему смирить себя, но смирения-то и не хватало его душе, хоть ум Стефана и требовал от него смирения.
   И он, наконец, после долгих минут молчания сказал:
   - Становись игуменом ты, я - недостоин сего...
   Удары била, призывающие к молитве, покрыли его последние слова.
  

Глава 17

  
   Михей устроился за дощатым столом, вблизи света, чтобы можно было, не вставая, менять лучины в светце, и сейчас переписывал напрестольное Евангелие, заказанное радонежским боярином Филиппом из рода Тормосовых.
   Сергий осмотрел делание Михея и остался доволен. Книги переписывали уже трое, кроме Сергия. Один из братии, как узналось недавно, был гож и к письму икон; надо было теперь и то художество завести в обители. И врачеванию следовало учить! Монастырь рос, укреплялся, мужал. Удаляясь в келью, Сергий сказал: "Сегодня не спи!" Михей кивнул. Ему часто приходилось разделять молитвенное бдение с наставником.
   У Сергия в его молитвенном покое было два образа: Никола Угодник и Богоматерь Одигитрия, Путеводительница, Заступница россиян, символ Любви, Жалости и Терпения матери. Две небольшие иконы древнего письма. И теперь, в келье, собираясь на подвиг, означивший всю его дальнейшую судьбу, к Ней, к Матери Божьей, Заступнице и Печальнице человечества, обращал Сергий свою молитву.
   В каждом великом деянии, кроме долга и истекающего из него волевого позыва к действованию, кроме Любви, дающей смысл и оправдание деянию, есть еще третье звено: та искра, которая возжигает уже сооружённый костёр, приводит в движение налаженный к действованию снаряд. Эта искра - Откровение или Озарение. Это - то, после чего нельзя уже отступить или уступить, не порушив себя до уничтожения своей личности. Энергия, собираемая молчальниками-исихастами, была той энергией вдохновения Свыше, после которого пророки человечества восходили и на амвоны, и на костры?
   Сергию нужен был знак. Он не знал какой, и даже будет ли ему знак... Но он молился.
   Михей, окончив труд, вошёл в келью и встал на колени рядом и - так получилось по узости места - впереди наставника. Сергий, который велел ему не спать, возможно, и не хотел присутствия Михея в келье, но ничего не сказал ему и не мог сказать. Он уже был Там.
   Свет струила только одна лампада, и потому фиолетово-вишнёвый омофорий Богоматери и даже сапфирно-синий Её хитон, как и фиолетовая риза и красный омофорий Николы, казались почти чёрными. Посвечивала только золотая разделка на хитоне и гиматии младенца Спасителя.
   Было тихо. Сергий молился молча. Время остановило своё течение, и Михею, до которого доходило напряжение наставника, давно было уже не по себе. Он с трудом находил в уме слова молитвы и готов был порой закричать от ужаса, если бы не воля Сергия, замкнувшая ему уста и лишившая тело способности к движению. Сколько прошло времени, не ведали ни тот, ни другой.
   Тишина текла, струилась, приобретала плотность и вес, становилась уже нестерпимой. Михей, не испытывавший прежде и десятой доли такого, потерянно глянул на Сергия, лицо которого в резких гранях теней каменело и казалось мёртвым. "Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешнаго!" - повторял Михей, боясь остановиться хоть на миг. Он был так растерян в эти мгновения засасывающей Тишины, что когда в келье осветлело, обрадовался, ещё ничего не поняв. Сначала даже показалось, что это - и не свет, а глаза привыкли к темноте и видят. Но видимо было теперь и не виденное до того: скамеечка в углу покоя, и резной узор божницы, и складки одежды Сергия. Он только спустя минуты понял, что в келье стало светло! И Свет был без теней, немерцающий, ровный, одевший всё Своим покровом. Каждый предмет был ярок и виден со сторон, а краски на иконах, одеждах его наставника выцвели, исчезли. Он глянул перед собой. Лик Божьей Матери круглился удлинённым овалом, плавный и чистый по своим линиям, скорбный и моложавый и уже отделённый от доски. В лике Николы была мука трепета: казалось, он жаждет и не может сказать, повестить...
   Михей оглянулся на наставника - и обмер. Лицо Сергия было страшно. Чернели западины щёк. Взгляд горел. Михей понял лишь, что он - мал, слаб и жалок, и лучше бы ему быть где-то там, вдали, но не зреть, не видеть, не присутствовать при том, что совершалось сейчас, при его глазах, и превосходило его силы.
   Осиянная светом Богоматерь, живая, с предстоящими, явилась его взору.
   Сергий, поднятый сторонней Силой, встал с колен с молитвенно сложенными руками. Михей смотрел, почти теряя сознание. Она стояла, светила и таяла, благословляя. Наставник парил в воздухе. Его фигура вытянулась, отделясь от собственной тени. Лицо украсилось и прояснело. Лицо блистало, отдавая льющийся на него Свет.
   В Ростове, на изломе юности, Варфоломей, так же внимал Неведомому, потеряв на время ощущение своего веса, и ныне вернулось к нему То Давнее, и уже никакой словесной молитвы не было в нём, пронизанном Её лучами, смывшими трудноту и печаль и муку восхождения, и только Радость была, ширилась и торжествовала, заливая его так, что и тела уже не было в нём, и не было, не осталось "я"... Всё это Михей зрел, чувствовал полубредово, на грани обморока. Так же как и Её слова, сказанные в тот миг озарения. Богоматерь просила не ужасаться видению и не скорбеть, заверяла Своего избранника, что не оставит его обители и его учеников без покрова и защиты даже после смерти Сергия...
   Матерь Божья стояла не одна, хоть Сергий и смотрел на неё лишь на одну. "С апостолами Петром и Иоанном!" - уверял впоследствии Михей. И это тоже был знак ему, как понял потом Сергий, передумывая виденное.
   Свет мерк, становясь давешним, теневым и холодным. Михей плакал и бился у него в ногах, восклицая: "Что - это, что?" - Сергий поднял ученика. Говорить и он не мог, повторяя лишь одно: "Потерпи, чадо, потом, после..." Оба не узрели, не поняли, как ушло, растворилось видение, оставив после себя чуть слышную музыку Горнего торжества, которая тоже легчала, гасла, грустнела и гибла. Сумрак наполнял келью, заливая углы. Сергий гладил Михея по голове, а тот целовал, поливая слезами, руки наставника. Мерцала лампада. Торжественное ушло. Но Оно было, Оно являлось в мир! И ради Него стоило нести бремя жизни, чтобы и жизнь и себя принести к Её престолу!
  

Глава 18

  
   Всё в этот день было полно значения и смысла. И то, как прошла литургия, и обед после неё, - одна из тех трапез, на которых Сергий зачастую настаивал, чтобы не делить по кельям привозимого в монастырь обилия.
   Сегодня настаивать не пришлось. Чувствовали, что, провожая в путь своего будущего игумена, обязаны соединиться вместе и вместе вкушать. Сидели тесно, плечо в плечо, в самой просторной из келий, и радовало, что приносили, не считая: иной - початый каравай хлеба, другой соли, масла, крупы ли на варево, блюдо квашеной капусты или снизку сушёных лещей; кто, смущаясь и краснея, несколько пареных репин. И то, как приняли, как уложили на блюдо эти репины, радовало. Достали большой котёл, собрали посуду, ложки разложили заранее по столу.
   И теперь сидели, любуясь друг на друга и гордясь собранной ими трапезой, и была благость во всём и на всех. Лица светились улыбками, и делили ломти хлеба с пришлыми, с теми, для кого и радование совместное, и совместная трапеза, и чтение "Житий" было внове и невнятно ещё; а те, принимая из рук братии хлебную вологу, светлели или смущались, каясь в душе, что пожадничали, не донесли своего добра, когда стол был ещё собираем. Один даже вылез украдкой и, сбегав к себе, приволок решето мороженой брусники, косноязычно, с пятнами румянца на лице изъяснив, что запамятовал и что для останка трапезы это - самая добрая волога. И решето приняли и поделили, найдя чистые миски, на два конца стола, чтобы всем было удобно брать.
   Сергий сидел, задумчив и тих. Вкушал, озирал братию, гадая, как теперь примут они - и примут ли? - замысленный им с Алексием общежительный устав. Чтобы так, как теперь, было всегда. Всегда вместе. Чтобы беда, глад, скорбь, как и радость, как и праздничное ликование, переживаемы были всеми вместе, испиваемы в одной чаше.
   Ради этого замысла он и согласился игуменствовать. Но сказать об этом братии не мог. Ибо тяжко - осознание иного порядка, противного обычаям старины.
  

Глава 19

  
   Длится чтение, длится застолье, трапеза верных, почти евангельское содружество двенадцати, во главе со своим учителем, а он вспоминал иное.
   Сергий никогда не просил милостыни и не разрешал монахам своего монастыря собирать милостыню по окрестным сёлам.
   - Довольно и того, что доброхоты от избытка своего привезут в монастырь! - говорил он, напоминая упрямым, что египетские старцы постоянно жили трудами своих рук, не собирая ничего с мирян, и даже от себя часто творили милостыню.
   Сергий в начале своего подвижничества, если кончалась мука, толок липовую кору, перебивался сушёными кореньями, ягодами и грибами. Когда начала собираться братия, стало труднее.
   Однажды в обители кончился снедный припас, и голодать пришлось четыре дня. Ели и до того скудно, сугубо же долило то, что никто не ведал конца бедствия.
   Сергий заранее роздал всё, что у него было ослабевшим, и перемогался, не позволяя, однако, идти кому-либо за милостыней к мирянам в деревни. Он во все эти дни, возвращаясь из церкви, плёл лапти или стоял на молитве, но утром пятого дня общего голодания понял, что нужно, во что бы то ни стало, поесть.
   А хлеб в монастыре был. В малом количестве, но был! Не потому ли роптала и даже бранила Сергия братия? Один из иноков, Шуха, вслух обличал его запрещение собирать милостыню:
   - Добро бы война, глад? А то селяне - сыты, пиво варят! А мы здесь голодом помираем, вослед пресловутым старцам синайским! Да в том Египте, коли хошь знать, и снегу николи не бывало, фиги да финики растут, акриды там, мёд дикий! Поди, и старцы ти без жратья ни разу не сиживали!
   Кричал, разумея не одних только старцев египетских; а Сергий, чуя кружение головы и боль во чреве, - его пост оказался долее прочих и потому тяжелее для плоти, - только повторял, не желая поднимать братнюю котору в монастыре:
   - Нет, нет и нет! Надо сидеть в монастыре и просить и ожидать Милости от Бога.
   И вот утром пятого дня изнемог и он. Перепоясавшись и взяв топор, он пошёл в келью старца Данилы, того, у которого был хлеб, и предложил срубить сени, для устройства которых Данило давно уже припас лес и доски.
   Старец замялся, помаргивая и щурясь, забормотал, что да, мол, давно задумал, да сожидает делателя из села.
   - Ведомо тебе, старче, что я плотник - добрый, - сказал Сергий, - и ныне праздно сижу. Найми меня!
   Данило сбрусвянел, начал отнекиваться, плакаться на свою скудноту: не возможет-де Сергию дать потребное тому воздаяние... Сергий, поморщась в душе, прервал хозяина кельи:
   - Великого воздаяния мне не надо! Гнилой хлеб есть у тебя? Того дашь - и будет! У меня и того нет! - сказал он. - А лепшего, чем я, древоделю тебе не добыть и на селе!
   Данило засуетился, забегал глазками, вынес решето засохшего ломаного хлеба в корке плесени.
   Старец, когда ел, откладывал недоеденные куски в это решето, а после же и не доедал, и не отдавал другим - из жадности.
   Эта скупость была ведома Сергию, и в мужицком обиходе, где лишний кусок шёл скотине, а запас требовался всегда, и не возмущала его. Но тут, в голодающем монастыре, видеть хлеб в плесени было соромно.
   - Вот и довольно, - сказал он, сдвинув брови. - Токмо погоди, подержи у себя вологу ту, покудова окончу делание своё!
   От первого удара топором у Сергия всё поплыло перед глазами, и он чуть не свалился. Однако тело, привычное к труду, раз за разом, с каждым новым вздыманием топора всё больше подчинялось его воле, и, в конце концов, он начал работать ладно и споро, хотя звон в ушах и головокружение не проходили. Впрочем, и к тому Сергий сумел приноровиться, соразмеряя силу удара с возможностями руки. И дотесал-таки столбы, и поставил, почти не отдыхая, и обнёс досками, и покрыл. И даже маковицу на кровельке вытесал и приладил. И только когда слазил с подмостей, приник к дереву, простерев врозь руки, ибо так повело и так потемнело в глазах, что едва не рухнул вниз. Но и тут справился, слез с подмостей и, получив, наконец, плесневелый хлеб, стал его вкушать с водой, сидя тут же на пне, и после долго поминалось и передавалось меж братии, что у Сергия изо рта от разгрызаемых сухарей "яко дым исходил" - вылетало облачко плесени.
   Поев и сунув несколько сухарей в калиту на поясе, Сергий остальное раздал сотоварищам. И опять буйный брат, отпихнув руку с протянутым сухарём, стал изгаляться:
   - Думаешь, что доказал, да? Работник богов! Заработал, вишь, не выпросил! Ну и пишись тогды в холопы к нему! Тебя слушать, да таковую плесень жрать, и ещё в мир не ходить за милостыней, - дак и помрём все тута! Делай что хошь, а утром все разойдёмси по весям Христа ради просить, да и назад не воротим сюды!
   Сергий слушал его молча. Худо было не то, что роптал один нетерпеливый, худо было, что никто не возразил хулителю, не вступился за него, а лишь молчали да низили глаза, и в этом молчании была своя, скрытая, горшая, чем голод и скудость, беда. Ведь хлеб в монастыре был, и голод не соединял, а разъединял братию! И оттого все его труды, все дни поста, надежд и молитв грозили обрушиться в прах в одночасье!
   Вот тогда-то, положив в рот очередной сухарь, который он, прежде очистив от плесени, начал сосать, Сергий задумался и понял, что деянием, совершённым им только что в меру своих сил, но не в меру сил каждого из братии, он не вразумил ни одного из них и его урок пропал зря, ибо, заработав гнилой хлеб у имущего брата, он тем только утвердил рознь и разноту зажитка, скрыто живущую даже в его бедной обители.
   И, значит, первейший Завет Христа о Любви и Дружестве ближних - не исполнен и не исполняется ныне в русских обителях.
   И, значит, совокупления духа Дружества, совокупления русичей на благо родной земли не творится сим киновийным житиём, каждый спасает тут только себя, но не своего брата во Христе!
   И, значит, подвиг, начатый им на горе Маковец, грозит сойти на нет.
   Всё это понял Сергий, над тем решетом гнилого хлеба.
   И слава Господу, что искус престал в тот раз счастливо для обители, ибо назавтра дарителем были присланы в обитель возы с хлебом и обилием, а монахи с той поры уверовали в прозорливость своего пастыря.
   Голод забывается быстро. Братия вскоре уже и не поминала о нём. Но Сергий с тех пор положил в сердце устроить общую трапезу и общее житиё и ждал теперь лишь обещанной Алексием подмоги, которую привезёт... должен привезти! Или авва Алексий, или даже Леонтий Станята, молодой послушник, новгородец, прибившийся к обители Святой Троицы, которого Сергий, испытав и поняв, что киновийное житиё - не для него, отослал в спутники к Алексию, собиравшемуся в Царьград, благо Станята научился разуметь по-гречески.
   А братия работала ложками, черпая варево из деревянных мисок, переглядывались, дарили друг друга то улыбкой, то словом. Они радовались нынче, что вместе, но продолжат ли радоваться, когда "вместе" станет законом и иначе будет уже нельзя?
  

Глава 20

  
   Из кого состоял первый набор паствы Сергия, те двенадцать учеников? Епифаний называл четверых: Василия Сухого, Якуту и Онисима с Елисеем, оба в обители Сергия служили дьяконами, но один за другим, Елисей после смерти отца. Прочие имена - гадательны, ибо известны главным образом те из его учеников, которые впоследствии явились основателями обителей. Из них с какой-то долей вероятности к числу первых двенадцати возможно отнести Авраамия Галицкого (Чухломского). Авраамий, удалясь в окрестности Галича, обрёл на горе чудотворную икону Богоматери "Умиление сердец", где и поставил свою келью. Позднее, по просьбе галицкого князя, перебрался в Галич и создал монастырь в честь Успения Богородицы. Удаляясь, раз за разом, от уже созданной обители, он воздвиг четыре Богородичных монастыря.
   Одним из первых можно считать и Павла Обнорского, или Комельского, москвича. В обители Сергия он проходил послушание на кухне и в трапезе. Затем был в келейном послушании у игумена Сергия. Через несколько лет, попросив благословения, удалился в лес, где пробыл пятнадцать лет. Потом же, когда стала собираться братия, опять удалился, вновь попросив благословения у Сергия. Остановился в Комельском лесу, над речкой Грязовицей, где поселился в дупле липы и жил тут три года, никому не ведомый. Потом перешёл на реку Нурму, где поставил себе крохотную, только влезть, келью. Сергий Нуромский, друг и духовный отец Павла, однажды пришёл к нему и увидел, как стаи птиц вились над ним и сидели у него на плечах и на голове, а он кормил их из рук. Тут же стоял и медведь, ожидя угощения, лисицы и зайцы бегали кругом. Уже при митрополите Фотии Павел устроил общежительный монастырь. Умер он стодвенадцатилетним старцем в 1429 году.
   Сергий Нуромский, родом грек, пришёл в обитель Сергия с Афона. По благословению Сергия основал на реке Нурме монастырь Преображения Господня. Скончался Сергий Нуромский в 1412 году.
   В двадцати верстах от обители Павла ещё прежде него основал обитель Воскресения Христова другой ученик Сергия Радонежского "из первых" - Сильвестр Обнорский. Он долгое время жил в лесу один, никому не ведомый, но и после основания обители часто удалялся в глушь для молитвенного сосредоточения. Скончался он в 1379 году.
   В числе первых надо назвать и Андроника с его учеником и продолжателем Саввой.
   Андроник был родом из Ростова. Когда митрополит Алексий в 1361 году построил обетную обитель на Яузе, то испросил у Сергия ученика в игумены, и Сергий дал ему Андроника. Тут, в этом монастыре, возникла школа иконописи, из которой вышли Андрей Рублёв и Даниил Чёрный, которые расписывали храмы и в Москве, и во Владимире, и в Троице, где Андрей создал живопись собора и иконостас, оставив потомкам свою "Святую Троицу", вдохновлённую уже тогда покойным Сергием.
   В 1361 году возникла Пешношская обитель, основанная Мефодием, который в молодых летах жил в обители Святой Троицы несколько лет, а затем уединился в глуши дубового леса за рекой Яхромой. Сергий приходил к нему, в частности, посоветовал новое, более сухое место для строительства монастыря. Преставился Мефодий 14 июня 1392 года (или 1393-го).
   Уже с архимандрита Симона, появившегося в обители в годы мора и первым нарушившего апостольское число "двенадцать", количество братии стало быстро умножаться. В те же годы мора возвратился в обитель Стефан и привёл своего сына, Ванятку, которого Сергий постриг в 1354 году под именем Фёдора.
   Фёдору предстояло поприще духовной и государственной деятельности. Он был духовником великого князя Дмитрия, боролся за митрополию, не раз ездил в Константинополь, став архиепископом Ростова, основал там женский монастырь Рождества Богородицы. Около 1370 года Фёдор, выйдя из обители Святой Троицы, основал свой (Симонов) монастырь на берегу Москвы-реки. Он был человеком высокой культуры, владел греческим, сверх того был и художником-иконописцем, незадолго до смерти Сергия нарисовавшим его портрет.
   Из Симоновской обители вышли два белозёрских подвижника: Кирилл и Ферапонт. Кирилл был другом и собеседником Сергия, который почасту приходил в Симоново, где Сергию даже была сооружена келья, и подолгу беседовал с ним. Кирилл был тоже человеком образованным, а также твёрдой пастырской убеждённости.
   Около 1373 года князь Владимир Андреич, основатель Серпухова, пожелал устроить у себя в Серпухове монастырь. Он пригласил к себе Сергия, с которым был дружен, и часто бывал в обители Святой Троицы. И Сергий дал ему в игумены новой обители "на Высоком" своего ученика Афанасия. Афанасий ещё в юности пришёл к Сергию. Сергий навещал Афанасия, прислал сюда и своего преемника, Никона.
   Афанасий, человек сложной судьбы, впоследствии, в 1387 году уехал в Константинополь, где поселился в Предтеченском монастыре с несколькими из своих учеников, и жил там до смерти (около 1401 года), трудясь над переводами с греческого и пересылая на Русь иконы старого письма и книги.
   В Высоцком монастыре его заменил его тёзка Афанасий, прославившийся чудотворениями. В этой обители сохранялись крашенинные ризы Сергия.
   Год спустя после основания Серпуховской обители Сергий положил начало обители на Киржаче, где, после своего возвращения к обители Святой Троицы, оставил игуменом своего ученика Романа. (Скончался в 1392 г.)
   В 1378 году, в память победы на Воже, был основан монастырь Успения Богоматери на реке Дубенке, первым игуменом которого явился ученик Сергия, Леонтий.
   В 1381 году по случаю победы на Дону великий князь основал Дубенский монастырь, что "на острову", где игуменствовал ученик Сергия, Савва.
   Среди учеников Сергия называют и Афанасия "Железного посоха", подвизавшегося там, где теперь - город Череповец, и Ксенофонта Тутанского, основавшего монастырь на реке Тьме в тридцати верстах от Твери, и Ферапонта Боровского, основателя Успенского монастыря недалеко от города Мосальска Калужской губернии.
   Предание сохранило нам чудесные явления, связанные с иконой Успения Богоматери, благословением Сергия Ферапонту.
   Савва Сторожевский, духовник Троицкой братии после смерти Сергия и временного отречения Никона, шесть лет управлял обителью Святой Троицы, а в 1398 году по желанию звенигородского князя основал вблизи Звенигорода на горе Стороже монастырь во имя Рождества Богородицы, в котором и опочил 3 декабря 1406 года.
   Жил в обители Сергия и Яков Железноборский, или Галицкий, поселившийся затем в лесу верстах в тридцати от Галича. В 1415 году случилось ему быть в Москве и предсказать великой княгине Софье Витовне рождение сына (Василия Тёмного).
   В число учеников Сергия зачисляют и Григория Голутвинского, основателя (около 1385 г.) Голутвинского монастыря в Коломне, и Пахомия Нерехтского, Никиту Костромского и Никифора Боровского.
   Собеседниками и друзьями Сергия были Дмитрий Прилуцкий, познакомившийся с Сергием в 1354 году в Переяславле. Дмитрий тогда подвизался там же в Никольском монастыре на берегу Переяславского озера. В 1371 году Дмитрий удалился в Вологодские пределы, где и основал общежительную обитель во имя Спасителя. Он опочил в феврале 1392 года.
   Собеседниками Сергия называют Павла и Фёдора ростовских и суздальского епископа Дионисия, который едва не стал после смерти Алексия русским митрополитом и насаждал общежительные монастыри.
   Наконец, необходимо упомянуть и друга Сергия, Стефана Пермского, крестителя зырян, создателя азбуки и письменности на их языке...
  

Глава 21

  
   Однако не все ученики Сергия были основателями новых обителей. Мы знаем имена знаменитых старцев Сергия, не основывавших обителей. Тут и Михей, и Исаакий-молчальник, и смоленский архимандрит Симон, и Макарий, старец, удостоившийся тех же видений Сергия, что и Михей с Симоном.
   Сергий стал общерусским святым, заслонив собой иных, не сразу. В насаждении общежительных обителей суздальский архиепископ Дионисий даже и обгонял сходную деятельность Алексия. Был на Москве и Иван Петровский, "начальник общему житию на Москве", которого прочили в кандидаты на митрополичий престол после смерти Митяя.
   Это уже с течением времени имя Сергия перевесило прочие имена, что не умаляет ни Сергия, ни Дионисия, ни множество подвижников той эпохи.
   Среди учеников Сергия были как подвижники, удалявшиеся в пустыни и дебри, как создатели новых обителей, так и те, кто не захотели возглавить обители или выбрали себе другой путь, как Епифаний. Были Пересвет с Ослябей, отправленные Сергием на смертный бой, были рядовые иноки, никуда не стремящаяся братия, про которых молчат анналы. Были и те случайные, кто не подходил или не мог вжиться в традиции общины последователей Сергия, кто прибегал в надежде духовных благ, но, испытывая бытовую скудноту, а позже ограничения, связанные с введением общежительного устава, оказывались не способны принять те требования, которые Сергий предъявлял к братии, указуя собственным примером, как надо и как должен жить инок в монастыре.
   О двоих подобных, не пришедших ко двору, житиё упоминает в сказании о голоде в обители. Это держатель хлеба Даниил, которого и прежде не любила братия. Он незаметно ушёл из монастыря, когда начали вводить общежительный устав. Он испугался не дисциплины, и не ради поисков молитвенного уединения убрёл. У Данилы были скоплены деньги, их-то он и боялся потерять, когда всё станет общее. Он ушёл за Москву, отыскав очередной особножительный монастырь, и далее следы его затерялись.
   Что же касается ругателя, Шухи, то он тоже покинул монастырь, ещё до введения общежительного устава. Он был замечательный работник, умел сбить ватагу, толково расставить людей, но не был он монахом по призванию. Голод переносил плохо, зачастую не мог сдержать и крепкого слова в устах. Не годился Шуха для монастыря! И Сергей это видел. Видел и Шуха. После той сшибки с Сергием он недолго пробыл в обители. Как-то, низя глаза, признался:
   - Не могу! Прости ты меня, за-ради Христа?
   - Что ж! - сказал Сергей. - Прости и ты меня! Иди в мир! Твоя стезя такая! И помни, я не гневаюсь на тебя!
   Шуха надолго пропал. Был за Окой, в сторожевой дружине, не раз дрался с татарами. Ни в одной из ватаг не задерживался подолгу. Был он и в дружине Владимира Андреича, и со своим князем участвовал в битве с Олегом Рязанским. В изломе сражения, в сече, потерял правую руку. Долго скакал по полю, прижимая к гриве коня культю, из которой хлестала кровь. В кустах перевязал платком, который тотчас же намок весь кровью. В сумерках, его, обессилевшего, подобрали свои, переправили на левый берег Оки. Он долго отлёживался в Коломне, понимая, что теперь, без руки, он никому не нужен, рука плохо заживала, гнила, в конце концов, сельский костоправ отнял ему обрубок по локоть. Шуха, когда подзажила рука, подался в Москву. Стоял на папертях, собирая куски и медные пула, которые пропивал, опускаясь всё ниже. Как-то повезло попасть на боярский двор, где его, как увечного на брани воина, взяли привратником. И Шуха поправился, стал подумывать о хозяйке, о жизни, как у всех, да грех случился: у боярина пропала серебряная чаша. Прислуга свалила на Шуху, который этой чаши и в глаза не видел. Боярин вызвал Шуху к себе, долго смотрел на него, потом сказал:
   - Доводят на тебя!
   - В жизни не крал! - сказал Шуха. - И в татьбе не замешан!
   - Я тебе верю, - сказал боярин. - Дак мне али всех повыгонять, али тебя одного! Вот, возьми! - Он высыпал в ладонь Шухе горсть серебра.
   Шуха посмотрел в глаза боярину, подумал:
   - Я ить к тебе без серебра пришёл! - сказал он. - Без серебра и уйду!
   И высыпал монетки на край стола.
   - Одну возьму, поснидаю хошь... - сказал он. И пошёл к выходу.
   - Ну, как знашь! - сказал, пожав плечами, боярин.
   На ту серебряную монетку купил себе Шуха на Подоле жбан пива, и на голодный желудок захмелел. Спал на куче навоза, простыл, долго кашлял потом. Снова стоял на папертях... Ночевал то в сарае, то в хлеву, то в подклетях церквей. Как-то надумал пойти на двор к Владимиру Андреичу, да так и не решился... Принять-то примет! Да куда я ему нужен такой...
   Как-то на паперти разговорился с безногим инвалидом. Оказалось, что когда-то и дрались вместе, не ведая один о другом. Тот посоветовал ходить по монастырям. "Тамо и накормят, и ночлег дадут! - сказал он. - А ты хошь меня будешь на тележке возить! - пошутил он. - Глядишь, из нас с тобой одного целого мужика слепить мочно!"
   Приятель, которого он возил за собой, простыл и помер на исходе второй зимы. Шуха остался один. Как-то забрёл в Симоново, и во дворе увидел настоятеля, Фёдора, племянника Сергия. Вспомнил и Сергия, монастырь Святой Троицы, и заплакал. Как уж его приметил Фёдор, почему решил остановиться и расспросить? В этом увечном оборванце узнать прежнего Шуху было невозможно. Да и сколько лет минуло с тех пор! Но, расспросив, Фёдор его узнал и оставил при монастыре вратарём.
   - Не пей больше! - сказал он.
   В Симоновом монастыре Шуха прижился. Два раза видел даже Сергия, но подойти не решился. Тут он и жил в каморке под лестницей, тут и продолжал жить даже и после смены игумена. Тут он узнал о смерти великого старца, и в тот день, выменяв на хлеб пива, напился и плакал, сидя у себя в каморке. Плакал, не сдерживая слёз, вспоминал и каялся перед покойным, и бил поклоны, прося Господа простить его, бражника...
  

Глава 22

  
   Сергий облизал ложку, отодвинул порожнюю миску и ещё помедлил, глядя, как Василий Сухой с Якутой прибирали со стола и кутали в зипун горшки с варевом для болящих. Убедившись, что всё идёт ладом, он запахнул суконную свиту и вышел в холод.
   Ветер ещё дул, но уже стихая, и снег почти перестал, и небо засинело над елями, а остатние облака в розово-палевом окрасе летели над головой, всё больше легчающие, обещая ему ясный и лёгкий путь. Вздохнув, он направил стопы к келье Онисима.
   Старик ел, когда вошёл Сергий, и обрадовался ему. Измученный постелью сильнее болезни, он, кашляя и взбулькивая, заговорил, хваля согласие Сергия стать настоятелем обители, толкуя и о Москве, и о князе Иване, и о Царьграде... Онисим отходил от сего света, слабел, и его конец был уже не за горами. Старик понимал это, и в его нынешних наставлениях племяннику проглядывала печаль расставания. Уходя, Сергий облобызал старика.
   К пабедью собрался совет братии. Всё было заранее решено, и теперь надо было отрядить двоих спутников Сергию. Архимандрит Симон при его преклонных летах не мог одолеть зимнего пути. Ходоком по монастырским делам был Якута, но ныне с Якутой требовалось послать мужа, известного за пределами обители, и взоры предстоящих обратились к Стефану. Брат сидел сумрачный и прямой и, не дав Сергию открыть рта, сказал:
   - Я пойду!
   Старцы одобрительно зашумели. Сергий не был удивлён. В своём смирении старший брат должен был дойти теперь до конца, и он лишь поблагодарил Стефана взглядом.
   Якута, нахлобучив малахай, стал снаряжаться в путь. Брали, кроме церковных надобностей, короткие лыжи, топор, кресало и трут, мешок с сухарями да сменные лапти. Выходить решили в ночь, отдохнув мал час после навечерия. Небо разъяснилось, и луна была в полной силе, обещая освещать дорогу путникам.
   У крыльца Сергия ждали мужики из нового, возникшего недалеко от обители починка, просили освятить избу, но узнав, зачем и куда он направлялся, повалились в ноги, упрашивая освятить их хоромину по возвращении, уже будучи игуменом. Сергий, улыбнувшись глазами, пообещал.
   Расставшись, наконец, с Якутой и братом, он вернулся к себе, чтобы отдать последние распоряжения Михею и помолиться. Небо бледнело, гасло. Когда они выйдут в путь, на небосклоне появится первая звезда.
   Впереди шёл Якута, запоясанный, подобравший полы подрясника под ремень, в круглом малахае, с топором за поясом. Ныряя под оснеженными ветвями, Якута вёл спутников одному ему ведомой тропинкой, спрямляя пути, и Сергий, навычный к лыжной ходьбе, с трудом поспевал за ним. Стефан шёл след в след брату, то отставая, то нагоняя Сергия. Молчали, сберегая дыхание. Порой от тишины начинало марить и мерещиться в глазах. То сдвигался куст, то сук переползал через дорогу. Якута сплёвывал, бормоча, когда молитву, когда оберег. Поскрипывали лыжи, да изредка трещало дерево в лесу.
   Луна уже заходила, прячась за макушки и пуская лучи сквозь хвою, когда Якута, оглянувшись на спутников, сказал:
   - Надоть покимарить малость!
   Стефан подумал, что они так и остановятся в лесу, но скоро между стволов показалась избушка, в которой, когда разгребли дверь и пролезли, отряхивая снег, внутрь, нашлись и дрова, и береста, и даже немного крупы и соли, подвешенные в берестяном туеске под потолком.
   Запалили каменку, дым повалил, как в бане. Якута с Сергием принялись рубить и носить валежник. Стефан же, тут только почувствовший, насколько устал, повалился на земляной пол. Когда-то младший брат тянулся за ним во всякой ручной работе! Он всё же перемог себя, встал и начал таскать ветки с Сергием, а Якута, перерубая сушняк, складывал его в горку внутри избы.
   Каменка прогорела, рдели угли, дым поредел, и можно стало, закрыв двери, улечься всем троим на жердевые полати над печью, застеленные лапником, и покимарить часа два до рассвета.
   Когда, умывшись снегом, поев и прибрав за собой, они вышли в путь, небо уже отделилось от елей, и ветер овеял лицо, напомнив Стефану юность, отданную неведомо чему, и показалось неважным всё, что было и есть на Москве, при дворе, в княжеских хоромах, и даже за морями и землями, в Царьграде, у франков и фрягов... Так бы и идти вослед брату, угадавшему смысл бытия, к заре, к возгорающему за лесом столбу сияния...
   К полудню, миновав несколько деревень, они подошли к Переяславлю.
  

Глава 23

  
   Волынский епископ Афанасий, застрявший на Москве во время великого мора, по сию пору пребывал во Владимирской земле. Став наместником Алексия, он не торопился назад. На Волыни шла борьба католиков с православными, литовские князья то уступали польскому королю Казимиру, то снова брали верх над ним. Нынче Казимир привёл на Любарта с Кейстутом Людовика Венгерского. Разбил литвинов. Кейстут попал в плен, откуда, впрочем, бежал. Любарт был осаждён в Луцке. На выручку братьям явился Ольгерд с татарами, вытеснив поляков с Волыни, опустошил Мазовию. Любарт вторгся в Галич, громили и грабили уже всех подряд, не разбирая веры. Вести оттуда доходили плохо, с запозданием. Здесь было тихо. Ратная беда, отодвигаемая рукой покойного князя Семёна, до сей поры не угрожала Залесью. Наместничество было также небезвыгодное. В Переяславле Афанасий присиделся. Занимал палаты покойного Феогноста в Борисоглебском монастыре, судил и правил и с некоторым страхом ждал возвращения Алексия.
   Трое монахов, пришедшие издалека, за семьдесят не то восемьдесят вёрст, поначалу озадачили и почти испугали волынского епископа. Служка доложил их приход, криво улыбаясь, а когда Афанасий, всё-таки порешивший принять ходоков, узрел их обмороженные лица, почувствовал звериный запах, распространившийся в тепле покоя от их платья и лаптей, запах гари, принесённый радонежанами с их последнего ночлега, - ему стало муторно. Взглядывая то на стоявших у порога иноков, то на лужи, натёкшие с их обуви, он долго не мог взять в толк, чего же они от него хотят, и чуть не отослал их ожидать приезда Алексия, вспомнив, однако, что Алексий-то и говорил ему нечто подобное... Да! О каком-то лесном монастыре...
   - Под Радонежем?! - переспросил он, начиная догадываться, что иноки, стоящие перед ним, заслуживают большего уважения, чем то, которое он оказал им вначале.
   Афанасий, кивнув служке распорядиться о трапезе, предложил инокам присесть и снять оболочину. Монахи уселись на лавку, озирая покой. Афанасий не ведал, что Стефан с Сергием были тут много лет назад, у Феогноста, затеивая своё начинание, а Стефан и позже часто приезжал в Переяславль по епархиальным и дворцовым делам.
   Чума унесла многих знакомцев Стефана, иначе его признали бы при входе в монастырь. Афанасий неоднократно встречал княжеского духовника, но потому и не сумел признать Стефана в худом высоком и мрачном иноке, обутом, как и двое прочих, в лапти с онучами и в дорожном вотоле вместо прежней хорьковой шубы, отороченной соболем. Стефан же из гордости не назвал себя в первый након, а теперь, когда они поднялись, чтобы пройти в трапезную, стало вроде бы и неловко перед оплошавшим епископом. Положение спас борисоглебский эконом, заглянувший в палату, чтобы проводить гостей в трапезную. Вглядываясь в лицо Стефана, он ахнул и, расплывясь в улыбке, запричитал:
   - Отче, Стефане! Гость дорогой! Батюшко! Давно от Богоявленья? А это - не братец ли, к часу? Сергий? Слыхал, как же! Слыхом земля полнится!
   Настал черёд ахнуть и Афанасию. Он чуть не задержал уходящих, намерясь велеть подать снедое сюда, в наместничий покой, но эконом показал ему рукой в воздухе: мол, не надо, всё сделаю! И Афанасий, чая исправить своё невежество, лишь послал следом за гостями иподьякона, повелев позвать Стефана после трапезы для беседы с глаза на глаз, и после не мог найти себе места, пока гость не явился перед ним, всё в той же свите и в тех же лаптях, не вкусивший и четверти редких блюд, предложенных гостям экономом.
   Афанасий не знал, с чего начать разговор. Покаялся, что не признал Стефана, в ответ Стефан повинился тоже, что сразу не назвал себя наместнику. С затруднением, чувствуя, что у него вспотели лицо и руки, Афанасий задал, наконец, главный вопрос:
   - Почто Стефан не хочет стать во главе новой обители?
   Стефан сказал:
   - Иноки избрали Сергия!
   - Но братец твой, как понял я, - сказал Афанасий, - и сам не жаждет стати пастырем стада духовного? Ведь ежели от меня просят они токмо избрать игумена...
   Стефан прервал Афанасия, не дав ему докончить:
   - Авва! Алексий судил брату моему быти руководителем радонежской обители! Никого иного не хочет ни единый из братии, и посему поставить над обителью иного игумена нелепо! - Он помолчал и, склонив голову, докончил. - Владыко Алексий ведает и иное, о чём напомню днесь: ещё от рождения на свет, Господь избрал брата моего к престолу Святой Троицы! Был знак, видение, крик утробный...
   - Слыхал о том многажды и от многих, даже и от Алексия; и это свершилось с братцем твоим?! - воскликнул Афанасий, тут только уразумев до конца меру события и смутясь.
   - Да, владыко! - сказал Стефан. - И паки свершались... - Он не захотел сказать "чудеса" и долго искал слово, сказав, наконец. - Знамения... над ним... - Он поднял взор. - И потому сугубо... - И опять не докончил.
   - Да, да! - подхватил Афанасий, не очень поверивший в знамения и чудеса. - Тем паче владыка Алексий.
   - Да! - сказал Стефан, обрубая разговор.
   Афанасий, свесив голову, задумался. Он мог... а, пожалуй, и не мог уже поступить иначе. Природная доброта, впрочем, почти уничтожила в нём первую обиду на монахов, и теперь он лишь о том жалел, что не всмотрелся в Сергия попристальнее.
   - Баешь, Стефане, вся братия?!
   Искус стать игуменом под Радонежем в это мгновение был столь велик у него, что едва не подвёл Стефана, и позже остался занозой в сердце, но Стефан и тут превозмог. Прожигая волынского епископа взглядом, он повторил всё прежде речённое, и Афанасий сдался. Вскоре, вызвав Сергия и облобызав его, он нарёк всеобщего избранника грядущим игуменом и даже прихмурил брови, когда Сергий, по обычаю, стал троекратно отрекаться от уготованной ему стези.
   - Тебя, сыну и брате, Бог воззвах от утробы матери твоея и нарёк обителью Святой Троицы! - сказал он, в ответ на отрицания Сергия. - Возлюбленниче! Все добрая стяжал еси, а послушания не имеши!
   Якута, вступивший в покой и до сих пор молчавший, подал голос, подтвердив, что вся братия жаждет видеть Сергия игуменом.
   - Как угодно Господу, тако и буди, - сказал Сергий, вставая и кланяясь. - Благослови Господи во веки веков!
   - Аминь! - ответили хором трое, и стало не о чем говорить.
   Афанасий, обретший, наконец, снова своё прежнее достоинство, благословил и отпустил братьев до утра.
   Сергий всю ночь простоял на молитве.
  

Глава 24

  
   Поставление совершилось торжественно и просто. Епископ Афанасий в праздничных ризах, повелев клирикам войти в алтарь и приготовить всё потребное, ввёл Сергия в церковь, пустынную в этот час, и, поставив напротив царских врат, повелел читать Символ веры.
   - Верую во единаго Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым, - читал Сергий, слушая, как отдаются под сводами храма утверждённые соборами слова. - И во единаго Господа Иисуса Христа, Сына Божия Единородного, иже от Отца рожденнаго прежде всех век: Света от Света, Бога истинна от Бога истинна, рожденна, а не сотворении, единосущна Отцу, Им же вся быша...
   За каждое из этих слов велась борьба, пролиты потоки крови, споры на соборах доходили до драк. "Единосущным" или "подобосущным" называть Спасителя? Во "единаго Бога" или "Бога и Сына", как говорят латиняне?
   Сколько пройдено ступеней, пока утверждённый Никейским и Халкидонским соборами Символ веры принял его нынешний вид, отделив христианство от философии неоплатоников и отмежевав от иудаизма, а православный Восток отделив от католического Запада!
   - Нас ради человек и нашего ради спасения, - читал Сергий, - сшедшего с Небес и воплотившегося от Духа Свята и Марии Девы и вочеловечшася. Распятого за ны при Понтии Пилате, страдавшие и погребенна. И воскресшего в третий день по Писанием. И восшедшего на Небеса, и седяща одесную Отца. И паки грядущего со славой судити живым и мёртвым, Его же Царствию несть конца!
   Сергий приостановился и посмотрел в алтарь. Афанасий, вздрогнув, не сразу понял, что посвящаемый не забыл Символа веры, а хочет отделить основную часть от дополнения, возникшего после споров о триедином существе Бога.
   - И в Духа Святого, Господа истинного и животворящего, - продолжил Сергий. - Иже от Отца исходящего, иже со Отцом и Сыном споклоняема и сславима, глаголавшаго пророки. И во едину святую соборную и апостольскую церковь. Исповедую едино крещение во оставление грехов. Чаю Воскресения мёртвым и Жизни будущего века. Аминь!
   Проходят тысячелетия, и меняется система символов. Но в 1354 году от Рождества Христова в европейском мире всё это было основой любого суждения: философского, политического, юридического, и, что для нас теперь важнее всего, основой бытия Русской земли, основой нашей государственности.
   А человек, стоящий сейчас перед алтарём и посвящаемый в сан иерея, сумел найти и сделать внятными для своих современников такие стороны византийского мировоззрения, которые помогли рождённым в эти мгновения детям выйти воинами на Куликово поле и определили духовную и нравстенную природу нации на века вперёд.
   Окончив Символ веры, Сергий ещё постоял, вслушиваясь в замирающую силу священных слов. Потом опустился на одно колено и склонил голову, отдавая себя Афанасию, который, крестообразно ознаменовав склонённую голову Сергия и накрыв его епитрахилью, стал читать посвятительную молитву, нарекая ставленника иподьяконом, а вслед за тем, во время литургии и без перерыва - иеродьяконом. И затем начнётся обедня, во время которой ставленник должен стоять слева от престола, держа в руках дискос с частью Агнца.
   До второго дня Сергий, помимо святых даров, опять не вкушал ничего и снова простоял ночь на молитве, читая Псалтырь.
   Назавтра Афанасий после херувимской посвятил Сергия в иерейский сан, поставив его теперь на оба колена, справа от престола, с лицом, склонённым на крестообразно сложенные руки, и накрыв его епитрахилью.
   Посвящение в священника давало Сергию, наконец, право стать игуменом монастыря Святой Троицы.
   Теперь Афанасий повелел ему приготовить и принести причастную жертву, после чего совершить литургию в храме.
   У Сергия, испёкшего многие тысячи просфор и навычного к любому труду, когда он копьецом вынимал освящённые частицы, задрожали руки. Он едва не уронил дискос, не ведал, куда положил копьецо, а когда уже перенёс жертву на престол, сложил частицы в потир с разбавленным красным вином и накрыл платком, то в миг пресуществления почти потерял сознание.
   После литургии Афанасий, поставив Сергия в игумены, зазвал новопоставленного игумена к себе. Их беседа была кратка, ибо волынский епископ, присмотревшись к Сергию, начал ощущать ток энергий, исходящий от этого монаха на окружающих.
   - Что мне рещи тебе, брате? - сказал он, заключая беседу. - Великую благостыню сможешь ты принести людям, окрест сущим, да и всему княжению Владимирскому! Трудись! Господь... Да и владыка Алексий ходатайствуют за тебя!
  

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

Глава 1

  
   Свет луны обливал скопище палат и хором, куполов и арок, с гульбищами и террасами, в купах деревьев и колоннадах, называемое дворцом византийских владык. И в свете луны здания виделись целыми, от Августеона и до Ипподрома и Скип. И во всех залах, переходах, галереях и портиках зарождалось тьмочисленное движение. В украшенных фонтанами фиалах собирались дружины димов. Чернь в серых хламидах заливала Августеон. Сквозь стены дворцов прозревалось мерцание огней в кадилах и поликадилах, посверкивала парча, взблёскивали лезвия мечей дворцовой охраны.
   Алексий, наверно, задремал. Он поднял голову, всмотрелся. По-прежнему в сводчатом окне вырисовывалась под луной пятнистая от узоров камня колонна с обрушенной капителью, дворик и стебли трав, пробившиеся сквозь выщербленные мраморные полы.
   Куда исчезло всё, что он видел только что во сне? Восторженные толпы, войска, вооружённая этерия? На штурме Царьграда крестоносной ратью полтораста лет тому назад погиб всего один рыцарь!
   Станята, заслышав шевеление господина, вошёл с питьём из разведённого гранатового сока.
   - Брусницы бы! - протянул Алексий со вздохом.
   Станята прищёлкнул языком:
   - Знамо дело! С ентим ихним овощем не сравнить!
   - Почто покинул Великий Новгород? - как-то спросил его Алексий.
   -А! - ответил Станята, поскучнев и отмахнув рукой. - Стригольники енти, споры, свары...
   Сергий угадал в Станяте вечного странника. И секретарём он стал добрым Алексию, который не чаял уже, как без него и обойтись.
   Глянув в окно, Станята угадал думы Алексия и сказал:
   - Дворечь-то ихний? Тебе, владыка, недосуг, а мы тута все палаты облазили! Я с греками баял ихней молвью, дак сказывали, как дело-то было! Един царь на другого божьих дворян наслал, почитай, без бою сдались! А потом латины город ограбили и пожгли. В Софии на престоле непотребных девок голыми заставляли плясать... Как не обидно!
   - Ты, поди, ляг! - прервал его Алексий. - Да и я, пожалуй, сосну!
   В Константинополе они уже с августа прошлого, пятьдесят третьего года. А толку - чуть. Сто раз приходилось доказывать, что надежда греков на Ольгерда плоха, что рано или поздно Литву полонят латины, и потому он и хлопочет о переносе кафедры Киева во Владимир, под крыло великого владимирского князя.
   Патриарший протонотарий, чем-то схожий с давешним греком, когда-то посетившим Москву, говорил ему:
   - Ты же видишь, брат! Наш Кантакузин возжелал оттеснить от престола законную династию! По его милости всё запуталось нынче! Ужасы гражданской войны, которых вы, московиты, не видели... Да, да, вам это трудно постичь... Потом чума! Власть держится на трёх опорах: народе, синклите и войске. Народ - истреблён чумой и разорён налогами. Наше войско погибло во Фракии. Синклит? Где он - теперь и, главное, кто - в нём?! "У ромейской державы есть два стража: чины и деньги", - изрек в своё время Пселл. Денег, по милости гражданской войны, у империи не осталось. Гражданские чины расположены в определённом порядке, и существовали правила возведения в них, до Кантакузина. Одни он отменил, другие упразднил, управление доверил родичам своей жены, а выскочек из провинции причислил к синклиту. Последовательное течение дел нарушено. Мы - бессильны. А поборы? Фракия разорена, провинции потеряны. Кантакузин отразил сербов? Но он сделал нечто более страшное: навёл турок на империю! Дело Палеологов, дело мужей, воскресивших страну, отвоевавших Царьград у латинян, ныне - на краю гибели!
   О Палеологах он слышал на днях от Николая Кавасилы противоположное: как о погубителях империи, расправившихся с её спасителями Ласкарями, - но промолчал.
   А к Кантакузину Алексий сразу почувствовал расположение. Василевс принимал его во Влахернах, кое-как отремонтированных после латинских безобразий. Пошутил о бедности империи, обведя стол и приборы мановением руки в узлах вен и шрамах, полученных в боях.
   - Пока я был только дукой, то тратил на обед в десять раз больше, чем теперь!
   Председящие засмеялись, а Алексий, вскинув взор, усмотрел в глазах василевса искру горечи.
   В тот миг жалость к великому мужу вонзилась в сердце Алексия, и их судьбы показались схожими: подобно тому, как Кантакузин мыслит спасти империю при ничтожном Палеологе, так и ему предстоит сохранить дело Калиты при нынешнем слабом государе.
   Свои бояре понимали дело просто:
   - Спорим тут! - говорили ему, усаживая Алексия за общий стол. - Почто фряги таку силу в городе забрали? В Галате генуэзские фряги двести тыщ золотых собирают с торгового гостя, а греки тут - только сорок! Словно у их нынче на фрягов и вся надея!
   - Была бы Русь посильней, - вздохнул Артемий Коробьин, - дак подмогли бы... Дак и тогда: кому помогать-то?
  

Глава 2

  
   Алексий сумел даже подружиться с Филофеем Коккиным, кандидатом в патриархи... Если усидит Кантакузин! С Филофеем совершилась недавно пакость: его родной город, Гераклею, где он был епископом, взяли штурмом и разграбили генуэзские моряки. Филофей рассказывал, как собирал деньги на выкуп своих соплеменников. Алексий не выдержал:
   - Но почему не дрались?! Почему бежали, почему отступили со стен, почто оставили открытыми ворота города? Почто, первыми напав на фрягов, не изготовились к защите города?! Откуда в греках, при столь глубоком разумении высочайших истин, такая неспособность действования?
   - Нам остаётся верить! - понурясь, ответил Филофей. - Время дел миновало для нас! Вы - молоды. У вас есть энергия! Вам только не хватает Знаний...
   - Отче! - Алексий, не понимая, как и почему, начал, волнуясь и часто не находя нужных греческих слов, рассказывать о Сергии, о его обители, о наваждениях, об одиноком подвиге, о днешней славе инока и о тех слухах, что уже не раз доходили до Алексия, слухах о чудесах, а может, даже и не чудесах? А о мужестве подвижника? И о знамениях, сопровождавших его рождение...
   Филофей слушал, не прерывая. Наконец, сказал:
   - Ему надо возродить общежительный устав!
   - Да, - сказал Алексий, - но я не хочу... Не могу... Мыслю, совет о том должен изойти от патриарха!
   Они посмотрели в глаза друг другу и перемолчали, поняв, что едва не переступили грань, дальше которой любые слова пока запретны.
   - Но почему, брат мой, ты настаиваешь на переносе кафедры из Киева во Владимир?! - воскликнул Филофей - Твой противник, Роман, оказался сговорчивее!
   - Романа выдвигает Ольгерд! - ответил Алексий. - А под Ольгердом в Киеве начнут править латинские папы! Оставить кафедру там, значит подарить русскую митрополию Риму!
   Филофей простёр руки вперёд, останавливая разошедшегося Алексия, и высказал, наконец, главное, ради чего и творился нынешний разговор:
   - Русский брат мой, поддержи василевса, и он поддержит тебя!
   "Серебром!" - добавил мысленно Алексий, проясняя слова Филофея, и утверждающе склонил голову.
   Разговор с Кантакузином, которому Алексий, в случае успеха своего дела и своего поставления в митрополиты, обещал помощь серебром, состоялся, но опять приходилось ждать.
   Кантакузин решился взять власть и короновать своего сына Матвея, когда стало уже поздно. Сделать это надо было сразу, арестовав и царицу-итальянку, и Апокавка, до того как Апокавк перебил в Константинополе сторонников Кантакузина, сорвав тем освобождение Греции от латинян. Однако патриаршество Филофей Коккин получил, а Алексий получил, наконец, потребные ему грамоты, как и посвящение в сан русского митрополита. Он уже собирался ехать домой, как произошёл переворот и Кантакузин был свергнут. Всё приходилось начинать сначала.
   По счастью, у нового василевса Иоанна V Палеолога, занявшего стол, средств было ещё меньше, чем у Кантакузина. Взятками и вознёй удалось утвердить все полученные Алексием до того грамоты. И вот они отъезжают. В особом ларце - соборное постановление о возведении Алексия на митрополичью кафедру, грамота о переводе кафедры из Киева во Владимир. Сверх того крещатые ризы, подаренные Филофеем Коккиным. Сергию будет послана особая грамота о введении общего жития, подписанная патриархом Филофеем Коккиным. С подарками от патриарха: парамандом, схимой и золотым крестиком-мощевиком с частицами мощей святых, в том числе погубленных Ольгердом в Вильне и посмертно канонизированных.
   То, что для греков всё давно потеряно, Алексий понял ещё по приезде. Вразумил его даже не протонотарий, а монашек, которого Алексий как-то, потеряв терпение, спросил:
   - А что вы будете делать, когда враги - католики или турки-мусульмане - ворвутся в Константинополь и станут жечь, грабить и ругаться над святыням?
   - Дальше Августеона они не пройдут! - ответил монашек, глядя на него. - Святая София защитит себя от вражьего плена!
   Алексий посмотрел на него и сдержал готовый вырваться стон. Греки забыли, как голые непотребные девки плясали на престоле Святой Софии! Грядущее будет ещё страшнее. Но монашек ничего не хотел понимать, ибо его мышление простиралось не дальше указа, полученного в секретах патриархии, а всё прочее отметалось или перекладывалось на Господа, обязанного совершить чудо, опять же по указу синклитиков.
   Накануне отъезда Алексий посетил Кантакузина в его келье. Знал, что если этого не сделает, не простит себе никогда.
   Старик в монашеском одеянии разогнул сутулую спину и повернул к Алексию лицо с отстранённым взором. Кантакузина не было. Перед ним сидел старец Иоасаф, и даже в чертах этого лица с трудом угадывалась схожесть с повелителем ромеев.
   - Прости, брат! - сказал он, указав рукой на скамью, и только в мановении руки промелькнуло прежнее, и скрылось, чтобы уже больше не возникнуть.
   Они сидели, глядя в глаза друг другу. Наконец Алексий встал и простёрся ниц перед Иоасафом. Тот поднял его и благословил. Только уже стоя у порога, Кантакузин отверз уста и вымолвил, глядя вдаль:
   - Ничего не можно и не должно вершить внешнего, пока люди не переменились внутренне. Всё было заблуждением и суетой! - Голос его отвердел. - Среди нас всех единственно правым был старец Григорий Палама! - Он помолчал и повторил. - Прости, брат! - И осенил Алексия крестным знамением.
   И вот наступил день отъезда. Грек Агафанкел махал ему с берега, он намеревался приехать позже, с Георгием Пердиккой, которому надлежит привезти Сергию грамоту Филофея об устроении общего жития.
   Судно отчалило. Низкие тучи бежали с Пропонтиды. Вздулись паруса. Вновь под ними - колеблемая хлябь, и отходил, отваливал, отплывал, в садах и башнях, священный город, близящий к своему закату.
  

Глава 3

  
   Дома на Алексия, едва не утонувшего на Греческом море, когда корабль четверо суток швыряло, сразу обрушилась сотня дел.
   Ольгерд завоёвывал северские княжества одно за другим, и остановить его было невозможно. В Новгороде Онцифор Лукин, недавно разгромивший шведов, укреплял власть боярской господы, чтобы погасить раздиравшую город вражду. В Нижнем Новгороде Константин Васильевич Суздальский укреплял и расширял своё княжество, продвигая русские селения аж за Суру, и уже грозил не только отделиться, но и отобрать великое княжение у московских государей.
   А в Москве Вельяминовы схватились с Алексеем Хвостом, рвущимся к власти тысяцкого, обещая князю Ивану, в случае своего успеха, отобрать у вдовы Симеона Гордого данные ей по завещанию Коломну и Можай. И добился, и стал тысяцким на Москве, обрушив создававшееся три четверти столетия вельяминовское устроение власти и тем взбаламутив посад, где теперь все разделились на приверженцев Хвоста и сторонников Вельяминовых. Доходило до драк и убийства. А тут ещё пожар, порушивший Кремник, и опустошённая казна - и всё это явилось и навалилось враз на плечи митрополита.
   Требовалось срочно ехать в Орду, где дело решилось всё-таки в пользу Ивана Иваныча, потому что Джанибек захотел услужить покойному Симеону.
   Затем потребовалось закрепить перемирный ряд с Константином Васильичем, чтобы не вызвать войны.
   Требовалось при этом восстановить Кремник, на что Алексию удалось получить серебро и помощь у московских бояр.
   А там подступали переговоры с Великим Новгородом, с которым тоже не приходилось нынче ратиться.
   А там начинала всё больше тревожить судьба западных епархий, оторванных от Владимирского митрополичьего престола...
   За этими заботами Алексию не часто удавалось помыслить об обители Святой Троицы. Порой в думах о Сергии Алексия охватывала тревога: медлит ли он? Или выжидает? Или не тот - он, кем его хотел бы видеть Алексий, и так и останется в тиши лесов иноком, ищущим пустынного жития? Последняя мысль посещала его изредка в минуты усталости и упадка духа; и он старался прогонять её прочь. Может, дело было лишь в том, что он давно не встречался с Сергием и начал позабывать о волне той силы, которая исходила от этого подвижника?
   Слухи о возвращении митрополита достигли обители Святой Троицы, ещё когда Алексий был в пути.
  

Глава 4

  
   Со времени поставления Сергия в игумены минуло около года. Уже высилась на склоне холма новая церковь под чешуйчатой, из осиновой драни, кровлей, взметнувшая свои главы выше лесных вершин, вширь небесного окоёма. И уже прояснела для многих властность нового игумена, ибо Сергий взял себе за правило иногда по вечерам, особенно в воскресные дни, обходить кельи, и там, где слышал смех или какое иное бесстудство, постукивал тростью по оконнице, назавтра же вызывал провинившегося к себе, будто для беседы. Но горе было тем, кто не винился сразу, пытаясь скрыть от старца вину своих вечерних развлечений.
   И уже переписыванием книг, изготовлением дощатых, обтянутых кожей переплётов, книжной украсой, и даже писанием икон, так же как и различным хозяйственным рукомеслом, начала всё больше прославляться новая московская обитель. И всё это приходило как бы само, и многим даже казалось порой, что не будь догляда Сергия, и монастырская жизнь и труды выиграли бы в размахе и качестве. Да и Сергий кое-кому казался недалёким, "неписьменным", упёртым в хозяйственные дела человеком, во всём уступающим Стефану. И эти догляды Сергия, и те беседы, которые он вёл с провинившимися, кое-кого приводили в бешенство. Есть люди, которые в упор не способны увидеть величия личности, им нужны отстояние, постамент, регалии, слава. А Сергий был далёк от этой земной тщеты. Его это не интересовало.
   Сергий ведал об этом ропоте, и продолжал наряжать на работы, отрывая от переписывания книг ради заготовки леса и дров, овощей и прочих крестьянских трудов, которые не желал передавать трудникам, по обету работающим на братию монастыря. И никакие речи, никакие примеры из жизни афонских монастырей не действовали на него. Он даже не спорил, но делал столько, успевая и ёкать свечи, и печь просфоры, и шить, и тачать сапоги, и плести короба и лапти, и валить лес, и рубить кельи, и резать утварь, и копать огород, и чистить двор, и носить воду, и убирать в церкви - и всё с такой охотой и тщанием, что, глядя на игумена, и всякий брат тянулся к трудам, а лодыри обители не задерживались в.
   Одно лишь послабление совершил он для братии этим летом, послушавшись многолетних настояний и просьб, - извёл воду для монастыря, найдя источник в нескольких шагах от храма.
   Прошёл дождь, и Сергий отправился с одним из братьев осматривать ямы в лесу. В одной из них, примеченной им заранее, дождевая вода обычно стояла, не уходя в почву. Ели, оставленные им рядом с обителью, осеняли впадину, поросшую мхом. Копать следовало здесь! Он воткнул заступ в землю и, осенив себя крестным знамением, опустился на колени в мох.
   - Боже! Отче Господа нашего, Иисуса Христа! - молился он, а брат повторял за ним. - Сотворивший небо и землю и вся видимая и невидимая, создавый человека от небытия и не хотяяй смерти грешникам, но живыми быти! Тем помолимся и мы, грешные и недостойные рабы Твои: услыши нас в сей час и яви славу Свою! Яко же в пустыни чудодействоваше Моисеем, крепкая та десница от камени Твоим повелением воду источи, тако же и зде яви силу Твою! Ты бо если небу и земли Творец, даруй нам воду на месте сём!
   Окончив, Сергий встал с колен и взял заступ. Сергий ведал, что, по мнению многих, ему стоило помолиться, и вода хлынула наружу, но и знал также, что Господь, создав человека тварным, требует от него труда всякий час, и даже желать чего-либо, не прикладывая к тому ни сил, ни стараний, - грех. Опыт, полученный им при колке дров, не пропал. Поэтому он, окончив молитву, взялся за заступ.
   - Копай! - приказал он брату, с которым вышел искать воду.
   И оба стали сначала резать пластами и откладывать в сторону куски дёрна, а затем углубляться в глинистую землю. Был вынут перегной, потом пошли куски глины. Сделалось вроде бы суше, и взмокший брат уже с тревогой посматривал на Сергия, но тот продолжал работать, ровняя края ямы и углубляясь всё ниже, сначала по пояс, а потом по грудь.
   Своим видом Сергий указывал брату: в Господнем промысле сомнения быть не должно. Каждому даётся по его Вере. И брат, оставивший заступ, устыдясь, взялся за работу. Вода хлынула, как только добрались до песка. Сергий, оказавшись по колено в ледяной воде, всё-таки не прежде вылез из ямы, чем зачистил дно и, окуная руки с заступом по плечи в воду, вытащил наружу последние куски глинистой земли. Он не ожидал, что жила, выходящая снизу под горой, окажется так близко к поверхности. Вскоре они стояли оба над ямой. Сергий - тяжело дыша, мокрый почти насквозь, а вода всё прибывала и прибывала, поднимаясь уже к краям копаницы.
   Брат, глядя на Сергия, сложил молитвенно руки, но игумен лишь кивнул ему головой и, подхватив топор, повёл за собой в лес.
   Дубовая колода, заранее присмотренная Сергием, казалось, лишь ожидала теперь приложения рук. Сергий, подоткнув полы подрясника под пояс, поднял топор. Колоду расщепили клиньями на две половины и начали выбирать сердцевину и обрубать болонь. От одежды Сергия валил пар. Скоро обе половинки представляли собой два жёлоба, и Сергий, поднатужившись, приподнял один из них. Брат взялся за противоположный конец, но не смог удержать и выронил:
   - Созови кого ни то! - сказал Сергий, охмурев лицом.
   Пока брат бегал за подмогой, он выровнял и огладил топором оба корытья и приготовил врубки, по которым обе половины надо было соединить в одно. Лишь когда колода была принесена к источнику, соединена и опущена в воду, а снаружи забита утолоченной глиной и землёй, и были сделаны тесовые мостовины к источнику, и намечено место для беседки над ним, Сергий разрешил себе пойти переменить платье и обувь.
   Вода в источнике не убавлялась и в последующие месяцы, и монахи стали называть источник в отсутствие игумена Сергиевым, на что Сергий сердился и запрещал, повторяя братии, что воду дал не он, а Господь, по его молитве.
   Однако, помимо воды, остальное оставалось в прежних правилах, и даже стало строже, ибо Сергий, не возвещая братии, готовил её к общежительному навычаю, ожидая царьградской грамоты. Этой грамоты Сергий ждал и сейчас, когда дошли известия о возвращении Алексия, и даже полагал, что её привезёт в обитель митрополит.
  

Глава 5

  
   В эти дни все были заняты на осенних работах, торопясь до зимы уладить с дровами и лесом, который нынче, из-за множества сваленных деревьев, возили нанятыми крестьянскими лошадьми. Заводить свой конский двор Сергий не желал. Кажущееся облегчение трудов, как он догадывался, не пошло бы на дело духовного совершенствования иноков, но на приращение богатств монастыря с последующим обмирщением обители. Хотя, впрочем, и сена нынче они заготовили довольно, чтобы приезжающим в монастырь странникам и доброхотам-дарителям было чем кормить коней.
   Он возвращался из леса и у ограды услышал от Михея, что в келье - гости из греческой земли. Сергий, как был в лаптях, в пятнах смолы и с кровоподтёком на скуле, полученным сегодня в работе с неумелым братом, чуть не прибившим игумена падающей лесиной, поднялся по ступеням и вошёл в хижину.
   Греки, предупреждённые заранее, встали и поклонились ему. Греков было двое, третий - с ними, русич из свиты Алексия, перевёл Сергию приветствие константинопольского патриарха Филофея и передал благословение патриарха.
   Греки были в дорожной добротной сряде и в русских сапогах. У старшего волосы, умащённые и подвитые, лежали по плечам, а драгоценный крест на груди вызывал, наверное, дорогой зависть не у одного проезжего татарина.
   Улыбаясь, Сергий спросил, к нему ли они пришли? Русич перевёл, греки склонили головы: да, к нему! Затем второй грек встал и развернул вынутый из кожаной сумы холщовый свёрток, в котором оказались схима, сложенный вчетверо параманд и серебряный нагрудный крест греческой работы, - полное облачение монаха, пристойное игумену обители; кроме того, золотой крест-мощевик с мощами святых.
   Сергий стоял в порыжелом и много раз латаном подряснике, с копной волос на голове, схваченных гайтаном, - его косица расплелась в лесу, и недостало времени её заплести, - с грубыми, в ссадинах и смоле, руками, глядя на приезжих иноземцев озёрами своих глаз, поглядывая то на даримое, то на дарителей. Снова повторил, не ошиблись ли греки, принимая его за кого иного. Но красивый грек подтвердил, что они не ошиблись и посланы к нему, подвижнику и игумену обители Святой Троицы. И грек протянул Сергию запечатанный пергаментный свиток.
   Сергий поклонился земно, принял свёрток, сорвал печать и, развернув грамоту, увидел греческие знаки. Свернув грамоту, он передал её в руки Михея и знаком приказал тому принять и убрать дары, а сам, помыв руки, начал готовить трапезу. Последнего, кажется, не ожидали и греки, представлявшие что угодно, но только не игумена в сане повара. Вскоре перед греками явилась вынутая из русской печи гречневая каша, солёная рыба, ржаной квас, а также блюдо черники. Нарезанный хлеб был уложен на деревянную тарелку, а поданные ложки имели узорные рукояти.
   Угощая гостей, Сергий всё время думал о грамоте патриарха. Он даже улучил момент, чтобы выйти в келью и осенить себя крестным знамением перед иконой Богоматери, попросив у Заступницы совета. Можно было, конечно, призвать Стефана, разумеющего греческую молвь, но внутренний голос отсоветовал ему делать это. В содержании грамоты Сергий не сомневался: это было послание об учреждении общежительства. Но таковое учреждение должно быть освящено не только грамотой патриарха, но и авторитетом Алексия, и потому Сергий, к концу трапезы уже порешивший, что ему делать, распорядившись принять и упокоить греков, устроив им постели и особое житьё в монастыре на всё время гостьбы в пустующей келье недавно умершего Онисима, и проверив, всё ли и так ли сделано, как он повелел, простился с греками, переоделся в дорожное платье и в ночь вышел в путь, засунув в калиту грамоту патриарха и ломоть хлеба.
   Вечерняя свежесть и звон комаров сразу охватили его, лишь только он спустился под угор, и устремил стопы по направлению к Москве, достичь которой намеревался не позже завтрашнего полудня. Он продирался одному ему знакомыми тропами, спугнув два раза лосей, а раз кабана, с хрюканьем убежавшего, ломая кусты, с дороги Сергия.
   Тощие в эту пору года комары почти не досаждали ему, и шёл он, наслаждаясь тишиной в очаровании восходящей над вершинами елей луны. Ухала выпь, в низинах восставали руки туманов, и даже жаль стало, когда пришлось, вынырнув из-под полога лесов, ступить на увлажённую росой дорогу, текущую мимо спящих деревень, где едва взлаивал спросонок пёс, почуяв путника.
   Он шёл, не останавливаясь и не сбавляя шагу, пока не засинело, а потом побледнело небо, пока не проклюнулись туманы, и сияние зари не перетекло от земли на небо. Уже когда солнце пробрызнуло сквозь бахрому окоёма, разбросав пятна света по дороге, от которой начал восходить пар. Сергий присел на пригорок, выбрав место посуше, и пожевал хлеба, следя разгорающуюся зарю. Потом, разбросав крошки от трапезы воробьям, подтянул пояс и пошёл, напевая псалмы Давида, которыми и он славил Господа и красоту созданного Им мира.
   На подходе к Москве начали встречаться крестьяне, возчики и земледельцы. Бабы выгоняли скотину и, остановившись и сложив руку лодочкой, провожали взглядом монаха-путника, а то и кланялись ему на подходе, в ответ Сергий, поднимая руку, благословлял их. Его ещё не узнавали и потому поклоны крестьянок были от чистого сердца, относясь не к нему, Сергию, а к прохожему старцу, печальнику и молитвеннику, и потому радовали его. Так он шёл, и поднималось солнце, зажигая рыжую листву, и лес, пахнущий сыростью и грибами, отступал и отступил, наконец, освободив место простору убранных полей, и всё чаще пошли избы, терема и сады, и близилась, и подходила Москва, в которую когда-то явился он молодым парнем, наряженным на городовое дело, и впервые видел князя Семёна в белотравчатом шёлковом летнике, а потом приходил опять и опять в его горестях, и беседовал с Алексием, тогдашним наместником митрополита, а ныне идёт, неся с собой послание константинопольского патриарха! И было бы всё это так же, если бы он желал того, стремился к почестям и славе? Господи! Ты даёшь по Своему разумению, и не просить, не желать несбыточного, но достойно нести свой крест - обязанность смертного!
   В Кремнике было полно народу, кипела страда созидания. Сергий не видел Кремника после летнего пожара и потому задержал стопы, обозревая картину, радостную тем, что люди, сошедшиеся сюда, намерились воссоздать сгоревший город. Ему объяснили, что митрополит остановился не здесь, а у Богоявления. Сергий скоро достиг обители, в воротах которой троицкого игумена едва не задержали, а узнав, кинулись известить Алексия.
   Алексий вышел в сени навстречу молодому старцу. Посмотрел, просквозив взглядом, и, уверясь в чём-то, троекратно облобызал Сергия, отослав его в церковь и к трапезе.
  

Глава 6

  
   И вот они сидели друг против друга: Алексий, русский митрополит, и прежний светлоокий юноша, ставший настоятелем монастыря, и Алексий не знал, о чём ему говорить. Он прочёл и перевёл Сергию послание патриарха, где после цветистого обращения и похвал следовал, со ссылкой на пророка Давида, призыв устроить общее житиё: "Что может быть добро и красно более, нежели жити братии всем вкупе? Потому же и аз совет благ даю вам, яко да составите общее житиё! И милость Божия, и наше благословение да будет с вами". И они опять смотрели друг на друга, и Сергий молчал, поглядывая; его вопрошание ясно без слов: вот я - здесь, и что повелеваешь ты мне теперь, Алексие?
   И Алексий, уставно долженствующий ответить нечто, похвалив общее житиё, сбился и спросил не о том и не так, как пишется в житиях:
   - Возможешь ты, брате, поднять ношу сию?
   Сергий молчал, улыбаясь. И Алексий, поняв, что спросил не о том, спросил, гневаясь на себя:
   - Примут?
   - По велению русского митрополита! - сказал Сергий и добавил, помедлив. - Тогда - возмогу.
   И, наверное, Сергий - опять прав, и он, Алексий, восхотел большего и скорейшего там, где невозможно ни то ни другое. И игумен, ныне сидящий перед ним, по-прежнему крепок и твёрд, и не стоило Алексию сомневаться в нём даже и в мыслях. Но не уже ли изменить души немногих иноков, по своей воле сошедших вместе, труднее, чем изменить судьбу государств и участь престолов? "Да, - ответил ему взгляд Сергия. - Да, отче, труднее! И не спеши, дай мне нести сей крест и вершить как должно по моему разумению!"
   - Мне, отче Сергие, нельзя ныне оставить Москву даже на час малый, - сказал Алексий, глядя в глаза старца. - Но я пошлю с тобой своё рукописание, и от себя бояр и церковный клир, вкупе с епископом Афанасием! Довольно сего?
   - Сего - довольно, - подумав, ответил Сергий.
   - Мыслишь ли ты, - спросил Алексий, кладя руки на подлокотники кресла и наклоняясь вперёд, - что минуют которы на Москве и снизойдёт мир в сердца злобствующие?
   - Боюсь, владыко, что не будет сего! - ответил, помедлив, Сергий. - Иное, хотя и скорбное, должно дойти до предела своего и разрешить себя, яко нарыв, который не прежде изгоняется телом, чем созреет и вберёт в себя всю скверну и гной!
   Два-три года назад Сергий ещё не говорил так жёстко и прямо, отметил про себя Алексий, начиная догадываться, что изменилось в Сергии и почему тот как бы нарошно не спешит на своём пути, но и не отступает вспять. Да, если возможен новый Феодосий на Москве, то это - он!
   - Надобна ли моя помочь обители? - спросил Алексий и поймал себя на давнем воспоминании: когда-то так же спрашивал он Сергия, и о том же, и он отверг в ту пору помощь. И услышал знакомые слова:
   - Обитель ныне - изобильна всем надобным для неё, а излишнее - опасно для мнихов! Может, - прибавил он едва ли не в утешение митрополиту, - егда создадим общее житиё, возможет явиться нужда в чём-либо, но тогда посланные к тебе уведают о том в свой час!
   Что-то ещё надо спросить, о чём-то сказать, о самом нужнейшем ныне, а может, жаль отпускать от себя этого монаха, в котором Алексий начал сомневаться в пути, а теперь не может отпустить от себя, чвствуя истечение светоносной силы, которой так не хватает порой ему, взвалившему на себя бремя мирской и духовной власти?!
   - Мыслю, Алексие, земля наша способна к деянию, токмо ей надобно время для собирания сил. Возможно, слабый князь - и благо для нынешней поры? - сказал Сергий. - Тому, кто - препоясан к деянию, ждать или медлить бывает не вмоготу!
   - Спасибо, Сергие! - сказал Алексий, и бледный окрас проступил на его щеках. Он говорил о море, о буре, едва не погубившей корабль, о своём обещании создать монастырь, и Сергий опять наклонил голову, поняв ещё не высказанную просьбу. - О настоятеле новой обители, сего же хощеши от меня, повещу тебе через некоторое время!
   И опять сказано всё. Время нужно на то, чтобы ввести общежительный устав и на нём испытать каждого из своей братии. Сергий и тут не торопится, и опять он - прав.
   Шли часы, мерк свет за окном, а митрополит, отложивший все иные заботы в сторону ради этой беседы, всё не мог расстаться с Сергием, без работы которого он не мог бы, пожалуй, вершить и свои подвиги.
  

Глава 7

  
   Станята попал в Троицкую пустынь уже спустя месяц после того, как было в присутствии епископа Афанасия и посланцев Алексия прочтено послание Филофея Коккина и совокупным советом братии приговорено устроить в обители общее житиё.
   За торжествами, за явлением патриаршей воли, - посланием, обращённым к ним от главы Православной Церкви, - за всем этим не почувствовалось, не было понято, на что они идут, что приняли и к чему направляет их теперь игумен Сергий. Вернее сказать, немногие понимали. Архимандрит Симон понимал. Понимал, принимая всё, что делал и велел наставник, и Михей. Понимал замысел Сергия и Андроник. Но уже брат Стефан, чувствовал Сергий, не понимал всего, что должно будет принять ему на себя с устроением общего жития - не понимал всей меры отречения.
   Впрочем, пока, за заботами созидания, всё прочее возможно было отодвинуть и отложить до удобнейших времён.
   Место для трапезной в два жила и для поварни рядом с ней Сергием было продумано заранее. Недалеко от храма, но и на безопасном расстоянии от него, над обрывом, с которого открывался обзор на чашу, прорытую извивами Кончуры и Вондюги, и на далёкие за ней лесные заставы, среди которых уже появились росчисти крестьян, подселявшихся к новой обители. Славное место! Радостное глазу, каковым и должно быть месту сходбища братии в час общей трапезы. Лес был приготовлен и доставлен к монастырю заранее.
   Сергий не дал ни себе, ни братии и дня лишнего сроку. Назавтра с утра в обители уже стучали топоры. Игумен, подоткнув полы, уже стоял с топором в руках, нянча первое бревно, и продолжал работать не разгибаясь, пока не созвонили к заутрени.
   Ели они, начиная с этого первого дня, все вместе в ближайшей избе, не растаскивая еду по кельям. Все иноки, кроме больных и самых ветхих старцев, все послушники, все, кто пребывал в монастыре, были им расставлены по работам. Самые маломощные брали и подносили мох, и первая хоромина новой общежительной обители росла на глазах, поднимаясь всё выше. Рубили уже с подмостей, клали переводы нижнего жила. В Сергия словно вселился кто, - человеческой силы недостало бы работать так, как работал он, не прерываясь, день ото дня, с утра до вечера. Верно, Горняя благодать сошла на радонежского игумена.
   Станька подъезжал к обители Святой Троицы с грамотой Алексия за пазухой, и как ни мало провёл он времени здесь, сердце билось тревожно. Уже пошли знакомые колки и чащобы. Лес уже облетел, готовясь к зиме, и первые белые мухи кружили в воздухе вокруг елей. Издали доносился перестук топоров. Поднимаясь в стременах, Станька тянул шею: вот покажется на урыве горы маковица, вот откроются кельи, прячущиеся под навесом лап елей...
   Дорога вильнула, пошла в гору, и Станька, вымчав на угор, даже приодержал коня. Он не узнал обители. Не узнал даже места. Расчищенный от леса, вздымался взлобок Маковца, и на том взлобке возносила шатровые кровли в небо новая, слегка посеревшая просторная и высокая церковь. А за ней, на краю обрыва, виднелось другое строение, свежее, жёлто-белое. Ещё: долгая хоромина на высоком подклете, с готовой обрешёткой кровли, только что не закрытая тёсом или дранью, а невдали от неё ещё одна, приземистая, клеть. Как он понял по высокому дымнику, поварня.
   И тын был отодвинут и подновлён, и кельи стояли не так, и под новорубленой хороминой всё было бело от щепы, и не было уже следа той укромности, о которой вспоминал он в Царьграде. Теперь вся обитель вышла на свет и простор, потянулась вверх и раскинулась вширь.
   Станята рысью подъехал к ограде и спешился. Его встретил брат, несущий беремя мха, и принял коня. Сергий, как он объяснил, был на подмостьях, на кровле строящейся трапезной, и Станька, скинув дорожный вотол, полез туда.
   Наверху кипела работа. Уже укладывали доски кровли, упирая их в лежащие на курицах потоки. Доски ложили в два ряда, прослаивая берестой. Оба брата, Сергий и Стефан, были тут с топорами в руках. Сергий улыбнулся, обозрел Станяту с головы до ног, отставив топор, принял и просмотрел грамоту, передал Стефану, повестил Станяте, что трапезовать станут через недолгое время, а пока пусть он отдохнёт в келье. Но Станька, зная норов Сергия, поискал глазами свободный топор и, скинув зипун и засучив рукава, принялся за работу.
   Кровлю закрыли быстро. Снизу ударили в било, когда ложили последнюю тесину, и Станята, вылезши на кровлю, закрывал за собой лаз, чтобы спуститься потом на землю по приставной лестнице.
   Совместная трапеза была не внове для Станьки, и он, посылая ложку за ложкой в рот, осматривал председящих, узнавая старых знакомцев и знакомясь с новыми находниками монастыря.
   Отстояв службу, Станята взялся за топор. Охлупень лежал уже на земле вдоль стены, и скоро, зачистив и уровняв паз, стали, приподнимая вагами, заводить под него верёвки. Впрочем, уже смеркалось, и, всё подготовив, поднимать охлупень решили завтра с утра.
   Ударили в било, призывая тружеников к молитве. За вечерней трапезой Сергий попросил его рассказать братии о Царьграде.
   Станята поначалу смутился, сбрусвянел, но, начав рассказывать, оправился, его речь потекла всё бойчее, и вот настал тот миг, когда братия притихла, остановилось движение ложек, и все глаза обратились к нему. Станяте хорошо было говорить. Побывав в обители Сергия, он знал, что должно занимать больше всего затерянных в лесной глуши монахов, и, рассказывая, словно развернул перед ними дорогую парчу, живописуя и град Константина на холмах, и виноградники, и каменные дворцы, и море, и святыни города. Поняв немую просьбу Сергия, не обошёл и общежительное устроение тамошних монастырей, после чего заговорил об ином: о спорах и сварах греков между собой, о турках, захвативших Вифинию, о землетрясении, свидетелем которого он был, когда земля сбивала с ног и дома разваливались. О Галате, о фрягах и франках, о развалинах Большого Дворца рядом с Софией, о борьбе Алексия с Романом, о торговле должностями и подкупах...
   Когда он кончил, все ещё долго сидели, очарованные красотой и потрясённые зримой гибелью Царьграда, который для многих был до сей поры сказанием из житий, вечным городом, с которым ничто не может случиться, как не ветшают и не гибнут волшебные города...
   Сергий повёл его ночевать в свою келью. Уже когда помолились на ночь, улеглись и погасили, опустив в воду, последний огарок лучины, Станята окликнул Сергия.
   - Отче! - позвал он в темноту. И, почувствовав одобрение Сергия, продолжил, приподнявшись в темноте на локте с ложа. - Скажи мне, почто таково? У греков словно бы и всего поболе, чем у нас, и народу, и мастеров, и учёных мнихов, и славы старопрежней, и богатства ещё есть немалые, - дак почто не возмогут они себя хотя от турок спасти? Наши бояре тоже немирны между собой, дак как-то по-иному словно!
   - Думай, Леонтий! - отозвался Сергий, называя Станьку его монашеским именем.
   - Скажешь, отче, основа всего в духовных силах, а не в стяжании богатств? - догадался Станята. - Господь вручил человеку свободную волю, тем ограничив Себя в поступках Своих, а с ней и право выбора добра и зла. Дальнейшее зависит токмо от нас!
   - Возможет народ себя принудить к подвигу, - сказал Сергий, - воскреснет ещё и не в толикой беде! Не возможет - не помогут ему ни учёность, ни богатство, ни множество людское...
   - А мы?
   Сергий, почувствовалось, чуть улыбнулся в темноте, ответил вопрошанием:
   - А ты, Леонтий, како сам о себе: возможешь?
   Станята, подумав, сказал:
   - Владыка Алексий, мыслю, был доволен мной! Многажды об этом говорил.
   - Вот, Леонтий! Ежели каждый возможет хотя посильное ему свершить, и свершит, то воскреснет Русь. А ежели сожидать инынего спасителя себе, как ныне у греков, то не помогут ему ни митрополит Алексий, ни троицкий игумен Сергий! - Он ещё помолчал и докончил. - Пока не свершены деяния, коими определит себя грядущее, до той поры, и неможно предсказать будущую нашу судьбу! Мыслю землю языка нашего способной к подвигу, а что свершим - ведает токмо Господь! Спи, Леонтий, из утра охлупень подымать!
   Станята уезжал к вечеру второго дня, всё ещё переживая, - в плечах, в руках, в дрожи всего тела, - как двигалось, отрываясь от земли, неохватное бревно, как трещали, прогибаясь, покаты, как, зацепив за свес крыши, долго не двигался охлупень и даже едва не поплыл вниз, как, наконец, подоткнув вагами, вздёрнули и, тяжело оборачиваясь, бревно поползло в верёвочных петлях вверх по кровле, и как принимали, и как сажали, выдирая одно за другим ужища, а потом выбивали клинья, привздымавшие охлупень над коневым бревном... И как он, выбив последний клин, шёл, ликуя, по охлупню, и ветер задирал ему рубаху и развевал волосы, остужая лицо, и виднелось сверху до окоёма, до края небес!
   "Выстоим, выстанем! Не греки же мы! - пело у него в душе. И Сергий прав: не баять, а делать, творить надобно! Тружающему воздастся по трудам, а подвижнику - в меру подвига! У народа, у всякого языка сущего, как и у всякого смертного, есть молодость и старость, и то, что возможет народ на заре своей, уже не возможет на закате дней. Так, должно, у греков - закат, а у нас - заря!"
   И, думая так, так надеясь, он был счастлив, как в разговоре с Сергием. И думал и гордился, пока не притекло в ум: "А Литва, а Ольгерд? Они - тоже молоды! Какую хмурь пригонит издалека ветер? Какие испытания ещё ожидают Русь?"
  

Глава 8

  
   Выехать в Киев Алексию удалось только после Рождества. Задерживали неспокойные события на рубежах, угроза татарского набега Мамат-Хаджи, дела с тверским епископом Фёдором, который, отрекаясь от престола, прибежал Филиппьевым постом к нему в Переяславль.
   Алексий меж тем ожидал Сергия из монастыря, досадуя в душе, что так и не сумел побывать в обители Святой Троицы.
   До него дошли уже вести о тамошних нестроениях. Общежительный устав, вводимый Сергием, был радостно принят братией лишь на первых порах. Лишение вечерних трапез в своей келье, лишение одиночества, вместо которого предлагались неусыпные монашеские подвиги, молтвенное бдение и труд, не всем оказались по плечу. Возникло и иное, о чём Алексию не думалось до сего дня, но что восстало нынче, почему он и вызвал к себе обоих братьев, Сергия и Стефана. В общежительном монастыре возрастала власть игумена, и вот этого, а прежде прочего борьбы за эту власть и не предвидел Алексий.
   Братья должны были прибыть к нему вместе, но первым явился Стефан, что было уже дурным знаком. Путного разговора со Стефаном, однако, не получилось. Занятый грядущей поездкой в Киев и теми заботами и преткновениями, которые ожидал Алексий встретить там, грядущей борьбой с литовским ставленником Романом, он так и не сумел уяснить своей тревоги, не смог понять Стефана на этот раз, ибо помнил его раздавленным и униженным, жаждущим отречься от власти и мирских треволнений.
   Сергия же Алексий ждал даже с трепетом, гадал: не ослаб, не смутился ли духом молодой игумен? Не надо ли и его поддержать, наставить, может, остеречь или ободрить?
   Вот тут и явился тверской епископ. Минуя придверников, взошёл и упал в ноги: "Ослобони, владыко! Боле не могу!" Епископ Фёдор говорил, с отчаянием человека, решившегося на всё. Он кричал о совести, о поношениях, о том, что московляне утесняют тверской княжеский дом и заводчик делу тому Алексий, что он не может больше взирать на этот срам и уходит в лес, в затвор...
   Фёдора трясло. Он уже не был тем строгим и властительным епископом великого города Твери, как когда-то. Черты обострились, волосы вздыбились, глаза запали и воспалились. Он не спал дорогой, воспаляя себя к грядущему разговору.
   Старцу нужен был, прежде всего, покой и отдохновение. И потому Алексий, ничего не ответивший Фёдору на все его хулы и нарекания, вызвал через придверника эконома монастыря, повелев принять и упокоить тверского епископа, как надлежит, а беседу отложил до другого дня:
   - Ты ныне устал, злобен и голоден. А немощь телесная плохой поводырь для ума. Прости, брат, но я не стану ныне говорить с тобой, дондеже отдохнёшь с пути и возможешь глаголати, яко и надлежит по сану твоему.
   Казалось - так просто! Снять епископа Фёдора, благо просит об этом, и назначить кого-то своего! Просто, но... Потому и ложно, уже по простоте сего деяния! И его долг ныне: успокоив и ободрив Фёдора, принудить его остаться на своём месте. Карать намного легче, чем убеждать, но кара лишь озлобляет, загоняя болезнь внутрь, не излечивая её.
   С тем Алексий уснул, а утром служка сообщил, что к нему явился Сергий. На утреннем правиле Алексий всё думал, как согласить появление Сергия с делами тверского епископа, и решил свести их за трапезой.
   Фёдор был более спокоен, чем вчера, но так же неуступчив и напряжён. На столе была уха из дорогой рыбы, варёные овощи, хлеб и малиновый квас. Была переяславская ряпушка и мочёная брусника. Фёдор присматривался к Сергию. Алексий подумал, что приход Сергия ко благу, и решил вести разговор с Фёдором прилюдно, ибо оба, и Сергий и Стефан ведали вся тайная московской политики.
   Сергий был в сероваленом зипуне и в лаптях. Будничные облачения митрополита и епископа казались дорогой, едва ли не праздничной срядой по сравнению с тем, во что был одет Сергий. Но Сергий умел не замечать несходства одежд и обуви, и, посидев с ним, всякий тоже переставал замечать простоту одеяния подвижника. Алексий медлил, давая сотрапезующим насытиться.
   Фёдор спросил о чём-то Сергия, из вежливости, чтобы не молчать за столом. Сергий ответил.
   Наконец Алексий положил вилку, обтёр рот полотняным платом и, откидываясь к спинке кресла, спросил:
   - Должен ли младший в роде своём слушать старшего и подчиняться ему?
   - Да! - вздрогнув, епископ Федор не сразу нашёлся с ответом. - Но князь Василий Михалыч чинит насильство над своим сыновцем Всеволодом...
   - Да! - прервал Алексий. - Но должны младшие уважать старших всегда или токмо по рассмотрении, достоин ли старший сего? Должен ли сын уважать недостойного родителя своего?!
   Стефан и Фёдор склонили головы.
   - Должен! - подумав, сказал Фёдор.
   - Должен! - повторил, утверждая, Алексий. - На уважении к родителям и пращурам стоит и зиждится жизнь народа! Всякий язык, покусившийся на уважение к старшим своим, как и забывший славу предков и их заветы, распадается и гибнет в пучине времён!
   - Василий Михалыч, последний сын Михайлы Святого! - вмешался Стефан, взглядывая то на Алексия, то на Фёдора.
   - Да! - отмахнулся Алексий от непрошеной помощи и продолжил. - Всеволод - более прав, чем его дядя Василий! И более скажу тебе, Фёдор! Ты вправе был овиноватить нас всех в попущении князю Василию! Да, неправо творили, и я тоже, Фёдор! И удерживали сына Александра и мирволили Василию Кашинскому. И ежели противополагать две правды - правду Твери и правду Москвы, то Тверь - более права и изобижена Москвой! Да, да! - Он рукой отвёл, воспрещая готового уже вмешаться в спор Стефана, и продолжил. - И ты - прав, брате, ибо ты - епископ града Твери! Но не забыл ли ты, Фёдор, что я митрополит всея Руси, и о всей Руси должен, обязан мыслить в свой черёд? Должен, обязан заботить себя и тем, что ежели князь Всеволод пригласит Ольгерда на Русь и силами Литвы разгромит дядю, а затем и Московскую волость, а затем и княжение Владимирское, тогда вся Русь, а не токмо Москва или Тверь погибнет из-за наших раздоров! Да, Фёдор! Ты скажешь, почему тогда не Тверь должна стать во главе Руси Владимирской? Потому, что не Тверь! Потому, что при Михаиле Святом могла быть Тверь, а стала Москва, потому, что столицы не избираются ничьей земной волей, но возникают! Уже святой Пётр предрёк величие в веках граду Московскому! И мы, духовная власть, должны мыслить о дальнем, о судьбе всей земли через века и века! Не о том, на чьей стороне днешняя правда и преходящая власть того или иного князя. Помысли, что возмогло бы произойти от брата Симеона и Марии, ежели бы дети их и Симеон остались бы в живых, а чума унесла всех мужей тверского дома? Возможно, что оба сии княжества уже теперь слились бы под единой властью, и Русь, Русская земля, и язык русский усилились бы во много раз!
   - Но тогда, - возразил Фёдор, - и Ольгерд мог бы, поворотись судьба, стати великим князем всея Руси?
   - Да! Ежели бы принял крещение, и ежели с крещением Русь стала бы ему родиной! Да, тогда он мог бы, ежели похотел, стать русским и православным князем. Пусть и не сам ещё, но хоть в детях, внуках, в правнуках своих! Но сиё - невозможно, отмолвишь ты, и я реку: да, сиё - невозможно! И вот почему я ратовал в Царьграде, устрояя митрополич престол во Владимире, вот почему я борюсь с Романом, коего вы, тверяне, поддерживаете, вот почему ныне еду с пастырским наставлением в Киев!
   Сергий так взглянул на митрополита, что Алексий, почувствовав его взгляд, повернул лицо и прихмурил брови:
   - Ехать надобно!
   Он встряхнул головой и снова повернулся к Фёдору:
   - И наша задача в этом бытии, в этом потоке времён и лет, - воспитывать свой язык, умеряя животное, похотное в человецех, и князей своих поставлять в истинах веры Христовой, в Любви и Дружестве, паче всего в Любви к земле языка своего, навычаям и преданьям народа! Как бы ни стало тяжко, даже и до невозможности, вынести ношу сию! И потому я, русский митрополит, волей своей, и умом, и сердцем, и именем Учителя нашего прошу тебя, и заклинаю, и настаиваю владычной волей: да останешься и впредь на престоле своём!
   Алексий примолк, слегка понурив плечи, взглянул и сказал, указывая на Сергия:
   - А княжеские которы, сколь бы ни гибельны казались они... Вот он в обители своей содеявает премного важнейшее всех княжеских усобиц в совокупном их множестве! Ибо жизнь Духа есть истинная жизнь, и от неё гибнет или же восстаёт всё иное, сущее окрест. И печалуюсь, - тут уже Алексий повернул лицо к троицкому игумену, решив, что настал час и ему сказать слово ободрения или укоризны, - и скорблю, будучи извещён о нестроениях в обители Святой Троицы!
   Сергий улыбнулся в ответ. Помедлил.
   - Владыка Алексию! - сказал Сергий. - Скажи, сколь времени надобно, дабы выстроить город, в пожаре выгоревший дотла? Ежели судить по Москве и градам иным, - единой осенью возможно восстановить всё порушенное! А населить град созванным отовсюду народом? Единым летом возможно и сиё совершить! И сколь надобно сил, времени и терпения, дабы воспитать, создать, вырастить единого смыслённого мужа? Побороть в нём похоть и гнев, злобу и трусость, леность и стяжание? Воспитать сдержанность, храбрость без ярости, честность и доброту? Научить его ежечасно обарывать собственную плоть и похоти плоти? Уйдут на то многие годы и труды! Но без многих подобных мужей не станет прочен ни град, ни волость, ни княжество! Без сего ни что иное не станет прочным, ибо, - тут Сергий осветлел лицом, - без духовного воспитания людей всё прочее - суета сует!
   Сергий замолк, и епископ Фёдор поник головой и, воздохнув, подтвердил:
   - Да, без сего непрочно всё иное!
   И Алексий, поняв упрёк Сергия, тоже склонил голову, повторив:
   - Без сего непрочно!
   И лишь Стефан смолчал, склонив голову и охмурев взглядом.
   Когда выходили из покоя, Алексий придержал Сергия за рукав и с глазу на глаз спросил:
   - Сыне! Не молчи о труднотах своих! Где не возможет игумен, там возможет, порой, митрополит, могущий приказать, заставить, усовестить!
   - Отче! - отозвался Сергий со вздохом, покачав головой. - Я уже всё сказал тебе! Долог и притужен путь Покаяния! Но не можно тут свыше велеть ничему. Росток не станешь тянуть из земли, дабы скорее вырос, так и мужа, не созревшего умом, или неготового душой, кто повелением своим возможет содеять духовным и смыслённым? Об едином скорблю, владыка! Не в пору, мнится мне, уезжаешь ты в Киев! Именно теперь надобен ты Русской земле!
   Алексий вздрогнул и посмотрел в глаза Сергию. Потом обнял и трижды поцеловал.
   О Стефане и о делах обители иного разговора между ними в этот раз не было.
   Сергий, через одну ночь вернувшись к себе, лишь отдал распоряжения новоназначенным келарю и эконому, повестив, что отлучается на несколько дней. Никому ничего не сказав больше, он вышел на лыжах из ворот обители и растворился в рождественском снегу.
   Его путь лежал в Нижний Новгород к игумену Дионисию, чтобы понудить того послать гонца в Печёрскую лавру, известив тамошнюю братию, что митрополиту угрожает беда. Алексия следовало спасать теперь, ещё до того, как он доберётся до Киева. И по взору, по сжатым губам радонежского игумена было ясно, что Дионисий, выученик Печёрской лавры, послушает его.
  

Глава 9

  
   Ольгерд, не решившись убить Алексия, поручил расправу с митрополитом совершить киевскому князю Фёдору.
   Князь Фёдор был глуп и труслив, что Алексия и спасло. Он затянул дело, вступил в переговоры с Алексием, не сумел взять его на переправе, долго не решался потом, уже в Киеве, схватить митрополита и кинуть в поруб. Алексия утесняли, отнимая и тайно убивая слуг и спутников владыки, пока по повторному приказу Ольгерда Алексий не был посажен в земляную тюрьму. Гонец, едущий с приказом убить его, опоздал на час. Дружине верных московитов удалось освободить Алексия и умчать его, едва живого, много раз отбиваясь от литовской погони. Но кмети знали, что везут надежду страны, и потому кидались в сабельные сшибки столь отчаянно, что литвины откатывали, теряя людей. Уйти от погони удалось только в русских пределах.
   Пока владыка сидел в порубе, ожидая смерти, на Москве всё пошло вкривь и вкось, и, казалось, почти погибло.
   Ольгерд захватил Ржеву и уже стоял под Можаем. В Орде, после очередного переворота, ярлык на великое княжение получил суздальский князь, а в довершение всех бед, умер Иван Иваныч Красный, оставив на престоле девятилетнего Дмитрия. Даже в пустыни Сергия в отсутствие владыки Алексия началась непорядня.
   До Троицкой обители вести издалека доходили скупо. Здесь были свои заботы, печали и радости, и всего с устроением общего жития умножилось втрое.
   Сергий знал, что владыка Алексий - в Киеве, чувствовал, что он там задержан, и посему посылал с грамотой к Дионисию, а в храме установил вседневную молитву о сохранении митрополита от напастей. Сергий дозволял Стефану вершить то или иное по делам обители, в Переяславль с труднотами посылал всегда его и видел усиливающееся день ото дня отчуждение от себя старшего брата, которого он теперь иногда ощущал уже и молодшим себя и жалел, но не мог ничем помочь борению Духа Стефана с демоном гордыни.
   В эту первую зиму общежительного жития Сергий передумал множество дум. Видел, как трудно даются инокам и строгость устава, и лишение имущества, и общие трапезы. Видел и думал, и передумывал вновь и вновь. Всё было верно!
   Да, конечно, для мужиков, для семьи, где дети, плотская жизнь, земные заботы о скоте, хлебе и лопоти, где дани и корма, и городовое дело, где власть, которую надо кормить, где всегда отыщется тот тунеядец, которого грех и держать в деревне, - да, там общее житиё было бы и невозможно и губительно, ибо за трудом всех скрывались бы те, иные, кто не захочет трудиться и будет жить как трутень. И, помыслив об этом, видел Сергий, что ничего лучше, вернее, достойнее той жизни, которая установлена крестьянами за века, измыслить невозможно.
   Каждый живёт в своём доме. Тут и изба, клеть, житница, конюшня, сенник. Каждый работает на своей земле и знает свой труд и плоды своего труда. И ведает, что все огрехи и леность, допущенные по весне, осенью явят себя в урожае. И ведает, что землю, погоду и непогодь, дождь или вёдро, как и Господа Бога, не обмануть. Что летом надо встать до света и уже быть в поле. Что за скотиной нужен уход больший, чем за детьми, а дети в том уходе за скотиной, огородом, в полевой страде и вырастают людьми, тружениками, продолжателями дела отцов с младых ногтей. Всё это ведает мужик, и всё это - свято. И хлеб - свят.
   Иное дело помощи. Погорельцу миром ставят дом. Девки вместе треплют лён, прядут, рубят капусту. Помощью молотят, помощью возят лес. Сироту не бросит мир, кормит, растит, помогает стать на ноги. Девку, принёсшую в подоле дитя, от которой отреклись родичи, и ту не бросит мир: даст избу и корову и велит растить дитя до возрастая. Мир строг, но мир и держит, и только тунеядцу, вору, пакостнику - не место в миру. Таких изгоняют, а коневого вора, покусившегося на самое главное достояние пахаря - лошадь, того и убьют миром. И в этом тоже - прав мир. А то, что своя пашня, и огород, и свой хмельник, и свои пожни, и свои сена, - то и соревнуются друг перед другом: у кого лучше конь, сытнее скотина, справнее изба, нарядней баба на праздниках. И ценят человека по роду, внука по деду. Это всё понуждает к труду, к деянию, к тому, чтобы быть не хуже иных на миру. И всё тут! И посиделки, и свадьбы, и похороны. На миру и смерть - красна!
   И если бы всё было так... Но не всегда - так! И среди крестьян бывают и злоба, и колдовство, и суеверия, с которыми борется церковь, ненависть и право силы, разъедающие деревенский мир. И тут все усилия церкви, Духа, ума, наконец. Тут-то и нужен и необходим первее всего монашеский подвиг!
   Когда вокруг новой обители начали возникать первые починки, это ещё мало заботило троицких старцев. Но с каждым годом являлись новые росчисти, и уже не только с тем, чтобы отпеть покойника или перевенчать молодых, являться стали в монастырь мужики. Начали приходить искать защиты от неправедного соседа, от насилия владельца-боярина. И Сергий, которому крестьянский труд был так привычен уже, что он порой забывал о своём боярском происхождении, узрел, почувствовал снова всю трудноту, когда надо убедить в чём-то крестьянина. Боярина, купца, посадского - с теми со всеми легче. Но вот мужики слушали, вздыхали, низили глаза, винились и... поступали по-прежнему.
   Знал Сергий эту лукавинку селянина. Знал и убеждался, что ему, потому что работал, как и они, и не величался, было с мужиками особенно тяжко.
   И этот случай нынешней зимой с богатым селянином, Шибайлой, врезавшийся ему в память, не мог Сергий, положа руку на сердце, зачислить в свои удачи, как о том твердит братия. И было это его поражением. Шибайло повадился ходить в монастырь, как на посидки. Станет, разгладит бороду, выстоит службу, и поклоны кладёт в пояс, и, разогнувшись, опять смотрит, улыбаясь, озирает Сергия, словно свою дорогую покупку: вот, мол, наш-то! Каков! И на лапти Сергия глянет, и тоже словно ободрит с прищуром: мол, знай наших! Словно бы и в лапти нарошно обулся Сергий для казового виду, для пущей простоты.
   И этот-то мужик и отобрал у соседа, у отрока-сироты, полуторагодовалого борова, вскормленного тем для себя с великими трудами. Мальчонка, Некрас, прибежал в обитель и упал в ноги Сергию.
   Сергий повелел позвать Шибайлу к себе на разговор. Выдержал на литургии, заставил и ещё подождать. Завёл в келью. Сказал, отметая сразу все отмолвки и отвёртки крестьянина:
   - Чадо! Аще веруешь - есть Бог, Судия праведным и грешным, Отец же сирым и вдовицам?! Ведаешь ли, что отмщение в руце Его и страшен Господень гнев?! Ведаешь, - повысил голос Сергий, и усмешечка начала сползать с лица крестьянина, - что Божьему терпению есть предел? Бог дал тебе сторицей, ты - богатее других! Уж ли и того не довольно? Уж ли тебе, богатому и сытому, будет чем оправдати себя на Страшном суде? Убогого грабишь! Вопль его - ко Господу! Тебе ли указать таковых сильных, неправду деющих, коих домы опустели, и они нищими бродят между двор, а в Том Веще их ожидает мучение бесконечное? Того хошеши?!
   Шибайло взмок, уже стоя на коленях, божился, клялся, а в глазах плавала ложь, хоть и валялся в ногах, и уверял, что заплатит сироте за того вепря. И была во всём: в слезах, уверениях, даже в струях пота на лице, - та же крестьянская мужицкая хитрость - костьми лечь, а не дать, откупиться поклонами, клятвой, божбой...
   Всё же струхнул. Придя домой, освежёванную тушу укрыл в дальний угол клети, завалил рогожами. Когда Шибайло глянул (так и не дав цену сироте!), мясо кишело червями, хоть и была зимняя пора. И тут по своей крестьянской сметке догадался, поверил, что мясо погибло от проклятия Сергия. И ещё помыслил, что и весь двор его падёт по проклятию старца, и побежал к сироте с деньгами, долго кланялся, винился. Краденого вепря выкинул в овраг, но и псы, говорят, не ели уже той тухлятины. И потом не смел появляться больше к Сергию на глаза в монастырь...
   С такими богомольцами было особенно тяжело! И одно понял, утвердил Сергий для себя, что тут нужны не уговоры, а гнев и страх Господень, узда Закона, ибо ещё далеко оным до благодати и восприятия Любви! И нужны строгость и неукоснение в молитвенных трудах. Никогда и ни с кем не позволял он сократить часы службы или иное совершить послабление в молитвенных делах. "Ограда закона" была нужна. Кольми легче было бы ему в ризах украшенных с высоты амвона глаголать с ними! Нет, Господи! Прав - Ты, Учитель, и праведны слова Твои перед искушавшим Тебя: "Отойди от Меня, сатана!"
   Но это - мужики. Их, мужицкая жизнь. Их беды. Его же задача и задача обители, каждого из братии и всех вместе: нести Свет, пасти и спасать, и укреплять духовное начало, вести борьбу с плотью и с её голосами: болью, страхом, гневом, властолюбием, сребролюбием, леностью, похотью и иным, каждый день, каждый час!
   И эта сила Духа - важнее храбрости воина, и мужества воевод. И борьба за неё - сложна. Биться на смерть с врагом способны и звери, но только человек способен бороться с собой!
   И если так смотреть на дело старцев, то тогда у мнихов, в киновии, всё должно быть наоборот крестьянскому обиходу: никакой мужицкой собины, никакого имущества, ничего мирского. Ибо монастырь - меньше всего пристань для старых и усталых от жизни, а больше всего - жизнь борьбы с тварным, животным, низменным ради величия человека, осиянного Светом, явленным на горе Фавор!
   Думал ли Сергий в сей миг о грядущем поле Куликовом, куда должна была выйти рать русичей, поверивших, наконец, что они - одно? Дионисий, его нижегородский знакомец, думал и торопил этот миг по своему нетерпению. Сергий видел и знал: не скоро! И не о том надлежит печься ему, а о том, чтобы вырастить росток грядущего. И потому так тревожно было видеть ему то, что происходило с братом Стефаном и с иными, возжелавшими греться в лучах славы нового игумена, но не ревнующих резделить с ним меру монашеского труда.
  

Глава 10

  
   Стефан не грешил телесной слабостью. Но Дух в нём пребывал в затмении гордыни. И Сергий видел это и не мог поделать с братом ничего. И ждал. И вот теперь Стефан не сказал ему, каковы дела у владыки Алексия в Киеве.
   Весна согнала последние снега. Отцвели подснежники. На росчистях высунули свои головы сморчки.
   Снова застучали топоры в обители. Достраивали, чинили, перерубали заново. Ставили сень над источником. Ставили житницу, больницу, перерубали ветхие кельи.
   Имущество обители теперь было общим, и им ведали келарь и эконом. Общими стали по устроении книжарни и книги. С книги и началось.
   Одно дело - взять книгу с полки в своей келье, другое - просить канонник у еклесиарха, когда притом та книга досталась тебе по наследству от родителей или принесена тобой в обитель из Москвы.
   Сергий, закончивший службу и ещё не снявший облачения, был в алтаре, а те, по-видимому, думали, что он уже покинул церковь.
   Стефан стоял на левом клиросе и спросил канонарха:
   - Кто дал тебе книгу сию?
   - Игумен! - сказал канонарх.
   В церкви было пусто, и потому голос Стефана, взметнувшись к потолку, громом отразился в алтаре:
   - Кто здесь - игумен?! Не аз ли прежде сед ох на месте сём?! Кто избрал гору сию? Рубил храм? Известил владыку Алексия? Князя? Бояр?! У вашего Сергия один был тут ближник - медведь! Да и тот пропал! Ну и сидели бы... Да что! Никто бы из вас без меня и не явил себя тут! И игуменом был я! И поставил брата я! И ныне, когда... Неведомо...
   Стефан захлёбывался словами, говорил уже то, чего слушать было не можно и не должно ему, Сергию. И выйти было уже нельзя. Он стоял и молил, чтобы Стефан не зашёл в алтарь!
   А тот, выговорившись, вышел из церкви. Канонарх, посовавшись по углам, тоже покинул храм.
   Сергий, дождавшись, когда оба отойдут и не смогут увидеть его, сняв епитрахиль и ризу, вышел из церкви боковыми дверями, спустился по ступеням на землю и как был в подризнике, пошёл к воротам обители. Его шаги, поначалу неверные, становились всё тверже, и ноги понесли его к лесу и в лес, и только уже топча прошлогодний черничник и отводя руками от лица ветви елей, он понял, куда идёт. Ноги вынесли его к дороге на Кинелу. А в голове творилась Тишина, текла, струилась, разламывая нечто и воздвигая вновь, и опять перемешивая всё груды.
   Только когда между ним и обителью пролегло несколько вёрст, и ходьба успокоила Сергия, он начал думать и сразу поспешил оправдать Стефана, и овиноватить себя. Да, в чём-то, пусть и в малом, не важном, брат был прав. Он - старший, и у него просил Сергий благословения, и с ним разыскивал сиё место, и с ним возводили они тот первый храм. И с Алексием познакомил Сергия Стефан, и, явившись из Москвы к Троице, Стефан мог рассчитывать, что братия его изберёт игуменом обители Святой Троицы. Всё это было внешнее, не важное для жизни Духа, и всё-таки это было, и он, Сергий, сам для себя всё это перечеркнул. И дать место жалости, любви к сему месту, памяти лесного одиночества, трудного строительства монастыря, вернуться воевать, спорить он тоже не может. Не должен, не волен даже! Ставший иноком да отвержется земного бытия!
   Виновен ли он в том, что произошло? Нет. Потерял ли он всё, что приобрёл за эти годы? Нет. Опыт, знание, мудрость и даже боль сердца - с ним. А значит, и не потеряно ничего!
   Он шёл в подризнике и в липовых лаптях, пробираясь по тропинке, когда впереди рявкнуло, и мишка, стоя на задних лапах, повернул к нему морду. Слова брата о медведе пришли в ум, и подумалось о том, давнем своём приятеле. Сергий позвал, ступил раз, другой, приближаясь к медведю. Но тот мотнул головой, опустился на четвереньки и пошёл в сторону. Остановился на пронизанной солнцем полянке, посмотрел на Сергия, рыкнул и исчез в кустах.
   Солнце садилось. Уже покраснели его лучи. Сергий наклонился, собрал горсть земляники и, перекрестившись, съел. Подумав, решил заночевать в лесу. С последними каплями багреца, прорвавшимися сквозь заплот стволов, он нашёл старую ель, нижние ветви которой утонули во мху, образовав шатёр, нашёл отверстие и заполз туда, на горку хвои. Здесь было тепло, темно и тихо. Он ещё подумал о давешнем звере: не пришёл бы к нему сюда ночевать! Улыбнулся и уснул, положив под голову колпак.
   Спал Сергий не больше двух часов, но выспался и, помолясь, выполз из приютившего его шатра в туман, налитый среди елей и берёз, умылся росой, слегка продрогнув от холода, и, глянув на бледнеющее небо, устремился дальше.
  

Глава 11

  
   Игумен монастыря на Махрище, Стефан, после рассказывал, смеясь, что некто из братии, увидев Сергия, выходящего на заре из леса, причём сияние лучей солнца окружило его облаком света, ринулся от страха в обитель.
   И вот они сидели со Стефаном друг против друга, и Сергий ел и, ничего не объясняя, попросил проводника, чтобы отыскать место для новой обители. Стефан посмотрел ему в лицо, склонил голову и больше ничего не спросил.
   - Отдохни, брат! - сказал махрищенский игумен Сергию. - Побудь мал час со мной и братией, а заутра двинешься в путь.
   Он долго молился в этот вечер, отгоняя от себя видения прошлого. И лёг спать, когда почувствовал в душе Мир и Тишину.
   Нет, он ничего не потерял! А приобрёл многое. У него есть друг (и не один!), который поможет ему, ни о чём не спросив, у него есть память, есть Вера и есть знание того, что нужно делать теперь на новом месте и как надо делать, чтобы общее житиё было с первого дня, чтобы шли те, кто придёт, не к чему иному, а к иноческому подвигу, чтобы киновия, для которой он ещё даже не нашёл места, стала вместилищем Духа!
   Ведал ли Алексий вдали, в заточении, что его детище, обитель Святой Троицы, извергла своего создателя и Сергий ищет место для новой обители, чтобы начать заново, от истока, всю свою жизнь, и подвиг, и труд? Алексию было теперь не до того. Он получил весть о гибели Бердибека и понял, что Орда ему не поможет, и ждал теперь вестей из Константинополя.
   Сергий искал место для новой обители несколько дней. Брат, посланный с ним, уходился в путях и уже про себя начал недовольничать, посматривая на радонежанина, когда, наконец, место нашлось.
   Что ищет русский человек, какое место избирает для своего поселения?
   А ищет русский человек высоты, и выходит на высоту, на высокое и красивое место, откуда далеко видать. Так, древние киевляне, получив под Выдубицким монастырём площадку для гуляния, вознесённую над обрывом Днепра, любовались видом оттуда, говоря: "Яко аэра достигше!"
   И Сергий искал для обители места красного, высокого, открытого взору, но и законченного в своей полноте. И, наконец, нашёл.
   Они были верстах в пятнадцати от Махрищенской обители и шли по берегу Киржача, огибая пойму реки, по весне заливаемую водой. Бор на извиве берега поднимался гривой, и по бору почувствовалась высота. Пока пробирались частолесьем, грива ушла из виду, удалилась вбок, а заросший лесом берег почти не давал ощущения подъёма. Но вот в прорыве сосен снова открылась взору пойма, но уже внизу, и река, выбегающая из-за мыса, неслась на них, ударяясь в изножие обрыва, и по силе воды казалось, что берег плывёт, наплывает на эти струи.
   Река уходила налево, и за ней, на запад, лежала долина, и на краю небесной тверди зубчатые языки леса наползали на неё с двух сторон, не смыкаясь, а между ними висела, таяла в золотистой дымке солнца распахнутая до окоёма голубизна.
   Сергий до того шёл скорым шагом, скользя между стволов, и вдруг его что-то толкнуло. Он прошёл ещё, остоялся, повелел спутнику молчать, стоял и смотрел. Побрёл назад, остановился, повернулся, пошёл словно ощупью, глядя и не видя. Искал тот позыв, веление Высшей воли, и - нашёл. Опять толкнуло в грудь и лицо. Струилась река. Место было красно и прилепо, но и не то было самое важное. Красивых мест они навидались за эти дни. Было в окоёме, распростёртом вокруг, некое воспоминание. Словно видел давно, ещё до рождения. Видел и позабыл, а сегодня вспомнил душой.
   Он стоял и впитывал в себя то, что пришло к нему, и уже осознавал - здесь!
   Тогда Сергий подошёл к обрыву, опустился на землю. Сидел, впитывая в себя Господнюю весть, и прилеплялся к ней, оттаивая сердцем. И когда уже брат намерился окликнуть Сергия, тот встал, осмотрел проясневшим взором инока, лес и облака и, протянув руку, попросил топор, заткнутый иноком сзади за кушак.
   Удары топора и гул очередного рухнувшего дерева встретили гаснущую над лесами зарю. Сергий рубил себе келью. Потрескивал костёр. Инок, приготовив ужин, налаживал ночлег. Пламя изо всех сил боролось с угасанием солнца.
  

Глава 12

  
   Московский князь Иван Красный, умер молодым, тридцати трёх лет от роду. Был ли он болен смолоду? Едва ли! От него родила Шура Вельяминова Митю, будущего героя сражения на Дону. От больных отцов редко родятся столь здоровые дети!
   Но всё говорит об усталости от жизни, о страхе перед своей княжеской судьбой человека, мягкого и нестойкого, но неглупого, сумевшего увидеть государственные таланты Алексия, утишить боярскую котору и даже, до времени, останавливать Ольгерда.
   Но что-то надломилось в нём, болезнь души давно мучила князя. И теперь от малой причины князь изнемог и почувствовал начало конца.
   Он лежал и смотрел в забранное слюдой окошко на снег, наконец-то одевший Кремник, и думал. Мачеха и жена сидели, не отходя, у постели князя.
   - Из Киева нет вестей? - спросил князь.
   Александра помотала головой, сдерживаемые рыдания не давали ей говорить.
   - Позовите бояр... Всех! - попросил Иван. - И духовника моего, и архимандрита... Игуменов... Всех.
   Дума собралась вечером.
   Князь попросил приподнять себя, устроить на возвышении. В спальном покое сразу стало жарко от стольких собравшихся людей.
   - Детей приведите! - сказал больной.
   Девятилетний коренастый мальчик, ведя за руку младшего, Ивана, вступил в покой, подталкиваемый Александрой, и подошёл к ложу отца.
   - Вот ваш князь! - сказал Иван, кладя руку на голову Дмитрия.
   Мальчик смотрел на него во все глаза, ещё ничего не понимая.
   Завещание было написано и утверждено заранее, и не для того собрал сейчас Иван Иваныч боярскую думу.
   - Уведи, Шура! - сказал Иван, кивнув на мальчиков.
   Оглядываясь на отца, оба вышли из покоя.
   - Дмитрий ещё - мал! - сказал князь, глядя мимо лиц. - Нужен муж достойный, могущий править землёй до его возрастая, и я собрал вас, дабы утвердить общим приговором великих бояр мужа сего, держателя власти и местоблюстителя стола княжеского!
   Каждое слово давалось Ивану с трудом, и потому он говорил медленно, с одышкой и остановками, но ясным, внятным голосом, так что понятно становилось каждому из бояр, что говорит князь, обдумав и взвесив свои слова и приняв решение. И тут, когда Иван отдыхал, набираясь сил, взгляды председящих заметались от лица к лицу: Вельяминов? Феофан Бяконтов? Дмитрий Зерно? Семён Михалыч? Может, старик, переживший почти всех своих сверстников, Иван Акинфов? И снова взгляды устремились к Василию Вельяминову: не уже ли он? А почему бы и нет? Тысяцкий, княжичам родной дядя по матери! Возьмёт, поди, на воспитание обоих детей, Митю с Иваном?
   - Местоблюстителем и воспитателем своего сына... Главой княжества... Порешили мы оставить ведомого вам всем и всеми уважаемого мужа... - сказал Иван, умолк и договорил, наконец. - Владыку Алексия!
   Ропот прошёл по палате, начали отирать лбы, радость появилась на многих лицах.
   Василий Вельяминов встал, опустился на колени перед ложем князя, приник губами к руке умирающего и сказал:
   - Выручим, княже! Добудем! Клянёмся! И все... как один...
   Не было споров, зависти, пересудов. Для всех митрополит Алексий был пастырем и главой, и всё же предложить такое, даже помыслить о том, чтобы его, владыку Алексия, главу русской церкви, сделать главой страны на время малолетства Дмитрия, сумел только он один, умирающий князь Иван, может, сейчас, в сей миг показавший, что и он тоже, вослед брату, достойный сын своего отца, Ивана Данилыча Калиты.
   Но Алексий сидел в затворе, в Киеве, и никто не ведал ещё, выпустит ли его Ольгерд живым. И судьба Москвы, судьба страны, судьба русской церкви, судьба православия и судьба языка русского висела на ниточке, которую готовился перерезать Ольгерд.
   Вот тогда-то и были предприняты новые попытки вырвать Алексия из плена, увенчавшиеся успехом после многих жертв.
  

Глава 13

  
   ...Уйдя, наконец, от погони, русичи тяжелораненых и больных оставили у смоленского епископа, где сумели немного вздохнуть. И всё же поезд Владимирского митрополита, добравшийся до Можая, являл жалкий вид. Заморенные, обезножевшие кони, мокрые, в клокастой шерсти, с хрипом выдыхавшие воздух из надорванных лёгких, были страшны. Не лучше выглядели и люди, у которых на почернелых лицах, блестели одни лишь глаза. Они шатались, и, казалось, едва держались в сёдлах.
   Четвёрка коней, запряжённых гусём в старинный возок (дар смоленского епископа), дёргала упряжь, и возок шёл рывками, заваливаясь на протаявшем пути. Уже не доскакать, а доползти до Москвы чаялось путникам.
   Можайский боярин, служивший в городовом полку и ничем больше не примечательный, кроме того, что его волостка и двор стояли при пути, и поезд митрополита не мог проминовать его двор незамеченным, ради любопытства посунулся к оконцу, забранному слюдой, и не разобрав, кто - таков на подъезде к терему, вышел, накинув на плечи опашень, на крыльцо и оттуда увидел поднимающееся по угору шествие. Передовой, шагом подъехав к дому, не слезая с седла, попросил воды.
   - Кто - таков? - кинул ему с крыльца боярин, а баба, черпнув ковшом, подала напиться усталому, с провалившимися щеками ратнику.
   - Батьку Олексия везём! - сказал он. И, обмахнув усы и бороду тыльной стороной ладони, тронул коня.
   - Постой, молодец! - крикнул ему вслед боярин и, шатнувшись: не кинуться ли сперва в горницы? - махнул рукой и сбежал с крыльца. - Кого ни та?! - вытягивая шею, прокричал он с провизгом, и, размахивая рукой, в сползающем опашне заспешил следом. - Кого ни та? Владыку? Из Киева, што ль?!
   И такое отчаяние, и испуг прозвенели в голосе, что ратный придержал коня и раздвинул серые губы:
   - Да уж не иново ково!
   - Постой! - кричал, вперевалку бежа за конём, боярин и, достигнув и ухватив повод, остановил комонного. - Убегом али как?
   - Убегом! - сказал ратник, ожидая, что же последует теперь.
   - Дак ты, тово, ко мне пожалуй! - таща за повод лошадь ратника, поспешал боярин.
   Уже подскочили слуги. Один поднял оброненный опашень боярина и накинул ему на плечи...
   - Сысой! Деряба! Гридя Сапог! - возвысил зык боярин, обретя силу в голосе и господскую стать. - Проводи! Кормить! Живо!
   А сам с дворским порысил навстречу владычного поезда.
   Уже боярыня, на ходу застёгивая коротель, вышла на крыльцо, уже выскочили ключник со старостой, и огустело народом околодворье, и уже ловили под уздцы, заворачивали на боярский двор заморенных верховых коней. Меж тем как сам, повалясь на колени и сорвав шапку с головы, лобызал, весь в слезах, руку Алексия.
   Возок митрополита едва не на руках внесли во двор боярина, а Алексия на руках заносили боярин с дворским едва ли не бегом в гостевую горницу.
   И на покоры Алексия - ночевать-де недосуг! - боярин отмотнул головой, выдохнув:
   - Часом! Часом, владыко! Зато кони, коней дам...
   И, уже усадив, сунулся в ноги, лбом стукнулся в пол, возрыдав, и, отдавая через плечо приказы ключнику и холопам, целовал благословляющие руки Московского митрополита.
   С поклонами вошла боярыня. Стол обрастал снедью.
   - Часом, часом! - бормотал боярин, минутами забегая и заглядывая в палату, проверяя, всё ли сделано так, как велено.
   Уже и селян набежало на боярский двор, и когда ратных под руки проводили к столам, какая-то старуха, роняя слёзы и торопясь, рванулась сквозь толпу гляделыциков с кринкой горячего топлёного молока, завопив:
   - Молочка, молочка варёного!
   И боярин, выскочивший на крыльцо и поднявший длань: отогнать, отпихнуть старую, понял, вник, постиг и, засуетясь, схватил старуху и поволок за собой в горницу, и та, передав кринку, на коленях подползла к Алексию приложиться к руке и кресту главного молитвенника Русской земли.
   И молоко пошло по кругу, и каждый отпивал, пока не опорожнили кринку, после чего старшой, качаясь на плохо гнущихся ногах, вернул посудину бабушке, и та, улыбаясь и всхлипывая, крестила ратных, причитая над их худобой.
   В бертьянице в это время холопы несли платье, оружие, узорные сёдла. И когда поевшие ратные поднимались из-за столов, их выводили переодеть, натягивали на них рубахи и порты, узорные зипуны, тимовые сапоги, которых иному из ратников прежде и носить не доводилось.
   А на дворе уже ждали крутошеие жеребцы под узорными сёдлами, в чеканной сбруе, и в возок митрополита запряжённая шестёрка карих коней рыла копытами снег, и новая волчья полсть была уложена внутрь возка, и бобровый опашень наброшен на плечи владыки. Боярин, не присевший за те два часа, что был у него во дворе владычный поезд, успел, опустошив и свою бертьяницу, и конские стаи, снарядить, переодеть и переобуть, посажав на новых коней, всю дружину Алексия. И только уже на выезде рухнул в снег перед владычным возком, теперь уже с боярыней и младшим сыном (старшие оба берегли рубеж за Вереей). И Алексий, улыбаясь, благословил семью жертвователя и толпу набежавших селян, которые тоже попадали на колени.
   И уже проводив обоз, и когда последний верхоконный пропал за увалом дороги, боярин повернулся, глянул на жену, сына и челядь, достав платок, вытёр глаза и лицо и сказал:
   - Теперя Можай не возьмут! Бог даст, и Ржеву воротим!
   Задрал бороду, посмотрел и пошёл хозяйской поступью. И уже с крыльца, взойдя по ступеням, повелел ключнику: "Мелентий! Всех кормить и поить! Весь двор! И село! Радость вышняя!" И перекрестил себя, воздев глаза к небу.
   Пока длился плен Алексия, много раз мнилось и ему о конце. Накатит конница Ольгерда, и поминай, как звали! Терем - дымом, а самого с боярыней - в полон! Так думал не он один. И на селе думали так, и потому теперь гомонили, и целовались, и восклицали. Все ждали своего владыку.
   Ключник посунулся, посмотрев на стадо одров, оставленное ратными.
   - Что делать с има? Може, на живодёрню сослать?
   - Коней на овёс! Выхаживать! - велел боярин, подумав о том, что без коней ему туговато придётся по весне, но тут же и отогнав сожаление. - Ети кони кого спасли? Разумей! - присовокупил и сверкнул глазами. И всхлипнувшей жене, неверно истолковав её слёзы, бросил. - Наживём!
   А та, махнув рукой, погладила по плечу своего хозяина: всю жизнь копил, собирал по крохам, скаредничал, куски считал, а тут - и не чаяла такого от него! И плакала теперь от счастья, возгордившись мужем.
  

Глава 14

  
   Пока Алексий плёл новую паутину своей державной политики, склонял и подкупал очередных претендентов на ханский престол в Сарае, укреплял армию, готовясь отбить Ржеву у литвина и отобрать великий стол у суздальского князя, Сергий продолжал устраиваться на Киржаче.
   С высоты являлось взору, как воздух, пронизанный светом, наполняет мир. Леса стояли, легчая в аэре. По луговине разливалась вода, подтопив кусты, толкалась льдинами в берег.
   Ложили трапезную. Кони тянули волокушами лес. Внизу суетился боярин, задирал руки и кричал. Сергий, воткнув топор, начал спускаться по подмостьям. Стучали топоры.
   Боярин упал в ноги. Кошель с серебром Сергий, не считая, отдал брату эконому. Прищурясь, посмотрел на боярина.
   - Древоделей подослать? - тараторил тот, приняв благословение старца и осматривая размах строительства.
   Сергий, огоревав зиму, с весны вложил все силы в создание обители. А как только дошла весть о возвращении Алексия, почувствовал и к себе внимание. Понимал: ради владыки! Но от даров не отказывал. То, что у Троицы сотворялось годами, тут возникало в месяцы. И Сергий принимал новожилов, сразу на общее житиё. И было легче так. Кто шёл к нему, знал, на что идёт.
   Его убежище троицкая братия открыла ещё по осени. Не дождавшись игумена, пошли в разные стороны. Один из чернецов забрёл на Махрище. Иноки ему повестили: "У нас!"
   Потом уже приходили, винились, звали назад. О том, что было между ним и братом, Сергий не говорил никому и молчал в ответ на вопросы и призывы.
   После Рождества началось бегство к нему троицкой братии. Приходили, падали в ноги. Виноватыми считали себя все приходящие. Сергий ничего не объяснял и не вспоминал ни о чём. Так перебежали Михей, Роман, Исаакий, Якута. Весной явился Ванятка. Пришёл в лаптишках, с посохом. Посмотрев в глаза сыну Стефана, Сергий, не спросив ни о чём, принял.
   Просящих принять в обитель было много, и Сергий брал, испытуя, и притом не всех. Зато от дарителей на новом месте не было отбоя. Приезжал Тимофей Вельяминов, Андрей Акинфов приехал перед весной, дал серебро на храм, доставил обоз снеди, долго ходил, смотрел, кивал, одобряя, обещал выслать иконы суздальского письма и напрестольное Евангелие московских Даниловых мастеров, когда будет сведена кровля.
   Храм во имя Благовещения заложили, едва протаяла земля. Выворачивали вагами мёрзлые глыбы песка, закладывали камни под углы будущей хоромины. И уже первые ряды сосновых, из осмола, венцов обозначили начало сооружения.
   Трапезную надлежало довершить на этой неделе, а потому, даже и ради таких наездов, Сергий с неохотной оставлял топор. Боярин высказал, наконец, свою просьбу: у него родился сын, и боярину запало - окрестить дитятю у Сергия.
   - Ехать недосуг! Сюда привози! - сказал троицкий игумен. - Да не простуди младеня дорогой! Крестить должен, по правилу, отец духовный. Советую ти, чадо, гордыню отложи и крести сына своим попом. А как отеплеет, благословить ко мне привози!
   Боярин заметался глазами, видно, не подумал о таком исходе, но, постигнув правоту Сергия, не мог, однако, так вдруг изменить свой замысел.
   Сергий, оставив боярина додумывать, полез на подмостья. Боярин смотрел снизу на игумена в лаптях и посконине, который издалека казался мужиком, а вблизи, глянув, поразил его мудростью и статью.
   Топоры звенели в лад, с перебором, музыкой труда. И Сергий, поднимаясь всё выше и заглядывая в провал хоромины, стены которой тесали сразу же, кладя очередные венцы, думал о том часе, когда в прорубы окон будет видна эта даль и эта вода, и дубовый стол станет посередине, и лавки опояшут трапезную, и братия впервые соберётся тут.
   Шла весна, и, еле видные издалека, курились дымами деревни. Мастера, нанятые со стороны, скоро уйдут. Близилась страда.
   Пашни, освобождённые от снега, уже ждали, просыхая, рук пахаря. Он ощутил в ладонях рукояти сохи и сощурил глаза. Утром отсюда, с высоты, слышен тетеревиный ток. Мир - прекрасен, и прекрасна - жизнь, отданная труду и подвигу. И его путь по-прежнему - прям, и сюда, на высоту, продутую ветром, привёл его Господь.
   Сергий поднял топор и, склонясь, пошёл вдоль бревна, стёсывая его внутреннюю сторону. Дойдя до конца, закруглил и огладил угол. До начала кровли, до "потеряй угла" оставалось три венца.
  

Глава 15

  
   Политика Алексия начала приносить плоды. Дерущимся друг с другом ханам всё больше нужно было русское серебро. И вот наступил момент, когда помощь Алексия понадобилась и темнику Мамаю, подбиравшемуся к высшей власти. Русь и Орда менялись местами. Русская поддержка становилась важнее для Орды, чем для Руси помощь хана. В 1363 году, разбитый под Сараем ханом Мурутом Мамай, нуждаясь в поддержке, согласился на значительное уменьшение дани Москвой и на неважную с его точки зрения приписку к договору, по которой великое Владимирское княжение становилось вотчиной малолетнего московского князя Дмитрия. Алексий объяснял свою просьбу тем, что прочие враждующие ханы все будут торговать великим княжением и собирать ордынский выход будет невозможно.
   Вотчиной у русских считалось наследственное, родовое владение, переходящее от отца к сыну. И с этого часа, с этой приписки к договорной грамоте во Владимирском Залесье явилось государство нового типа, московское самодержавное государство, Московская Русь, заменившая собой Владимирскую. Этому государству ещё долго предстоит биться за право быть на Земле, долго заставлять соседей и братьев-князей признать себя существующим, ему предстоит выдержать битву с Ордой и устоять, но создано оно было сейчас, когда нуждающийся в русском серебре Мамай согласился на условия, поставленные Алексием.
   В те же годы, после троекратного погрома от москвичей, и суздальский князь Дмитрий Константинович вынужден был отречься от великого Владимирского княжения в пользу ребёнка Дмитрия. А вскоре и Ржева была отбита у Литвы.
   В перерывах своих государственных дел Алексий наводил порядок в епархиях, исправлял служебный чин, испытывал грамотность священников, рассылал книги по церквям. Увеличенная втрое дружина писцов работала день и ночь, сводчики переводили с греческого привезённые Алексием труды византийских мыслителей и богословов. Всё новые служебники, жития, октоихи, тропари, канонники расходились по монастырям и храмам.
   Эта работа, раз начатая, не прекращалась уже, и рядом с деяниями воевод, движением ратей, ухищрениями послов творился едва видимый ручеёк книжного знания.

***

   Инок, отложив перо, растирал пальцами подглазья покрасневших глаз, взглядывал в затянутое пузырём окошко (за которым слышалось "чивк-чивк-чивк" и ветер шевелил ветви), проникаясь тоской по этой земле, по лету, по запаху полей, и, встряхивая головой, шепча молитву, поправлял гайтан, стягивающий волосы и, выведя киноварную, украшенную заглавную букву, снова начинал выставлять буковки полуустава, гласящие о Горнем, о Высоком, или о делах далёких веков, или воспевающие хвалу Господу, и снова уносился в то далёкое и вечное, ради чего пренебрёг красотой земной жизни...
   Рукописи переплетали в обтянутые кожей доски, мастера пилили, чеканили и узорили из меди и серебра накладки на углы книг, приделывали узорные застёжки к доскам, и эти книги начинали свой путь по Руси.
   События - реки истории, питает которые, однако, влага книг, зовущих к труду, вере и подвигу, осмысляющих понятие, бытиё Родины, как той, своей земли, за которую должно, если ей угрожает беда, отдать жизнь.
   И пусть воеводы, стратилаты, послы, великие бояре и князья блюдут чистоту потоков, не позволяя заграждать их плотинами, менять русла, по которым течёт судьба народа. Но не забудем и того просачивания влаги сквозь почву, не забудем книг, без которых и потоки иссякнут, и камнем станет земля, и исчезнет жизнь, лишённая источника.
   Так - в письменной, просвещённой светом учения земле. Но так, и в земле бесписьменной, древней, ибо и там было слово, и текло оно от уст к устам, и так же пронизывало почву племени влагой памяти и обычаев, завещанных предками потомкам.

***

   ...Писец опустил в медную чернильницу перо, взял иное, наполненное бурыми железными чернилами. Владыка Алексий зашёл в книжарню, где работали мастера-переписчики. Посмотрел на работу. Одобрил наклонением головы. Тихо. Только скрипели гусиные перья. То, о чём здесь напишут в книгах, с миновением лет и веков изгладится из устной памяти поколений. Воин, совершивший подвиг! Помни о летописце, чаще всего иноке, монастырском подвижнике, запечатлевшем для внуков твоё деяние!
   Не многое нужно писцу: миса щей, краюха хлеба, квас, сушёная рыбина... Да молчаливое одобрение духовного главы, что среди многотрудных дел находил часы, чтобы побыть тут, у истока, питающего духовную силу русского языка силой слова, запечатлённого и переданного грядущим векам.
   И они проходят, текут, века истории! И грохочут войны, бушуют пожары, унося с собой селения и города... Но из пламени, из-под рушащихся стен выносят лишаемые всего добра, всего своего зажитка люди, прежде всего, иконы и книги, то в чём заложена Основа жизни - Дух.
  

Глава 16

  
   Станята, постучав, вошёл в митрополичий покой и замер. Алексий работал со сводчиками и только кивнул своему спутнику. Понимая по-гречески, Станята заслушался, едва не забыв, зачем вошёл. Но вот Алексий отложил в сторону Дионисия Ареопагита и кивнул сводчикам, разрешая удалиться.
   Оба вышли, поклонясь Станяте и осматривая его с любопытством. Писец, секретарь и спутник Алексия начинал внушать уважение и даже зависть многим клирошанам митрополичьего двора.
   - Что там, Леонтий? - спросил митрополит.
   - Троицкая братия! - ответил Станята, подходя к столу.
   - Опять? - Алексий думал, разглаживая листы пергамента, исписанные греческим минускулом.
   Вторично уже прибегали к Алексию ходоки, иноки монастыря Святой Троицы, умоляя владыку помочь им вернуть к себе Сергия. О том просили и бояре, связанные с обителью Святой Троицы. Алексий не отвечал ни да, ни нет. Думал.
   - Созови! - сказал он, вздохнув.
   Старцы, войдя, повалились в ноги. Алексий поднял их и расспросил. Получалась нелепица. Сергия хотели и на него же жаловались, ссылаясь на то, что введённые им правила противоречат заповедям святых отцов и древних пустынножителей, возбранявших применять устав иноческой жизни.
   Алексий обещал помыслить об этом и попытаться уговорить Сергия. Отпуская старцев, удержал Стефана.
   Стефан был угрюм и краток. На вопрос о том, кто управляет монастырём, глянул и склонил голову. Алексий знал, что обязанности игумена исполнял Стефан, но лишь как заместитель отсутствующего брата.
   Алексий давно уже не толковал со Стефаном по душам, как когда-то, и сейчас вознегодовал за это на себя. Беседы не получалось. На вопрос, что же произошло в обители, почему Сергий покинул монастырь и своё игуменство, Стефан, побледнев, ответил:
   - Не ведаю, владыка! Многим был тягостен общежительный устав!
   - Но устав сохранён?! - сказал Алексий.
   - С некоторыми послаблениями, - сказал Стефан. - Книги разнесены по кельям, кроме общего служебника и напрестольных Евангелий, а также "Октоиха" и "Ирмолоя"... - Начав перечислять, он глянул в глаза Алексию, помолчал и добавил. - Невестимо ни для кого и чудесно покинул обитель: не заходя даже в келью свою!
   - Добро, ступай! - сказал Алексий и, благословив, отпустил Стефана.
   Проводивший старцев Леонтий остановился в дверях.
   - Сядь! - сказал ему Алексий и, посмотрев в глаза своему служителю, спросил:
   - Ты како мыслишь о том?
   - Обидели старца! - сказал Станята.
   - Кто?!
   Алексий и Станята произнесли одно и то же имя: "Стефан" и посмотрели в глаза друг другу.
   - А и не только! - сказал Станята. - Обитель в славу вошла, а устав - жесток. Иным и слава - лакома, а твердоты Сергиевой не перенесть... Ето уже тебе, владыка, надлежит почистить монастырь!
   - Воротить? - спросил Алексий.
   Станька повёл плечами, задумался.
   - Или оставить Сергия на Киржаче? - продолжил владыка, выпрямляясь в кресле и прикрывая глаза, усталые от многодневных трудов. - Так, мыслишь, не захочет Сергий воротить к Троице?
   - Его ить обитель! - сказал Станята. - Чать, сердце прикипело... Сам начинал... Во славу вошёл монастырь!
   - Я мыслил о том, - сказал Алексий, не открывая глаз. - Надобно укреплять... Возвращать иное к месту своему... Как власть вышнюю!
   - Опять свара в Орде? - спросил Станята.
   - Не ведаю, Леонтий! Доносят наразно! - сказал Алексий задумчиво, но не безнадёжно. Словно и, не ведая, догадывался о скорых переменах в Сарае.
   - Крепко сидит Хидырь?
   - Пока крепко, Леонтий! Надобно ехать на поклон! Ладно! - сказал Алексий, встрепенувшись и проведя ладонями по лицу. - Садись, пиши Сергию, да приидет ко мне на Москву!
   Солнце меркло, сквозь цветные синие и красные стёкла разукрашивая владычную горницу.
   Вечером, на молитве, и позже, укладываясь в постель, он думал: убрать, увести Сергия навсегда из Троицы, не значило ли это оскорбить, овиноватить старца, если не в его глазах, то в глазах Москвы? Сколь часто мы, ради мира, удаляем справедливого, оставляя на месте неправедных только затем, что их больше! Но что скажет Сергий?
   Они сидели в келейном покое митрополичьих хором, и Алексий не ведал, о чём ему говорить с Сергием. По себе не чувствуешь течения времени. Но вот перед тобой бывший светлоокий отрок, ставший мужем, игуменом обители, про которого он, Алексий, уже не может сказать, что тот много младше председящего митрополита. Возраст мужества уравнивает мужей.
   Теперь они сидели вдвоём, и Алексий хотел выведать у Сергия о его ссоре со Стефаном. Но Сергий ответил неуступчиво:
   - Владыка! Аз согласил оставить Троицу и сам уведаю о том, егда будет надобно, с братом своим! Оставь это нам и не прошай более!
   И всё. И ничего иного о споре, вызвавшем уход троицкого игумена из монастыря.
   Алексий попросил Сергия приветить и благословить князя Дмитрия. Сергий кивнул. Митрополит нынче как дед, воспитывающий своего внука. Это - и трогательно, и немного смешно. И как сказать Алексию, что самое тревожное уже - позади, что московская земля вскоре навечно заберёт в свои руки владимирский престол?!
   Говорить об этом не надо, ибо это ещё надлежит содеять Алексию, а предвидение свершений не есть свершение. Излишне поверивший своему успеху может поиметь неуспех и потерять всё в силу излишней уверенности. Опасный дар вручил нам Господь, наделивший смертного свободой воли!
   Да и не о том теперь речь! А о чём? Вот они сидят рядом, Сергий с Алексием, и молчат. И митрополит, глава Владимирской Руси, муж совета и власти, перед которым ежедневно проходят сотни людей, повелевающий вельможами, по одному слову которого великие бояре, не вздохнув, поведут полки и ратники ринутся в сечу, перед которым смерд, и монах, и боярин падут на колени, прося мановения благословляющей руки, - не ведает, что говорить, и робеет, чувствуя, что слова не нужны, кощунственны в этот час, и что не Сергий от него, а он от Сергия восприемлет духовную благостыню.
   - Благослови мя, отче Сергие! Во мнозех гресех власти моей и земного, грешного труда! - попросил Алексий.
   И Сергий благословил митрополита, не произнося ободряющих слов. Ибо ведал, что не ложное смирение подвигло владыку на сии слова, а то, что власть - грешна, и владеющий властью обязан понимать это, хотя бы для своего спасения.
   Сейчас с ними третий, покойный Иван Калита, которому Алексий обещал взять княжеский крест на свои плечи. И Калита внимал так, как умеет внимать только он, молча, почти исчезнув, почти растворясь в тишине, и уже не волен сказать хотя бы слово, но он - здесь. И оба сидящих косились в сторону покойного князя.
   - Вся моя надежда - в Дмитрии! - сказал, наконец, Алексий.
   - Грешно полагать надежду земли в едином отроке, - сказал Сергий, и оба замолчали.
   За ними земля, бояре, что собирают рати и копят серебро, смерды, что готовят новые росчисти под пашню, ремесленники, что ныне уже не ропщут по недостатку дела, - дел много, и от Алексия, от нынешних правителей страны все ждут свершения подвига. Земля живёт, трудится, верит, и она найдёт себе главу. Не в едином ребёнке, который нынче едва вступает в возраст отрочества, надежда княжества.
   - Земля восстаёт к действованию! - сказал Сергий.
   И Алексий думал сейчас о том, что Сергий, даже не побывав в Константинополе, не сравнивая и не видя, знал, чувствовал порой больше его.
   - Отче Сергие! - молча молил Алексий, которому хотелось простереться ниц у ног этого игумена. - Будь и виждь, и пока ты - с нами, земля русичей осияна светом правды и всякое деяние на ней и для нас - во благо Господу и языку русскому!
  

Глава 17

  
   К приходу Сергия княжеских детей умыли, переодели в чистые рубашки. Митя с Ваней и Володя, их двоюродный брат, ждали игумена, о котором многое уже слышали, но главное, по женской суете, по тому, как их мать, Александра, без конца то оправит рубашку, то крестик на груди, то пригладит волосы и велит не баловать, - по всему этому дети чувствовали, что грядёт что-то небывалое до сих пор.
   Вошёл владыка Алексий. Дмитрий, потянув Ванюшку за руку, стал под благословение своего духовного отца.
   С Алексием был монах в грубой дорожной рясе. Дмитрий скользом, через плечо, глянул на инока. Володя остоялся и поднял взор на старца. Но Шура, узнав Сергия, рухнула перед ним на колени. Ванятка как вложил палец в рот, так и замер.
   Володя уже уцепился ручонкой за подол рясы инока.
   - Здравствуй, великий князь! - сказал Сергий, чуть улыбаясь, и Дмитрий, только теперь поняв, кто - перед ним, подошёл к монаху.
   Суетились няньки, слуги. Маша, вдова Андрея, мать Владимира, подступила к троицкому игумену, чтобы принять благословение.
   Дмитрий открыл рот, чтобы сказать, что он - не великий князь, и посматривал на Алексия, но тот молчал и тоже смотрел на монаха с умным лицом и завораживающими глазами. Смущаясь, малолетний князь поцеловал крест и руку инока.
   - То, что отрок смущается перед старшими, - хорошо, отметил про себя Сергий. Не возгордился бы излишне властью! Будь его воля, он удалил бы будущего князя из этих хором с коврами и паволоками, дорогой посудой и почётной стражей у дверей. Тем более, когда подрастёт! Чтобы отрок принял власть, возмужав, подготовленным к подвигу, а не к прихотям власти. Но это - невозможно, не принято будет всеми окрест!
   Дмитрия увели. Оборачиваясь, коренастый мальчик ещё посмотрел на игумена Сергия, потянул младшего брата за собой, а тот смеялся и не хотел уходить, тянул руки к Сергию, и лик Сергия на мгновение оделся тенью. Он посмотрел на мальчика, запоминая, и увидел серовато-пурпурно-бурую тень вокруг его лица.
   Сергий ещё не научился верить своим предвидениям, ещё не ведал, что ныне узрел лик смерти, стоящий за плечами этого малыша, но ему стало жаль мальчика. На мгновение. Смертный не должен судить о Господнем промысле, ибо нам не понять и не надо понимать того, что не может зависеть от нас, смертных, что древние называли судьбой, мойрой, и что лежит по ту сторону границы, очерченной Господом для проявления нашей свободной воли.
   Сергий, улыбнувшись, приподнял Владимира и, передавая матери, сказал:
   - Вырастет воином!
   Володя рос тихим, не драчливым и послушным ребёнком, хоть и здоров, и крупен - в отца. Но старцу Сергию ведомо неведомое прочим, и мать благодарно приняла в руки малыша, будущее которого сегодня означил троицкий игумен.
   Сергий осмотрел покой, тесный от дорогих вещей, укладок и поставцов, окрестил толпу слуг и челяди на коленях, принимающей его благословение.
   Они вышли. Алексий перечислил, чему и как учат наследника престола по его повелению. Сказал, что отрок обычно бывает в доме у тысяцкого Вельяминова и у Тимофея, где ездит верхом, учится владеть оружием, играет с отроками в лапту, рюхи и свайку. Сергий не спрашивал, понятно и так, что Дмитрий посещает все службы и уже сейчас знает церковный обряд и, не сбиваясь, поёт псалмы и стихиры.
   - Следовало тебе, владыка, сразу после Константинополя побывать в обители Святой Троицы! - сказал Сергий уже на дворе, ибо тогда, возможно, не было бы распри и ухода Сергия из обители... Или же и она была нужна для чего-то? Хотя бы затем, чтобы почувствовала братия, старцы и послушники, что без Сергия, без его воли, им нельзя ни жить, ни быть. И когда почувствуют, то уже не забудут об этом впредь.
   Они попрощались. Алексий хотел бы задержать Сергия, оставить у себя на Москве, но знал: нельзя. И только с дрогнувшим сердцем поцеловал трижды радонежского игумена. Даже тому, кто стоит на вершине власти, нужен некто, перед кем он мог бы почувствовать себя меньшим, слабейшим и младшим по Духу. Почувствовать и приникнуть на миг, чтобы с новыми силами продолжить путь.
   На немой вопрос Леонтия-Станяты, когда Сергий уже ушёл, Алексий ответил, подумав:
   - Пошлю Сергия в Ростов созидать новый монастырь с общежительным уставом во имя Бориса и Глеба! Чаю, ему по плечу задача сия. А с троицкими старцами... Он - прав! Пусть ещё помыслят о себе. Может, Сергия со Стефаном и надобно развести!
  

Глава 18

  
   В эти месяцы Алексий утопал в ордынских делах, ожидая часа, когда можно будет отнять великий стол у суздальцев и вернуть Москве. Пока же он, прибыв во Владимир, венчал Дмитрия Константиныча на стол великих владимирских князей, как бы возвысясь над княжеской борьбой. Да, да! Он же митрополит всея Руси, а не только Московского княжества! И он - благостен и прилеп, так что даже Дмитрий Константиныч смягчил своё нелюбие к московскому владыке.
   Вечерами Алексий оставался один на один со Станятой. Порой мнилось, что они снова сидят вдвоём в Киеве, в яме, ожидая конца. Станята толкует о молодости и старости народов. Оба понимают уже, что народы стареют, как и люди, что есть подъём и упадок Духа и что старания самого сильного - ничто, если люди устали жить. Оба видели Кантакузина, сломленного бременем невозможной задачи: спасти гибнущую Византию, которую можно было оберечь от турок, латинян, сербов и болгар, но только не от неё.
   - Но как определить, как понять, начало или конец то, что происходит окрест? - спросил Станята.
   - По людям, Леонтий! - ответил Алексий, пригорбившись в креслице. - У людей начальных, первых времён переизбыток энергии, и направлена она к деянию, к творчеству и к объединению языка своего. У людей заката, у старых народов, нет уже сил противостоять разрушительному ходу времени, и энергия их - узка, направлена на своё, суедневное. И соплеменники ближние для них почасту главные вороги. Люди эти уже не видят связи явлений, не смотрят вдаль!
   - Как Апокавк?
   - Да, как Апокавк! Родина для таких - лишь источник благ земных, но не поле приложения творческих сил. Власть претворяется в похоть власти, а труд - в стяжание богатств.
   - Я много ходил по свету, - сказал Станята, - когда понял, что у нас, в Великом Новгороде, нестроение настаёт... Много искал! И тоже нашёл вот Сергия. Но у него не смог...
   - Сергий понял и направил тебя ко мне!
   - Да, владыка! А теперь, ныне... Верно ведь, и в Киеве, и на Москве... Ты молвишь, молодость? А я порой о себе: кто - я? И что надобно мне? О себе дак скучливо и думать! Ничто такое: дом, семья, зажиток - не влечёт! Странник - я, верно! Вот, хочу понять! Не гневай, владыка! Ты вот, и иные... В чём - правда? Живут и живут! Ну, не станет энергий, ну, начнут думать о своём токмо... Не такие, конечно, как Апокавк, а простецы! Когда нет энергий, что ж тогда?
   - Тогда разрушается всё! - отвердев и осуровев лицом, ответил Алексий. - Гибнет всё сущее окрест. Земля, вскормившая нас, скудеет, расхищаемая. И гибнет народ, и энергия оставших уходит на уничтожение сущего!
   - Не уж то мочно уничтожить землю? - воскликнул Станята.
   - Ты видел пустыни? Развалины древних городов? Говорят, там жили люди! Но вырубили леса, иссушили воды, разрушили пашни, - и остался один песок!
   Станята встряхнул головой, задумался.
   - А я мнил, это - так же невозможно, как запрудить Волгу, как поворотить реки вспять... Зачем?
   - Народ, оставивший Господа, - ответил Алексий, - может токмо разрушать, убивая себя! Человек, возгордясь своей силой, - ничто! Погубит землю и погибнет сам.
   Сумерки сгустились.
   - Ну а татары? - спросил Станяты из темноты.
   - Татар, вернее, мунгал, пришедших с Батыем, уже нет! Теперь подняли голову те, кого когда-то покорил Батый!
   - Пото и резня?
   - Потому и резня!
   - Так, может...
   - Нет, Леонтий! Ещё нет. Русь - не готова к борьбе. Пусть сплотится земля. Пусть вырастут воины. Этот мальчик, мню, поведёт их на бой. Может, когда уже нас не станет на свете!
   - Ну, а Литва? - спросил Станята.
   - С Литвой сложнее! - ответил во тьме Алексий. - Там - тоже подъём, тоже молодость языка! Они бы и одолели нас, но, мню, не уцелеют литвины-язычники меж католиками и православными!
   - И любой выбор покончит с Литвой?
   - Приняв латинскую веру, они оттолкнут от себя всех православных, а приняв православие, Ольгерд мог бы и победить! Но он сего не свершит. После киевского нятья я в сём убедился. И ещё потому не свершит, что прими он православие, отчина его, Великая Литва, скоро бы стала Русью!
   - А мы? Отколе зачинает наша земля? От принятия веры? От князя Владимира? От Олега Вещего или Рюрика? Отколе?
   - Мыслю, Леонтий, - пошевелившись в креслице, ответил Алексий, - та Русь уже умерла! Пала, подточив себя гордостью, разномыслием и стяжанием. Пото и мунгалы столь легко покорили себе Киевскую державу. Я ныне прошал великих бояр дать серебро для дел ордынских. Давали все, и давали помногу! Помнишь того боярина, что встретил нас под Можаем! А старуху? Селян? Смердов? Мыслю, хоть и много среди нас людей, коим своё застит обчее...
   - Как Хвост?
   - Да, и не он один! Мыслю всё же, что растёт новая Русь, Святая! И мы с тобой - у истоков её.
   - И Сергий?
   - Да! И сугубо Сергий! Он - духовная наша защита. Ибо я - в скверне. В этих вот трудах. Переняв крест крёстного своего, даю днесь серебро на убийства и резню в Орде! И буду творить потребное земле моей, ибо никто же большей жертвы не имат, аще отдавший душу за други своя! Но земле нужен святой. Нужен тот, кто укажет путь Добра и будет не запятнан не токмо деянием злым, но и помыслом даже! Нужен творец Добра!
   - Сергий?
   - Да, Сергий.
   Оба затихли, представляя себе игумена Сергия в этот час в его непрестанных, невидных внешне, но таких важных для земли и языка русского трудах.
   Хлопнули двери, явился с обидой владычный боярин, обрушив на владыку ворох суедневности. Но там, в лесу, на горе Маковец трудится тот, чья жизнь и подвиг дают оправдание всему сущему, позволяя Алексию сказать: Святая Русь.
   Всё это творится днём, и всё это творит митрополит всея Руси, и так минёт день до позднего вечера. Но уже к ночи в покои Алексия на владычном дворе проводят монашка в грубой дорожной рясе, проводят кухонными дверьми, минуя любопытствующую владимирскую обслугу. В дверях его принимает придверник и ведёт к лестнице, наверху которой монашка ожидает Станята. Гостю дают в укромной горнице поесть с дороги, и затем Станята влечёт его в покои митрополита, нет, уже не митрополита Владимирского и всея Руси в этот час, а местоблюстителя московского стола, заинтересованного в том, чтобы его стол, его княжество, дело его покойных князей не погибли.
   В этот час у владыки уже не так прям стан и не столь бесстрастно лицо. И отревоженный взгляд владыка вперяет в лицо монашка.
   В покое полутьма. Станята стоит у двери настороже. Разговора, который творится сейчас, не должен слышать никто. Монашек называет хана Хызра, поиначивая по-русски: царь Кыдырь, Авдула называет Авдулем, покойного Джанибека - Чанибеком, но своё дело знает, как никто другой. Алексию становится понятно, в конце концов, что Хидырь, главная опора суздальского князя, не так уж прочен на троне и можно "пособить" ему этот трон поскорее потерять, что у него нелады со старшим сыном и с внучатым племянником Мурутом, что Мамай таит свои особые замыслы и теперь уже стал намного сильнее других темников, что объявился уже третий самозваный сын Джанибеков, не то Бердибеков - Кильдитек, не менее кровожадный и жестокий, чем двое предыдущих, что неспокойно в булгарах, что замышляет новый переворот хан Тагай, что ожидается, по всем приметам, суровая зима и, значит, возможен джут и голод в степи, и что всем дерущимся ханам и бекам необходимо русское серебро для подкрепления своей власти или домогательств власти.
   Монашек получил устные наказы, получил заёмные грамоты к русским купцам в Сарае и Бездеже, по которым возможно получить серебро для подкупа ордынских беков, и, накрыв голову и лицо накидкой, удалился в ночь.
   Алексий вздохнул, сидел, понурясь, глядя в огонь свечи, почти забыв про Леонтия.
   - Разваливает Орда! - нарушил молчание Станька. - Стойно Цареграду!
   Митрополит молчал. Станята, осмелев, продолжил:
   - Скоро ордынские ярлыки будет мочно покупать, как грибы на базаре, кадушками!
   Алексий повёл головой. Улыбнулся одними губами. Помолчал. Погодя сказал:
   - Ты, поди, повались! То, что мы творим ныне, греховно, Леонтий! Но я обещал крёстному, что возьму его грех на плечи своя! Поди! Кликни мне служку с сеней.
   И когда уже Станята стал выходить, шепнул, глядя в огонь:
   - Господи, прости мне и в этот раз по великой милости Твоей!
  

Глава 19

  
   Когда Хидыря зарезал во дворце его сын, Темир-Ходжа, в Орде наступил кровавый ад. Выдравшиеся из замятни купцы и русские ратные доносили, что Золотой Орды, по сути, уже нет. Мамай поставил своего хана Авдула, но в Сарае сидит Мурут, сменивший зарезанного Мамаем Темир-Ходжу, и не желает отдавать власть. Булгары захватил Булат-Темир, мордовские земли - Тогай, и только русский улус продолжает поддерживать законную власть в Сарае. Вот тут суздальский князь, Дмитрий Константиныч, возложивший свои упования на Хидыря, понял, что престол под ним закачался. Дионисий призывал его старшего брата Андрея восстать и свергнуть Орду. Но у Нижнего Новгорода, дважды разгромленного и сожжённого татарами, не было на то ни сил, ни желания. Андрей понимал лучше братьев, что с Ордой им не совладать. Да, кроме того, Борис, третий брат, намерился в днешней суете засесть Нижний Новгород под братом Дмитрием, чем обессилил суздальский княжеский дом.
   Дмитрий Константиныч, узнав о том, что Алексий перекупил у хана Мурута ярлык на великое княжение, вскипел, но... полки не были собраны, а собранные редели на глазах, измена Бориса разрушила всё дело, и приходилось уступать Москве. И никто ещё не знал, что Алексий одновременно вёл переговоры с Мамаем.
   В марте Дмитрий Московский со многими боярами прибыл во Владимир и венчался вторично великим владимирским князем, теперь уже по ярлыку хана Авдула, доставленному послом из Мамаевой Орды, подтвердившим, что великое княжение отныне переходит в вотчину московского княжеского дома.
   Из Владимира великий князь Дмитрий прибыл в Переяславль, а оттуда в Москву. Здесь тоже устраивались пышные торжества. Пришёл по зову владыки с Киржача игумен Сергий, и Алексий заставил своего воспитанника сойти с княжеского креслица и встретить радонежского игумена в дверях, поклонившись ему.
   Бояре, наблюдавшие эту сцену, понимали, что присутствуют при очередном замысле Алексия, и потому все в очередь приветствовали одетого в простое суконное дорожное платье русоволосого инока. Впрочем, молва о Сергии разошлась уже широко и многие из бояр приветствовали радонежского игумена с неложным почтением.
   Дмитрий смотрел на рослого сухощавого монаха, который когда-то являлся к ним в княжеский терем, с опаской. Увидел и лапти, и грубый наряд и, начитанный в житиях, заметя к тому же общие знаки внимания, решил, что перед ним - живой святой, и потому облобызал руку Сергия истово и прилежно.
   Сергий чуть улыбнулся коренастому, широкому в кости подростку, благословил князя и занял предложенное ему место за пиршественным столом, хотя пил только воду и ел только хлеб с варёной рыбой и капустой. Дары, содеянные многими боярами во время и после трапезы, распорядился принять своему келарю и троим спутникам, пришедшим с ним, наказав не забыть купить воска и новое напрестольное Евангелие для обители.
   Пир и чести были ему в тягость, но он понимал, что всё это - нужно Алексию, как и прилюдная, ради председящих великих бояр, встреча с князем, которого он уже видел прежде и охотно встретил бы опять в домашней обстановке, а не на княжеском пиру.
   В этот вечер Алексий особенно долго стоял на вечернем правиле. Долго молился, а окончив молитву, долго ещё стоял на коленях перед иконами, закаменев лицом. И не о Господе он думал, не о словах молитвы. Иной лик стоял перед ним, и тот лик усмехался ему в полутьме покоя, ибо то был лик покойного крёстного, Ивана Данилыча Калиты.
   - Здравствуй, крестник! - услышал он.
   - Здравствуй, крёстный! - ответил и ощутил волнение во всех своих членах и в
строе души.
   - Ну как тебе, крестник, ноша моя? - спросил голос. И, не дождавшись ответа, сказал. - Тяжело тебе, крестник?
   - А тебе? - спросил Алексий, с трудом размыкая уста.
   - Мне - тяжело!
   - И мне - тяжко! - сказал Алексий.
   - Веришь ты по-прежнему, что ко благу была скверна моя?
   - Но ведь не свершилось нахождения ратей, ни смерды не погинули, и растёт, ширит, мужает великая страна! Погоди! Не отвечай! Ведь иначе мы уже теперь были бы под Литвой!
   - А цена власти? В грядущих веках?
   - Царство пресвитера Иоанна, Святую Русь, страну, где духовное будет превыше земного, мыслю я сотворить! - сказал Алексий, поднимая глаза к иконам и ощущая на плечах груз протёкших годов.
   Свеча потускнела. Всё было в сумраке, и то, что мглилось перед ним, будучи головой крёстного, издало смешок:
   - А создаёшь твердыню земной, княжеской власти! Чем станет твоя Святая Русь, егда восхощут цари земные сокрушить даже и православие?!
   - Ты что, видишь... Ведаешь грядущее, крёстный? - спросил, покрываясь потом, Алексий.
   - Я не вижу, не ви-и-ижу-у-у... не вижу ни-че-го! - пропела голова, и голос теперь был не толще писка комара. - Мой грех, крестник, неси теперь на себе!
   Станята, подошедший к двери моленного покоя, чтобы позвать наставника ко сну, услышав два голоса, остоялся, на ослабевших ногах, сполз на пол, часто крестясь и беззвучно творя молитву...
   И снова чума свирепствовала в Русской земле.
   Монах-летописец задумался. Перо застыло в его руке. Удары колокола звучали над его головой. Хоронят и хоронят! Чей-то завтра черёд? Он растёр глазницы, склонился над книгой. Грядущим поколениям, для тех, кто останется жить, вывел полууставом: "Немочь то етая такова: преже яко рогатиной ударит за лопатку или под груди, или меж крыл, и тако разболевся, человек начнёт кровью харкати, и огонь зажжёт внутри, и потом пот, та же дрожь, и полежав един день или два, а редко того, кои три дни, и тако умираху. А иные железой умираху. Железа же не у всякого бываше в едином месте, но овому на шее, а иному под скулой, а иному под пазухой, другому за лопаткой, прочим же на стегнах... И тоже, много трои дён полежат!"
   Летописец перечитал написанное и начал креститься. В глазах, когда он прикрывал веки, - опустелые городские улицы и трупы... В ушах - колокольный звон.
  

Глава 20

  
   В детской памяти Варфоломея Ростов помнился великим городом, с огромными палатами княжеского дворца, с огромым собором, многолюдным и шумным. Теперь всё как бы принизилось, уменьшилось и в размерах, и в своём кипении.
   И всё-таки сердце дрогнуло, когда Сергий увидел Григорьевский затвор, где учился Стефан, и где соученики дразнили Варфоломея Святым Букионом. Захотелось войти в тот покой училища, сесть на знакомую скамью... Сдержал себя. С усмешкой подумал, что, сверши он такое, учитель, зная о нём, начал бы представлять его ученикам в пример и поучение, как лучшего своего воспитанника... Где-то они все, те мальчишки, ставшие мужами? И о чём бы он мог нынче, при встрече, толковать с ними, выросшими и прошедшими жизнь? О детских шалостях, давно позабытых? О событиях, княжеской борьбе и прочем? А они как бы стали смотреть на него, отыскивая в нём прежнего Букиона, не справлявшегося с грамотой? И Иисус не сумел у Себя на родине в Назрете совершить никаких чудес! Ибо нет пророка в своём отечестве. А достигнутое тобой в жизни... Разве что зависть вызовет у прежних друзей!
   Не надо посещать покинутых мест твоего детства! Пусть они останутся теми, какими были прежде! И те друзья пусть так и останутся детьми! И те свары, и детская любовь, и твои тогдашние мечты и ошибки - пусть всё это остаётся в воспоминаниях юности и не вторгается в дела и помышления сегодняшнего дня!
   Тогда, в те годы, он не знал, не видел князя Константина Васильича, теперь состарившегося, угнетённого годами, трудами и неудачами. Но и князь ничего не ведал о юности Сергия и принял его, предупреждённый владычным гонцом, как известного подвижника, игумена, которому покровительствует митрополит Алексий. И Сергий не стал напоминать князю ни о своей молодости, ни о покойном родителе.
   Он только смотрел на князя, и на того нисходила Тишина. Высказав свои обиды, в чём-то и повинившись перед представителем Алексия, Константин Васильич замолк и ощутил ту усталость, что приходит с возрастом, и то стремление к покою, о котором не мыслил до сего дня. Он понял, что отпущенный ему Господом срок подходит к концу, что та независимость от Москвы, которую он добыл в Орде в пору безвременья, сейчас, с возвращением Алексия, ничего не стоит и вызовет новые военные осложнения, а если к тому же владыка Алексий поладит с Мамаем, то ещё и нового татарского нахождения может ожидать Ростовская земля. Тем паче, ограбленный татарами по пути из Сарая, он понял, что такое - татарский разор. И странно, что о делах княжения Сергий говорил меньше всего, но его увещевания и слова о Боге и Вечности, о Мире и Любви, вели к тому, что Ростову нужно вернуться к тому, что было при Калите и Симеоне Гордом. Разве суздальский князь... Но и суздальский князь вряд ли выдержит состязание с Москвой теперь, когда Алексий взял в свои руки мирскую власть в княжестве.
   Через год Константин Васильич уступил власть в Ростове своему племяннику, Андрею Фёдоровичу, за спиной которого стояла ратная сила Москвы, уступил без спора и ратных сшибок, уехав доживать в Устюг.
   Иноки Фёдор и Павел, заранее извещённые владыкой, ждали Сергия у порога княжеского дворца. Они уже имели в руках студитский общежительный устав, и на Сергия обрушили град хозяйственных и иных вопросов, которые троицкий игумен отвёл от себя, иное изъяснив, а иное возложив на упование устроителей, заговорив о главном: о воспитании иноков в навыках общежительной дисциплины, не угашая стремлений каждого, чтобы не подавить, но совокупить и направить энергию каждого на избираемое тем действование.
   Обитель во имя Бориса и Глеба, князей-мучеников, погибших, чтобы не затевать братней княжеской которы, была основана в восемнадцати верстах от Ростова и процветала и умножалась с течением веков, в свой час одевшись каменной украсой, собором, ожерельем башен и стен, с тройной аркой ворот под вознесённой над ней надвратной церковью.
   В троицком игумене была сила, позволявшая ему основывать всё новые общежительные монастыри, эти университеты древности, в которых знания постигались в строгом духовном обрамлении, сопровождаясь парением Духа и отречением от мирских забот, в которых готовились деятели, способные на героизм самоотречения и на Любовь, завещанную нам Учителем Истины. И вся последующая история нашей страны это история возгорания и угасания Духа, в зависимости от чего творилось и всё прочее.
  

Глава 21

  
   Алексий понимал, что с Сергием надо что-то решать, Троицкая обитель хирела, в ней царили разномыслие и разброд. Алексию всё чаще приходило на ум, что Дионисий Печёрский в Нижнем - успешливее, чем он, митрополит всея Руси, ведёт монастырское строительство, ученики Дионисия основывают всё новые общежительные монастыри, а он не может преобразовать даже тех, которые состоят под его началом. Ни в одном из старых московских монастырей студитский устав не был принят полностью. Дело содеивалось и устраивалось у одного Сергия. И теперь, продумывая посыл в Нижний Новгород и, как крайнюю меру, закрытие в нём церквей, Алексий понял, что выполнить эту задачу можно лишь с помощью Сергия, тем более что он - близок с игуменом Дионисием, а без воли последнего закрытие храмов в Нижнем Новгороде сотворить невозможно.
   Алексия - в своём кабинете-келье, где божница и аналой, но и книги, и грамоты, разнообразная переписка владыки, касающаяся не только церковных, но и хозяйственных, и политических, и военных дел княжества. Над рабочим местом секретаря склонился над грамотой Леонтий-Станята, из бродяги-созерцателя превращённый волей Алексия в помощника во владычных трудах.
   - Я надумал Сергия воротить к Троице! - сказал Алексий, как о решённом, и Станята склонил глолову.
   Говорено о том было много раз и по разным поводам, и нынешнее решение владыки - это созревший плод дум, нынче претворяемых в дело.
   - Грамоту? - спросил Станята.
   - И нарочитых посланцев, дабы уговорили его оставить Киржач! - сказал Алексий, кладя на аналой кулаки. - А из обители Святой Троицы должны уйти все, кто его обидел.
   Оба замолкли. У обоих шевельнулась мысль: послушает ли Сергий митрополита? Оба знали: Сергия можно убедить, но заставить нельзя.
   Наконец Алексий вздохнул и сказал:
   - Пиши!
   Станята положил перед собой вощаницы и взял в руку писало.
   Алексий начал диктовать:
   - "Отец твой, Алексие, митрополит, благословляет тя". Написал?
   Станята кивнул, выдавливая на воске буквы послания. Алексий, больше не останавливаясь, додиктовал до конца:
   - "Зело взвесилихся, слышав твоё житиё, еже в дальней пустыне, яко и тамо от многих прославится имя Божие. Но убо довлеет тобой сотворённая церковь и Богом собранное братство, да его же вели в добродетели искусна от своих ученик, того постави вместо себя строителя монастырю. Сам же пакы возвратися в монастырь Святыя Троица, яко да не надлезе братия, скорбяще о разлучении святого ти преподобия, от монастыря разлучаться. А иже досаду тебе творящих изведу вон из монастыря, яко да не будет ту никого же, пакость творящего ти; но токома не преслушай нас! Милость же Божия и наше благословение всегда - с тобой".
   Пока Станята переписывал грамоту на пергаменте, Алексий ждал, откинувшись в кресле. Потом приложил к грамоте серебряную печать со своим оттиском и поставил подпись: "Алексие".
   - Архимандрита Павла и игумена Герасима пошлю! - сказал Алексий, размышляя вслух, что он позволял себе только в присутствии Станяты.
   - Старцы достойные! Созови!
   И пока не пришли позванные, Алексий всё сидел и думал: прав ли он и послушает ли его Сергий?
   Клирикам Алексий велел разговаривать с Сергием, имея уважение в сердце и на устах, и через них пригласил Сергия посетить его, Алексия, ради некоей сугубой надобности во граде Москве.
   Вечером на молитве и ещё позже, укладываясь в постель, он всё думал, согласится ли Сергий отправиться по его зову в Нижний Новгород. И прав ли он, возвращая Сергия к Троице? Пока не понял, наконец, что прав! И уже не думал и не сомневался больше.
   Сергий, повелев братии принять и накормить посланцев митрополита, сидел и думал. Стояло лето. Кусты трепетали над водой. Близилась осень, когда кусты пожелтеют и опадут, расцветив воду потока. Уже и к этому месту прикипело сердце Сергия! Умом он понимал Алексия и чувствовал, что владыка - прав. Но всё сидел и медлил, не в силах собрать на совет братию, известить её, что уходит отсюда назад...
   Исаакий отказался стать игуменом новой обители. Тогда Сергий обратился к Роману. Тот попросил у Сергия времени подумать, до утра.
   В эту ночь Сергий, да и все пришедшие с ним радонежане молились. Они собрались под утро кучкой, спутники Сергия, готовые идти за своим учителем на край света. Ждали Романа, наконец, пришёл и он. Сергий поднял на него взор, который не могли забыть, однажды увидев, многие. Будто в живом, смертном муже таился ещё другой, иной, наблюдающий этот мир, терпеливый и мудрый. Глянул и всё понял. Роман рухнул на колени.
   - Благословляю тебя, чадо, на сей труд и радую за тебя! - сказал Сергий.
   Романа ещё надо было ставить в священники, потом в игумены, но это всё будет позже! Теперь он отправится с Сергием в Москву. Остальные же побредут к Троице с вестью о возвращении игумена.
   И снова Сергий прислушивается к себе, а река всё несёт воды, ударяя в берег, и высится церковь у него за спиной...
   Он встал, велел созвать всех, троекратно облобызал каждого из иноков. Принял посох. Выходя из ворот, снова осмотрел творение своих рук, осмотрел столпившуюся братию, привыкшую к нему, как к своему наставнику, и понял, что совершил ещё один подвиг, надобный родной земле, и с просветлевшим лицом благословил обитель. Потом повернулся и пошёл, уже не оглядываясь. Роман и московские посланцы поспешали следом. Архимандрита с игуменом в ближайшем селении ждали кони. Сергий же с Романом намерились путь до Москвы проделать пешком.
  

Глава 22

  
   Алексий ждал и принял Сергия, отложив прочие дела. Назавтра днём рукоположил в дьякона, а затем в пресвитера ученика Сергея, Романа, и отослал его игуменствовать на Киржач.
   Когда уже всё было свершено, пригласил радонежского игумена к себе в келью с архимандритом Павлом.
   - Труднейшее хочу поручить тебе, брат! - сказал Алексий, не ведая ещё, как вести разговор о нижегородских нестроениях.
   - Хочешь, владыка, послати мя в Нижний Новгород? - спросил Сергий, спрямляя пути разговора и сминая все замыслы Алексия.
   Алексий, помолчав, сказал:
   - Борис не по праву сидит на нижегородском столе! - И, уже торопясь, чтобы Сергии снова не обнажил своего знания, добавил. - Дмитрий Костянтиныч согласен подписать ряд с Москвой, отрекаясь от великого княжения!
   - Ему привезли ярлык? - спросил Сергий.
   - Да, от Азиза-царя! - ответил Алексий.
   Архимандрит Павел вздыхал, глядя то на того, то на другого.
   - Борис должен уступить город и подписать грамоту об отречении? - спросил Сергий, утверждая.
   - Да.
   - Князь Борис получил от царицы Асан ярлык на Нижний Новгород! - решил вмешаться архимандрит Павел.
   Сергий кивнул. Видимо, он знал и это.
   Он предвидел и закрытие церквей, предложенное Алексием. И сказал, осуровев лицом:
   - Мор!
   И стало ясно, что эта мера - и жестока, и груба...
   Было в лице Сергия нечто новое. По-прежнему румяны были впалые щёки и здоровой - худоба, и стан - прям, и руки - крепки и чутки. Но что-то прежнее, юношеское, что так долго держалось в Сергии, изменилось, отошло, отцвело. Спокойнее и строже стали глаза, не так пышны потерявшие блеск волосы. Когда переваливает за сорок, возраст сказывается всегда. Возраст осени? Или всё ещё мужества? Возраст свершений! Для многих - уже и начало конца. И Алексия охватил испуг, он устрашился движения времени, явленного ему в этом лице. Но Сергий глянул ему в глаза, улыбнулся, и две морщинки сложились у глаз.
   - Ты разрешишь мне, владыка, прежде побывать у Троицы?
   Алексий принялся объяснять, что да, конечно, что он и посылает его троицким игуменом, и потому тем паче...
   Всё это было не важно. Сергий шёл в Нижний Новгород, ибо правда была всё-таки на стороне Дмитрия Константиныча, и потому, что он знал другое: что всё это - и княжеская грызня, и споры из-за великого стола - тоже не важно. Придёт конец, уравнивающий всех, и думать надо о Вечном, собирать богатства, которые червь не точит и тать не крадёт. И пока этого не поймут, всё будет так, как есть, и не переменит своего течения, даже невзирая на необходимые в сём мире усилия Алексия.
   Архимандрит Павел вышел первый. Они остались одни.
   - Простишь ли ты меня, Сергие? - спросил Алексий.
   - Ты взял крест на рамена своя, - сказал Сергий. - И должен нести его до конца! - Помолчал и прибавил. - На худое меня не зови. Токмо на доброе! - И ещё помолчал и сказал. - Смирять братьев надобно! Это - мой долг, как и твой!
   Они троектратно облобызались. И у Алексия возникло чувство, что он - младший и сегодня целует своего учителя, без которого ему трудно жить на Земле!
   Когда утром другого дня Сергий подходил к горе Маковец, у него забилось сердце и пересохло во рту. Он остановился и долго стоял, смиряя себя.
   Троицкие старцы, пожившие на воле и испытавшие эту волю на себе, не хотели испытывать её больше. Они давно уже покаялись, передумали все свои нелюбия и теперь хотели вернуть Сергия.
   Бил колокол. И иноки вышли и стояли рядами вдоль пути, иные падали ниц. К нему теснились, целовали руки, хватали за полы дорожной свиты, просили простить.
   Братии, хулившие Сергия и радовавшиеся его уходу, исчезли предыдущей ночью, покинули обитель, прознав о возвращении игумена.
   Стефан ждал его в келье. Когда Сергий вошёл, брат встал на колени, склонил голову и сказал, что понял всё и теперь готов уйти из монастыря. Сергий поднял его с колен и поцеловал в лоб и сказал:
   - Прости и ты меня, Стефане!
   Затем они долго молились в келье, стоя перед аналоем, между тем как Михей за стеной в хижине готовил покой к праздничной встрече учителя, а учинённый брат уже созывал братию к молебствию и торжественной трапезе.
   Перебыв в обители малое время, Сергий, в сопровождении архимандрита Павла, игумена Герасима и нескольких отряженных с ним попов и иноков, вышел в путь. Стрела вылетела, толкаемая тетивой владычной воли, и устремилась к цели.
  

Глава 23

  
   Посольство Сергия было столь невелико и непышно, что его не заметили в Нижнем Новгороде. Кучка пропылённых, умученных жарой иноков переправилась на дощанике через Оку и от перевоза устремила свои стопы в гору, по направлению к городу. Их не остановили в воротах, поскольку иноки сказали, что идут в Печорский монастырь к игумену Дионисию.
   Они прошли через город, не останавливаясь, только озираясь вокруг, разглядывая наспех сооружённые Борисом валы, полуобвалившиеся кое-где, когда весенние воды подмывали осыпь. Суетились работники, довершая и доделывая. И всё же полный обвод стен города был сотворён и потребовал бы, в случае осады города и приступа, немалых усилий.
   В монастыре путников ждали. Игумен Дионисий встречал важных гостей, ибо был уже извещён о том, что нижегородская епископия отошла в ведение Алексия, и о посольстве был предупреждён заранее гонцом.
   Он, впрочем, до прихода Сергия не ведал, как ему поступить. Сергий, с которым он изредка пересылался грамотами, не так давно был в Нижнем Новгороде. И теперь (после богослужения и трапезы) они сидели вдвоём, друг против друга, вглядываясь и привыкая к приметам времени на знакомом лице.
   Солнце низилось, претворяя свои лучи в старое золото, день изгибал, и Волга, видимая отсюда в небольшие, в два бревна, оконца, играла, стремясь в татарскую степь.
   - Князь Борис имеет ярлык от татарского царя! - сказал Дионисий, ходя по горнице.
   - От булгарского царя и царицы Асан! - уточнил Сергий.
   - Андрей на смертном ложе уступил ему город! - возвысил голос Дионисий. Он мучался тем, что вынужден говорить всё это духовному мужу, которого чтил, и с которым не об этом хотелось бы ему беседовать. - Не ведаю даже, примет ли он вас! - Дионисий пожал плечами, скосил взгляд на Сергия: не сердится ли тот?
   Но Сергий сидел, отдыхая, и смотрел на Волгу, посвечивающую золотыми искрами сквозь путаницу ветвей. Усмехнулся и спросил, где - та келья, в которой они беседовали в первый приход Ворфоломея к прославленному уже тогда игумену.
   - Сгорела, - ответил Дионисий. - Три раза горел монастырь, всё тут рубили и ставили заново! - сказал и умолк.
   Ничего не спросив, Сергий заставил его вспомнить ту давнюю беседу и слова о русичах, что, совокупясь воедино, когда-нибудь ниспровергнут Орду. И не о том ли он твердил, не уставая, суздальским князьям вот уже которое лето подряд!
   - Борис должен уступить старшему. Иначе не будет порядни в земле! - сказал Сергий. - Владыка велел, ежели князь окажет упорство, затворить церкви в городе! - Он помолчал, давая игумену Дионисию осознать сказанное, и прибавил. - Помысли, Дионисие, с кем - ты и возможет ли Борис, один, в споре со своим старейшим братом противустать Владимирской Руси, да ещё и Мамаевой Орде?
   Слова упали, как камни в воду. От них пошли всё расширяющиеся круги. Противостоять Алексию для Дионисия значило остаться в одиночестве, поддерживая упрямого удельного князя. Устранить себя от дела он тоже не мог. Сергий ждал ответа, и в молчании была твердота. Дионисий сел. Встал и начал ходить по покою.
   - Может, мне сперва перемолвить с князем? - спросил он, чтобы оттянуть, отложить неизбежное.
   Сергий повёл глазами туда-сюда. И отверг. Дионисий покраснел, насупил брови. Ему было чуждо подчиняться чужой воле. Он опять долго молчал.
   Сергий смотрел то в окно, то на него. В лице у него был тот же свет, что и за окном. И Дионисий, продолжая молчать, начал постигать: что митрополит - прав, что должно не раздувать распрю, а помирить братьев, а для того заставить Бориса соступить с нижегородского стола, и что ему, Дионисию, пристойно и лепо споспешествовать в том игумену Сергию. Он поднял глаза и сказал:
   - Из утра поведу вас ко князю! Не послушает Борис - будем затворять храмы!
  

Глава 24

  
   Князь Борис о московском посольстве узнал, когда уже московиты вступили на княжеский двор и ближний боярин позвал его встретить гостей. Борис, почувствовав недоброе, вышел на глядень. Внизу по двору шествовала, направляясь к княжескому терему, череда клириков, среди которых Борис увидел игумена Дионисия и незнакомых ему иерархов.
   - Отколе?
   - Из Москвы, от владыки Алексия посыл! - ответил боярин.
   - Как пустили?! - выдохнул Борис.
   - А как могли не пустить? - сказал, пожав плечами, боярин. - Они идут от Печёрского монастыря, ну а кто же из ратных наших игумена Дениса, да и с архимандритом московским, владыкой посланным, в город не пустит! И я не прикажу, и ты не прикажешь, княже!
   - Почто они?!
   - Мыслю, к суду с братом тебя созовут! - заключил Степан Михалыч, вздыхая. - Выдь, княже! Неподобно тово, духовных лиц от крыльца отгонять!
   Борис обозрел нахмуренное лицо боярина, понял, что встречи не избежать и пошёл вниз по лестнице. Со сторон выбегали холопы, слуги, челядь, выскочил ключник, духовник Бориса скатился с лестницы.
   Борису стало только стать в сенях и, целуя в ответ подставленные ему руки, принимать благословения московитов, которых тут же и наименовывали ему:
   - Архимандрит Павел! Игумен Герасим! Игумен Сергий!
   Это были главы посольства, а за ними следовали ещё попы, дьякона, служки, печёрские иноки и монастырские слуги в мирском платье.
   Дионисий глянул на него с сожалением и сказал, благословляя Бориса:
   - Внемли, княже!
   Началась суета знакомств, усаживаний, добывания приборов, тарелок, мисок, вилок и ножей, дорогих рыбных блюд для монашествующей братии.
   Архимандрит Павел сказал несколько слов о горестном времени, о засухе, о голоде, о моровой беде, которыми - казнимы христиане за грехи гордыни, ссор, свар, себялюбия и неисполнения Завета Христа о братней Любви. Борис слушал, темнея и жесточая лицом. Но повели он сейчас кметям вышвырнуть отсюда эту рясоносную свору - и ни у кого из дружинников не поднимется на сиё рука, и он, князь, останется, опозорен навеки. Приходилось терпеть!
   Игумен Сергий, сначала почти незамеченный Борисом, вступил в разговор, высказав, то, ради чего московиты и прибыли сюда:
   - Ты, князь, должен уступить брату своему старейшему!
   Борис вперил в него взор, хотел усмехнуться, но усмешки не получилось.
   - О княженьях решает хан! - почти выкрикнул он в лицо невеже-игумену.
   - Суд над князем на Руси должен вершить глава духовный! - возразил московский посланец.
   И князю почудилось, что они - только двое за столом, он и этот монах, про которого - вспомнил теперь! - ему уже не раз говорили, именуя его чуть ли не московским чудотворцем.
   - Дмитрий сам оставил город! - выкрикнул он.
   Архимандрит Павел снова вмешался в разговор и затеял речь с укоризнами от Писания, что Борис отверг, теряя власть над собой:
   - Не отдам города!
   - Паки помысли, сыне! - сказал, поднимаясь с кресла, архимандрит Павел. - Ныне ты - гневен и не можешь собой владеть, но помысли путём! Прощай!
   Он двинулся к выходу, не благословив князя, и все последовали за ним. Сергий с порога обернулся к Борису, ждал, что тот опомнится и остановит духовных. Но Борис отмотнул головой.
   Дионисий во время встречи молчал. Он колебался, и, не будь Сергия, всё дальнейшее не состоялось бы. Но Сергий был здесь.
   Борис долго пил квас, приходя в себя, потом, помыслив, что посланцы митрополита уже уехали, велел оседлать коня и отправился проверять, как идёт отсыпка валов города.
   Возвращаясь от городских ворот, он сначала ничего не понял, завидев толпу прихожан и гроб на паперти Спасского собора. Подъехал поближе. Бабы плакали. На дверях храма висел замок, замыкающий кованую полосу железа, продетую в скобу и перекрывшую путь внутрь.
   Батюшка, разводя руками, приблизился к князю и, глядя в закипающие гневом глаза, пояснил, что церкви закрывают по воле митрополита Алексия московские посланцы: архимандрит Павел, Герасим и Сергий с игуменом Дионисием, и до разрешения владыки не велено ни крестить, ни венчать, ни петь часы, ни служить, ни отпевать мёртвых.
   Борис, огрев плетью коня, помчался к церкви в слободе и уже издали увидел толпу народа и московских посланцев, замыкающих входы в храм. Подскакав, князь вырвал из ножен саблю. Толпа шарахнулась по сторонам. Старуха с воплем кинулась впереймы, не давая Борису достичь московского архимандрита, который глянул и сказал:
   - Отойди, князь! То - воля Алексиева!
   Ужас толпы и вспятившей собственной дружины отрезвил князя. Понял, что ни приказать, ни велеть тут ничего нельзя. Положим, его послушают дружинники, взломают двери храмов, а дальше? Кто из попов посмеет служить, нарушая запрет митрополита? А люди мрут, и скоро гробы переполнят город.
   Игумен Сергий приблизился к князю. Кругом шептали, вскрикивали: "Сергий! Сергий! Сам!" - падали на колени, просили благословения. Трое княжьих дружинников спрыгнули с сёдел и подошли, склонившись, под благословение московита. Князь, на которого уже не обращали внимания, высился, сидя на коне, оставленный всеми, и не знал, что делать.
   Сергия, оказывается, знали, и знали лучше, чем князь Борис. Слышали о Сергии и теперь толпой устремились следом: прикоснуться, получить осеняющий знак руки. Переговаривались друг с другом, толкуя, что теперь-то, с явлением радонежского подвижника, утихнет и мор!
   Борис подумал устремиться за Сергием, но упрямство превозмогло. Только на третий день князь с ближней дружиной поехал в Печорский монастырь, где остановились московиты.
   Игумен Дионисий встретил его во дворе обители, дождался, когда князь слезет с седла и сказал:
   - Княже, духовная власть - от Господа! Смиренья не имеши! - помолчал, обозрел Бориса и сказал. - Повинись, да не потеряешь удела своего!
   Тут только Борис взял в толк, что и Нижегородский и Городецкий уделы отошли под духовную власть митрополита Алексия и ему приходится теперь воевать не только с братом и Москвой, но и с церковью.
   Его долго отчитывали и стыдили, в основном московский архимандрит. Игумен Сергий молчал, но от его молчания князю становилось неловко. Он мрачнел, низил взор, обещал собрать думу.
   Дума была собрана. Бояре сказали: "Не устоять!" Обезлюженный чумой город не мог сопротивляться всей земле. В конце концов, Борису предлагали всего лишь вернуться в свой удел и подписать отказную грамоту, по которой владимирский стол становился вотчиной Москвы. Силу этой грамоты Борис, приученный к скорым ордынским переворотам, не почувствовал. Один хан дал, другой заберёт назад! А Нижний, в очередь после Дмитрия, согласно лествичному праву, всё равно перейдёт к нему.
   Храмы продолжали оставаться закрытыми, и потому посольство во главе с думным боярином Василием Олексичем отправилось на Москву в тот же день. Борис, всё ещё не отрекаясь от Нижнего Новгорода, просил владыку Алексия урядить его с братом.
   Посол Бориса, избегнув засады, устроенной Василием Кирдяпой (старавшимся сорвать переговоры с Москвой, которые, в случае успеха, лишали его прав на великое Владимирское княжение), прибыл на Москву во время пожара города. Малолетний князь принимал посла на Воробьёвых горах, и Василий Олексич приободрился, пока его не принял митрополит Алексий.
   Тут только, глядя в глаза под монашеским клобуком с воскрылиями, на руки старца с владычным золотым перстнем на одной руке, слушая этот голос, Василий Олексич понял, что перед ним власть Москвы, а то, что было перед этим, только её украса, и что на престоле мог быть посажен и младенец, дела это не переменило бы. Пока этот старец - жив и здесь, московская дума будет в кулаке и великий владимирский стол не выйдет из-под власти московских государей.
   Пакость, учинённая Василием Кирдяпой, дала плоды. Борис вскипел и, прервав переговоры с братом, начал собирать полки. Впрочем, Борисом руководило отчаянье. В Суздале собралось нешуточное воинство, подходила московская помощь, и силы оказались неравны и Борис сдался.
   Мир с Суздалем был утверждён и закреплён браком младшей дочери Дмитрия Константиныча Евдокии и московского князя Дмитрия.
   Когда всё уже было окончено, Сергий, возвращаясь из Нижнего Новгорода в обитель Святой Троицы, на пути под Гороховцом основал новую пустынь.
  

Книга вторая

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава 1

  
   Это случилось ещё зимой, вскоре после возвращения Сергия в обитель Святой Троицы.
   За те годы, что он отсутствовал, монастырь расстроился. Стефан оказался хорошим хозяином. А главное, вблизи Маковца появились крестьянские росчисти. Радонежский край, обойдённый последним мором, люднел.
   Возвратившийся из Нижнего Новгорода Сергий навёл общежительный порядок в монастыре. Он не ругал, не стыдил. Что и как надо делать, показывал примером. Но взял за должное ежедневно обходить кельи и, где творился бездельный толк, постукивал посохом по колоде окна. Виноватого брата Сергий заставлял самого, без вопросов признать и рассказать о своём прегрешении. После такого урока охота бездельничать и точить лясы пропадала почти у всех. Он сделал ошибку тогда, с начала: инок не должен иметь ни минуты отдыха. Самое грешное дело - сидеть в келье и ничего не делать! Мужик в доме никогда не сидит просто так, то режет посудину, то ладит лапоть или тачает сапог, то сети плетёт, то корзины. Язык работает, а руки всегда - при деле. Тем более иноку - непристойна леность! И нынче в монастыре у каждого схимника в келье свой труд, своё дело, ожидающее его после молитв и общих монастырских работ.
   Сергий стал с годами, и особобенно после своего возвращения, строже. И строгость давалась ему без труда, как и Смирение. Одно присоединялось к другому, выстраиваясь в череде лет и трудов в стройный порядок его судьбы.
   Но к чему и зачем была предназначена эта добровольная суровость монашеской стези? Этот постоянный пример монашеского самоограничения, усугубляемый Сергием Радонежским, сдерживал материальные вожделения прочих людей, озабоченных зажитком, хлопочущих ежедневно только о земном, и на этом пути рискующих поскользнуться, утерять в себе Высокое, То, что заповедано нам Учителем Любви. Ибо не сдерживаемые ничем вожделения не имеют конца и ведут к гибели всего живого на Земле.
   А виновным в том, что его начали считать святым, Сергий не был. Больше того, противился этому, запрещая братии рассказывать о бывших с ним чудесах. Однако молва - упряма, тем более что знаки благоволения Свыше к Сергию являлись и прежде и слухи о них просачивались, разносясь по монастырю.
   И началось это уже давно. Ещё в пору пребывания у Троицы племянника Сергия, Фёдора. Во время одного из наездов в обитель князя Владимира Сергий служил литургию с братом Стефаном и Фёдором. В храме по случаю княжьего приезда было многолюдно и жарко, и Сергий, совершая обряд, устал больше обычного. Однажды, приступая к жертвеннику, он почувствовал измождение. Голова кружилась - и тут его обдуло дуновение крыл. И его подняло и понесло, и уже не было страха падения, всё дальнейшее шло, сторонней силой. Хоть и его руками готовилась причастная жертва, он чувствовал, что берёт в руки копьецо, а вынутые частицы уже падают в потир, и, когда он разжал пальцы, копьецо, не звякнув, легло на место. И во всё время выхода справа от него веяло прохладой, и по этой прохладе он почувствовал, что кто-то стоит рядом с ним и помогает ему. Частицы беззвучно тонули в туманном вине, и покровец взлетел и покрыл сосуд с частицами. И тут, как только закрыл глаза и опустился на колени, перед глазами появилась колышущаяся толпа, и там, впереди, кресты, а когда он отвёл взгляд и посмотрел ближе к себе, то тут была комната, со стенами, сложенными из камня, обмазанного глиной, перемешанной с соломой и навозом. И тут, за столом, сидели они, и он взирал со стороны, и тоже сидел рядом. И от них пахло потом, пылью и жарой, и жара была жёлтого цвета, и шелестели крылья неведомых существ. И всё путалось; деревья, рёв толпы, ночь, и опять день, и опять день-ночь, где ясен был лишь очерк чаши, висящей перед ним в воздухе и ставшей снова потиром на престоле, закинутом покровцом, и надо было этот покровец снять и увидеть снова младенца Христа в причастной чаше. А то, что дуновением холодило ему правую руку, щёку и бок, поднимало ему руки, делая то, что должно его руками и за него, ибо не было ощущения труда, усилия. И он, глядя со стороны на себя, видел плавные, плывущие движения своих рук и понимал, что это - не он, а ангел. И надо сейчас причаститься, и тогда он сможет улететь, стать невесомым и незримым, отделиться от плоти и бытия. И было чувство причастности к Горнему, вознесённому над радостью и печалью, чувство Горнего мира, где нет ни печали, ни воздыхания.
   "Не оставляй меня!" - мысленно попросил Сергий, принимая потир.
   "Не оставлю!" - ответила Тишина.
   Эти явления повторялись ещё не раз, и поэтому, когда на сей раз ангела-подручника узрели иные, Сергий уже не воспротивился тому. А было так: ангела, сослужающего Сергию, первым увидел Исаакий-молчальник и тронул за бок стоявшего рядом Макария. Оба узрели мужа в златоструйных переливчатых одеждах рядом с Сергием.
   - Кто - сей? - спросил Исаак.
   - Верно, некий иерей, прибывший с князем Владимиром! - сказал Макарий.
   Однако иерея от князя не нашлось, и тогда иноки с трепетом приступили к Сергию. Сергий, уступив настойчивости братьев, лишь прикрыл глаза и шёпотом повелел молчать о том, что они увидели, пока не умру, и что он чувствовал неоднократно, но не так и не то, что увидели Исаак с Макарием. Он не зрел мужа во плоти и блеске позолочённых одежд, которого можно было принять за иерея или княжьего мужа, а они узрели так. И значит, так надо было Высшим Силам, Которые послали ему в услужение ангела. Во всём была мудрость, недоступная смертным.
   Ангел и впредь служил Сергию, о чём слух просочился, став достоянием братии.
  

Глава 2

  
   На исходе зимы, в пору февральских метелей, один из крестьян привёз в монастырь больного ребёнка, надеясь излечить его с помощью Сергия. Добираться, из-за заносов, пришлось долго. Лошадёнка, тяжело поводя боками, стояла у крыльца. Мужик занёс замотанного ребёнка в келью.
   - Где - батюшко? - спросил у Михея, вышедшего к нему. Мужик был в снегу, борода в инее, на усах сосульки. - Болящий, болящий он! - бормотал мужик, разматывая младенца. Вдруг со стуком уронил свёрток на лавку. Разогнулся, разлепив набрякшие слезами глаза. - Не дышит! - выдохнул он.
   Сергий был на службе и вошёл, как только кончилась литургия. Ему уже сказали о приезде крестьянина. Мужик, стоя на коленях перед телом сына, причитал, размазывая слёзы по щекам и винясь, что повёз младенца с верой, что Сергий излечит болящего, единственного сына в семье. И вот... Лучше бы помер дома.
   Он поднял залитое слезами лицо навстречу Сергию.
   - Вота! Вот! - закричал, ударяя себя по лицу. - В тебя верил! Волок по снегу, в мятель... Как хозяйке на глаза покажусь теперя? О-о-о! Лише бы в дому помер во своём! О-о-о! - стонал, раскачиваясь, мужик.
   Сергий стоял и ждал, пока тот хоть немного придёт в себя и устыдится своих укоризн. Мужик перестал рыдать. Со зраком страха, ужаса и подобострастия посмотрел на Сергия и, встав, зарыдал.
   - Един же он у меня! Един, батюшко! Как же так! - Он замолк, кивая и о чём-то трудно соображая. - Домовину надоть! - сказал, наконец. Дёрнулся забрать трупик, но Сергий склонением головы разрешил оставить дитятю в келье, и мужик вышел, шатнувшись в дверях и задев головой притолоку.
   Сергий опустился на скамью, потрогал лобик ребёнка, приник ухом к груди. Сердце не билось, и дыхания не было.
   - Воды! - сказал он Михею. - Горячей!
   Скоро затрещала растапливаемая печь. Сергий стал разматывать дитятю, произнося слова молитвы. Мальчик лет четырёх лежал неподвижно.
   Горшок с тёплой водой стоял в печи с вечера, и потому вода согрелась быстро. Сергий снял рубашонку с мальчика. Велел Михею налить кипятка в одно корыто и холодной - в другое. Младенцев переворачивать было не впервой, и Михей залюбовался движениями рук наставника. Надо было вернуть дыхание ребёнку. Если не поможет это, то и ничто не поможет!
   Сергий окунул мальчика в горячую воду, потом - в холодную. Затем - снова в горячую, повторив это несколько раз. Потом, уложив на лавку, на ветошку, начал растирать сердце. Михей смотрел, не шевелясь. Действия наставника над мёртвым телом казались ему почти кощунственными.
   Младенец икнул, потом ещё раз. В синеватом личике показался бледный окрас, и, наконец, появилось дыхание. Сергий, достав мазь, замешанную на сале барсука, стал растирать ей ребёнка. Аромат трав и смол наполнил келью. Прополоскал рубашонку, отжал и велел Михею повесить перед огнём. Дитя укутал ветошью и замотал в зипун. Окончив всё и напоив мальчика горячим целебным отваром, стал на молитву.
   К тому времени, как мужик вернулся в монастырь с домовиной и погребальными ризами, мальчик, переодетый в чистую, высохшую рубашку и порты, накормленный и напоенный, лежал на лавке и улыбался Сергию.
   Мужик вошёл, постучав. Сдёргивая оплеух, успокоенно-мрачный, и увидев живого младенца, остоялся. У него открылся рот, и отпала челюсть. Потом, зарыдав, он рухнул на колени, обнял, стал целовать сына и повалился в ноги Сергию, бормоча и вскрикивая:
   - Оживил! Оживил! Молитвами! Милостивец! Заступник ты - наш!
   Он бился в ногах Сергия, винясь, мотая головой, вскрикивая и произнося:
   - Оживил! Оживил! Заступник ты - наш милосердный! Чудотворец Божий!
   Сергий слушал его, нахмурив брови. Наконец, положил ему руки на плечи и заставил встать. Пальцем указал на икону:
   - Молись!
   Тот, плача, начал произносить слова молитвы. Сергий молился с ним. Потом, когда отец немного успокоился, сказал:
   - Прельстился ты еси, человече, и не ведаешь, что глаголеши! Воскрешать мёртвых было дано единому Спасителю! Ну, ещё святым мужам некиим... От хлада застыл отрок! В пути застыл, чуешь! А в келье, в теплоте, отошёл! Прежде общего Воскресения не может воскреснуть человек! Никто не может! - повторил Сергий громче, ибо тот внимал, не понимая и не веря Сергию. И, выслушав, снова повалился в ноги, повторяя:
   - Единое чадо, единое! Спас, воскресил!
   Сергий слушал, понимая, что перед ним - стена. Изрыгавший укоризны отец теперь, обретя сына выздоровевшим, ни за что не поверит, что чуда тут нет, и станет повторять, что игумен Сергий может, если захочет, воскрешать мертвецов. В конце концов, он, положив руку на голову мужика, велел ему умолкнуть и, сосредоточив волю и утешив обезумевшего от счастья отца, сказал:
   - Аще учнёшь о том проносить по людям или кому о том сказывати, и сам пропадёшь, и отрока своего лишишься! Понял, что я тебе реку, человеке?!. - повторил он несколько раз, пока мужик, подчинённый его воле, не внял и не склонил голову. - Замкни уста! - напутствовал его Сергий. - А дитятю держи в тепле и в чистоте телесной. Есть у тебя трава зверобой? Вот тем пои! И малиной пои. И мази тебе дам, хозяйка пущай растирает! И молись! Много молись! Без молитвы, без Веры лекарство непомога!
   Михей видел всё это и, видя, зная, часто наблюдая, как Сергий лечил людей, всё же склонялся к тому, что без чуда воскрешения тут не обошлось.
   Михею велено было тоже молчать. Сергий не хотел, чтобы в монастырь нахлынули толпы жаждущих исцеления и чудес. Сколько усилий требовалось Христу, чтобы изъяснять верующим в Него, что не затем Он пришёл в мир, чтобы воскрешать и подавать исцеление, что лечить может и лекарь, даже баба-ведунья, даже знающий травы колдун, - а затем, чтобы спасти человечество, передать людям слово Бога, слово Любви. Научить Истине и Терпению в бедах, а не избавить их от бед!
   Михей молчал. Молчал и мужик. И всё же слух о том, что Сергий творит по своему желанию чудеса, распространялся в народе.
   О том шепталась и монастырская братия, тем более что чудеса происходили.
   Сергий, свершая литургию, в то время, когда священник, припадая к алтарю, творит молитву, старался каждый раз воспроизвести реально всю последовательность преображения вина и хлеба в тело и кровь Христа. Это отнимало у него много сил, порой он с трудом, на дрожащих ногах поднимался от алтаря, но продолжал делать так и так творил всякий раз, когда служил обедню. И уже прошёл слух, что кто-то из братий видел младенца Христа в причастной чаше и ужаснулся тому. И было видение Симону, назначенному незадолго до того еклесиархом.
   Симон как-то служил с Сергием. В тот раз Сергий чувствовал в себе особый прилив духовных сил, что ощутил и Симон, пребывавший рядом. Что-то как бы сместилось, подвинулось в нём, и он, смаргивая, стараясь не дать себе ужаснуться или вострепетать, узрел, как по престолу ходило синеватое Пламя, окружало алтарь, собираясь колеблемым венком вокруг трапезы. Свечение алтаря, антиминса и причастной чаши было на вид холодно и беззвучно. Свет то пробегал, тогда бледно-жёлтые языки Огня показывались над алтарём, то замирал, и Симон стоял, заворожённый этим Светом, Которому, он понимал это, причиной являлся Сергий, приникший к алтарю. Пламя росло, колебалось, взмывало и опадало, не трогая ничего, не опаляя и не обугливая разложенный плат антиминса, а когда Сергий начал причащаться, свернулось и ушло в чашу с дарами. Сергий причастился Божественного Огня! Так это понял Симон и почувствовал слабость и дрожь в членах и звон в ушах.
   Сергий взглянул на него и спросил:
   - Брате, почто устрашился ты?
   - Видел... Видел... - сказал Симон с дрожью, обратив взор к Сергию. - Огонь... Благодать Святого Духа! - выпалил он, глядя на игумена. - С тобой!
   Сергий глянул, прикрыл глаза, приник лбом к столбу и сказал:
   - Молчи! Пока не отойду ко Господу! - И добавил. - По скончанию литургии подойди ко мне, да помолим с тобой Господа!
   И это тоже, несмотря на старания Сергия, стало известно в монастыре, тем более что Свечение, пусть и слабое, исходящее временами от лица Сергия во время литургии, видели многие. Иные же, прослышав об этом и сопоставляя со сказанным белизну лица Сергия во время молитвы, догадывались, что видят Свет, только не явленный им, а скрытый, потаённый.
   То, чего добивались в своих затворах в горе Афонской иноки-исихасты, начало происходить с Сергием. И его слава росла, всё больше начинали узнавать о радонежском подвижнике в иных городах и княжествах. Среди тех, к кому шли на поклонение, прикоснуться, узреть, причаститься благодати, его имя, раньше малоизвестное, теперь произносилось всё чаще.

Глава 3

  
   В этом году осенью совершилось ещё одно событие: с Сергием познакомился схваченный на Вологде великий новгородский боярин Василий Данилович Машков. Он был схвачен после набега ушкуйников на волжские города.

***

   Обо всём, что творилось в Великом Новгороде, доносили на Москву городищинские доброхоты великого князя. Отношения с Великим Новгородом ещё не были уряжены, хотя, старый союзник вечевой республики, суздальский князь нынче был укрощён и перекинулся на сторону Москвы.
   Погром нижегородских бесермен, гостей торговых, нарушивший торговлю с Персией, тоже был отместьем московитам, и великий князь Дмитрий (а точнее - владыка Алексий) почёл себя обиженным и потребовал от Великого Новгорода возмещения убытков. К войне, однако, была не готова ни та, ни другая сторона.
   Мысль схватить великого новгородского боярина, связанного с ушкуйниками и снабдившего серебром и припасами волжский поход, принадлежала Алексию, хотя грамоты с печатями исходили от великого князя.
   К делу был привлечён Монастырёв, поместья которого находились под Белоозером, и Дмитрий Зерно. Московская застава прибыла в Вологду вовремя. Машков не ждал имания, не ведал, что сотворилось на Волге, и ехал открыто, без бережения. Новгородцы были перевязаны после сшибки. Мало кто и утёк. Василия Данилыча с сыном Иваном, Прокопия Куева и десятка два дружинников великого боярина в железах повезли на Москву.
   Василия Машкова с Иваном везли поврозь от других и посадили в Переяславле, не довезя до Москвы.
   В Москве, где шло строительство каменных стен, держать боярина было негде. Тюрем в ту пору ещё не существовало. Если ратника, смерда или купца можно было посадить в погреб, в яму, запереть в амбар, то знатного боярина или князя держали на чьём-нибудь дворе, возлагая пленника на хозяина. А там уж кто как! Обычно и за стол сажали с хозяевами, и священника позволяли иметь своего, и слуг давали для выезда. Хоть и были те слуги охраной полонянина, стерегли его, чтобы не сбежал, а всё же...
   Машков с сыном были посажены на монастырский двор в Горицах. Боярину была отведена келья, выделен служка и двое холопов для обслуги. В Новгород отправились послы, и завязалась пря, растянувшаяся почти на год, в конце которой Великий Новгород уступил великому князю, принял московских наместников на Городище и дал чёрный бор по волости. После чего Машков с сыном были выпущены и вместе с освобождённой дружиной уехали к себе, в Великий Новгород.
   Оказавшись в Горицах, в келье, боярин, с которого только тут сняли железа, затосковал. Не перед кем было спесивиться, и хоть не было ни нужды, ни голода у боярина, но лишение воли, а более того власти, бессилие приказать, повелеть, невозможность сделать что-либо угнетали его. Василий Данилыч помногу молился, простаивая в красном углу кельи. На божницу он утвердил, среди прочих икон, походный образок Варлаамия Хутынского, возимый им с собой во все пути и походы, и молился ему беспрестанно: да смилуется над ним главный заступник Великого Новгорода, освободит из узилища!
   Иван грыз ногти и гневался, поглядывая на отца. Являлся служка, и бояр вели в трапезную монастыря. Ели тут под чтение молитв и житий святых. Боярин устал от постной пищи и от душного сидения. На улице была грязь, слякоть. Клещино озеро покрывалось от ветра сизым налётом и холмы, скрывавшие истоки волжской Нерли, казались голы и пустынны. Соломенные кровли деревень наводили тоску. В Переяславль, чтобы проездиться, боярина пускали с сильной охраной и не вдруг. Каждый раз игумен посылал к митрополичьему наместнику за разрешением и подолгу, порой по нескольку дней, не давал ответа. Рукомои, божница, отхожее место на дворе за кельями, две-три божественные книги, ведомые наизусть с детства, - вот и всё, доступное боярину, по слову которого ещё недавно тысячи людей пахали, рубили, строили, ладили корабли, торговали, ходили в походы! Василий Данилыч хирел, замечал печати скорби и злобы и на лице сына, вздыхал, снова молился, иногда писал челобитные великому князю, не ведая, доходят они или нет.
   О подвижнике Сергии он уведал тут, в монастыре, сначала безразлично - не ему, новгородцу, жителю великого города, где были свои святые угодники, где велись церковные споры, творилась высокая книжная молвь, и зодчество, и письмо иконное, где иерархи сносились с византийским патриаршим престолом, ревновать о каком-то московском схимнике, прости Господи, почти что мужике-лапотнике! Но недели слагались в месяцы, подступала и наступила зима, вести из Великого Новгорода доходили смутные, и боярин затосковал. Тут-то и привиделось ему, что он должен повидать Сергия, перемолвиться с ним и, может, от того сыскать утешение в днешних обстоянии и скорби. Просил, раз за разом, умоляя игумена. Тот сначала лишь усмехался в ответ, но после Рождества согласился доставить его с сыном в пустынь Сергия. Боярин волновался, когда, наконец, подошёл много раз отлагаемый срок, и его с Иваном усадили в крестьянские розвальни между двух дюжих служек с рогатинами в руках, и гнедой конёк понёс их по дороге на Москву.
   В пути перемёрзли, ночевали в какой-то избе, в дымном тепле, ночью слышали вой волков за околицей. Дорога на Радонеж была наезжена, но от Радонежа свернули по узкой, едва промятой дровнями и ногами паломников тропке. Ели в серебре нависали над дорогой, и казалось порой, что она вот-вот окончится, конь вывезет на поляну, где притулилась под снежной шапкой одинокая копна сена, а дальше не будет пути. Но дорога вилась не прерываясь, конь бежал, отфыркивая лёд из ноздрей, а боярин, кутая в мех дорожного охабня нос и бороду, поглядывал на засыпанный снегом еловый бор, на следы волков, лосей и кабанов, которые пересекали дорогу, и ждал, когда и чем это закончится.
   Уже в сумерках раздвинулся, разошёлся по сторонам лес, и открылась в провале вечернего неба пустынь с церковью, с грудой островерхих кровель и рядами келий за оградой. Взлаял пёс. Послушник, завидя путников, ударил в деревянное било. Конь перешёл с рыси на шаг. Приехали!

Глава 4

  
   Сергий в эту пору обходил кельи, где слушая под окошком, где и заходя внутрь: одобрить, посмотреть работу, подать совет. Иноки плели, резали, готовили потребную монастырю снасть, ёкали свечи, переписывали книги или живописали на иконах лики по византийским и суздальским образцам. Он вступил в сени хижины Симона и остоялся, слушая. Рассказчика ему не захотелось прерывать. Шла речь о том, как украшать книги, и Сергий ухватил конец изъяснения из Дионисия Ареопагита:
   "...несходствием изображений возбудити и возвысите ум наш так, дабы и при всей привязанности неких вещественному, тварному, показалось им непристойным и несообразным с истиной, что Высшие, Божественные Существа - подобны сим изображениям, заимствованным от вещей низких!"
   Речь шла о книжных заставках и буквицах, которые исстари и до сего дня изображались в виде плетёных зверей, трав, птиц и скоморохов.
   - Зри! - говорил изограф Матвей. - Синий цвет - цвет неба, живописует духовное созерцание, знаменуя мысленное, умопостигаемое в изображениях. Зелёный - знаменует весну и Вечную Жизнь; красный - Божественную силу огня, а такожде силу взаимной Любви Бога и человека. Что же касаемо до зверообразных подобий некаких, то, повидь, - продолжил рассказчик, с шорохом переворачивая страницу кожаной книги, - птица - душа человеческая, древо жизни - древо мысленное, знаменует райское житиё или пребывание души в лоне церковном. Ежели птица клюёт ягоды, то, значит, душа приобщает себя к познанию Истины и Добродетели. Петух возвещает Воскресение верных, а павлин и феникс - бессмертие и паки Воскресение души. Голубь - Дух Святой, Кротость, Любовь. Змии - Мудрость. Орёл - птица царская, возносящая нас Горе. Лев - образ Величия и Силы. В образе грифона всё сиё совокуплено воедино и наличествует в одном. Тако вот смотри! Здесь знаменуются два рыбаря с сетию, и один другому глаголет: "Потяни, корвин сын!" - а другой ответствует: "Сам еси таков!" Для невегласа сиё токмо грубая пря мужицкая, но для имеющего ум возвышен рыбари суть апостолы Пётр и Андрей, а прозванье намекает на тельца, жертву причастную, и "сам еси таков" к тому сказано, что тот и другой принесут себя не в долгом времени в жертву, скончав живот свой на кресте за веру христианскую!
   Молодые послушники и начинающие изографы слушали Матвея, не шевелясь, тихо было в келье, внимали сказанному, и Сергий не посчитал пристойным разрушать беседу. Вышел неслышно из сеней, прикрыв дверь. Щелчок колотушки он услышал уже на дворе.
   В открытые ворота обители въезжали сани. Сергий подошёл. Какой-то дородный боярин, продрогший в пути, вылазил из саней. Другой, молодой, уже стоял, постукивая остроносыми сапогами, разминая ноги. Знакомые переяславские иноки сказали, что боярин, новогородский полонянник княжой, приехал поклониться ему, Сергию.
   Сергий благословил прибывших. Подошедшему учинённому брату велел вызвать эконома и отвести бояр в истопленную гостевую избу.
   Сергия Василий Данилыч даже и рассмотреть не смог. Настоятель, отдав наказы и благословив прибывших, повернулся и пошёл к своей келье, не оборачиваясь.
   В гостевом покое находилось двое богомольцев, и тоже отец с сыном, богатые крестьяне, пришедшие в монастырь, по обету, пешком. Сергий не делал различия между своими паломниками. Сопровождавшие боярина иноки ушли в другую келью. Скоро молодой послушник принёс гостям чашу разведённого, сдобренного постным маслом толокна и хлеб, и поставил на стол кувшин с водой. Крестьянин, обозрев непростые наряды Василия Данилыча с Иваном и подумав, достал из торбы сушёную рыбину, предложил проголодавшимся боярам. Василий Данилыч, крякнув и зарозовев, рыбу взял и пригласил смерда с собой за стол. Ели вчетвером, запивали водой, торопясь вовремя окончить трапезу: завтра всем предстояло причащаться, а полночь, когда становится нельзя есть и пить, уже приближалась.
   Улеглись по лавкам. Мужик и сын скоро заснули, а Василий Данилыч лежал и думал, и обида на Сергия, оказавшего ему столь суровый приём, таяла в нём, проходила, сменяясь спокойствием от окружающей монастырь тишины. Он ещё выходил под звёзды, постоял, прислушиваясь к молчанию леса, - так одиноко и тихо не было даже на Двине! И заснул под утро, часа на два, а с первым ударом била был уже на ногах.
   Билом служила железная доска, и каждый удар словно отлипал от железа, а потом уже исходил стонущий звон, замирающий в лесу. Но небо уже леденело высоко, звёзды меркли, и первые розовые полосы чертили небосклон. Монахи двигались в сторону храма. Крестьяне уже поднялись и пошли к церкви. Припоздавшийся Иван, натянув сапоги, выскочил из кельи последним, догоняя родителя.
   Вот ударил колокол, за ним вступили подголоски, и скоро воздух наполнило перезвоном. Уже всходя на крыльцо церкви, Василий Данилыч умилился: что-то было тут такое, чего в Переяславле, в Горицком монастыре, он не видел. Может, ширь лесного окоёма, открывшаяся с верхнего рундука крыльца церкви? Хотя и там, в Переяславле, взору являлась даль ещё сановитее и шире. Может, истовость, с какой поднимались на крыльцо и входили в храм эти иноки, иные из которых были в лаптях, хотя на Сергии оказались в этот раз кожаные поршни. И одеты были иноки не так уж бедно: от богатых жертвователей Радонежской обители нынче отбоя не было. И всё же чем-то монастырь Сергия был отличен от иных. И от малых новогородских обителей был отличен он! И опять боярин не понял чем.
   Началась служба. Василий Данилыч давно уже не молился так, и давно уже не было у него так на душе. Когда пели, прослезился. И потом, подходя к причастию, не заметил, не понял даже, что давешние смерды, отец и сын, причастились впереди него. Впервые это не показалось ему ни важным, ни обязательным при его-то боярском достоинстве. Да и какое достоинство - у полонянника!
   Сергий пригласил новогородцев к себе после службы, и Василий Данилыч был рад тому. В келье игумена, отстранив сына, распростёрся на полу, встал, опять склонился, отдавая поясной поклон. На вопрос игумена изъяснил свою трудноту.
   У Сергия был светлый взор, рыжеватые волосы, заплетённые сзади в косицу, худоватое лицо и лёгкая улыбка, словно он смотрел из далека, соболезнуя миру и страстям, мрачившим Тот Покой и Тишину, Которые были в нём, в Сергии. Боярин устыдился говорить о своих горестях, а начал - о церковных настроениях в Великом Новгороде, о стригольнической ереси, об отметающих таинства и хулящих Святую Троицу, так как непонятна сим малым троичность Бога.
   - Ради того же, Бога Саваофа именуют единым и нераздельным, а Христа почасту посланным от Него, а не праведно рождённым.
   - Постижение Господа - в сердце! - сказал Сергий, прервав боярина. - Наша обитель посвящена Святой Троице, и для меня сызмалу в Её божественности заключена была главная тайна православной веры. - Он очертил руками круг в воздухе и сказал. - Нераздельность! - Подумал и присовокупил. - И самопостижимость, ибо в Святой Троице - триединая Ипостась: Причина, творящая Любовь и Духовное нань истечение! Не могущие вместить мыслят Господа тварным, смертнорожденным Девой Марией, забывая о том, что речено в символе веры: "Прежде всех век"... - Сергий улыбнулся и смолк. - Всё сиё ты ведаешь, боярин! - заговорил он снова простым и добрым голосом. - Надобно созерцать сердцем, а не умом. Надобно зрети очами Духа. И надобно работати Господу! Иного не скажу, не ведаю, да и не нуждаюсь в том. Скорби же наши - от живота, от стяжания богатств и от гордыни, не обессудь, боярин! Повиждь в Сятой Троице смысл и образ Бога, и всё глаголемое противу стригольниками отпадёт, яко шелуха и тлен. А теперь, извини, мне надобно нарядити братию по работам и иную монастырскую потребу исполнить - игумен есмь!
   Он встал, улыбаясь, и благословил боярина, упавшего ему в ноги, и его сына, который, подумав, тоже встал на колени рядом с отцом.
   - Егда водишь рати, мысли по всяк час о труде пахаря! - сказал Сергий, благословляя Ивана в черёд за родителем, и это была единая его укоризна разбойному походу новгородских ушкуйников.
   "Святая Троица!" - думал Машков, выбираясь из кельи настоятеля. В Великом Новгороде была более в почёте София, Премудрость Бога, и как-то не думалось о Святой Троице до сего дня.
   С сыном, оставшись наедине, заспорили. Иван, оказывается, внимательнее слушал Сергия, чем ожидал родитель. Давно ли, сидя на дворе монастыря в Горицах, не ведали, о чём говорить, как одолеть скуку и злобу, а тут и слова нашлись, и пыл, и жар, и страсть к духовному деянию!
   Растекаясь мыслью, помянули и Василия Великого, и Златоуста, и Ареопагита, и нынешние послания Григория Паламы. Многое было наговорено между сыном и отцом, и они себе казались мудрыми той порой, а Сергий оставался сам по себе, будто и не затронутый потоком учёных словес, со своей улыбкой, с округлым движением рук, обнимающим мир. Святая Троица! Мысленный образ нераздельности троичности, потому только и способной постнуть себя, ибо один не может даже догадаться о своём существовании, должен быть второй, в котором зришь своё отражение. Но Истина постигаема только при наличии третьего, при наличии суждения со стороны, знаменующего правоту и зримую бытийность спора.
   - Вот и толкуют наши-то невегласы-стригольники, меньше ли - Сын Отца али нет! Сын, дак рождён, стало, меньше родителя! - говорил Иван.
   - Нет, Иван! Не то баешь! - Василий Данилыч тряс головой, ловя ускользающую мысль, только что рождённую в его голове. - Вот тебе полоса, мысленная черта! Без конца и краю! Внял?
   - Ну!
   - Так! И ты её, етую черту, режешь посередине наполы, значит. Отселе - одна половина, оттоле - другая. А тот-то конечь, противуположный, у каждой половины опять не имеет кончя! Бесконечен, значит! Так?
   - Так.
   - Ну, вот те и ответ! Половина, а, поди-ко, равна целому! Так и Сын, от Отца рожденный прежде всех век, - единосущен Отцу, а не подобосущен! Внял тому?
   -Ну, внял... - ответил Иван, постигая правоту слов родителя.
   - Ну! А Сергий сердцем всё то понимает, цьто мы с тобой тута наговорили! И токмо руками едак-то проведёт по воздуху, а уже мысленно являет суть вещи той!
   - Святой - он! Вота цьто! - отозвался Иван, подумав и покачав головой. - Пото и может... И свет у его личя белый!
   - Ну, уж и святой! - вымолвил Василий Данилыч. - Святые они... в древности... В земле египетской!
   - Скажешь, отечь! А наш Варлаамий Хутынский? Святой! - сказал Иван. - Пото и вадит московитам Господь, цьто у их свой святой есть! Не то бы давно на цём ни то да оборвались!
   Плен новогородского боярина был этим посещением скрашен, и, когда он отъезжал в Великий Новгород, хотелось ему снова повидать Сергия, но не сложилось, не сумел. Только послал серебро обители на помин души своих родителей. И слова Сергия о Святой Троице надолго, почитай навсегда, приложил к сердцу. Почему и возникла позднее в построенном Машковым храме Спаса на Ильиной композиция "Святой Троицы", написанная Феофаном Греком, с которым Василий Данилыч, заказывая росписи, говорил о московском подвижнике.

Глава 5

  
   В Твери творилась новая замятня. Дядя Михайлы, Василий Кашинский, надумал выгнать племянника из города. Михайла ускакал в Литву, долго упрашивал Ольгерда помочь и сестру - повлиять на своего супруга. Наконец, с литовской помощью, вернулся к себе. Тверь встречала своего князя с восторгом. Василий ускакал в одном сапоге, отступаясь ото всего. Вскоре он умер, и Михайла стал законным володетелем тверского стола. Вот тут Алексий, торопящийся всё сделать при своей жизни, допустил ошибку. Вызвав Михайлу Тверского в Москву, повелел схватить его, нарушив своё же обещание безопасности. Михайлу всё равно пришлось скоро выпустить под давлением татар, а протори и убытки платить Московскому княжеству, пережившему литовскую рать и осаду Москвы, сопровождавшуюся разорением всей волости, вторую и третью литовщины, походы Михайлы Тверского, борьбу за ярлык на великое владимирское княжение и прочее, вплоть до новых боярских котор на Москве и взаимных пакостей, вплоть до посланий Ольгерда патриарху, направленных против Алексия, вплоть... Но Филофей Коккин ещё не скоро поставит на стол русских митрополитов Киприана при живом Алексии, хотя начало тому, мысль о возможной замене Алексия зародилась у него в эти годы...
   Но вернёмся ко времени первого нахождения Ольгерда, дороже всего обошедшегося Московской земле.
   Алексий, заметно постаревший в последние месяцы, выслушал последние горькие вести, сообщаемые Станятой. Спросил, посмотрев на своего секретаря:
   - Ты тоже мнишь, что я был не прав, задержав через клятву князя Михайлу?
   Станята повёл плечом. Князя схватили несправедливо! Но владыка не об этом спрашивал его. А если бы удалось? Вот в чём - вопрос! Побитые - всегда не правы! Теперь и все случившиеся смерти, и гибель передового полка, и разорение земли, и смерть Никиты Фёдорова - на совести побеждённого.
   А если бы удалось? И князь Михаил сидел бы до сих пор в затворе, а Тверь стала бы волостью великого княжения? Если бы удалось? Прав ли и всегда ли прав - победитель?! И не есть ли закон предвечной правды, которому служил он до сего часа, единый Закон на Земле?!
   - Не ведаю, - сказал Станята. - Прости, владыка, но я не дерзаю мыслить о сём!
   - Хорошо, ступай! - сказал Алексий и, когда Станята выходил, потянулся за ним, так страшно стало ему остаться наедине со своей совестью.
   Он превозмог себя, допоздна работал, вечером стал на молитву. Стоял и молился, запретив кому-либо тревожить его, но Покой не сходил к душе, и что-то реяло вокруг и в воздухе, мешая внимать Господу и мыслить.
   И вот, уже в исходе третьего часа молений, явился к нему Иван Калита и стал рядом с ним на колени перед божницей.
   - Здравствуй, крестник!
   - Здравствуй, крёстный! - отозвался Алексий.
   - Стало быть, не может быть безгрешной мирской власти, крестник? - спросил Иван. - И стало быть, прав - Христос, возгласивший: "Царство Моё - не от мира сего?" А мир сей - игралище сатаны, и люди токмо выдумывают себе оправдания мысленные, но живут по похоти своей, и побеждает тот, кто - сильнее и кто хочет больше, аки и прочий зверь!
   - Ежели так, - возразил Алексий, - зачем тогда существуют честь, совесть, правда, понятия познания и греха? Зачем даны нам Заветы Господней Любви?
   - Но ты всё это и разрушил, крестник! - перебил Иван. - Ты преступил клятву свою! Скажешь, ради счастья грядущих поколений? А ведаешь ты, в чём оно состоит и чего захотят и возжаждут грядущие за тобой?
   - Единой власти, охраняющей смердов, их добро и зажиток и мирный труд... - начал Алексий.
   - Признайся, - перебил Иван, - что не ради смердов грядущих ты деешь всё это, а потому, что ты - таков и не возмог бы иначе, как и я иначе не мог! Я хотел власти, да, и не лукавил пред Господом! И живём мы отпущенный нам срок, постоянно творя усладу этому смертному телу своему, этой плоти. А смердам тем - несносны усилия твои, лишающие их крова, зажитка и жизни, и легше им было бы жить, не думая ни о чём наперёд, яко птицам небесным по слову Христа! Ибо там, куда мы все уходим в свой черёд, там всё - иное, там нет плоти и нету страстей, и даже памяти нет!
   - Но тогда кто - ты?!
   - Я, может, - твоя совесть! Или память твоя смертная. Когда же ты сбросишь эту ветшалую плоть, то и память плоти с ней вместе останет на Земле.
   - Ничто, Господом созданное превечной волей и из Вечности, не может исчезнуть без следа! Как и душа человеческая! - сказал Алексий.
   - Ошибаешься! Ох, как ты ошибаешься, Алексий! - зудел голосок над ухом. - Созданное - конечно, ибо оно - созданное. Превечно - токмо несозданное, нетварное. Всё же тварное подвержено гибели! И ты, говоря о бессмертии души, хочешь токмо собственного бессмертия, хочешь избежать гибели этого твоего бренного и греховного естества, этой ежели не плоти, то памяти плоти! А готов ты признать Господа и поклониться величию Его, ежели Он не сохранит твоё смертное "я", но раздробит и разрушит? Не скажешь ты тогда: "Ежели нет бессмертия душе моей, то зачем мне - Господь? Тогда и нет Его!"
   - Без Господа человек - зверообразен!
   - Но ты доказал, что человек зверообразен - всегда! По твоей воле спасителя твоего сожрали волки, а ты - жив и злоумышляешь далее! И мнишь себя князем земным! И не потому создаёшь единую власть и прямое наследование власти, что это - надобно Дмитрию или детям его, а потому, что это - надобно тебе! Ибо ты - митрополит всея Руси и хочешь создать власть княжую по образу и подобию власти, сущей в церкви Христовой! И в том и чрез то сохранить нетленным себя на Земле! Постой! Ты хочешь возразить мне, что ежели ты - грешен, то жертвуешь душой за други своя, а есть рядом с тобой и праведник, твой Сергий, игумен радонежский. Ты будешь грешить, а он - отмаливать, обеляя и себя, и тебя. Как и я хотел, дабы ты отмаливал грехи мои! А теперь что получилось на деле? Ты принял грех мой и стал грешнее во сто раз, ибо нарушил слово, данное духовным главой Руси! Ты нарушил не только лишь слово, но и нарушил идею духовной власти! Ты ниспроверг своими устами Святую Русь и мнишь Сергия молитвенником себе?
   Ладно, пусть мыслил о грядущих веках, о людях иных, но что ты, смертный, дал тем, кто погинул в снегах, кто умер от ран и заеден зверьём? Ты погубил малых сих ради тех, грядущих, но уведают ли и они хоть о том? Поклонят тебе или изрекут хулы и скажут, что вотще трудился есть, гордыней обуян, и прочая многая. Изглаголаху неподобь памяти твоей и хулению предадут духовное твоё!
   - Христос вручил нам свободу воли! - сказал Алексий.
   - А ты веришь, что Он, а не диавол?
   - Великий Палама рёк: лицезрение Фаворского Света знаменует истинность существа Бога, явленного нам в Энергиях Своих!
   - Свет? - возразил Калита. - Или образ Свет - в уме своём? Уверен ли ты, что Варлаам - не прав, а прав - Григорий Палама? Да, он - канонизирован, он - признан святым! Ты ещё не знаешь сего, но послание в пути, и скоро ты уведаешь о сём! Но свершённое свершено всё равно не Богом, а людьми и по их людской волевой похоти, и токмо потому, что власть предержащая, земная не возмогла восстать противу! Мыслишь, что ты спас Родину? А уверен ты, что без воли моей и твоей, без воли государей московских, погубивших Тверь, Русь погибла бы? Что тверские князья не содеяли бы лучшее и крепчайшее нашего с тобой, и Русь воссияла бы в веках ярчайшим светом?
   - Я мню... Орда... Литва и латины... - начал митрополит.
   - Ох, Алексий! Ответь мне теперь токмо одно: в чём есть истина? Когда ты был в монастыре и удалён от мира, ты был непорочен и свят. Может, токмо в бегстве от мира, в полном отвержении всего земного и есть истина? Может, прав был токмо Христос, а все, кто привержены мирскому, что бы ни говорил и ни писал твой Палама, - уже грешны? И ежели принимать мирское, то надобно разрешить всем всё и принимать кишение твари должным, пока она не уничтожит себя, и смерть - должной, должным возданиям твари! И не судить о Божьем предначертании, ибо оно - неведомо нам и не будет ведомо никогда, тем паче что возможно и такое, что Божье произволение и предначертало людям их грешный и временный путь... И тогда грешнее всего тот, который бежит этого пути, спасается в лесах, умерщвляет плоть, отказываясь от продолжения рода, в коем токмо и положил Господь бессмертие племени человеческого?
   - Крёстный, это ты или дьявол говорит со мной? Тогда изыде, отметниче!
   - Крестник! Вот я стою на молитве рядом с тобой! Чуешь меня? Разве враг рода человеческого станет молиться кресту? Ты опять впадаешь в грех неверия и гордыни, крестник! И потом, просто отвергнуть сказанное, повторив: "это - дьявол", или "этого нет", или "об этом не сказано в мудрых книгах", или по любой другой причине, измышленной для себя людьми. Но ты вникни в сказанное! Возрази, ежели способен на то, ибо по воле твоей нынче погибли тысячи и впредь погибнут, ибо ты не престанешь творить волю свою! Не престанешь, крестник? - переспросил Калита, заглядывая в лицо Алексию. - Не престанешь?! - повторил он, и испарина выступила на лице Алексия.
   - Не престану, да! - с трудом разомкнув уста, сказал он.
   - Так ответь мне теперь, что это: твоё произволение или замысел Господа?
   - Наша свободная воля! - сказал Алексий.
   - Стало быть, Господь - не всесилен?
   - Господь - всесилен, но ограничил Себя, ибо иначе ни к чему была дана человеку власть разумения и понимание причин и следствий!
   - Так, так! Значит, всё - едино, есть Бог или же Его нету! И как люди понимают их, эти причины и следствия? Или же выдумывают всякий раз по-иному, на потребу себе?
   И опять смешок раздался над ухом Алексия.
   - Ты - не крёстный мой, ты - дьявол! Или упырь! - сказал Алексий, крестя пустоту.
   - Да, я - не крёстный твой, - ответила пустота, - но я - крёстный всякого, рождённого во гресех, и, значит, всякого, рождённого на Земле!
   Голос смерк, и повеяло сыростью.
   - Повиждь и помоги, Господи! - сказал Алексий, опоминаясь. - Помоги, ибо я - слаб и не в силах человеческих без Тебя, Господи, одолеть нечистого! Уходи, крёстный! - сказал он в пространство. - И не надо тебе приходить больше! Аз уже старее тебя и ведаю, что творю. И не говори, что я взял твой грех на рамена своя. Грех этот - мой. Так, Господи! И избави ны от лукавого! Да, крёстный! Всё - так! Но по-прежнему повторю: нет жизни вне Господа! Да, я - слаб, нетерпелив, лукав и жалок и гордыней обуян. Но по-прежнему повторю: нет жизни вне Господа! Да, и всему сущему, всякой плоти живой! И без Тебя нет надежды. И тогда мы все - гробы повапленные, и жизнь наша - ненадобна ничему на Земле, ибо в нас - разрушение и зло!
   Алексий сказал это, веря и не веря себе, и, сожидая Горнего знака о том, что и ныне прощён, склонился долу.
   В дверь заглянули. Владыку ждали грамоты, только что прибыло послание из Царьграда, но Алексий был недвижим и распростёрт перед иконами. И служка, убоявшись прервать молитвенный покой владыки, закрыл дверь.
  

Глава 6

  
   В конце концов, Алексий решился и написал патриарху Филофею Коккину, прося его отлучить от церкви князей, противящихся высшей власти великого князя владимирского, Михайлу Тверского.
   В день отправления послов Алексий беседовал с глазу на глаз со своим секретарём. Леонтий недавно принял полную схиму.
   - Веришь ты, что патриарх преклонит слух к нашим глаголам? - спросил Алексий.
   Леонтий поднял взор на владыку:
   - Мыслю, судьба Руси решится всё же здесь, у нас, а не в Константинополе. Монастыри, создаваемые Сергием и его учениками, - важнее посланий патриарха! - сказал он.
   Алексий посмотрел умученно.
   - Возможно, ты - и прав! - сказал он со вздохом. - И всё же не могущая опереться на ратную силу церковь - тоже... Земные - мы... Здесь, в этом мире! И надобно лишь беречь себя, дабы мера эта, мера земного, не стала роковой, превысив ту грань, за которой начинается забвение Бога и Заветов Христа... После чего народ уже не спасти...
   Леонтий промолчал в ответ. Пленением князя Михайлы владыка нарушил сию меру.
   Призыв к миру на сей раз ниспроверг князь Дмитрий. И снова горели деревни, гнали скот и полон, снова приходил Ольгерд на помощь тверскому князю, снова скакали послы в Орду за ярлыком.
   Не помогли ни патриаршьи прещения, ни епитимья, наложенная на тверского князя... Помощь пришла с другой стороны. Дважды разорённые, голодные люди, потомки тех, кто при одном вражьем имени думали, куда бы спастись, не пожелали сдаваться литвину. Земля поднималась, являлись новые ратники, являлась воля к деянию. Залитый водой по осени вмёрзший в лёд хлеб жали под Рождество, по льду, но сжали, высушили, убрали в закрома. И неведомо, в ратниках княжеских дружин или в тех бабах, что на холоде жали рожь, было больше упорства и веры в то, что устоит и не поддастся врагу Русская земля.
   Алексий, проезжая просёлками, видел это упорство, и у него оттаивало на душе.
   И там, в Троицкой пустыни, куда заезжал он дорогой, у игумена Сергия, тоже творилась жизнь. В обители всё так же писали иконы, переписывали книги, шили, ёкали свечи, чеботарили, строили. Мужики из умножавшихся окрест деревень то и дело приходили к радонежскому игумену, и он учил их и наставлял. Ведая крестьянский труд, давал советы, ободрял, укреплял беседами и прещением неблагополучные семьи. Учил и тому, что должно было знать супругам, чтобы не надоесть друг другу, не озлобиться, не превратить жизнь в доме в ад.
   Для искоренения распущенности, похоти и грязи составлялись эти лишь священнику вручаемые пособия и перечень грехов в книге ещё не говорит об их многочисленности в жизни русичей...
   Алексий думал об этом, полузакрыв глаза, и вспоминал свою беседу с Сергием, в которой было мало сказанного и много того, что выше речений. Он не спросил Сергия, правда ли, что, когда он благословил Исаакия на подвиг безмолвия, из его руки вышел огонь и окутал Исаакия с ног до головы. Не спросил и о прочих чудесах, о которых рассказывали на Москве. Сергий был чудом, и Алексий с каждым годом и с каждой новой встречей всё больше понимал его.
   Жизнь шла и, может, скоро уже пройдёт помимо него. В полях жали перестоявший ползимы, выбеленный снегами и стужей хлеб. И всё-таки хлеб жали! Жизнь шла, и не так уж важно, что его судьба близилась к закату. Прав - Ты, Господи! Прав - в смене времён и в смене поколений земных! И Сергий уйдёт, но явятся новые держатели Горнего Света в Русской земле. Придут! Доколе народ не исполнит своего предназначения...
   Полузакрыв глаза, он впитывал радость, и свет, и запах Земли, рано освобождённой от снега, и таинство течения Жизни, и таинство угасания, ухода туда, в Лучший, Господом устроенный Горний мир...
   Леонтий с беспокойством следил за выражением лица митрополита и отгонял от себя страх. Он так слился с владыкой, что с трудом мог вообразить свою жизнь на Земле, если не станет Алексия.
  

Глава 7

  
   В ту пору, когда Алексий собирал силы для новой борьбы с Тверью и Литвой, в Царьграде, утонувшем в благоухании садов, велась иная молвь, узнав о которой митрополит вряд ли бы остался спокоен.
   В патриаршем покое сидели двое людей, одного из которых Алексий считал своим заступником и другом, а другого не иначе воспринимал при патриархе, чем Леонтия при своём лице. Это были полугрек-полуеврей Филофей Коккин и болгарин Киприан Цамвлак. Филофей, не глядя на Киприана, волнуясь, перебирал и откладывал грамоты, стараясь не смотреть в глаза собеседнику, а Киприан говорил:
   - Ты убедился теперь, что прещения и даже отлучение от церкви, наложенное тобой по слову Алексия, не возымели успеха! Смоленский князь продолжает ходить в воле Ольгерда, тверичи не отшатнулись от своего повелителя, война не прекращена... Теперь тверской князь требует суда! Мы обязаны осудить Алексия и снять проклятие с тверичей! Мало того, обязаны заставить Алексия отменить, как ложное, отлучение от церкви, наложенное им на князя Михаила, и это совершится, если произойдёт суд!.. Подумай, какой укор твоей мерности, какой урон цареградской патриархии, какой соблазн для всех, пренебрегающих тобой!.. Не может сей старец возвысить свой ум над приверженностью к единому московскому престолу! Не сможет он понять, что церковь - больше и должна быть больше всякого отдельного государства и княжества, даже великого, не говоря уже о столь малом и раздираемом междоусобной бранью куске земли, как Владимирская Русь!.. Со скорбью смотрел я, как ты растрачиваешь свой ум и труд на предприятие, которому нет благого исхода; ради давней дружбы губишь дело, которому посвятил всего себя: дело совокупления православных государей, чтобы противостоять неверным!.. Сдвинь сей камень с пути, заклинаю тебя, пока не поздно! Иначе мы потеряем Литву!
   Филофей выронил грамоты, закрыв лицо руками.
   - Да, ты - прав! - сказал он. - Не можно, не должно делить пополам русскую митрополию! Но что ты предлагаешь? Я не могу теперь сместить Алексия!
   - Отправь, наконец, меня в Литву! - сказал Кинриан. - Надели полномочиями и отправь. Обещай мне, если нужно, дать сан русского митрополита.
   - Под Алексием?!
   Киприан промолчал. Филофей склонил голову, заметался взглядом, начал передвигать чернильницу, перья, бумаги на столе...
   - Ну, хорошо... Я постараюсь поладить с литовским княжеским домом, с Ольгердом прежде всего.
   - И с Алексием тоже, - сказал Киприан, - которому как-никак восемьдесят лет! Повторю: перед судьбой освящённого православия и церкви Христовой всё иное - ничтожно и должно отступить и уступить! Иначе мы потеряем Литву!
   - Иначе потеряем Литву... - повторил за ним Филофей Коккин. Нет, он не имел ни права, ни сил возразить Киприану.
   "А Алексий не может отступить даже от выпестованного им князя Дмитрия!" - думал Филофей.
   - Ты получишь грамоты и... власть, - сказал он. - Только помоги мне докончить дело объединения церквей сербской и болгарской с греческой!
   Киприан кивнул. С присоединением Литвы будет создан союз православных государств, способный разгромить Орду и отбросить турок. И если на пути к этой цели стоит лишь русский старец, рассорившийся с Литвой... Мучений Филофея Коккина он не мог понять!
   Так над митрополитом и над Русью нависла ещё одна беда, грозившая катастрофой московскому делу.
  

Глава 8

  
   В заключительной вспышке борьбы Твери с Москвой, растянувшейся на три четверти столетия, был миг отречения, совершённый Михайлой Тверским, и позволивший изнемогшей Москве победить в этом споре. Ибо не помогли ни церковное отлучение, наложенное Алексием, ни прещения Филофея Коккина в Царьграде, склонившегося, в конце концов, на сторону Литвы и великого князя Ольгерда.
   Михайло снова получал ярлык на великое владимирское княжение, теперь уже от Мамая, почувствовавшего угрозу со стороны князя Дмитрия и Москвы.
   И тут произошло то, что мы называем отречением, и что погубило дело Твери.
   Мамаю, потерявшему Хорезм и города Аррана, в борьбе за Сарай и Хаджи-Тархан, в борьбе с ак-ордынцами, нужно было русское серебро. Серебро нужно было эмирам, несогласным иначе служить Мамаю, вельможам волжских городов, купцам, что привозили шелка, парчу, орудия, драгоценные камни, рабынь и диковины дальних земель; послам, жёнам, наложницам, нукерам - всем нужно было урусутское серебро. И князь Михайло давал! И обещал давать ещё больше, обещал прежний, Джанибеков выход. Мамай не верил и ему, Мамай боялся всех. Обманывая, он полагал, что и его обманывают. То, что Дмитрий получил грамоту на вечное владение владимирским улусом... Да, у него получил, у Мамая! Пользуясь трудностью тогдашней поры, пользуясь слабостью. И ту грамоту подписывал хан, а не Мамай. Свергнутый им хан, а он волен всё поиначить. Теперь! Когда власть в его руках, когда покорён Булгар и скоро будет завоёван Сарай.
   Тверские князья были врагами Орды, так говорят. Но это - неверно! Орда была врагом тверских князей. Узбек казнил князя Михаила, деда нынешнего тверского князя, который сидит перед ним на кошме, поджав ноги, и ждёт, когда он подарит ему владимирский стол!
   У него есть своя гордость, о которой Мамай молчит до поры. Люди рода Кыят-Юркин всегда враждовали с чингисидами. Чингисидов уже нет. Он станет новым Батыем! Он, его род возглавит теперь Орду! И снова станут богатые города платить ему дань, и генуэзцы ползать у его ног, и урусутские князья валяться в пыли за порогом его шатра! Перехитривший столь многих темник скоро станет ханом, повелителем Золотой Орды! И сокрушит их всех! И прежде всего - ненавистного ему Дмитрия. Может, руками князя Михайлы.
   Слуги внесли кольчатую бронь и круглый литой шелом русской работы. Это - ему, Мамаю. Бронь - хороша. Мамай понимает в оружии, кивает головой.
   - Я дам тебе ярлык, - сказал он, - но ведь тебя не пустили во Владимир! Как ты возьмёшь власть, если Дмитрий не послушается тебя? - И посмотрел в лицо тверскому просителю, нежелавшему признать над собой воли великого московского князя. - Слушай! - Мамай произнёс это слово по-русски. Он сейчас - честен, он говорит то, что думает. - Слушай, коназ! Димитрий не покорится тебе! - Мамай перешёл на татарскую речь. - Он даже не пустил к себе моего посла! Никто не отдаёт власть просто так! За власть бьются, и бьются насмерть! Я дам тебе два, нет, четыре тумена воинов! Ты сокрушишь Дмитрия! Превратишь его землю в пустыню! Мои воины приведут с собой много рабов, скота и урусутских женщин, они принесут серебро, мёд, меха соболей и куниц! Дмитрий станет пылью у твоих ног, и ты получишь Владимирский стол. Решай!
   Михаил смотрел и ждал. Видя, что татарин высказал всё, он смотрел на него и думал. Понимал, что Мамай - прав. И ни Андрей, наводивший на Русь монгольские рати, ни рыжий убийца Юрий, ни Калита не отказались бы от татарской помощи!
   Так поступала Москва каждый раз в споре с Тверью! И горели хоромы, гибли смерды, уводились в степь после Шевкалова разорения тысячи тверичей... И каждый раз не саблями поганых, так серебром пересиливали в Орде, кладя на плаху головы тверских князей, его предков. И вот теперь, возможно впервые и, может, единственный и последний раз, ему предлагается отомстить за всё! За смердов, за сожжённые города и вытоптанные пажити, за тени погибших, за своего деда... За всех! Отомстить и покончить с междоусобными бранями на Руси. Вырвать, вырезать с корнем разросшуюся московскую язву, что ширится и смердит, отравляя Русь! Покончить, истребить, перемочь, повернуть время, снова зажечь светоч тверского величия и вручить его грядущим векам! И будет Владимирская Русь Тверской Великой Русью, будут под рукой у него Великий Новгород и Псков, и суздальские князья, тот же Борис и Василий Кирдяпа, тоже станут на его сторону; и с Олегом он заключит мир и любовный союз, вернув ему родовую рязанскую Коломну. И Ольгерд не помыслит тогда пренебрегать им! И может, он остановит тогда на рубежах русских земель литовские полки, и будет Русь, Великая Русь! Будут церковные звоны и книжная украса, будут палаты и храмы, к нему устремятся изографы, книгочеи и философы, свои и чужие, из иных земель, греки и фряги, персы, болгары и франки, прославляя его мудрость и рачение. И пойдут тверские лодейные караваны по Хвалынскому морю, аж до Индии! И его смерды станут ходить по праздникам в жемчугах и парче. И станут стремиться к нему гости из полуночных земель: свея и ганзейские немцы, готы и англяне. И по всем землям пройдёт, воспоёт себя речением красных словес слава Твери! И час придёт, и, состарившись, передав власть в руки сына, предстанет он Там, в Горнем мире, перед своим убиенным родителем и перед великим дедом и скажет: "Вот - я! То, чего не сумели вы, я возмог и сумел! Сокрушил Москву и вознёс превыше всех городов земли родимый город! Укрепил Русь и прославил Её в веках! Вот что я сделал в вашу память и в память пролитой вами крови!"
   Михайло прикрыл глаза. Перед ним явилась высокая, выше облаков, фигура обнажённого мужа с колодкой на шее, с отверстой дымящейся раной в груди, из которой ножом предателя вырвано сердце. Руки, скрюченными пальцами вцепившиеся в колодку, застыли и задранный подбородок в клочьях окровавленой бороды обращённого к небу и к нему, искажённого страданием лица страшен и жалок. "Дедо! - хотел крикнуть он. - Почему ты - в колодке? Ты же - святой!" И видел тысячи трупов вокруг и окрест и бредущие в снежном дыму вереницы раздетых и разутых русичей, и над всем этим - задранное лицо князя-мученика, высокого, худого, из одних сухожилий и костей, со вздутыми мослами выпирающих колен на ногах, тело-призрак, обречённый нескончаемой крестной муке, висящей над снежной бездной, над опозоренной, изнемогшей землёй, над трупами павших и дымом сожжённых деревень... И где-то там, в отдалении, замирали колокола, ещё мелькали, ещё раскачивались их языки, но уже замерла музыка меди, и только ветер пел и стонал, заволакивая погребальной пеленой видения радостей и скорбей...
   Михайло смотрел в огонь, мимо лица Мамая, и в его глазах - или то мнилось Мамаю? - трепетала слеза. Он медлил, он ждал, он торопил коня, он взывал, он гневался... И - не мог. Ему не переступить этой пропасти! О, он сделает всё, что в силах, и что не в силах! Он будет драться на смерть, и до конца! Но он уступил, отступил уже теперь, в этот час. Он поднял голову. Посмотрел. Помедлил и ответил Мамаю:
   - Я не возьму твоего войска! Справлюсь сам! Дай мне ярлык и пошли со мной посла!
   Татарин посмотрел ему в глаза. Не понял, разгневался, кажется, понял. Удивился и обиделся. Угаснув, острожев и охолодев взором, повёл плечами:
   - Как хочешь, урусут! Дмитрий бы, думаю, взял у меня ратных на тебя! - и посмотрел исподлобья. Может, тверской князь ещё передумает? Но нет. Михаил, покачивая головой, сказал:
   - Может! Наверное! Я - не возьму.
   Мамай замолк. Он понял. И всё-таки не понял ничего! Ибо он так бы не поступил!
   Вечером в шатре, когда Михайло, поужинав, укладывался спать, Микула Митрич, по праву дорожной близости, пробрался к нему и лёг рядом в кошмы.
   - Мамай предлагал мне татарскую рать на Дмитрия, - сказал Михаил. - Я не взял!
   Микула вздохнул, почесал пятернёй кудрявую шапку волос, поскрёб затылок. Подумал и сказал:
   - Забедно нам станет без татарской рати! Одначе и то сказать, опосле такой пакости, наведёшь татар, не то, что земля, и Тверь может от нас отшатнуться!
   - Я не смог, - сказал ему Михайло. - Деда узрел. С колодкой на шее. Дак вот... Потому...
  

Глава 9

  
   На Москве помимо неурожая, пожаров и погромов Михайлы произошло множество дел, большей частью неприятного свойства, так что порой казалось, что звезда Алексия начинала ему изменять. Михаил Тверской продолжал удерживать захваченные волости, окраины княжества тревожили ушкуйники. Великий Новгород с Псковом отбивали натиск немецких рыцарей...
   Впрочем, по-прежнему продолжал сооружаться монастырь на Симонове, и Фёдор, племянник Сергия, хлопотал, заводя у себя в монастыре иконописное дело и мастерскую по изготовлению книг.
   Хороших учеников воспитал себе Сергий! И потому каждое посещение Фёдора было праздником для Алексия, прибавляло ему сил и веры в то, что здание, возводимое им, строится всё же не на песке и не обрушится, когда он уйдёт к Господу.
   Дальше была суета государственных дел, предупредительные грамоты Филофея Конкина, поход на Олега Рязанского, чтобы заранее обессилить возможного союзника Михайлы Тверского, рождение сына-наследника у князя Дмитрия, гулянья, Святки, замыслы нового одоления на враги...
   Алексий на Святках устроил себе нечто вроде отдыха. Отложив на время государственные заботы, погрузился в дела своего любимого детища - московской митрополичьей книжарни, откуда уже разошлись по Руси многие тысячи переписанных и переведённых с греческого владычными писцами книг.
   Там, на улице, - веселье толпы, отложившей на время заботы. Здесь - непрерываемый труд. Книги. Тишина. Скрипят перья. Пахнет кожей и редькой да ещё постным маслом, которым писцы мажут волосы. Склонённые головы. До прихода Алексия о чём-то спорили, даже хохотали, теперь в книжарне - тишина. Алексий проходил по рядам, смотрел работу. Тут зримо становилось, как возникают книги: как складывают листы, графят писалом, как пишут, как прошивают тетради, как переплетают их в обтянутые кожей доски с застёжками-жуковиньями. Здесь - истоки всего. Пройдут века, угаснет устная память поколений, но то, что творят здесь, пребудет! Переданное, сохранённое, переписанное вновь и вновь с ветхих хартий на новые. От каких времён пришли на Русь сии книги? "Лавсаик", жития старцев синайских третьего, четвёртого, пятого веков от Рождества Христова, "Амартол", хроника Манассии. А вот и ещё более древнее: "Омировы деяния" - из тех времён, когда мнили, что боги нисходят на землю, гневают, ссорятся, любят смертных женщин и даже зачинают от них детей... Тёмные, чужие, уже во многом непонятные сегодняшнему уму времена! Иные события, иные повести вытеснили их из памяти поколений. Но их пересказы, как и пересказы Ветхого Завета, вошли в Византийские хроники, и теперь вот они - уже на славянском языке! Вот Иосиф Флавий: "История иудейской войны", а вот история Геродота, ещё не переведённая с греческого... Богослужебные книги, минеи, прологи, октоихи, типикон, Евангелия, Псалтырь. И жития... Всё устроение христианской культуры, веками создаваемой, здесь, в этих кожаных книгах, под этими деревянными, окованными медью и серебром досками переплётов. Ведают ли писцы, сколько столетий держат они в своих руках, насколько важен - их труд, который сохранит память о нас в грядущих поколениях и позволит цвести, не прерываясь, древу московской государственности!
   Алексий прошёл, слегка согбенный, легчающий, но ещё крепкий умом духовный водитель страны. Он не делал замечаний и смотрел отстранённо, оценивая этот свой труд глазами ещё не рождённых поколений... Он устал. И кто-то из писцов, задумав спросить о какой-то надобности Алексия, подняв взор и узрев обращённые вдаль отуманенные глаза владыки, вздрогнул и, опустив глаза, начал тщательнее расставлять буковки полуустава.
   Алексий отворил следующую дверь. Тут узорят рукописи, пахнет клеем и разведённой на яйце краской. И народ здесь - иной, более буйный и нравный. Изограф, к которому подошёл Алексий, сейчас, намазав клеем кусочек золота, прижал его и держал, разглаживая и полируя рыбьим зубом, потом, посматривая искоса на владыку, стал венчиком очищать лишние закраинки, сметая золотую пыль в кипарисовый ящичек. Отложив лист, залюбовался своей работой. В человечках со священными реликвиями в руках, в выписных "горках", в розово-палевых, сиреневых, белых и голубых дворцах творится жизнь, очищенная от земного праха, вознесённая и заключённая в цветное сияние; художество, указующее на то, чему следует быть. И даже палачи, усекающие голову святому мужу, здесь - нестрашны, неужасны, ибо они - лишь намёк на испытанные святыми мучения, они словно тоже исполняют благостный танец и вот-вот обратятся к Господу, между тем как страстотерпца уже ждёт потустороннее вознаграждение, хоры праведников, жаждущих заключить его в свои ряды...
   Алексий посмотрел. Тут не хватало парения Духа, Горнего торжества! Он ощутил надобность в ином изографе, может ещё не рождённом, не ведая ещё об отроке Андрее Рублёве, не познакомившись ни с греческим мастером Феофаном, который только ещё собирался на Русь... Но мука ожидания чуда уже подступила и просилась явить себя миру, чтобы утвердить торжество Духа над плотью!
   Алексий прошёл дальше. Он открыл вторую дверцу и втиснулся в узкий проход с крутой полутёмной лестницей, ведущей наверх. По ней ходил только он да ещё избранные им немногие клирики: Аввакум, Леонтий, Прохор, Спасский архимандрит. Но сейчас ему нужен только Леонтий, ибо Алексий ожидал в гости Сергия, его ежегодного, всегда в эту пору, пришествия на Москву. И, по слухам, Сергий уже - в Симонове, у Фёдора.
  

Глава 10

  
   Сергий был там. Проделав нынче путь из обители Святой Троицы за два дня, он сидел в келье племянника и радовался. Стучали топоры, монахи-плотники что-то продолжали строить, довершать. Фёдор хвалился изографами, переписчиками книг. Сказал, что изучает греческий, чтобы не только читать, но и говорить на нём. Развернулся, хозяином стал! И Сергий понимал теперь, что Фёдор был прав, не захотев остаться с ним. Появилась деловая властность взора! Не подавлял ли он Фёдора? Может, слишком любил и тем мешал ему расправить крылья! В небольшой срок, протёкший от начала игуменства, он стал из ученика соратником.
   Скольких он уже воспитал, устроителей общежительных киновий, у себя в обители! Сильвестр, о котором недавно дошли вести, поставил монастырь на реке Обноре, за Волгой. Андроника он предложил Алексию и не ошибся в выборе. Авраамий-молчальник, который жил у него с первых лет, ушёл в леса, за Галич, и там основывал уже не первый монастырь. Дмитрий сейчас - в Вологде и тоже основал монастырь. Месяц назад у него гостил Стефан, выученик Григорьевского затвора, этот собирался на Печору, к зырянам, хочет проповедовать там слово Божье. На расставании они беседовали всю ночь, и Стефан был полон сил, веры и воли к замыслу. Недавно дошла благая весть от Романа, оставленного игуменствовать в монастыре на Киржаче. Успешно справлялся с делом и Афанасий. Нелады были у Стефана Махрищенского. Гонимый местным володетелем, он покинул обитель и уже основал монастырь на реке Сухоне, в вологодских пределах. Ныне князь зовёт его назад. Об этом Сергий и хотел поговорить с Алексием.
   Посланцы владыки не заставили себя долго ждать. Сергий, облобызав, распростился с Фёдором, которого и до сего дня ощущал, по сладкому стеснению в сердце, словно своим сыном, и вскоре последовал за посланным к башням Кремника.
   Сергий осенил горожан крестным знамением. Посторонился, прижмурясь, когда мимо с гигиканьем и свистом, взметая снежную пыль, пронеслись богато разубранные сани. Его посох, торба, грубый вотол и лапти не дали возможности угадать издалека, кто шёл. Но вот те сани, развернувшись, уже мчались ему вслед, осадили в опор, и хмельной красавец в распахнутой бобровой шубе, забежав и сорвав шапку с головы, рухнул перед ним в снег:
   - Прости, батюшко! Хмелен! Не признал! - и склонил голову, а Сергий благословил его, прикусив губу, чтобы не улыбнуться.
   Алексий ждал Сергия, и Сергий уведал, что дело тут - не в Стефане Махрищенском, а в усталости митрополита и в одиночестве, охватившем его после измены патриарха Филофея.
   О Стефане разговор был короток. Сергий повестил о дошедшем до него желании великого князя вернуть Стефана на Махрище.
   - Это - и моё желание! - сказал Алексий.
   - Владыке должно быть известно, почему Стефан покинул обитель. Бояра, владельцы земли, сотворялись ссоры, пакости монастырю...
   Алексий не дал договорить Сергию:
   - С владельцами земель я уже говорил, и великий князь согласен дать им отступное, но просил, чтобы Стефан вернулся назад!
   Сергий кивнул головой. Знал, что по его слову Стефан вернётся домой. Он ожидал иных вопросов или жалобы о патриархии, но Алексий медлил, и Сергий уведал почему. Дело было в нём, в Сергии, в том, что он пережил недавно, и что отразилось в его облике.
  

Глава 11

  
   Алексий угадал, да и трудно было не заметить этого. У Сергия нынче были необычные глаза. Взгляд стал таким, как в прежние годы. ("Отче! Почему у тебя юные глаза?!" - хотелось спросить Алексию.) Алексий, однако, спросил осторожнее: не совершилось ли чего в киновии или с игуменом?
   Сергий оказался нынче невнимателен и чуть не признался Алексию в том, что ему было видение Света.
   Он стоял на ночном правиле, одержимый скорбью, и уже в полудрёме услышал, как его дважды окликнули: "Сергий!" Отодвинув окошко, он увидел, что всё вокруг залито Светом.
   - Смотри! - продолжил голос. - Всё это - твои иноки!
   Сергий как был, без шапки и зипуна, выбежал на мороз.
   Сияние покрывало каждую хвоинку пламенем. Лес был словно в сверкающем серебре, и в этом Сиянии кружилось множество птиц, переливающихся разными цветами, кто с длинными хвостами, кто с хохолками из золотых, увенчанных яхонтами тычинок, иные с рубиновыми клювами или красными лапками. Птицы сидели на деревьях и ограде, порхали в воздухе. Являлись всё новые из-за ограды монастыря. Птицы кружились, и ему стало понятно, что этот хоровод - его ученики, настоящие и грядущие подвижники, устроители обителей, и что его молитва услышана и ему дано утешение от Господа таким знамением.
   - Симон! - закричал он, желая иметь свидетеля, подбежал, увязая в снегу, к соседней келье, постучал и позвал. Но старик Симон по дряхлости долго копошился, не отворял, а птицы всё реяли со щебетом у него над головой!
   Но вот Свет стал меркнуть, и вылезший, наконец, на крыльцо Симон увидел только отблеск, цветные трепещущие полосы, исчезающие во тьме, и не понял бы ничего, если бы Сергий не рассказал ему о своём видении.
   А теперь он сидел перед Алексием, полный радости, и не ведал, рассказывать ли. Едва не сорвалось: рассказать всё и Алексию. Но что-то замкнуло уста. Видение было ему одному, даже Симон не увидел птиц, знаменующих умножившихся учеников и продолжателей его дела. И нелепо было рассказывать о том даже Алексию. Или же он, Сергий, не верит знамению? Он смотрел сияющим взором на Алексия, кивал головой и молчал. Только повторил, что вернёт Стефана...
   Он сидел, слушал, и мир казался ему таким же ярким, значительным и сверкающим, как в юности. Нет, не следовало говорить об этом никому! Знак был ему, чтобы укрепить его в Вере и в Деянии. Ибо не походы воевод, не сражения, не кровь и не пожары городов, а духовная работа подвижников и учителей сотворяет нацию.
   - Не вопрошай меня ни о чём, отче! - сказал он. - Господь замкнул мне уста. Но я могу поделиться с тобой радостью, ибо это - и твоя радость. Мне дано было ныне понять, что наш труд, и твой и мой, - угоден Господу!
  

Глава 12

  
   Ещё один поход, ещё одно разорение Русской земли. Ярлык на великое княжение был снова перекуплен Дмитрием, но борьба с Тверью не прекращалась, и даже не ясен казался пока перевес Москвы.
   У Мефодия, ученика Сергия, который поселился на Песноше, невдалеке от Дмитрова, взятого и разорённого тверичами, на Фоминой неделе тверские ратные сожгли монастырь. Жечь там, как и грабить, было нечего. Часовенка, которую, в подражание учителю, Мефодий срубил, да келья с баню величиной - вот и всё строение. Правда, осенью к Мефодию поселились два брата инока и срубили себе вторую келью, более просторную, разделённую на две половины, поварню с чёрной глинобитной печью и молельню, холодную, зато чистую горницу, где братья поместили принесённую с собой икону святителя Николая новгородского письма и крохотный, в ладонь, образ Богоматери.
   "Что там было жечь и зачем? - думал Сергий, шагая по мягкой от влаги дороге. - Не наозоровал ли местный боярин в страхе за свои угодья, чая свалить пакость на тверичей?" Он устремился в путь, никому ничего не сказав, захватив с собой мешочек сухарей, несколько сушёных рыбин и топор. Мефодию надо помочь. Будут и ещё разорения и поджоги, но сейчас, Сергий чувствовал, Мефодий был в обстоянии и нуждался в ободрении учителя.
   Всюду пахали. Светило солнце, кричали грачи, и худые, измученные голодной зимой мужики почти бегом, погоняя худых лошадей, рыхлили землю. На него поглядывали бегло, без любопытства. Бродячий монах, да ещё в лаптях и с топором за поясом, был такой же при