Аннотация: История развития совести во взаимоотношениях с людьми и с обществом
Развитие человека от ребенка до старости
отражает основную историю развития
человечества: от эгоизма к альтруизму, от
полной беспомощности - к беспредельному
могуществу, от одиночества - к осознанию
себя частью вселенского разума... Никто
здесь не исключение, но пройти этим
путём до конца почти никому не удаётся.
С.Я.
5
Знакомство с миром
Все людские придумки о звездных пришельцах, об инопланетянах -
пока ещё удел народных сказок да фантастической литературы.
Но, по существу, каждый из нас в этом мире пришелец, если уж не со
звёзд, то из небытия - точно. Все мы знакомимся " с этим безумным
миром", что называется, с нуля. Знакомимся где-то с помощью других
людей, а в основном, на собственных ошибках. И ни у кого нет другого
способа стать нормальным, сложившимся человеком, как только через
постепенное взросление со всеми муками этого неизбежного процесса.
Так вот о муках.
Мудрая природа избавляет нас от памяти о непосредственном
рождении, о муках матери, о собственных страшных минутах, когда
переходит человек из предельно комфортной среды материнского лона в холодный и неуютный мир, где вдруг, сразу нужно самому и дышать, и есть, и всё остальное. Момент этот для каждого предельно траги- ческий, смерти подобный. Именно с этого момента современная наука начинает отсчет жизни; в этот момент, вроде бы, выключаются, а потом вновь запускаются биоритмы жизни. И, хотя точно ещё не известно, но,наверное, и в эти моменты успех зависит не от одной только матери, но и от малыша, от его жажды жизни, от его движений и усилий, пусть даже и не контролируемых сознанием. Большинству из нас в эти моменты судьба благоприятствует. Но скольких малышей уже само рождение травмирует на всю жизнь, сколько становятся инвалидами
из-за родовых травм, из-за неумелости матери или халатности врачей. Духовная и физическая неполноценность этих ребятишек - это вечный укор нашему миру, не сумевшему их хорошо, правильно принять.
Есть много сведений, что сознательная жизнь начинается задолго до рождения. Ребёнок реагирует на тревоги и болезни матери, реагирует даже на музыку, на слова, на прикосновения. И его задатки к развитию, несомненно, в этот период могут быть стимулированы правильной жизнью родителей, или принижены их различными излишествами.
6
Новая незнакомая обстановка тяжела и для взрослого-то человека. А беспомощному "пришельцу" новая жизнь вообще была бы невыносимой, осознавай он все её аспекты. Так что, не стоит особенно жалеть о том, что никто из нас не помнит своих самых первых лет.
Здесь у всех по-разному, кому как повезёт. Лев Толстой писал, что помнит себя лет с двух. У большинства первые воспоминания начинаются лет с четырёх - пяти. Я помню только моменты, вырывающиеся из обыденности, помню войну. Вдруг проснулся от грохота, от дребезга стёкол,от содрогания всего вокруг, от судорожных
объятий мамы. Была ночь, июль 1941 года. К городу шли немцы. Наши, уходя, взрывали оборонные, как тогда считалось, объекты - винный завод, мельницу... Остался в памяти не свой страх, а ужас мамы, стремящейся закрыть меня собственным телом, что-то шептавшей необычным голосом, вздрагивавшей в такт со взрывами, пугавшей меня необычностью. А утром в наш городок вошли немцы. Из последующих трёх лет жизни в оккупации в памяти осталось лишь несколько эпизодов, связанных с необычностью ситуаций.
Против окон нашего дома был колодец, куда вся улица ходила за водой. Колодец берегли. Считалось само собой разумеющимся, что возле него нельзя лить плохую воду, нельзя копать землю. И вот вдруг десятка два немцев подъехали на велосипедах и очень оживлённо принялись за утренний туалет: обливались водой до пояса, чистили зубы, умывались. А из окон окрестных домишек испуганно смотрели на всё это дети, женщины, старики. И мои мама и бабушка смотрели. И мне эта картинка в память врезалась. Опять повлияла необычность, то, как реагировали взрослые. Были они испуганы, говорили шопотом, из окон смотрели сквозь занавески. Никто ведь не знал, что станут делать эти немцы, когда кончат мыться. И ужасались бескультурию этих немцев. Вот, мол, тебе и Европа, не знают даже, что у колодца мыться нельзя...
Потом был чётко запомнившийся собственный испуг. Я играл под окнами дома и , проходивший мимо, немец вдруг взял меня на руки и понёс. Он всего несколько шагов и прошёл-то, что-то говоря спокойным и ласковым голосом. Но, по наущению взрослых, я уже так боялся немцев, что принялся орать, что называется, благим матом. Немец не выдержал этого ора, опустил меня на землю, сунул в карман моей курточки конфету, поддал слегка ладошкой под мягкое место и
7
пошёл своей дорогой. А я помчался домой, к маме, к бабушке, подвывая от ужаса.
Гулять на улицу мама отправляла меня в красивой, расшитой золотыми узорами узбекской тюбетейке. Однажэды подошёл мужчина, наклонился, по русски спросил - не жадный ли я мальчик ? Кто из малышей согласится считать себя плохим, жадным ? Естественно, я ответил, что я не жадина. Он тогда сказал, что и у него есть сынишка, и его сынишке хотелось бы такую же красивую тюбетейку, и, если я действительно не жадный, то должен это доказать и подарить ему эту шапочку. Я отдал тюбетейку даже с каким-то удовольствием, а он со словами благодарности взял. Дома мама, выслушав эту историю, плакала и ругалась на "эту проклятую жизнь", хотя я её очень старался убедить, что тому мальчику без тюбетейки очень плохо живётся, а я не жадный. Истинное понимание этого события пришло ко мне лет в десять. А до того всё воспринималось напрямую, с полным доверием к взрослым, которые казались могучими и непорочными. Видеть лес за деревьми, различать хороших и плохих людей - как долго и мучительно приходится этому учиться.
Мама была очень ласковой, по характеру ровной, выдержанной. Видимо по этому её редкие нервные срывы так сильно на меня действовали и запоминались. Она в такие моменты казалась мне совсем другим, чужим человеком, к которому я и относился как к чужому.
Осенью 43-го года мама с бабушкой жали серпами рожь на поле, а я играл в мягкой пыли на проселке, проходившем через поле. Играл один, сам с собой- для ребятишек это не редкость. Игрушек я почему-то вообще не помню, может какие и были, да не запомнились. Я играл ложками, которые взяли в поле вместе с кашей супом. Вот эти ложки я и разложил на дороге, насыпав над ними кучки пыли. Потом мама пошла по моим постройкам и всё разрушила. От жары, от долгого одиночества на этой дороге, от разрушенных построек, я разобиделся, разревелся и даже есть отказался. Она долго со мной мучалась, не понимая причины такого горя. Потом ещё дольше искала на дороге эти ложки, но так и не нашла. А мне впервые запомнилось тогда эдакое мстительное чувство: так тебе, дескать, и нужно, не надо было всё разрушать и ругаться. Свои маленькие беды ещё казались важнее всего на свете. А чувства других людей, даже самых близких, ещё совсем не замечались, если они не проявлялись в отношении меня самого.
8
Потом я утонул. Играли в пятнашки, бегали вокруг пожарного водоёма и меня нечаянно столкнули в воду с обрывистого берега. Барахтался, но быстро нахлебался воды и потерял сознание. Костюмчик парусиновый пузырями надулся - в воду совсем не ушёл, но голова оказалась в воде и дальнейшее помню только по рассказам мамы. Вытащил меня из этого пруда сосед - дед Гриша, к которому примчался его внук Валерка, тоже с нами игравший. Не умевший плавать дед бросился в пруд - благо там ему и было-то чуть выше пояса - и вытащил меня на берег. Сбежался народ, но никто толком не знал, что делать в таких случаях. Принесли простынь и в четыре руки принялись качать, словно в гамаке. Я елозил по этой простыне, протёр даже нос чуть не до хрящика, но только всё больше синел. Кто-то сообщил маме, но ещё до неё прибежал из немецкого госпиталя немецкий врач - огромный ростом, с большим животом - его кто-то упросил помочь. Немец с руганью растолкал мужиков, схватил меня одной рукой за ноги, поднял, постучал по спине, крепко шлёпнул по заднице, и только тогда вода из лёгких вылилась и появилось дыхание. Мама уже ко мне к живому прибежала. Немец сделал какие-то уколы, через переводчика велел обложить малыша бутылками с горячей водой и не давать спать.
Вот назойливое расталкивание и просьбы не засыпать я уже помню. Потом из госпиталя несколько раз приходил денщик доктора - его посылали проверить, как соблюдается режим лечения. Наверное, подобное случается почти в каждой жизни, каждый обязан своим существованием не только родителям, но и многим другим, порой совсем чужим людям. Мы обычно и по именам-то их не знаем, и не считаем себя перед ними должниками. Но они были, такие люди. С осознания этого, с памяти о таких людях и начинает пробуждаться в сознании любовь к людям, к человечеству.
Мама долго боялась последствий этого моего "второго рождения"-воды всю жизнь мог бояться, или ещё что. Но всё обошлось. Правда, повышенная, по сравнению со сверстниками, болезненность и стеснительность, вероятно, имеют причиной именно эти последствия.
Запомнился ещё новогодний праздник. В оккупации люди мало общались друг с другом, но на рождество в одном из домов всё же поставили ёлку и вечером мама привела меня туда. Из трёх зим в оккупации почему-то запомнился только один этот праздник.
9
Ребятишек было человек десять. Ходили вокруг ёлки, пели - "В лесу родилась...". Даже подарки какие-то были, но для их получения нужно было соло станцевать или спеть. Я впервые попал в такое многолюдье и ужасно стеснялся. С трудом вытолкали меня "пройти зайчиком" вокруг ёлки, чтобы не остался без подарка. В целом как-то даже чувства радости не запомнилось, только облегчение, что всё, наконец, кончилось. И только много лет спустя пришли понимание и благодарность к людям, сумевшим даже в те сумеречные дни не забыть порадовать детей.
Сверстники почему-то запомнились плохо. Вот те, кто был старше на год-два - в детстве это очень большой срок - запомнились. Живший в доме, что напротив нашего, Толя, был самым старшим и, возможно, поэтому, самым авторитетным у малышни. Запомнилась одна из его шуток. По футбольному полю стадиона проехал трактор с огромными задними колёсами, на которых были треугольные зубья; видимо заранее Толя прошёл вдоль колеи и в каждой ямке от зуба спрятал по винтовочному патрону. Потом днём привёл на стадион всю нашу братию малышовую и на наших глазах стал из каждой ямки доставать по патрону. Патроны очень ценились, в основном, кажется, потому, что за них очень ругали взрослые; а запретный плод, как известно, самый сладкий. Толя сумел обставить этот фокус так натурально, что потом даже после войны, уже учась в школе, при виде следов от зубчатых тракторных колёс, мне всегда хотелось проверить - нет ли там патронов.
Такая доверчивость к людям, неверие в возможность обмана с их стороны, сохранялась лет до десяти. Потом, по мере накопления опыта встречь с фокусами и обычным заурядным обманом, начала проявляться осторожность, желание всё понять, проверить, потом уже только верить или не верить. Это как выработка рефлекса на горячее, когда опасаться ребёнок начинает только хоть раз обжёгшись всерьёз.
Этот первый урок опасности безоглядного доверия очень запомнился. Но, конечно, для усвоения этой прописной истины каждому приходится много раз ошибаться и ушибаться; кое у кого такая детская доверчивость становится даже чертой характера и они страдают всю жизнь. И противоположная крайность опасна. Нельзя из-за нескольких ошибок перестать доверять людям вообще, во всём подозревать обман. Нужно научиться удерживаться в рамках разумной осторожности, хоть это и не всегда даётся, особенно с близкими людьми.
10
О чувстве страха. Самые первые впечатления об этом чувстве связаны не с собственным страхом, а от испуга взрослых. В оккупации однажды вечером по улице проходил немецкий патруль и три солдата, с громким стуком и угрожающими голосами, говорящие на непонятном никому языке, зашли к нам; потом оказалось, что они с улицы заметили щель в окне и зашли предупредить о недопустимости нарушения светомаскировки. Но вот как испугались взрослые, как они замерли, как потом судорожно засуетились - вот это передалось. И ведь передался не смысл события, а именно чувство страха передалось от вида испуга близких людей, от их изменившихся голосов, от изменившихся походок - обычно плавных, неторопливых, а здесь - резких, судорожных. Потом приходилось видеть в кино, как распространяется волна паники в стадах животных. Те тоже пугаются испуга соседей и убегают. И в больших скоплениях людей паника возникает и передаётся также, от природы не уйдёшь Не много есть людей, способных не поддаваться волне паники, когда все вокруг ею охвачены. Но такие люди есть и такому поведению можно и нужно учиться. Страх от необычного поведения взрослых возникает как бы сам по себе, ведь его истиные причины ребёнку не известны. Особенно запоминается состояние аффекта. Наша корова летом 43- го года зашла на клеверное поле, объелась, её раздуло, пришлось её прирезать. Причитания по этому поводу моих мамы и бабушки впечатались в сознание на всю жизнь. Но была не жалость к корове, не жалость к родным, а страх, чтобы и со мной не случилось того же, что и с коровой. Казалось, что вот-вот они и вокруг меня забегают, будут причитать, жалеть, а потом скахут, что нужно прирехать, чтобы не мучался.. Это примеривание на себя чужой беды является, наверное,
Началом таких чувств, как жалость, милосердие, но для их развития мало только созерцания чужого горя, а нужен опыт переживания собственного горя. Это жестокий, но единственный путь.
В области чувств почти ничего не даётся человеку от рождения, всё познаётся и усваивается на личном опыте. Сперва этот опыт проходит у малыша без попыток анализа, не осознаётся; вроде бы "было и прошло", но в подсознании следы всегда остаются. Уже в зрелом возрасте вдруг замечаешь, что следуешь вкусам и принципам, усвоенным в детстве.
В январе 44-го года пришлось жить в лесу, в землянке. Немцы отступали и народ боялся репрессий. Немцы даже сами преду-
11
преждали заранее, что город будет весь сожжён и чтобы люди уходили. Землянки в лесу существовали с осени 41-го года. Вот туда все и перебрались. Город опустел и немцы сожгли его полностью. В основном все дома были деревянные; кто-то из жителей задержался и потом рассказывал, что немцы на мотоциклах с огнемётами ездили по улицам: солдат слезал с мотоцикла, подходил к окну, разбивал прикладом стекло и "фукал" в дом из огнемёта. Весь город сожгли чуть не за час полтора десятка немцев. Потом взорвали оставшиеся каменные здания- те, что наши при отступлении в 41-м году пощадили церкви в основном. И вместо города, вместо более чем двух тысяч домов осталась "зона выжженноё земли", как это у немцев называлось. Женщины и старики с горечью говорили, что город могли спасти два- три партизана с автоматами, да все в это время ушли к Ленинграду, помогали прорыву блокады.
Уходу жителей в лес немцы не препятствовали. Туда увели и кое-какой скот, унесли лёгкие вещи. Но была зима, снега по пояс в лесу, много не понесёшь. Часть вещей мама с бабушкой вынесли просто в сад. Так у нас и сохранились довоенные дедовские ещё стулья и шкаф. Картошку в подвале мама зарыла - все так делали, зная, что город сожгут.
О жизни в землянке. Пока город был ещё цел, мама из леса туда несколько раз ходила - приносила продукты. Немцы свободно пропускали, только говорили, чтобы ушли подальше в лес, так как патрули с железной дороги слышат по утрам мычание коров в лесу. Потом с продуктами стало плохо, но голода я не помню. В землянке жило несколько семей - все близкие и дальние родственники. Еду, кажется не делили. К;аждая семья отдельно существовала в своём углу. Было много маленьких ребятишек, которые постепенно угасали в этой первобытной голодной и холодной жизни. Один раз приходили партизаны. Двоюродный мой дядя Митя собрал вокруг себя всю малышню и пытался нас всех накормить впрок. "Мы уйдём - вы тут с голода загнётесь",- говорил. И каждому дал по куску хлеба с салом, потом по второму, потом ещё. Запомнилось, что от такой обильной и непривычной еды меня страшно тошнило и все ругали меня, что вот, мол, вся еда не в пользу, видно не жилец. У меня, от холода постоянного и питания в основном картошкой, была тогда золотуха- вся голова - сплошная болячка. Хорошо помню свои утренние жалобы маме: "...носик не дышит, глазки не смотрят" и молчаливое мамино отчаяние.