1. Вначале был портвейн. С него началось путешествие по миру. А ещё с годовщины школы. Вечером, после всей торжественной лабуды, в школьной столовой устраивали дискотеку. Мы скинулись и взяли три (кажется три) бутылки отвратительного портвейна "Три семёрки", или как в народе говорили "Три топора". Пришли в школу и минуя дискотеку - на задний двор. Зубами вскрыли пластмассовые пробки и стали пить. С горла, по кругу. Конечно, кто больше...
Замолотили мы эти три флакона быстро и эффект не заставил себя ждать. Стошнило нас почти одновременно. Прямо возле памятника Антону Павловичу Чехову, который когда-то лично открыл эту школу как женскую гимназию в Ялте. (А, ну да, родился я в Ялте.) Картина, наверное, была премилая: три школьника в футболках "Sex Pistols" и "Гражданская оборона" блюют у монумента Великому Автору. Стык веков.
Вернулся я домой, решил отрезветь малёха, присел на ступеньку и уснул. А родители в гостях были и как раз в это время домой возвращались. И не одни, а с приятелями, на чай поднимались.
Отец с Мамой и до этого между делом говорили мне про Суворовское училище, но я отнекивался. То, что они увидели в тот вечер, рассеяло последние их сомнения.
Они у меня очень впечатлительные, родители мои. И высоконравственные. А ещё у меня дед пил и вот так вот в разных местах отдохнуть укладывался. В общем, у них картина маслом: наследственность и дурное влияние улицы. Страшное дело. Больше они у меня о Суворовском не спрашивали, а прямо говорили: "Ты уже поступил. Осенью - в Киев". "Ах, кадеты, - говорила Мамочка, - они такие культурные! Такие статные! Из тебя там сделают человека, сынок!"
Исполнилось мне тринадцать. Собрали меня в дорогу: пирожки, жареная курица в сумке и камни на сердце. Ещё этот блядский "Марш славянки" на вокзале! Сейчас объясню: я вообще с детства очень впечатлительный был. Бывало слова или какие-то мелочи меня до слёз растрогать могли. Иногда я мог сдержаться, иногда - нет. Отбегал в сторону, плакал, и сам себе говорил: "Что ж ты, мудила, сопли распустил!" И дальше плакал.
Так вот: стою я с родителями на перроне, они меня наставляют, воротничок приглаживают, прическу поправляют, обнимают. Очень сентиментальный момент. Я себе: "Держись! Держись сука! Только попробуй! Здесь девочки, вон, ходят молодые, подумают, маменькин сынок нюни распустил". Ну и, в общем, держался.
Потом прощались. Я понимался в вагон и у окна становился, а Мама с Папой на перроне стояли, мне махали и что-то говорить пытались. Я ничего не понимал, но кивал. И вот поезд трогается (такой сильный рывок) по всему вокзалу и в динамиках вагона этот "Марш славянки": хуяк! И мои родители машут мне на уплывающем перроне. Ну, кто ж такое выдержит!? И я рыдаю. И бежать мне не куда: туалеты закрыты, а в купе - соседи. Стою в проходе, ругаю себя и плачу, словно мне пять лет.
Вот так три года по три раза в год я и плакал в поезде "Симферополь- Киев". Эта мелодия стала у меня рефлексом каким-то, я пытался перебороть себя, но у меня не получалось. А сентиментальность свою я тщательно скрывал, потому что она шла в разрез с выбранным мною имиджем бесстрашного разпиздяя. Вскоре, впрочем, я отучился плакать.
Приехал я в училище. Красивое здание, чистое, паркет натёртый (только потом я узнал, что за ад этот паркет), во внутреннем дворе памятник Суворову и парк красивый. Короче, первое впечатление - нормальное. Ходил я, бродил, к одному подошел - познакомился, ко второму... День был жаркий, 27 августа, как сейчас помню.
Потом выдали форму и заставили подшивать подворотнички. Начались первые негативные впечатления.
Сказать по правде, шил я до этого не часто. Как-то потребности не было, этим делом бабушка занималась и мама. Я раньше думал шитьё это там, где один стежок вверху другой внизу. Ага, хуй наны! Пришил я так, как знал. Это, кстати, далось мне не малым трудом. Офицер на меня посмотрел, ни слова не сказал и подворотничок мой оборвал. Одним резким движением. Я решил спросить: что, собственно, не так, но оказался в упоре лежа и сделал три по двадцать отжиманий на кулаках. После чего офицер ушел и на мой вопрос не ответил.
Я решил разузнать, кто как подшивается и понял, что в своём горе я не одинок. Суть, как я вскоре выяснил, состояла в том, чтобы воротничок пришит был, но не было видно, как он пришит, чтобы стежков совсем не видно было. Я раньше вообще не знал, что такое бывает! Это ж, бля, кружок рукоделия какой-то! Да ещё после каждого раза отжиматься надо. Кружок рукоделия с усиленной физической подготовкой, вот.
Я сломал три иглы: одну свою, вторую - одного из нового знакомого и третью - одолженную у офицера. Нужного результата я так и не достиг. Офицера за время своих тренировок я порядком утомил, он сказал мне пока что ходить так, а вечером, после отбоя, он устроит мне тренировочное занятие по кошерному армейскому шитью. Это был мой командир взвода, майор Прутов Виталий Иванович, конкретно хмурый мужик. Я заметил, что моя нерасторопность раздражает этого человека. И новый приятель, которому я вернул поломанную иголку, тоже посмотрел на меня недобро. Потом я померял форму.
Тут ремарку нужно: фигура у меня была тогда не очень спортивная: худой был как палка и ушастый. Ещё и загорелый дочерна, по-ялтински. Форма была не моего размера, причём я не мог точно сказать большая она или маленькая. Иначе говоря, в некоторых местах она была мала, а в некоторых - велика. Кривая была форма, что там говорить. Надел я её и сразу почему-то усталость почувствовал. Потом встал перед зеркалом и обрадовался, что здесь девушки не учатся. Выглядел я как беглый военнопленный. А камуфлированная шапочка (мы её таблетка называли) и мои уши оттопыренные - вообще душераздирающее зрелище.
Такую форму специально придумали для того, чтобы враг, посмотрел на нашего солдата и увидел в нем человека отчаянного и на всё готового. План такой у нашей армии такой, стратегический.
Затем нас построили на плацу. Я снова почувствовал облегчение, когда увидел, что я такой не один. Добрая половина взвода выглядела растрёпанно, как шафер на второй день сельской свадьбы.
Командир взвода рассказал нам основные правила существования в училище.
Но сделал он это не просто так, а затейливо, с элементами строевой и физической подготовки. Мы все должны были стоять по стойке смирно и слушать не шевелясь. А если кто-то дернулся, все должны были отжиматься.
Благодаря мне мы отжимались не один раз. Моя кривая форма пропиталась потом и стала тяжелой. Тело моё очень сильно чесалось, оно будто превратилось в один большой эпицентр зуда. Пот из-под дебильной "таблетки" лился мне в глаза, они щипали от соли. И жара, солнце прямо в лицо. Как же тут можно неподвижно стоять? Как, блядь, вообще можно терпеть, когда у тебя что-то чешется? У кого-нибудь это получалось?
Я не хотел лишний раз заставлять моих одновзводников стёсывать кулаки и каждый раз, когда из-за меня взвод принимал упор лежа, я чувствовал вину и досаду. После третьей серии отжиманий по моей вине на меня стали косится. Потомслучилось страшное.
Мы прослушивали раздел касающийся стрижек. Взводный сказал: "Завтра, блянах, придет баба Катя. Она стрижет. Всем постричься нахуй! Под ноль!"
Прутов четкий был мужик. Десантник. Афган прошел командиром десантно-штурмовой бригады. Это был угрюмый человек с усами, глубокими мыслями и преступно циничным чувством юмора. А ещё (чтобы не тратить время на употребление известных слов в отдельности) он через слово говорил сокращение "блянах".
И я сказал этому человеку:
- Извините...
Майор резко обернулся и как-то очень злобно, даже одержимо, посмотрел на меня. Глаза у него на лоб полезли, а усы ходуном заходили, будто он орешки жевал. Он подошел и навис надо мной.
- Разрешите, блянах, обратиться! - Заорал он, орошая меня слюной. - Только так положено обращаться к старшему по званию. Это, блянах, понятно!?
- Извините, - продолжил я, - разрешите обратиться. Я по поводу стрижки хотел уточнить: обязательно ли совсем под ноль стричься, либо можно чуть-чуть волос оставить. В строю засмеялись.
Тут ещё нотабене: я ж панком был. По Пистолетам и Нирване гасился, ну и Клэш там, Бэд Релижен... И чёлка у меня была на глаза, хаер.
В общем, посмотрел на меня майор Прутов, подошел ко мне майор Прутов, и достал этот человек из кармана кителя здоровенные закройные ножницы. До сих пор для меня загадка, почему они у него там оказались. Достаёт он их и отрезает мою чёлку к чёртовой бабушке. Просто оттягивает и одним движением купирует как уши доберману.
Я смотрю на него. Человечество, думаю, вот твои сыны! Вот, Господь, те, кого ты породил! Любуйся! Люди делают что-то ради чего-то. Что и ради чего они точно не знают, но от этого действия их не утрачивают своей твёрдости. Но я прощаю тебя майор Прутов, прощаю, сука ты такая.
Мои одновзводники ржали вовсю. Чёлка у меня стала как у Джима Керри в "Тупом и ещё тупее". И подстричься налысо я не мог, так как ебучая баба Катя, ротный парикмахер, должна была прийти только завтра. Я нашел выход: стал скрывать свою челку под шапкой-таблеткой. Для этого мне пришлось натянуть её на глаза. Я преображался с каждой секундой. Я становился человеком!
Однако мой план рухнул, так как устав не позволял носить головной убор в расположении роты.
Об этом мне сказал проходящий мимо капитан, командир первого взвода (я был во втором). Я отжался двадцать раз, встал, но шапку не снял, а обратился к капитану: "Он мне чёлку состриг, - сказал я, - не могу ж я как подстреленный ходить. Можно я в шапке похожу, пока эта баба Катя придет?" Капитан меня не понял. Он не разделил мою боль, а посмотрел на меня с немалым интересом и удивлением. Потом повёл меня к майору Прутову и представил, как редчайший в здешних местах экспонат.
Взводный взглянул на меня хмуро, но без удивления, слишком сильно я ему за первый день примелькался. Он сообщил мне, что после ночных курсов кройки и шитья у меня будет урок изучения устава. У меня был плотный график!
Вывели меня от Прутова и поставили в строй. А там мои однополчане на меня косятся и ржут, подстрижен, мол, как дятел. Шапку-то меня, таки, снять заставили.
Повели нас на ужин, строем по два, а через дверь в столовую пройти мог только один, узкая она была. Я шел рядом с лысым, чью иголку сломал во время моих швейных дел. Я его вперёд пропустил, подвинулся. Он остановился в проходе на секунду, - когда мы с ним сровнялись, - и как уебёт меня по зубам. Больно! И потоком людей нас дальше понесло. Я иду, кровь вытираю. Какой там ужин! Компота попил, рот прополоскал - жду, когда все доедят. Нужно разобраться, зачем этот имбецил меня ударил.
После ужина было свободное время. Я нашел того типа, он складывал личные вещи в тумбочку и очень старался достичь заданных командирами параметров. В верхнем отделе только щётка и паста, лежать они должны ровно, как привязанные. В нижнем отделе вещи первой необходимости: трусы и подворотнички. И ничего лишнего! Тумбочка - лицо военного. На этой сюрреалистической тезе настаивали командиры. У нас даже соревнования были на лучшую тумбочку, своего рода армейский конкурс красоты, только вместо баб - тумбочки.
Я подошел к лысому и сказал: "Нахрена меня ударил, олень?"
Он отвлёкся от своего дела, посмотрел на меня, подошел и прорубил меня повторно в то же место. Ну что ещё тут можно сказать? Он уже два раза меня ударил, но не сказал ни слова. Что это за манера общения? Вот на улице где я вырос, били обоснованно, за что-то, при этом разъясняли за что. Хоть не так обидно, знаешь, за что выхватываешь. А тут этот молчаливый и агрессивный бычара.... у меня и от первого удара харя распухла, а он в то же место, мудак.
Второй раз я терпеть не стал, взял и треснул по подлой лысой башке так сильно, как только мог. Удар этот был для него как укус комара. Во-первых: каратист из меня, если честно, как из говна пуля, а во-вторых, весовые категории разные. Тот-то жлобяра здоровый. Ударил меня этот лысый ещё несколько раз. Я решил идти до конца, всё равно уже физиономия в хлам расквашена, так что терять нечего. И понеслось!
Мордобой продолжался, пока в расположение роты не вошел Прутов. Лысый был цел и невредим, а моё лицо распухло, будто пчёлы покусали. Прутов стал орать и материться, построил взвод, вывел на плац и до позднего вечера мы учились ходить строем. Мне даже умыться не дали. Можете себе представить, как я выглядел с этой куцой челкой и раскосой как у бурята харей? Мы маршировали. Прутов посматривал на меня зло, и я чувствовал, что главный разговор у нас впереди.
Вернулись в казарму за пять минут до начала вечерней поверки. Разорванные, выебанные и высушенные, с пустыми глазами и животными желаниями. Мы надеялись (во всяком случае, я - точно) что нас оставят в покое. Очень хотелось спать, хотя бы берцы эти тяжеленные снять. Ведь всю жизнь я кроссовки носил, ещё вчера я кроссовки носил!
Нас построили и объяснили, что проведение вечерней поверки - великое таинство вооруженных сил. Это обряд. Это дань живущим носителям формы и память об усопших. Всякое шевеление в строю, мельчайший писк или шелест, есть неуважение к армии как таковой и ко всем ребятам проводящим время под её теплым крылом.
Дайте, всё-таки вспомнить: в роте было четыре взвода, по-моему во взводе нас было человек двадцать. Ну, это плюс-минус. Пусть восемнадцать, значит, в роте нас было примерно 72 человека. Так вот пока эти семьдесят две фамилии не будут произнесены и не получат свое ответное "я!" шевелиться нельзя было. Все должны стоять по стойке смирно с гордо вздёрнутыми подбородками. Если замечали хоть малейшее движение, то перекличка начиналась сначала. Потом ещё и ещё....
Читал фамилии командир роты. Командиры взводов стояли напротив своего строя и высматривали (тщательнейшим образом!) нарушителей, рискнувших пошевелиться негодяев, из-за которых страдают все. Это было что-то вроде йоги. Нужно было расслабиться и напрячься одновременно. Мы очень долго проводили первую вечернюю проверку.
Потом прозвучали эти звуки, эти, на первый взгляд обычные буквы самого обыкновенного слова. Но они, бля, ей Богу, могли вызвать оргазм. Отбой! Это словно грянуло в стенах казармы (кстати, расположение рты было метров сто в длину, слышимость была хорошая). Все расслабились, пошли к своим кроватям, стали медленно снимать вещи. Только командир роты смотрел на часы. Вернее даже не на часы - у него был секундомер с олимпийской ленточкой. Тренер хуев. Только я распахнул одеяло и приготовился слиться с приятной свежестью новой пастели, как прозвучало ещё одно слово: "Время!" А потом ещё несколько: "Рота подъем! Построение в расположении! Форма одежды номер четыре!"
Отреагировали все по-разному: кто-то еблом торговал, кивал окружающим, что, мол, делать. Некоторые просто легли трупиком и не захотели вставать. Но были и те, особо подготовленные орлы, которые быстро оделись и встали в строй. Их примеру вскоре последовали и остальные. В числе передовиков было и лысое мурло, в бою с которым я потерпел поражение, так и не выяснив причину его агрессии.
Я оделся позже всех и встал в строй. Мне всё казалось, что это прикол какой-то, какой-то розыгрыш. Но Прутов объяснил нам, что нужно успеть снять форму, разложить её по известному образцу (нам предварительно рассказывали) и лечь в кровать. Все это нужно было проделать за сорок пять секунд. Когда все улеглись (если успели вовремя), офицер походит с фонариком и засчитывает, либо не засчитывает итог. Он скидывает на пол вещи тех, кто сложил неправильно. И всё заново.
А командир роты объявил, что настоящий военный успевает за сорок пять минут ещё и подрочить. Да, да, прямо так и сказал. Интересно как он себе это представлял: солдат раздевается на время и дрочит на время. Потом на сорок третей секунде кончает и быстро ложиться в кровать. Суровый армейский фрейдизм, бля!
Я, кстати, забыл удостоить несколькими словами подполковника Горелкина, командира роты.
Это был человек гораздо более ёбнутый чем майор Прутов: старый маразматик с контузией на всю голову. Он имел особенность травить какие-то совсем из ряда вон дебильные прибаутки и с них громко ржать перед всей ротой. Темы он выбирал в основном сексуальной направленности, вроде: "А он ей говорит: приезжай ко мне на БАМ я тебе на рельсах дам!" Ха-ха-ха! Или стихотворное, например: "Пионеры смелые по лесу идут, - театральная пауза, - хуй в руках несут!" Ухахахаха!
И это, ребятки, не плод разыгравшегося воображения, а лишь малая толика высказываний подполковника регулярной армии перед своими подчинёнными. Детьми, кстати. И это не самое жесткое из того, что он молол. Я подзабыл его репертуар, давно всё-таки дело было.
Нет, конечно, при родителях Горелкин бодрячком держался: вежливый и улыбчивый. Настоящий офицер в белой рубашке. Заботливый и строгий воспитатель. Думаю, даже если бы какой-то кадет рискнул рассказать родителям о его фольклоре, ему бы, скорее всего, не поверили. Да и сказать такое родителям стыдно было.
А ещё Горелкин маниакально ненавидел людей в белых носках. С этим, наверное, были связанны какие-то его личные жизненные драмы, я не знаю. Но когда, не приведи Господь, он замечал белые носки, то выводил этого кадета на середину строя и при всех заявлял ему, что он, кадет этот, - пидор. Так как только пидор, по его мнению, мог допустить мысль о том, чтобы надеть белые носки. Много ещё странностей было у этого экстраординарного человека, но думаю, для того чтобы показать градус неадекватна личности этого достаточно.
Вернёмся к вечерней проверке. После очередного "отбоя" наступило затишье. Я лежал в кровати и молился, чтобы этот заход был последним. Офицер не спеша проверил, как сложены вещи и ушел, не подорвав нас в очередной раз. Фу-у-у-х!
Я, конечно, не забыл о назначенных мне на вечер процедурах, но думал, что такой адский день как бы аннулирует их, или перенесёт на завтра. Потому как любые тренинги после такого дня - кощунство, бля, истинное кощунство! Это всё равно, что заставлять труп пришивать себе воротнички, честное слово.
Я почти уснул, когда услышал фамилии, в том числе и свою: "Такие-то и такие-то, ПОДЪЕМ! Построение у тумбочки дневального!" Я поверить не мог, что это случилось. Как можно после такой, многочасовой экзекуции? И ещё как цинично! Дали лечь, почти дали уснуть и только потом дёрнули.
Всего на несколько мгновений эта белая, уничтоженная хлоркой и временем, но от этого не меньше приятная, не меньше родная постель обняла меня. Совершенно охуевший от усталости и не мог расстаться с ней, никак не мог. И я лежал. Я притаился. Кончено я осознавал, как мизерны мои шансы, но я очень не хотел учиться шить, по крайней мере, сейчас. Я не хотел, чтобы этот день продолжался, а хотел уснуть, забыться, претвориться, что всё это был сон.
Я сильно-сильно зажмурился и накрылся подушкой, но сквозь неё всё равно слышал, как повторяется и моя фамилия. Снова и снова. Горелкин подошел и остановился у моей кровати. Он видел, как я спрятался под подушкой. Я знал, что он смотрит на меня, но всё равно не вставал. Таким был мой одинокий протест против всего того, что произошло в тот день, 28 августа 1996 года.
А потом, стоя у моей кровати, Горелкин заорал во всё горло: "В РОТЕ ПРОПАЛ БОЕЦ! ТРЕВОГА! РОТА ПОДЪЕМ!" Я зажмурился ещё сильнее и ещё сильнее прижал к голове подушку. Я ошибался, когда думал, что они оставят меня в покое до завтра. Конкретно ошибался.