Я, братцы, как первый раз эту историю рассказал, так с тех пор и заело: расскажи да расскажи. Как ты, Михеич, те утки выносил. А чего тут рассказывать? Сам не пойму, чего смеются. И рассказывать-то особо нечего: выносил и выносил. Подумаешь, делов-то! Да-а, значит...
Но уж, коль вы так просите, поржать вам охота, тогда ладно. Слушайте. Только я не в ответе, не сам придумал.
Когда мы в нашей компании, в механическом цеху, значит, узнали, что Петухова Пашку из сборочного цеха хватила кондрашка, - не поверили. Уж больно на него не похоже. Главное, кондрашка такая сволочная: инфаркт миокарда, птвою мать! Сердце, значит, не выдержало.
Первая наша реакция на эту новость была вроде того, что этого не может быть никогда: не такой он человек. Среди всех нас, кто в баню Селезнёвскую вместе ходили, Пашка Петухов выделялся здоровьем, прямо скажу, нечеловеческим. Дожил до полста - ни одного седого волоса. Все зубы - свои. Притом без этого самого - кариеса. Читал газету без очков. И не только одни заголовки, а весь текст, даже мелкий. Ни запоров, ни одышки, ни тебе радикулита - ровным счётом ничего. Не знал, как это анализы сдавать, температуру мерить, по врачам ходить. За все годы - ни одного бюллетня, будто заговорённый, честное слово. Мочился в полную струю, сам мне говорил, и напор, как из брандспойта. Лекарство произносил как "лекарствие", чтобы показать своё пренебрежение к медицине. Докторов называл не иначе как "аптекарями" и над нами посмеивался, когда мы на свои болячки жаловались. Годы-то какие: каждому, считай, почти за полвека перевалило. А уж известно: ежели ты после пятидесяти лет однажды проснулся и у тебя ничего не болит, значит ты, братец, помер. Да-а...
Пашка, хотите верьте хотите нет, не пил, не курил, спортом занимался. Купался в проруби, двухпудовой гирей крестился, а один раз на спор даже марафон пробежал. Не поверите, с бабами не баловался, от жены на стороне никого не имел. Да и то сказать, было это ему совсем ни к чему: жена у него была что надо. Всё при ней. Женщина видная - красавица. Словом - не поверили мы. Кто-кто, только не Пашка Петухов, наш хороший друг-товарищ.
Однако всё же встревожились, когда узнали, что он на работу не пришёл. Срочно звоним ему домой. Спрашиваем:
- Правда?
Жена отвечает:
- Правда. Позавчера на скорой помощи его в больницу увезли. - И горько плачет.
Поняли мы тогда, что всё - правда, и решили по-очереди его навещать. Известно, каково это в больницах наших лежать, птвою мать! Правда, пришлось немного подождать, пока его из реанимации в общую палату переведут. Неделю ждали. Надо было ещё подгадать к воскресенью, когда в больнице приёмный день - для посещений.
Первому как раз выпало ехать мне. Как самому близкому другу, с детства. Мы с Пашей Петуховым ещё в неполной средней школе вместе учились. Кличка у него "петух" была. За одной партой сидели. Одну и ту же девчонку за косы дёргали. Отцы наши оба на войне погибли. Да-а...
Купил два кило венгерского "джонатану", апельсины-лимоны разные, соку томатного, банку трёхлитровую прихватил - отправился. Больница оказалась у чёрта на рогах, насилу нашёл. Трамваем ехать до конца, после пешком минут двадцать. Больница как больница, стоит белая вся, как извёстка. А вокруг деревья. Лес не лес, но - много, даже птицы кой-где поют.
Пустили не сразу - часы не те. А я откуда знал? Думал: воскресенье, серёдка дня - в самый раз. Что ж мне теперь тут два часа топтаться на улице и ждать? Думаю, сейчас я им про наш завод расскажу, про нашу с Пашей дружбу, может, пустят. Но нет, упёрлись - ни в какую. Не положено и всё тут! Пришлось три рубля дать - тогда пустили. Однако велели вести себя тихо, чтобы дежурный доктор не заметил. И халат белый тут же выдали. На себя напялил его с грехом пополам, в зеркало поглядел - профессор! Поднимаюсь в лифте на пятый этаж, разыскал палату, вхожу - лежит мой Паша на правой койке. Глаза закрыты, бледный, небритый, нос вострый в потолок уставился - в общем, живой покойник. Огляделся я - лежат на койках рядом ещё двое, такие же жмурики. Один слева, другой у окна. Духотища - жуть! И запах спёртый. Видно, давно помещение не проветривали.
Помню, подумал, я чего напутал. В смысле времени. Может, у них ещё мёртвый час в больнице? Погодить чуток надо. Я - задний ход. Думаю, обожду пока в коридоре, чай не горит. Подышу наружи. В это время он глаза раздраил, меня увидел, обрадовался и говорит тихо:
- Пришёл, сукин сын! Михеич, родной, голубь ты мой сизокрылый! Не ждал - вот спасибо! Что вспомнил. Да ты садись, в ногах правды нету, вон там стул стоит, возле тумбочки.
Ну я, конечно, сел, куда деваться? Не будешь ведь всю дорогу стоять! А сам видом своим безразличным показываю, что всё в порядке вещей, обычное дело, с кем не бывает. Чтобы, значит, он не волновался зря. А он всё же беспокойство проявляет, сокрушается.
- Вот, братец, какие дела-то хреновые. Видишь: лежу здесь, как перс. Как она может неожиданно по кумполу-то, а! Хряснет без предупреждения - и готово дело. Аптекари лютуют, вставать не велят. Всю спину отлежал и задницу с пятками тоже. Капельницу первый день как сняли.
Я ему стараюсь зубы заговаривать, бодрым голосом зычно жизненный тонус поднять, будто ничего особенного не произошло, делов-то, право слово, всего на копейку:
- Лежи давай. Не суетись, не рыпайся, валяйся себе спокойно, сколько влезет. Обойдётся, обтерпится, всё будет тип-топ, в лучшем виде. Всякий может заболеть, ежели приспичит. Давай лучше, я тебя побрею.
- Так ить у меня и бритвы нет, - говорит.
- А я всё с собой прихватил, - говорю. - Что ж я, без понятия? Или я, по-твоему, совсем уж хрен собачий, птвою мать! У меня всё припасено, всё чин-чинарём: и стакан вот, и помазок, и крем, и станок, и лезвие "Нева" - все необходимые причиндалы, всё по штату, как положено.
- Валяй! - говорит. - Раз такой поворот.
Ну я, понятное дело, пошёл, разыскал, где у них камбуз находится, по ихнему пищеблок называется, воды горячей достал, вернулся - Пашка мой лежит, чуть приподнявшись на локтях, морду вперёд выставил. Навёл я пены, щёки ему распарил и побрил на совесть, как себе. Хорошо так, чисто, ласково - старался ему угодить, приятное сделать. По-людски, значит. Всё же не чужие мы друг дружке, с детства дружим.
Посвежел он, ожил, лёгкий румянец на щеках проступил. Лежит - довольный сам собою.
- Спасибо тебе! - говорит. - От души.
- Как же это ты, - говорю, - чёртов сын? Ни с того ни с сего! Мы тут в нашей компании не поверили, честное слово. Думали, брешут или глупая шутка. А может, попутали чего-нибудь, всякое бывает. Кто-кто, говорим, только не Петух. Этот всех нас переживёт. Ещё и похоронит.
Он рукой повёл: дескать, я и сам верить не верю, а вот поди ж ты! Не чаял, не гадал. Потом глаза у него зажглись вдруг нехорошим пламенем, аж в жуткий фиолет отдаёт, позвал он пальцем к себе приблизиться и говорит жарким шёпотом, будто торопится:
- Слушай, Михеич, я теперь, видать, скоро концы отдам. Хочу душу облегчить. Вроде как исповедаться. В бога-то мы не верим, может, оно и зря. Надо во что-нибудь верить, без этого нельзя. Верующим, поди, легче.
До меня сразу не дошло, думаю, что он такое травит? Бредит, что ли! Или это у него болезненное воображение. А вслух:
- Не перебивай! - говорит. И хмурится. - Не бойся! Мне теперь всё едино, ничего не страшно, я своё отволновался. На парткоме...
- Где? - спрашиваю.
- На парткоме. Вызывают тут меня в партком...
Я говорю:
- Ты, Паш, погоди, не суетись, не гони волну, едрёна вошь! - А сам на соседние койки всё оглядываюсь.
- Ничего, - говорит, - они в беспамятстве. И скрывать мне от людей перед смертью нечего. Пусть. Хочу, чтоб ты знал, как оно всё на самом деле было. Как, значит, мы жили и как я на свою законную жену, единственную любовь мою настоящую, руку поднял. И как тоска страшная мне сердце сосала. Слушай давай. Вызывают меня в партком...
Вижу я, человек не на шутку тревожится, высказаться хочет, слова наружу сами просятся. Думаю, может, ему полегчает? Надо потерпеть. Я всё же ему не чужой. Как-никак сколь годов за одной партой сидели. Придвинул стул поближе, наклонился, слушаю.
- Вызывают меня в партком, - начал Паша свой длинный рассказ, - и говорят. Говорит-то один, а сидят трое. Как в народном суде. "Тут, Петухов, заявление в партком поступило. Очень интересное заявление и даже прелюбопытное. От твоей жены. На-ка, прочти!" Я заявление, конечно, беру в руки, а сам уж знаю, что там может быть написано. И читать не хочу. Потому как сильная тоска меня гложет, поедом насквозь ест.
Вот так, чуть справа, сидит новый начальник нашего сборочного цеха, Пустовойтов Иван Семёнович. Такой, знаешь, ни то ни сё, пустое место. А до него был Пастухов Емельян Евдокимович. Да ты и сам должен знать. Вот тот был хороший мужик, что надо. Поискать такого. Просто отличный был мужик! Настоящий русак. И ума, если надо, вложит, и обматерит без задержки - не без того. Но тут же отойдёт, остынет сей же час, будто ничего такого вовсе не было. Беззлобный такой, не пакостный. Разорётся бывало, покраснеет, как рак в крутом кипятке, глаза того гляди из орбит выскочат и об пол - вдребезги! Голос хрипатый такой, га-га! Ну, думаешь, пропал. Сгноит ведь, сукин сын, с работы снимет, под суд отдаст. А он оторётся в своё удовольствие и скажет только: "Ступай!" И всё! Назавтра не вспомнит. Зато уж и вкалываешь потом - за троих. Как говорится, в охотку. Аж руки трясутся от жадности к ударному труду. И то сказать, Михеич, нам тоже без этого никак нельзя, чтобы нашему брату, значит, не поддать как следует, парку то есть горячего. Ты как думаешь?
Я думаю, едрёна вошь! Что с больным человеком спорить? А сам:
- Верно, - говорю, - говоришь.
- То-то и оно, - говорит. - Если нашего брата всё время по головке гладить, мы ведь ни хрена делать не будем. Я, например, так думаю: заиндевеем. Мохом порастём. Корой покроемся. Производительность труда ниже нуля опустится. Нет, Михеич, что ни говори, а критика - это большая сила. Вроде плётки-погонялки, чтобы карась, значит, в море не дремал. - Помолчал малость и дальше стал травить. - Сильно жаль мужика, Емельяна Евдокимовича: без времени помер, пусть земля ему пухом будет. Не то что этот, новый, Пустовойтов Иван Семёнович. Из одного ехидства состоит. Вежливый такой, мягко стелет. Говорит тихим голосом, будто крадётся. Всех и каждого исключительно - на "вы". Никогда не перебивает, всё слушает. А чего слушать-то? Когда меня внимательно слушают, я теряюсь. Мысли путаются, как нитки в клубке, говорю сбивчиво и совсем не то, что сказать хочу. Сам это понимаю, а от этого становлюсь ещё дурнее.
- Может, тебе, Паша, апельсинчик почистить? - спрашиваю. - Глянь: апельсины из Марокко, свежие, сегодня утром купил. Ты не стесняйся, скажи. Тебе небось витамины нужны. Для пользы здоровья.
- Погоди, - говорит, - ты с этими витаминами чёртовыми! У меня без них в голове - морока. Душа горит, пеплом в сердце стучится. Мне успеть надо всё тебе сказать. Слушай дальше, не перебивай.
- Ладно, - говорю. - Как скажешь.
А сам смотрю, ё моё! он совсем плохой. Думаю, как его успокоить? Чтобы он не волновался. А пока думал, он дальше стал рассказывать.
- По левую руку, вот так, сидит, значит, председательша нашего местного комитета, Аглая Никаноровна Кондрова - поперёк себя шире. Профсоюзный, как говорится, вождь. Женщина она дородная, вот такая, - Пашка руки развёл, - в два обхвата. Одному никак не обнять. Мы её в цеху между собой Баобабом называем. Баобаб Никанорович. Сидит основательно, аж стул под ней трещит. Ноги расставила, вся из себя строгая, ноздри пузырями, глазищи злые-презлые, так в меня и вперились. Будто я зверь дикий из дремучего леса только что выбежал.
А в серёдке, промежду ними обоими, - сам партийный секретарь. Он у нас от работы освобождённый, завод-то, сам знаешь, не маленький. Хубиев Рамзан Индрисович, осетин. А может, черкес. Одним словом, кавказской национальности. Чтобы попроще, не запутаться ненароком, мы его на наш лад Романом Ивановичем величаем. И сам он руку кому подаёт: - "Роман Иванович". Вроде бы не плохой мужик, особенно когда в компании, за столом. И выпить не дурак, ничего не скажешь, и посмеяться, и пошутить, и попеть. Только должность у него сволочная. Ежели что не по нему - сожрёт. И говорит так складно, будто газету читает. Такой, знаешь, деятель: чуть-что - и сразу с занесением. Тоже бывает: мягко стелет, да не заснёшь. В общем, сволочь изрядная. Это - между нами.
Ладно. Они, значит, сидят, а я стою перед ними на своих двоих. И ноги меня не держат. Сами собою дрожат мелкой зыбью...
- Может, тебе, Паш, яблочка? - вновь спрашиваю развязно. - Два кило купил. Глянь: все красные, одно к одному. Из Венгрии они. Скушай.
А сам беспокоюсь всё же. Думаю, чёрт меня попутал первому придти, хрен-тя с редькой! Ему волноваться небось никак нельзя, ни под каким видом. Возьмёт и помрёт часом. У меня на глазах. Что мне тогда с ним делать? А Пашка, тот даже раздражаться стал, нервный сделался.
- Погоди, - говорит, - ты со своими яблоками! После. Я тебе главное должен сказать. А то не успею. - И гнёт свою линию: - Взглянул я, конечно, из вежливости мельком на заявление, почерк женин, ясное дело, сразу признал. Однако читать не стал и обратно ту бумагу протягиваю. "Что скажешь?" - спрашивают. "А то, - говорю, - что здесь, наверно, написано всё верно, как всё было на самом деле. Надо полагать". И плечами так зябко пожимаю от жизненной усталости. Дескать, от судьбы, как от смерти, никуда не спрячешься и не убежишь. Потому что это дело совсем безнадежное. А они всё по-своему переиначили, мои слова наизнанку вывернули, шиворот-навыворот. Вроде того, что я себе отчёта не отдаю в том, что произошло. Вроде как ничего особенного не случилось. Было и было, а потом взяло да сплыло. А что было, то быльём поросло. В семейные дела мол вас никто не звал встревать. "Как это изволите вас понять: "надо полагать"? - спрашивает начальник цеха, Пустовойтов Иван Семёнович. Я не понял, чего он ко мне пристал и снова плечами - дёрг. "Ну, знаешь ли, Петухов, - говорит тут секретарь парткома, Хубиев Рамзан Индрис...э-э, Иванович, - ведь это чёрт знает что такое, да и только! Если разбираться по существу вопроса. А ты тут нам плечами дёргаешь, цыганочку изображаешь. Может, ещё спляшешь? Вальс-чечётку! Какой молодец - вы только полюбуйтесь! Да за такие дела и с партией недолго распрощаться. Вот какое дело!" Как он это самое сказал, страшные слова эти, меня такое зло взяло - просто за живое. Потому что партия для меня всё равно что мать родная. И даже больше где-то.
"Да, - говорит Аглая Никаноровна Кондрова, наш баобаб, председательша месткома, - это, сразу видно невооружённым глазом, фрукт хороший, тот ещё. И как это мы его раньше не раскусили? Мы его на Доску Почёта, мы ему квартиру, мы ему садовый участок шесть соток, мы ему путёвку... А он? Какое безобразие! Какой позор! Какое несмываемое пятно для всего нашего в целом здорового коллектива! Просто - неслыханно!" Ладно, думаю, Баобаб Никанорович, сейчас ты у меня иную песню запоёшь. На другой, значит, мотив. Когда я тебе все подробности страшные изложу...
Тут, братцы мои, перерыв случился в его рассказе. Первый по счёту. Петухов мой Паша вдруг заёрзал на койке, закряхтел, ногами под байковым одеялом перебирает. Вроде нужда какая. Приспичило ему вроде.
- Тебе, - говорю, - Паша, чего? Может быть, надо чего? Может, какого доктора позвать? Или ещё чего?
- Утку, - говорит, - не подашь?
Я сразу не понял. Какую ещё утку такую!
- Какую, - спрашиваю, - утку?
- Там, - говорит, - под кроватью, на скамеечке, пузырь стеклянный стоит. Мне сходить надо.
Тут до меня дошло. Как до жирафа.
- А, - говорю, - утку! Так бы сразу и сказал. А то я думаю: какую утку?! Это мы сейчас мигом спроворим. Дело житейское.
Подал я ему утку. Он сходил и говорит, а сам морщится неприятно:
- Поставь под кровать. Потом нянечка вынесет.
- Брось! - говорю. - Какая такая нянечка, разве её дождёшься? Женина мамаша, - говорю, - тёща моя, не так давно лежала, пока не померла, с переломом шейки бедра. Тоже в больнице. Так не то чтоб нянечки, доктора не дозовёшься. Пока родные не придут, так и лежит вся обделанная с ног до головы. Давай, я лучше сам вынесу. Подумаешь делов! Раз-два и готово. А то пахнет. Люди всё же лежат.
- Валяй, - говорит, - неси. Раз такое дело.
Я и понёс. Она тяжёлая такая, едрёна вошь, неловкая какая-то и тёплая - нутряная всё же жидкость налитая. Иду по коридору, а утку эту самую под белый халат хороню - как будто у меня пузо такое, наевши. Неудобно как-то, совестно перед персоналом: вроде как не за своё дело взялся. Понимаю, конечно, что дело-то оно житейское и что все это тоже признают, а всё равно неловко, скребёт будто где-то. Ну не принято у нас, что ли, утки на показ всем выставлять.
Отыскал я, наконец, ихний сраный гальюн; в самом конце длиннющего коридора, подлец, оказался да ещё два раза за угол повернуть. А по пути сплошь бабьи палаты. Такие, доложу я вам, братцы мои, бабы там наглые - просто жуть! Так и конвоируют тебя нахальными глазами: кто ты, откуда и куда, стало быть, курс держишь? А главное: что несёшь?
Ну опростал я, значит, эту утку в унитаз, сполоснул её под краном, двигаюсь обратным курсом. Навстречу мне, по всему видно, - местная медсестра. В коротеньком, болотного цвета халатике и такого же цвета крахмальной шапочке торчком. Идёт кокетливо лошадкой, вздрагивает вся от коленок до пазухи. И издаля видать, птвою мать, что лифчика на ней скорей всего нету. Нынче мода такая жуткая: без бюстгальтеров бабам всюду ходить - окосеть недолго.
- Здравствуй, сестрица, - говорю.
- Добрый вам день, - отвечает. - И глазами, с чёрной-пречёрной тушью вокруг, по мне залп даёт.
- Ничего, что я у вас тут засиделся? Товарищ мой с детства лежит. Это он с детства - товарищ, а лежит - неделя как.
- Ничего, - говорит. - Сидите, сколько влезет. Это даже очень хорошо. В самый раз. Вы нам большую посильную помощь оказываете. А то у нас нянечек больничных позарез не хватает. Никто не хочет за такую зарплату горшки выносить. - Транцем выпуклым, как мячик, из стороны в сторону повела, полой халатика махнула - и нет её.
Вот тебе раз, прикидываю, придётся, наверное, подле Пашки подежурить. Всё-таки мы вместе в школе учились, за одной партой сидели, отцы наши на войне свои головы сложили - за Родину, за Сталина. Да и теперь на одном заводе работаем, только в разных цехах. Возвращаюсь в кубрик, смотрю, Петухов мой Паша лежит, глаза прикрывши, опять нос кверху. Устал поди. Заснул, думаю, пора отваливать. Стал обратно утку под кровать совать осторожно. Да неловко как-то звякнул, видно, об скамеечку зацепил, эту склянку подлую, мать твою! Паша вздрогнул, сразу очнулся, смотрит на меня - луп-луп, будто не сразу признаёт.
- Ты чего? - говорит.
- Да вот, - говорю, - утку в трюм загрузил.
- А, - говорит. - Ты уж, Михеич, меня извини, что я тебя этой уткой поганю. Я ить это не нарочно. Нужда заставляет.
- Да ладно, - говорю, - какие разговоры! Каждый на твоём месте может оказаться. Сегодня ты, а завтра я. Никто не застрахован. Болезнь, она ведь никого не спрашивает. Ты не стесняйся, если что. Я ещё схожу. Мне эту утку вынести - раз плюнуть.
- Ну, слушай тогда дальше.
Что тут делать? Вынужден я был снова место на стуле занять, сел, слушаю. А сам нет-нет на соседей поглядываю. Они хоть и в беспамятстве, но всё же беспокойно, вдруг до их сознания слышимость доходит. Уж больно круто Пашку к ветру приводит, острым курсом навстречу движется.
- У меня, - продолжает он свой прерванный рассказ, - вообще характер такой: стоит меня зацепить, я в разнос пойду. Ну, словом, правильный характер, бойцовский. Как нас завсегда учили, ещё в комсомоле, за битого двух небитых дают. Чем больше меня долбают, я только крепче становлюсь и злее. Вот и тут. Как он, Хубиев-то, мне про партию сказал, я сразу сесть запросился. "Можно, - говорю, - я сяду? А то ноги что-то подкашиваются". -"Садись", - говорят. Сел я напротив этих троих на краешке стула, будто на допросе перед Большой тройкой, собрался с духом и начал рубить. Тут уж, как говорится, сплеча.
"Вот вы мне, дорогие товарищи, такие морозные слова сказали, что обида меня за горло взяла, дыхание перехватила и ноги как не свои. Это для меня как удар ниже пояса. А теперь я убедительно прошу вас выслушать меня до конца, потому что больше нет моей мочи. Не могу дальше молчать. Не могу я один такой груз вынести.
Правда - она, как всё на свете, две стороны имеет. Одна - это голый факт, который снаружи и всем виден. А другая - подноготная, которая от глаз скрыта. Так сказать, корень, из чего дерево растёт. Я вам вторую правду хочу поведать. После того - судите.
Так вот. Я это самое за ней давно замечать стал. Когда мы ещё только-только поженились. А женился я на своей теперешней законной жене, надо прямо сказать, не кривя душой, - здесь все свои, партийцы, - на скорую руку. Был такой непростительный грех. Признаю этот факт своей биографии.
Со мной это бывает. Обычно я человек спокойный, уравновешенный, трезвый, самостоятельный. Да вы и сами меня знаете, не вам мне говорить. У кого ни спроси: кто такой Петухов Павел Андреевич? Все скажут без задержки: передовик".
"Ну, ты это, себе цену-то не набавляй, - перебивает тут меня Хубиев Рамзан Индрисович, - мы сами как-нибудь разберёмся что к чему и почему, не первый день на белом свете живём. И не пальцем деланы". - "Да ведь я к слову, Роман Иванович. Не об том речь. Это я для ясности и полноты жизненной картины вставил. Чтобы дальнейшее всем вам понятно стало, как всё было на самом деле.
Так вот. Иногда найдёт на меня что-то, будто тормоза на спуске откажут. Особенно, извиняюсь, когда касается женского вопроса. И покачусь тогда - не остановить. Как говорится, по наклонной доске вниз. Потом, когда очухаюсь и в себя вернусь, костерю себя задним крепким умом на чём свет стоит, бога и чёрта, извините за выражение, поминаю и вместе, и поврозь. Но уж что было то было, никуда от этого не деться. Чего уж там: критика, так критика, без прикрас. Верно и то, что с годами и я поумнел, жизнь бока намяла, пообломала рога, мозолей натёрла. А в то время как, значит, мне по второму разу жениться законным браком, был я ещё совсем, чего уж тут, молодым майским лопухом. Так и не научился в людях разбираться. Особенно, конечно, в коварных женщинах. Вы уж не обижайтесь на меня, пожалуйста, уважаемая Аглая Никаноровна".
Смотрю, Баобаб наш заводской в кресле своим обширным задом профсоюзным ёрзает, не терпится ей, что ли, по нужде, и спрашивает ехидно: "Может, вы, товарищ Петухов, прекратите над нами издеваться и испытывать наше терпение? Может быть, вы, наконец, перейдёте ближе к делу, по которому мы вас сюда пригласили?"
"В самом деле, - поддержал её новый начальник цеха Пустовойтов, - что это вы, Павел Андреевич, всё вокруг да около"?
"Погодите, - говорю, - дорогие товарищи, наберитесь терпения. Я сам, если надо, собьюсь. Сейчас как раз ближе к телу перейду". И попёр дальше рассказывать.
"Виной всему, что дальше случилось, - говорю я им, - эта дурацкая романтика, которая в молодости всех нас с пути сбивает и направляет по ложному следу. А если проще сказать, то отсутствие жизненного опыта. Хотя в ту пору я уже разведённый был. Признаю, в порядке самокритики, что скрыл я от отдела кадров этот прискорбный факт своей автобиографии. Готов нести за это суровое наказание. А что касается того, что в заявлении моей супруги написано, то это ещё надо поглядеть. Где тут собака зарыта.
В общем, к тому времени, как мне второй раз жениться, нагулялся я вволю - сыт по уши. От баб...извиняюсь, от женского пола, отбоя нет. Но и удовлетворения настоящего тоже нет. Захотелось, знаете ли, мне хорошей, тихой семейной жизни, уюта домашнего, тепла. Размечтался я, чтоб, значит, свет вечером в окне, когда с работы домой возвращаешься. Чтоб в выходной день - обед вкусный на столе. Чтоб детишек полный стол был, а я - во главе стола. Но особенно мне опротивела, пусть меня Аглая Никаноровна не обессудит, беспорядочность половых отношений. Со всеми медицинскими, а если уж совсем точным быть, венерическими последствиями".
В этом месте Пашкиного рассказа, можно даже сказать, откровенной исповеди, я не удержался и высказал всё же своё сомнение:
- Брось, - говорю, - Паш! Неужели прямо так и сказал?
- Ага! Так и ляпнул. Прям как есть. Чего тут темнить? Что естественно, то общественно. Ничего, стерпели. Я им одуматься не дал. Гну своё, без остановки. Откуда что берётся! Слушай дальше.
"Другой, - говорю им, - на моём месте, может, и по-иному себя повёл: один раз обжёгся, в другой раз поостерёгся, не сразу головой в омут. А меня пуще прежнего разбирает, будто кто в спину торкает: мол не тяни резину, не-то время уйдёт. Не успеешь опомниться, а уж полста. Стал прикидывать. Комната у меня есть, пятнадцать метров, квадратных. Зарабатываю не хуже других. Руки-ноги при мне, с лица не урод, сила мужская имеется - чего ещё? Не может того быть, чтобы мне счастья век не видать. Забрало меня за живое, надо, думаю, подходящую женщину сыскать. Ну, а выбирать да на весах взвешивать в этом деле щекотливом не приходится, потому как противно, не мясо на рынке покупаешь. Не в моём это характере. Да и для женщины обидно, если к ней с долгими примерками подбираться, в телескопы разные разглядывать. Женщины, они хорошо чувствуют, кто их по-настоящему любит, а кто сомневается и проверяет. - Тут я в сторону председательши профкома глаза перевёл. - Аглая Никаноровна должна это особенно понимать". Смотрю Баобаб наш головой низко так склоняется и не поймёшь: то ли она согласна, то ли не поймёт, об чём речь. Ну я дожидаться не стал, тороплюсь свою мысль развить до полной ясности понимания.
"Верил, - продолжаю, - я тогда в высокую любовь. В блуждающие звёзды, которые друг дружку на земле ищут. Как в песне поётся, два берега у одной реки и так далее. Честно если, то я и сейчас в это самое верю. Иначе зачем тогда человеку на земле жить, коли не верить?
И так мне захотелось встретить поскорей эту самую мою звезду - мочи нет. А как повстречалась на моём жизненном пути первая, которая меня за сердце укусила, так я сразу головой в петлю и полез. Был грех поспешности, тоже признаю. Однако врать не стану, петля эта самая - ой, сладкой какой оказалась! И может быть, по сей день не сыскать человека счастливее меня на всём белом свете, кабы не обнаружилось впоследствии то самое, про что я вам рассказать хочу".
Не поверишь, Михеич, секретарь парткома, Хубиев Роман Иванович, - я тебе давеча говорил, он кавказской национальности, и его так на наш манер звали, вместо ихнего Рамзана Индрисовича, - затрясся весь, зубами заскрежетал, чуть не плачет, слова едва выговаривает: "Ты что, Петухов, в самом деле, тут лапти плетёшь, Ваньку валяешь, над нами измываешься? Полчаса говоришь, а про что - невдомёк!" Я, конечно, пререкаться с ним не стал, всё же мы с ним в разных весовых категориях, поэтому отвечаю спокойно и по возможности сдержанно, но вежливо: "Сейчас, товарищ Роман Иванович, самое оно начинается, и всё станет на свои законные места. Так сразу нельзя. Иначе непонятно выйдет. Дело-то оно непростое, человеческое. Это с одной стороны. А с другой - даже не знаю, как назвать, потому что совсем запутался. И если вы, дорогие товарищи, разрешите мне до конца договорить, может быть, тогда камень в сто пудов с меня снимете". Смотрю, молчат, хотя глаза у всех недоверчивые, колючие и злые. А мне деваться некуда, понимаю что мне грозит, если я не смогу оправдаться. И двигаюсь дальше.
"Про медовый месяц, дорогие товарищи, я углубляться не стану, пропущу для краткости регламента. И так оно ясно: у всех он одинаковый бывает. Поэтому и называется "медовый" - сладкий, значит, сахарный. Но и после медового месяца мы жили с ней душа в душу многие годы. И хоть первое время нелегко нам приходилось, иной раз совсем уж, кажется, край подходит, а всё равно я готов был её весь день на руках носить. Если бы поднять смог. Молился на неё, извините, как на святую икону. Иной раз не видит никто - плачу от счастья".
Тут я Пашу прервал ненадолго, вспомнил, как он тогда, бедолага, маялся, исхудал весь, в доходягу превратился.
- Это, - спрашиваю, - когда ты в вечернем институте, что ли, учился?
- Во-во! - говорит. - Помнишь? Было времечко лихое. А всё равно, Михеич, счастливое. Солнечное какое-то, радостное. Есть что вспомнить перед смертью. Я им так и говорю:
"Я тогда в вечернем институте учился. Без отрыва от производства. Ох, и тяжко было! Днём на работе вкалываешь, за токарным станком, стружку гонишь, вечером - лекции да семинары разные, а ночью, сами понимаете, тоже много не поспишь. При молодой-то жене. Живого весу во мне меньше шестидесяти килограмм осталось, раздеваться совестно. Без одежды - не найдут. Но я от выпавшего мне редкого счастья вроде как трёхжильный сделался. Всё внутри у меня пело от радости, от интимного, значит, восторга. И любое дело у меня спорилось, с весельем выходило. Как говорится, с песней по жизни и так далее. А жену свою, Оксану - её Оксаной зовут, наполовину хохлушка она, наполовину наша, - вы уж не взыщите, дорогие товарищи, за столь деликатные и неприличные подробности, я называл "ласточкой". А ещё "солнышком запорожским". Родом из Запорожья она, что на Днепре. И она меня крепко полюбила. Такие нежные слова говорила - повторять не берусь. Обязательно что-нибудь напутаю..."
Смотрю, Петухов мой, Паша, скуксился, сморщился весь лицом, будто печёное яблоко, ногами под одеялом перебирает - вроде как не по себе ему. Сейчас, думаю, заплачет, чёрт! От умиления воспоминания.
- Ты чего, - говорю ему, - Паш? Может, болит где? Может, попить хочешь? Не волнуйся так. Лежи.
- Ты, - говорит он виновато, жалобно так, - уж прости меня, Михеич, но мне бы ещё разок утку надобно.
Думаю, что это его разбирает?! Вроде не пил при мне ничего и соку томатного даже не попробовал. Видать, всё же нервы. Подал ему утку. Он надул - полную. И снова:
- Ты не носи.
Как, думаю, не носить? А если он ещё попросит? Где я ему порожних уток наберусь? Ну, уж нет, дудки! Уж всё одно к одному.
- Да что мне трудно, - говорю, - Паш? Ты меня обижаешь. Мы всё же в одной школе учились, за одной партой сидели.
Взял я эту самую утку за толстую шею с широким горлом и понёс. Несу - навстречу опять сестрица. Та же, что прошлый раз, востроглазая, без лифчика, идёт эдакой лошадкой. Коленками голыми так и сверкает: топ-топ-топ, шур-шур-шур, а сиськами: дрыг-дрыг-дрыг! Охренеть можно!
- Как это у вас ловко и хорошо получается, - говорит она мне, улыбаясь прямым намёком.
- А чего тут, - говорю, - особенного! Небось это не укол в пятую точку делать и не кровь у больных из вены брать. Отнёс и всё, и дело с концом.
- Вы, я смотрю, неплохо в нашем деле медицинском разбираетесь!
И снова глазами, тушью подведёнными, выстрел по мне даёт, прямо в цель, в самое, можно сказать, яблочко. Ишь ты, думаю, шустрая какая! Коза глазастая, без лифчика, едрёна вошь!
- А как же! - говорю. - Дело нехитрое.
И понёс дальше. Опять в самый конец коридора и два раза за угол повернуть. Вернулся, а Пашка Петухов уже ждёт не дождётся, по одеялу пальцами нервно так постукивает, видать, от нетерпения молчания.
- Где, - говорит, - ты пропадаешь, в конце концов?
- Паш, да я утку выносил. Ты что, забыл?
- Да ладно, - говорит, - ты со своей уткой! Садись давай скорей, я тебе дальше рассказывать стану.
Я даже опупел. Ни хрена себе, думаю! Больно нужна мне твоя утка! Вот тоже деятель нашёлся! Оказывается, я ещё и виноват! Однако сел, деваться некуда, стал слушать продолжение Пашкиного рассказа о том, как он пудрил парткому мозги своей лирикой. И он без задержки дальше попёр:
"Дали нам с Оксаной через профком две горящие путёвки по сорок четвёртому маршруту. Такое вот у нас было тогда свадебное путешествие. Только оно не сразу после регистрации бракосочетания, а через полгода было, аккурат мне очередной положенный отпуск подошёл. На глубокую осень пришёлся. Мы, конечно, к профкому без претензии. Тем паче для экономии наших семейных финансов, поющих романсы, прямой резон: поскольку путёвки профсоюзные, то они с большой скидкой, считай, за треть цены. Да и нам, молодым, всё едино, всё ладно - любое время года, лишь бы вместе. К тому же очень интересный маршрут оказался: через Домбайскую поляну, на Клухорский перевал, и дальше по Военно-Сухумской дороге до самого Чёрного моря. Такая красотища кругом - передать невозможно! Горы, небо, лес, водопады и всё такое. Днём мы вот с такими громадными рюкзаками пёрли, как ишаки. А вечером - песни у костра. Молодые, комсомол - чего ещё надо? Весело было, радостно, дружно - настоящая романтика!
И всё-то у нас с Оксаной ладилось, во всём мы дружка дружке потакали. Я за ней ухаживал, по всякому её нянчил, "солнышком", "ласточкой" называл и чужих ушей не стеснялся. А я для неё был "рядышкин". Это она мне такую кличку смешную придумала, чтобы я всегда рядом был. Ещё, извиняюсь, звала меня "идиотом". В шутку, конечно, не всерьёз. "Ах, Буэнос-Айрес красивый город!" Я ей: "А ты там была?" А она: "Не будь идиотом"! Такое у неё ласковое было слово. "Ты не обижайся, - говорила, - дурачок. Ничего тут обидного для тебя нету. Я тебя всё равно люблю. У Фёдора Михайловича Достоевского в романе был выведен князь, очень хороший и добрый человек. Так его Фёдор Михайлович тоже "идиотом" называл". Если я чуть что не так скажу, ну не по ней, что ли, она сразу: "Не будь идиотом"! Я на неё не серчал, всё посмеивался. Пускай себе, думаю, тешится, на то она женщина, к тому же в интересном положении. Оксана моя тогда уже беременная была по первому разу. Пятый месяц пошёл. По молодому-то делу это скоро получается.
Тут я должен, дорогие товарищи, небольшое дать пояснение для полноты ясности картины. Уж вы меня не обессудьте, пожалуйста, и простите великодушно! У неё, у Оксаны моей, на это самое, на беременное зачатие то есть, ещё раз перед вами извиняюсь, прямо жуткий талант был. Даже какой-то особенный. Не успеешь глазом моргнуть - уже готово дело. Это потом я не знал, куда деваться, как её остановить, где предел поставить. А в те времена мне только радостно было. Считал, что счастье мне несказанное привалило. Значит, мы и впрямь друг другу самой судьбой предназначены. Нашёл я, выходит, свою блуждающую звезду.
Берёг я её, конечно, голубку мою, изо всех возможных сил. Лишнего поднимать не позволял, оба рюкзака иной раз в гору пёр. Откуда только силы брались! Руку подавал на крутых местах, чтобы не оступилась. Плечи ей укутывал своей штормовкой, чтобы не простудилась. Прямо скажу, совсем дошёл я тогда до ручки".
Кондрова, наш профсоюзный вожак, ноздрями воздух в себя шумно втягивает и обратно выпускает. Глаза закатывает, показывает, что сильно возмущается. "Вы, - говорю ей, - не вздыхайте, Аглая Никаноровна, теперь самое главное начинается, потерпите маленько. Немного уж осталось". - "Короче давай, закругляйся, - говорит Хубиев Рамзан Иванович, секретарь парткома, - не то мы тебя вообще слова лишим и без твоего объяснения обойдёмся. Нечего внимание злоупотреблять". А я уж завёлся, разогрелся почти до кипения, чувствую, выхожу на прямую, меня никакой силой не сдержать. Однако стараюсь на лишних подробностях не останавливаться.
"Как сейчас помню, - говорю, - ужинать мы сели у костра. Помнится, вино у нас было, тёмное такое, местное, из винограда "изабелла". Ну там тушёнка всякая, каша гречневая, сухари - что ещё в походе? Не ресторан всё же. И вот зашёл чего-то среди туристов ни с того ни с сего разговор про Сталина Иосифа Виссарионовича и его культ личности..."
В этом месте, братцы, признаюсь, я малость оробел. Вот, думаю, едрёна вошь, Пашка Петухов совсем не в ту степь попёр, не на тот курс ложится. Сам себе говорю: пора, Михеич, команду подавать "стоп-машина!" Отвлечь его надо от вредных мыслей. Неровен час, услышит кто. Хотя бы и эти двое жмуриков, что рядом с Пашкой лежат. Может, и в беспамятстве они, а всё же гарантии нет. Тут такое дело, что и мёртвому очухаться недолго. Чтобы переложить своего дружка на другой галс, даю ему наводку: