Копылов Юрий Алексеевич: другие произведения.

Милая картошка

"Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Конкурсы романов на Author.Today
Творчество как воздух: VK, Telegram
 Ваша оценка:


   Милая картошка
  
   Честно говоря, или, как там ещё говорят, положа руку на сердце, я не на шутку обиделся. И даже немного расстроился. Ну не то чтобы уж совсем надулся, как мышь на крупу или как незаслуженно побитый пёс на хо­зяина, но всё же мне стало явно не по себе. Как будто мне в глаза сказали, что у меня не все дома. Во всяком случае, недвусмысленно дали по­нять, что я не достиг ещё того уровня, когда общественные нагрузки могут тебя не ка­саться, и что ты не такая уж большая шишка, как тебе до этого ка­залось.
  
   Я по­нимал, конечно, что наш равнобедренный треугольник подошёл к этому щепетиль­ному во­просу объективно и доказал на живом примере, что в нашей стране в основной массе все равны; и у меня не было никакого мо­рального права опротестовы­вать его решение, хотя и очень хотелось. В са­мом деле, в нашем Управлении работает всего-навсего пятнадцать сотрудни­ков, не считая, разумеется, его бравого начальника, который к тому же явля­ется членом коллегии, а это кое-что значит. Но в тот злопо­лучный день только трое, а именно: я, ваш покорный слуга и одновременно заместитель начальника, Лёня Тришкин - старший инженер произ­водственного отдела, и Олег Савинов - архитектор из группы экспертизы, не имели радикулита, ги­пертонии, стенокардии, язвы двенадцатиперстной кишки, аденомы простаты, а также других модных болезней; не были беремен­ными или кормящими ма­терями; не достигли преклонного возраста и не на­ходились в командировке. А один из членов нашего друж­ного коллектива, тот вообще временно не был работником по причине того, что почти неделю как пребы­вал на больничном листе по по­воду пище­вого отравления пирожками с мясом. Все же остальные имели одну, а то и сразу не­сколько из пере­численных выше свое­образных индульгенций и по­этому об­ладали по сравне­нию с нами явными преимуще­ствами. Не скрою, мне каза­лось очевидным, что моё служебное по­ложение тоже является в не­кото­ром роде пре­имуществом. И это следовало бы нашему треуголь­нику, и в первую оче­редь, ко­нечно, его вершине, принять во внима­ние. Од­нако с этим не посчита­лись, и это как раз и было обидно.
  
   Ко всему прочему, я имел неосторожность в своё время получить вто­рой разряд по лыжам, неоднократно защищал спортивную честь нашего ми­нистерства (однажды даже занял первое место на районных соревнованиях ДСО "Спартак") и заслужил обернувшуюся на этот раз против меня славу, по мнению моих подчинённых, физически очень крепкого человека, а по мне­нию начальства - здорового бугая, что, впрочем, одно и то же. По правде сказать, с этими мнениями трудно спорить, ибо судьба действительно ни здоровьем, ни силушкой меня, кажется, не обделила.
  
   В этом месте, кажется, полагалось бы трижды плюнуть через левое плечо, но я, слава богу, не суеверен и пока воздержусь. Но, на всякий случай, подержу некоторое время указательный и средний пальцы левой руки скре­щёнными наподобие лиан. Чем чёрт не шутит!
  
   Однако все указанные выше так называемые объективные причины не могли уравновесить моего уязвлённого самолюбия. И даже не очень-то помо­гала внушённая мне ещё в детстве моими дражайшими родителями нравст­венная установка, что смирение паче зазнайства. И на душе у меня скребли кошки задетой гордости. Ибо если заместителя начальника управления с ме­сячной зарплатой в триста рублей (двести шестьдесят - оклад, плюс сорок пер­сональных) посылают наравне с обычными машинистками, бухгалтерами и рядовыми инженерами на плодоовощную базу для переборки гниющего кар­тофеля, то этот, с позволения сказать, вопиющий факт даже у самого зав­зятого оптими­ста вызовет муторное чувство неполноценности. Значит без та­кого "ценного" руководителя могут вполне обойтись без ущерба для дела, значит ты не та­кой уж нужный и незаменимый работник, каким себя вообра­жал, и твой слу­жебный авторитет кажется тебе безвозвратно попранным. Не­смотря на то, что это важное мероприятие проходит под эгидой райкома пар­тии и освящено, так сказать, пресловутой осознанной необходимостью.
  
   Подобные кампании стали у нас делом обычным, но привыкнуть к ним довольно трудно, если не сказать вообще невозможно. Головотяпство нико­гда не служило для проявления даже слабого воодушевления, не говоря уже о трудовом энтузиазме, какую бы экономическую, хозяйственную или идео­логическую базу под него ни подводили. Тем более что гнилой картошки от таких авралов не становится меньше. А если даже и убавляется, то, смею вас заверить, лишь чуть-чуть. Во всяком случае, та незначительная победа на картофельном фронте, которая, возможно, и достигается за счёт переборки гниющих клубней не мозолистыми руками дипломированных инженеров, экономистов, юристов и других чиновных специалистов, по моему глубо­чайшему убеждению, несоизмерима с потерями в общенародном славном сражении за комму­низм. Впрочем, удивительная лёгкость, с которой руково­дители отраслевых министерств и ведомств порой соглашаются с разнаряд­ками райкомов, могут свидетельствовать ещё и о непомерной раздутости штатов, таинственная борьба с чем, как известно, безуспешно проводится из года в год, из года в год, из года в год.
  
   Прежде мне самому приходилось, чертыхаясь, "выделять" сослужив­цев на картошку, но на этот раз я сам неожиданно оказался в их числе. Что, естественно, никоим образом не предрасполагало к хорошему настроению. Внешне я не показывал вида, что угнетён, и даже энергично, правда, не­сколько демонстративно, потирал друг о друга ладони в знак того, что мне вполне улыбается радостная перспектива потрудиться физически целый ра­бочий день и славно попотеть, так сказать, на благо массового покупателя Свердловского района. Хотя, ещё раз повторяю, настроение у меня было пасмурное, как низкое небо в осеннюю дождливую погоду.
  
   Дабы не наносить существенного урона основной службе, нас троих планомерно разделили поровну на каждый день разнарядки, то есть по од­ному на понедельник, вторник и среду. Мне выпала среда. Хоть в этом я уви­дел для себя некий благосклонный знак судьбы, попросту сказать, везенье, поскольку среда, как известно, является сре­динным днём рабочей недели и, таким образом, моя нудная чиновничья пя­тидневка дробилась удачно на два сравнительно коротких отрезка: два дня после воскресе­нья и два дня до суб­боты. Это позволило мне немного приободриться и воспрянуть духом. Да и во­обще, уныние не украшает советского человека.
  
   Ещё одно обстоятельство неожиданно послужило мне утешением: Лену Бородину тоже в этот день направляли на картошку. В отличие от Маркса, который, как известно, был экономистом, Лена работает старшим экономи­стом в Центре научной организации труда и управления производством (со­кращённо ЦНОТУП) нашего министерства.
  
   У Лены прекрасные томные глаза, роскошные вьющиеся волосы, пыш­ная грудь и самые красивые стройные ноги во всём министерстве. Женские ноги никогда не оставляли меня равнодушным, и мужчин, делающих вид что они им безразличны, я безоговорочно отношу к самым заядлым лицемерам. Уже скоро год как, то угасая, то вспыхивая с новой силой, тянется наш гру­стный служебный роман, который мы тщательно скрываем от посторонних глаз, делая вид, что едва знакомы, ибо оба не любим лишних грязных спле­тен. Он, этот роман, замыкается сам на себя, не имеет никакой особой пре­дыстории и, по-видимому, особенного лучезарного будущего. Именно такая неопределённость в на­ших амурных отношениях нас вполне устраивает, ибо мы оба не стремимся что-либо менять в каждом из собственных семейных положений. И если бы не утомительная необходимость быть постоянно на­стороже, дабы не привле­кать внимания благородных анонимщиков, радею­щих о незыблемости се­мейных уз, наши чувства друг к другу можно было бы с некоторой натяжкой назвать любовью, точнее плотской любовью. Ну не то чтобы уж совсем - один только секс на уме. Но близко к этому.
  
   Во вторник мы условились по телефону, что встретимся утром на авто­бусной остановке возле станции метро "Ботанический сад", с тем чтобы дальше уже вместе продолжить путь до плодоовощной базы. Далее по ходу дела надо было исхитриться как бы нечаянно попасть в одну и ту же бригаду, притом жела­тельно без участия в ней других представителей нашего мини­стерства, а за­тем по­стараться пораньше удрать с картошки и смотаться тай­ком в кинотеатр "Ударник" на новый фильм Франко Дзеффирелли "Ромео и Джульетта". Кто-то сказал мне, что они там совершенно голые, поэтому ин­терес к фильму был вполне оправдан. По­ход в кино был у нас с Леной запла­нирован давно, но уже дважды срывался по се­мей­ным обстоятельствам.
  
   Как всегда, я замешкался, потому что долго не мог сообразить, какой из трёх моих костюмов, никоим образом не рассчитанных для работы на плодо­овощной базе, был мне менее остальных жаль. При этом я пытался, впрочем, без особого успеха, утешить себя наивными рассуждениями о том, что всё в мире относительно и что не в костюмах счастье. Наконец после долгих разгляды­ваний и ощупываний, я остановил свой выбор на том, кото­рый, учитывая специфику бюрократической службы, больше дру­гих лос­нился, на локтях и, извиняюсь, заду. Когда я выскочил из дома, прихватив с собой по привычке видавший виды портфель, старинные настенные часы пробили восемь раз, что означало почти катастрофу.
  
   Эта постоянная спешка, в которой мы живём, к сорока годам ничем не примечательной жизни так меня измотала, что я сделался неврастеником и перебираю ногами, даже когда сижу в вагоне метро. Портфель, строго го­воря, мне сегодня совершенно ни к чему, в нём всего-навсего пара приготов­ленных женой бутербродов - один из них, как всегда, с пахучей ветчинно-рубленой колбасой, второй с не менее пахучим пикантным сыром - и захва­тывающие жизнеописания великих людей известного зарубежного автора, кото­рые я читаю урывками уже третью неделю. Можно было бы распихать всё это по карманам демисезонного пальто, но без портфеля я чувствую себя как бы не совсем одетым, словно на мне нет привычной шляпы с обвислыми по­лями и модного галстука в мелкий горошек по тёмно-синему фону.
  
   Живу я рядом со станцией метро "Юго-Западная". Это очень удобно, так как она является конечной (или начальной, кому как больше нравится) на "красной линии", протыкающей напрямую, через центр города, подземное пространство столицы от юго-западной её окраины до северо-восточной и, стало быть, всегда имеется реальный шанс занять сидячее место в вагоне. Для меня это очень важно, потому что в метро я читаю. И вообще, с тех пор как я устроился на престижную работу в министерство, обзавёлся семьёй и получил отдельную квартиру в типовом крупнопанельном доме, обществен­ный транспорт сделался практически единственным местом, где я приобща­юсь к ценностям духовной культуры. Из-за хронической нехватки свобод­ного вре­мени я давно уже не посещаю концерты и художественные вы­ставки. Стыдно в этом признаваться, но я не помню, где находится Третья­ковская галерея, и забыл, как выглядит Большой зал консерватории. Музыку я слушаю через воткнутые в уши маленькие чёрные штуковины, от которых тянутся тонкие гибкие проводки к миниатюрному кассетному магнитофону, спрятанному в зависимости от времени года в боковой карман пальто или пиджака. При этом, естественно, одновременно читаю. Знакомство с изобра­зительным ис­кусством сводится для меня к бег­лому рассматриванию весьма посредствен­ных полиграфических воспроизве­дений живописных полотен в недорогих альбомах, что я делаю также в метро. На какие только ухищрения ни прихо­дится идти, чтобы не отстать, не погрязнуть и продолжать считаться куль­турным человеком. Иначе можно незаметно превратиться в обывателя.
  
   В том, как занять исходную позицию на перроне, а затем и выгодное место, оказавшись уже в вагоне, у меня выработалась определённая техноло­гия, которой я охотно поделился бы с остальными, похожими на меня пасса­жирами, если бы подобная, в известной степени циничная, откровенность не осуждалась бы общественным мнением. С другой стороны, вовсе ничего не сказать о подробностях означало бы проявить неуважение к читателю, для которого как раз интересны именно детали. Кроме того, чистосердечное при­знание, как известно, освобождает душу от гнёта стыда. Да и то лишь в неко­торой степени. Поэтому всё же по­стараюсь изложить эту технологию в меру подробно и одновременно по воз­можности кратко.
  
   Я быстро прохожу в центр просторной станции неглубокого заложения и останавливаюсь как раз у той колонны, где, как мне уже известно, должна очутиться дверь прибывающего поезда. Эту колонну я заприметил давно и запомнил сразу, потому что прихотливые прожилки её бело-розового мра­мора образуют примерно на уровне немного ниже пояса нечто вроде буквы Х, наименование которой в старом русском алфавите превратилось ныне в грязное ругательство. Бывает, что дверь по неизвестным мне, но явно злокоз­ненным причинам останавливается не там. Я это очень не люблю и прини­маюсь в душе ругать отборными словами машинистов, обвиняя их в непро­фессиона­лизме. Иногда даже приходится ждать следующего поезда. Но, как правило, всё же выбранное мною на перроне место соответствует по­ставлен­ной за­даче, и я почти всегда оказываюсь строго против входа. Такая исход­ная по­зиция позволяет мне без особого труда одним из первых проник­нуть внутрь вагона сквозь раздвигающиеся с шипением двери. В два скачка я про­хожу в середину вагона и усаживаюсь по возможности в центре лосняще­гося дивана, с левой по ходу движения поезда стороны. По моим расчётам, поток остерве­нелых пассажиров, врывающихся в вагон на следующих стан­циях, особенно на "Университетской", должен неминуемо отбросить их к проти­воположной стороне, и я, таким образом, оказываюсь как бы в мёртвой зоне. При этих ус­ловиях около меня могут оказаться лишь самые проворные и, следовательно, почти наверняка молодые люди, которые образуют передо мной живой за­слон, нечто вроде футбольной стенки, избавляя меня от борьбы с собствен­ной совестью. Подобная тактика позволяет надеяться, что я сделал всё от меня зависящее, чтобы свести к минимуму вероятность появ­ления перед со­бой престарелых граждан, пассажиров с детьми и инвалидов. Если предос­тавляется возможность выбора, сесть рядом с молодым или по­жилым чело­веком, я всегда предпочитаю первого, так как вероятность того, что место при необходимости уступит сосед, в этом случае увеличивается.
  
   На этот раз мне явно не везёт, что не предвещает на весь последующий день ничего хорошего. У меня есть даже такая примета: если сразу не зада­лось, то не жди в этот день удачи, всё пойдёт кувырком; а если, напротив, с первого шага повезёт, удача будет тебе сопутствовать весь день, по­этому старайся сделать как можно больше нужных дел.
  
   Первый прибывающий поезд тормозит как-то издевательски неопреде­лённо, медленно тащится, заставляя меня судорожно метаться от одной про­езжающей мимо двери к другой, и ос­танавливается, дёрнувшись, когда я ока­зываюсь как раз между двумя вагонами. Я молча ругаюсь, посылаю машини­стам чертей и долго жду, уже раздра­жённый, когда подойдёт следующий со­став. Со вторым поездом взятие вагона завершается более-менее благопо­лучно. Я занимаю своё обыч­ное место, извлекаю из портфеля книгу, раскры­ваю её на заложен­ной стра­нице и пытаюсь отыскать в тексте то место, где я прервал чтение в прошлый раз. С трудом нахожу его, но погрузиться в собы­тия, описанные в книге, пока не удаётся. Сразу же после остановки на стан­ции "Проспект Вернадского" в мои колени с вызовом упираются остренькие, как худые локти, коленки ма­ленькой сухонькой старушонки, непостижимым образом просочившейся сквозь тугую толпу стоячих пассажиров. Внутренне чертыха­ясь, я вынужден уступить ей своё нагретое место. Но я не унываю, всё ещё надеясь, что при­мета на этот раз не сбудется. Одной рукой я крепко хватаюсь за тёплый от чужих ла­доней нике­лированный поручень над голо­вой, а в дру­гой кое-как изловчаюсь держать перед носом и портфель и рас­крытую книгу одновре­менно. Состав сильно раскачивает, и мой потрёпанный портфель на­чинает усиленно коле­баться, вступая время от времени в сомни­тельную ре­зонанс­ную связь с вагоном. Средних лет дама в каракулевой ша­почке, сидя­щая пе­редо мной, с недоволь­ным видом пытается отстраниться от моего рас­качи­вающегося портфеля и шипит возмущённым голосом:
  
   - Молодой человек! Уберите, пожалуйста, вашу вонючую сумку прочь от моего лица!
  
   Я молча гляжу на неё сверху вниз и не нахожу слов, чтобы достойно возразить. Наконец обретаю дар речи и вежливо заявляю:
  
   - Мадам, это не сумка, а портфель.
  
   От бессмысленных дальнейших пререканий я добровольно отказыва­юсь и убираю портфель вниз, крепко зажав его между ногами. Об него с крепкими выражениями спо­тыкаются пере­мещающиеся сзади меня пасса­жиры, но я не думаю отказываться от за­планированного чтения. Теперь я держу в левой руке одну только раскрытую книгу.
  
   Мой средний возраст даёт о себе знать, главным образом, в трёх основ­ных прояв­лениях. Первое - это изрядная, тонзурного вида лысина на ма­кушке, которая должна свиде­тельствовать, как принято считать, о бурно прожитой молодо­сти. Однако моя плешь является в этом смысле досадным исключением. Вто­рое - всё более увеличивающееся влечение к молоденьким девушкам, что, к моему глубо­чайшему сожалению, не имеет перед собой ни­какой реальной перспективы по причине уже свершившегося семейного по­ложения и крайней занятости. И третье - развивающаяся дальнозоркость в прямом, медицин­ском, смысле этих печальных слов. Это, последнее, вынуж­дает меня отно­сить книгу на расстояние вытянутой руки, что не приносит особой радости даме, по-прежнему сидящей передо мной. Когда моя рука под воздействием силы тяжести и отсутствием с моей стороны должного контроля опускается до критического уровня, дама брезгливо отталки­вает тыльной стороной своей руки, затянутой лайковой перчаткой, мою книгу об­ратно кверху, полагая, очевидно, что я позволяю себе слишком много. Так происходит многократно. Каждый раз я извиняюсь, но, стараясь держать книгу как можно выше, продолжаю упорно читать, ибо твёрдо ре­шил выпол­нять намеченную программу эстетического самообразования во что бы то ни стало. Если бы не толчки в спину, которые вынуждают мои глаза то и дело сбиваться со строчки, то этот совмещённый читальный зал-вагон меня вполне бы устраивал. Вот уж поистине: искусство требует жертв.
  
   Я читаю "Литературные портреты" Андре Моруа. От того, что читать приходится урывками, как сейчас, например, все эти портреты перемешались в моём мозгу, как города и страны во время длительного круиза. И я теперь, право слово, не знаю, кто из них Шатобриан, кто Марсель Пруст, а кто Поль Валери. Все они сделались на одно лицо, будто египетские фараоны или римские импера­торы: и Лабрюйер, и Жан-Жак Руссо, и Стендаль, и Бальзак, и уже не помню кто там ещё. Мне нравится умный и добротный слог, кото­рым написана книга, а в памяти остаётся лишь то, что все эти великие фран­цузские писа­тели и поэты были, оказывается, чересчур большими любите­лями женщин, или, проще говоря, порядочными бабниками. Это неожидан­ное и, не скрою, приятное открытие мне явно импонирует, так как оправды­вает в какой-то степени мои собственные небольшие амурные грешки.
  
   Я делаю пересадку на станции "Комсомольская" и потом ещё раз на станции "Проспект Мира". По переходам меня влечёт неудержимый люд­ской поток, который напоминает суетливо прущее по мосту большое стадо озабоченных овец. Наконец меня, изрядно помятого в толпе, распаренного от духоты, раз­дражённого бессилием что-либо изменить, без одной, оторванной с мясом, пуговицы, лучшее в мире метро судорожно выплёскивает, словно освобож­дается от рвотной массы, на площадь перед Выставкой достижений народ­ного хозяй­ства. Часы на фонарном столбе показывают без пяти минут девять. Машинально отмечаю про себя, что за час успел прочитать почти двенадцать страниц "портретов" - это совсем неплохо для метро. Тут же спо­хватываюсь, что думаю совсем не о том, так как до меня, наконец-то, дохо­дит мысль, что я безна­дёжно опаздываю.
  
   С нелепой надеждой на то, что, возможно, ещё не всё потеряно, бегу за­дыхаясь к дальней автобусной остановке, через грязный скверик, по водя­ни­сто-серой, раскисшей под сотнями тысяч ног снежной жиже, обдавая круп­ными брызгами ни в чём не повинных передо мной спешащих прохо­жих. Ус­певаю на ходу подумать, что бы такое правдоподобное соврать Лене, чтобы не услышать от неё всегдашнее: "Ты неисправим!". Однако ничего свежего придумать не могу, так как уже вот она - остановка. Лены, конечно же, нет, она, по-видимому, меня не дождалась - это логическое заключение мне пока ещё вполне по силам. На всякий случай, но уже без всякой надежды, скорее, для очистки совести, пропускаю два автобуса и в третий сажусь.
  
   Минут тридцать он тащится, натужно фырча, по каким-то мрачным, ого­роженным монотонно-серыми типовыми бетонными заборами, улицам, пере­улкам, про­ездам, то и дело проваливаясь и взрёвывая на колдобинах. В авто­бусе я не читаю, потому что, во-первых, сильно трясёт и качает, а во-вторых, люблю бездумно смотреть в окно, особенно когда еду по новому для меня маршруту. Просторное стекло покрывается лёгким туманом конденсат­ной испарины, и я протираю его ру­кой. За окном начинает моросить дождь. Из­вилистые струйки воды косо сте­кают снаружи по мутному стеклу, словно окна тихо плачут от бессилия показать мне что-либо дос­тойное вни­мания. Мимо ползёт унылый однообразный пей­заж фабричных окраин, будто напи­санный на дешёвом грубом холсте бедным, озябшим художником, в распо­ряжении которого на па­литре, кроме свинцовых белил и жжёной кости, было всего-навсего две-три недоро­гих краски из жёлто-коричневого ряда. Грязная кора не растаяв­шего льди­стого снега лежит панцирем на небольших глухих пустырях, кото­рые нельзя отне­сти ни к городу, ни к по­лям.
  
   Весна, весна - пора любви! Кажется, Пушкин. Между тем, это самое грязное время года. Откуда-то начинает вылезать наружу невообразимое ко­личество мусора, который до поры скрывается под пристойным белым ков­ром снега. Непостижимо, куда весь этот хлам: обрывки бумаг, полиэтилено­вые пакеты, бутылки, пустые ржавые консервные банки, железки и дере­вяшки, кирпич­ные обломки и все­возмож­ные тряпки - девается летом! Может быть, зарас­тает зелёной травой-муравой?
  
   В автобусе пахнет бензином, и от этого начинает болеть голова. Не скрою, я люблю некоторые искусственные запахи. Например, мне нравится жирный запах керосина. Он мне напоминает далёкое безрадостное детство военных годов, когда я бегал с жестяным прямоугольным жбаном в керосин­ную лавку на Тихвинской улице, посланный уставшей мамой за этим универ­сальным для того времени топливом. Но удушливый бензиновый чад, прони­кающий во все щели автобуса, смешанный с выхлопными газами, заставляет меня раздражённо морщиться и недовольно потягивать носом. Автобус сво­рачивает на Алтуфьевское шоссе, и вскоре водитель объявляет в хрипящий микрофон мою остановку. Я выхожу вслед за несколькими жизнерадостными молодыми людьми, по виду студентами, одетыми в какое-то подобие рабочей одежды защитного цвета, которых тоже, по-видимому, бросили на карто­фельный прорыв. Они громко и глупо острят, потому что молоды, потому что рядом девушки, по­тому что жизнь для них пока ещё весёлая игра, будь то лекции или короли с капустой, или даже гнилая картошка.
  
   Теперь становится абсолютно ясно, что я окончательно и бесповоротно опоздал: уже без двадцати минут десять. Перед высокими железными раз­движными воротами огромная лужа, в которой беспорядочно плавают и тор­чат кое-как, вкривь и вкось, серые пластинки льда, похожие на осколки тол­стого мато­вого стекла. По краям лужи видны глубокие, заполненные час­тично грязной талой водой, следы от больших колёс. Вокруг ни души. Я хмыкаю, оттого что мне на ум приходит смешное восклицание, которое лю­бит повто­рять Лёня Триш­кин, когда удив­ляется, что нет очереди при сдаче делового письма в экспеди­цию: "Наро-оду! - никого". В окошке проходной виднеется заплывшее, за­спанное от скуки лицо сто­рожа.
  
   - На картошку, что ль? - спрашивает он.
  
   - Да, - отвечаю я.
  
   - Что-то ты припозднился.
  
   - Да уж, - сокрушённо вздыхаю я.
  
   - Валяй, дуй! - говорит он и отворяет нехитрый скрипучий турникет. - Метров через пятьдесят справа контора. Недалеко. Увидишь. Там - регист­рация. И наряд выдадут.
  
   Я миную проходную и оказываюсь на территории плодоовощной базы. Наши, министерские, уже, наверное, давно вкалывают, и я внутренним взо­ром вижу в их глазах осуждение и укор. Поэтому семеню торопливо, чтобы показать, что мне стыдно. Я действительно чувствую себя виноватым, хотя это может показаться кое-кому смешным. Чувство вины за всё, "в чём был и не был виноват", укоренилось в нас так глубоко, что, кажется, мне так и не суж­дено избавиться от него до конца жизни. Территория базы обширна и сплошь, насколько достаёт взор, застроена низкими складскими зданиями, тянущимися далеко вглубь двора. Я не сразу соображаю, куда мне сле­дует идти. Двигаюсь по инерции, озираясь по сторонам.
  
   Почти сразу же за воротами, чуть в стороне, возвышается унылое со­оружение, напоминающее триумфальную арку, заколоченную досками для проведения многолетней реставрации. Проходя мимо, я догадываюсь, что это огромные весы, способные определить вес гружёной автомашины с точно­стью плюс-минус тонна. Моя несложная до­гадка тут же находит себе под­тверждение, поскольку появляется первая ма­шина; её кузов заполнен по са­мую крышу кабины бледно-зелёными коча­нами капусты, упакованными в сетки. Пол этого сооружения представляет собой обширную, окантованную металлическим, изъеденным ржавчиной уголком, деревянную платформу, которая заметно проседает, когда на неё въезжает грузовик. Мне на ум при­ходит за­бавная мысль, что для этих весов подошла бы надпись: "Оставь на­дежду всяк сюда въезжающий!". Но на фронтоне прибит выцветший плакат с мокрыми разводами, на котором не очень ловкой рукой белым по бывшему красному выведен привычный, набивший оскомину бодрый призыв: "Пре­творим в жизнь решения XXIV съезда КПСС"!
  
   Хотел бы я близко взглянуть на тех людей, которые всё это сочиняют. Посидеть с ними за одним столом, выпить, закусить, поговорить по душам, посмотреть им в глаза и задать пару вопросов на засыпку: "Дорогие това­рищи, друзья, братья по жизни! Я, конечно, вас уважаю, но неужели вы ис­кренне верите, что такие при­зывы и лозунги могут реально что-то изменить? Неу­жели вы, в самом деле, считаете, что они похожи на песни, которые стро­ить и жить помогают? Неу­жели без них нельзя обойтись?" Не верю, не верю, не верю. А может, и не им вовсе следует задавать подобные вопросы? И во­обще, если хочешь услышать ответ, надо спрашивать что-нибудь полегче.
  
   Я замедляю шаг и бреду машинально по мокрому грязному асфальту, ещё не приняв окончательного решения, как следует дальше поступить в моём по­ложении. Если я сейчас пойду в контору, в отдел кадров, и стану вы­яснять, где работают наши, то в этом есть определённый риск, поскольку меня могут влить в чужую бригаду. Не обязательно преднамеренно, но по обычной, при­вычной для нашей жизни ха­латности. Тогда прости-прощай Ромео и Джуль­етта. С другой стороны, ис­кать Лену наобум в этом хаосе строений дело тоже почти безнадежное. Здесь может помочь только случай. Впрочем, не совсем наобум: вчера я краем уха слышал, как Олег Савинов го­ворил что-то Лёне Тришкину о двенадцатом то ли тринадцатом цехе. И я ре­шаюсь сначала предпринять самостоятельные поиски, а там будет видно.
  
   У какого-то встречного с газовым ключом в руках, в нахлобученной помятой шапке-ушанке, промасленной стёганой телогрейке без ворота и за­ляпанных грязью кирзовых сапогах я спрашиваю, как пройти к цеху N13. Он на ходу, не останавливаясь, машет рукой, показывая мне направление. И я шлёпаю по лужам кажущегося нескончаемым проезда, вдоль которого с ле­вой стороны тянется глухой бетонный забор, а с правой - длинная, застыв­шая вереница приземистых зданий с погрузочно-разгрузочными рампами сбоку. Это овощные склады, возле них стоят впритык к рампам, прижавшись к ним задними бортами, одинокие автомашины, в которые люди, мало похо­жие на грузчиков, неумело затаскивают сетки с капустой. По-видимому, это те, кто, как и я, прислан сюда по разна­рядке райкома партии, чтобы размять затекшие на канцелярской работе члены и способствовать ударным трудом решению неиз­менной продовольственной программы. Надо - значит надо, значит необхо­димо, значит - следует осознать.
  
   Водители сидят в кабинах, укрывшись от дождя. Некоторые опустили боковое стекло и равнодушно курят папиросы. Другие откровенно зевают. У всех них та­кой вид, как будто торопиться им некуда, дома у них всего полно и оплата труда за перевозку овощей отнюдь не сдельная. По­всюду валяются изуродо­ванные ржавые контейнеры, измятые мотки про­во­локи, насыщенные влагой доски, давленые капустные листья.
  
   Моё проре­зиненное импортное пальто намокает и лоснится, как шкура морского льва, только что вынырнувшего из вспененной его ластовидным хвостом воды. Со шляпы падают отдель­ные тяжёлые капли. Перешагиваю через железнодо­рожные пути и попадаю, наконец, в тринадцатый цех. Брожу со своим неле­пым портфелем по гулким пустынным помещениям, где прямо на цементном полу, возле стен, покры­тых разводами свежей плесени, свалена картошка. Ах ты, милая моя, я тебя за­ждался! Но это ещё не было назначен­ное свидание, а лишь первая мимолёт­ная, но в то же время многообещающая встреча. Си­люсь придать себе вид озабоченного че­ловека, который при­шёл сюда по важному делу, а не просто так, с бухты-ба­рахты, пришей ко­быле хвост, шал­тай-болтай. В со­гбенных позах, будто на прополке грядок, а то и просто сидя на корточках, над картошкой склонилось, словно неумело со­вершая намаз, несколько жен­щин, среди которых я не могу опо­знать ни од­ного знакомого лица. На меня никто не обращает внимания, и вскоре я поки­даю этот несча­стливый цех, как говорится, несо­лоно хлебавши.
  
   Двенадцатый, казалось бы, по всем правилам должен находится где-то рядом с тринадцатым, но мне его вообще не удаётся найти. Словом, я сдаюсь, выбрасываю окончательно белый флаг, убедившись, что мои поиски обре­чены на неудачу. Видно, не случайно мой день сегодня начался с того, что пришлось в метро уступить место той злосчастной старушенции. Ничего не остаётся, как вернуться назад и начать всё сначала. Мой путь обратно отли­чается от первоначального лишь тем, что я шлёпаю по лужам в противопо­ложном направлении, и забор теперь тянется справа, а здания с рампами - слева. Чувствую, как спина и грудь начинают холодеть от сырости, проник­шей сквозь непромокаемое пальто, и, возможно даже, простужаться. Поля шляпы по­никли и приобрели тоскливую, волнообразную конфигурацию.
  
   К моему изумлению в отделе кадров, хоть и небольшая, но очередь. Кто бы мог подумать! Впрочем, было бы странно, если бы её не было. Ма­шинально спрашиваю кто последний, не замечая некоторую комичность си­туации. Мне никто не отвечает, и я молча становлюсь в коротком хвосте. Очереди уже давно не вызывают во мне возмущения как бывало. Они так же неизбежны, как политчасы или профсоюзные собрания. Я не знаю, что бы мы делали без очередей. В нашей сумасшедшей жизни стояние в очереди - это, пожалуй, единственная возможность перевести дух и собраться с мыслями. Я даже полюбил очереди. Здесь можно поболтать с равными тебе людьми, ко­торых ты не знаешь, и которые не знают тебя, но зато все вместе ощущают себя скован­ными одной цепью. Здесь все одинаково лишены привилегий, как в бане; здесь можно услышать такое, чего нигде не услышишь и нигде не прочтёшь; здесь можно учить и учиться и вообще познать жизнь.
  
   За обшарпанным однотумбовым столом, накрытым толстым, варварски исцарапан­ным оргстеклом, сидит на венском стуле женщина в вязаном платке. Когда она взглядывает пустыми глазами, обведёнными чёрным жир­ным каранда­шом, на безропотно стоящих возле её стола печальных ожидаль­цев своей участи, у неё возникает такое тоскливое выражение бледного лица, точно она устала навеки-вечные и уже никогда не сможет отдохнуть. Перед ней, на стекле, лежит раскрытым пухлый журнал с размочаленными углами, напо­минающий амбарную книгу, в который она заносит огрызком карандаша (возможно, тем же, который ей служит для подводки глаз) какие-то ей одной понятные значки, крестики-нолики, определяющие нашу судьбу на сего­дняшний день. Я смотрю, как завороженный, на эти значки, и они мне ка­жутся волшебными. Как будто это не простые каракули, а знаки зодиака или древние письмена "Каббалы". Вот сейчас моя фамилия под трёхзначным по­рядковым номером будет вписана торопливым неразборчивым почерком в этот гроссбух, в эту книгу жизни. И ко мне протянется невидимая нить, кото­рая будет держать меня на привязи до конца рабочего дня, и прочнее которой я ничего не знаю, потому что на­звание этой нити опять-таки не до конца осознанная необходимость.
  
   Когда наступает моя очередь предстать пред страшным судом, жен­щина окидывает меня, словно новобранца, бесстрастным, моментальным, точно жужжащий щелчок фотоаппарата, взглядом, и я понимаю, что она ус­пела уже оценить мои физические возможности. "Наверняка в грузчики!" - обречённо думаю я. Но одновременно неожиданно ловлю себя на том, что мне это даже нравится. Распрямляюсь, набираю в лёгкие побольше воздуха и развожу в стороны могучие плечи. Стараясь придать своему голосу мурлы­кающие инто­нации, кото­рые, по моему глубокому убеждению, основанному на многолет­нем опыте, должны неотразимо действовать на женщин, я как можно вежли­вее спраши­ваю:
  
   - Будьте любезны, товарищ начальник! Не соблаговолите ли вы, о, несрав­ненная Дульсинея, ответить на мой скромный ненавязчивый вопрос: где тут у вас, на передовой плодоовощной базе Свердловского района, тру­дятся по-стахановски наши товарищи из министерства?
  
   Я жду, естественно, что плотно сомкнутые тонкие губы её тронет сей­час снисходительная улыбка и Дульсинея игриво поинтересуется, из какого именно мини­стерства, но она бровями, ноздрями и покатыми плечами, уку­танными ватни­ком, изображает непод­дельное возмущение, приправленное лёгким презрением:
  
   - Какая вам разница!
  
   Действительно, какая мне, в сущности, разница? Не могу же я ей, в са­мом деле, объяс­нить при всех, что любовь - это не картошка и что мне необ­хо­димо, пока не поздно, найти Лену Бородину.
  
   - А всё-таки? - настаиваю я по инерции, а также из духа противоречия, которым отличался ещё в детском саду, как рассказывала мне мама.
  
   Чувствую, как за моей спиной нарастает нетерпеливое негодование. Кто-то шипит возмущённо:
  
   - Нечего задерживать живую очередь по пустякам!
  
   - Если вам нужны ваши женщины, - чеканит регистраторша, она же диспетчер, сквозь сжатые зубы, но достаточно внятно и громко, чтобы вы­ставить меня на посмешище, - то вы найдёте их в тарном цехе. Но только по­сле того, как вы отработаете положенное время там, куда я вас по­шлю.
  
   Вот она непостижимая пресловутая женская логика! Я внутренне сжи­маюсь, и в сознании мелькает: "Такой палец в рот не клади! По виду овца на лужайке, а чуть только тронь - во дворе злая собака". Вслух же бормочу в пол­нейшем смущении: "Мадам, вы меня не так поняли и, скорей всего, пре­вратно истолковали мои слова..." - и ощущаю, как мои уже немолодые уши и щёки начинают предательски краснеть.
  
   Не иначе как в отместку (никак не пойму за что!) получаю наряд уж явно не в тарный цех. "Дульсинея" вручает мне листок бумаги и часто-часто тарахтит, куда и как пройти: прямо, налево, направо, вниз по пандусу, вдоль за­бора, мимо котельной, под козловым краном по дорожке, чтобы вышло по­короче, ещё раз на­лево, под навес, в правые ворота - там спросить Семён Бо­рисыча. Я её почти не слушаю и, запомнив только Семёна Борисовича, опро­метью покидаю этот неделикатный отдел кадров. "Фу, чёрт!" - отдуваюсь я, словно после выволочки на "чистой половине" (так называют в нашем мини­стерстве крыло здания, где восседает руководство), и сознаю, как никнет мой бодрый дух. Из упрямства направляюсь всё же сначала в тарный цех. Вскоре, правда, возникает подозрение, что я попался на удочку, и меня одурачили, как обык­новенного простака. Я говорю себе: "Погоди, идальго, подумай. Над тобой издеваются, а ты веришь простодушно. Никакого тарного цеха вовсе нет, а назвали тебе его про­сто так, чтобы от тебя отвязаться. Какая может быть работа в тарном цехе для женщин из министерства, которые умеют держать в руках только авто­ручку, в крайнем случае - телефонную трубку? Картошка - другое дело, куда бы ни шло, но только не тарный цех. Явный блеф! А может быть, это здешнее ругательство? В других местах говорят: "Пошёл ты куда подальше!", а на плодоовощной базе: "Шёл бы ты в тарный цех!". Однако, подозрения по­дозрениями, но что-то подсказывает мне, что в овощном деле без тары и впрямь не обойтись.
  
   На поиски этого сомнительного тарного цеха я трачу уйму времени, но установить его точное месторасположение мне так и не удаётся. Попробуй по­том докажи это Лене Бородиной! По огромной свалке пустых, большей ча­стью варварски разломанных ящиков я догадываюсь, что он находится где-то здесь, по­близости, совсем рядом. Но где же он всё-таки, чёрт бы его побрал! - никто не знает...
  
   В конце концов, я набредаю на двух женщин с внешностью, не харак­терной для плодоовощной базы. Одна из них высокая и худая, в шляпке, дру­гая - полная, в платочке, и росточком значительно ниже. Их лица кажутся мне знакомыми. Женщины смотрят на меня так, будто ждут с самого утра, что я то ли о чём-то их спрошу, то ли скажу им, что можно идти домой. Они держат в руках лопаты и, сдаётся мне, не очень хорошо понимают, что с ними надо делать.
  
   - Вы случайно не из министерства? - спрашиваю я и судорожно сообра­жаю, о чём говорить дальше, если они ответят утвердительно.
  
   - Да, из министерства. И совсем не случайно, молодой человек. А что? -
   В глазах у высокой чуть-чуть кокетства, но значительно больше ехидства. Во всяком случае, мне так кажется.
  
   - А то, что я тоже оттуда. Прибыл на картошку! - бодро объявляю я.
  
   - Серьёзно!? - преувеличенно манерно вопрошает высокая. - Скажите, пожалуйста! Кто бы мог подумать! Что-то мы вас не знаем.
  
   - Я недавно там работаю, - угрюмо говорю я.
  
   - А-а! Это другое дело...
  
   Разговор наш принимает опасный характер, и я трусливо ретируюсь.
  
   - Ну, я пошёл, - глупо лепечу я.
  
   - А мы тут двор убираем, - робко заявляет коротышка. - Надо снег почис­тить, который - лёд.
  
   Я неопределённо киваю головой, что можно истолковать и как согла­сие, и как сожаление, и как удивление, и как горячее сочувствие.
   - Между прочим, молодой человек! - кричит мне вдогонку, как мне ка­жется со значением, та, которая в легкомысленной шляпке. - Ещё несколько женщин из нашего мини­стерства рабо­тают на капусте.
  
   Я удаляюсь с независимой спиной и не могу взять в толк, откуда ей, этой длинной, из­вестно, что меня интересуют именно женщины. Опять та же непостижимая женская ло­гика! Дождь усиливается, и, когда я потряхиваю, словно лошадь, голо­вой, с моей набухшей, тяжё­лой и холодной шляпы сте­кает струйка воды. "Ладно! - устало и об­речённо думаю я. - Всё равно те­перь не оправдаться. Пора и честь знать. В конце концов, ведь не сошёлся клином белый свет. Жаль только Ромео и Джульетту". Взглядываю на часы и с тяж­ким вздохом отправ­ляюсь на поиски Семёна Борисо­вича, раз уж с Ле­ной Бо­родиной ничего на этот раз не получа­ется.
  
   Я иду, бреду, шагаю по территории плодоовощной базы навстречу чему-то неизвестному, возможно, новому для меня, шлёпая привычно по ве­сенним лужам, как будто всю жизнь только так и ходил, не разбирая дороги. И всё происходящее вокруг кажется мне приключением, как в детстве. Глаза мои невольно за­гля­дывают через раскрытые двери в различные помещения, встречающиеся на пути, освещённые внутри ярким электрическим светом.
  
   Вот, наверное, холо­дильник: там видны обросшие белым инеем боль­шие фреоновые змеевики, и какие-то люди в ватниках, держа в руках инст­рументы, снуют по своим, по-видимому, важным, но далёким от меня делам. В одном месте в нос мне бьёт сильный запах аммиака. Прямо из кирпичной стены торчит наклонно ржавая труба, из которой вырывается пар и, плюясь, выплёскивается с шипением кипяток. В ледяной корке, лежащей непроби­ваемым панцирем возле стен, образуется промоина, и рож­дающийся радост­ный ручеёк пробивает себе узкое извили­стое русло по уклону земли. Осто­рожно обхожу стороной трубу, промоину и ручеёк. И усмехаюсь весело от посетившей меня банальной мыслишки: вот примитивный пример тому, что все в мире связаны. Мне думалось, что дела ремонтников от меня далеки, а они меня коснулись близко. Казалось бы, пус­тяк - а смешно, право.
  
   Вот странное массивное длинное сооружение, похожее на дом, кото­рый ушёл глубоко в землю, будто провалился, и снаружи осталась только одна двускатная крыша. Здесь, скорей всего, фруктохранилище, потому что из приотворённых дверей ведущего из приямка вниз входа, над которым даже днём светит голая электрическая лампочка, от­чётливо тянет лежалыми яблоками. Не исключено, что завтра или послезавтра я приду в овощную па­латку покупать именно эти яблоки. Снова хихикаю и твержу себе: "Ах, идальго, какой вы, право, глупый дурак! Что за странные мысли лезут вам в голову! Что ли вам десять лет?". И чувствую, как мне становится безотчётно радостно, но от чего - не пойму.
   Какое-то шестое чувство приводит меня прямо к Семёну Борисовичу. Это высокий худой человек, с впалыми щеками и длинным носом, под кото­рым, словно приклеена, полоска коротко стриженных седоватых усиков щё­точкой. Тёмные глаза спрятаны глубоко и смотрят внимательно, словно их хозяин постоянно настороже и следит за тем, как бы чего не спёрли. На се­дею­щей голове чудом держится распластанная "грузинская" кепка из серого впере­мешку с оранжевым букле. Такие кепки были одно время модными в Грузии, и их в Москве называли "аэродром". Из-под телогрейки военного образца видны ко­роткие полы тёмно-се­рого халата. Почему у него такая кепка? Вроде не гру­зин. Спросить? Пожалуй, не стану: вдруг ещё обидится.
  
   - Что, на работу? - отрывисто спрашивает он сиплым, прокуренным го­лосом, подозрительно поглядывая на мой неуместный портфель.
  
   - Да вот направили прямо к вам, в ваше, так сказать, непосредственное распоряжение согласно официальной разнарядке.
  
   - Что-то поздновато.
  
   - Никак не мог вас найти, - говорю я первое, что приходит мне в го­лову, и неуверенно про­тягиваю ему листок, выданный в отделе кадров. - Вот мой наряд.
  
   - Можешь им подтереться. Он нужен не мне, а тебе. После смены я сделаю в нём отметку, если ты не будешь сачковать. Понятно?
  
   - Предельно ясно! - громко и бодро отвечаю я, как будто рапортую, сделав шаг вперёд из строя: "Рад стараться!".
  
   - Не паясничай! Здесь тебе не цирк, а база. Из какой ты организации?
  
   Я называю, быстро сообразив, что шутить не следует.
  
   - Фамилия?
  
   Я с ужасом называю. Семён Борисович делает в блокноте какие-то важные пометки, а я готовлюсь отвечать на его дальнейшие каверзные во­просы, лихорадочно припоминая, с какого года я состою членом партии. Од­нако мои дальнейшие анкетные дан­ные, которыми любой мог бы гордиться, его почему-то не интересуют, и он, отвернув полу телогрейки, прячет блок­нот в наполовину оторванный карман халата. Поворачивается ко мне равно­душной спиной и бросает уходя:
  
   - Переодевайся!
   Некоторое время стою в нерешительности, силясь осознать его приказ, потом кричу ему вдогонку:
  
   - Э-э... Семён Борисыч! Постойте! А - во что?
  
   Он останавливается и смотрит на меня так, словно впервые видит.
  
   - А у тебя что, ничего нет?
  
   - Нет.
  
   - Как же так! Ты что, не знал, куда ехал?
  
   - Знал, - виновато отвечаю я, переминаясь с ноги на ногу, точно нашко­дивший школьник. - Но у меня ничего такого нет. Вообще. - Молчу и после неболь­шой паузы добавляю: - В смысле из одежды. Я думал...
  
   - Думал! - обрывает он меня сердито. - Надо поменьше думать! Думал он! Много Емеле думалось, да мало сбылось. - Он разглядывает меня с инте­ресом и спрашивает: - А портфель тогда за каким тебе хреном?!
  
   Я уж собрался было честно ему признаться, что в портфеле два бутер­брода: один с ветчинно-рубленой колбасой, другой - с пикантным сыром, и ещё "Литературные портреты" Андре Моруа, но под буравящим меня взгля­дом его сузившихся глаз окончательно падаю духом и сокрушённо вздыхаю. Видя моё неподдельное замешательство и искреннее раскаяние, Семён Бори­сович вдруг добреет прямо на глазах, извлекает из кармана внушительную связку ключей, отстёгивает один из них и, протягивая его мне, говорит:
  
   - Ступай в каптёрку, там подбери себе что-нибудь. Только бери с полу. С гвоздей не трожь, то одёжка чужая, для вечерней смены. А на полу лежит барахло для разных разгильдяев. Однако всё сухое. Хоть и не новое. Когда переоденешься, дверь закрой, ключ вернёшь мне.
  
   - Слушаюсь! - бодро отвечаю я. И весело шагаю в указанном мне неиз­вестном на­правлении.
  
   В маленькой полутёмной каморке вешаю на забрызганный побелкой свободный гвоздь, торчащий из стены, свой портфель, а сверху - набрякшее сыростью непромо­каемое пальто и капающую шляпу. Порыв­шись в куче сваленного на полу тряпья, достаю рваную телогрейку неопре­делённого фа­сона и цвета, с вися­щим из прорехи холщё­вым карманом, и с трудом напяли­ваю её на себя. Одна пуговица болтается на суровой нитке, двух вовсе нет, но всё же кое-как уда­ётся застегнуться. Одновременно усмехаюсь: "Есть парень из нашего города, а есть - парень без пуговицы". На­хожу пару заско­рузлых ру­кавиц, обе на правую руку. Поразмыслив немного, не поискать ли какую-ни­будь шапку, моя-то шляпа совсем промокла, всё же от этого наме­рения от­ка­зываюсь, ибо не могу побо­роть брезгливости. "Тоже мне горе ор­ганиза­торы! Устроители! - ворчу про себя. - Уж коли отрывать людей от дела, могли бы позабо­титься о какой-нибудь спецодежде. Мало-мальски! Только и умеют, что лозунги писать! Разные!". Но за­мечаю, что раз­дражение моё уже не то, что было совсем недавно, а какое-то снисходи­тель­ное и даже, пожалуй, со­чувственное. К чему бы это?
  
   Одновременно с сухим и безжалостно-равнодушным щелчком тяжё­лого амбарного замка до моего сознания доходит, что вместе с портфелем и промокшей одеждой я запер свою свободу, по крайней мере, до конца рабо­чего дня и удрать пораньше, как я рассчитывал, теперь явно невозможно. Лену Бородину искать в таком виде тоже глупо. Да и нужно ли? Возвраща­юсь из каптёрки преображённым, похожим на всех остальных рабочих базы, чувствую себя гораздо больше в своей тарелке, чем за четверть часа до этого, и полностью покоряюсь судьбе.
  
   Я попадаю под начало Шуры, плотно сбитой приземистой бабёнки, ко­торая, по-видимому, старшая здесь. Она командует несколькими штатными грузчицами, одетыми, словно в униформу, во всё одинаково невыразитель­ное: на голове тёплый платок, повязанный по-деревенски, на покатых плечах телогрейка, на ногах резиновые сапоги. Почти каждую реплику они приправ­ляют, будто посыпают помидоры крупной солью с перцем, отборным матом, но произносят они эти солёные выражения так озорно и весело, что это почти не режет слух. Поначалу, правда, откровенная матерщина, особенно, в жен­ских устах меня немного шокирует, но вскоре я привыкаю и почти не заме­чаю её. То и дело слышно:
  
   - Шура, птвою мать! Принимай яблоки!
  
   - Где эта тра-та-табаная Шура?
  
   - Шура, поддоны кончились! А эта старая лядь не подаёт.
  
   - Позови Шуру, хрен собачий, птвою мать!
  
   - Да пошёл ты на тра-та-туй, в самом деле!
  
   Для начала Шура, не очень понимая, впрочем, за каким хреном я ей сдался, посылает меня на пару с Валей колоть лёд перед рампой. Зачем это надо делать, мне не очень понятно, потому что через неделю, от силы две, он и сам прекрасно растает без следа. Но я легко подчиняюсь, беру лом и спус­каюсь по крутым ступенькам из-под навеса рампы на асфальт, покрытый толстой бронёй грязного льда. С наклонной крыши непрерывно лупит ка­пель, вытачивая во льду светлые лунки, образующие длинную цепочку мел­ких воронок, будто от пулемётной очереди с бреющего полёта. Но мне не страшно и даже весело. Я пробую ударять ломом в лёд, тыкаю то тут то там, он крошится, но не колется. Моя напарница Валя, молодая деваха с широ­ченными плечами и таким грандиозным задом, что мне неловко на него смотреть, и я непроизвольно отвожу глаза в сторону, когда она поворачива­ется ко мне спиной, незлобиво ворчит:
  
   - Да ты не части, парень! Бей в одно место. Не целкий, что ли? Дай-ка я тебе покажу как надо.
  
   Она приставляет свою совковую лопату к рампе и деловито забирает у меня моё персональное ору­дие труда, даже не думая дожидаться моего со­гласия. Я с изумлением смотрю на неё. Она легко, словно в замедленной съёмке, подни­мает лом двумя руками строго вертикально перед собой вверх, где он на долю секунды зави­сает неподвижно, и одновременно со смачным выдохом: "Хх-ха!", резко опускает его вниз. Делает едва заметную паузу, как бы при­печатывая лом, потом снова его поднимает и снова бьёт. В её движе­ниях есть даже какое-то совершенство. Каждый последующий удар прихо­дится почти точно в то же самое место, где образовалась ямка от первого удара. Лёд даёт трещину, от края откалывается неровная плита, которая легко сдвигается по асфальту.
  
   - Понял? - спрашивает она, и по её озорным карим глазам видно, что она не сомневается в ответе.
  
   - Понял, - говорю я, испытывая некоторую неловкость, и с кривой улыбкой забираю у Вали свой лом обратно.
  
   Теперь получается уже несколько лучше. Я стараюсь найти нужный ритм, чтобы не сбивалось дыхание, поднимаю, не торопясь, лом и ударяю им вниз перед собой. Некоторое время движения мои ещё неловки и скованы от непривычки, но постепенно они становятся всё более свободными и разма­шистыми. Вздох - удар, вздох - удар, вздох - удар! Валя поддевает широкой совковой лопатой, скребя по асфальту, куски отколовшегося льда, покрытые грязью с поверхности, а в местах скола похожие на мутное серое стекло, и косым махом кидает их на дорогу, где им предстоит таять. Вскоре передо мной об­разуется очищенное ото льда пространство, нечто вроде полыньи на тёмном асфальте. Тело моё разгорячается, я чувствую, как спина покрывается тёплой испариной, плечи начинают ныть от приятной усталости.
  
   - Передохни, - говорит Валя.
  
   Но я продолжаю колоть и колоть лёд, как будто сражаюсь за правое дело. Меня захватывает азарт физиче­ской мужской работы, и мне не хочется показать Вале, что я устал.
  
   - А ты чего без шапки-то? - замечает она. - Простудишься ведь.
  
   - Ничего! - выдыхаю я, коротко напрягая мышцы живота. - Я закалён­ный. На лыжах бегаю. И вообще.
  
   Валя небрежно, как-то даже нарочито безразлично, приставляет лопату к намокшей кирпичной стене и куда-то уходит, заслоняя своим бескрайним, могучим задним фасадом всю рампу. Че­рез несколько минут она возвраща­ется об­ратно и молча протягивает мне за­саленный изнутри берет в далёком про­шлом малинового цвета, на нём видны чьи-то вцепившиеся в ворсистую ткань длинные волосы. Нерешительно мну его в руках. Он давно, видно, рас­тянут на чьей-то умной большой голове и со вре­менем превратился в некий куполо­видный колпак. В отличие от "грузин­ской" кепки Семёна Борисовича, кото­рая действительно чем-то напоминает аэродром, Валин берет, скорее, похож на парашют.
  
   - Спасибо, - говорю я и, зажмурив глаза, словно окунаясь в ледяную воду, нахлобучиваю его себе на голову.
  
   Берет свободно насаживается, почти налезая мне на глаза. Я поправляю его и убеждаюсь, как бывает иногда удобно, если у человека уши слегка от­топырены. Валя критически оглядывает мой вид, склонив голову на бок, и, удовлетворённо хмыкнув, заключает:
  
   - Теперь другое дело. Выглядишь как огурец.
  
   Я похохатываю, оттого что мне становится тепло и весело.
  
   - Эй, лёдчики! - кричит Шура. - Идите на вагон!
  
   - Пошли, - говорит Валя.
  
   Я безропотно повинуюсь и неторопливо, чуть вразвалку (у меня уже появляется размеренная походка степенного рабочего человека) шагаю вслед за её неестественно широкой, без малейшего намёка на талию спиной. В го­лове нет решительно никаких мыслей. Она восхитительно пуста, как в пар­ной, и беззаботна, как в школьные годы, словно вся моя прошлая жизнь ото­двинулась куда-то далеко-далеко и скрылась в тумане. Мне кажется, я при­лежный пио­нер, начинающий новую, совершенно чистую тетрадку, в кото­рой, я уверен, никогда не будет клякс и помарок.
   В огромном, похожем на вокзальный ангар помещении стоит, будто отдыхает после дальнего пути, состав из наглухо задраенных, пыльных реф­рижераторов. Под слоем дорожной грязи, которой густо зашпатлёван встреч­ными ветрами состав, можно с трудом угадать белую окраску вагонов. Под сводами ангара гулко, как в банном мыльном отделении, отдаются эхом шаги и крики людей. По платформе вдоль состава снуют, подвывая, автопогруз­чики с длинными, на­поминающими тараканьи усы вилами, которыми они поддевают поддоны с ящиками. Эти маленькие, юркие, почти бесшумные машины похожи на дело­витых жуков-скарабеев, толкающих перед собой груз, намного превосходя­щий их по своим размерам. На высоких сидениях погрузчиков восседают пухлые бабы с такими же раскляченными задами, как у старомосковских ли­хачей-извозчиков. Они виртуозно и слегка залихватски маневрируют по узкой платформе, за­ставленной гружёными и пустыми под­донами, ловко пе­рехватывая руками крест-накрест баранку руля.
  
   Мы с Валей подходим к двум приземистым грузчицам, которые никуда не торопятся и терпеливо ждут, когда придёт слесарь и откроет вагонную дверь, запертую каким-то хитроумным механизмом. Они уже пытались сами открыть, но у них, как объясняют, ничего не вышло.
  
   - И надолго к нам? - деланно безразлично спрашивает одна их них, ко­торую зовут Оля, ог­лядывая меня откровенным взглядом плутоватых глаз.
  
   - Не знаю, - отвечаю я. - Коли понравится, так и насовсем.
  
   - Демобилизованный, что ли?
  
   - Да как сказать? Скорее, наоборот - мобилизованный.
  
   - С картошки он, - прерывает допрос Валя, которой не нравится наш игривый разговор. - Из какого-то министерства.
  
   - Так бы сразу и сказал. А то я думала - демобилизованный. Люблю, при­знаться, дембелей! Они там заждались и страсть как охочие. Вон у нас сколь девок горячих, какую хошь выбирай.
  
   - Лишь бы по размеру подошла, - вставляет, хихикая, другая грузчица.
   Валя хмурится, садится на корточки, отчего её широченные бока ещё больше раздаются в стороны, и пытается, усиленно кряхтя, опустить ручку гидравлического запора. Он не поддаётся.
  
   - Качай, качай! - скептически замечает грузчица, которая приняла меня за демобилизованного. - Это тебе не Ваську Рыжего качать.
  
   - Я-то свово покачаю, - огрызается Валя, - а тебе, замухрышке, небось раз в месяц сладкой качки не достанется.
  
   - Ничего, мне хватает, - чуть растерянно парирует та. - А тебе...
  
   Она не успевает закончить не придуманную до конца обидную фразу, потому что внезапно возни­кает долговязый худой слесарь в промасленной телогрейке. В руках он держит об­резок газовой трубы. В уголке плохо вы­бритого рта приклеился мокрый жёваный оку­рок.
  
   - Ну-ка, пусти ты, кобыла! - ласково произносит он и гулко шлёпает ладонью по широкой Валиной спине.
  
   Та с готовностью уступает ему своё место. Слесарь надевает обрезок на ручку запора и принимается легко и часто, как мощным домкратом, подни­мать и опускать удлинившуюся за счёт трубы ручку, этот простейший рычаг первого рода. Тяжёлая дверь отлипает от вагона и медленно подаётся вперёд. Слесарь сдвигает её плечом в сторону и говорит удовлетворённо:
  
   - Вот и все делы! Ясно? Эх, бабы-бабы, всё счастье у вас впереди! - Он держит заготовленную паузу. - А как нагнётесь, так сзади.
  
   Слесарь заливисто хохочет, как будто ржёт резвый конь при виде ко­былицы. Отсмеявшись положенное время, он внезапно смолкает и гордо уда­ляется с хитроватой спиной, довольный сам собою.
  
   Перед нами, оставшимися, зияет чёрный прямоугольник вагонного дверного проёма, откуда на нас обрушивается, словно жар из печи в парной, яблочный дух. Валя сноровисто прилаживает внутри лампочку-переноску, Галя (так зовут третью грузчицу) шагает с проводом, чтобы воткнуть вилку в штепсельную розетку, а Оля тащит волоком поддон.
  
   - Эй, парень, становись! - дружно командуют они.
  
   Я подозрительно заглядываю в вагон, и меня берёт оторопь: неужели нам вчетвером предстоит одолеть эту невероятную груду громоздящихся до са­мого потолка ящиков! От долгой дороги они растряслись, и от этого ка­жется, что их ещё больше. Мы становимся попарно с каж­дой стороны и на­чинаем укладывать рядами, друг на друга вперевязку, ящики на деревянный поддон с прямоугольными продухами для вил погрузчика. Девчата рабо­тают легко, словно иг­раючи. Для них это дело привычное, движения их эко­номны и точны. Я ста­раюсь не отставать. Мне поручается самая трудная ра­бота: чтобы достать верхние ящики, приходится подставлять шатающуюся стре­мянку и взлезать на неё.
  
   - Молодчина! - хвалит Валя.
  
   Оля и Галя согласно кивают, а я самую чуточку задаюсь. Один из ящи­ков не удерживаю и роняю на железный пол вагона. От удара ящик перека­шивается, несколько тощих дощечек отлетает, но он не разбива­ется полно­стью, так как его пока ещё скрепляют остатки обвязочной проволоки. Я смотрю вниз растерянно и виновато.
  
   - Не тужи, парень. Очень кстати ты его грохнул! - заявляют неожи­данно девчата и отодвигают ногами полуразвалившийся ящик к сторонке.
  
   И мы снова дружно принимаемся за работу, как будто ничего непред­виденного не случи­лось. Когда мы укладываем пятнадцатый или двадцатый ящик (я уже потерял им счёт) подъезжает на погрузчике красивая девка в красном платочке, повязанном так, как изображали когда-то на плакатах за­дорных комсомолок, зо­вущих пополнить ударным трудом жит­ницы и за­крома Родины.
  
   - Вот и Зойка приехала! - говорит Галя и смотрит на неё с восхище­нием и плохо скрытой завистью.
  
   Красивая Зойка лихо поддевает поддон вилами, приподнимает его не­много, одновременно чуть опрокидывая раму назад, пятится задним ходом, круто разворачивается и стремительно уезжает. Ящики качаются из стороны в сторону, кажется, вот-вот упадут, но они почему-то не падают. Отъехав метров тридцать, она останавливает погрузчик, оборачивается в нашу сто­рону и кричит, скаля ровные зубы:
  
   - Где такого бубнового валета взяли? Не трогте его, мне оставьте!
  
   - Ладно, весь тебе достанется, цел невредим! - смеются в ответ девчата. А меня подзадоривают: - Гляди, парень, как бы тебя наша Зойка к рукам ни прибрала. У ней ещё никто не срывался. Кипяток-девка! Поглядит - рублём одарит, поцелует - враз ошпарит. Не боисся?
  
   - Не боюсь, я не против, - улыбаюсь я. - У меня кожа дублёная.
  
   - Ну мотри...
  
   На душе у меня становится легко, радостно и свободно, как будто на­ступили долгожданные летние каникулы с походами и пионерскими кост­рами. Я чувствую, как беспрепятственно вхожу в жизнь этих милых забавных девчат с их бесхитростными житейскими заботами, наивными и грубоватыми шут­ками, простым, хоть и нелёгким трудом, требующим только сноровки и небольшого ветра в голове. При­мериваю на себя роль демобилизованного, и она приходится мне в самую пору. Где-то в дальнем уголке мозга таится мысль, что надо бы всё же оты­скать Лену Бородину, не то она разобидится и будет дуться, как всегда, не­дели две, а то и три. Но мысль эта глухая, она едва теплится и вот-вот готова погаснуть. "Ну и чёрт с ней!" - думаю я.
  
   Мы нагружаем очередной поддон. Работа мне начинает даже нра­виться. Я подхожу вразвалочку походкой штангиста, собирающегося устано­вить мировой рекорд, к штабелю ящиков, просовываю свои размякшие рука­вицы, обе на правую руку, в щель под верхние планки одного из них, с ко­ротким кряхтеньем поднимаю, чувствуя, как напрягаются мышцы брюшного пресса, и несу к поддону. Потом иду за следующим. И так штабель за штабе­лем, ящик за ящиком, поддон за поддоном. На торцах ящи­ков приклеены красочные картинки "Венгерские яблоки". Ловлю себя на мысли, что с не­терпением жду, когда появится на своём погрузчике Зойка. Она подмигивает мне и улыбается ярко накрашенными жадными губами, об­нажая ряд крупных влажных желтовато-белых зубов.
  
   Когда мы освобождаем середину вагона и углубляемся в полутьму его чрева, до меня доносится жаркий шёпот грузчиц:
  
   - Погляди, Галка, "короля" не видно?
  
   - Нет.
  
   - Оль, давай пакеты!
  
   Оля вытаскивает из-за пазухи пачку сложенных бумажных пакетов и раздаёт их, озираясь, товаркам, будто прокламации революционного содер­жания, зовущих к вооружённому восстанию. Валя подходит к разломанному ящику, который я уронил, отдирает от него верхнюю планку. Я удивляюсь обнаружившейся картине: каждое яблоко обёрнуто тонкой папиросной бу­мажкой. Это надо же! Вроде тоже социализм, а по­смотри, какой жуткий сер­вис! Девчата срывают бумажки, рассовывая их по карманам, и торопливо за­пихивают красивые красные яблоки в пакеты. Опе­рация про­ходит успешно, мои смелые грузчицы воровато прячут набитые па­кеты по углам и с самым невинным видом начинают пожирать оставшиеся яблоки, выхватывая их из разломанного ящика. Я смотрю на них в нереши­тельности, даже немного оторопело, но не выдерживаю искушения, беру робко одно крупное, жёлто-красное, прохладное, блестящее, словно покры­тое воском, и жадно вонзаю зубы в сочное, душистое, хрустящее яблочное мясо. Чуть ломит от холода зубы, но я не останавливаюсь.
  
   - Ешь, парень! - одобрительно кивает мне Валя, громко чавкая.
  
   - Валяй! - поддерживают её Оля с Галей, аппетитно грызя и гло­тая. - Ты всё же тоже работал.
  
   К вагону лихо подкатывает на своём погрузчике Зойка и кричит весело в развёр­стую пасть двери:
  
   - Эй вы, старые ляди! Про меня не забыли?
  
   - А то!
  
   - То-то. Ну как, валет, ничего? - подмигивает она мне красивыми бес­стыжими глазами и забирает у Вали свой пакет.
  
   - Нормально, - отвечаю я, широко улыбаясь.
  
   Примерно через час с удивлением обнаруживаю, что мы разгрузили уже почти весь вагон. Ломит поясницу, но усталость мне радостна, как будто я и впрямь установил мировой рекорд по поднятию тяжестей.
  
   - Молодой человек! Валюха! - вдруг слышится повелительный голос Шуры. - Ступайте на мусор!
  
   Вот тебе раз! Только человек, можно сказать, приноровился к новой для него трудовой обстановке, разошёлся, поймав за хвост птицу-сноровку, только почувст­вовал сладкий вкус (съел всего-навсего одно яблоко!), как его - бац, на мусор! Никогда не следует успокаиваться на достигнутом. Иначе оплеуха судьбы тебе обеспечена.
  
   Валя цедит сквозь зубы ругательство, упоминая при этом почему-то Шу­рину мать, и засовывает за пазуху пакет с яблоками. У неё и без того мо­гучий бюст (я с содроганием представляю себе, какие там, за пазухой, то­мятся огромные холмы тёплой мягкой плоти), но когда под телогрейкой скрывается набитый яблоками пакет, её фигура производит жуткое впечатле­ние. Мне жаль расставаться с вагоном и красивой Зойкой, но я, прихватив напоследок в необорванный карман пару яблок, послушно следую за своей напарницей. Эх ты, Валя-Валюха! Тяжелоотвес!
  
   Оля с Галей остаются добирать оставшиеся в вагоне ящики, а мы с Ва­лей выходим во двор, где нас ждёт уже около кучи мусора, время от времени нетерпеливо сигналя автомобильным гудком, тяжёлый автопогрузчик с ков­шом. Дождь перестал. Серое небо поднялось кверху, и кое-где уже начали появляться голубоватые просветы. В кабине погрузчика, облокотившись на край окошка, сидит скучный пожилой водитель и безучастно смотрит, как мы надрываемся, тщетно стараясь поддеть лопатами смёрзшийся мусор. Валя шаркает по асфальту и молча посапывает. Ковш медленно заполняется от наших скупых бросков зловонной смесью гнилых овощей, щепок, кусков проволоки, обломков кирпича, тряпок, тающей грязи, комков заледенелого снега. Водитель выбирается из кабины и даёт совет:
  
   - С ломом надо, бестолочи! - И уходит.
  
   Валя бросает лопату на землю и тоже уходит. Наверное, за ломом. Она долго не возвращается. Некоторое время я продолжаю работать один, непро­изводительно орудуя лопатой. Стараюсь, как бы незаметно для себя самого, захватывать побольше снега, чтобы побыстрей наполнить этот проклятый, кажущийся бездонным ковш. Наконец, самоотверженность без участия зри­телей мне надоедает, и я решительно швыряю лопату рядом с Валиной. Что мне, в конце концов, больше всех надо, что ли?
  
   Оглядываюсь. Все люди вокруг куда-то исчезли. И тихо. Слышно только, как противно каркают вороны. Смотрю на часы и догадываюсь, что наступил обеденный перерыв. "Вот чертовка толстая! - беззлобно отмечаю я про себя. - Даже не предупредила, лядь!". Вдруг сознаю, что страшно голо­ден и, наверное, уже давно. Попробуй-ка теперь вызволить бутерброды, за­пертые вместе с портфелем в каморке Семёна Борисовича! Он, будьте уве­рены, тоже наверняка ушёл. Это уж как пить дать. Обеденный перерыв для рабочего че­ловека - святое дело. И бреду усталой походкой разыскивать сто­ловую, ко­торая наверняка имеется на плодоовощной базе.
  
   Пожалуй, можно ещё встретить Лену Бородину, она тоже, не исклю­чено, обедает. Но мне этого почему-то совсем не хочется. Я даже опасаюсь этой возможной встречи и озираюсь по сторонам, чтобы в случае чего неза­метно улизнуть. И с внутренней улыбкой вижу, как моя Джульетта раздаётся вширь, одевается в ватник, повязывается платком и плотоядно смотрит на меня дерзкими глазами Зойки.
  
   Столовая расположена недалеко от проходной, в двухэтажном грязно-жёлтом здании. Терпеть не могу всё уныло жёлтое, в этом есть какая-то бе­зысходность и даже обречённость. Перед входом стоит на покосившихся подпорках большой щит с надписью: "Не проходите мимо!". На щите под стеклом фотографии каких-то пьянчуг. В другое время я, возможно, и оста­новился бы, чтобы поглазеть - это всегда интересно, - но в этот раз безраз­лично прохожу мимо. Равнодушно взираю на ворота, через которые ещё со­всем недавно собирался пораньше удрать вместе с Леной Бородиной, чтобы слить воедино нашу общую любовь к кинематографу. Сейчас эта культурно-просветительная тема меня, честно говоря, мало волнует. Мир, который су­ществует где-то там, за пределами плодоовощной базы, кажется мне далё­ким, нереальным, с пустыми заботами, со всей этой вереницей монотонных, скучных, однооб­разных дней.
   Подымаюсь по тёмной лестнице, ведущей на второй этаж, и попадаю в просторный обеденный зал, где возбуждающе пахнет едой. Сбоку умываль­ная комната. И пустая вешалка, потому что снимать верхнюю одежду здесь, очевидно, не принято, так как некогда. Лены нигде не видно - это прекрасно! Я всё же раздеваюсь: снимаю и вешаю на крючок телогрейку, засовываю в рукав берет. Мою руки, намыливаясь грязно-коричневым обмылком, сушу их под струёй горячего воздуха и пристраиваюсь в хвост длинной очереди. Пе­редо мной маячит коротко стриженый затылок дюжего парня в линялой, подпоясанной широким ремнём телогрейке с лычками от погон. Это, на­верно, настоящий демобилизованный, не чета мне. Большими, клешнятыми, красными, будто ошпаренными, руками он держит неловко перед собой ры­жий в чёрную крапинку под­нос. Когда мы приближаемся к прилавку раздачи и двигаем по трубчатым направляющим вдоль него свои подносы, пышная молоденькая по­даваль­щица в замызганном, когда-то белом, халате и с розо­выми от жара из кухни щёчками смотрит преданно на парня и спрашивает с настоящей искренней нежностью в го­лосе:
  
   - Рассольник будешь?
  
   Её Ромео хмурится (возможно, стесняется) и басит что-то неразборчи­вое. Я вижу, как она старательно вылавливает алюминиевым половником из большой алю­миниевой кастрюли куски получше и накладывает ему полную алюминиевую миску дымя­щегося гуляша. Как я им завидую!
  
   В обычные рабочие дни (не такие, как сегодня) я предпочитаю обедать в спецбуфете нашего министерства. Это небольшая комната, где питаются разные начальники, чтобы экономить драгоценное руководящее время и не мозолить глаза рядовым служащим. К тому же и пища здесь не столь прими­тивна, как в общей столовке, что позволяет допущенным сюда персонам об­ходиться без изжоги и, стало быть, сохранять бодрость духа, так необходи­мую для ответственных работников. Хотя я и не включён в официальный список лиц, которым по рангу положен харч в спецбуфете, я всё же, пользу­ясь попустительством милой, стеснительной официантки, изловчился посе­щать его, заметив время, когда крупные чины заканчивают свою ответствен­ную трапезу. Я всегда довольствуюсь пол-порцией какого-нибудь супа, кус­ком жареного мяса без хлеба и чаем без сахара. Такие ограничения я поло­жил себе за пра­вило, так как моя сидячая работа уже даёт себя знать в тучно­сти фигуры, хотя, правда, пока ещё и небольшой, но всё же крайне нежела­тельной и явно преждевременной.
  
   На этот раз я с чистой совестью беру полную порцию густого рассоль­ника, витаминизированный салат из свежей капусты с яблоками (не зря же здесь плодоовощная база!), двойную порцию гуляша с отварной картошкой, обильно политой коричневой сомнительной подливой, два стакана бледно-жёлтого компота с одиноко плавающими в нём несколькими изюминами и че­тыре ломтя хлеба-черняшки. Всё это я поедаю с непривычной для меня скоростью, почти не жуя. Вскоре ощущаю, как эта пантагрюэлевская трапеза камнем ложится в моём желудке и в теле возникает сонливая сытость.
  
   Напротив меня за одним столом сидит, низко склонившись над своей та­рел­кой, морщинистый работяга с заросшим седыми волосами лбом. Рядом, прямо на столе, лежит его шапка. Гладкая поверхность стола представляет собой так назы­ваемый гигиенический, голубой пластик; на нём видны влаж­ные жирные раз­воды, оставляемые тряпкой, которой недовольная уборщица сма­хивает на поднос с пустыми мисками и тарелками остатки обеда. Дядька одет в густо промасленную, лоснящуюся телогрейку. На коже жилистых рук годами въевшаяся грязь, завершающаяся траурной каймой по обводу толстых ногтей. Он так же, как и я, жадно глотает обжигающую пищу, шумно вытя­гивает её из ложки вытянутыми вперёд трубочкой губами и, по-видимому, особо не различает вкуса. Добирает всё до последней крошки и долго ещё шваркает ложкой по дну тарелки, в которой, казалось бы, давно уже ничего нет. Я смотрю на него, и он совсем не вызывает во мне отчуждённости, тем более брезгливости. Для меня он не является загадкой: такой же уставший человек, как я сам. Мне кажется, я знаю его давно, и мне становится от этого легко и понятно. Человек ест, потому что его натруженному телу надо дать пищу, потому что наступил час его законного обеденного перерыва, по­сле которого надо будет снова идти крутить баранку или таскать тяжёлые мешки с картошкой. Пора тут разбирать, вкусно, не вкусно ли!
  
   После обеда, выйдя из столовой, с наслаждением закуриваю сигарету. Я знаю, курение вредит здоровью, но готов поклясться, что тот никогда не испытывал истинного блаженства, кто, покончив с обильной сытной едой, от которой выпирает не сдерживаемая отрыжка, не пробовал глубоко затянуться полным глотком вкусного вредного горького дыма.
  
   Возвращаюсь к своему рабочему месту обмякший, размагниченный, плохо представ­ляя себе, как я теперь, отяжелевший, осоловелый, дремотный, стану гру­зить му­сор или ворочать ящики. Шура встречает меня приветливо и в знак расположения ставит на разгрузку огурцов. У рампы стоит автома­шина с крытым утеплённым ку­зовом, потолок которого может подниматься, чтобы дать возможность груз­чикам заходить внутрь кузова в полный рост. Валя, Оля и ещё одна незнако­мая мне грузчица вытаскивают из кузова от­крытые ящики с длинными бледно-зелёными огурцами. Они блестят, как ла­кированные. Сразу видно, не наш сорт. На кончиках многих из них сохрани­лись вялые желтые парнико­вые цветочки. Огурцы в это время года редкость, а стало быть, большая цен­ность, поэтому за их разгрузкой тщательно следят две пары внимательных глаз. Одна из них серая, неподступная, почти неми­гающая принадлежит строгой пожилой контролёрше, которая вслух считает ящики и делает в накладной по­метки огрызком карандаша, привязанного бе­чёвкой к пуговице тело­грейки. Другая - чёрная, пронзительная, вороватая, с жёлтыми белками - цы­ганского вида шофёру, который должен сдать товар на базу строго по весу. Мы тру­димся молча, сосредоточенно, с таким видом, как будто колдуем или ждём подходящего момента. Видно, что у всех в голове одна и та же лукавая мыслишка: как бы из­ловчиться незаметно стянуть по огурцу. А то и по два. Но никто не делает даже попытки это сделать, потому что ук­рыться от зор­ких пар следящих глаз совершенно не­возможно.
  
   Едва мы устанавли­ваем на поддон положенное количество ящи­ков, как тут же лихо подкатывает Зойкин погрузчик, поддевает поддон ви­лами и ста­вит его на платформу ве­сов, вмон­тированных в пол рампы. Кон­тролёрша рывками двигает гирьку вдоль блестящего полозка и берётся за карандаш. Я ук­радкой поглядываю на Зойку. У неё тёмно-синие блудливые глаза, пухлые губы с остатками яркой помады, из-под косынки выбиваются чёрные волосы, пронизанные отдель­ными серебряными нитями седины. Она перехватывает мой заинтересован­ный взгляд, отрывается от си­дения, тянется, тянется, на­клонившись, далеко вперёд, достаёт из ящика, как ей ка­жется, подходящий огурец и озорно кри­чит:
  
   - Эй, Валюха-горюха! У твово Васьки шомпол такой-та?
  
   - Я не мерила, - серьёзно отвечает Валя.
  
   - На возьми, приложи, - с хохотом протягивает ей огурец Зойка.
  
   Шофёр оглядывается зло на Зойку, глаза его на секунду вспыхивают жёлтым пламенем, он кричит сипло:
  
   - Я тебе сейчас, курва лядь, приложу! Положь на место!
  
   - Молчи, нудила тра-та-туев! - огрызается Зойка, но всё же бросает не­брежно огурец обратно в ящик.
  
   В дальнейшие пререкания шофёр не вступает принципиально, потому что ему не до того, он отворачивается и продол­жает пристально следить за разгрузкой машины, в которой остаётся ещё десятка полтора ящиков.
  
   Когда кузов автомашины полностью освобождается от груза и шофёр, получив нужную ему подпись в накладной, залезает в кабину, из конторки выходит Семён Борисович и спрашивает сухо:
  
   - Всё завесили?
  
   - Всё, - отвечает контролёрша.
  
   - Лады.
  
   Он подходит к нагруженному, но пока ещё ждущему отправки в холо­дильник поддону, достаёт из кармана бумажный пакет и небрежно, сверху вниз, накладывает в него несколько отборных огурцов. Покончив с этим от­ветственным делом, степенно, неспешно, с сознанием выполненного долга удаляется в свою конторку. Зойка ловко поддевает вилами погрузчика по­следний поддон и увозит его, шутливо показывая ос­тающимся знак пио­нер­ского салюта. Грузчицы и контролёрша, сорвавшись с места, опрометью спешат вслед за ней. Спустя несколько минут, они безмя­тежно возвращаются с изрядно пополневшими бюстами. Ко мне подходит Валя и незаметно суёт мне в руки три здоровен­ных огурца:
  
   - На-ка, возьми! Заработали.
  
   Смущаясь, показывая всем своим видом, что мне неловко, принимаю огурцы и суетливо прячу их за пазуху. Я понимаю, что это нехорошо: воро­вать огурцы, но подчиняюсь негласному закону круговой поруки. Мне даже при­ятно, что про меня не забыли; значит, считают меня своим. Водитель ма­шины не торопится уезжать; видно, что он чего-то или кого-то ждёт. Воз­вращается порожняя Зойка, останавливает свой погрузчик у края рампы и резко говорит, обращаясь к шофёру:
  
   - Отваливай! Чего ждёшь?
  
   Тот плотоядно скалит рот в жёлтозубой улыбке и подмигивает нахаль­ным тёмным глазом.
  
   - Ну, чего лыбишься? - Зойка недовольно хмурится. - Бабы что ли не видал живой? Али жена не даёт?
  
   Он делает ей знак рукой подойти поближе к кабине и показывает паль­цем на свой рот, давая понять, что хочет сказать нечто интересное и заманчи­вое. Зойка неторопливо слезает с погрузчика, но с рампы не спускается, а просто подходит к самому её краю и вызывающе громко, чтобы все вокруг слышали, произносит:
  
   - Ну, что скажешь, герой труда? Говори, не стесняйся. У меня здесь сек­ретов ни от кого нету, все свои. Попробовать хочешь? Ишь ты! Быстрый какой нашёлся! Поглядите девки, невтерпёж ему! Всех баб не перепробуешь. У меня на этот случай, может, свой валет имеется.
  
   При слове "валет" я внутренне вздрагиваю: уж не меня ли она имеет в виду? Кроме того, она сказала, что здесь все свои, не подтверждает ли это, что именно меня? Мне становится радостно и тревожно. Шофёр нисколько не сму­щается, выбира­ется из кабины, подходит близко к рампе и, задрав го­лову, го­ворит что-то тихо Зойке. Меня вдруг охватывает нелепая ревность, и я, не отдавая себе от­чёта в том, для чего мне это надо, делаю несколько ре­шительных шагов по направ­лению к ним, чтобы помешать фривольному (я уверен) разговору. Шофёр недовольно и даже грозно взглядывает на меня, потом смачно плюёт на землю, отходит к кабине, резко за­водит машину и тотчас уезжает. Зойка поворачивается ко мне и говорит зло:
  
   - А тебе что надо? Подумаешь, какой ревнивый Отелло нашёлся! Какие вы, мужики, сплошь одина­ковые. Коты и кобели! И все - туда же! Нет бы скромной девушке что-нибудь душевное предложить.
  
   Я растерянно улыбаюсь и вдруг говорю робко, запинаясь:
  
   - Может быть, в кино сходим?
  
   - А на какое? - спрашивает Зойка, и в глаза её возвращается озорство.
  
   - Ромео и Джульетта.
  
   - А я уже смотрела.
  
   - Тогда на другое какое-нибудь.
  
   - Не знаю. Поглядим на твоё поведение.
  
   - Может, я куплю билеты на вечерний сеанс и позвоню?
  
   - Позвони.
  
   - А телефон какой?
  
   - Да ты всё равно не запомнишь.
  
   - А я запишу.
  
   - Записывай.
  
   Я достаю из бокового кармана пиджака авторучку и записную книжку, и спрашиваю:
  
   - На какую букву записывать?
  
   - На зэ, конечно. Да ты не волнуйся так. А то вон дрожишь, как лист.
   Я и в самом деле немного дрожу. Листаю книжку, никак не могу сразу попасть на ту страничку, которую ищу, наконец, останавливаюсь на нужной букве и спрашиваю:
  
   - Ну?
  
   - Ноль три! - весело кричит Зойка, резко включает рычаг погрузчика и с хохотом укатывает, вращая лихо рулём.
  
   Я стою немножко обескураженный, но никакой обиды не чувствую, по­тому что мне тоже весело. К рампе, пятясь задом, почти одновременно, с рё­вом подъезжают две автомашины: одна из них, как чуть позже выясняется, с апельсинами, другая - с картофелем. Шура что-то соображает, потом кричит в мою сторону строго:
  
   - Молодой человек, на картошку!
  
   Ага, вот, наконец, и картошка! А я-то уж было думал, что обойдётся без неё. Нет, без неё никуда. Картошка - наше всё. Мне даже вспомнилась старая пионерская песенка, и я начал её напевать про себя:
  
   Здравствуй, милая картошка! тошка, тошка, тошка...
   Бьём поклон тебе челом, лом, лом...
   Даже дальняя дорожка, рожка, рожка, рожка...
   Нам с тобою нипочём! чём, чём...
  
   Ах, картошка объеденье, денье, денье, денье...
   Пионеров идеал! ал, ал...
   Тот не знает наслажденья, денья, денья, денья...
   Кто картошки не едал! ал, ал...
  
   Пока ещё довольно ловко, можно сказать, по-спортивному, забира­юсь в кузов ма­шины, где лежат грудой сетки с пыльной картошкой. На этой работе нет ни­каких контролёров - бери сколько хочешь и ешь вволю. Чувст­вую, что звер­ски устал, ломит спину в пояснице, руки едва слушаются, ноги дрожат - ра­ботаю из последних сил. Но постепенно, мало-помалу, разогре­ваюсь, начи­наю чувствовать ритм и даже вхожу во вкус. Картошка упакована кое-как в крупноячеистые сетки, которые, едва за них потянешь, тут же раз­вязываются, клубни рассыпаются и катятся по полу кузова, как бильярдные шары, когда бьёшь напропалую по вершине пирамидки. Клубни с хрустом лопаются под ногами; бесстыдно обнажается их раздавленная сырая картофельная сущ­ность цвета слоновой кости. Такое ощущение, будто насту­паешь на живую плоть. Девчата матерятся, об­виняя во всём шо­фёра - пожи­лого, растерявше­гося дядьку с пушистыми, ры­жевато-светлыми, похожими на привязанный к носу клочок сена усами. Он часто, виновато моргает дет­скими васильковыми глазами и сокру­шённо вздыхает:
  
   - Эт солдаты, мать честная, грузили. Я им сколько раз говорил: завязы­вай покрепче! Дорогой растрясёт - развяжется. Путь всё ж-таки не ближний. И кругом сплошные колдобобины. А они - кабы как. Приеду, ихнему лейте­нанту скажу. Лодыри, мать честная! Сладу нету!
  
   Чтобы девчата поменьше ругались, он отгребает картошку из-под на­ших ног широкой деревянной лопатой. Практически каждую третью или чет­вёртую сетку прихо­дится заново дополнять рассыпавшейся картошкой, по­том эту сетку завязы­вать, продевая свободный край сквозь ячейку. В крытом брезентом кузове висит пыль, она забивает нос, рот и скрипит на зубах. Я снимаю рукавицы, чтобы было сподручней цеплять сетки. От этого пальцы вскоре начинают плохо слушаться и почти перестают разгибаться. Так я и работаю со скрю­ченными пальцами, сам согнувшись почти пополам, в пыли и темноте. Хва­таю наугад сетку, рву её на себя, сваливаю на пол и, если она не развязалась, тащу волоком к рампе, где уже стоит очередной поддон. Чув­ствую, как судо­рожно сокращаются мышцы живота, когда взваливаю этот ячеистый куль по­верх нагруженного до половины поддона. Возвращаюсь об­ратно, снова вы­таскиваю очередную сетку из штабеля и опять волоку её по железному полу. И так повторяется десятки, сотни, тысячи, миллион раз - кажется, этой трек­лятой картошке не будет конца. Сколько машин мы так разгрузили, конечно, не помню, так как сознание было выключено.
  
   Когда мы, наконец, полностью освобождаем последнюю машину от се­ток с картошкой, мне не верится, что всё кончилось. С трудом разгибаю спину и в полусогнутом положении, как будто дальневосточный краб выле­зает на сушу, выби­раюсь на рампу. Достаю дрожащими руками сигарету и вставляю её в рот не в силах даже размять табак. Зажигалка не слушается, но всё же я кое-как вы­секаю маленькое голубое пламя и от него прикуриваю. Если меня сейчас по­шлют ещё на какую-нибудь капусту или свёклу, я зареву в полный голос без всякого стеснения. Подъезжает на своей таратайке краси­вая Лена...то есть, наоборот, Зойка. И с насмешкой смотрит на меня.
  
   - Устал? - спрашивает она.
  
   - Нет, - едва слышно отвечаю я, мобилизуя остатки воли, чтобы произ­нести это единственное слово.
  
   - Завтра придёшь опять?
  
   Я пожимаю неопределённо плечами, потому что говорить у меня уже нет никаких сил.
  
   - Приходи. Ты хорошо работаешь.
  
   Её скупая похвала действует на меня немного оживляюще. Я вяло улы­баюсь, стараясь не заснуть. Зойка забирает последний поддон с картошкой, разворачивается и уезжает. Напоследок кричит, обернувшись:
  
   - Нос-то вытри! Там у тебя чернота ночная.
  
   Я сморкаюсь прямо на асфальт рампы, прижав ноздри скрюченными пальцами, и выстреливаю чёрными сгустками. Как будто из тумана, появля­ется вдруг Шура. Она говорит мне, словно из-за перегородки:
  
   - Всё, молодой человек. Спасибо за работу. Вы потрудились неплохо. Получите вон в той конторке справку и можете идти.
  
   - Куда? - спрашиваю я тупо.
  
   - Домой.
  
   - Как так?
  
   - Чокнулся, что ли?
  
   Шура крутит, будто штопором, пальцем у виска. Только тут до моего сознания доходит, что всё действительно закончи­лось. Если мысль, неожи­данно пришед­шая мне в голову, не была бы столь плоской, я бы, возможно, решился про­изнести её вслух: "Как быстро летит время, когда за­нимаешься общественно полезным трудом!" Но я ничего ведь такого не ска­зал. Я только подумал. И это меня оправдывает.
  
   Послушно бреду, едва переставляя ноги, в конторку. Там сидит су­хонький, строгого вида старичок в круглых старомодных очках, которые съе­хали ему на самый кончик носа. Пока он, низко склонившись над столом, пишет под копирку для меня справку, старательно выводя химическим ка­рандашом (это я пока ещё в состоянии сообразить, так как он слюнявит его) аккуратные строчки с завитыми буковками, я стою, опершись всей левой по­ловиной измученного тела о дверную коробку. Одна нога то и дело подламы­вается, и я проседаю. Но снова возвращаюсь в исходное положение.
  
   Из тумана сонного сознания выползает змеёй-искусительницей вдруг вялая странная мысль: а что если попробовать написать обо всём этом рас­сказ? Как ехал в метро, где пришлось уступить место злосчастной старушке. Как после долго тащился в автобусе. Потом ис­кал Лену Бородину, разгребал мусор, во­рочал ящики, тас­кал сетки с картош­кой. Обедал в столовке. Задаю себе во­прос: а зачем это? Кому это нужно? И что здесь интересного? Или хотя бы нового? Что было, то и есть. Что есть, то будет. А что будет, то уже было. Чушь собачья! Да и вряд ли что-либо получится. Уж больно тема не­выиг­рышная. И сюжет прак­тически никакой.
  
   Стари­чок ставит с размаху лиловый штамп и молча протягивает мне листок, ко­торый, оче­видно, дол­жен придать официальный характер одному из моих самых не­обычайных, изну­рительных и счастливых дней. Я смотрю на листок бестолково, а стари­чок, заметив мою заторможенность и, видно по-своему её расценив, объяс­няет:
  
   - Это для вашего учреждения, которое вас сюда к нам направило. А на­ряд для конторы нашей плодоовощной базы, с отметкой "короля" о проде­ланной работе, получите у него же.
  
   Я чувствую, что начинаю раздражаться. Меня злит не только дурацкая волокита, все эти ненужные бумажки и этот глупый "король", но, главное, тон, с которым всё это произ­носится. В конце концов, пусть режут, но зачем ведут? Как сказала Чапеку знакомая ему овца. Однако держу себя в руках, забираю листок, сухо благо­дарю и отправляюсь к Семёну Борисовичу не столько за нарядом, сколько за ключом от каптёрки.
  
   Он отдаёт мне ключ и собирается уходить.
  
   - Запрёшь - положишь сюда на стол.
  
   - Хорошо, - говорю я. - А вы случайно не увидите Валю?
  
   - А что?
  
   - Да вот, у меня её берет.
  
   - Давай! - Он забирает берет и уходит, не выказав никакого удивления и не попрощавшись.
  
   По мере того, как я неторопливо, чувствуя болезненную ломоту в сус­тавах, меняю телогрейку на своё прорезиненное импортное пальто с ото­рванной пуговицей и не успевшую до конца просохнуть отяжелевшую, хо­лодную шляпу, начи­наю сознавать, с некоторой даже грустью, как снова ста­новлюсь чужим этой базе и всем этим людям, грубым и милым, с которыми меня свела на этот странный день капризная судьба.
  
   Когда покидаю каптёрку, держа в руках свой нелепый портфель, заме­чаю, что никому уже более не нужен и никто не обращает на меня ровным счётом никакого внимания. Мне хочется, чтобы красивая Зойка ещё разок подкатила ко мне на своём драндулете и сказала что-нибудь. Всё равно что. Не обяза­тельно что-то обнадёживающее или игриво-озорное, а просто что-нибудь че­ловеческое. Но она лихо проносится мимо, меня не замечая. Осто­рожно, не­уверенно спускаюсь на ослабевших ногах по ступеням вниз и бреду вдоль склада, где ещё совсем недавно убирали с Валей мусор. Возле забора коман­дует Семён Борисович, а мои недавние товарки разбирают громоздкий завал из поддонов. Я громко кричу:
  
   - До свидания!!
  
   Они с удивлением смотрят на меня и непонимающе кивают. Дескать, чокнутый какой-то: орёт, а чего орёт, сам не знает. Мне делается не по себе, неловко и обидно, и я прохожу мимо с замкнутым лицом. Неожиданно меня окликает Семён Борисович. Я с готовностью оборачиваюсь, но идти ему на­встречу, у меня нет сил. Стою и жду. Он подходит ко мне почти вплотную и с заговорщицким видом вполголоса говорит:
  
   - Если у тебя есть яблоки, прикрой чем-нибудь. Может быть проверка.
  
   Обида моя разом улетучивается. Я глупо улыбаюсь и бормочу:
  
   - Спасибо! Ничего. Всё нормально.
  
   Он вдруг становится мне необычайно симпатичным, и я спрашиваю:
  
   - Семён Борисович, а почему вас все называют "королём"?
  
   - Фамилия у меня такая: Кароль. Понятно?
  
   - Понятно! - весело смеюсь я. - А почему кепка у вас такая? Вроде вы не грузин.
  
   Он смотрит на меня внимательно, в глазах его появляется теплота.
  
   - Тебе, правда, интересно?
  
   - Правда.
  
   Семён Борисович с минуту молчит. Потом рассказывает:
  
   - Друг у меня был в Тбилиси. Вместе в окружении воевали. Без вести пропал смертью храбрых в глубоком плену. Геройски бежал в сталинские ла­геря, где был со временем реабилитирован посмертно. Однако ещё раз вос­крес и вернулся калекой в свой родной город. А недавно помер от передози­ровки кахетинского вина, которым врачевал свои телесные и душевные раны. Я ездил на похороны и привёз оттуда его кепку. И поклялся носить её, пока живой. Понятно?
  
   Я молча киваю.
  
   - Веришь?
  
   - Конечно, верю!
  
   - Врёшь! Никто не верит. - Он резко поворачивается ко мне спиной и идёт к своим девчатам. Спина его ничего не выражает.
  
   А я ещё стою некоторое время в глубокой задумчивости. Потом бреду дальше. На всякий случай перекладываю три огурца из кармана в портфель, где прикрываю их "Литературными портретами" Андре Моруа. Навстречу попадается бродячая собака. Свалявшаяся шерсть торчит клочьями. Облез­лый хвост покачивается независимым крючком. Она озабоченно трусит по своим собачьим делам, тряся вислыми ушами и часто переби­рая по асфальту грязными лапами. За­метив меня, останавливается и смотрит, подняв морду, совсем человечьими глазами. Я совершенно отчётливо в них читаю: "Ну дай что-нибудь пожрать! В конце-то концов! А то тут одна только сырая кар­тошка да гнилые капуст­ные ли­стья". Достаю из порт­феля свои не­тронутые бутерброды и кладу перед ней на асфальт. Она жадно, почти не жуя, прогла­тывает бутерброд с вет­чинно-рубленой кол­басой, а второй - с пикант­ным сыром - долго нюхает и оставляет нетрону­тым. И бежит дальше - ни спасибо тебе, ни до свидания.
  
   Захожу в контору, сдаю наряд. Потом поднимаюсь в столовую, где мою руки под краном. Выхожу оттуда и ловлю себя на том, что беспричинно улы­баюсь. Со­брался было даже напеть мысленно песенку:
  
   Пакеда, милая картошка, тошка...
  
   Но настроение совсем не то, и мотив в голову не лезет. Вдруг хмурюсь и говорю себе сердито: "Всё это - глупости! Сюсюканье и сопли!" И иду, ус­коряя шаг, навстречу той привычной и немного опостылевшей жизни, кото­рая ждёт меня за воротами плодоовощной базы.
  
  
   _________
  
  
  
  
  
  
  
   37
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
Э.Бланк "Пленница чужого мира" О.Копылова "Невеста звездного принца" А.Позин "Меч Тамерлана.Крестьянский сын,дворянская дочь"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"