Только первые четыре класса я проучился в одной и той же школе. Дальше пошла сплошная чехарда. Летун - по-другому назвать меня нельзя, поскольку менял я школы, тир-ли-лямти, как перчатки. Не успевал я обвыкнуться в одной школе, как меня из нее, в силу тех или иных причин, выгоняли. Переходил в следующую и история опять повторялась. Восьмой, девятый и десятый классы я провел в трех разных школах. Пять школ за учебное десятилетие - это, как мне кажется, многовать. В среднем - по два года в каждой. Поэтому имена, не то, что лица, многих ребят и девченок, с которыми я учился, не запомнил. Так какие-то смутные образы, скорее тени, роятся в моей голове.
Вот и того мальчика, про которого я хочу рассказать, тоже плохо помню - в имени его сомневаюсь, а фамилии вообще не помню. Мы называли его Гаврила, но было ли это имя или отфамильное прозвище? Наверное, все-таки, прозвище, хотя может и не отфамильное - появление прозвищ, вообще, отдельная тема для разговора.
Итак, мы называли его Гаврила. Нелепое имя, да и сам он был каким-то нелепым, тусклым - невысокий, но и не низкий, не худой, но и не толстый. Короче - типичный зауряд. И одевался он в какие-то топорно-серые цвета. Не было, ни в нем самом, ни в его одежде, ничего яркого, броского, впечатляющего, запоминающегося. Учился он также средне - двоечником не был, но и отличных оценок не получал. Вот только сидел он почему-то на Камчатке - последней парте в углу. Как он туда попал - для меня полнейшая загадка, ибо эти места, традиционно, занимались исключительно двоечниками и второгодниками. Отстающих всегда много, а мест - мало, Камчатка-то - не резиновая. Поэтому прорваться туда было достаточно сложно, а для многих, не отличающихся физической силой, смелостью и нахальством - просто невозможно. Но Гавриле это удалось и он пребывал вдали от учителей. Счастливый! Меня же, как постоянного переведенца, всегда сажали на первые парты, под бдительное око училки, вместе с отличницами, которые нигде и никогда, ни красотою, ни добротою не отличались1.
Это был уже наверное шестой или даже седьмой класс, когда многие из нас начинали прикладываться к бутылке. Кто, вместе с отцами и братьями, а кто, посмелей, то и в одиночку. Поэтому разговоры о выпивке были у всех на языке.
Я, вообще, не понимаю, почему распинаются о том, что детям нельзя курить, что детям нельзя пить? Лучше бы помолчали. Тот, кто это затеял, либо начисто забыл, как сам был ребёнком, либо сделал это по злому умыслу. Второе - вернее, поскольку, тем самым, он возвеличил курево и пьянку до символов взрослости. Раз детям этого нельзя, значит, если ты пьешь и куришь, ты - взрослый. Вдобавок, запретный плод априорно сладок.
Поэтому в классе гремела пьяная похвальба. Кто-то с папой выпил пива, кто-то дерябнул водки на праздник, когда родители вышли из комнаты, кто-то просто врал с три короба. Шумно, шумно было. Но Гаврила в эти разговоры не вмешивался, хотя по всему его виду чувствовалось, что он хочет нам что-то сказать, но...
И вот, в преддверии каникул, после майских праздников, когда вся страна пила, сначала втихаря за Пасху, потом открыто за Первое мая, а затем, с победным размахом, и за Девятое, пацаны, придя в класс, выхвалялись друг перед другом пьяными подвигами своих родителей - кто сколько выпил. Гвалт стоял невероятный. Каждому хотелось доказать, что его родители пьют больше, поэтому старался орать погромче. Особенно расходились те ребята, у которых было много родни. Отцы, дяди, старшие братья, племянники - учитывались все и количество выпитых за праздники бутылок уже перевалило за сотню! Как вдруг Гаврила неожиданно, тихим голосом, просто так, в пространство, сказал, что его отец может запросто осадить подряд две бутылки!
Гомон в момент стих. Негромкий и спокойный голос Гаврилы, сделал то, что было не под силу никакому горлопану. Все примолкли, ведь Гаврила никогда не упоминал о том, что его отец пьет. А тут за раз и две бутылки! Одну бутылку из горла в нашем классе выпивал только отец Кольки Первухина. Кстати, рано умерший, как и, впоследствии, его сын, от цирроза печени. Никто Гавриле, естественно, не поверил и потребовали доказательств. А доказательств-то и не было. Только одни слова...
Его отец ни с кем не корифанился, с отцами других ребят не пил, в подьездах и на детской площадке не ошивался, в пивнушке у Серебряного Бора его то же никто не видел. Никто ничего о нем не знал и ничего, соответственно, подтвердить не мог.
Гаврила стоял под прицелом двух десятков пар глаз и молчал. Тишина затянулась...
"Врун" - спокойно высказался кто-то. Гаврила всем телом вздрогнул. Это был спусковой крючок! "Врун, врун, врун..." - посыпалось все со всех сторон. Хохот, высунутые языки, носы - вся атрибутика детских насмешек пошла в ход. Гаврила закраснел, набычился, но молчал. А что он мог сказать, поскольку и в самом деле врал?
Прошло несколько дней и все забыли, что его зовут Гаврила. "Врун" - стало его новым именем. Любой, даже самый ледащий ученик, который боялся не только отъявленных хулиганов, но даже девченок, в лицо говорил ему, что он врун. И Гаврила молчал, принимая это как должное. Дошло до того, что Врун зазвучало даже при учителях - те хмурили брови, но в наши дела не встревали.
Гаврила супился, но терпел. А что он еще мог сделать? Пойти к отцу с просьбой показать свои способности на людях? Нет, конечно, не мог, не решался...
Но все складывалось не так просто - об услышанном ребята поведали своим отцам, и те, в свою очередь, также не поверили ни единому слову и стали смеяться, но уже не над Гаврюшей, конечно, а над его отцом, которому, скоро не стало по двору прохода. Его прозвали "Болтун", чтобы отличать его от сына, хотя он, лично, никому ничего не говорил и своими способностями не бахвалился. А, как я понимаю, был ниже травы и тише воды, пребывая у жены под каблуком. Все было сказано его сыном. Но сыновий грех пал на отца. Даже вездесущие старушки, сидящие на лавочке у подъезда, завидев его, говорили: "Ой! Болтун..."
Тот терпел, терпел, да, однажды, после того, как рассказав дворовому старику дяде Саше, какие грибы он собирал в прошлом году и услышав в ответ: "Да врать ты мастак! Еще про две бутылки расскажи!", поклялся, при свидетелях, продемонстрировать это.
Но две бутылки - деньги немалые. В те годы страна покатилась вниз и водка, подорожав на тридцать процентов, достигла пресловутых "три-шестьдесят-две". Что для простого трудяги, с окладом в сто сорок рублей, было недешево. Вся его зарплата с вычетами составляла тридцать бутылок плюс "за квартиру" (месячный паек). Поэтому Гаврилов отец потребовал складчины. Зрители согласились - и интерес велик, да и участников много, поэтому потратить пятьдесят копеек - не такая уж беда - два билетика в кино.
Собрались они подальше от глаз в заброшенном бараке без окон, что стоял почти у школы. Нам пацанам, конечно, присутствовать не позволили и мы топтались на детской площадке неподалеку, откуда был хорошо виден вход в барак.
Прошло минут десять после того, как в барак вошел последним Сашки Духова отец и мы увидели выходящим оттуда гаврюшкина отца в состоянии полной невменяемости. Глаза его вылезли из орбит, как будто бы он увидел нечто ужасное, типа взрыва атомной бомбы, которые в то время часто показывали по телевизору. Мы подошли к нему почти в упор - поглазеть на такое зрелище, но он не замечал нас. По-моему, он не видел ничего. Тогда я не знал такого слова, но сейчас сказал бы - Зомби! Да - вроде бы как живой, но, на самом деле, мертвый. Рот его кривился не то ухмылкой, не то гримасой боли. Глаза разъезжались в разные стороны, особенно западал правый. Взгляд был мутным, а шаг - неровным, и он, по прямой линии, двинулся к своему подъезду. Ему повезло - на этом пути не было ни одного препятствия. Поэтому он дошел, хотя двигался, с каждым шагом, все хуже и хуже и, подходя к подъезду, уже не держался на ногах. Видно было, что он пьянеет прямо на глазах. Колени у него сгибались все сильнее и сильнее и не разгибались. Он уже почти не шел, а как бы танцевал вприсядку. Тем более, что качало его, как лодку в шторм.
За ним с идиотским лицом поплелся Гаврила.
Все остальное мы узнали с его слов.
В лифте его отец рухнул, как подкошенный, и не смог встать. Гавриле каким-то чудом, а скорее - невероятными усилиями, за руки, за ноги, удалось протащить его по полу в квартиру, где он начал блевать. Гаврила зачем-то, сумев отца поднять, повел его в сортир, где оставил одного, пытаясь, пока не пришла с работы мать, вымыть обблеванный пол. Смешно, но он не заметил обблеванных стен и протирал только пол, когда услышал страшный грохот в сортире. Его отец, блюя, упал, разбивши лоб о спускной бачок и, видимо, на какое-то время, лишился чувств, поскольку перестал не только блевать, но и шевелиться. Войти в сортир Гаврила не мог, поскольку дверь, открывавшаяся вовнутрь, упиралась в ноги лежащего отца.
Гаврила не на шутку струхнул, и решив, что его отец сейчас отдаст богу душу, вызвал скорую помощь. Отец скоро очнулся и попытался встать, налегая руками и грудью на толчок, но из этого ничего не вышло, кроме того, что он отломил от него передок, сильно порезав руки. Гаврюшка, наблюдавший все это через окно между сортиром и ванной, увидев льющуюся кровь, завопил и кинулся к Петьке на восьмой за помощью. Оттуда прибежали петькин папа и старший брат - оба строители и в два счета сняли с петель дверь туалета. А гаврилова отца увезла, приехавшая довольно быстро, скорая.
Потом пришла мать...
А потом выяснилось, кто был зачинщиком...
И гаврилова мать оббила об него всю руку. Гавриле-то хоть бы хны, а она потом ходила с завязанной рукой целую неделю.
Отец Гаврилы был довольно молод и не сдох с перепоя. Ему промыли желудок и через пару недель вернули домой. Но самое страшное ждало его на работе - тогда уже вышел брежневский указ, чтобы сокращенно оплачивать пьяные бюллетени. На сколько его резанули - не знаю. Знаю, что его жена, со слов Гаврилы, ревела и ругалась, ругалась и снова начинала реветь.
Но все это туфта - зато теперь никто не мог, ни Гавриле сказать "Врун", ни его отца назвать "Болтун". Уважение класса и двора было восстановлено.
А разбитый унитаз, уже на следующий день склеил и замотал какой-то необычной клеящей лентой, работавший на "Курчатнике", Лены Денисовой папа совершенно бесплатно. Так и сказав: "в знак уважения". Вот так!
1 Запомнилась в этом плане Маша Гуменюк из 131 школы. Тинейджер с внешностью и фигурой пятидесятилетней старухи, она почти не отличалась от училок. Только, что одеждой. Несчастная. Я всегда смотрел на нее с жалостью. Без юности, без молодости - сразу в старость.