Аннотация: новый взгляд на старую историю. А может и не новый, а просто хорошо забытый... Бог его знает
ЭСКИЗ ЛЕГЕНДЫ
Луи стоит на балконе и рассеянно смотрит на голубей, кружащих над крышами. Закатное солнце лениво посылает свои последние лучи на город.
Весна в этом году выдалась на редкость ранняя и теплая, даже для нашего мягкого климата. Уже сейчас — во второй декаде апреля — по всему Парижу цветут каштаны.
Луи поворачивает голову в мою сторону, и его четкий профиль, выписанный солнцем в золотисто-багровых тонах, рисуется на фоне заката. Люцифер — Падший Ангел — поворачивает голову... Впрочем, он предпочитает, чтобы я звал его Луи. Я тоже.
Итак, Луи смотрит на меня, и — должен заметить — не без интереса, что само по себе приятно. Внезапно он широко улыбается:
— О чем ты думаешь, Дин?
— О тебе, — я просто не успел опомниться, и вместо спасительной лжи выпалил горькую правду.
Он удивленно встряхивает головой, и дымчато-пепельное облако, ошибкой природы отпущенное ему вместо шевелюры, мгновенно приходит в полнейший беспорядок. Его улыбка превращается в ухмылку. Я делаю отчаянную попытку исправить ситуацию:
—Луи, да я не в том смысле, и...
Но этот мерзавец уже хохочет во все горло, явно стремясь накликать на меня неприятности в виде прихода соседей с обычными требованиями "прекратить безобразия".
—Прекратить безобразия! — ору я, окончательно озверев.
—А как, как ты обо мне думаешь? С нежностью? Ну скажи, с нежностью? — продолжает измываться Луи. — Очаровательные мысли для... Ах, да, — разочарованно вспоминает он, — ты же художник.
— Вот именно, — снисходительно отвечаю я. — Несерьезный ты ... — тут я несколько сбиваюсь, поскольку называть его человеком нельзя, — в общем, несерьезный. О ком же — или о чем — мне думать? Посмотрел бы я на тебя на моем месте!
Луи явно ставит под сомнение подобную возможность, но во всяком случае — он умолкает.
Да, я художник. А отнюдь не голубой, на что и намекал Луи. Его склонность к этой теме можно понять и простить — все местные геи (не путать с гейшами) буквально сошли с ума, едва его завидев, и теперь не дают бедняге проходу.
Но, поскольку я все же художник, мне будет позволено сказать, что он красив. Не смазлив, не симпатичен, а именно так — Луи красив как греческий бог. Эта безупречная красота могла бы быть скучной, по крайней мере — для художника, если бы не две вещи — его волосы и его глаза.
О шевелюре его, кажется, я уже упоминал чуть выше. Ну вот, к этому можно добавить только то, что когда-то эти густые волнистые волосы были абсолютно черными, но потом половина их поседела, так что теперь они кажутся темно-пепельными. А глаза... Они огромные, очень сильно поднятые к вискам, скорее азиатские, чем европейские, ярко-синие и бездонные. Я почему-то не могу долго в них смотреть. Мне кажется, что в их морской глубине застыл крик. Но это — только когда Луи не улыбается, а этой весной в Париже улыбаются все.
— М-гм... — отвечаю я как можно многозначительнее.
— Ничего-то ты не чувствуешь, — делает печальный вывод он. Увы, это правда. — Кто-то, — Луи смотрит на меня с абсолютно ангельским выражением лица, — еще позавчера обещал сводить меня в то кафе на Монмартре.
— И до сих пор не сдержал обещания? — с ужасом спрашиваю я. — Ну и свинья же этот парень!
В меня летит что-то тяжелое, что именно — рассмотреть я не успеваю, так как срочно укрываюсь за креслом. Метательный предмет неизвестного происхождения тут же растворяется в воздухе. Такими вот штучками Луи иногда напоминает, кто он и откуда. По-моему, это неспортивно, но как тут поспоришь — в таких-то условиях!
—Ну идем сейчас, идем! — ворчу я из укрытия. — Пусть только стемнеет немножко.
—Зачем? — удивляется Луи с балкона. — Ты не любишь солнечного света? Ты вампир? — от этого предположения он явно оживляется.
—Да. И именно сегодня я собирался полакомиться твоей кровью! Кстати, ты разве еще не видел моего уютного гроба?
На несколько секунд наступает тишина, потом он нерешительно отвечает:
— Если ты имеешь в виду тот мусорный ящик, в который свалился вчера по дороге домой... А я думал, ты просто перебрал.
— Грубиян, — обижаюсь я. — Кто ж о таком-то напоминает! И вообще — то голубой, то вампир... К твоему сведению, шляться по кабакам положено ночью, а мы идем отнюдь не в кафе, как вы изволили выразиться, монсеньер, а именно в кабак.
— Понятно, — и он снова исчезает на балконе. Определенно, каштан под моим окном очаровал его.
А я нехотя беру лист бумаги. После такой — уже вошедшей в привычку — вечерней "разминки", для работы нет настроения. Впрочем, очень скоро я — незаметно для себя —увлекаюсь.
Луи некоторое время скучая курит (или куря — скучает, это как кому угодно), потом подходит посмотреть мою вдохновенную мазню. Я довольно недурно выписал закат, и теперь пытаюсь изобразить ту бесподобную игру света и теней, что минуту назад медью отливали профиль Луи на его фоне. Вернее даже не профиль, а полуоборот. Я хочу изобразить эти глаза, не дающие мне покоя. И все это столь жалким орудием пытки, как пара цветных мелков! Ай-я!
Я так увлекся, что не заметил Луи, уже несколько секунд смотрящего на рисунок из-за моей спины.
— Ты хороший художник, Дин, — тихо говорит он.
— Да?! — оборачиваюсь я. — Но заметили это только ты да я. А никто из этих проклятых редакторов не менее проклятых журналов знать этого не желает! — я обвожу взглядом свою постылую квартиру из дешевого квартала меблированных комнат. — И вот результат, монсеньер! Вынужден принимать вас в апартаментах, вряд ли достойных Князя Тьмы!
— Дин!!! — окрик, обжигает меня как удар хлыста. Но еще сильнее обжигает боль в его глазах.
— Луи, прости...— поздно спохватился. Обычное дело, когда я говорю или делаю глупость. Черт, а я ведь знал...
— Ничего, — он уже овладел собой, и теперь сидит в кресле с небрежной, кошачьей, грацией откинув назад голову. Глаза у него почти черные. — Ничего, Дин.
А вот это уже совсем плохо, когда у Луи чернеют глаза. Мое раскаяние всерьез угрожает перерасти в угрызения совести.
— Ну ладно... Ну хорошо, я дурак. Всего лишь глупый двадцатилетний мальчишка, идет? Забыто?
— Да забыто, забыто, — снисходительно роняет Луи. — Как ты чувствителен, Дин. Впрочем, как и все вы — художники, и прочие люди искусства. Но, — он зевает, — в одном ты несомненно прав — в двадцать лет мы все дураки.
— Не исключая и вас, монсеньер? — улыбаюсь я.
— А я похож на мальчишку? — искренне удивляется Луи. Двадцатилетнего? — он резко вскидывает голову.
И сейчас он совсем не похож на юнца, со своими бездонными сине-черными глазами. И даже на человека не похож. А похож на того, кем и является на самом деле, на того, кто возненавидел свое имя, после того как это имя покрыли позором и запретной — а потому притягательной — славой. Люцифер — Падший Ангел — Князь Ночи. Но...
Волосы снова падают ему на лоб, и лицо освещает внезапная улыбка. Бог, бес, ангел, черт его знает кто, пропадает, остается просто мой приятель.
— Дин! Мы сегодня доберемся до твоего хваленого кабачка? — нетерпеливо спрашивает Луи.
***
Мы сидим в моем "этом самом хваленом", а попросту — в любимом — кабачке на Монмартре и мирно потягиваем шампанское из высоких бокалов. Луи с любопытством осматривается — он здесь впервые — и похоже, уже совсем успокоился после недавнего моего промаха. Он вообще чрезвычайно отходчив — мой гость. И теперь он не устает расхваливать шампанское, прерываясь разве что на похвалу бисквитному торту, от которого уже и осталось-то меньше половины, да и та исчезает на глазах.
А я... Я уже почти верю, что не сошел с ума, особенно после пары бокалов шампанского...
***
Но в эту весну, кажется, весь Париж сошел с ума. А я не был исключением.
Дела мои были плохи на протяжении всей зимы. Я перебивался художественным оформлением вывесок и создал несколько незаурядных шедевров по части тщательного выписывания улыбающихся джентльменов и радостно бьющих хвостом карпов на рекламах магазинов готового платья и рыбных лавок (ох и подмывало ж меня пририсовать этот самый радостно бьющий хвост улыбающемуся джентльмену!). Проведя таким образом самое слякотное время года и ухитрившись всего два раза быть изгнанным из квартиры за неуплату в срок, я в середине марта очутился неподалеку от Монмартра в одном из дешевейших кварталов города. Мой карман это устраивало — меня, правда, не совсем.
Впрочем, все это перестало иметь какое-либо значение, когда внезапно нагрянула весна.
Ах весна! Что вообще может иметь значение, когда в середине апреля начинает цвести сирень, а ты не можешь уснуть по ночам и, открывая окно, всей кожей чувствуешь ночной ветер, когда каштаны жгут погребальные свечи над останками зимы, и, беря карандаш, ты чувствуешь себя Богом, перед которым опять пустой и чистый лист...
Простите, я увлекся, но все действительно было так. И не было этой весной в Париже ни одного пессимиста.
По бульварам бродили парочки и целовались на каждом углу. Я не испытывал к ним зависти. Честно говоря, я довольно равнодушен к утехам любви. У меня бывали подружки, но они часто менялись, и пожалуй, верность я всегда хранил только бумаге и краскам.
Так и сейчас — бродя вечером по улицам, я с удовольствием возвращался в свои "хоромы" и, подталкиваемый весной и собственной бурлящей кровью, начинал рисовать. Иногда мои вещи даже покупали...
Три дня назад в мой любимый кабачок забрел пьяный поэт. На Монмартре поэты вообще не редкость, а уж тем более пьяные, особенно в это время (а было около полуночи). Деньги у поэта кончились и, судя по всему, задолго до посещения нашей скромной обители.
— Кажется, этот забулдыга собрался мучить нас своими стихами за наши же деньги, — пробормотал мой сосед.
У пьяницы-поэта оказался на редкость острый слух, и он любезно объяснил моему соседу, что только в трезвом состоянии проявляет такую нечуткость к ближнему своему, чтобы терзать того стихами собственного изготовления. После стаканчика-другого — сказал поэт — его садистские наклонности несколько ослабевают, и он с удовольствием прочтет нам Мильтона.
Сосед кивнул, и поэту налили стакан вина. Он выпил его залпом.
Первые пять минут я с трудом подавлял зевоту, слушая душераздирающие пассажи из "Возвращенного Рая". Как поэт перескочил на Рай Потерянный — для меня загадка до сих пор. Видимо, по вине уже упоминавшегося выше алкогольного опьянения.
Но речь его стала внятнее, а голос... Я уже не видел ни мешков под глазами, ни самих этих усталых полубезумных глаз, я сидел и слушал. Слушал о вооруженном дерзком бунте против Неба, о трети ангелов, посмевших "престол Всевышнего поколебать..."
Потом поэт замолчал. Ему налили еще, но он отодвинул стакан и, пошатываясь, вышел из кафе.
Я тряхнул головой, пытаясь прогнать образы, рожденные стихами, но я же художник. И ничего у меня не вышло.
Я шел по улицам, и каштаны шумели и смеялись у меня над головой. Я шел домой и знал... Я знал, что все было не так. Не было ни бунта, ни оружия, ни трети ангелов. А что было?
Я поставил на мольберт чистый лист и взял карандаш.
Краски закончились еще неделю назад, и с тех пор в моих дешевых комнатушках "произведения" творились цветными мелками и карандашом.
До рассвета оставалось около трех часов, но как только мой карандаш коснулся бумаги, я потерял чувство времени.
Так что же было?
***
...А был зал с высоким потолком и разноцветными витражами оконных стекол. И солнце, пробивая себе сквозь них дорогу, оставляло на полу цветные пятна. Возле окна, скрестив руки на груди, стоял мужчина лет пятидесяти, крепкий, моложавый, с чуть заметной сединой в каштановых волосах и бородке. Двое молодых людей — блондинов в белых брюках и безрукавках — стояли чуть поодаль и с неприязнью смотрели на третьего, одетого так же, но черноволосого, с ярко-синими глазами.
Но тот их, казалось, не замечал. Закусив губу, он исподлобья смотрел на мужчину. Было видно, что оба раздражены, и обоим уже трудно сдерживаться.
И в ответ на какой-то сердитый вопрос мужчины было брошено одно — непозволительно дерзкое — слово, которое никогда не должно было прозвучать в этом зале.
Широко раскрылись глаза у одного из блондинов, второй шагнул вперед, но был остановлен повелительным жестом. Мужчина что-то коротко ответил парню с синими глазами. И я видел, как изумленно поднялись у того брови.
— Отец!..
— Убирайся!!!
И потом с грохотом захлопнулась высокая — в три моих роста — дверь, так что вылетели витражи и со звоном разбились на полу, у ног тех, кто оставался у него за спиной.
А минутой позже с каменных ступеней сбегал молодой человек в черном костюме с роскошными пепельными — нет, почти седыми — волосами, глядя на ослепительно-солнечный день широко раскрытыми синими глазами, в которых плясала боль и злоба, ярость, оскорбленная гордость и отчаяние... Но постепенно пляска теней в его глазах успокоилась, и за ними выросла Тьма...
***
Желтое солнце, обещавшее хорошую погоду, выкатилось из-за горизонта, и я без сил рухнул на кровать.
А когда проснулся, оно уже перевалило через зенит и заглядывало теперь в окна столовой, подбираясь к кровати через открытую дверь. Скоро вся квартира будет просвечиваться насквозь заходящим солнцем. Она тогда кажется желто-оранжевой и ужасно пыльной!
Я повернулся на спину, и некоторое время рассуждал сам с собой, а хорошо ли это, когда в любое время суток (естественно, кроме ночи — ну тогда-то как раз ты дома редкий гость) в одной из комнат солнце выставляет напоказ мои залежи пыли, и никуда от этого обличения не деться, и долежался таки до того момента, когда луч, пройдя параллельно полу, дважды жестоко изломился в стеклах столовой и спальни.
И тогда в дверном проеме возникла фигура в темных брюках и белой рубашке.
Парень моих лет с роскошной пепельной копной и синими как море глазами вошел в комнату и с мягкой грацией опустился в кресло, на спинке которого уже висела его черная куртка.
— Доброе... гм... утро, Дин.
Я не впал в истерику или там — в шок. У меня достаточно крепкие нервы. Я просто чуть приподнялся, опершись на локоть, и ответил:
— Если, конечно, оно — утро, и оно — доброе, Люцифер. Я не ошибся, Князь Ночи?
Он слегка поморщился:
— Просто Луи, Дин. Идет?
Я кивнул.
— Хочешь кофе? — он поставил свою чашку на подлокотник.
Я кивнул повторно и встал.
Посреди спальни стоял мольберт с моим ночным бредом.
Я подошел поближе: на бумаге карандашом был набросан готических пропорций зал. Возле окна сердито хмурил брови высокий мужчина, а напротив него, спиной к зрителю, стоял стройный черноволосый парень.
Вот и все.
— А ты хороший художник, Дин, — за моей спиной стоял Луи, и глаза у него были почти черные, а губы кривила гримаса то ли презрения, то ли боли.
— Луи, я...
Внезапно он широко улыбнулся:
— Так как насчет кофе?..
***
— О чем ты думаешь, Дин? — голос Луи вырывает меня из воспоминаний трехдневной давности.
И я опять я отвечаю, прежде, чем успеваю подумать:
— О тебе.
Его физиономия начинает расплываться в ехидной усмешке, но я тороплюсь прервать этот процесс:
— Слушай, по-моему, тебя засекли. Вон там я вижу стайку знакомых пираний в мини-юбках. Раз, два, три... Слушай, много! Сейчас ты падешь жертвой.
Как я уже говорил, из-за привлекательной внешности, Луи уже успел обзавестись свитой поклонников обоих полов. И так как публика у нас на Монмартре не особо стеснительная, то количество, а главное — форма и качество предложений, которые он успел получить на данный момент, заставляло его дрожать как загнанную лошадь, лишь только очередной любитель красоты обращал на него свой взор. Более того, я уверен, что подобных предложений Луи не найдет нигде, даже в собственном княжестве — хотя говорят, они там изобретательны по части извращений.
Услышав мои слова, Луи мгновенно утыкается носом в бисквитный торт, точнее — в его остатки, и, тщательно маскируясь, просит меня уточнить обстановку.
Я уточняю, не стесняясь в устрашающих подробностях, как то: "Да, штук пять... Очень решительно настроены... Да, со вчерашнего дня за нами ходят... Нет, задней двери нет".
Луи на нервной почве приканчивает торт, а потом вдруг обнаруживает, что из-за стойки бара на него бросают призывные взоры всего лишь две чахлые блондинки.
— Совесть у тебя есть?! — и пластмассовый абажур вдруг как-то сам собой слетает с лампы и одевается мне на шею в виде изящного жабо. Я, рискуя захлебнуться шампанским, корчусь от смеха, чем еще более усугубляю его гнев, и на пальцах пытаюсь показать, что нет, мол, у меня совести и никогда не было.
Получив пару раз по шее, я обретаю, наконец, способность говорить:
— Луи, да ты хоть посмотри, ведь симпатичные девочки!
Увернувшись от очередного подзатыльника, продолжаю провокацию:
— Правда, могут привести подружек.
— Изыди! — рычит Луи.
— Но если тебе больше нравятся мальчики...
— Изыди, сатана!..
***
Около двух часов ночи мы идем по пустынным улицам домой. И Луи, закинув голову, мечтательно смотрит на звезды, ничем не отличаясь от всех нас — счастливых парижан этой счастливой весны.
— Луи?
— М-да?
— Можно тебя спросить?
— М-да...
— Ты не жалеешь?
— О чем? — он смотрит на меня, действительно не понимая.
— О том, что так случилось.
— Но ведь случилось же, — Луи щурит глаза. — Так о чем уж тут жалеть, — он ставит точку: — И давай больше не будем об этом.
Некоторое время мы идем молча, потом он сам возвращается к прерванному разговору:
— Пойми, Дин, никто не может переиграть случившихся событий — ни я, ни даже отец. Так что сожалеть, — Луи на секунду опускает глаза,— по крайней мере, бесполезно, — жестко заканчивает он.
— Какая ерунда! — не выдерживаю я.
— Нет, ты все же невыносимо чувствителен, Дин, — с легким презрением отвечает он.—Если бы я стал терзаться из-за всех неприятностей, которые выпали на мою долю, я был бы занят исключительно трагическими воспоминаниями. Можешь поверить, у меня есть и другие дела.
Он так и сказал — "всех". Он назвал просто неприятностью то, что заставило его голову поседеть за считанные мгновения, и память об этом до сих пор делает мертвыми его глаза.
— Не могу, — отвечаю я. — И не собираюсь верить. Не умеешь врать — не берись.
— А я говорю правду!!! — он бешено вскидывает голову, и даже в слабом лунном свете я вижу, как чернеют его глаза. Но я не опускаю взгляда, на сей раз — нет, и он сникает. — Ведь не тебе же я вру, Дин, — шепчет Луи. — Просто я должен — понимаешь, должен — наконец убедить себя, что забыл и... простил.
Я молчу, потому что это лучшее, что сейчас можно сделать, хотя еще пара вопросов жгут мне язык.
Мы приходим домой, и я растягиваюсь на кровати. Луи курит на балконе.
— Луи?
— Чего тебе?
— Но ведь все было именно так? Я угадал?
— Что ты имеешь в виду? — его голос звучит глухо. Наверное, он стоит спиной.
— Ты давно испытывал его терпение, — говорю я, — потому что тебе нравилось играть с тем, кто сильнее тебя. Может быть, ты даже не думал, чем все может окончиться? А потом все случилось так, как я нарисовал. Да?
— Да, — он возвращается в комнату. — А хочешь знать, что было в другой популярной легенде?
Я вскакиваю с кровати, беру чистый лист бумаги и карандаш. До восхода еще два часа.
***
...— И таскаются за ним по пятам! — рыжебородый грохнул кружкой по столу и расплескал вино.
— Ты преувеличиваешь, Марк, — осторожно возражает темноволосый щуплый человечек в грязном хитоне.
— И таскаются за ним по пятам как гершалемские шавки! — опять взревел Марк.
Гершалемские?!
Я поднимаю голову. Монмартр сошел с ума? Но это не Монмартр.
За длинными деревянными столами сидят люди, одетые в туники и хитоны. На некоторых медные латы и коричневые плащи. Я догадываюсь, что это солдаты. На стенах сего питейного заведения чадят факелы, еле освещая зал и оставляя углы в полутьме.
— Город Иерусалим еще не спятил, чтобы терять покой из-за грязного нищего бродяги, да еще в канун великого праздника Пасхи, — подчеркнуто тихо говорит темноволосый. — Или ты не согласен, Марк?
— Нет, что ты, Никкос...— двухметровый детина сникает.
Стряхнув опьянение, я выхожу в предрассветную тьму. С каждым днем становится все теплее, но что-то уж слишком душная сегодня ночь. И запахи... Запахи какие-то чужие —влажные, тяжелые, давящие. Ладно, иду домой спать...
Из-под ног с визгом шарахнулась шавка, и я очнулся окончательно. Домой?..
Иерусалим ждал рассвета. И я стал ждать вместе с ним...
А потом, когда взошло солнце, еще ласковое и нежаркое, меня вместе с толпой народа вынесло на площадь перед легендарными садами. Я смотрел и слушал, казалось, всеми пятью чувствами воспринимая разноголосый и разноязыкий Гершалем. Я ведь художник...
Толпа взволновалась. "Галилеянин!"—молнией пронеслось по рядам.
"Галилеянин!"—напряглись соглядатаи во главе с Никкосом, рассеянные в толпе.
"Город Иерусалим еще не спятил..."
"И таскаются за ним..."
"Нищий безродный галилеянин..."
Я стал пробираться поближе.
И вдруг — взмах пепельной гривы, блестящие синие глаза и широкая улыбка.
— Луи?!
Наверное, я сказал это вслух, потому что он находит меня глазами в толпе и слегка кивает.
Но поговорить нам удается только ближе к вечеру, когда немилосердное солнце почти добела накаляет иерусалимские мостовые.
— Здравствуй, Дин, — он пожимает мне руку.
— Луи...
— Ну как тебе? — он непривычно возбужден и даже перебивает меня.
— Луи, это же...
— Что, тебе это кажется святотатством, или опять твоя обычная чувствительность?
— Слушай, ты можешь помолчать?!—не выдерживаю я.
— Извини, Дин.
— Луи, к чему этот дурацкий фарс? Или ты пристрастился к комедиям?
— С чего ты взял, Дин? — он удивляется так искренне, что на секунду я даже начинаю сомневаться, а понимает ли он, что же происходит на самом деле?
— Дьявольщина! Луи, тебе напомнить твое полное имя и титул?
— Не надо, — он в растерянности ерошит волосы.
— Так какого черта ты тут делаешь?! — шиплю я, как разъяренный кот. — Это, знаешь ли, уже слишком! Хотел бы я знать, что ты людям говоришь, и какие истины проповедуешь?!
— Истина — она одна, — жестко отвечает Луи. — И кто ее, как ты выразился, про-по-ве-ду-ет, — казалось, он выплюнул это слово, — ей безразлично. Но — люди. Конечно!
Я отшатываюсь от его сузившихся и мгновенно почерневших глаз и про себя все же вспоминаю его полное имя и титул.
— Люди! Они так любят избивать слабых и пресмыкаться перед сильными! Они выдумали добро и зло, чтобы оправдать собственную трусость и низость, и тем не менее всегда — люди! И отдал Бог сына своего единственного во искупление человеческих грехов конец цитаты!!! А я не собираюсь ничего искупать! — в его голосе явно слышны истерические ноты. — Поищите другого, пока место любимчика еще свободно!
— Бог? — я пристально смотрю на него, и у Луи краснеют скулы. — Или любимый сын проявил инициативу, и пытается доказать здесь неизвестно что неизвестно кому?
— Дин!
— Ах, простите, Ваше Темное Княжество!
— Дин!!!
И мне становится стыдно:
— Извини, я всего лишь глупый двадцатилетний мальчишка, но ты...
Нет, хватит. Я больше ничего ему не скажу. Весело! Веселая весна! Интересно, может, весна — от слова весело? Две тысячи лет! Мы же верили в это почти две тысячи лет. Вдохновлялись, рисовали картины, писали книги, стихи о "подвиге на кресте"... А оказалось —просто пижонство. Глупое, мальчишеское пижонство! Ладно, черт с тобой. Если тебе от этого легче, то — пожалуйста. Мне-то ты друг, но вот как быть с остальными? А остальные просто ничего не узнают.
Все, ничего ему больше не скажу:
— Луи, тебе известно что ты сопляк?
— А? — он поднимает глаза.
— Так, ничего.
— Дин, ну что ты так разозлился? — Луи резко встряхивает головой, и знакомая улыбка расплывается на его физиономии. Ужинать будешь?
— Буду, — ворчу я. — Давай, чего уж там. Я, правда, вне расписания, но поучаствовать в тайной вечере не откажусь.
— Ох, Дин, прекрати, — опять улыбается он. — Уйми свои оскорбленные религиозные чувства. Я что, виноват, что так получилось?
— А ты никогда не виноват...
Спохватываясь, я прикусываю язык, но Луи пропускает последнее замечание мимо ушей.
— Сейчас будем есть. Ну где эти двенадцать оболтусов?
— Кто-о?!
— Пардон, апостолов...
***
Оболтусы, то есть апостолы, сидят за столом.
Луи изредка бросает короткие реплики, косясь на мою, видимо, все еще сердитую, физиономию. А я пытаюсь угадать, кто из этих дюжих молодцов Иуда.
А может, все это просто мой бред, пьяный сон после того, как перебрал накануне? Но надежда эта быстро гаснет.
"И отдал Бог сына..." Не надо об этом!
"Отец!" Я же сказал — не надо!
— Луи!
Он сердито вскидывает голову, и я спохватываюсь — это имя здесь звучать не должно.
— Я двадцать лет уже Луи, — шипит он.
— Вот именно, — отвечаю я.
— То есть, двадцать миллионов лет, — поправляется Луи.
Нет уж, монсеньер, именно двадцать лет! Коль уж ведете себя не лучше меня!
А почему, собственно, он должен быть лучше? Ты его нарисовал, если хочешь — ты заставил ожить древнюю легенду о Люцифере — Падшем Ангеле. И вот, извольте — сидит она, эта легенда, напротив тебя, и винцо попивает, жареной уткой закусывая. И аппетит, между прочим, у нее очень неплохой.
Сто-о-оп!!! Я замотал головой. Глупости, глупости, глу-пос-ти! Это невозможно. А даже, если и возможно, то я никогда не мог подумать, что...
А где-то в глубине мозга предательски шевелится мыслишка — а что же ты сейчас рисуешь в своей дешевой квартирке из второразрядного квартала меблированных комнат?
Мы поели, и Луи встает:
— Я хочу побыть один.
Апостолы покорно уходят. Луи идет в сад, на воздух, и зажигает сигарету. Я иду за ним. Над нами — жаркая гершалемская ночь. Где-то перекликается стража, и пряные тропические запахи заволакивают город.
— Я же сказал, что хочу побыть один, — в голосе Луи проскальзывают до сих пор не слышанные мной повелительные нотки.
— Ах да, — иронически говорю я и чувствую, что не могу уже остановиться, — кажется, по сценарию, ты должен провести ночь в молитвах? — его губы презрительно кривятся. — И в покаянии? Хотел бы я на это посмотреть!
— Дин! Замолчи, ради Бога!
— Ради какого Бога?! Объясни мне, сделай милость, ради какого Бога я теперь должен замолчать? Ради того, распятого двадцать веков назад? Или ради тебя, говорившего мне, что нельзя переиграть прошлое?! — я начинаю смеяться. В смехе моем очень скоро начинает слышаться и визг, и слезы, и просто отчаянный вой. Не выдержали таки нервы.
Я еще успеваю заметить, что он что-то кричит мне совершенно белыми губами, успеваю сообразить, что он хочет поговорить с отцом, и что мое присутствие здесь излишне, а потом просто теряю сознание.
Прихожу в себя я днем, в каком-то кабаке. С трудом поднимаюсь и выливаю себе на голову ушат холодной воды, прежде чем ко мне возвращается способность ориентироваться в пространстве, но увы — не во времени.
Служанка, стоящая невдалеке, тихо фыркает:
— Вы проспали более суток, господин.
— Что? — язык ворочается еще с трудом, но, по крайней мере, голова уже не гудит как гнездо рассерженных ос. — Какой сегодня день?
— Великий праздник Пасхи, господин. Ниссан жаркий в этом году...
Не дослушав ее погодных прогнозов, я вылетаю на улицу.
Весь Иерусалим спешит куда-то. Я спешу вместе с ним, боясь спросить, что происходит.
Наконец все же спрашиваю у какого-то старика и нарываюсь на бурю возмущения:
— Ты пьян или слеп, юнец?! Галилеянина казнят! — и, судорожно сглотнув, он идет дальше.
Луи!
После получаса ходьбы, когда все мое тело болит от тычков и пинков, я замечаю впереди повозку. Увеличиваю энергию, а вместе с ней—и количество пинков, и подбираюсь ближе. На повозке грудой свалены балки. Рядом, вздернув голову, со свежим кровоподтеком на скуле идет Луи. Руки его связаны за спиной.
Моя первая попытка пробиться к нему натыкается на древко копья идущего рядом стражника. Чуть отдышавшись, предпринимаю вторую и тихонько окликаю его. Луи поворачивает голову:
— Дин?!
— Бога ради, Луи, что это значит? Ты решил отыграть сценарий до конца?
— Дин, — он смущенно улыбается, опустив глаза, — ты не поверишь, но... я просто забыл о финале.
— ЗАБЫЛ?! — шепотом взвываю я. — Ты забыл?!
— Ну да, — он фыркает. — А теперь действительно придется сыграть до конца.
— Луи, черт тебя возьми!
— Интересно, как ты себе это представляешь? — смеется он. Я на секунду и сам задумываюсь над этим, но более насущный вопрос отвлекает мое внимание.
— Неважно. Но, Луи, эта твоя забывчивость привела к плачевному результату. Думай —и быстро! — что будем делать.