Коледин Василий Александрович : другие произведения.

Господин штабс-капитан

"Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

   господинъ штабсъ-капитанъ.
  
  
   Глава 1.
   Спасение.
  
   Ноябрь в этих местах выдался не по-европейски холодным. Первый снег выпал уже в начале ноября. Но, тем не менее, морозы стояли мягкие, совсем не сибирские. Моя шинель легко справлялась с умеренным холодом. Портупея ладно прижимала толстое рубище к плечам и спине, сжимая поясницу и не пропуская холодный воздух к груди. Теплый башлык грел шею, уши и щеки, компенсируя несерьезность военной фуражки. Сапоги хоть и не на меху, но ладные, не дырявые, давали возможность обмотать ноги теплыми портянками, так, что они не мерзли. Одну руку я держал в кармане, а вторую аккуратно засунул наподобие Наполеона. Перчатки были где-то успешно утеряны. Я был рад, что шел по раскисшей дороге на юге Европы, а не на севере России.
   Вокруг меня царило одиночество. Странно, но такое невозможно было представить себе здесь каких-нибудь год, два назад. Эти поля и сады были летом и осенью ухожены, а на зиму аккуратно спать уложены. Темные, тяжелые тучи нависали прямо над головой. На горизонте, однако, они разрывались, и я видел небольшой кусочек голубого неба.
   Задумчивость, усталость и ноющая рана ввели меня в состояние какой-то отрешённости. Я смотрел вокруг себя и не ничего не замечал. Наверное, именно поэтому я не заметил приближение ко мне людей.
  - Whoa! Lassen Sie Ihre Waffe! Hande hoch! - голос, выкрикнувший эти короткие немецкие приказы, был хриплым и очень похожим на собачий лай. Но не обычный лай благородного животного с приличной родословной, а на тот, что издает сторожевая собака после десяти-пятнадцати минут непрерывного лая. Она лает в подворотню, а проходивший мимо прохожий продолжает ее злить и никуда не уходит. Цепной пес беснуется, рвется, но ему мешают добраться до горла проклятого пешехода крепкая цепь и добротные ворота. Это уже не лай, а какой-то изможденный хриплый рев.
   Я остановился и медленно поднял одну здоровую руку вверх. Мне нечего было бросать на землю. Мой наган лежал где-то в кустах, в десяти километрах отсюда совершенно пустой, без единого боевого патрона. Только пустые гильзы заполняли его барабан. На правом боку бесполезно болтались лишь ножны от шашки. Ее самой тоже не было. Ее я оставил на захваченной высоте. Используя ее как лопату и кирку, я сломал шашку пополам. Проку от такого оружия не было, посему я воткнул обломок с рукояткой в землю рядом с могилой.
   Медленно повернувшись, я увидел двух всадников в серых мундирах австрийских императорских войск. Тот, что отдавал мне приказы, оказался унтер офицером, а второй был в форме рядового пехотного полка и пока не произнес ни единого слова. Унтер обладал шикарными пышными усами, явно давно не стриженными, потому что я заметил, как он часто их поправлял, когда они лезли ему в рот. Рядовой был совсем юным безусым студентом. Почему я решил, что он студент, признаться, сказать не могу. Вероятно, его очки заставили меня об этом подумать. Странно, отчего и с каких пор австрийская пехота пересела на лощадей? И где остальные неприятели? Почему их только двое. Я незаметно огляделся. Вокруг кроме нас никого больше не увидел.
   Фельдфебель молча кивнул в мою сторону и рядовой спешился. Солдат передал свою винтовку командиру, который направил ее дуло мне прямо в лоб. Потом студент нерешительно подошел ко мне и стал обыскивать мои карманы на шинели и под ней. Солдат довольно вежливо обходился со мной, стараясь не причинить ни боли, ни других неудобств, видимо мои погоны штабс-капитана вызывали в нем уважение и трепет, и если бы не преимущество его "армии" в данной ситуации, то он не посмел бы себе даже подойти ко мне. Закончив обыск, рядовой вернулся к своей лошади и отрицательно покачал головой, сказав при этом несколько слов на немецком, которые я не понял. Мой немецкий не выходил за пределы гимназического курса.
  - Wer bist du? Wohin gehst du? - вновь обратился ко мне унтер.
  - Ich verwundet ... - я показал кивком головы на свою перебинтованную руку, вглядывающую через разрезанный рукав шинели. На бинтах ясно виднелась запекшаяся кровь. - Мeknya keine Waffen haben ...
  - Wohin gehst du? - вновь строго спросил усатый фельдфебель.
  - Offenbar - in Gefangenschaft - с нескрываемым сарказмом вздохнул я.
   Австрийцы переглянулись. И я скорее почувствовал, нежели увидел их нерешительность. Их молчание я истолковал в свою пользу. Скорее всего, у них не было в планах тащить с собой пленного русского офицера, да к тому же еще и раненного.
   Вражеские лошади чувствовали то же, что и их седоки, отчего нетерпеливо топтались по грязному снегу, крутя крупами то влево, то вправо. Наконец фельдфебель что-то для себя решил. Он резко ударил свою лошадь ногами в бока и направил ее на меня. От неожиданности животное встрепенулось и рвануло вперед, не замечая стоящего перед ней человека. В одно мгновение, поравнявшись со мной, унтер со всей силы пнул меня в плечо ногой. Резкая боль пронзила все мое тело и я, не удержавшись на ногах, упал прямо на больную руку. Уже лежа в луже из растаявшего снега я услышал топот удаляющихся копыт. Вражеские солдаты бросили меня, решив не брать в плен.
   Кряхтя и матерясь, я с трудом поднялся на ноги. Шинель и без того грязная стала еще грязней. Правая ее сторона сильно намокла. "Черт как бы теперь не замерзнуть сегодня ночью и не простудиться!" - пролетела у меня в голове мысль.
   Посмотрев на удаляющиеся фигурки всадников, я отряхнул мокрые комочки снега с шинели и, стараясь не наступать в лужи, поплелся дальше. Проселочная дорога, по которой я шел, едва ли могла считаться дорогой. Видимо совсем недавно по ней прошел пеший строй, отчего мокрый снег превратился в кашу из грязи и полузамерзшей жижи. Сапоги, как я ни старался, часто погружались в лужи, чуть-чуть не черпая воду внутрь. Но уходить с дороги мне не хотелось. Я совсем не знал эту местность и мог легко заблудиться. А идя по ней, у меня оставалась надежда выйти к какому-нибудь населенному пункту. Конечно, была и вероятность нарваться на австрияков, как это произошло несколько минут назад. Но наше наступление или, возможно, стремительное бегство вселяли в меня надежду на лучший исход. В этой неразберихе проще будет скрыться от врага, чтобы тот не делал, отступал ли или наступал. Мне нужно дойти до любого населенного пункта и там дождаться наших! Оставаться здесь среди полей и холмов без крыши над головой - означало медленную, но верную смерть. Рана, хоть и несерьезная, могла спровоцировать осложнения, которые совместно с холодом и сыростью неминуемо приведут к моей кончине. Голод напоминал о себе резкими болями в животе. Надо идти! Не стоять и как можно меньше отдыхать. И я шел, шел, шел.
   Почему австрийцы не убили меня? Пожалели? Возможно. А может, просто у них не было патронов? Хм. Скорее всего, да. А если и был, то один. Я вспомнил, как рядовой передал винтовку унтеру. И тот якобы прицелился в меня, но стрелять не стал, а просто свалил с ног. Да! Верно. Теперь не нарваться бы еще и на других! Сколько их бродит теперь по дорогам!
   Примерно через час я доковылял до небольшой деревеньки. Каменные дома стояли вдоль раскисшей дороги в ряд. Все они были раскрашены в неповторяющиеся цвета постельных тонов. Ни один дом не был по цвету похож на другой. Я с таким способом индивидуализировать свои дома уже встречался раньше в Румынии. Пройдя вдоль улицы и осматривая приусадебные участки, я старался найти работающих во дворах крестьян или хотя бы их следы. Но везде мне попадались лишь пустые дворы, закрытые глухими ставнями окна и немного пугающая, но уже знакомая тишина.
   Только возле четвертого дома я заметил во дворе крадущуюся женщину. На ней был темно-синий полушубок, платок красного цвета и валенки. Подойдя поближе к забору, я окликнул ее. Мне показалось, что ей никак не меньше шестидесяти лет.
  - Bine ai venit! - это практически все, что я успел выучить по-румынски, поэтому сразу же перешел на русский. - Не пустите переночевать? Я раненый, но я не доставлю вам хлопот! Я только переночую и уйду!
   Женщина испуганно смотрела на меня, и, казалось, совсем меня не понимает. Ее молчание и то, что она не убежала от меня сразу же в дом, я расценил, как возможность уговорить ее пустить меня на ночь. Меня осенила мысль. Что может быстрее достучаться до сознания крестьянина?! Я достал из кармана гимнастерки купюру достоинством в десять рублей и протянул ее старушке.
  - Вот это все, что у меня есть. Конечно не бог весть, какие деньги, но они ведь вам пригодятся!
   Вид красной купюры немного успокоил женщину, и она уже не так испуганно посмотрела на меня.
  - Vrei sa ramai? - наконец полушепотом произнесла хозяйка дома.
  - Да, да! Это вам! Возьмите! Я плачу за ночь!
  - Ace?ti bani rusesc? - спросила она
  - Я не понимаю, о чем вы говорите! Пустите погреться и переночевать!
  - E?ti ranit? Noi nu avem un doctor!
  - Мне не нужен доктор! Мне просто надо переночевать! - продолжал я ее уговаривать.
   Наконец женщина осмелела и подошла к забору. Я протянул ей червонец. Она взяла его и махнула мне рукой, предлагая идти за ней. Я пошел вдоль забора к калитке, которую она открыла, чтобы запустить меня. Вслед за ней я поднялся на крыльцо. Следуя за ней, я снял с головы башлык, в который кутался все это время и остался в одной фуражке на голове. Меня тут же пронзил холодный ветер, который обжег уши. Благо женщина отворила широко дверь в дом и кивком головы пригласила меня войти первым. Мне пришлось немного склониться, так как проход был невысокий. Войдя внутрь, я почувствовал тихое тепло деревенского жилья, сняв фуражку и, увидев образы, я перекрестился. Слава тебе, Господи! Спасен!
   Моя спасительница скинула с себя свой темный тулуп, который в доме стал черным. Я тоже расстегнул ремень и аккуратно, чтобы не задеть раненую руку, снял свою шинель, оставшись в гимнастерке.
   Мы прошли в большую комнату с печкой. Дрова уютно потрескивали в ней, отдавая тепло, полученное за летние солнечные дни. Хозяйка подошла ко мне и знаками спросила у меня разрешение осмотреть мою руку. Поняв ее, я кивнул головой. Женщина аккуратно провела меня к столу и усадила за стол, сев рядом со мной. Потом она положила мою раненную руку себе на колени и размотала бинт, стараясь тихонько отрывать его от спекшейся крови. Закончив разматывать, она бросила бинт на пол и внимательно осмотрела рану. Кровь уже запеклась на входном отверстии и не бежала, а лишь тихонько сочилась. Выходное отверстие почти затянулось и покрылось темно коричневой коркой. Моя хозяйка встала и вышла из комнаты. Через минуту она вернулась с медным тазом, который поставила на стол. С печи она принесла чайник и налила из него теплой воды в таз.
   Промыв мою рану, и переложив руку на принесенное ранее полотенце, женщина вновь удалилась и возвратилась с чистым бинтом. Осторожно, но очень умело, она наложила повязку.
  - Спасибо! - искренне поблагодарил я ее.
  - Totul va fi bine, - сказала хозяйка, похлопав меня по коленке.
  - А! bine - это хорошо, да? Я понял! Спасибо!
  - Acum va voi hrani, - она встала и принялась накрывать на стол.
   На нем появилась домотканая скатерть, через мгновение женщина поставила тарелку с черным ржаным хлебом, нарезанным толстыми ломтями. С печи она принесла котелок с вареной картошкой, кастрюлю с мамалыгой, из шкафа достала завернутое в тряпку сало, которое развернув, нарезала большими кусками. Потом она поставила передо мной тарелку и положила ложку. Жестом руки она пригласила меня отведать ее угощение.
   Я обернулся к образам и, перекрестившись, набросился на еду. Приютившая меня женщина встала возле стены и, скрестив на груди руки, смотрела на то, как я уплетаю еду за обе щеки. Посмотрев недолго на то, как я ел хозяйка, стала суетиться возле печки. Она из ведра набрала в чайник воды и поставила его на печь. Когда вода закипела, в чайник посыпались сухие травы, и комната наполнилась ароматом летнего поля. Вскоре закопченный чайник оказался на столе, а за ним и фарфоровая чашка. Я налил в нее ароматного напитка, настоянного на местных травах.
   Конечно же, после пронизывающего холода наступающей зимы, после сытной еды в тепле деревенского дома мне захотелось спать. Глаза мои закрывались, а рот раздирался от зевоты. Хозяйка подошла ко мне и легонько сжала мое плечо. Я обернулся к ней.
  - Haide, o sa pun sa dormi, - сказала она. Догадавшись, что я не понимаю ее, она приложила обе ладони к щеке и склонила голову.
  - А, Вы хотите предложить мне поспать! Я совсем не против... - зевая, сказал я.
   Женщина кивком головы предложила мне следовать за ней. Мы поднялись по крутой лестнице на второй этаж, и зашли в небольшую комнату, в которой стояла широкая железная кровать. В ее изголовье, как и у наших крестьян, возвышалась пирамида из подушек. Расправив ее и убрав лишние подушки, хозяйка показала мне на кровать, предлагая ложиться. Сама же ушла, оставив меня одного.
   С необычайным трудом я разделся. Мои руки и ноги не слушались меня, я словно пьяный качался и падал на кровать. Однако раненная рука совсем не болела. В конце концов, я справился с одеждой, и голова коснулась мягкой большой подушки. Не успел я закрыть глаза, как в комнату постучались. Это была моя хозяйка.
  - Somn ?i lasa?i via?a ta va parea un vis, - сказала она, касаясь моей головы теплой рукой.
   Я не понял, что она сказала, но мои глаза закрылись, а сознание мгновенно отключилось, словно я уснул или умер. Больше я не думал и ничего не чувствовал. Не знаю, спал я или на самом деле умер.
  
   Глава 2.
   Три дня до.
  Бездействие бестолковой румынской армии, о котором мы долго и назойливо говорили с офицерами в начале этой компании, привело к ее сокрушительному поражению. А вместе с провалами в стратегии и тактике румынских военачальников пришлось туго и нам, их невольным союзникам. Первая австрийская армия Штрауссенбурга и девятая немецкая армия Фалькенхайна с легкостью вытеснили румын из Трансильвании, в то время как объединенные немецко-болгарско-австрийские войска под командованием Макензена начали наступление на Бухарест со стороны болгарской столицы. Это стратегическое наступление сопровождалось отвлекающими действиями третей болгарской армии генерала Тошева вдоль побережья Черного моря в сторону Добруджи.
  Румынское командование рассчитывало, что союзнические войска, то есть мы, отразим болгарское вторжение в Добруджу и перейдем в контрнаступление. Для этих целей в защиту Бухареста они выделили аж 15 дивизий под командованием Авереску. Однако наше контрнаступление, начавшееся 15 сентября, закончилось полным и сокрушительным провалом. Несмотря на то, что румынам удалось форсировать Дунай, операция была остановлена из-за безуспешного наступления на фронте в Добрудже. Наши силы были малочисленны и, за исключением сербского батальона, недостаточно мотивированы, нам не очень хотелось воевать против болгар. Сербам, тем было не привыкать к предательству "братьев славян" и они истребляли "братушек" с легкостью и даже, казалось, с удовольствием. Но вот русская армия была не готова к этому бою. В результате чего отвлекающие действия болгарских войск обернулись их непредвиденным стратегическим успехом. Наши части были отброшены на 100 верст на север, а к концу октября болгары даже сумели овладеть Констанцей и Чернаводой, изолировав, таким образом, Бухарест с левого фланга. В это же время австрийские войска вернули себе полностью Трансильванию и готовились к броску на румынскую столицу. Вот примерно такая диспозиция творилась осенью пятнадцатого на южном направлении. На юго-западном фронте, после не совсем удачного прорыва мы отступали под натиском Макензена. Только на северных границах Румынии линия фронта менялась медленно и незначительно. Именно здесь и стояли наши подразделения. К этой тяжелой оперативной картине надо прибавить холодную осень, частые дожди, переходящие в снег, отсутствие у наших войск должного количества боеприпасов и ужасное тыловое обеспечение передовых войск.
  - Штабс-капитан, Вам надлежит со своей ротой атаковать правый фланг чехов и закрепиться вот на этой высоте... - капитан ткнул карандашом в карту, указывая мне рубеж, до которого моему подразделению следовало пройти под ураганным огнем противника.
  - Господин капитан, но это практически невозможно! Это верная гибель! - усомнился я в успехе поставленной задачи. - У меня осталось семьдесят два человека и всего один "максим"!
  - Штаб полка пообещал поддержать вас артиллерией. Но Вы, конечно, понимаете, что снарядов не хватает и хорошей артподготовки не следует ждать. Черт побери! Как воевать?! Эти тыловые крысы даже не знают о наших нуждах! Вчера встретил штабс-капитана от интендантских войск! Рожа, что уродившаяся тыква! Пьяный! Сидит, жрет рябчиков и рассуждает о целесообразности наступления в данной тактической обстановке на протяжении всей линии фронта! Скотина! Я ему говорю: "Вы бы, батенька, приехали ко мне в часть. Я бы ознакомил вас с тактической обстановкой вдоль линии моей части"! А он мне знаете что? - капитан все больше распалялся. Я отрицательно покачал головой. - А он мне говорит, что все наши беды от трусости полевых командиров и их желания сохранить солдатню! Поверьте, Станислав Максимович, еле сдержался, что бы ни пристрелить эту гниду на месте! Благо со мной была дама... Я все-таки считаю, что вам не окажут серьезного сопротивления, - капитан вернулся к своим воинским обязанностям. - Последнее время чехи не желают воевать. Они сдаются в плен при малейшем нашем наступлении, лишь бы не сражаться за Австро-Венгрию.
   Слабое утешение! - подумал я. - А как чехи не надумают сдаваться, а захотят драться?! Что тогда?! Положат всю мою роту со мною в придачу! Что тогда?! Что тогда скажет командир 131 пехотного Новониколаевского полка, полковник Зайцев? Что скажет капитан Радзюкевич, стоящий рядом со мной в блиндаже и ставящий мне невыполнимую задачу?! Семьдесят три человека должны пройти три версты по открытой местности, где нет даже намека на бугорки и овраги! Сколько останется моих нижних чинов лежать на этом участке фронта? А сколько офицеров? Да и я разве заговоренный?! Разве я не простой человек?! Ведь я тоже могу погибнуть! Но вслух я не сказал ничего.
  - Здесь, - Радзюкевич постучал карандашом по карте в том месте, где мне надлежало быть через восемь чесов, - у противника имеются склады, которые придутся нам как нельзя кстати! Пока ваша рота возьмет этот рубеж, взвод прапорщика Остроумова и рота подпоручика Иванова выйдут в тыл отступающим чехам и таким образом поддержат ваше наступление. Надеюсь, к утру следующего дня мы создадим предпосылки для наступления всего полка.
  - Все понятно? - спросил в конце разговора капитан Радзюкевич.
  - Так точно! - совсем не браво ответил я.
  - Мне очень жаль, что Хитрова тяжело ранило. Но я, надеюсь, это не повлияет на боевой дух его взвода? Кто сейчас его замещает?
  - Фельдфебель Марков...
  - Станислав Максимович, бог даст все обойдется! Я ведь понимаю всю опасность вашего задания. Но у других подразделений тоже задачи не простые. Остается только надеется на русского солдата, да на Господа нашего...идите и берегите себя! - он перекрестил меня и я вышел из командирского блиндажа.
   Наша линия окопов растянулась на несколько сот метров. Военные инженеры постарались на славу. Линия укреплений тянулась на несколько верст. Здесь были стрелковые окопы и для стрельбы с колена, и для стрельбы стоя, множество различных перекрытых ходов сообщения, с ячейками для стрельбы. У каждого подразделения были свои блиндажи и землянки. Созданные военными головами фортификационные сооружения позволяли довольно комфортно прожить в них и лето, и зиму. В землянках и блиндажах имелись печурки, так что мы устроились с комфортом, если так можно сказать.
   Во взводном блиндаже меня встретил стойкий запах портянок, сухих веток березы и прапорщик Тимофеев, который, заметив мое возвращение от командира, поднялся с нижнего ряда нар.
  - Ну, что там, Станислав Максимович? - предчувствуя не ладное, нахмурился он.
  - Через семь часов выступаем...
  - Черт! Они что, с ума сошли что ли?! С кем и чем нам выступать?! С семью десятками солдат? Ведь нам никто не окажет поддержку! Румыны?! Те что стоят с правого фланга? Так они обосрались еще в сентябре!
  - Прапорщик! Я попрошу Вас подбирать выражения!
  - Простите, господин штабс-капитан...
  - Я то же раздосадован, но ничего не поделаешь. Приказ командования.
   Тимофеев вернулся на свое место. Оказалось, что он писал письмо домой, матери. Устроившись поудобнее на своем лежбище, прапорщик продолжил писать. Вспышка гнева прошла так же быстро, как и появилась. Он вообще зарекомендовал себя человеком вспыльчивым, но быстро отходящим. Как он сам говорил, этому его научила военная жизнь.
  - А, что, господин штабс-капитан, писать матери, что это мое последнее письмо? - спросил он спокойно, так, словно речь шла не о предстоящем бое, а об увеселительной поездке на речку.
  - Не знаю, не знаю...
  - Ну, тогда и писать не буду. Пусть надеется... - он отложил в сторону химический карандаш, совсем сточенный, весь исслюнявленный, измятый листок бумаги, потом долго и пронзительно посмотрел на тлеющие угли, грустно розовеющие в железной бочке-печке. - Вот сидим сейчас мы с вами живые и невредимые, а через несколько часов уж никто не знает, будем ли мы живы или будем лежать на холодной земле, и мокрый снег не будет даже таять под нашими телами, а душа тем временем предстанет перед Господом...
  - Вы один в семье? - спросил я, не найдя ничего более подходящего для поддержания разговора.
  - Нет, нас двое братьев и одна сестра. Брата убили еще в четырнадцатом, сестра осталась с матерью, ей всего-то пятнадцать, отца я не помню.
  - А вам сколько?
  - Двадцать осемь... я средний в семье. Брату было тридцать.
   Я молчал, не зная, что еще сказать. Да и не очень-то хотелось говорить. Его слова навеяли на меня какую-то грусть. Не страх, не ужас, а именно грусть. Я живо представил то, о чем он говорил. Конечно, я уже не был зеленым офицером, впервые получившим сложное и опасное задание. Этот военный год научил меня не вдаваться в панику, не думать накануне боя о том, что может произойти. Кроме того, я был обстрелян и получил какой-никакой боевой опыт. Как там у нас пословица - "за одного битого двух не битых дают"?! Так, кажется? Так вот, я был уже довольно битым командиром. Но отчего-то слова прапорщика закрались мне в душу. Плохой признак!
  - Ну, значит, будете жить долго! - сказал я, лишь бы что-то сказать.
  - Спасибо, это обнадеживает... - усмехнулся Тимофеев.
  - Нет, поверьте. Вы с какого времени на фронте?
  - Так, месяц уже...
  - А я уже больше года, с первых дней... - прапорщик посмотрел на меня молча, но теперь с надеждой, - Разные передряги случались. И бой этот будет не первым и даже не десятым. Гоните от себя дурные мысли. Они только помеха и в бою, и в мирной жизни. В бою вы будете думать не о том, как победить, а о том, как бы спрятаться и сохранить свою жизнь. А именно это последнее, инстинкт самосохранения и погубит вас! В бою вы не должны думать о смерти. Думайте о жизни, о том, как будете отдыхать после боя, как вернетесь домой. Именно такие мысли и спасут вас. Скольких я видел людей, которые прятались от пуль, но неизменно те их настигали в самых неожиданных местах. И скольких я знаю людей, что не жалея живота своего шли на врага и остались живыми. Наверное, это судьба, она решает, кто завтра останется лежать, а кто пойдет дальше. Там, - я поднял палец кверху, - уже все решено...
  - Извините, господин штабс-капитан, у меня есть бутылка водки... - Тимофеев осторожно посмотрел на меня.
  - И?
  - Не хотите ли немного выпить?
  - Что ж, если не много, то это не повредит, - пожал я плечами.
   Прапорщик встал и, подойдя к своему вещмешку, вынул из него бутылку "смирновки". Потом поставил ее на стол, на котором стояли уже пара стаканов и хлеб с закуской. Жестом руки он пригласил меня к столу, а сам налил в стаканы прозрачную жидкость.
  - Сохрани и помилуй нас! - произнес краткий тост прапорщик. Мы чокнулись и выпили. Водка приятно разлилась по телу, согревая все его уголочки.
  - Куда вы торопитесь прапорщик? - сказал я, увидев, что Тимофеев опять разлил водку.
  - Так ведь времени у нас осталось совсем немного!
  - Нормально! Не гоните... - попытался остановить его я, но взялся за налитый стакан. - Я хочу выпить за Родину... Какая бы она ни была, но она наша. И мы готовы умереть за нее.
   Мы опять чокнулись и осушили стаканы. Тимофеев достал папироску и вопросительно посмотрел на меня.
  - Черт с Вами! Курите! - разрешил я.
  Прапорщик закурил. Вернувшись на свою лежанку, он уселся на ней, опершись спиной о бревна землянки. Тихонько попыхивая папироской, прапорщик молчал.
  - Станислав Максимович... - полушепотом обратился ко мне Тимофеев через несколько минут молчания.
  - Да?
  - А вы из военной семьи?
  - Да...
  - И всегда хотели стать кадровым офицером?
  - Да, наверное...
  - А я вот и не думал, что одену пагоны. Я ведь из студентов. Только стал работать инженером на сталелитейном и вот, война...
  - Вас призвали?
  - Нет. Я пошел добровольцем, я "охотник". Сдал экзамены и вот получил месяц назад прапорщика ...
  - А я оканчивал юнкерское училище. Отец кадровый военный.
  - Расскажите о себе, - попросил меня Тимофеев как-то уж очень проникновенно.
   - Зачем? - спросил я его.
  - Знаете, нам через... - он взглянул на свои карманные часы, - почти шесть часов вместе идти на смерть. Хотелось бы знать о человеке, с которым мы скоро, возможно, погибнем, сражаясь бок о бок ...
  
   ГЛАВА 3.
   Мое детство.
  
  - ...Хм... - я задумался, вспоминая свою жизнь. Что ему собственно рассказать? Об учебе или о службе, о родителях или о своей первой любви? А нужно ли мне это? А ему? Может он и прав, ведь через несколько часов случится такое, отчего ни мне, ни ему не поздоровится. Быть может эти часы и минуты перед боем очень важны. Наконец я открыл рот и начал свою исповедь. Благо слушатель был благодарный. Но скорее всего я сам с удовольствием стал вспоминать детство. - Мое детство на первый взгляд любому постороннему человеку может показаться безрадостным и тяжелым. Оно прошло под знаком большой нужды. Но, тем не менее, я о нем вспоминаю с легкой грустью. Хотя, возможно, любой человек через некоторое время вспоминает только хорошее. Отец мой был отставным военным, дослужившимся до майорского чина, неоднократно раненным, и по сей причине получавшим лишь пенсию. Да и пенсия оказалась уж очень крошечной - в размере всего 36 рублей в месяц. На эти средства наша семья должна была существовать. В семье нас было пятеро, а после смерти деда осталось четверо. Нужда и малоденежье загнали нас в деревню, где жить оказалось на самом деле дешевле, а разместиться можно было свободнее. Мы поселились в просторном доме со своим приусадебным хозяйством. Признаться, свою жизнь в деревне я практически не помню. Одно могу сказать: у меня остались только светлые и приятные воспоминания о тех годах. Помню речку, холодную воду в ней, темную и бурлящую, заросшие ивами и травой глинистые берега. Помню соседского мальчишку, с которым бывало, ходили удить рыбу. Имени его не помню. Вот, в сущности, и все мои воспоминания о деревенской жизни. Время пролетело быстро, и к моим шести годам, как известно, заведено начинать школьное обученье, поэтому ради меня, моего образования нашей семье все-таки пришлось переехать во Влоцлавск.
  Отец снял там маленькую и убогую квартирку во дворе на Пекарской улице. В ней еле-еле поместилось две комнаты, темный чуланчик и кухня, которые по необходимости превратились в комнаты. Одна комната у нас считалась "парадной". Предназначалась она для приема гостей, которых, впрочем, можно было сосчитать по пальцам. Она же одновременно служила и столовой, и кабинетом и спальней для редких гостей. В другой, темной комнате мы устроили спальню для нас троих, а в скором времени, после рождения брата, мы с ним остались в этой спальне, а отец с матерью перебрались в "парадную". Чуланчик служил лежбищем для деда, а на кухне спала нянька.
   Поступив к нам вначале в качестве платной прислуги, нянька моя Агнешка, постепенно вросла в нашу семью, сосредоточила на нас все интересы своей одинокой жизни, свою любовь и преданность, и до смерти своей с нами больше не расставалась.
   Пенсии отцовской, конечно, не хватало. Каждый месяц, перед получкой, отцу приходилось идти по знакомым и занимать у них 5-10 рублей. Ему давали легко и охотно, зная, что непременно в названный срок деньги вернутся. Для отца же эти займы были огромной мукой. Он переживал и маялся. Я слышал, как они с матерью долго обсуждали, на чем они смогут сэкономить для отдачи очередного займа. Но с каждым месяцем ситуация повторялась. Идти на какую-нибудь оплачиваемую работу он не мог, не позволяли ранения. Мать не имела образования и занималась домом.
   Раз в год, но, к большому моему сожалению, увы, даже не каждый, сыпалась на нас "манна небесная". Она материализовывалась в виде отцовского пособия из прежнего места службы. Это были огромные по нашим меркам деньги: 100, иногда даже 150 рублей. Вот тогда у нас бывал настоящий праздник: отец сразу же возвращал все долги, родители покупали кое-какие запасы, перешивался и обновлялся костюм матери, шились обновки мне, покупалось дешевенькое пальто отцу, увы, штатское, что его чрезвычайно расстраивало. Но военная форма скоро износилась, а новое обмундирование стоило слишком дорого, денег на него у нас не хватало. Только с военной фуражкой отец никогда не расставался. Носил по случаю и без такового. Да в сундуке лежали еще последний мундир и военные штаны. "На предмет непостыдныя кончины, - как говаривал отец, - чтоб хоть в землю лечь солдатом".
  Как я уже говорил, наша квартирка была настолько тесной, что я поневоле был в курсе всех родительских дел. Жили мои родители дружно. Мать заботилась о нас всех. Не забывала она ни отца, ни нас с братом, ни деда. Правда, когда мне стукнуло десять, дед тихонько умер. Мать работала без устали, напрягая глаза, что-то вышивала на продажу. Правда, ее работа приносила какие-то совсем ничтожные гроши. Вдобавок она страдала периодически тяжелой формой мигрени, с конвульсиями. Порой мать целыми днями мучилась, и мы ничем ей не могли помочь. Но, к слову сказать, болезнь эта со временем прошла бесследно, и к старости она о ней даже не вспоминала.
  Случались, конечно, между родителями ссоры и размолвки. Но, если честно, то не так часто и по совсем пустяковым поводам. Преимущественно по двум. И во всем всегда был виноват отец. В день получки пенсии отец ухитрялся раздавать кое-какие гроши еще более нуждающимся, чем мы знакомым в долг, но, обычно назад эти деньги уже не возвращались. Это выводило из терпения мать, оберегавшую свое убогое гнездо и считавшую каждую копеечку. Она с таким трудом организовывала домашнее хозяйство, а отец позволял себе тратить и без того небольшие деньги. И если бы на себя или семью, а то на совсем посторонних людей. "Что же это такое, Петрович, что ж ты делаешь! Нам ведь самим есть нечего..." - пилила она отца.
   Вторым поводом к редким ссорам была его военная прямота, с которой отец подходил к людям и делам. Возмутится человеческой неправдой и наговорит знакомым такого, что те на время перестают здороваться с ним. Мать, конечно, опять в гневе:
   "Ну, кому нужна твоя правда? Ведь с людьми приходится жить. Зачем нам наживать врагов?.."
   Врагов, впрочем, они не наживали. Отца любили и мирились с его привычками и характером. В семейных распрях активной стороной всегда бывала мать. Она заводилась и сыпала упреками. Долго ходила и бубнила что-то себе под нос. Отец только защищался. Но защищался как-то совсем по-мужски - молчанием. Молчит до тех пор, пока мать не успокоится, и разговор не примет нейтральный характер. Знаете, помню, однажды мать бросила отцу упрек: "В этом месяце денег совсем мало и до половины не дотянем, а твой табак сколько стоит!" В тот же день отец бросил курить. Посерел как-то, осунулся, потерял аппетит и окончательно замолк. К концу недели вид его был настолько жалкий, что мы все - мать, я и младший братишка - стали просить его со слезами начать снова курить. День отец упирался, на другой все-таки закурил. Дым табака я почувствовал в свой комнатке, и я успокоился. Все вошло в норму. Это был, пожалуй, единственный случай, когда я вмешался в семейную размолвку. Вообще же, никогда я делать этого не смел. Но в глубине детской души почти всегда был на стороне отца.
  Мать часто жаловалась на свою, на нашу судьбу, на то, что ее жизнь сложилась не совсем так, как она мечтала. Отец не жаловался никогда. Поэтому, вероятно, и я воспринимал наше бедное житье как нечто само собой разумеющееся, без всякой горечи и злобы, и не тяготился им. Никогда я не завидовал никому, кто жил богаче нас. Родители воспитали меня противником стяжательства и материализма. Правда, было иной раз несколько обидно, что одежонка, выкроена из старого отцовского сюртука, и не слишком нарядна... Что карандаши у меня плохие, ломкие, а не "фаберовские", как у других... Что готовальня с чертежными инструментами, купленная на толкучке, не полна и неисправна... Что нет коньков - обзавелся ими только в 4-м классе, после первого гонорара в качестве репетитора... Что прекрасно пахнувшие, дымящиеся сардельки, стоявшие в училищном коридоре на буфетной стойке во время полуденного перерыва, были мне, впрочем, некоторым другим, недоступны... Что летом нельзя было каждый день купаться в Висле, ибо вход в купальню стоил целых три копейки, а на открытый берег реки родители запрещали ходить... И мало ли еще что. Хотя, с купаньем был выход простой: я уходил тайно с толпой ребятишек на берег Вислы и полоскался там целыми часами. Кстати сказать, одним из лучших пловцов стал. Прочее же - ерунда. Выйду в офицеры - будет и мундир шикарный, появятся не только коньки, но и верховая лошадь, а сардельки буду есть каждый день... Так я думал о своем будущем, и эти мысли меня успокаивали и не давали возможности завидовать кому-либо из своих знакомых.
   Но вот чему я возмутился до глубины души, совсем не на шутку, так это той социально несправедливостью, что сотворил мой учитель по математике. Представляете, он поставил мне тройку в четверти только из-за того, что у меня была плохая готовальня, хотя чертежник я был хоть куда! Лучше меня никто из класса не чертил. Многие просили меня сделать их работу и я ведь не отказывал!
  Хотя, наверное, был еще один раз... Мальчишкой во втором классе в затрапезном костюмчике, босиком я играл с ребятишками на улице, возле дома. Подошел мой хороший приятель великовозрастный гимназист 7-го класса, Петровский и, по обыкновению, давай бороться в шутку со мной, подбрасывать, перевертывать. Мне и ему эти игры доставляли большое удовольствие. По улице в это время проходил инспектор местного реального училища. Фамилию сейчас уже не помню. Брезгливо скривив губы, он обратился к Петровскому, который был в гимназической форме с иголочки, такой прямо франт: "Как вам не стыдно возиться с уличными мальчишками!" Я свету Божьего невзвидел от горькой обиды. Слезы впервые выступили на глаза. Кулаки сжались. Помню, побежал домой, со слезами рассказал отцу. Отец вспылил не меньше моего, схватил шапку и выбежал из дому. Что потом произошло между ним и инспектором, я не знаю. Но после этого случая никто и никогда больше не позволял в отношении меня никаких вольностей. А тот инспектор потом всегда заискивающе кланялся отцу при редких встречах.
  Городишко был маленьким и наш жил тихо и мирно. Никакой шумной общественной жизни, никаких культурных мероприятий, даже городской библиотеки не было, а газеты выписывали лишь очень немногие, к которым, в случае надобности, обращались за справками соседи. Никаких развлечений, кроме театра, в котором изредка давала свои представления какая-нибудь заезжая труппа. За 10 лет моей более сознательной жизни в Влоцлавске я могу перечислить все "важнейшие события", взволновавшие тихую заводь моего любимого захолустья.
   "Поймали социалиста"... Под это общее определение влоцлавские жители подводили всех представителей того неведомого и опасного мира, которые за что-то боролись с правительством и попадали в Сибирь, но о котором очень немногие имели ясное представление. В течение нескольких дней "социалиста", в сопровождении двух жандармов, водили на допрос к жандармскому подполковнику. Каждый раз толпа мальчишек, среди которых всегда был и я, сопровождала шествие. И так как подобный случай произошел у нас впервые, то вызвал большой интерес и много пересудов среди обывателей. Помню, шептались и родители, мать сочувствовала, а отец не одобрял нарушителя спокойствия.
  Как-то в доме богатого купца провалился потолок и сильно придавил его. Помню, собралось так много народа. Шум, толкотня, знакомые и незнакомые и все ходили навещать больного - не столько из участия, сколько из-за любопытства: посмотреть провалившийся потолок. Конечно, побывал и я. Как мне это удалось, сегодня я и сам не понимаю. Но я проник в дом и долго смотрел на провал в потолке, пока меня не выгнала служанка, пожилая и вредная дама.
   Директор отделения местного банка, захватив большую сумму, бежал заграницу... Несколько дней подряд возле банковского дома собирались, жестикулировали и ругались люди - вероятно, мелкие вкладчики. И на Пекарской улице, где находился банк, царило большое оживление. Кажется, не было в городе человека, который не прошелся бы в эти дни по Пекарской мимо дома с запертыми дверями и наложенными на них казенными печатями... Но в итоге мошенника не поймали и деньги вкладчики потеряли.
   И даже в нашем реальном училище случилось событие, которое отложилось в моей памяти. 7-го класса или "дополнительного", как он назывался на официальном языке, к моему выпуску уже не было, его просто отменили, и вот почему... Раньше училище было нормальным - семиклассным. По установившейся почему-то традиции, семиклассники у нас пользовались особыми привилегиями: ходили они вне школы в штатском платье, посещали рестораны, где выпивали, гуляли по городу после установленного вечернего срока, с учителями усвоили дерзкое обращение и т.д. В конце концов, распущенность дошла до такого предела, что директор решил положить ей конец. А последней каплей в его решении был случай объяснения с великовозрастным семиклассником, который распалившись, даже ударил директора по лицу!
   Это событие взволновало, взбудоражило весь город и конечно, нашу школу. Семиклассник был исключен "с волчьим билетом". Помню, что поступок его вызвал всеобщее осуждение, тем более, что директор, которого после этого случая перевели куда-то в центральную Россию, был человеком гуманным и справедливым. Осуждали этого семиклассника и мы, мальчишки.
   Наконец, хочу упомянуть еще одно очень важное событие, коснувшееся и меня. Было мне тогда 7 или 8 лет, точно не помню. В городе стало известно, что из-за границы возвращается Великий князь Михаил, и что поезд его, вероятно, остановится во Влоцлавске на 10 минут. Для встречи столь важной персоны, кроме начальства, допущены были несколько жителей города, в том числе и мой отец, как уважаемый гражданин. Отец решил взять и меня с собой. Воспитанный в духе мистического отношения ко всему, что связано с царской семьей, я был вне себя от радости. Можете себе представить я, мальчишка и буду встречать самого Великого князя!
   В доме царил страшный переполох. Мать весь день и ночь шила мне плисовые штаны и шелковую рубашку; отец приводил в порядок военный костюм и натирал до блеска - через особую дощечку с вырезами - пуговицы мундира.
   И вот наступил заветный день и час. На вокзале собралась толпа встречающих. Окинув людей внимательным взглядом я заметил, что, кроме меня, других детей не было, и это наполнило мое сердце неописуемой гордостью.
   Когда подъехал поезд, я стал внимательно вглядываться во все окна вагонов. И увидел его! Великий князь подошел к открытому окну одного вагона и приветливо побеседовал с кем-то из встречавших. Отец застыл с поднятой к козырьку рукой, не обращая на меня никакого внимания. А я замер, не отрывая глаз от особы царского происхождения...
   Все закончилось очень быстро. Паровоз загудел, обдал перрон белым облаком пара и плавно начал движение дальше, в столицу. После отхода поезда один наш знакомый полушутя обратился к отцу: "Что это, Максим Петрович, сынишка-то ваш так непочтителен к Великому князю? Так шапки и не снимал...
   Отец смутился и покраснел. А я словно с неба на землю и свалился. Я почувствовал себя таким разнесчастным, как никогда. Теперь уже и перед мальчишками нельзя будет похвастаться. Ведь коли узнают про мою оплошность - засмеют...
  
   ГЛАВА 4.
   Мы наступаем.
  
   Ветер чертовски холодный. Он пронизывает тело насквозь. Шинель не спасает. Лицо кутаю в башлык, руки, хоть они и в перчатках, засунул в карманы шинели. Подо мной мокрая каша из грязи и полу растаявшего снега. Она промочила мое обмундирование насквозь и от этого мерзкого состояния шинели холод ощущается в десять раз сильнее. Вся моя рота лежит и ждет удобного момента, чтобы подняться и все-таки добежать оставшиеся сто метров до укреплений противника. Как я и думал, чехи решили сопротивляться и их не испугал наш скромный натиск. Пулемет чехов не переставая выплевывает очереди смертоносного свинца. Но хлопков винтовок пока не слышно. Противник ждет, когда замолчит пулемет и только тогда продолжит огонь из винтовок. Я уже не знаю точно, сколько осталось в живых из и, без того, изрядно поредевшей моей роты. Рядом чувствую взволнованное дыхание Тимофеева.
  - Где же артиллерия, мать твою?! - матерится он. - Щас бы немного пальнули бы, и мы добежали бы!
  - С артиллерией любой добежал бы! А вот надо без нее! - зло отвечаю я ему.
  - Я попробую, вот только пулемет заглохнет... - предлагает прапорщик.
  - Как? - я удивленно поворачиваю голову в его сторону.
  - Смотрите, - мой собеседник вытаскивает руку из кармана, она без перчатки, и указывает мне на какую-то кучу. - Видите этот мусор?
  - Да...
  - Как только они прекратят стрельбу, вы начинаете обстреливать их укрепления, отвлекая внимание от меня, а я рывком добегу до нее. От кучи до пулемета шагов двадцать - тридцать. У меня две бомбы. Я закину их пулеметчику. Вот тогда вы поднимете роту!
  - Хороший план, но он опасен...
  - Ничего! Живы будем - не помрем! Я бедовый!
   Я немного колеблюсь, взвешивая все "за" и "против". Наконец, решаю:
   - Ладно! Но только по моей команде! Грицук!
  - Как прикажете... - соглашается Тимофеев.
  - Я - отзывается мой ординарец.
  - Командиров взводов ко мне!
  - Есть... - и Грицук уползает, оголив мой левый фланг.
   Вскоре ко мне подползают трое. Это подпоручик, прапорщик и один фельдфебель, он исполняет обязанности командира четвертого взвода. Я им ставлю задачу и они, взяв под козырек, возвращаются к своим подчиненным.
   Мы еще лежим несколько минут. Пулемет иногда замолкает, но лишь только чехи чувствуют шевеление в нашей лежачей цепи, он вновь продолжает кряхтеть.
   И вот когда пулеметная лента, наконец, иссякла, над нами воцаряется продолжительная тишина. Мы все понимаем, что пулеметчик меняет ленту. Я мгновенно достаю из кармана руку с наганом и стреляю. Рота поддерживает меня шквальным огнем, начинает строчить наш единственный "максимка".
  - С богом, Иван! - командую я и Тимофеев вскакивает. Прижимаясь к земле, он зигзагами устремляется к заветной куче. Еще двадцать шагов...десять...ну,...пять... Слава Богу! Он падает перед ней в тот самый момент, когда неприятельский пулемет готов к работе и начинает огрызаться нам. Мы замолкаем. Таков мой приказ. Так. Теперь не спешить... Пусть замолчит... Командир третьего взвода словно слышит меня и не высовывается из-за своего скромного укрытия. Противник продолжает поливать нас дождем из пуль. Я лежу на земле и внимательно слушаю адскую музыку с солирующим пулеметом "шварцлозе". Наш "максим" молчит и не подпевает противнику. Теперь главное не поспешить! Выждать, понять тот единственный нужный момент. Я надеюсь, что Тимофеев справится.
   Мы ждем. Все притаились. Я лежу, отвернув голову в сторону, готовый вновь смотреть на Тимофеева, как только "шварцлозе" опять надолго заткнется. Отчего-то вдруг я вспомнил выпускное время. После окончания двухлетнего курса, перед выходом в последний лагерный сбор, юнкерами, так заведено было испокон веку, устраивались "похороны" с подобающей торжественностью. Хоронили "науки" их олицетворяли потрепанные учебники или же сами юнкера, оканчивающего курс по "третьему разряду" - конечно, с их полного согласия. За "гробом", которым служила снятая с петель дверь, шествовали "родственники", а впереди "духовенство", одетое в ризы из одеял и простынь. "Духовенство" возглашало поминание, хор пел, когда замолкали похоронные марши. Все юнкера несли зажженные свечи и кадила, дымящиеся самым дешевым табаком, какой можно было купить. И процессия в чинном порядке следовала по всем казематам до тех пор, пока неожиданное появление дежурного офицера не обращало в бегство всю компанию, включая и "покойника". Мы уже не боялись своих офицеров, а они в свою очередь уже считали нас своими товарищами.
  Никто из нас не вкладывал в эти "похороны" никакого кощунственного смысла. Огромное большинство участников были люди верующие, смотревшие на традиционный "обряд", как на шалость, но не кощунство.
  Пулемет глохнет, чех меняет ленту. Я приподнимаю голову и смотрю вперед на кучу. Тимофеев быстро поднимается из своего укрытия и, размахнувшись, кидает в сторону пулемета одну гранату, потом сразу же другую. Потом он падает за кучу и через несколько секунд раздается взрыв, другой. Я поднимаюсь, со мной взводные и все нижние чины. Раздается громогласное "Урррррааааа!!!" и мы жидкой волной набегаем на укрепления чехов. Они не успевают опомниться. Мы уже внутри. Мешки с песком уже за нами. Я бегу по коридорам, из мешков с песком, спускаюсь в неглубокие окопы, вырытые в мерзлой земле. Лабиринт ходов. Полуразрушенные стены редких домов. Петляя, спускаясь вниз и вновь поднимаясь, я осматриваю завоеванную крепость врага, павшую к нашим ногам. Некоторые чехи стоят, подняв руки, другие перелазают через мешки и бегут от нас. Среди противников есть и храбрецы, которые передергивая затворы винтовок, целятся в нападающих. Некоторые из них защищаются примкнутыми штыками. Но большинство все же бросают винтовки и поднимают руки. Слышу, вернее, чувствую сзади крики ужаса и боли. Оборачиваюсь и вижу, как один из моих богатырей колет врага штыком. Тот орет и медленно умирает, истекая кровью.
  - Собака! В вас целился, ваше благородие! - объясняет рядовой.
  - Спасибо... - бросаю я в ответ.
   Впереди на моем пути вырастает Тимофеев. Откуда он здесь взялся?
  - Ну, я же говорил, что бедовый! - улыбается он. Один погон у его шинели оторван, другой вот-вот отлетит. Лицо грязное в земле и копоти от пороха. Он весь трясется от избытка адреналина. - Что!? Приказ выполнен?! Живы!?
  - Да! - радостно отвечаю я. - Молодец! Подам рапорт на "Георгия"!
   Оживление постепенно спадает. Мы идем с Тимофеевым и ищем командный пункт. Вот он. Надежное убежище. Сверху в два ряда толстые бревна. Несколько рядов с мешками вокруг. Блиндаж пустой. Офицеров в нем нет. Посреди помещения находится стол, на котором лежит карта района, забытая противником. В углу стоит железная печурка, ее дверца приоткрыта и внутри догорают маленькие угольки.
   Я отсегиваю шашку, расстегиваю портупею и потом распахиваю мокрую шинель. Шашку кладу на стол. Тимофеев поступает аналогично. После этого он подходит к печке и, раздувая тлеющие угольки, бросает в нее небольшие поленца, лежащие рядом. Пламя почти сразу разгорается с новой силой. В блиндаж входит подпоручик Сенцов. Его рука наспех замотана бинтом.
  - Разрешите, Станислав Максимович?
  - Конечно! Что с рукой? - интересуюсь я.
  - Да, задело, но вроде навылет...
  - Сегодня же отправляйтесь в лазарет!
  - Слушаюсь, - нехотя подчиняется Сенцов.
  - Командование передайте Тимофееву. Пока... Сколько у вас бойцов осталось? - теперь уже я обращаюсь к Тимофееву.
  - Пока не знаю...
  - Так, господа, предлагаю вам разобраться с личным составом и через четверть часа доложить мне о потерях! Выполняйте!
   Офицеры удаляются, и я остаюсь во вражеском убежище наедине с тишиной.
  
   ГЛАВА 5.
   Вновь вспоминаю.
  
  В первый год моей жизни, в день какого-то семейного праздника, по старому поверью, родители мои устроили гадание. Об этом мне уже взрослому человеку как-то рассказала мать. Они разложили на подносе крест, детскую саблю, рюмку и книжку. К чему первому дотронусь, то и предопределит мою судьбу. Принесли меня. Я тотчас же потянулся к сабле, потом поиграл рюмкой, а до прочего ни за что не захотел дотронуться. Рассказывая мне впоследствии об этой сценке, отец смеялся:
  - Ну, думаю, дело плохо: будет мой сын рубакой и пьяницей!
  Гаданье и сбылось, и не сбылось. "Сабля", действительно, предрешила мою жизненную дорогу, но и от книжной премудрости я не отказался. А пьяницей так и не стал, хотя спиртного вовсе не чураюсь. Могу выпить, не скажу много, но в глазах гуляк смотрюсь уважительно. В гимназические годы ни разу не попробовал, а вот после его окончания, конечно, случалось. В нашем юнкерском училище пьянства, как сколько-нибудь широкого явления, не было. Но бывало, конечно, что некоторые юнкера возвращались из города под хмельком, и это обстоятельство вызывало большие осложнения. Но здесь больше ценилась рискованность и смелость. Так за пьяное состояние нам грозило отчисление из училища, а за "винный дух" - арест и "третий разряд по поведению", который сильно ограничивал юнкерские права, в особенности при выпуске. По возвращению в училище каждый юнкер рапортовал дежурному офицеру о своем прибытии. Если юнкер не мог, не запинаясь, отрапортовать дежурному офицеру, то приходилось принимать какие-то героические меры, сопряженные с большим риском. Так нередко вместо выпившего просили рапортовать кого-либо из его друзей, конечно, если дежурный офицер не знал его в лицо. Правда надо сказать, не всегда такая подмена удавалась. Помню, однажды подставной юнкер рапортовал капитану Левицкому о возвращении. Но под пристальным взглядом Левицкого голос его дрогнул, и глаза забегали. Левицкий сразу все понял:
  - Приведите ко мне юнкера Петрова, когда он проспится, приказал он рапортовавшему.
  Когда утром оба юнкера в волнении и в страхе предстали перед строгим взором Левицкого, капитан обратился к проспавшемуся и уже совершенно трезвому юнкеру:
  - Ну-с, батенька, видно вы не совсем плохой человек, если из-за вас рискнул ваш товарищ своей судьбой накануне выпуска. Губить вас не хочу. Ступайте!
  И не доложил об этом инциденте по начальству. Юнкерская психология воспринимала кары за пьянство, как нечто суровое и неизбежное. Но преступности "винного духа" не признавала, тем более, что были мы в возрасте 18 лет, да и училищное начальство вовсе не состояло из пуритан.
  Был я сильно пьян, так, что вспоминая этот конфуз становится стыдно и сегодня, раз в жизни - в день производства в офицеры. В последующем знал меру и никогда не позволял себе ни единой лишней рюмки.
   Рассказы отца, детские игры, детские сабли, ружья, игра в "войну" - все это настраивало меня на определенный, я бы сказал военный лад. Мальчишкой я целыми часами пропадал в гимнастическом городке Стрелкового батальона, ездил на водопой и купанье лошадей с Литовскими уланами, стрелял дробинками в тире у пограничников. Ходил версты за три на стрельбище стрелковых рот, тайно пробирался со счетчиками пробоин в укрытие перед мишенями. Пули свистели над головами. Было немножко страшно, но занятно очень, эти подвиги придавали мне вес в глазах мальчишек и вызывали их зависть... На обратном пути вместе со стрелками я подтягивал какую-нибудь солдатскую песню. Словом, прижился и привык к местной военной среде, приобретя знакомых среди офицерства и еще более приятелей среди солдат.
   У солдат покупал иной раз боевые патроны за случайно перепавший от отца пятак или за деньги, вырученные от продажи старых тетрадок. Я сам разряжал патроны, а порох употреблял на стрельбу из старинного отцовского пистолета или закладывал и взрывал фугасы.
  Будущая офицерская жизнь представлялась мне тогда в ореоле сплошного веселья и лихости. Ведь у меня перед глазами всегда были такие примеры. Так в нашем доме жили два корнета Уланского полка. Я видал их не раз лихо скакавшими на ученьях, а в квартире их всегда дым стоял коромыслом. Через открытые окна доносились веселые крики и пение. Мать всегда ругалась, а отец хмурился, но молчал.
  Особенно меня восхищало и... немного пугало, когда один из корнетов, сидя на подоконнике и спустив ноги за окно, с бокалом вина в руке, бурно приветствовал кого-либо из знакомых, проходивших по улице. "Ведь, третий этаж, вдруг упадет и разобьется!.." - думал я с замиранием сердца, но глядя в восхищении на этакое гусарство.
  В итоге, когда я окончил реальное училище, мои высокие баллы по математическим предметам сулили мне легкую возможность прохождения вступительного экзамена в любое высшее техническое заведение. Но об этом и речи быть не могло. Я избрал военную карьеру. Поступить в юнкерское училище у меня не составило труда. Отец даже не спрашивал, кем я хочу стать.
  Учеба в училище, как и беззаботная молодость, пролетела быстро, и как-то очень стремительно приблизился день производства в офицеры. Помню, как мы ощущали себя центром мироздания. Предстоящее событие было так важно, так резко ломало всю нашу жизнь, что ожидание его заслоняло собою все остальные интересы. Мы знали, что в Петербурге производство всегда обставлялось весьма торжественно, проходил блестящий парад в Красном Селе в Высочайшем присутствии, причем сам Государь поздравлял производимых в офицеры вчерашних мальчишек. Мы с нетерпением ждали, и вот он приблизился этот день. Каким будет он у нас - неизвестно.
  В начале августа вдруг разносится по лагерю весть, что в Петербурге производство уже состоялось, несколько наших юнкеров получили от родных поздравительные телеграммы. Волнение и горечь воцарилась мгновенно. Про нас забыли! Действительно, вышло какое-то недоразумение, и только к вечеру другого дня мы услышали звонкий голос дежурного юнкера:
  - Господам офицерам строиться на передней линейке! Мы вылетели стремглав, на ходу застегивая пояса. Стоим строем на плацу. Подходит начальник училища. Мы его приветствуем, он читает телеграмму, поздравляет нас с производством и несколькими задушевными словами напутствует нас в новую жизнь. И все! Мы были несколько смущены и даже как будто растеряны: такое необычайное событие, и так просто, буднично все произошло...
  Но досадный налет скоро расплывается под напором радостного чувства, прущего из всех пор нашего преображенного существа. Спешно одеваемся в офицерскую форму и летим в город. К родным, знакомым, а то и просто в город - в шумную толпу, в гудящую улицу, чтобы окунуться с головой в полузапретную доселе жизнь, несущую - так крепко верилось - много света, радости, веселья.
   Вечером во всех увеселительных заведениях Киева дым стоял коромыслом. Мы кочевали гурьбой из одного места в другое, принося с собой буйное веселье. С нами веселились большинство училищных офицеров. Вино лилось рекой, песни веселые и разгульные, пьяненькие офицеры, веселые воспоминания... В голове - хмельной туман, а в сердце - такой переизбыток чувства, что взял бы вот в охапку весь мир и расцеловал!
   Потом люди, столики, эстрада - все сливается в одно многогранное, многоцветное пятно и уплывает.
  В старой России были две даты, когда бесшабашное хмельное веселье пользовалось в глазах общества и охранителей порядка признанием и иммунитетом. Это день производства в офицеры и еще ежегодный университетский "праздник просвещения" - "Татьянин день". Когда, забыв и годы, и седины, и больную печень, старые профессора и бывшие универсанты всех возрастов и положений, сливаясь со студенческой молодежью, кочевали из одного ресторана в другой, пили без конца, целовались, пели "Gaudeamus" и от избытка чувств и возлияний клялись в "верности заветам", не стесняясь никакими запретами.
  Через два дня после этого хмельного веселья поезда уносили нас из Киева во все концы России - в 28-дневный отпуск, после которого для нас начиналась новая жизнь.
  
   ГЛАВА 6.
   Два дня до.
  
  - Итак, у нас от роты осталось всего около сорока боеспособных солдат... Раненых отправили в полковой лазарет?
  - Да, во главе с подпоручиком Сенцовым, - ответил Тимофеев.
  - Слушайте, прапорщик, - обратился я к нему, - примите командование двумя взводами, своим и взводом Сенцова. В них же осталось человек по десять?
  - У меня пятнадцать, у Сенцова восемь, - уточнил Тимофеев.
  - Фельдфебель, сколько у вас?
  - Двенадцать, ваше благородие! - отрапортовал фельдфебель Марков, временный командир четвертого взвода.
  - Так..., а что у вас подпоручик Минский?
  - Одиннадцать...
  - Дааа...не густо... Что будем делать, господа? Если, не дай Бог, чехи вздумают контратаковать, сможем ли мы удержать позиции? - обратился я к своим офицерам.
   Все задумались. Молчание, тягостное, совсем не радостное, нависло над низким потолком захваченного час назад вражеского блиндажа.
  - Караулы расставлены? - спросил я.
  - Так точно, - ответили мои командиры.
  - Что ж, будем ждать. Коли суждено нам всем положить головы на этой высоте - положим, не посрамим русского оружия.
   Все согласились. После военного совещания в землянке установилась атмосфера покоя и умиротворения. Тимофеев достал стопку писем и стал их перечитывать. Минский сел на деревянный настил, служивший, как кроватью, так и диваном. Облокотившись на бревенчатую стену военного сооружения, он закрыл глаза, и, мне показалось, задремал. Фельдфебель Марков вышел на воздух покурить. Он знал, что я не приветствую курение и в своем присутствии не позволяю дымить.
   Я же пододвинул табурет к столу и, разложив карту, стал изучать местность, пытаясь понять, откуда нам стоило ждать беды. Со слов капитана, захватив данную высоту, мы отбрасывали противника ко второму рубежу укреплений. Он располагался в двух километрах от нас, за речушкой. Вот здесь. Взвод прапорщика Остроумова и рота подпоручика Иванова, как предполагал командир батальона, должны были одновременно с нашей атакой обойти противника и ударить с тылу, отрезав противнику путь к отступлению. Произошло ли это или нет, я знать не мог. Если части чехов были разбиты, то это одно, а если же они просто отступили, то в ближайшее время следовало ждать контратаки. Австрийцы не допустят потери позиций и погонят чехов назад, как скотину на убой, взять утерянные ими позиции любой ценой. Следовательно, сначала они ударят по нам артиллерией, а потом кинут на нас отступивших ранее чехов. В этом случае удержать высоту мы вряд ли сможем. Линия окопов довольно продолжительная, рассчитанная, как минимум на полноценную роту. У меня же всего сорок человек. Если не отступить, то всем нам крышка.
  - Станислав Максимович... - тихонько позвал меня Минский. Он, оказывается, не спал.
  - Да? - оторвался я от тяжелых мыслей.
  - Как насчет партийки в преферанс? Карты у меня с собой.
  - Кто будет третий? - спросил я его, посмотрев на Тимофеева, который продолжал читать листки писем.
  - Прапорщик! - громко позвал Тимофеева Минский. - Будете играть? Вист полкопейки!
   Тимофеев оторвался, наконец, от своего занятия и непонимающе уставился на Минского.
  - Что вы говорите?
  - Вист полкопейки... Будете?
  - Я слаб в преферансе, но извольте! Все одно делать нечего.
  - Ну, что, господин штабс-капитан? А Вы согласны?
   Я махнул утвердительно головой и стал убирать со стола карту и свою шашку. Минский подставил к столу еще два табурета и стал тасовать потрепанную колоду карт, которую достал из кармана шинели. Тимофеев спрятал свои письма и подсел к нам. Он захватил чистый листок бумаги, на котором стал чертить поле для игры.
  - Марков! - крикнул Минский вошедшему фельдфебелю. - Подкинь в печь дровишек! Что-то зябко становится.
   Унтер кряхтя, опустившись на одно колено, выполнил просьбу и, прикрыв крышку печки, пошел к настилу, где уселся, укутавшись в свою шинель.
   У нас же после того, как были сданы карты, и Тимофеев начертил поле, началась игра.
  - Шесть первых, - начал торг Тимофеев.
  - Шесть вторых, - ответил я. Карты позволяли сыграть мне семь бубей, поэтому я смело стал торговаться.
  - Третьих, - ответил Минский.
   Когда Минский назвал восемь вторых, я сдался. Тимофеев это сделал уже на шести третьих.
  
   ГЛАВА 7.
   Революционный поезд.
  
  Мой выпуск пришелся на конец русско-японской войны и начало первой российской смуты. Местом службы мне была назначена Манжурия. Буквально через год после начала служения отечеству в чине подпоручика и в должности командира взвода меня откомандировали в Санкт-Петербург для прохождения дальнейшей службы. Приехав на перекладных в Харбин, где начиналось прямое железнодорожное сообщение с Европейской Россией, я окунулся в самую гущу подымавшихся революционных настроений. Харбин был центром управления Китайских железных дорог, средоточием всех управлений тыла армии и массы запасных солдат, подлежавших эвакуации. Все газеты кричали о царском манифесте, но никто толком в нем не разобрался. Изданный под влиянием народных волнений этот манифест якобы дал России конституцию. Он ударил, словно хмель, в головы людям и, вместо успокоения, вызвал еще большие волнения на почве непонимания сущности этой реформы. Малограмотные, но активные людские массы решили сейчас же, явочным порядком, осуществить все свободы и провозглашенное "народовластие". Эти ужасные и сумбурные настроения в значительной мере подогревались широкой пропагандой социалистических партий, причем на Дальнем Востоке более заметна была работа именно социал-демократов. Не становясь непосредственно во главе революционных организаций и не проводя определенной конструктивной программы, лидеры местных отделов социалистических партий во всех своих воззваниях и постановлениях исходили из одной негативной предпосылки: - Долой! Причем, даже не понимая, почему собственно "долой".
  Долой "лишенное доверия самодержавное правительство"! Долой поставленные им местные власти! Долой военных начальников! "Вся власть - народу"!
   Эта демагогия и нескрываемая пропаганда имела успех в людских массах, и во многих местах, в особенности вдоль великого сибирского пути. Там образовались самозваные "комитеты", "советы рабочих и солдатских депутатов" и "забастовочные комитеты", которые ничего и никого не боясь захватывали власть. Сама сибирская магистраль перешла в управление "смешанных забастовочных комитетов", фактически устранивших и военное, и гражданское начальство дорог.
  Самозваные власти ни в какой степени не представляли избранников народа, комплектуясь из людей случайных, преимущественно из "более революционных" или имевших ценз "политической неблагонадежности" в прошлом. В долгие дни путешествия по Сибирской магистрали я читал расклеенные на станциях и в попутных городах воззвания, слушал речи встречавших поезда делегатов и по совести скажу, что производили они впечатление политической малограмотности, иногда бытового курьеза. Первая революция, кроме лозунга "Долой!" не имела ни определенной программы, ни сильных руководителей, ни, как оказалось, достаточно благоприятной почвы в народных настроениях. "Долой!" и точка. А что взамен никто сказать не мог.
  Официальные власти растерялись. Например во Владивостоке комендант крепости стал пленником разнузданной солдатской и городской толпы. В Харбине начальник тыла не принимал никаких мер против самоуправства комитетов. В Чите военный губернатор Забайкалья подчинился всецело комитетам, выдал оружие в распоряжение организуемой ими "народной самообороны", утверждал постановления солдатских митингов, передал революционерам всю почтово-телеграфную службу.
   Неудачный состав военных и гражданских администраторов, не обладавших ни твердостью характера, ни инициативой, и с такой легкостью сдававших свои позиции, усугублялся еще тем обстоятельством, что, воспитанные всей своей жизнью в исконных традициях самодержавного режима, многие начальники были оглушены свалившимся на их головы манифестом. Именно непонятные им новые формы государственного строя, в которых чиновники поначалу не разобрались, были причиной временного отупения бюрократии. Тем более, что привычных "указаний свыше", вследствие перерыва связи со столицей, первое время совсем не было. А из России ползли лишь темные слухи о восстании в Москве и Петербурге и даже о падении царской власти...
  Революционной пропаганде поддалась очень незначительная часть офицерства, преимущественно тылового. Эти держатели пульса армии всегда были во главе любой смуты. Кроме мелких частей, был только один случай, когда весь офицерский состав полка, с командиром во главе вынес сумбурное постановление, о поддержке революционных масс. И то основным мотивом его было нежелание участвовать в "братоубийственной войне".
  В это аморфное, непонятное и темное революционное движение влился и бунт демобилизуемых запасных солдат. Политические и социальные вопросы их мало интересовали. Они скептически относились к агитационным листовкам и к речам делегаций, высылаемых на вокзалы "народными правительствами". Единственным лозунгом их был клич: - Домой!
   Они восприняли свободу, как безначалие и безнаказанность. Они буйствовали и бесчинствовали по всему армейскому тылу. А в особенности, старались буйствовать возвратившиеся из японского плена и там распропагандированные матросы и солдаты. Они не слушались ни своего начальства, ни комитетского, требуя только возвращения домой, сейчас, вне всякой очереди и, не считаясь с состоянием подвижного состава и всех трудностей, возникших на огромном протяжении почти в 10 тысяч километров Сибирского пути.
  Под давлением этой буйной массы и требований "железнодорожного комитета", начальник железной дороги, имевший в своем распоряжении законопослушные войска маньчжурских армий для наведения порядка в тылу, отменил нормальную эвакуацию по корпусам целыми частями и приказал начать перевозку в первую очередь всех запасных. При этом, вместо того, чтобы организовать продовольственные пункты вдоль Сибирской магистрали, и посылать запасных в сопровождении штатных вооруженных команд, их отпускали одних, выдавая в Харбине кормовые деньги на весь путь. Деньги естественно пропивались тут же на Харбинском вокзале на ближайших станциях, по дороге понемногу распродавался нехитрый солдатский скарб, а потом, когда ничего больше не оставалось, голодные толпы громили и грабили вокзалы, буфеты и пристанционные поселки. Революция!
  Достойно удивления, как в таких условиях в армейских частях сохранялась дисциплина.
   Самое бурное время, а это, наверное, ноябрь 1905 - январь 1906, я провел в поезде на Сибирской магистрали, пробираясь из Манчжурии в Петербург. В Харбине я сел на почтовый поезд. Провожать меня было некому. Семьей я не обзавелся по причине своей молодости. А мои родители были далеко. Никто не махал мне с перрона и не тосковал после моего отъезда. Ехал я бесконечно долго. Еще год назад я мчался по единой и не делимой империи а теперь еле тащился по целому ряду новоявленных "республик" - Иркутской, Красноярской, Читинской и других бывших губерний. Неделями я жил среди эшелонов запасных, катившихся, как саранча, через Урал домой. Скорее по необходимости, чем по собственному желанию я наблюдал близко выплеснутое из берегов солдатское море. Несогласованность в распоряжениях "республик" и ряд частных забастовок иногда вовсе приостанавливали движение: в Иркутске, где нам пришлось поневоле прождать несколько дней, скопилось до 30 воинских эшелонов и несколько пассажирских поездов. К этому времени по всей дороге чрезвычайно трудно было доставать продовольствие, и мы жили в дальнейшем только запасами, приобретенными в Иркутске. Слава Богу, капитан, с которым мы разместились в одном купе, оказался человеком умным и прозорливым. Он взял опекунство надо мной.
  Пока наш почтовый поезд, набитый офицерами, солдатами и откомандированными железнодорожниками, пытался идти легально, по расписанию, мы делали не более 100-150 километров в сутки. Над нами издевались встречные эшелоны запасных. Поезд не выпускали со станций. Однажды мы проснулись на маленьком полуразрушенном полустанке, без буфета и воды - на том же, где накануне заснули... Оказалось, что запасные проезжавшего эшелона, у которых испортился паровоз, отцепили и захватили наш.
   Всем стало очевидным, что с "легальностью" никуда не доедешь. По вагонам прошлись подполковник и капитан. Они убедили всех офицеров прибыть в шестой вагон. Мы, двадцать оказавшихся в поезде офицеров, собрались в указанном вагоне и провели в духе того времени "революционное" собрание. Выбрали старшего, командира одного из Сибирских полков, и объявили его комендантом поезда. Подполковник и капитан, те, что ходили по вагонам были назначены его заместителями. Собранием был назначен и караул на паровоз, дежурная часть из офицеров и солдат, вооруженных собранными у офицеров револьверами, и в каждом вагоне - старший. Один из прапорщиков, сейчас уже не помню его имени и фамилии предложил собрать деньги для выплаты суточных солдатам, дежурившим по поезду. Все поддержали эту идею. Получилось по 60 копеек суточных на человека. И, удивительно, охотников нашлось больше, чем нужно было. Только со стороны двух "революционных" вагонов, в которых ехали эвакуированные железнодорожники, эти мероприятия встретили протест, однако, не очень энергичный.
   В тот же день группа "революционного комитета" нашего состава приступила к своим обязанностям. От первого же эшелона, шедшего не по расписанию, мы отцепили паровоз. Немногочисленные протесты его пассажиров натолкнулись на свирепое молчание нижних чинов и едва заметные стволы револьверов офицеров. И с тех пор поезд наш пошел полным ходом. Нельзя сказать, что все пошло, как по маслу. Сзади за нами гнались эшелоны, жаждавшие расправиться с нами. По телеграфу революционные разбойники сообщали вперед по нашему маршруту о необходимости остановить взбунтовавшийся эшелон. Впереди нас поджидали другие конкуренты, с целью преградить нам путь и лишить нас паровоза. Но, при виде наших организованных и вооруженных команд, напасть на нас никто не решался. Пышущие бессильной ненавистью наши враги действовали исподтишка. Нам вслед в окна летели камни и поленья. Начальники попутных станций, терроризованные угрожающими телеграммами от эшелонов, требовавших нашей остановки, не раз, при приближении нашего поезда, вместе со всем служебным персоналом, скрывались в леса. Наш поезд прозвали "черным тараном". Уже через неделю такой езды мало кто решался столкнуться с нами в открытом поединке. Бог хранил нас. Так мы ехали более месяца. Перевалили через Урал. Близилось Рождество, всем хотелось попасть домой к празднику.
  Самым серьезным участком пути оказался участок перед Москвой. Под Самарой случилось непредвиденное. Нас остановила у семафора частная забастовка машинистов. Все пути были забиты, и движение невозможно.
  - Когда можно будет следовать дальше? - строго спросил наш комендант у начальника станции.
  - Не могу знать Ваше высокоблагородие! И когда восстановится, неизвестно - отвечал дрожащим голосом испуганный начальник.
  К довершению беды сбежал из-под караула наш машинист. Нам опять пришлось собраться всем офицерам, чтобы обсудить сложившееся положение.
  - Что делать? - первым взял слово полковник. - Ехать дальше мы не можем. Машинистов нет. Кто-нибудь имеет навыки управления паровозом?
   Все молчали. Никто не знал, что делать дальше. Каково же было общее изумление, когда из "революционных" вагонов нашего поезда пришла к коменданту делегация, предложившая использовать имевшихся среди них машинистов.
  - Но только, чтобы не быть в ответе перед товарищами, взять их нужно силой! - предложил один из явившихся машинистов.
  Мы снарядили конвой и вытащили за шиворот сопротивлявшихся для виду двух машинистов, на которых указала делегация. Дежурному по Самарской станции комендант поезда передал по телефону категорическое приказание:
  - Через полчаса поезд пройдет полным ходом, не задерживаясь через станцию. Чтоб путь был свободен!
  - Есть! - ответил запуганный дежурный.
  Поезд под управлением новых машинистов развел пары, взвизгнул и, медленно набирая ход, помчался дальше.
  - Слава Богу! Проехали благополучно, - перекрестился полковник.
  В дальнейшем поезд шел нормально, и я добрался до Петербурга в самый сочельник. Вот, что значит строгая дисциплина, грамотность командования, желание всего состава достичь цели. Этот наш "революционный" рейд в модернизованном стиле свидетельствует, как в дни революции небольшая горсть смелых людей могла пробиваться тысячи километров среди хаоса, безвластия и враждебной им стихии попутных "республик" и озверелых толп.
  
   ГЛАВА 8.
   Шесть с половиной месяцев до.
  
   Пасха. Уже тепло. Молодая зелень так и буйствует. Нежные, еще чистые, нетронутые ни ветром, ни дождем, ни гарью войны листочки распускаются и тянутся к солнцу, не зная, что их ждет впереди. На фронте стоит затишье. Мы не наступаем, противник не контр наступает. Паритет. Хотя неприятель и обстреливает нас ежедневно, но только это и напоминает о войне. Мы отвечаем ему тем же, однако больших и серьезных боев нет. Полк наш стоит в маленьком населенном пункте со странным названием Годыновка. Это тыл, но не глубокий. Городок маленький, грязненький и тихий. В нем два православных храма, один немного больше другого. Купола у обоих не золотые, а покрытые зеленой краской. Их архитектура представляет собой нечто среднее между русскими и католическими церквями. Один из них стоит на берегу тихонькой речушки Мольниця, она узкая, спокойная и неторопливая. Берега ее заросли камышом, в зарослях которого просматриваются притаившиеся мальчишки с выставленными вперед удилищами. Через Мольницу перекинут единственный деревянный мост, по которому раз в час скрипит какая-нибудь телега, груженая деревенским скарбом.
  День стоит яркий, солнечный и довольно теплый. Местное население с утра кучкуется возле обоих храмов. Значит местные преимущественно православные. Моя рота в полном составе красит яйца в котелках на открытом огне. Офицеры, расквартированные по зажиточным хатам, довольствуются приготовленными хозяевами атрибутами пасхи. Мы все собираемся идти к храму на службу. Вскоре солнце садиться и нас охватывает пасхальное настроение. Ближе к одиннадцати у храма собирается огромная толпа из местных жителей, солдат полка и офицеров. Бабы в платках и с корзинами, в которых просматриваются куличи и красные яйца. Храм украшен белыми цветами. Священники, то и дело проходящие туда-сюда одеты торжественно.
  За полчаса до полуночи в алтарь через Царские врата священник и диакон на своих головах вносят полотно с изображением Христа в гробу - плащаницу. Служители полагают ее на престоле. Здесь плащаница находится до отдания Святой. Вскоре начинается и сама праздничная служба. Пение в эту ночь особенно радостное и какое-то легкое, в церкви много свечей и в их свете таинственно золотятся оклады икон. Служба сопровождается колокольным перезвоном.
  - Воскресение Твое, Христе Спасе, Ангелы поют на небесах, и нас на земли сподоби чистым сердцем Тебе славити! - трижды поют священники. Заканчивают пение стехиры хор в середине храма и все молящиеся. Вслед за этим начинается трезвон.
  И вот из церкви выходит Крестный Ход и мы дружной толпой обходим вокруг храма с пением "Воскресение Твое, Христе Спасе...". Толпа останавливается у западных ворот храма, словно у дверей гроба. В этот момент трезвон стихает. Настоятель церкви берет кадило и окутывает ароматом ладана иконы и всех молящихся. Затем он берет в свободную руку крест с трисвешником и становится лицом на восток. Кадилом священник начертывает перед закрытыми воротами знамение Креста и начинает Светлую утреню. Вслед за этим двери храма открываются и взору молящихся является внутренние покои, украшенные свечами и цветами.
  Постепенно небо окрашивается в серые тона. Светает. Народ внемлет каждому слову, каждому движению священника. И тут, когда совсем ненадолго воцарилась кроткая тишина, я услышал знакомый шум в воздухе и, подняв глаза, увидел в синеющем небе совсем низко над собором два вражеских самолета. Быстро оглядев всех близ меня стоявших, я с какой-то непонятной радостью убедился, что все достойно и спокойно продолжают молиться, нисколько не выражая тревоги. Торжественное пение хора неслось ввысь навстречу небесному врагу. Вдруг раздался сильный взрыв и треск упавшей бомбы. Было очевидно, что она попала в крышу одного из ближайших домов. Молебен продолжался. Я с гордостью взглянул на группу сестер милосердия: ни одна из них не дрогнула, никакой сумятицы не произошло, все женщины и молодые девушки стояли по-прежнему спокойно. Но к ужасу своему, я вдруг заметил, что не только голос главного священника дрожит, но губы его посинели, и он, бледный как полотно, не может продолжать службу. Крест дрожит в его руке, и он чуть не падает. Спасли положение второй священник, дьякон и певчие, заглушившие этот позор перед всеми стоявшими несколько дальше. Молебен благополучно окончился. В завершении Пасхального торжества раздалось радостное пение, и все присутствующие под колокольный звон стали подходить к Кресту Господнему. Послышались со всех сторон праздничные приветствия:
  - Христос воскресе! - говорили одни.
  - Воистину воскресе! - отвечали другие.
  Тем временем вражеские самолеты сбросили еще несколько бомб, но они попали уже в болото за городом. Наша артиллерия быстро их обстреляла и выпроводила восвояси. Уже после я узнал, что бомба разрушила верхний этаж одного из больших домов, убила и искалечила несколько жильцов, но, что все необходимые меры помощи приняты и пожар потушен.
  После торжеств я невольно стал свидетелем одной сцены. Наш командир полка, полковник Зайцев подошел к перетрусившему попу, служившему литургию. Священник стоял перед полковником, как провинившийся гимназист. Я не услышал все, что говорил ему Зайцев, но и то, что долетело до моего слуха, красноречиво говорило о том, как полковник распинал священника.
  - ... и во время прежних войн и во время нашей последней, - горячо говорил раскрасневшийся командир полка, - я видел и слышал о бесконечных героических подвигах духовенства, но вот такой срамоты, какой Вы, отец, меня угостили сегодня, ни разу мне не доводилось быть свидетелем! Стыдно! Стыдно и срамно!
   Признаться, мне стало не приятно от увиденного. Я не стал дослушивать резкую отповедь и пошел в свою хату. За храмом я столкнулся с тремя сестрами милосердия. Они были одеты, словно исполняли свой служебный долг - в строгие платья до земли и белые фартуки с красными крестами. Правда, никаких головных уборов. Сестрички были в прекрасном настроении, они прыскали от смеха по любому поводу. Когда какая-нибудь из них что-то рассказывала, другие, не слушая ее, перебивая друг друга, пытались дополнить ее рассказ. Они заметили меня еще издалека, как только я вышел из-за угла церкви.
  - Христос воскресе! - приветствовала меня одна из них, самая смелая, когда я поравнялся с ними.
  - Воистину воскресе! - ответил я, широко улыбаясь.
  - А поцелуй господин штабс-капитан?! - смеясь, сказала другая.
   Мы поцеловались, после чего ко мне пододвинулась вторая, та, что потребовала поцелуй.
  - Христос воскресе!
  - Воистину воскресе! - и мы поцеловались троекратно и с ней.
   Третья сестричка, стояла в сторонке и скромно улыбалась, стараясь не смотреть мне в глаза. Она была самой красивой из всех. Волнистые русые волосы были убраны в тугой и большой узел на затылке. Прядь непослушных волос, не подчинившихся желанию хозяйки, завитками упал на лоб. Огромные серые глаза, словно глубокие омуты, призывали утонуть в них. Правильный овал лица, даже не намекал на азиатские корни. Прямой маленький носик, небольшой подбородок и пухленькие губы. Строгое платье не смогло скрыть ее красивую, стройную фигуру. Ей было лет двадцать пять. Я подошел к ней и, взяв аккуратно за плечи, стал целовать, приговаривая при этом:
  - Христос воскресе...
  - Воистину воскресе, - скромно ответила девушка, практически не отвечая на мои поцелуи.
   После христосования со всеми я остановился в нерешительности. И, слава Богу, бойкая сестричка, та, что была первой, взяла всю инициативу на себя. Мы познакомились. Первую звали Светлана, вторую Катерина и третью, самую красивую, ту, что приглянулась мне, звали Маша. Я тоже представился.
  - Вы куда сейчас? - спросила Светлана.
  - Домой, спать...
  - Ой! Кто ж спит в такой праздник?! Поедемте с нами!
  - А куда?
  - Сейчас все едут в Тернавку. Там будет большой праздник!
   В Тернавке в то время стоял штаб дивизии генерала Николина.
  - А на чем вы собрались ехать? - спросил я.
  - Так вы поедете? - переспросила меня Катя.
  - А есть на чем? - ответил я вопросом на вопрос.
  - Пойдемте с нами!
  Девушки подвели меня к двум бронеавтомобилям Никашидзе. Подпоручик в кожаной куртке, галифе и шлеме, на котором сверкали мотоциклетные очки, стоявший возле одного из них, при моем появлении выпрямился и отдал честь. Я ответил ему тем же.
  - Христос воскресе!
  - Воистину воскресе!
   Мы поцеловались. Девушки тоже похристосовались с ним. Я понял, что они все знакомы. Я невольно вспомнил о том, как много наветов и грязных рассказов ходило о сестрах милосердия вообще и как это меня всегда возмущало. Спору нет, были всякие между ними, но я всегда считал, что громадное большинство из них героически, самоотверженно, неустанно работало, и никакие вражеские бомбы не могли их оторвать от тяжелой, душу раздирающей работы над окровавленными страдальцами - нашими воинами. Да и сколько из них самих было перекалечено и убито...
  - Вы с нами, господин штабс-капитан? - спросил меня подпоручик.
   Я охотно согласился. Мы все кое как уместились в одной из бронемашин и поехали по направлению к Тернавке, поближе к передовым позициям. Я сидел сзади на диванчике между Катей и Машей. Всю дорогу они смеялись, и веселью нашему не было конца.
  Удивительно, на что только наш солдат не способен, чего он только самодельно, с большим искусством не наладит!
  На большой поляне перед лесом, в котором были расположены землянки этой дивизии, нас и многих других, что приехали на телегах и автомобилях, поместили как зрителей удивительного зрелища: солдаты, наряженные всевозможными народностями, зверями, в процессиях, хороводах и балаганах задали нам целый ряд спектаклей, танцев, состязаний, фокусов, хорового пения, игры на балалайках. Смеху и веселья было очень много. Но вся эта музыка, шум и гам прерывались раскатами вражеской артиллерийской пальбы, которая здесь была значительно слышней, чем в Годыновке. Но несмотря ни на что среди солдат и офицеров царило такое беззаботное веселье, что любо-дорого было смотреть.
  В какой-то момент представления подпоручик отвел меня в сторону от наших сестричек и прямо спросил:
  - Вы случайно не волочитесь за Светланой?
  - О! Нет! Будьте покойны! Мне по нраву Мария.
  - Простите меня, штабс-капитан! Я просто неравнодушен к Светлане.
  - Ничего, подпоручик, - успокоил я его. - Однако бойкая барышня. Можно пожелать Вам только удачи.
  - Хм, - усмехнулся офицер, - спасибо. Что Вы думаете делать дальше? Маша очень скромна и целомудренна.
  - Прекрасно! А что будете делать Вы? Я имею в виду после представления, - пояснил я.
  - Мы все, в том числе и Маша, собирались вернуться в Годыновку. Там есть неплохая корчма, знаете по дороге за мостом, на другой стороне реки. Хотите, поедемте с нами? - предложил подпоручик.
  - Если барышни не будут возражать, то с удовольствием!
   Мы вернулись к месту, с которого ушли. Наши знакомые сестры, будто бы не заметили отсутствия своих провожатых. Они хлопали в ладоши от восторга, наблюдая за ходом представления. Я встал возле Маши и она, заметив мое присутствие, немного напряглась. Это чувствовалось в ее поведении. Она то и дело косила взгляд своих серых глаз на меня. Но совсем скоро Маша расслабилась и даже оперлась спиной на меня. Я взял ее за руку, и она не выдернула ее из моей горячей ладони.
  
   ГЛАВА 9.
   Моя служба в мирное время.
  
  Из Петербурга я был направлен в пехотный полк и прибыл к нвому месту службы в город Белу, Седлецкой губернии.
   Это была типичная стоянка для большинства войсковых частей, заброшенных в захолустья Варшавского, Виленского, отчасти Киевского военных округов, где протекала иногда добрая половина жизни служилых людей. Быт нашего полка и жизнь городка переплетались очень тесно.
   Население Белы не превышало 8 тысяч человек. Из них около 5 тысяч по национальности были евреи, остальные считали себя поляками и немного русскими - главным образом это были служилые люди, такие, как я, их семьи.
   Евреи держали в своих руках весь город и всю городскую торговлю, они же были поставщиками, подрядчиками, мелкими комиссионерами, так называемыми "факторами". Без "фактора" нельзя было ступить ни шагу. Они облегчали нам хозяйственное бремя жизни, доставали все - откуда угодно и что угодно. Через них можно было обзаводиться обстановкой и одеваться в долгосрочный кредит, перехватить денег под вексель на покрытие нехватки в офицерском бюджете. Ибо бюджет был очень скромный.
   Возле меня проходила жизнь местечкового еврейства - внешне она казалось открытой, по существу же - совершенно замкнутая и нам русским не понятная и даже чуждая. Там создавались свои обособленные взаимоотношения, свое налогообложение, так же исправно взимаемое и покорно выплачиваемое, как государственным фиском, свои негласные нотариальные функции, свой суд и расправа. Все это чинилось кагалом, почитаемыми цадиками и раввинами. У них была своя система религиозного и экономического бойкота.
   Среди пяти тысяч бельских евреев, наверное, был только один интеллигент - доктор. Прочие, не исключая местного "миллионера", держались крепко своего "старого закона" и обычаев. Мужчины носили длинные "лапсердаки", женщины - уродливые парики, а своих детей, избегая правительственной начальной школы, они отдавали в свои средневековые "хедэры" - школы, допускавшиеся властью, но не дававшие никаких прав по образованию. Редкая молодежь, проходившая курс в гимназиях, не оседала в городе, рассеиваясь в поисках более широких горизонтов.
  То специфическое отношение офицерства к местечковым евреям, которое имело еще место в шестидесятых, семидесятых годах, прошлого века отошло уже в область преданий. Буянили еще изредка неуравновешенные натуры, но выходки их оканчивались негласно и прозаически. Виновных ждало вознаграждение от потерпевших и неминуемая командирская кара.
  Мы, связанные сотнями нитей с еврейским населением Белы в хозяйственной области, во всех других отношениях жили совершенно обособленно от него. Евреи не допускали в свой закрытый мир никого из чужаков. Но и своих они старались не выпускать.
  Однажды на почве этих отношений Бела потрясена была небывалым событием...
   Немолодой уже подполковник нашего полка влюбился в красивую и бедную еврейскую девушку. Он взял ее к себе в дом и дал ей приличное домашнее образование. Так как они никогда не показывались вместе, и внешние приличия были соблюдены, начальство не вмешивалось. Молчала и еврейская община.
  Но когда прошел слух, что девушка готовится принять лютеранство, мирная еврейская Бела пришла в необычайное волнение. Евреи грозили не на шутку убить ее. В отсутствие подполковника большая толпа их ворвалась однажды в его квартиру, но девушки там они не нашли. В другой раз евреи в большом количестве подкараулили несчастного счастливца на окраине города и напали на него. О том, что там произошло, обе стороны молчали, можно было только догадываться... Мы были уверены, что, по офицерской традиции, не сумевший защитить себя от оскорбления подполковник будет уволен в отставку. Но произведенное по распоряжению командующего войсками округа дознание окончилось для подполковника благополучно. Он был переведен в другой полк и на перепутье, обойдя формальности и всякие препятствия, успел-таки жениться на своей избраннице. Правда потом его перевели, и они вместе с молодой женой уехали куда-то в Сибирь.
   Польское общество мало чем отличалось от еврейского и так же жило замкнуто, сторонилось и русских, и евреев. С мужскими представителями его мы встречались на нейтральной полосе - в городском клубе или в ресторане, играли в карты и вместе выпивали, иногда даже вступали с ними в дружбу. Но домами не знакомились. Польские дамы были более нетерпимыми, чем их мужья, и эту нетерпимость могло побороть только экстраординарное увлечение...
   Наше офицерство в отношении польского элемента держало себя весьма тактично, и каких-либо столкновений на национальной почве у нас никогда не бывало.
   Русская интеллигенция Белы была немногочисленна и состояла исключительно из военного и обслуживающего гражданского люда. В этом кругу сосредотачивались все наши внешние интересы. Там "бывали", ссорились и мирились, дружили и расходились, ухаживали и женились.
   Из года в год всё те же, и всё то же. Одни и те же разговоры и шутки. Лишь два-три дома, где можно было не только повеселиться, но и поговорить на серьезные темы. Ни один лектор, ни одна порядочная труппа не забредала в нашу глушь. Словом, серенькая жизнь, маленькие интересы - "чеховские будни". Только деловые и бодрые, без уездных "гамлетов", без нытья и надрыва. Поэтому, вероятно, они не засасывали и вспоминаются теперь с доброй улыбкой.
  В такой обстановке прошло с перерывами в общей сложности шесть лет моей жизни.
   Мои два старших товарища, одновременно со мной назначенные в полк, сделали визиты всем в городе, как тогда острили, "у кого только был звонок у подъезда". И всюду бывали. Я же предпочитал общество своих молодых товарищей. Мы собирались поочередно друг у друга, по вечерам играли в винт, преферанс умеренно пили и много пели. Во время своих собраний наша молодежь разрешала попутно и все "мировые вопросы", весьма, впрочем, просто и элементарно.
  Государственный строй был для нас, офицерства фактом предопределенным, не вызывающим никаких ни сомнений, ни разнотолков. "За веру, царя и отечество"! Отечество воспринималось горячо, как весь сложившийся комплекс бытия страны и народа - без анализа, без достаточного знания его жизни. Мы не проявляли особенного любопытства к общественным и народным движениям и относилось с предубеждением не только к левой, но и к либеральной общественности. Левая отвечала нам враждебностью и призрением, а либеральная - большим или меньшим отчуждением.
  Когда я приехал в полк, им командовал полковник Щеткин. Это был один из вымиравших типов старого времени. Человек пожилой, если не сказать даже старый, слишком добрый, слабый и несведущий, чтобы играть руководящую роль в полковой жизни. Но то сердечное отношение, которое установилось между офицерством и полковым командованием, искупало его бездеятельность, заставляя всех работать за совесть, с бескорыстным желанием не подвести часть и добрейшего старика. Не малое влияние на полк оказывал и тот боевой дух, который царил в Варшавском округе.
   Наконец, батальонами у нас командовали две крупные личности, капитаны Стоянов и Алмосов, по которым равнялось все и вся в полку. Их батальоны были лучшими в сборе. Их любили, как лихих командиров и, одновременно, как товарищей-собутыльников, вносивших смысл в работу и веселие в пиры. Особенно любила и уважала их молодежь, находившая у них и совет, и заступничество.
  Словом, в полку кипела работа, выделявшая его среди других частей. Но на втором году моей службы полковник Щеткин умер. Доброго старика искренно пожалели. Никто, однако, не думал, что с его смертью так резко изменится судьба полка. Вскоре к нам приехал новый командир, подполковник Штайх.
   Этот человек с первых же шагов употребил все усилия, чтобы восстановить против себя всех, кого судьба привела в подчинение ему. Человек он оказался грубый по природе, после производства в полковники, стал еще более груб и невежлив со всеми - военными и штатскими. А к нам, обер-офицерам относился так презрительно, что никому из нас не подавал руки. Он совершенно не интересовался нашим бытом и службою, в батальоны просто не заходил, кроме дней полковых церемоний. При этом один раз, на втором году командования, он заблудился среди казарменного расположения, заставив прождать около часа весь полк, собранный в строю на плацу.
  Он совершенно замкнулся на канцелярию, откуда то и дело сыпались предписания, запросы, приказы, циркуляры и прочая бумажная ерунда. По форме они были резкие и ругательные, по содержанию - обличавшие в Штайхе не только отжившие взгляды, но и незнание им военного дела. Сыпались совершенно ни за что на почти всех офицеров и взыскания, даже аресты на гауптвахте, чего раньше в полку не бывало ни разу. Словом, сверху - грубость и произвол, снизу озлобление и апатия. И все в полку перевернулось.
  Алмосов ушел, получив в командование полк, у Стоянова, которого Штайх стал преследовать, опустились руки. Все, что было честного, дельного, на ком держался полк, замкнулось в себя. Началось явное разложение. Пьянство и азартный картеж, дрязги и ссоры стали явлением обычным. Многие забыли дорогу в казармы. Трагическим предостережением прозвучали три выстрела, унесшие жизни молодых наших офицеров. Эти самоубийства имели, конечно, причину субъективную, но, несомненно, на них повлияла и обстановка выбитой из колеи полковой жизни.
  Наконец, нависшие над полком тучи разразились громом, который разбудил заснувшее начальство.
  В полку появился новый батальонный командир, подполковник 3еман - темная и грязная личность. Я даже не хочу ни говорить, ни вспоминать о нем. Что нес собой этот человек? Похождения его были таковы, что многие наши офицеры - факт в военном быту небывалый - не отдавали чести и не подавали руки штаб-офицеру своей части. Летом в лагерном собрании 3еман нанес тяжкое оскорбление всему полку. Тогда обер-офицеры решили собраться вместе и обсудить создавшееся положение.
  Небольшими группами и поодиночке, как было условлено, мы к вечеру стали стекаться на берег реки Буг, на котором стоял наш лагерь, но не туда, а в глухое место, далекое от лагеря. Как сейчас помню свои ощущения. Все участники испытывали глубокое чувство смущения в необычайной для нас, военных людей роли "заговорщиков". Волнение и нервозность царили на тайном офицерском собрании. В ходе обсуждения мы установили все известные преступления 3емана, и старший из присутствовавших, капитан Нечаевский взял на себя большую ответственность. Он подал рапорт по команде от себя, но, по сути, от лица всех обер-офицеров, потому что всякое коллективное выступление считалось у нас по военным законам преступлением. Рапорт дошел до начальника штаба дивизии, который положил резолюцию о немедленном увольнении в запас подполковника 3емана.
   Но вскоре отношение к нему начальства почему-то изменилось и мы в официальной газете прочли, о переводе 3емана в другой полк. Тогда, возмущенные творящейся несправедливостью, обер-офицеры, собравшись вновь, составили коллективный рапорт, снабженный тридцатью подписями, и направили его главе всей дивизии, прося "дать удовлетворение их воинским и нравственным чувствам, глубоко и тяжко поруганным".
  Гроза разразилась. Из Петербурга назначено было расследование, в результате которого начальник штаба дивизии и полковник Штайх вскоре ушли в отставку. Офицерам, подписавшим незаконный коллективный рапорт, объявлен был выговор, а 3еман был выгнан со службы. Но пусть даже такой ценой, но мы добились удовлетворения.
   С приездом нового командира, жизнь полка скоро вошла в нормальную колею. Приближался 1913 год. Последний мирный год, год перед войной, когда никто даже подумать не мог о ее скором наступлении.
  
   ГЛАВА 10.
   Пасхальная неделя 1915.
  
   Я проснулся от того, что теплый солнечный луч светил мне прямо в глаза. Другие лучики были разбросаны по всей кровати. Я приподнялся и, щурясь, оглядел комнату. Никого. Я вновь закрыл глаза и откинулся на высокую подушку. Рядом со мной тоже никого не было. За окном щебетали птицы, где-то далеко прокричал петух. Где-то совсем рядом копошились куры, гортанно курлыкая. Где-то у соседей пастух пригнал корову, и она протяжно замычала. Конечно, еще не май. Ночи еще холодные. А утро зябкое. Но от этого только спится слаще. Обычное утро в обычной деревне. Хотя, что можно было ждать от Годыновки. Деревня и есть деревня. Население в основном занято работами на земле. В каждом доме имеется домашний скот. Утром хозяйки надаивают свежее молоко, собирают снесенные за ночь яйца. Мужики уже с раннего утра заняты какими-то хозяйственными делами, что-то чинят, налаживают, приспосабливают и так весь день.
   Рядом с кроватью стоял стул, на который я вчера аккуратно бросил галифе и китель. Я протянул руку и достал из кармана часы. Без четверти семь. А где же Маша? Куда делась моя ненаглядная? Закрыв вновь глаза, я сладко зевнул и потянулся. Настроение с утра сложилось. Прекрасное утро, прекрасное настроение. Жизнь прекрасна! Минут через пять скрипнула дверь, а за ней и половицы. В комнату вошла она. Я повернулся к окну и посмотрел на нее сквозь полузакрытые веки. До чего же она хороша. Стройное девичье тело, длинные распущенные волосы, слегка вьющиеся. Правильные черты лица. И глаза. Огромные бездонные глаза.
  - Душенька, ты почему так рано встала? - полушепотом спросил я Машу.
  - Мне в лазарет надо. Правда, я уже опоздала. Но пока не на очень много. Надеюсь, Катя что-нибудь придумает и объяснит мое отсутствие.
   - Я тоже на это надеюсь...Она очень находчивая...
  - Ты не вставай, поспи еще, я все приготовила.
  - Да мне тоже скоро вставать. Сегодня полковая проверка. Необходимо присутствие всех офицеров. Завтра на передовую, - довольно тяжело вздохнул я, но отметил про себя, что этот факт не очень расстроил меня. - Когда ты вернешься? Или хочешь сегодня остаться у себя?
  - А ты как хочешь? - мягко улыбнулась Маша. Она повернулась ко мне и смотрела, как я, закинув руки за голову, валяюсь на хозяйской перине.
  - Разумеется, я хотел бы быть с тобой и сегодня. Ведь завтра нас отправят в окопы и только Богу известно, когда мы вернемся обратно.
  - Я приду... - Маша, быстро подойдя ко мне, наклонилась и поцеловала меня в щеку, - Жди, я обязательно приду!
   Она стремительно выбежала из комнаты, да так, что половицы не успели пропеть под небольшим весом ее тела.
   Вставать пока не хотелось, и время позволяло мне еще немного полежать. Неделя выдалась воистину сказочной. Мы все это время оставались в тылу, что позволяло нам праздновать Пасху по-настоящему, с разносолами, выпивкой, праздничными богослужениями, общением с женским полом, ночным сном на человеческих кроватях и другими атрибутами мирной жизни. Судьба свела меня с Машей. Чудесным, милым, нежным и уже любимым человеком.
   Я вспомнил, как мы впятером возвращались на бронеавтомобиле в Годыновку. День уже был в полном разгаре. Солнечный теплый весенний день. А еще вчера небо хмурилось дождем. Все-таки ранняя пасха рождает надежды на долгое лето, долгое тепло. Настроение было под стать тому дню. Пасха! Светлая. Добрая. Веселая пасха! Вспомнил как Иван Синицын, подпоручик-автомобилист, поставил автомобиль в расположение своей части и оттуда мы все шли пешком. Как смеялись наши барышни, как мы часто переглядывались с тогда еще совсем незнакомой Машей. Как Иван что-то рассказывал об автомобилях, но его никто не слушал. И даже Светлана закрывала ему рот пальчиком, хохоча от безудержного веселья. Вспомнил, как уже на мосту Катя предложила всем искупаться в речке.
  - В начале светлой седмицы нужно купаться! - заявила хмельная Катя чуть заплетающимся языком.
  На ее предложение откликнулся только Иван. Он стал стягивать с себя кожаные одежды и только неоднократные уверения Светланы, что Катя шутит, смогли удержать того от красивого прыжка с моста.
  - Ваня! Ваня! - приговаривала девушка, натягивая кожаные галифе обратно на место. - Катя пошутила! Купаться будем только завтра! Сегодня еще рано!
   Эти доводы уразумели горячего автомобилиста, и он послушно пошел со Светланой, которая крепко схватила его за рукав куртки.
  Потом мы дружно выпивали в корчме. Мы ели запечённого поросенка, били яйца, пробовали разнообразную пасху, пили горилку, а барышни какое-то местное вино красного, почти бурого цвета. Веселье было кругом, даже хозяйка корчмы, прижимистая малороссийская бабенка в тот день стала щедрой и обаятельной. Во хмелю мы первый раз по-настоящему не в щеку, а в губы поцеловались с Машей. Провожая ее до госпиталя, которому помогало местное отделение красного креста, при котором она состояла сестрой милосердия, я обнял Машу. Смотря друг другу в глаза, мы поцеловались, сначала робко, а потом долго и страстно. Но в тот день Маша ничего большего не позволила ни себе, ни мне.
  - У меня вчера чесалась губа, - улыбнулась Маша.
  - И верно к поцелую! - рассмеялся я.
  Мы расстались до следующего дня. Потом были и другие дни Светлой седмицы. Все они пролетели как один. И вот вчера мы впервые не расстались. Маша не пошла к себе, а осталась у меня на ночь.
  Наконец, я потянулся в последний раз и, собравшись силами, встал. Облачившись в полевую форму, я позавтракал, выпил теплого молока и доел остатки кулича. Минут через пять в комнату постучались. Это был мой ординарец, рядовой Акопов.
  - Ваше благородие, подпоручик Минцкий прислал меня, чтоб сказать, что он немного задержится.
  - Этого еще не хватало, - пробурчал я тихонько себе под нос. Не стоило это слышать нижнему чину. Но такое заявление подпоручика своему ротному меня озадачило. Если бы не хорошее настроение, то, скорее всего, я вспылил бы. Но, стараясь скрыть раздражение, я довольно мягко обратился к своему нижнему чину: - Ступай, голубчик. Я скоро буду в роте, передай дежурному офицеру, чтобы начинал построение.
  - Есть! - сказал ординарец, и за ним закрылась дверь.
   Застегнув портупею и повесив на левый бок шашку, я, взяв в руки фуражку, вышел из дома.
  - Смиирррна! - прокричал поручик Хитров, командир взвода, дежуривший в расположении роты. Чеканя шаг, приложив правую руку к козырьку, а левой рукой придерживая болтающуюся шашку, он подошел ко мне для рапорта.
  - Вольно! - скомандовал я, выслушав дежурного офицера.
  - Вольно! - продублировал мою команду Хитров.
  - Где Минский? - тихонько спросил я Хитрова.
  - Станислав Максимович, у него неприятности...
  - Какие? - насторожился я.
  - ...Ммм.. - стал мяться в нерешительности поручик.
  - Ну, что там? Выкладывайте! - потребовал я.
  - Они вчера повздорили с интендантом. Я не знаю, что конкретно произошло, но патруль их обоих задержал. Он в сей момент на гарнизонной гауптвахте. Вернее они оба там. Я не стал Вам сообщать, поскольку поздно уже было.
  - Здорово! - вздохнул я. - Откуда знаете?
  - Звонил комендант.
  - Подробности какие-нибудь говорил?
  - Нет. Просто сказал, что задержали обоих, после рукоприкладства со стороны Минского.
  - Значит, наш орел виноват...
   Хитров пожал плечами. До проверки оставалось пару часов. Взглянув на взволнованное лицо поручика, я решил рискнуть.
  - Слушайте, Дмитрий Николаевич, у нас осталось немного времени. Гауптвахта недалеко. Я попробую уладить конфликт. Если, вдруг, проверка прибудет до нашего возвращения, начните без меня. Скажите, что я срочно убыл в штаб дивизии, армии, в общем куда угодно, но срочно.
  - Вы уверены, Станислав Максимович?
  - Конечно! А, что остается нам?! У меня неплохие отношения с комендантом... попробую спустить пары... Ладно! - решительно сказал я, - оставайтесь и держитесь. Никому ни слова!
  - Есть! - козырнул поручик, а я быстро зашагал в комендатуру.
   Через час мы с Минским были в расположении роты. Он даже успел переодеть китель, так как тот, в котором я его забрал с гауптвахты, был изрядно порван. На лице молодого офицера краснели царапины, а на правой скуле вздулась красная шишка. Проверка еще не прибыла и мое отсутствие, а также проступок моего офицера, полковым командованием установлены не были.
  - Извините, господин штабс-капитан... - виновато произнес Минский, когда мы вышли на улицу из здания гауптвахты.
  - Чего уж там...Дрались то хоть за дело? - примирительным тоном спросил я.
  - Из-за дамы...
  - Спрашивать, кому досталось больше, не имеет смысла, - улыбнулся я, - видел я рожу этого поручика. Молодец Минский! Так держать не только со своими! Бейте и врага также решительно, но жестче!
  - Есть, - облегченно выдохнул мой подчиненный.
  - Быстро забегаем к Вам, Вы меняете разорванный китель, и мчимся в роту! Вы не забыли? Завтра у нас отправление на передовую!
   Нашей дивизии была поставлена задача наступать на широком участке фронта. В частности полку предписывалось взять штурмом Сирет. Задача, скажем, не из простых. Тем более, если учитывать, что австрийцы там укрепились и выдерживали все наши атаки. Попытки частей генерала Зайчикова, командира омской дивизии взять сходу этот небольшой румынский городок не увенчались успехом. Как ни старались его полки, как не просил он подкрепления, как не давали ему в придачу два полка и один отдельный пехотный батальон, - все напрасно. Город стоял. Хотя, я полагаю, в воинском деле очень важна персона командира. Так Суворов мог взять Исмаил одним полком. А об этом генерале у нас ходили анекдотические слухи. Возможно, многие из них были полной выдумкой, но некоторые подтверждались людьми, которым я доверял, а они лично сталкивались с этим генералом.
   Так рассказывали, что буквально до войны с ним приключилась болезнь. На почве какого-то нервного расстройства у него, мягко говоря, случилась беда с головой, он потерял память, не узнавал знакомых, потерял ориентацию в пространстве и времени. Но уволен с воинской службы генерал не был, по причине того, что о его недуге высшее командование не знало. Мне же об этом случае рассказывал мой знакомый капитан Раумен. Он служил в то время в дивизии генерала Зайчикова в должности начальника штаба полка. Так вот, что он мне рассказал. Приезжает генерал в штаб корпуса и говорит, что хочет инспектировать части своего соединения. А между тем, он только-только стал излечиваться от странного недуга, начал понемногу поправляться, стал выходить на прогулки, но память полностью пока не возвратилась к нему, он постоянно заговаривался. Однако генерал твердо заявил штабным о своем намерении посетить подчиненные полки, и как его ни отговаривали, тот был тверд.
  - И вот в один из дней прибегает ко мне в штаб дежурный писарь, - рассказывал мне Раумен, - который незаметно сопровождал генерала на прогулке, и докладывает, что генерал сел на извозчика и поехал в сторону казарм нашего полка... Я бросился в казармы и увидел в полку такую сцену. В помещении одной из рот выстроены молодые солдаты, собралось все полковое и ротное начальство. Смотрю, а генерал Зайчиков уставился мутным стеклянным взглядом на молодого солдата и молчит. Долго молчит, мучительно. Стоит гробовая тишина... Солдат перепуган, весь красный, со лба его падают крупные капли пота... Я быстро сообразил, что беда твориться и обратился к генералу: "Ваше превосходительство, - говорю, не стоит вам так утруждать себя. Прикажите ротному командиру задавать вопросы, а вы послушаете". Тот кивнул головой. Стало легче. Отвел меня в сторону командир полка и говорит: "Спасибо, голубчик, что выручили. Я уж не знал, что мне делать. Представьте себе - объясняет молодым солдатам, что наследник престола у нас - Петр Великий..." Кое-как мы закончили с проверкой, и штабные увезли генерала домой.
  Вот такое я слышал раньше об этом генерале. Поэтому когда мне рассказали о его недавнем многоречивом приказе по случаю предстоящего боя, я сразу же поверил в правдивость рассказа. Говорят, что получив распоряжение Брусилова, он отдал по своему корпусу приказ, в котором говорилось, что Железная дивизия не смогла отбросить противника и взять Сирет, и эта почетная и трудная задача возлагается на него... Будто припоминал праздник Красную горку... Приглашал войска "порадовать матушку царицу" и в заключение восклицал: "Бутылка откупорена! Что придется нам пить из нее - вино или яд - покажет завтрашний день".
   Но "пить вина" на "завтрашний день" Зайчикову не пришлось. Наступление его не продвинулось вперед.
  Утром в воскресенье наш полк в составе дивизии выдвинулся к своему участку фронта. Моя рота заняла позиции, сменив роту поручика Сергеева, которая благополучно отправилась в тыл.
  Вечером мы с удивлением услышали канонаду нашей артиллерии. Странно! И это при той острой нехватки в боеприпасах! Обстрел продолжался всю ночь. Сидя в окопах, мы обсуждали это невероятное явление.
  - Что ж они делают! - возмущался Минский. - Слышите, австрийцы даже не отвечают!
  - Да... странно... - согласился я, - нелепая артподготовка, надо сказать. Ведь противник обнаружит расположение всех наших батарей! И что тогда?! Как они накроют наших славных артиллеристов?!
   Но, несмотря на отсутствие здравого смысла в артиллерийском обстреле позиций противника, он все равно не прекращался. Мои солдаты уже обстрелянные и привыкшие к условиям передовой, не обращали никакого внимания на перелетающие через наши головы снаряды. Они рвались где-то там, очень далеко. Пройдясь по своим позициям, я убедился в хорошем боевом духе роты. Нижние чины как никогда готовы были атаковать противника и если нужно погибнуть при этом. Что служило такому высокому боевому духу, сказать сложно. Наверное, продолжительный отдых в тылу, но скорее всего Пасха и Красная горка. Все верили, что смерть в эти дни особенно почетна. Среди солдат бытовало мнение, что погибшие в эти дни сразу же представляются перед Господом. В третьем взводе рядовой Иванов играл на гармонике, а несколько человек пели песни. Другие, прислонившись к стенкам окопов дремали.
   Возможно вопреки команде, по желанию австрийского расчета, а может еще по каким-то причинам мы услышали три ответных залпа австрийцев. Они не причинили никому никакого вреда и разорвались где-то в лесном массиве в пяти сотнях метрах от наших окопов.
   Около двенадцати ночи я лег вздремнуть. Канонада не помешала мне спать. Интенсивность ее то нарастала, то, казалось, артобстрел вот-вот закончится.
   В четыре часа, еще не светало, меня разбудил ординарец. Я отметил про себя, что артобстрел не прекратился. Командир полка вызывал всех офицеров вплоть до командиров рот в штаб полка. Одевшись и зябко ежась от предутренней прохлады, я отправился в штабную хату. Там уже присутствовали почти все командиры. Вскоре, когда появился последний батальонный командир, Зайцев сказал:
  - Ночью по телефону я разговаривал с генералом. Наше положение пиковое. Нам ничего не остается, как атаковать. Мы, командиры полков, все, как один, поддержали его решение незамедлительно атаковать. Приказано атаковать с рассветом! Что, господа, не посрамим русского оружия?!
  - Никак нет! - ответили все.
  - Возвращайтесь в свои подразделения и ждите сигнала к наступлению! С нами Бог! За веру, Царя и Отечество!
   Вернувшись в роту, я, прежде всего, распорядился разбудить всех взводных и потребовал их прибытия к себе.
  - Так, други мои! Приказано атаковать и взять Сирет сегодня на рассвете...
  - Ну, что ж, атаковать, так атаковать! Мой взвод готов! - бодро сказал Виноградов.
  - Все готовы! - подтвердил Минский.
   Офицеры удалились. Через пятнадцать минут рота была готова к атаке. И когда мы получили условленный сигнал, в едином порыве под громогласное "ура" рота ринулась в атаку.
  В итоге, потеряв четверть своего состава, полк взял городок. Уже на следующий день по дивизии прокатился слух, говорили, что генерал Денин, командир нашей стрелковой дивизии, войдя в город, отправил Брусилову телеграмму, в которой сообщал об успешном взятии города. А через некоторое время телеграмму дал и генерал Зайчиков с сообщением о взятии Сирета. Тогда Брусилов на телеграмме Зайчикова написал "... взял Сирет, а вместе с ним пленил и Денина".
  
  
   ГЛАВА 11.
   Маленькая передышка.
  
   Маша стояла на тротуаре в самой гуще встречающих. Ее глаза внимательно всматривались в проходивших строем солдат и офицеров. Я первый ее заметил, и мое сердце учащенно застучало. Что-то сжалось внутри, а потом с облегчением отпустило. Боже, - пронеслось у меня в голове, - эта она! Она ищет меня! Я, не отрываясь, смотрел на нее и вдруг, Маша словно почувствовала мой взгляд. Ее голова повернулась влево, в мою сторону. Наши глаза встретились, и я увидел, как в них взорвалась бомбой радость. Сжатые в напряжении губы растянулись в счастливой улыбке. Она сорвалась с места и бросилась ко мне. Я, забыв о шагающей рядом роте, кинулся ей навстречу. Добежав, Маша обняла меня за шею и стала осыпать мое лицо поцелуями.
  - Милый, милый, - приговаривала она, - жив...живой!
  - Да, живой... Все хорошо..., - отвечал я ей и словами и поцелуями в губы.
   Нас догнали коробки моей роты. Я почувствовал, как улыбаясь во весь рот, некоторые по-доброму, некоторые с завистью смотрели на меня нижние чины.
  - Господин штабс-капитан, оставайтесь, я приму командование, - шепнул мне Хитров, а потом громко скомандовал: - Ротааа песню запе-вай!
   И почти сотня легких, которая совсем недавно орала простое "ура", держа винтовки наперевес и мчась на врага, набрала внутрь теплый ппочти летний воздух, а затем из этой сотни мужских глоток русских солдат вырвалась песня, разудалая и веселая:
  
  Разудалый ты солдатик
  Русской армии святой
  Славно песню напеваю
  Я в бою всегда лихой!
  
  Не страшится русский витязь
  Не страшится он никак
  Ведь за ним семьи молитвы
  С ним и Бог, и русский царь!"
  
   Песня летела над людьми, заполняя улицы и дома. Не разнимая своих объятий, мы с Машей углубились в толпу, а миновав плотно стоящих людей, не сговариваясь, направились ко мне. За роту я был спокоен. Хитров, не зеленый юнец, мы с ним уже год воюем, он заменит меня и сделает так, что мое отсутствие никто не заметит.
   Внезапно Маша остановилась и внимательно стала меня осматривать.
  - Ты не ранен, с тобой все в порядке? - беспокойно спросила сестра милосердия. Она не переоделась и встречала меня в белом фартуке с красным крестом.
  - Нет! Все здорово! Ни царапины! Душа моя, как у тебя дела? - спросил я.
  - Все хорошо...я так рада...здесь поступило очень много раненых...я со страхом ждала, каждого нового человека...и, слава Богу, тебя не было!
  - Много трудитесь? - риторически спросил я.
  - Много, очень много, милый. Тяжело раненных очень много. Госпиталь переполнен. Совсем не спала последние дни. И днем и ночью везли людей. Доктора не справляются. Все режут, пилят...калек рожают...правда, в муках.
  - Да, страшно...война...
  - Будь проклята эта война! За что нам такое испытание?! Чем мы провинились перед Господом?!
   Я не ответил на ее больные вопросы, только сильнее прижал к себе. Взглянув на Машу украдкой, я не увидел в ее глазах и намека на слезы. Они были сухие, вот только по ним можно было сосчитать, сколько ночей она провела без сна и сколько трагедий и смертей увидела в последнее время.
  - Знаешь, в городе сейчас Иван.
  - Кто? Какой Иван? - спросил я.
  -Ну, подпоручик Синицын, автомобилист! Тот, что был с нами на Пасху! - пояснила Маша, заметив, что я не сразу понял, о ком она говорит. - Светлана бегает к нему по ночам. Просит меня, ее подменять. Но он скоро уезжает...Вот теперь она меня станет подменять...
  Маша опять внезапно остановилась, будто что-то вспомнила. Я невольно последовал ее примеру. Извиняющимся взглядом она посмотрела на меня.
   - Ой! Я отпросилась всего на часик. Мне нужно вернуться в госпиталь. Но вечером я приду. Обязательно приду! Доктор сказал, что отпустит меня.
  - Ты дорогу не забыла? - пошутил я.
  - Нет! Конечно, нет! Ты не поверишь, я иногда специально проходила мимо твоего дома.
  - Зачем? Меня же не было в нем!?
  - Там был твой дух, воспоминания, которые приятны, с ними мне легче было жить. Ну, все! Я пойду. Не держи меня! Меня уже, наверное, ждут, - она поцеловала меня в щеку и была готова вот-вот убежать, но я удержал ее за руку и поцеловал в губы.
  - Я...ухожу... - прошептала прямо мне в губы Маша, и как-то нежно оттолкнув меня, не оборачиваясь, ушла.
   У дома меня ждал подпоручик Синицын. Он был в своей кожаной форме. Мятые погоны, - подумал я, - неотъемлемая часть формы всех бронеавтомобилистов. Стоя около ограды, он курил, не вынимая изо рта папиросу. Заметив мое приближение, Иван все-таки достал ее и стряхнул пепел, которого скопилось пару сантиметров. Я подошел к нему и пожал протянутую руку.
  - Приветствую Вас, - заговорчески поздоровался он со мной. - Как все прошло? Не ранены?
  - Нет, все хорошо. Как ты? - позволил я себе обратиться к нему на "ты", хотя он был со мной на "вы"
  - Ну, слава Богу. Я тоже в порядке. Мы не участвовали в наступлении, находимся в резерве. Но, думаю, с нашей помощью можно было избежать больших потерь. Жаль командование не осознает этого факта.
  - Хм...возможно...Что привело ко мне? - спросил я его в лоб, так как не очень хотел переливать из пустого в порожнее. Я не был бане уже больше недели, и мне казалось, что дурно пахну. Особенно я почувствовал неприятный запах, исходящий от меня, после объятий Маши, от которой помимо тонкого запаха медикаментов, чувствовался еще и запах какой-то французской парфюмерии. От такого контраста мне остро захотелось быстрее скинуть с себя пропахнувшую порохом, гарью, пылью и потом гимнастерку. Тщательно вымыться и одеть все чистое.
   Подпоручик немного замялся, видимо, не зная, как начать разговор. Он докурил папироску и, бросив ее на землю, затушил носком сапога. Наконец в голове у него созрел план разговора со мной.
  - Надолго в тыл? - спросил он.
  - Не знаю. Думаю на пару недель. Наступление остановлено. Переходим к позиционной войне.
  - Что собираетесь делать все это время? - подпоручик никак не мог перейти к главному.
  - Ну, дня два просто отдохнуть. Потом предстоят дела с доукомплектованием роты, смотры, укрепление дисциплины. После передовой солдаты расхолаживаются. Говорите прямо подпоручик, что Вы хотите спросить!
  - У меня есть предложение к Вам, - Синицын опять не смог перейти прямо к делу.
  - Какое?
  - Хочу предложить Вам съездить со мной в одно место...
  - Куда?
  - Здесь не далеко...
  - Когда?
  - Ммм...завтра...
  - На сколько?
  - Надеюсь, если утром выехать, то к вечеру вернуться.
  - А почему со мной?
  - Видите ли, Станислав Максимович, - он впервые за весь разговор назвал меня по имени, - у меня здесь нет близких товарищей. А дело имеет несколько щепетильный характер.
  - Иван, - перешел и я на неофициальный тон, - но ведь и меня Вы мало знаете...
  - Станислав...Максимович, то, как к вам тянутся люди, говорит о вас больше, чем долгие годы шапочного знакомства.
  - Имеете в виду Машу?
  - Не только... О вас хорошо отзываются подчиненные, утверждая, что вы очень благородный человек.
  - Возможно...Так куда вы предлагаете поехать и какова моя роль в предстоящей поездке?
  - А можете пока не спрашивать меня об этом? Я клянусь честью, все расскажу Вам, но только немного позже!
  - Хм...загадки? Что ж, договорились, но тогда и у меня есть условие. Едем послезавтра. Завтра я хочу отоспаться.
  - Конечно, конечно! Можно я завтра зайду к Вам во второй половине дня?
  - Заходите.
   Подпоручик пожал крепко мою руку, потом козырнул, но совсем не по-гусарски, не залихватски, а так как-то по-простому, по-автомобилистски и ушел. Я же с радостью вошел в дом. Хозяйку я попросил растопить мне баню, и пока она топилась, я снял с себя грязную форму и в нижнем белье бросился на кровать. Давно забытые пуховые перины обволокли меня с ног до головы. Как же на войне начинаешь ценить домашний уют! То, на что не обращаешь в мирное время никакого внимания, на войне может цениться на вес золота. Хотя золото на войне совсем не ценится. Жизнь - вот самое ценное и ради чего совершаются важные поступки и вокруг чего все крутится.
   Вечером, правда довольно поздним, как и обещала, пришла Маша. Я заметил, как она устала и измучилась. Она буквально валилась с ног. Под глазами чернели круги, словно она играла в немом кинематографе. Лицо осунулось и посерело. Она села на стул и мне бросились в глаза ее руки, безжизненно упавшие на колени.
  - Посиди минутку, я сейчас вернусь, - попросил я и вышел из комнаты.
   По моей просьбе хозяйка накрыла на стол, и я покормил Машу. Она ела мало, почти молча и задумчиво.
  - Прости, очень устала, - проронила она.
  - Поешь и ложись спать. Я тоже лягу. Тебе надо отдохнуть, да и мне не помешает.
  - Спасибо, Стас...
   Потом я помог ей раздеться и уложил на кровать. Ее волосы, убранные в пучок, развязались и разбросались по подушкам. Ложась рядом с ней, я аккуратно убрал их, чтоб случайно не сделать ей больно, и только тогда лег рядом. Маша придвинулась ко мне, я обнял ее и прижал к груди. С минуту девушка что-то невнятно шептала. Я разбирал только отдельные слова, не понимая фраз в целом. Потом ее шепот стал медленнее и менее разборчивым и уже через несколько минут она крепко спала. Я осторожно поцеловал ее в лоб, погладил свободной рукой ее по голове, наслаждаясь густыми волосами, провел рукой по нежной коже щеки, втянул ноздрями запах ее тела. Каждая женщина имеет свой запах. Запах Маши мне очень нравился, в нем сплетались словно девичьи косы ароматы детской наивности, юности души и зрелости тела. Ровное и глубокое дыхание подтвердило мне, что Маша крепко спит.
  - Спи, душа моя. На войне тяжелее всего вам, женщинам.
   Я закрыл глаза и моментально заснул. Ни снов, ни переживаний, ни жестоких воспоминаний. Только огромная физическая усталость овладела мной, последствием которой стал глубокий сон.
   Утром мы проснулись одновременно. Солнце освещало нашу комнату, его лучи играли на одеяле и подушках. Один маленький солнечный зайчик, результат отражения от серебряного кофейника, замер на стене. Потянувшись, я зевнул и посмотрел на Машу. Казалось она крепко спала, но того вечернего глубокого дыхания я не услышал, хоть и попытался прислушаться. Грудь ее вздымалась.
  - Что ты за мной подглядываешь? - улыбнулась Маша.
  - Нет. Просто любуюсь.
  - Я еще сонная...
  - Ты любая красивая. И сонная и уставшая и веселая. Я вчера любовался тобой. Когда ты уснула. Правда, совсем не долго, так как сам быстро уснул.
   Маша притянула меня к себе и поцеловала сухими губами в шею. Потом она, наконец, широко открыла глаза и спросила:
  - Который час?
  - Восемь, - ответил я, потому что за минуту до ее вопроса посмотрел на свои часы, лежавшие на стуле возле кровати. - Ты сегодня снова в госпиталь?
  - Да.
  - Когда уйдешь?
  - Скоро. Умоюсь и пойду.
  - Может, позавтракаешь?
  - Наверное, да...
   Она ушла минут через сорок. Я встал вместе с ней и с ней же мы завтракали и пили уже остывший кофе из серебряного кофейника. Я не стал просить хозяйку подогреть его.
   Облачившись после ухода Маши во все чистое, пристегнув старую портупею с кобурой и повесив шашку, я тоже пошел в роту. Утро стояло прелестное. Теплое солнце и мягкий климат этих мест потакали бесстыдно местной флоре. Фруктовые сады были многочисленны и их ассортимент очень разнообразен. От персиков до грецких орехов. Инжир скромно прятался за фиговыми листами. Виноградники буйно ползли по специальным палкам к крышам домов, разрастаясь, они создавали живые навесы. У каждой хаты росли всевозможные плодовые деревья, и они рожали разнообразные фрукты. Наливался цветом абрикос, увеличивались в размерах яблоки и груши. Черешня отдавала крестьянам уже последние ягоды. Деревья алычи красили землю, то в темно-красный цвет, то в ярко-желтый. В то время, когда на самих прародителях плоды еще только зрели. Косточки недозревших опавших и раздавленных плодов валялись далеко от самих деревьев. Идя по улице, я смотрел под ноги и старался не наступать на них.
   В расположении роты меня встретил неутомимый Минский. Собственно, почему неутомимый? - подумал я. Офицер выполняет свой долг, причем в военное время. Хотя и у него бывают шалости. Я вспомнил, как совсем недавно вытаскивал его с гауптвахты, куда он был помещен комендантом за драку с интендантом. Тогда мне пришлось поручиться за него и если бы не мое личное знакомство с капитаном, комендантом гарнизона, то дело могло дойти до полевого суда. Но на интенданта нашлось много "скелетов в шкафу" и в итоге офицеры пожали друг другу руки, а капитан не дал ход этому инциденту.
  - Здравия желаю, Станислав Максимович, - приветствовал меня подпоручик.
  - Доброе утро. Где Хитров? - спросил я, желая того поблагодарить за предоставленное мне время для отдыха.
  - Еще не являлся... вчера поздно ушел. Предупреждал, что задержится.
  - Ладно. Что личный состав?
  - Тоже отдыхает...Командовать построение?
  - Нет. Никаких сегодня построений. Всем отдыхать. Вы тоже, Минский идите домой. Оставляйте унтеров и отдыхать!
  - Есть! - обрадовался молодой подпоручик.
   Я дождался Хитрова. Тот выглядел совсем не отдохнувшим и сонным.
  - Плохо спали? - спросил я.
  - Нет. Просто мало.
  - Ну, тогда идите и высыпайтесь. Я отдал распоряжение всем офицерам сегодня отдыхать. В роте за командиров останутся унтеры и я.
  - Очень хорошо. Я, признаться сейчас поспал бы часов десять!
  - Вот идите и поспите! И еще... завтра..., возможно, меня на службе не будет целый день, буду занят по личным делам. Вы за командира. Ммм..., Дмитрий Николаевич, если, вдруг какая проверка или будет командование спрашивать меня, то найдите что ответить им. Вечером, надеюсь, я вернусь.
  - Конечно, Станислав Максимович. Не беспокойтесь, все будет хорошо.
  - Благодарю Вас, Дмитрий Николаевич. Идите, отдыхайте, - мы пожали друг другу руки и Хитров ушел.
  
   ГЛАВА 12.
   Тайна подпоручика Синицына.
  
   Я остановился перед железной каракатицей. Высота этого чуда военной техники достигала почти двух с половиной метров. По всему корпусу, то там, то здесь уродливо словно прыщи вспухали шляпки болтов. Огромные колеса высоко поднимали автомобиль над землей.
  - Доброе утро, господин штабс-капитан! - приветствовал меня Синицын, вытирая руки какой-то грязной тряпкой. - Вы готовы поехать со мной?
  - Здравствуйте, Иван. Я же вам обещал. Но куда мы поедем, Вы так мне и не скажите?
  - К чему, Станислав Максимович? Ведь Вы все одно скоро сами все узнаете.
  - Прекрасно. Едем. Ну, а пока расскажите мне о вашем стальном коне. Я раньше не задавал вам о нем вопросы. На это Вы сможете мне ответить? - примирительно спросил я.
  - Конечно, - согласился подпоручик. Это так называемый автомобиль конструкции подъесаула Накашидзе. Корпус бронеавтомобиля изготовляется из стали толщиной 4,5 миллиметра. Пулемет "Гочкис" калибра 8 миллиметров установлен во вращающейся башенке. Вот, эта башня еще и вращается! Еще один пулемет, запасной, хранится внутри корпуса. Привод от двигателя осуществляется на заднюю ось. Колеса изготовлены из стальных дисков, так как колеса со спицами не обладают необходимой прочностью. Шины резиновые, сплошные. Автомобиль, как Вы видите, отличается большим клиренсом. Этот термин означает расстояние от самой низшей точки машины до грунта, что положительно сказывается на его проходимости. Экипаж 3-4 человека. Для преодоления окопов и рвов на бортах корпуса перевозятся легкосъемные колейные мостки. Но я их пока снял. Они нам не понадобятся. Специальная военная комиссия признала бронеавтомобиль вполне пригодным для разведки, связи, борьбы с конницей, а также для преследования отступающего противника.
  - Очень интересно. А какова скорость его?
  - Думаю, верст 50-60 он за час проедет.
  - Серьезная безлошадная повозка, - с сарказмом похвалил я автомобиль, - а, что на простых автомобилях уже опасно ездить?
  - В тылу не опасно. Но ведь мы почти на передовой. И, кроме того, у нас в бригаде нет простых автомобилей. Ну, что? Вы готовы?
  - Да, - ответил я, - куда тут вешать седло?
   Подпоручик обошел автомобиль сзади открыл дверцу справа, приглашая меня садиться. Я последовал его приглашению и сел в кожаное кресло. Синицын захлопнул за мной стальную дверь, а сам, крутанул ручку стартера. Машина завелась, я это понял по тому, как автомобиль затрясся и стал портить воздух выхлопными газами. Потом Иван, обойдя машину, уселся на водительское место. Крышки лобовых люков были открыты, создавая довольно хороший обзор для водителя и пассажира. Внутреннего помещения автомобиля едва хватало для четверых членов экипажа. Но три человека могли легко уместиться, не создавая друг для друга никаких неудобств. Сзади для пулеметчика стоял маленький и тоже кожаный диванчик. Видимо производя стрельбу из пулемета, стрелок должен был стоять, а в минуты отдыха мог расслабиться сидя на диване. В общем, внутри автомобиля создавалось ощущение надежности. Все это я уже видел и раньше, когда мы с барышнями на Пасху ездили кататься. Но отчего-то я тогда не обращал внимания на интерьер транспортного средства, а больше мое внимание занимала Маша. Которая сидела рядом со мной на диване стрелка.
  - Мы катались на Пасху на этом автомобиле? - спросил я.
  - Нет. На другом. Тот был, если помните, без башни.
  - Да? - искренне удивился я. - А из этого не следует, что тогда нам пулемет не нужен был, а сегодня он может, понадобится?
  - Надеюсь, нет. Просто тогда был свободным только тот автомобиль, - пояснил подпоручик. Он взялся за ручку цепной передачи, двинул ее вперед и автомобиль тронулся с места. Мы поехали, медленно набирая скорость.
   Выехав за городок, водитель направил автомобиль на северо-запад, вдоль линии фронта. Значит, пока мы ехали не в тыл. Дорога была сносной, без кобылин. Ветерок, дующий навстречу, разогнал неприятные запахи жизнедеятельности автотехники, сжигаемого бензина. По правую сторону раскинулись небольшие поля, засеянные подсолнухами, рожью, пшеницей. Поля разделяли лесополосы, которые тянулись далеко, покуда хватало глаз. Иногда мы проезжали сады, на деревьях висели яблоки. Попадались и виноградники, что совсем не свойственно для этих мест. Подпоручик спросил у меня разрешения закурить и, получив мое согласие, он стал дымить папироской. Я же сидел, смотрел в открытое окно и ломал голову над тем, куда мы едем и зачем при этом требовалось мое присутствие. Прошло около полутора часов. За все время мы проехали с десяток сел, больших и маленьких. Я был уверен, что ехали мы все время вдоль фронта, не сворачивая в сторону от него.
   И вот, когда мы въехали в очередное сельцо, подпоручик свернул с дороги и подъехал к, одиноко стоявшему на его окраине, дому. Здесь он выключил двигатель.
  - Приехали, - тихо сказал он.
  - Куда? Это цель нашего путешествия?
  - Не совсем... Вы подождете меня в автомобиле? - спросил он, открывая стальную дверь.
  - Ну, если так надо, то конечно подожду, - ответил я, заинтригованный всем происходящим.
   Синицын вышел и направился в дом. Я внимательно следил за ним. Он постучался и ему сразу же открыли дверь. Кто его встретил, я не увидел. Дверь сразу же захлопнулась. Сидеть в автомобиле стало скучно, и я вышел на воздух размять косточки.
   Село оказалось очень маленьким, домов десять - пятнадцать. Справа, за крышами нескольких домов и верхушками тополей виднелся купол такой же маленькой и неказистой церквушки. Золотой крест сиял на солнце. Голубое небо и желтый крест отчего-то навеяли на меня грусть. Стояла тишина, несвойственная для южного села. Народ куда-то попрятался. Все дома казались пустыми с плотно закрытыми ставнями. Даже собаки молчали. Лишь один раз где-то на другом конце села закричал одинокий петух.
   Через четверть часа дверь широко отворилась, и на пороге дома появился подпоручик. Он был не один. На руках он держал молодую женщину. Она была одета празднично, как одеваются местные девушки только в торжественных случаях. Ее руки крепко держались за шею Синицына. Офицер спустился со ступенек и направился к автомобилю. Поравнявшись со мной, он попросил открыть ему дверь. Я выполнил его просьбу, удивленно наблюдая за происходящим.
   Подпоручик, видимо, усадил девушку на задний диван и вышел из автомобиля.
  - Это Олеся. Моя невеста, - сказал он, подойдя ко мне вплотную. - Мы едем венчаться, и я хочу, чтобы Вы стали нашим восприемником. Закон божий требует поручителя при этом таинстве. У меня нет здесь человека ближе Вас. Причем Вы должны поручиться за меня. Вы согласны?
  - Коль уж приехал, то куда мне деваться. Я согласен. А с той стороны кто-либо будет?
  - Да, она ждет нас в церкви.
  - Тогда едемте.
  - Погодите. Есть еще одна вещь, о которой я хочу вам рассказать.
  - Слушаю...
  - Олеся очень больна...
  - А что, нельзя было отложить венчание?
  - Нет. Скоро будет уже поздно...
  - О... - вырвалось у меня то ли удивление, то ли сожаление. - Так чего же Вы...
  - Станислав Максимович, прошу Вас... - перебил меня подпоручик, - ...давайте позже поговорим. Будьте пока только шафером.
   Мы сели в автомобиль и поехали к церкви. Олеся тихонько сидела на заднем диванчике и грустно смотрела вперед в открытое лобовое окно. Ее взгляд ничего кроме апатии не выражал.
   У церкви никого кроме священника и какой-то женщины не было. Автомобиль остановился невдалеке и мы вышли. Священник в соответствующих случаю одеяниях пошел нам навстречу.
  - Здравствуйте сын мой, - поздоровался он, сначала подавая руку подпоручику. Потом он приложил руку к губам девушки, которая с трудом стояла, опираясь на плечо своего жениха. - Здравствуйте Олеся.
   Затем поп посмотрел на меня, ожидая, что и я припаду к его руке. Но, не дождавшись от меня требуемого православием поступка, он просто кивнул мне головой.
  - Человек, как известно, предполагает, а Бог располагает, - сразу же начал священник свою проповедь. - Самые искренние намерения рассыпаются в прах, когда они не совпадают с намерениями Божиими. Или же когда даже очень хорошее, правильное, доброе делается без Божия благословения. Ваше желание создать семью и твердое намерение сохранить верность избраннику до конца дней еще не означают, что так и будет.
   Как верно говорит, - подумал я. Он словно знал все причины, по которым должно было состояться это таинство.
  - Вы уже обручены? - обратился поп к подпоручику.
  - Да, батюшка.
  - Хорошо. Проходите в храм сейчас начнем, - сказал он и ушел, оставив нас одних. Женщина в черном платке ушла вслед за ним.
   Синицын крепко обхватил девушку за талию. Она с трудом держалась на ногах.
  - Сможешь дойти? - очень нежно и с болью в голосе спросил он ее.
  - Постараюсь... - сжав губы, видимо, превозмогая боль, прошептала Олеся.
   Мы втроем вошли в храм. Они первыми, я немного позади, готовый в любую секунду броситься на помощь подпоручику. Внутри нас встретил полумрак, тусклый свет горящих свечей, запах ладана и священник, который повел жениха и невесту в центр храма. Здесь, перед аналоем, на котором лежали Евангелие и Святой Крест должно было произойти самое главное, ради чего мы все здесь оказались.
  Ведя молодых в центр храма, священник стал петь: "Блажени вси боящиеся Господа..."
   Возле аналоя процессия остановилась. Олеся, бледная как простыня, взволнованный молодой автомобилист и я, офицер русской армии, командир роты, совсем недавно вернувшийся с передовой, где убивал, убивал, убивал, и попавший сюда совсем неожиданно.
  - Вы видите на аналое Крест и Евангелие, спросил всех присутствующих священник. - Евангелие символизирует присутствие здесь Христа. Иисус Христос пообещал Своим ученикам: "...Где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них". "Двое или трое...". Пока вас еще двое. Будет и третий и четвертый и, может быть, гораздо больше. Только бы во имя Христово. Потому что никакое соединение не прочно, если не "Христос посреди нас". Мы молимся, чтобы венчающиеся стали свидетелями и участниками чуда, когда благодаря рождающемуся союзу в мир будут приходить новые люди. Рядом с Евангелием на аналое лежит Святой Крест. Крест - знак любви Христовой. "Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих". Знамением такой любви к нам Христа является Крест. Любовь супругов - отражение, а точнее преломление Божественной любви. На самом деле далеко не все, что происходит между мужем и женой в браке - обязательно любовь. И само слово любовь далеко не всегда используется по назначению. Влечение друг к другу может быть страстью, питаемой эгоизмом и сластолюбием. Мы просим Божией помощи, чтобы отношения между супругами действительно были достойны называться этим самым прекрасным на свете словом - ЛЮБОВЬ. Ведь это не просто слово, это одно из имен Божиих. Именно такой любви, готовой положить душу свою за любимого, должны мы научиться в семье и научить своих детей.
   Слушая проповедь, я крестился. Нет, я не вникал в смысл сказанного. Просто все крестились, и я вторил им. Потом, когда таинство должно было вот-вот свершиться, священник задал жениху и невесте самые последние вопросы:
  - Имеешь ли, Иван, произволение благое и непринужденное, и крепкую мысль, взять себе в жену сию Олесю, ее же здесь пред тобою видишь?
  - Да... довольно громко произнес жених.
  - Имеешь ли, Олеся, произволение благое и непринужденное, и крепкую мысль, взять себе в мужья сия Ивана, его же здесь пред тобою видишь?
  - Да... - прошептала невеста.
  - Не обещался ли еси иной невесте?
  - Нет.
  - Не обещалась ли еси иному мужу?
  - Нет...
  - Благословенно Царство Отца и Сына и Святаго Духа ныне и присно и во веки веков! - возгласил священник.
  Потом священник произнес какие-то три молитвы, в которых испрашивал для молодых всех возможных житейских и духовных благ. И затем двое мальчишек принесли венцы.
  - Венчается раб Божий Иван рабе Божией Олеси во имя Отца и Сына и Святаго Духа, аминь. - Священник надел венец на голову жениха. Затем с этими же словами он повенчал голову невесты.
  - Господи Боже наш, славою и честию венчай их, - произнес он трижды и трижды благословилт новоиспеченную супружескую чету.
  Свершилось! Дело человеческое стало делом Божьим. Торжественность минуты была кратковременной. Тут силы невесты иссякли, ее ноги подкосились, и она потеряла сознание, упав в объятия мужа. Синицын подхватил безжизненное тело своей супруги и вынес вон из храма. Все последовали за ним. Женщина, шаркая растоптанными ботинками, переваливаясь, словно гусыня, шла и причитала что-то относительно слабости девичьего духа. А поп, видимо, знавший немного больше, посоветовал подпоручику сразу же пригласить доктора. Но поскольку в их селении такого нет, то надобно пригласить из соседнего, расположенного всего в нескольких верстах. Синицын поблагодарил священника, сунув ему в руку несколько синих бумажек.
  Я открыл дверь автомобиля перед Синицыным, и он внес вовнутрь безжизненное тело Олеси.
  - Мне помочь Вам? - спросил я его, видя, как он не может хорошо уложить сзади девушку. Ее голова постоянно падала со спинки кресла, а вслед за ней сползало и все тело.
  - Если вам будет нетрудно, Станислав Максимович, сядьте сзади и придерживайте ее.
  - Хорошо, - я сел рядом с девушкой, и ее тело оперлось на мое плечо, - а Вы садитесь за руль. Мы едем за доктором?
  - Нет. Он не понадобится. Такое уже было, и доктор сказал, что в таком случае надо делать. Мы отвезем ее домой.
  - Тогда трогайте! - сказал я, увидев, что машина завелась и подпоручик сел за руль.
   Аккуратно Синицын тронулся с места и плавно повел автомобиль по ухабистой дороге. Чувствовалось, что он старается не растрясти девушку. Возле ее хаты он остановился. Я, поскольку сидел рядом с девушкой, и мне было удобнее ее вынести, взял ее на руки и вынес из салона автомобиля в открытую подпоручиком дверь. Она оказалось очень легкой, почти невесомой. Кожа да кости, сказала бы моя мама.
  - Спасибо, - поблагодарил меня Синицын, - а теперь давайте я сам!
  Он перехватил из моих рук Олесю и понес ее в дом. Я остался ждать его у машины. Прошло не меньше получаса, прежде чем Синицын вновь появился на пороге дома. Как-то устало он достал из портсигара папироску, чиркнул спичкой и закурил. Выпустив облако дыма вверх над собой, он спустился со ступенек и подошел ко мне.
  - Пришла в сознание, все не плохо.
  - Вы хотите остаться с ней? - спросил я, прикидывая в уме, как мне добраться назад.
  - Нет. Не могу. Хочу, но не могу...
  - Если Вы беспокоитесь обо мне, то не стоит. Я придумаю, как вернуться. А Вы оставайтесь с ней, - сказал я.
  - Нет, дело не только в Вас. Вернее и в Вас тоже, я обещал вам вернуться, и я обязательно сдержу свое слово. Но, кроме того, мне завтра необходимо быть на службе. Нашей автомобильной роте поставлена боевая задача. И если меня не будет, то могут посчитать дезертиром.
  - А как же Олеся?
  - С ней осталась мать. Доктор обещался прийти завтра...
  - Как часто Вы сюда приезжаете? - спросил я, сочувствуя его положению.
  - Как бывает свободное время...Поедемте! Хочу вернуться засветло.
   Подпоручик завел броневик, мы сели в салон и, выехав из села, помчались домой. Именно помчались. Синицын выжимал из автомобиля все, на что тот был готов. Мимо нас проносились те же поля и сады, но уже в обратном порядке. Подпоручик, видимо, очень спешил. Прыгая на кочках, проваливаясь в кобылины, мы летели домой. Первые несколько минут я молчал. Молчал и Синицын. Над нами нависла тягостная тишина. Наконец, Иван первым прервал наше молчание.
  - Я обещал Вам все рассказать...
  - Я не требую этого.
  - Нет. Я хочу, чтоб вы меня выслушали, и прошу об этом.
  - Тогда извольте...
  
   ГЛАВА 13.
   Исповедь подпоручика.
  
  - В 1910 году я окончил казанское пехотное юнкерское училище. Но до поступления и во время обучения в нем, я всегда интересовался техникой. Автомобили, различные механизмы, устройства от швейной машинки до токарных станков, - все это была моя атмосфера. Эта была и до настоящего момента есть моя страсть. Отсюда и моя любовь к автомобилям. Поскольку в армии всегда самое новое и в некотором роде экспериментальное, то я решил идти обучаться именно в юнкерское училище. Но оказалось, что специализированных учебных заведений, связанных с автомобилями у нас нет. Тем не менее, я все равно поступил, но в пехотное училище, надеясь все одно заниматься автомобилями. Так в прочем и случилось. Все началось после того, как я смог отремонтировать автомобиль начальника училища. Он то и дал мне направление моей дальнейшей жизни. Помимо закрепленных дисциплин, я углублено изучал технические, инженерные. Начальник училища специально для меня доставал литературу, которую я проглатывал моментально. По окончании училища я был направлен в Санкт-Петербургский военный округ, где к тому времени появилась первая учебная автомобильная рота. Отслужив в ней два года, я был переведен в Виленский военный округ, в автомобильную роту, которая дислоцировалась в Витебском уезде, в маленьком городишке Барышино. Это был даже не городок, а скорее большое село. Поскольку кроме казармы для рядовых место для размещения офицерского состава в части отсутствовало, то мне выделили его вне расположения роты. Меня расквартировали в одном зажиточном доме. Хозяйкой дома была вдова, женщина лет сорока пяти. Суровая женщина с работящими руками встретила меня очень настороженно. Увядшая сразу же после потери мужа, она занималась исключительно домом и своей дочерью. Дочери на момент моего вселения исполнилось восемнадцать лет. И вот в их маленький мир внезапно вторгся чужой мужчина, мало того, молодой и в некотором смысле обаятельный и перспективный. Простите за хвалебные слова по отношению к себе. Просто я стараюсь обрисовать все стороны моей трагедии. Хозяйка поначалу отнеслась ко мне довольно холодно и настороженно. Она стала внимательно следить за мной, за дочерью, прибирая в моей комнате, она, по-видимому, проверяла мои вещи и документы на предмет выяснения моих мыслей и возможных поступков.
   Но чем дольше я жил у них, тем менее враждебно стала относиться ко мне хозяйка. Я не прослыл в ее глазах ни негодяем, ни пьяницей, не волочился я и за женским полом. Отношение мое к ее дочери не вызывало у нее никаких тревог. Впрочем, так оно и было. Я совершенно не интересовался ее дочерью. Тогда она не показалась мне ни красивой, ни даже миловидной. Скорее я считал ее запуганной, робкой и скучной натурой. При моем появлении барышня старалась срочно покинуть помещение. Она никогда не смотрела на меня открыто, не говоря уже о том, чтобы наши взгляды когда-нибудь встретились. Бывало, она тихонько сидела у окна и смотрела на пустой двор, на птиц, степенно снующих по двору в поисках пропитания. Иногда она сидела в комнате и ласкала кота, который чувствуя любовь к себе, безжизненно расслаблялся на ее коленях. Я долго не смог услышать ее голос, пока однажды, спустя уже, наверное, месяц моего проживания в их доме, ее громко позвала мать и та в ответ крикнула "иду!".
   В общем, моя жизнь в их доме больше напоминала жизнь монаха-отшельника, поэтому при малейшей возможности я бежал из дома. Много часов я проводил на службе, копаясь в автомобилях, улучшая их технические характеристики. Занимался с нижними чинами, обслуживающими технику. Среди них я чувствовал себя лучше, чем в доме с двумя женщинами.
  И вот однажды, прошло уже полгода, я заметил, что барышня как-то странно меня тайком рассматривает. Я сильно удивился. Ведь это так было на нее не похоже. Прошло несколько дней, и я вновь заметил ее взгляд на себе. Потом это стало происходить чаще. Я отметил про себя, что девушка чаще попадается мне на глаза, а при моем появлении не спешит убежать. Что-то явно происходило с дочкой хозяйки. Сама хозяйка тоже стала открытие со мной. Она стала кормить меня вкусными и обильными обедами, предложила стирать мои вещи, чего раньше не случалось. В общем, я стал превращаться в доброго постояльца, на которого больше не смотрели с опаской.
  Вскоре произошло событие, которое еще больше сблизило меня с хозяйкой и ее дочерью.
  В тот день я сильно задержался в расположении роты. Прибыл новый автомобиль, и мы в полном составе осматривали его, пробовали его ход, залазили в мотор, в общем, восхищались французской техникой. Уходить никто не хотел. Наконец, когда стемнело, а темнело тогда довольно поздно, на дворе стоял июль, мы все разошлись, оставив в роте дежурного офицера и нижние чины. Я вышел за ворота и направился неспешно домой. Помню было очень тепло. Настроение было чудесным. Я все никак не мог перестать думать о новом автомобиле и мечтал, когда мы совершим на нем дальний пробег. Недалеко от дома я еще издали заметил нескольких человек, которые громко смеялись и что-то выкрикивали. Прислушавшись, я понял, что мужики, а это были именно мужики, пьяны и матерятся, громко выкрикивая ругательства в чей-то адрес. Знаете, я не из храброго десятка. Драться мне приходилось мало. По долгу службы мне физическая сила и навыки рукопашного боя не особенно нужны. Первая мысль, проскочившая у меня в голове, была, стыдно признаться, повернуть влево или вправо и не встречаться с пролетариатом. И, возможно, я так бы и сделал, если бы меня они не заметили и первыми не окликнули. Я расстегнул кобуру и проверил на месте ли мой револьвер. Отступать было поздно, и я решительно продолжил идти навстречу опасности.
  Подойдя к той компании, я понял, что там происходит. Трое пьяных мужчин, молодых, лет им было по двадцать пять, окружили дочку моей хозяйки и грязно приставали к ней. Девушка от страха совсем онемела и еле-еле что-то отвечала. Она не в состоянии была дать отпор пьяным агрессорам. А те в свою очередь воспользовались ее паническим состоянием и вот-вот готовы были начать ее раздевать. Шагов за тридцать я остановился. Мое появление не смутило разбойников, они нагло продолжали свои издевательства. Тогда я громко скомандовал им разойтись по домам и оставить бедную девушку в покое. Но я для них, как они посчитали, не угроза и они не обратили на мои слова никакого внимания.
  Ничего кроме того как вытащить револьвер и выстрелить вверх я не придумал. Идти напролом в эпицентр преступления я посчитал бессмысленным. Громкий выстрел, прозвучавший в вечерней тишине городка, оторвал насильников от их жертвы. Но пьяный угар не дал им возможности рассудить здраво. Они обернулись в мою сторону и, бросив жертву, направились ко мне. Тогда я выстрелил одному, особенно здоровенному детине, в ногу. Он вскричал и присел, схватившись за раненную конечность. Второй попытался броситься на меня, но его остановила вторая пуля, к сожалению, он поймал ее в живот. Отчего рухнул там же на месте. Третий был не столь храбрым и бросился наутек. Девушка совсем оцепенела и не могла пошевелить ни рукой, ни ногой. Я оставил раненных бандитов там, где они корчились от боли, а сам, обхватив испуганное создание, поспешил в дом, который оказался всего в ста саженях от разыгравшейся трагедии.
  Возле дома нас встретила хозяйка. Она была обеспокоена долгим отсутствием дочери, которую отправила за мукой к тетке, живущей рядом, на параллельной улице. Услышав выстрелы, она накинула на себя платок и выбежала на улицу в тот самый момент, когда мы уже подходили.
  Потом, уже внутри дома были слезы до истерики, поцелуи и интенсивные религиозные отправления. Я даже испугался за пол, о который мой хозяйка стучалась лбом, молясь под иконами. Перед сном ко мне в комнату постучались, и вошла мать девушки. Она подошла ко мне и поцеловала сначала руку, но когда я выдернул ее, стала целовать меня в щеки, приговаривая при этом слова благодарности. Я с трудом отстранил ее и выпроводил из комнаты. Признаться, я и сам был в каком-то возбужденном состоянии, кровь кипела, голова была полна картин происшедшего. Я ведь тогда первый раз стрелял в людей.
  На следующий день меня посетил сам полицейский урядник. Правда все его отделение состояло из нескольких стражников, которые были ни на что не годны, а только пили и бездельничали. Поэтому он не мог доверить такое дело никому из них. До полного выяснения обстоятельств вечернего происшествия я был помещен под домашний арест. Но благо вскоре все выяснилось. Свои показания дала жертва нападения и жители соседних домов, которые поведали следствию все, как было на самом деле. Меня признали правомерно обороняющимся и освободили от уголовного наказания. Но предписали впредь не использовать по любому поводу боевое оружие. Несмотря на большой шум, вокруг меня и нашей роты, командир роты оценил мой поступок и даже по этому случаю неофициально наградил меня краткосрочным отпуском.
  С того дня, а вернее вечера. Я стал самым дорогим человеком для матери и ее дочери. Они меня уже не боялись и всячески выражали свою благодарность. С девушкой мы стали находить общие темы, она перестала быть пугливой ланью. Как Вы понимаете, звали барышню Олеся. Да, я о ней вел рассказ. Мы быстро сблизились. Олеся оказалась умной и интересной барышней. Я чувствовал, что с каждым днем, каждым часом больше и больше сближаюсь с ней. Через месяц я понял, что люблю ее. Еще через месяц я готов был жениться на ней, но сами понимаете, необходимо было получить согласие командира. Впрочем, я не сомневался, что получу его легко. Командир благоволил ко мне.
  Скоро мы стали настолько близки с Олесей, что мне был подарен первый поцелуй. И вот мы уже стали любовниками. Все шло к свадьбе. И она, я уверен, состоялась, если бы не произошло следующее.
  Прямо перед войной в Барышино расквартировали эскадрон семнадцатого гусарского Черниговского Его Императорского Высочества Великого Князя Михаил Александровича полка. Эскадроном командовал штабс-ротмистр Свидерский. Это был мужчина очень высокого роста, широкий в плечах. Он обладал страшной физической силой. По всей видимости, службу он знал хорошо, но строг и суров был невероятно. Говорили, что за малейшую оплошность он бил своих солдат зверски. С офицерами был груб и высокомерен. Его поселили в доме, недалеко от моего. Я часто встречался с ним, когда шел на службу. Обычно он отворачивался и никогда меня не то, что не приветствовал, он даже не отвечал на мои. Поэтому, имея простую человеческую гордость, через некоторое время я не отдал ему честь, считая, что он все одно не смотрит на меня. Но этот высокомерный подлец все видел и все замечал. Он не стал делать мне выволочку, а просто тихонько, прямо как жандармский шпик сообщил об этом моему ротному, требуя сурового наказания для меня. Но рассказ не об этом.
  6 мая мы, как всегда, праздновали Рождение Его Императорскаго Величества, ГОСУДАРЯ ИМПЕРАТОРА НИКОЛАЯ АЛЕКСАНДРОВИЧА. Местное интеллигентное общество, совместно волостным правлением, а также с участием офицеров расквартированных подразделений решило широко отметить этот день. После торжеств по случаю трехсотлетия дня Романовых все были заражены патриотизмом. Но я так подозреваю, что основной причиной все-таки была офицерская скука. Всем очень хотелось поволочиться за местным женским полом. В особняке правления организовали бал, на который были приглашены все без исключения. Мы с Олесей тоже решили пойти, так как не часто у нас устраивали праздники такого масштаба. Вся волость гудела в преддверии праздника. Мероприятие ожидалось быть грандиозным.
  В назначенное время в особняк начали стекаться приглашенные гости. Мы с Олесей не стали одними из первых. Когда мы вошли в зал, там уже было много гостей. Но первым кого я увидел, оказался штабс-ротмистр Свидерский... Конечно, он был хорош! Красавиц мужчина, офицер в золотых эполетах, высокий гусар, соблазнитель женщин. Вокруг него образовалось некое общество его почитателей. Видимо, я очень его задел, потому что он решил мне отомстить. В чем заключалась его месть? Ха! Он просто стал каждый раз приглашать на танец Олесю. А танцевал он бесспорно превосходно. Я ведь совсем не умею танцевать. Как Вы думаете, легко ли молодой девушке вскружить голову? А? А если соблазнитель гусарский офицер? Я стоял в сторонке и мог только наблюдать, как Олеся шепталась с ним, как он ее кружил в танце, как она раскраснелась и была счастлива.
  Однако надо признаться, мероприятие закончилось вполне прилично. Все разошлись, оставив в памяти чудесный праздник. Олеся, казалось, забыла о гусаре. Через несколько дней наша рота выдвинулась на учебные маневры. В ходе учений мы совершили автомобильный бросок на двести верст. Организовали перевозку раненых. Проникали в тыл противника. И вернулись в постоянное место дислокации спустя три недели. Все это время я не мог найти себе места. Душа болела. И, как оказалось, не напрасно.
   Штабс-ротмистр Свидерский таки отомстил мне. Он таки окончательно вскружил голову бедной девушке и, в конце концов, добился своего, соблазнил ее. Но так как он не был благородным человеком, после всего случившегося он просто забыл о своей жертве. Мать была подвалена, узнав о случившемся, да и Олеся искренне раскаивалась, но было поздно.
  Через месяц после моего возвращения с маневров, уже накануне войны я узнал, что Олеся беременная! Мы продолжали видеться, да и как не видеться, если я все также жил в их доме. Отношения стали натянутыми, как струна. Мать ее каждый день старалась помирить нас. Олеся смотрела на меня глазами, полными слез. Ее взгляд напоминал взгляд провинившегося животного. Но мне было не легче. Простить ее я никак в то время не мог. Уж очень были сильны чувства, поруганные ее поступком. Эскадрон уже давно покинул место дислокации. Гусар перевели куда-то в Польшу. В скором времени началась война и нашу роту отправили на фронт. В четырнадцатом году я воевал на северо-западном фронте. А вначале пятнадцатого роту в составе железнодорожного батальона перебросили на юго-западный фронт.
  На этом возможно я бы поставил точку, если бы не случилось продолжения истории. Как Вы помните, Пасху мы встречали все вместе. Ранее я познакомился со Светланой. Девушкой во всех отношениях приятной. Симпатичная, легкая в общении и скажу больше, безотказная. Правда, она немного грубовата. Что-то в ней, мне показалось, много мужского. Но, возможно, это мне только показалось. Что еще надо офицеру на фронте?! Помните мы пили и гуляли. В понедельник вечером я заступил на дежурство. Я сидел в казарме и читал, когда механик сообщил, что у ворот меня ждет пожилая женщина и просит встречи со мной. Я удивился. Кто бы это могла быть? И что Вы думаете? Это была мать Олеси! Она изменилась. Сильно постарела, осунулась и покрылась морщинами, которых раньше я не видел. Она заплакала, увидев меня. И это не были крокодильи слезы. От нее я узнал продолжение истории.
  Проводив меня, Олеся сходила к бабке-повитухе и та помогла ей избавиться от плода. Но, видимо, неудачно, так как после этого Олеся заболела и стала угасать. Ее мучили боли в животе, постоянные кровотечения. Она перестала радоваться жизни и постепенно умирала. Ее любовь ко мне воспылала с прежней силой. Мать, видя, как умирает ее дочь, решила, что, возможно встреча со мной и мое прощение спасет Олесю. Она оставила дом и, узнав каким-то образом, место моей службы, приехала сюда и привезла с собой умирающую дочь. Они поселились в том самом доме, откуда мы с Вами возвращаемся. Сначала я наотрез отказался встретиться с Олесей, но потом что-то дрогнуло внутри, и я решил увидеться с несчастной. Причем, наверное, любовь умерла уже. Во мне проснулась жалость и, не смейтесь, христианское сочувствие, что ли.
  Увидев Олесю, мое сердце разорвалось словно бомба. Вы видели девушку! Она тает на глазах. Встретив меня, девушка призналась мне в любви и просила простить ее. Я, конечно, сразу же простил ее! Разве кто-нибудь не сделал бы тоже самое на моем месте?! В знак моего прощения я предложил ей руку и сердце, в надежде, что это спасет ее. Через неделю я договорился с тем попом, что он нас обвенчает. Ну, а поскольку я хотел, чтобы все выглядело, впрочем, и было по-настоящему, я пригласил Вас в шаферы.
  Дальше Вы все знаете, видели собственными глазами. Олесе свадьба не поможет. С каждым днем ей становится хуже. Доктор сказал, что ей осталось совсем немного времени!
  Иван замолчал. Я украдкой взглянул на него. Из его глаз текли крупные слезы. Он вытирал их рукавом кожанки и с трудом управлял тяжелым автомобилем.
  
   ГЛАВА 14.
   Сестры милосердия.
  
  В чем красота женщины? Кто-нибудь серьезно размышлял над этим, казалось, очень простым вопросом? Какие черты лица или пропорции ее тела считаются у мужчин красивыми? Что это за деталь или размер, взглянув на который мужчина воскликнет: "Боже, как она красива!"? Причем, как оказывается, в разные времена эти детали были различны. Вспомните Рубенса. Его красота сегодня кажется нам, мягко говоря, странной. Эти объемные женские формы со складками! Да что так далеко ходить! А Кустодиев!? А Брюллов?! Разве красота их женщин всеми оценивается сегодня? Нет! Сегодня скорее красива девушка худенькая, бледненькая, истощенная и слабая, даже больная. Вот эталон сегодняшней красоты. Но и в этой худобе мы по-разному видим красоту. Вот две худенькие и стройные девушки. Но отчего-то одна признается нами красавицей, а другой мы отказываем в этом звании. Почему? Возможно все дело в нас самих. Одни любят лицо, другие длинные и худые ноги, третьим важна толстая коса, четвертым большая грудь, пятым - образ в целом.
  Я лежал на кровати и смотрел на Машу. Почему она мне кажется красивой? Черты лица. Они превосходны. Густые волнистые волосы спускаются на тонкие плечи. Ключицы не спрятались, а наоборот подчеркивают худобу девушки. Прямая, как доска спина. Тонкая талия. Длинные ноги. Она эталон красоты. Но это мой эталон. Возможно, кому-то она не покажется красавицей. Но для меня ее красота заключается не только во внешнем облике. Она красива и внутри. Красива ее душа. Только при сочетании этих двух сторон человека можно говорить о его красоте. Меня умиляет ее отзывчивое сердце, оно открыто для внешних раздражителей. Оно способно сопереживать и сострадать, оно будет радоваться чужому счастью.
  - Милый что ты так внимательно меня рассматриваешь? - прервала мои мысли Маша.
  - Я любуюсь тобой...
  - Я не картина и не скульптура, я живая.
  - От этого ты не становишься менее красивой. Но, отчего-то я уверен, что даже не будь ты идеально красивой, я все одно полюбил бы тебя! Ты мой милый и родной человек.
   Маша повернулась ко мне и перестала расчесывать волосы. Стройная грудь, ни чем не прикрытая посмотрела на меня вслед за хозяйкой.
  - Ты никогда мне об этом не говорил...
  - Я всегда это чувствовал.
  - А почему не говорил? - улыбнулась Маша. Она подползла и легла ко мне на грудь, словно ласковая кошка уткнулась в руку любимого хозяина.
  - Если ты поняла, то не в моем характере выставлять свои чувства на показ. Я очень долго привыкаю к людям.
  - Ну, если то, сколько мы с тобой это долго, то, сколько же быстро? Через неделю?
  - На следующий день.
  - А такое бывает?
  - На фронте все бывает. Тут за один день проносится вся жизнь. Ты не знаешь, что будет завтра. Сегодня мы с тобой лежим и милуемся, а завтра меня могут послать на передовую и первая же пуля, прилетевшая в окоп, сразит меня...
  - Не говори так! - испугано вскрикнула Маша.
  - ...Но ведь и ты бываешь на передовой... и я очень волнуюсь за тебя!
  - Не бойся. Со мной ничего не случится. Я заговоренная. Да и к тому же мы не воюем, а только выносим раненых и оказываем первую помощь.
  - Я все одно очень волнуюсь за тебя!
   Маша подняла голову и поцеловала меня в губы:
  - Я люблю тебя, и моя любовь будет вечной...
   Я ответил на ее поцелуй. Она перевернулась, села и обняла меня. Мое спокойствие исчезло. Я повалил ее на спину и стал осыпать поцелуями...
  - Мне пора! Я уже опаздываю! - Маша вскочила и стала метаться по комнате в поисках одежды.
  - Мне тоже надо идти, так что пойдем вместе, тем более нам по пути, - я тоже встал, влез в галифе и натянул гимнастерку.
   Через минут десять мы вышли из дома. Маша взяла меня под руку. Со стороны, наверное, могло показаться, что муж и жена вышли на прогулку, только они очень спешат домой. Широко шагая, мы дошли до главной улицы. Здесь наши дороги должны были разойтись. Моя рота располагалась направо, а госпиталь - налево. И мы расстались бы сразу, если бы не печальное шествие, перегородившее всю улицу. Длинная вереница крестьянских телег медленно двигалась в сторону госпиталя. Рядом с телегами, понурив головы, шли солдаты и служащие госпиталя. На телегах сидели и лежали раненные солдаты и офицеры. Их головы, руки, ноги, забинтованные кое-как на скорую руку, кровоточили, и красные пятна алели на белых повязках. Мы остановились и стали провожать взглядом проезжающие мимо телеги. Боже! Вереница казалась нескончаемой. На некоторых телегах никто не сидел. Но из-под плотных покрывал то там, то тут торчали ноги, некоторые в сапогах, а некоторые в ботинках. Головы людей были скрыты под покрывалами. Рядом с такими телегами сопровождающие казались особо понурыми.
  - Здравствуйте, барышня, - услышал я грустный голос проходившего мимо брата милосердия. На рукаве его солдатской шинели была повязка с красным крестом.
  - Здравствуй, Игнатьич... откуда их? - почти шепотом спросило Маша.
  - С линии фронта. Там австрияки пошли в наступление, и было выбили наших с позиций, но мы вернулись в свои окопы. Много раненых, но больше тех, кому уже ни чем не поможешь. И сестричку нашу мы там потеряли...
   Маша вздрогнула и с явным волнением схватила Игнатьича за рукав. Но поскольку прецессия не останавливалась, то мы пошли рядом с ним. Маша отпустила мою руку, и я шел рядом с ней в шаге позади.
  - Кто, Игнатьич?! Кто?!
  - Раба божья Светлана... - брат милосердия перекрестился, - царствие ей небесное, представилась...
  - Нет! - вскрикнула Маша.
  - Да. Отдала жизнь за Веру, Царя и Отечество...
  - Как же так? Игнатьич?! Как?!
  - Я не был при том. Тот, кто был, говорит, что геройски погибла.
  - Где...она? - чуть не плача спросила Маша.
  - Не знаю. Может уже в госпитале. Всех туда везем...
   Маша остановилась. Я сделал шаг и догнал ее. Телеги проехали дальше, провозя мимо нас десятки искалеченных и убитых людей. Маша уткнулась в мою гимнастерку и заплакала. Я прижал ее к себе и стал гладить по спине, не зная чем еще могу ей помочь. Хотя мне и самому было нелегко даже страшно. Боже! Ведь совсем девочка! - думал я. - Никого не щадит война. Ведь такое может случиться и с Машей! Господи! Не допусти!
  - Иди! Я тоже пойду, - моя девушка оттолкнула меня и вытерла слезы. - Тебе надо на службу! А я тут реву... Иди, я справлюсь сама. Вечером увидимся.
   Однако вечером мы так и не увиделись. Она осталась в госпитале и дежурила всю ночь, оказывая помощь докторам, у которых работы сильно прибавилось. Я ночевал один. Утром следующего дня в роте я узнал о предстоящих в обед похоронах. На похороны собирался прийти и сам командир полка и весь штаб. Часов в пятнадцать, оставив в роте за старшего поручика Хитрова, я пришел к госпиталю. Там на городском кладбище проходила церемония отпевания. В толпе людей я заметил Машу. Она стояла, опустив голову и молча плакала. Протиснувшись сквозь толпу, я встал рядом с ней.
   Полковник Зайцев в мундире с черной повязкой на правом рукаве говорил надгробную речь:
  - ... Сестра Иванова, увидев роту без офицера, сама бросилась с ней в атаку. Она, вместе с двумя нижними чинами захватила одну из лучших линий неприятельских окопов, где, будучи тяжело раненной, скончалась славной смертью храбрых. Совсем девочка, не задумываясь, отдала жизнь за отечество! Неустанно, не покладая рук, она работала на самых передовых позициях, находясь всегда под губительным огнем противника, и, без сомнения, ею руководило одно горячее желание - прийти на помощь раненым защитникам царя и Родины. Молитвы наши и многих раненых несутся за нее к Всевышнему...
  Потом мне стало известно, что командование, лично полковник Зайцев просили наградить Светлану Иванову посмертно офицерской наградой - орденом Святого Георгия IV степени. Говорят, что когда наградные документы представили Николаю II, он задумался. До этого случая орденом была награждена только одна женщина - корнет Надежда Дурова, знаменитая "кавалерист-девица". Но Светлана не была ни офицером, не была она ни дворянкой и вообще не имела никакого воинского звания. И все же император подписал именной указ о ее награждении.
  - Пойдем отсюда... - попросила меня Маша.
  - Пойдем, - согласился я.
   Мы медленно вышли на главную кладбищенскую аллею, ведущую к храму. Госпиталь расположили недалеко от него. Здесь нам никто не встречался. Каштаны низко нависали над посыпанной кирпичной крошкой дорожкой, поэтому мне изредка приходилось нагибаться. Вечерело. Черные тучи затягивали небо. Подул сильный и довольно холодный для этого времени года ветер. Я схватил, чуть было не улетевшую, фуражку. Маша зябко прижалась к моей руке. По всей видимости, надвигалась гроза.
  - Зайдем в церковь? - спросил я.
  - Да, хочу свечку поставить за упокой... - сказала девушка.
   Мы зашли внутрь храма. Здесь нас встретила тишина и вечность. У иконы Божьей матери стоял наш полковой священник и убирал в небольшой ящик огрызки свечей.
  - Добрый вечер, батюшка, - поприветствовал я попа.
  - Добрый вечер, Станислав Максимович. Добрый вечер, Мария, - отозвался знакомый поп. - Зашли помолиться за безвинно убиенных?
  - Да, душа просит...
  - Тогда обязательно надо помолиться. Ох, сколько в этот раз полегло... и для всех у Господа найдется утешение.
  - Вы, отец Николай, завтра посетите мою роту? Нам через два дня на передовую.
  - Конечно, приду. А вот почему ваше командование не приглашает военного муллу? Ведь в полку много мусульман. И они имеют полное право отправлять религиозный культ. Пусть он даже не православный. Но татары тоже люди. Почему до сих пор Зайцев не выхлопотал полкового муллу?
   Пока мы тихонько разговаривали, Маша отошла от нас и, встав на колени с зажженной свечкой, молилась у одной из икон.
  - Не знаю, батюшка. Это вы сами спросите у Зайцева. Вы таки почти капитан, а, следовательно, выше меня по званию, и имеете больше прав для обращения по команде, не нарушая субординацию, - с сарказмом ответил я.
  Отец Николай, в миру - Николай Васильевич Семенов, представлял собой очень сложный конгломерат из каких только возможно человеческих пороков и добродетелей. Ему на вид было лет сорок пять - пятьдесят. Точнее определить возраст не представлялось возможным по причине наличия большой окладистой бороды, которая скрывала его лицо. Только большой открытый лоб, серые глаза и массивный нос, не скрытые бородатой маскировкой, служили предметами для определения его истинного возраста. Под его глазами имелась разветвленная сеть морщинок, свидетельствующих о веселом нраве. Лоб также был изрезан морщинами, но не в таком количестве и более глубокими, такими, как овраги на его родине. Рост батюшки достигал больше десяти вершков или в соответствии с метрической системой - больше ста девяноста сантиметров. Ну, и вес его был под стать росту около семи пудов. Батюшка любил выпить. Пил много, так как здоровый организм требовал и больших объемов. Любил полковой священник покушать, вкусно и обильно. Говорят, случалось встречать его и с противоположенным полом. Но в публичных скандалах он замечен не был. При всем своем довольно разгульном образе жизни, отец Николай никогда не опаздывал на службу. С утра, даже после бессонной ночи, он выглядел соответственно своему сану. Всегда в рясе с большим крестом на выпяченном животе и доброй, но несколько хитроватой улыбкой, спрятанной в бороде. Из его положительных качеств хочу упомянуть его отзывчивость и добрый нрав. Солдаты его любили и побаивались. Офицеры относились к нему по-разному. Некоторые были обижены за его высказывания в их адрес, некоторые побаивались его сильных рук. Но многие уважали и все были с ним в хороших отношениях. Признаться, я недолюбливал отца Николая. В нем я не видел ничего благоговейного, что, как мне всегда казалось, должно присутствовать в священнике. Какой-то святости, которая, по моему мнению, должна присутствовать в служителях господа, в нем отсутствовала. Он был очень приземленным человеком. Исповедоваться перед ним мне не хотелось вовсе, впрочем, я и не исповедовался перед ним. Кроме того, я вообще не понимал, как священник, исполняющий духовные потребности и имеющий какие-то неосязаемые религиозные должности, ведь у бога не может быть близких или дальних почитателей, мог состоять в военной должности, которая приравнивается к тому же еще и к высокому воинскому чину. Я не говорю уже о зарплатах! Причем с увеличением и без того высоких окладов еще и за выслугу лет! Полный, безумный бюрократизм.
  - Ну, это не дело лезть православному батюшке в военное руководство. Вы командиры и должны заботиться о своих солдатах, - парировал отец Николай.
  - Обязательно займусь выяснением этого вопроса, - пообещал я. - Так что, батюшка, ждать мне Вас завтра?
  - Приду, сын мой, приду в послеобеденное время.
   К нам подошла Маша. Она приложилась к руке священника, и тот благословил ее.
  - Честь имею! - щелкнул я каблуками, таким манером попрощавшись с "господином капитаном" - полковым священником. Осенив себя крестом, мы с Машей вышли из храма.
  
   ГЛАВА 15.
   Душеспасительные беседы.
  
   Что я уважал в отце Николае, так это его умение держать слово и его пунктуальность. В десять минут четвертого священник начал работу с православными моей роты.
  За все время войны я заметил, что если на фронте, в бою или перед боем солдат слышал слово Божие, то в нем пробуждалось какое-то духовное сознание и даже некое понимание его героической сущности. Я понял, что богослужения и религиозно-нравственные беседы были желательны и даже необходимы. С одной стороны, они призваны внушить солдату понятие о величии, святости его призвания и деятельности как защитника веры, царя и Отечества, а с другой - чтобы умирить его душевные страдания, нравственно успокоить его, идущего на смерть, кроме того, нужно было удержать его от дурных поступков. А кто же лучше может объяснить смысл слова Божия и достигнуть желаемых результатов, как не тот, кто с молодых лет готовился посвятить себя этому делу, кто был призван к тому священным саном? Конечно полковой священник! Священник мог глубоко заглянуть в душу солдата, избрав для этого удобный, подходящий случай, и образумить и наставить заблуждающегося. Ведь именно для этого и были введены в русской армии штаты православного духовенства. Именно по этой причине я каждый раз перед отправкой моей роты на передовую просил отца Николая прийти и побеседовать с моими солдатами, исповедовать и благословить их.
  Я не присутствовал при богоугодных беседах. Минский и Хитров сидели со мной в комнате и занимались чем угодно, только не служебными обязанностями. Чувствовалось, что они с нетерпением ждали, когда я их отпущу.
  - Господа, я вижу, что вы переделали все дела, оговоренные вашими должностными циркулярами. Идите домой. Я останусь в роте.
  - Спасибо, Станислав Максимович, - Хитров встал и, собрав в потертый портфель какие-то бумаги, пожал мне руку. - Завтра на подъеме я буду.
  - Хорошо, - согласился я.
   Минский отчего-то не убежал первым, а остался. После того, как Хитров ушел я обратился к молодому подпоручику:
  - А что же вы, Михаил Сергеевич?
  - Ммм..- Минский замялся. - Видите ли, господин штабс-капитан, мне хотелось бы поговорить с отцом Николаем...
  - Ясно, - кивнул я головой. - А у Вас водка есть?
  - Зачем? - удивился молодой и неопытный человек.
  - Ну, хотя бы потому, что батюшка не ведет философские разговоры без вливаний в себя горячительных напитков.
  - Нет, у меня не философские вопросы...
  - Тогда ловите его после солдатских исповедей, - посоветовал я.
  - А водка у нас есть! - Минский подошел к шкафу и, открыв правую дверцу, показал мне три пузатые бутылки "смирновки".
  - О! Откуда? Почему ротный не знает?
  - Это Виноградов на днях привез из отпуска. Собирался отметить свое благополучное возвращение.
  - Когда?
  - Хотели вчера, но ведь не до пьянки было. Все-таки отпевание...
  - Да, правильно, - я подошел к окну и посмотрел на редеющую толпу возле полкового священника. Осталось только три солдата, которые терпеливо дожидались своей очереди. - Собирайтесь, раб божий Михаил, батюшка заканчивает. Хотя, знаете, поедемте вместе.
   Мы встали, надели фуражки, и вышли из комнаты. Когда мы приблизились к попу, тот заканчивал исповедовать последнего солдата. Подождав минуты три, пока солдат не ушел, Минский попросил у меня извинения и обратился к отцу Николаю:
  - Батюшка, не уделите мне некоторое время?
  - Конечно, сын мой. Ваш начальник не помещает нам? - Минский замялся. - Ну, не отвечайте, пойдем, поговорим.
  - Батюшка, я пойду к себе! Не буду вам мешать. Когда закончите, не захотите ли зайти, "причаститься"?
  - Зайду! - святой отец понял, о чем я говорил. Я развернулся и, попрощавшись с Минским, вернулся в ротное помещение.
   Я достал из шкафа бутылку виноградовской водки, нарезал от большого куска сала несколько толстых ломтей, нарезал черный хлеб и поставил два чистых стакана.
   Священник вошел минут через десять. Оглянув своим проницательным взором всю комнату, заприметив накрытый стол, он перекрестился на образа.
  - Мир вашему дому, хозяева, - пробасил отец Николай.
  - Входите, батюшка, присаживайтесь за стол! - пригласил я его. - Не хотите ли горло промочить? - Я кивнул на бутылку водки и пару стаканов.
  - Отчего же не хотел, очень даже возжелал, - священник крякнул, протискивая коленки под стол, и взялся могучей рукой за свой стакан.
  - Извольте, - я налил жидкость на дно стаканов, - что-нибудь скажите?
  - Зачем утомлять ближнего своего пустословием в предвкушении доброго пития, общая здравица и приступим.
  Мы выпили. Батюшка опустошил свой стакан мгновенно, одним рывком и тут же поставил его уже пустым на стол.
   - Прошу прощения за скудный стол. Из всех закусок только сало да хлеб! - Сказал я, обведя рукой стол.
  - Что Бог прислал православному воинству то и потребно, - улыбнулся поп, и потянулся за куском хлеба, на который потом положил ломоть сала.
  - Спасибо, отец Николай, что всегда откликаетесь на мои приглашения. Я уважаю ваш тяжкий труд божий и верю, что он облегчает нашу участь. Волнуюсь, отец за боевой дух наших воинов. Что скажите, как настроения у солдат? Ведь мне завтра идти с ними в ад.
  - Как Львов оставили было тяжелее, сейчас хоть и отходим, но иногда и контратакуем, потери, конечно, есть, но, слава Господу, солдаты понимание имеют! Терпят и все превозмогают.
   Я посчитал, что достаточно времени мы ходили около да возле основной темы и задал священнику один из вопросов, которые меня мучили. Налив еще водки я осторожно спросил:
  - Есть у меня, один смутьян, батюшка. Григорьев его фамилия. Не сталкивались? Что он? Присутствовал при Ваших беседах? А может и того... исповедовался?
  - Нет, говорит, пока недостоин. Хотя, конечно, хитрит шельма, - отец Николай вновь лихо осушил стакан, отправив в рот остатки прежнего бутерброда.
  Вот, черт эдакий не многословный, - подумал я, раздраженный простыми ответами полкового священника.
  - А что другие, не согрешат? Не побегут в случае давления со стороны неприятеля? Не посромят отцов командиров? - попытался я подойти с другой стороны.
  - Однако Вы, Станислав Максимович, максималист, а за себя-то можете полностью поручиться? - опять я не добился своего.
  - В себе я, батюшка, уверен! Уверен я и в офицерах своих, проверенных целым годом боев. Уверен я и в солдатах, с которыми мы начали эту войну. Боюсь я остаться только с ними в трудную минуту. Волнуюсь и не уверен за новобранцев, пришедших из тыла. Что там твориться, в тылу, особенно в столицах? Говорят повсеместный нигилизм? Я ведь отец видел, что творилось в девятьсот пятом и шестом. Не хочу столкнуться здесь с тем бардаком. Старослужащих осталось у меня не много. А как побегут молодые, так и останемся мы вдесятером? Что тогда? Не смерти боюсь! Позора, да товарищей боевых подвести! А умирать за веру, отечество и царя мы научены!
  - Зря Вы столь пренебрежительны в своих сомнениях к нижнему чину, кабы было, как вы рисуете, то давно бы германец в Первопрестольной был! - отец Николай явно издевался надо мной. Мне показалось, он давно понял, с какой целью я его пытаю, но решил меня позлить и завести.
  - Смутьянов нонче много! Слышали про "повернуть штыки"? Обсуждают нужность войны, называют ее "империалистической". Даже слышал - "братоубийственной! Много прибыло бывших люмпен-пролетариев из Питера, да из Москвы. Вот и волнуюсь! - тем не менее, я терпеливо парировал его ответы. - А что, батюшка, Вы скажите о войне? Богоугодное ли это дело? Что нам Господь говорит? Идите и убивайте?
  - Не наше дело судить! - батюшка откинулся на спинку стула и стал откусывать от второго бутерброда. Глазами он намекнул мне, что надобно налить еще водки. Я налил только ему. Он запил водкой закуску и продолжил. - Священник должен делить с воинами все тяжести и опасности, своим участием согревать уставшие души, будить совесть, предохранять наших воинов от столь возможного на войне ожесточения и озверения к чему их призывают революционеры-агитаторы. Тяжело бывшим крестьянам понять новые идеи, еще тяжелее отринуть старые, но война и лишения часто заставляют выбирать легкий путь... Слаб человек...
  - О каких новых идеях Вы говорите? - спросил я. - Уж не о социалистических ли? Может вы, батюшка и за социализм? - опешил я.
  - Может быть, только вот социалисты против! - отец Николай смело посмотрел мне в глаза.
  - То есть вы считаете идеи "равенства и братства" верными и нам нужно стремиться к ним?
  - Стремиться к Божьим идеям всем надобно, однако, пути не все пригодные.
  - Так идеи повернуть оружие и принести на кончиках своих же штыков освобождение России от самодержавия - это, по-вашему, божьи идеи?! - я не верил своим ушам. Батюшка - социалист.
  - Передергиваете, Станислав Максимович! Идеи братства и идеи в штыковую на "своих" суть разное. Любая идея может прорости только на удобренной почве, и недоверие к солдату - работа в этом направлении. - Священник продолжал пристально смотреть мне в глаза.
  - Отнюдь, батюшка, я не говорю о недоверии к солдату! Я совсем о другом! В 1906 году я, проехав через всю Россию от Харбина до Петербурга, видел, что такое революционные массы, я столкнулся и с нижним чином, одурманенным идеями братства и с чиновниками, оседлавшими идеи революции! Я видел, к чему все это может привести. Я видел анархию и парализованных от страха командиров разных уровней и столоначальников. И недоверие мое не к нижнему чину, а к конкретным смутьянам, коих становиться все более и более в частях. Они скрытно мутят умы крестьян. А ведь чего проще бросить позиции и вернуться к своему хозяйству, к жене и детям, которых семеро по лавкам. А там золотопогонники пусть сами бьются с германскими буржуями! "Это не наша война, это война господствующего класса"!
  - Я же и говорю, легкий путь... Вы, видимо, сами не определитесь с отношением к происходящему - вот и мечетесь в попытке всё свалить на безграмотных крестьян. Вы-то сами из кого будете?
  - Сами мы из, как говорится, разночинцев. Отец мой от солдата до майора дошел.
  - Вы, стало быть, из вольноопределяющихся? - усмехнулся священник. Я не заметил и намека на опьянение, хотя бутылка была почти пуста.
  - Нет, я закончил в 1905 киевское юнкерское училище.
   Отец Николай хмыкнул, с сожалением посмотрев на почти выпитую бутылку. Он сам разлил остатки водки на две неравных части. Большую часть, конечно, налил себе.
  - Я никак не пойму, что Вы хотите от меня услышать? Я чувствую, Вас что-то гложет, но я не пойму, а Вы молчите.
  - Батюшка, скажите, доходит ли ваше слово до сердца солдата? Что требуется ему, чтоб идти смело в бой? Раз уж вы так рьяно стоите на его защите, то наверняка знаете его душу.
  - Сказано - "Христос Бог наш, повелевший нам молиться за обидящих нас и им благотворить, сказал также, что большей любви никто из нас в жизни сей явить не может, разве кто положит душу свою за други своя " - однако, сказано и - "Не давайте святыни псам и не бросайте жемчуга вашего пред свиньями, чтобы они не попрали его ногами своими и, обратившись, не растерзали вас". Если Кто видит, что подвиг его будет попран и нет цены усилиям его - разве может со спокойной душой идти на супостата? Атака начинается в родном доме, а что в стране творится... Хлебушка подвиньте...я рьяно стою на защите не солдата а человека, не тела его но свободы его во Христе или вне Его. А солдат свободы не имеет и не должен ... Но человек то некуда не делся и видит и понимает, что как солдат должен, а как человек не хочет метать бисер...
   Легкий хмель раскрепостил меня и я уже готов был задать другие мучащие меня вопросы.
  - Грех ли жить на фронте, не венчаясь? Ведь завтра может не стать либо его, либо ее. А в грехе ли живет человек, когда на фронте соединил свою судьбу с умирающей девушкой? Он знает, что она скоро умрет, но идет и венчается с ней?
  - Свобода воли ограничивается самим человеком "всё можно не всё полезно" и понимание последствий, пользы или вреда, и составляет нашу работу как Христиан над возрастанием к Богу. Разве не на фронте вы так уверены, что завтра ваш век продолжиться? Вы можете гарантировать себе ещё час жизни? Грех это блуд - "Но, во избежание блуда, каждый имей свою жену, и каждая имей своего мужа"- не церемония, а осознанный добровольный выбор и самоограничение, отсечение части воли во имя Пути и спутника... Да, наверное, неправильно это, однако только Господь может определить меру правильности, да и реальные страдания, реальная угроза смерти заставляют переоценивать многое и в подавляющем большинстве случаев те, кто заглянул смерти в лицо, перестают играть в игры. На это становится жаль тратить время. Недаром честь и честность один корень и суть то одна. А по поводу венчания с больной - только, брачующиеся, они могут решать правильно ли они поступают. С точки зрения христианства это хорошо.
  - А что, батюшка, - медленно произнес я, опустошив свой стакан, - если человек на войне убил не врага, а "своего", но труса и предателя? Как, он грех свершил или нет? А поймал он его на агитации. Призывал, дьявол, оставить окопы и идти в Петроград.
  - Защитник Родины, Отечества православного и богохранимого, выполняет свой долг, он иначе и поступить не может, и не должен иначе мочь. Бог не есть просто абстрактное божество. Он есть Живой Бог, Творец и Промыслитель мира, - и Он не нейтрален. Он всегда подает помощь своим верным, сражающимся со слугами диавола за Родину, за веру, за святыни, за честь своих жен и дочерей. Ответ за отступника нести нельзя, но и брать на себя ответственность о решении его судьбы единоначально возможно только в полной изоляции. Да и то трусом был каждый, кто раньше себя переборол кто позже... Агитация, как и ваши вопросы - от сомнения. Бог предложил хорошее, но уже за столько веков привычное и трудоемкое, а тут всем и всё - соблазн...
   Да, если так батюшка ведет беседы с нижним чином, то вряд ли его кто-то понимает, - подумал я. Мне ведь тоже не хотелось слышать от него общих фраз и измышлений теологов. Я нуждался в утешении, причем простом, материнском утешении и человеческом понимании, когда близкий, родной человек гладит тебя, успокаивает и говорит, что ты во всем прав. Но я не услышал и не почувствовал того, о чем мечтал. Что ж, больше мне не хотелось смотреть на батюшку. Я понял, почему он меня раздражал. Но, видимо, чувства у нас были взаимные. Батюшку я также раздражал и вызывал у него внутренне отторжение.
  
   ГЛАВА 16.
   Революционная агитация.
  
  Не успела еще сильно ослабленная тяжелыми двухнедельными боями наша армия отойти назад, как германцы новым прорывом начали вклиниваться в ее расположение. Одновременно ими была предпринята атака к югу от Перемышля, на Мосциску. Макензен предпринял энергичный нажим на наши позиции на участке реки Сан, между Ярославом и Перемышлем, и окончательно утвердился на правом берегу реки, отбросив нас за речушку Любачовка. Несмотря на организованный командованием фронта контрудар 3 корпусами, германцев не удалось отбросить. Крепость Перемышль оказалась в исходящем угле расположения и с трех сторон охватывалась германцами. В начале июня Перемышль был ими занят. На левом крыле Юго-западного фронта в это же время наша 11-я армия, в состав частей которой и входило мое подразделение, медленно с постепенными упорными боями арьергардного характера, отходила за р. Днестр. А наш левый фланг пока оставался на месте у румынской границы.
  С середины июня Макензен вновь начал наступление. С его возобновлением 8-й армии Брусилова не удалось удержаться на подступах ко Львову, и 22 июня Львов был нами оставлен.
  С потерей Львова Галиция была утеряна. Наши западные союзники, наконец, поняли всю опасность надвигавшейся катастрофы на Востоке, не уравновешиваемой выступлением Италии. Однако к быстрому удару против Германии ни англичане, ни французы не были в тот момент способны. Общая обстановка складывалась для России крайне невыгодно, и главному командованию приходилось в ближайшее время рассчитывать лишь на собственные силы. В тот же день, когда был утерян Львов, главком отдал директиву постепенно отходить к пределам Киевского округа.
  Позиции нашего полка состояли из главной оборонительной линии, расположенной на склонах высот, обращенных в сторону противника, и двух тыловых линий на расстоянии 2-5 км одна от другой. Эти оборонительные линии представляли окопы полного стрелкового профиля, но с весьма малым количеством блиндированных сооружений. Прочных бетонированных построек не было вовсе. Проволокой была оплетена сплошь только первая линия. Перед тыловыми линиями проволочные заграждения были узки и находились только на некоторых участках. Позиция страдала вообще недостатком глубины, - это были линии окопов, слабо между собой связанные закрытыми ходами сообщений и не имевшие солидных опорных пунктов. Главным же недостатком укреплений было отсутствие самостоятельных тыловых позиций.
  Третий день рота находилась на передовых рубежах обороны. На положении нашего участка фронта все перипетии стремительного галицинского прорыва и столь же быстрого отступления сказались не столь драматично. Мы воевали на периферии юго-западного фронта и наши наступления и отступления носили локальный характер, являясь лишь отголосками стратегических поступков командования. Все что нам удавалось это захватить пару деревень, а потом их оставить. Австрийцы не проявляли инициативу, и рота вела позиционные бои. Потерь с нашей стороны практически не было, если не считать двух раненных новобранцев, получивших свои пули по неосторожности.
  В одном из совсем малого количества блиндажей расположился командный пункт моей роты. Здесь же офицеры роты отдыхали. Минский где-то нашел плоскую дверь и с помощью солдат своего взвода переоборудовал ее под стол, на котором мы и обедали, и раскладывали преферанс, и расстилали простынь топографической карты с позициями подразделений полка. По бокам бревенчатых стен ими же были установлены нары, на которых мы спали.
  Вечером мы, как обычно, зажгли керосиновую лампу и уселись вокруг стола. Минский сдал карты, и началась повседневная уже порядком опостылевшая мне забава. В игре участвовали Хитров, Минский, и я. Виноградов редко играл с нами. У него не ладилось с картами. Он мог пасануть при железных шести взятках. И сыграть в минус при чистом мизере. По этой причине он не искушал ни судьбу, ни партнеров по преферансу. Сенцов же дежурил и производил обход позиций роты.
  - Что, господа, по чем вист? - спросил Хитров, развернув веером свои карты.
  - Как всегда, по полкопеечки, - в задумчивости произнес Минский, видимо карты его не радовали.
  - Подпоручик! Вы все продолжаете играть по-детски. Пора взрослеть. Может, хотя бы по копеечке? - сказал, Хитров, раскладывая свои карты по мастям.
  - Э, нет! Мне везет в любви, а не в карты! А для любви необходимы деньги. Где же я их возьму, если вы второй вечер подряд хотите меня раздеть?! - улыбнулся молодой офицер.
  - Да Вы, батенька, трусоват! - продолжал шутливый разговор поручик. - А что скажет командир?
  - Ладно Вам, Дмитрий Николаевич. Смотрите, подпоручик совсем зарделся. Не будем обижать молодость. Играем по полкопеечки. Сдавал Михаил Сергеевич? Да? Тогда шесть первых. - Начал игру я, согласившись по ставке с Минским.
  - Шесть вторых..., дети мои... - медленно проговорил Хитров, трогая правой рукой свои карты и поглядывая на прикуп.
  - Шесть третьих, - продолжил торг Минский.
  - А вы говорите, Станислав Максимович! Смотрите, он уже даже торгуется!
  - Да...Семь первых, - продолжил я торг не обращая внимания на булавки Хитрова в адрес Минского.
  - Хм... Пас! - пасанул Хитров.
  - Пас, - поддержал его Минский.
   Я взял прикуп, мне пришли одна мелкая карта пики и бубновый туз, с ними я свободно играл восемь пик. О чем и сообщил игрокам.
  - Вист! - объявил Хитров.
  - Пас, - упал Минский.
  - Ляжем?
  - Ложимся, - Минский разложил свои карты. Хитров тоже положил свои. Они оба стали их рассматривать.
  - Господа! Рад сообщить вам, что вы без одной, - облегченно выдохнул я, поняв, что с моего хода я беру девять взяток.
  - Увы! Вынужден с Вами согласиться, - разочарованно произнес Хитров, раскладывая карты и так и сяк. - Без одной. Пишите Минский! Хитрец! Как бы вы играли шесть третьих?! На чем с такими картами! Хотели нас поднять?
   Я собрал карты и стал их тасовать. Минский карандашом пометил результаты игры. Хитров сдвинул верхнюю часть колоды, и я стал сдавать. В это время в блиндаж вошел Сенцов. Я обернулся в его сторону и заметил, что тот пришел с какими-то новостями.
  - Господин штабс-капитан, во втором взводе происходит "новгородское вече". Нижние чины подвергаются агитации.
  - Вы прекратили это безобразие?
  - Нет, меня оттеснили. Туда стекаются солдаты и из других взводов...
  - Черт побери, Сенцов! Вы же офицер! - я оставил карты, одел портупею, расстегнул кобуру, проверив свой револьвер. - Идемте!
   Через несколько секунд нас догнали Минский и Хитров. Виноградова я не увидел с ними. Уже приближаясь к окопам второго взвода нам стали слышны слова оратора.
  - ...се мы измучены ужасной войной, которая унесла МИЛЛИОНЫ жизней, сделала миллионы людей калеками, принесла с собой неслыханные бедствия, разорение и голод...
   Солдаты при виде меня и следовавших за мной офицеров в нерешительности расступались, пропуская нас ближе к агитатору.
  - И все больше становится число людей, задающих себе вопрос: из-за чего началась, из-за чего ведется эта война? - продолжал говорить человек твердым, хорошо поставленным, громким голосом. - С каждым днем яснее становится нам, рабочим и крестьянам, несущим на себе наибольшие тяжести войны, что она началась и ведется капиталистами всех стран из-за интересов капиталистов, из-за господства над миром, из-за рынков для фабрикантов, заводчиков, банкиров, из-за грабежа слабых народностей. Делят колонии, захватывают земли на Балканах и в Турции - и за это должны разоряться европейские народы, за это должны мы гибнуть и видеть разорение, голод, гибель наших семей. Класс капиталистов наживает во всех странах на подрядах и на военных поставках, на концессиях в аннексированных странах, на вздорожании продуктов гигантские, неслыханные, скандально-высокие прибыли. Класс капиталистов обложил все народы на долгие десятилетия данью в виде высоких процентов по миллиардным займам на войну. А мы, рабочие и крестьяне, должны гибнуть, разоряться, голодать, терпеливо снося все это, укрепляя наших угнетателей капиталистов тем, что рабочие разных стран истребляют друг друга, проникаются ненавистью друг к другу.
   Наконец я пробрался вплотную к выступающему смутьяну. Им оказался мужчина средних лет, невысокий, но коренастый. На нем была солдатская форма без знаков различия. В руке он сжимал фуражку и усиленно ею махал, усиливая смысл сказанного.
   Я остановился, сзади меня встали мои офицеры, готовые броситься на мою защиту. При нашем появлении оратор не смутился, а смело продолжил свою речь.
  - Неужели мы будем еще сносить покорно наше иго, сносить войну между классами капиталистов? Неужели мы будем затягивать эту войну, становясь на сторону своих национальных правительств, своей национальной буржуазии, своих национальных капиталистов и тем, разрушая международное единство рабочих всех стран, всего мира?! Нет, братья-солдаты, пора нам открыть глаза, пора взять самим в руки свою судьбу. Во всех странах растет, ширится и крепнет народное возмущение против класса капиталистов, втянувшего народ в эту войну. Не только в Германии, но и в Англии, которая слыла до войны особенно свободной страной, сотни и сотни истинных друзей и представителей рабочего класса томятся в тюрьмах за честное и правдивое слово против войны и против капиталистов. Революция в России есть только первый шаг первой революции, за ней должны последовать и последуют другие. Правительство в России, Николай II, такие же разбойники, как и Вильгельм II,- есть правительство капиталистов. Оно ведет такую же разбойническую, империалистическую войну, как и капиталисты Германии, Англии и других стран. Оно подтвердило разбойничьи, тайные договоры, заключенные Николаем II с капиталистами Англии, Франции и прочие, оно не публикует эти договоры во всеобщее сведение, как не публикует и германское правительство своих тайных, столь же разбойничьих, договоров с Австрией, Болгарией и так далее. До сих пор еще большинство солдат и часть рабочих относится в России - как и очень многие рабочие и солдаты в Германии - с бессознательной доверчивостью к правительству капиталистов, к их пустым и лживым речам. Только в том случае, если государственная власть в обоих враждебных ныне государствах, например и в России, и в Германии, перейдет всецело и исключительно в руки революционных рабочих и солдат, способных не на словах, а на деле порвать всю сеть отношений и интересов капитала,- только в этом случае рабочие обеих воюющих стран проникнутся доверием друг к другу и смогут быстро положить конец войне на основах действительно демократического, действительно освобождающего все народы и народности мир!
  Братья-солдаты! Сделаем все от нас зависящее, чтобы ускорить наступление этого, чтобы добиться этой цели. Не будем бояться жертв - всякие жертвы на благо рабочей революции будут менее тяжелы, чем жертвы войны. Всякий победный шаг революции спасет сотни тысяч и миллионы людей от смерти, от разорения и голода.
  Мир хижинам, война дворцам! Мир рабочим всех стран! Да здравствует братское единство революционных рабочих всех стран! Да здравствует социализм! Долго ли мы будем молчать? Эх, товарищи, пора разорвать свои цепи, товарищи, смелее за спасение жен и детей, грудью встанем на бандитов, Русь избавим от цепей! Я с нетерпением ожидаю минуты, когда фронт повернется в обратную сторону лицом и потребует оплаты по счетам...
   Агитатор замолчал и уставился на меня. Я достал из кобуры револьвер и выстрелил вверх.
  - Прекратить агитацию! Всем нижним чинам разойтись по своим местам! А вы, господин провокатор, пройдемте со мной! Живо!
   Оратор не отреагировал на мой приказ. Однако задним зрением я заметил, что большинство солдат стали расходиться и толпа поредела.
  - Только революция может окончить войну, товарищи! - крикнул агитатор остающимся еще солдатам и вслед уходящим. - Только на баррикадах завоюем мы свои права, свергнем самодержавие, спасем себя от голодной смерти! Организуйтесь, товарищи! Готовьтесь к гражданской войне! Близок час великой развязки, великого суда над виновниками величайшего в истории преступления против человечества... Довольно жертв во славу капитала. Наш общий враг - за спиной!
  - Ну, хватит! - громко рявкнул я и, подойдя вплотную к смутьяну, приставил к его животу револьвер. - Рот закрой и иди вперед!
  - Товарищи! - крикнул он вдогонку уходящим все активнее и активнее солдатам. - Пора уже кончать войну с немцами и начинать воевать со своим настоящим врагом - царем и правительством... Полиции мы докажем, что мы не забыли 1905 год. На фронт - полицию, там ее место. Готовьтесь, братцы, сговаривайтесь, советуйтесь один с другим, а когда будет нужно, постоим за себя... Так вставай, подымайся, рабочий народ! Вставай на борьбу, голодный люд, вперед, вперед!
   Я не выдержал и нажал на спусковой крючок. Раздался выстрел, второй третий. Оратор осел и медленно сполз на дно окопа. Его безжизненное тело распростерлось у моих ног. Я оглянулся. Вокруг меня не было ни одного солдата. Только Минский и Хитров тупо смотрели на мертвое тело, еще несколько минут назад призывающее к свержению самодержавия и смуте на фронте.
   Слегка трясущимися руками я спрятал оружие обратно в кобуру. Минский поднял взгляд на меня, и я прочел в нем непонимание причин моего поступка и даже какую-то жалость к убитому. Хитров тоже смотрел на меня, но в отличие от молодого офицера, тот понял вынужденность моего поступка. Его взгляд был суровым, но непримиримым. Фронт и демократия несовместимы.
  - Ступайте, господа, по своим подразделениям! Выясните состояние дисциплины и настрой нижних чинов. Выявить сочувствующих, и применить к ним необходимые меры! Провести беседы о недопустимости подобного рода собраний на передовой и вообще на фронте! Постарайтесь выяснить как он, - я кивнул на лежащее тело, - оказался здесь и кто с ним общался больше всего.
  - Есть!
  - Так точно! - отозвались офицеры и покинули меня. Я остался один на один с трупом бунтовщика.
  Потом я вернулся в блиндаж и приказал Виноградову с его солдатами решить, что делать с трупом большевика. Прапорщик поморщился от неприятного поручения, но взял под козырек и вышел. Я и сам находился в прескверном расположении духа. Усевшись за стол, я бездумно тасовал колоду карт. В блиндаж вошел мой денщик.
  - Разрешите, ваше благородие?
  - Заходи, любезный...
  - Ваше благородие, имею рассказать Вам о случае, свидетелем которого был вчера.
   Я повернулся к солдату и, внимательно посмотрев на него, приготовился его слушать.
  - Вчера, господин штабс-капитан, зашел я к солдатам четвертого взвода. Они меня не стесняются и говорят при мне обо всем.
  - Так...
  - Я не весь разговор слышал. Услышал только с того момента, когда кто-то говорил "Будем так воевать, что погоним колбасников до самого Берлина!" Кто-то даже похвалил нашего командира дивизии: "А ведь наш-то, генерал, научился воевать!"
  Слышу, в ответ раздался насмешливый голос, то был голос обо всем осведомленного Говорова:
  "Научился! Как бы не так. Лез он из кожи вон, потому что в этом районе его имение. А мы-то, дураки, за его имение на смерть шли..."
  "А и правда! Помните, ребята, он, гадюка, не хотел помочь нашей пехоте, по его вине много там полегло нашего брата, - поддержал его старый солдат Кулешов. - А за свое добро он хорошо воюет!"
  Затем разговор включился солдат Григорьев, прибывший к нам с недавним маршевым пополнением. Человек он всеми уважаемый, начитанный, грамотный, из этих, из петроградских рабочих.
  "Будет вам, ребята, зря болтать, - говорит Григорьев. - Разговорами делу не поможешь. Придет время, а оно не за горами, тогда смотри не дремли. Припомним все и генералу, и полковнику, и кое-кому другому".
  Разговор прекратился с появлением господина подпоручика Сенцова.
  "Здравствуйте, братцы! - сказал их благородие и уселся на услужливо подставленный ему унтером Алтуховым стул. - А что, здорово мы вчера австрияков поколотили?"
  "Да, ваше благородие. Почаще бы их так. Но что-то у нас не всегда получается", - ответил за всех Григорьев.
  "Как не получается, Григорьев, или вы не слышали из газет, как наши доблестные войска взяли укрепления нескольких германских населенных пунктов?" - говорит господин подпоручик
  "Так-то оно так, но ведь и мы целую армию генерала Самсонова в Восточной Пруссии потеряли", - заявляет тогда Григорьев.
  Да, такое могло быть, - подумал я. - В последнее время нам было рекомендовано относиться к подобным разговорам снисходительней, вероятно, потому, что в армии усилилось брожение и недовольство затянувшейся войной и нашими последними военными неудачами.
  - А их благородие господин подпоручик отвечает, протирая платком стекла пенсне:
  "На войне, братцы, бывают успехи и неудачи. Наше дело солдатское, мы призваны воевать за веру, царя и отечество. За богом молитва, а за царем служба, не пропадут. Уверен, что солдаты моего четвертого взвода вернутся после войны домой увешанные крестами".
  Когда он ушел, солдат по фамилии Исаев, весело прищурившись, уставился на татарина Набиуллина, словно уже видел всю его широкую грудь в георгиевских крестах.
  "А ведь вам, магометанам, по вере вашей кресты не положено носить, - поддел он Набиуллина. - Куда же ты тогда кресты денешь?"
  "Э! Нельзя носить крест на шее, а на груди коран не запрещает, - невозмутимо ответил татарин. - А если уж правду говорить, то царская награда ничего солдату не дает".
  "Это верно. Знал я одного земляка, который с японской войны вернулся с тремя Георгиями, - поддержал Набиуллина Григорьев. - А в девятьсот пятом году стражники не посмотрели на его царские кресты, вместе с другими мужиками так выпороли, что он скоро богу душу отдал. - Зачадив самокруткой, Григорьев продолжал. - Одному достанется серебряный крест, а тысячам - деревянный на погосте. Война кому нужна? Царю да генералам, вроде нашего. А нам она на что? Земли прибавит? Самое большее - три аршина... Да, кому война мачеха, а кому мать родная. Второй год гнием в окопах, кормим вшей, а дома - разруха, голод. Останешься жив, вернешься с Георгием, много ли он тебе в хозяйстве прибавит, ежели у тебя грош в кармане да вошь на аркане".
  Григорьев окинул солдат своим взглядом и, понизив голос, сказал:
  "Уж коли воевать, то не с немцами, а со своими шкурорванцами, которые из нас кровь сосут. Как говорится, повернуть дышло, превратить войну империалистическую в войну с помещиками и фабрикантами".
  Солдаты тогда зашумели:
  "Ну, Петрович, тут ты загнул! Обернуть одну войну в другую?! Да ты с ума спятил! Сколько же лет тогда нам воевать? Нам и эта война обрыдла..."
  А Григорьев приложил палец к губам и говорит:
  "Товарищи, прошу об этом разговоре ни гугу. Объяснить я точно все не могу, но среди рабочих такой слух в Петрограде ходит. Сам слышал на Путиловском заводе перед отправкой на фронт".
  Потом Григорьев перевел разговор на другую тему. Я уверен, что он не все нам сказал, что он знает больше, но нам, слабо разбирающимся в политике, пока всего не говорит. А сегодня вот такое произошло!
  
   ГЛАВА 17.
   Мария Никольская.
  
   Глухая южная ночь. Тихо. Настолько тих, что даже не слышно канонады, которая последние дни, не прекращаясь, гулко бухала где-то на западе и днем, и ночью. Чуть заметное дуновение ветерка нежно и осторожно колышет белые занавески на открытом настежь окне. Застучали друг о друга листья на яблоне. Совсем не слышно певчих хулиганов. Они все спят и не тревожат своим щебетом уставших людей. Жарко. От чего тело ждет с замиранием очередного потока воздуха. Странно, но совсем нет комаров. Никто не жужжит противно над ухом, никто не кусаю до кровавой чесотки. Видимо и эти мерзкие насекомые решили поспать в такую ночь. В соседнем доме тихонько, боясь разбудить хозяев, завыл пес. Ему стали вторить собаки из других, ближних и дальних домов.
   Мы лежим на мягкой перине и не спим. Гулко стучит сердце, мокрая рука ловит колыхание воздуха и пытается высохнуть. Маша тяжело, но очень довольно дышит. Ее рука ловит мою и они теперь уже вместе потеют. Мы лежим поверх одеяла, и наши тела призрачно светятся, отражая лунный свет, проникающий в комнату через открытое окно.
  - Я очень тебя люблю, - шепчет Маша, сбивая и без того прерывистое дыхание.
  - Я тебя тоже очень люблю... Я хочу, чтоб поскорее закончилась эта война, хочу всегда быть с тобой...
  - Я и так всегда с тобой... и телом и душой... ты мой, только мой. Знаешь, я вчера читала новые стихи Софьи Парнок. Их напечатали в газете. Хочешь, я прочту их?
  - Ты выучила их наизусть?
  - Да...
  - Прочти, бога ради.
  
  - Скажу ли вам: я вас люблю?
  Нет, ваше сердце слишком зорко.
  Ужель его я утолю
  Любовною скороговоркой?
  
  Не слово,- то, что перед ним:
  Молчание минуты каждой,
  Томи томленьем нас одним,
  Единой нас измучай жаждой.
  
  Увы, как сладостные "да",
  Как все "люблю вас" будут слабы,
  Мой несравненный друг, когда
  Скажу я, что сказать могла бы.
  
  - Ты любишь стихи? - спросил я, немного помолчав, осмысливая услышанное.
  - Да, я очень сентиментальна.
  - Они, правда, красивые.
  - Очень...
  - Милая, расскажи мне о себе. Ведь ты так мало мне рассказывала. Я хочу больше знать о тебе, - я взял ее руку и поднес к своим губам.
   - Хорошо, но в моей жизни не было ничего интересного. Обычная жизнь. Я родилась в конце июня 1889 года под Одессой. Мой отец был в то время отставным инженером-механиком черноморского флота. Я была третьим ребенком в семье, любимицей отца. Моему брату стукнуло семь, а сестре четыре, когда у них появилась я. Мы жили в хорошем большом доме на берегу лазурного залива. Моя мама считалась образованной и очень красивой женщиной и, возможно, поэтому вокруг нее всегда увивались различные мужчины. Годовалым ребенком я была перевезена с теплого и нежного юга, в суровый и промозглый север - в Царское Село. Там я прожила до шестнадцати лет. Мои детские воспоминания о Царском Селе - это зеленое, сырое великолепие парков, выгон, куда меня водила няня, ипподром, где скакали маленькие пестрые лошадки, старый вокзал, сырость и редкое голубое небо. Но все одно каждое лето я проводила под Севастополем, на берегу Стрелецкой бухты, и там подружилась с морем. Может я подружилась с ним раньше, когда мне было год отроду, но только потом я поняла это осознанно. Самое сильное впечатление этих лет - это древний Херсонес, около которого мы жили. Его полу разрушенные колонны, останки фундаментов домов, выгоревшая уже весной трава, весной и в начале лета - красные маки, то тут, то там пылающие разлетевшимися углями. Читать я училась по азбуке Льва Толстого. В пять лет, слушая, как учительница занималась со старшими детьми, я тоже научилась говорить по-французски. Не буду хвастаться, но сейчас почти все забыла. С детства я влюбилась в поэзию, и, признаться, даже пыталась сама писать. Первое стихотворение я написала, когда мне было лет восемь - девять. Странно, но стихи начались для меня не с Пушкина и Лермонтова, а с Державина и Некрасова. Их знала наизусть моя мама. Училась я в Царскосельской женской гимназии. Сначала плохо, потом гораздо лучше, но, если честно, всегда неохотно. В 1905 году мои родители расстались. Для меня это было сильным потрясением, хотя я все видела и знала причину их развода. Мама уехала на юг, а я осталась с отцом. Брат учился в университете, сестра поехала с мамой. Как ни странно, но я была ближе с отцом и поэтому на мамин вопрос "еду я с ней или остаюсь?" я выбрала второй вариант. Потом мы с папой целый год прожили в Евпатории, где я дома проходила курс предпоследнего класса гимназии, тосковала по Царскому Селу, по приобретенным подругам и первой любви - юноше, жившем по соседству. В тоске писала великое множество плохих стихов. Последний класс я проходила в Киеве, в Фундуклеевской гимназии, которую и окончила в 1907 году. Затем я поступила на юридический факультет Высших женских курсов в Киеве. Пока приходилось изучать историю права и особенно латынь, я была довольна обучением, но когда же пошли чисто юридические предметы, я к курсам охладела и бросила учебу. В 1910 мы с отцом поехали на месяц в Париж. Переехав после Парижа обратно в Петербург, я стала посещать Высшие историко-литературные курсы Раева. Так прошли несколько лет. В праздности и беззаботности. Содержал меня отец, да и мать нет-нет, но давала денег. Так что в работе я не нуждалась. И вот перед войной меня словно перевернуло, я поняла всю никчемность своей жизни. Что я сделала к своим двадцати пяти? Ничего, ровным счетом ни-че-го. Как только объявили мобилизацию, я пошла в красный крест и стала сестрой милосердия, окончив медицинские курсы.
   Вот и вся моя простая и неинтересная жизнь. Поэтому я и не рассказывала тебе о ней, так как ничего особенного в ней не случилось.
   Маша замолчала и прижалась ко мне.
  - А отец где остался?
  - В Питере... надеюсь, ты не разочаровался во мне? - Маша перевернулась на живот и, опираясь на локти, посмотрела мне в лицо.
  - Милая, конечно, нет. Почему ты такое вообразила себе? - искренне возмутился я.
  - Ну, мне показалось, что во время войны и судьбы людей должны быть героические. А у меня ни так, ни сяк.
  - А разве твое служение сестрой милосердия не подвиг? Разве вы, молодые барышни, рискуя каждый день своими жизнями, спасая солдат, вынося их с полей брани, выхаживая раненных, не совершаете подвиг?! Разве это не героическая жизнь? Родная, да ты и твои подруги самые героические женщины! Завтра утром, вернее уже сегодня, ты встанешь и пойдешь в госпиталь, будешь проживать и переживать кровь, боль, отчаяния и страдания, которые ты невольно принимаешь и на себя, облегчая тем самым участь наших воинов.
   Я почувствовал влагу на своем плече. Это Маша тихонько плакала. Плакала беззвучно, только глазами, которые наливаясь соленой влагой, струили ручейки слез.
  - Прочти еще что-нибудь, - попросил я, надеясь отвлечь ее от грустных переживаний, - но, если можно, то что-то твое...
   Она кивнула головой, вытерла рукой стекающие слезы.
  - Хорошо, только ты суди строго...
  - Не буду, - пообещал я.
   Девушка вздохнула, набрав в легкие больше воздуха и прочитала, стихи спокойно, вдумчиво с душой и огромной грустью в голосе:
  
  - Я не знаю, ты жив или умер,
  На земле тебя можно искать
  Или только в вечерней думе
  По усопшим светло горевать.
  
  Все тебе: и молитва дневная,
  И бессонницы млеющий жар,
  И стихов моих белая стая,
  И очей моих серый пожар.
  
  Мне никто сокровенней не был,
  Так меня никто не томил,
  Даже тот, кто на муку предал,
  Даже тот, кто ласкал и забыл...
  
   ГЛАВА 18.
   Прапорщик Виноградов и контрразведка.
  
   После окончания проверки штабные и сам полковник Зайцев, пожав руки моим офицерам и мне, стали расходиться. Зайцев сел в свой автомобиль и, обдав нас облаком бензинового зловонья, укатил отдыхать. Другие уходили "пешим порядком". Хитров, Минский, капитан Радзюкевич - командир батальона, интендант и я, образовав тесный кружок, стояли на краю небольшого поля, на котором десять минут назад закончилось построение и прохождение торжественным маршем. Роту, после строевых занятий и прошедшей проверки распустили, солдаты разошлись по палаткам. Капитан Радзюкевич курил папиросу, выпуская дым вверх так, чтобы не доставлять неприятностей не курящим товарищам.
   Проверка в целом прошла успешно. Роту признали боеготовой, дисциплину оценили высоко. Состояние формы нижних чинов признали удовлетворительным. Выговор я получил только за то, что не должно было случиться. А именно - за отсутствие прапорщика Виноградова. Причем вчера вечером, по уверениям Минского, тот был в расположении роты и наставлял свой взвод перед предстоящей проверкой. Что могло с ним случиться, никто даже и предположить не мог. Тем не менее, Радзюкевич находился в добром расположении духа и не высказывал мне недовольство.
  - Станислав Максимович, голубчик, - говорил пожилой капитан на правах старшего по должности, званию и возрасту, - разберитесь с Виноградовым. Ну, куда он мог запропаститься? Может, что-то случилось? Ведь могло? Да?
  - Наверное, что-то случилось, - пожал я плечами. - Он дисциплинированный офицер и такого я за ним не замечал.
  - Вот и организуйте его поиск. Отрядите нескольких солдат, пусть проверят все места, где бы он мог находиться.
  - Будет сделано, господин капитан! - взял я под козырек.
   Минский, стоявший и безучастно слушавший указания командира батальона, на что-то или на кого-то загляделся. Потом он напрягся, а я услышал чье-то приближение. Я не видел человека, так как стоял к подходящему спиной.
  - А! Иван Арсеньевич! Добрый день! - поздоровался с подошедшим Радзюкевич. - По нашу душу? Чем обязаны?
  Я повернулся, и узнал в подошедшем офицере ротмистра Вознесенского. Ротмистр был мужчиной среднего рост, но крепкий, коренастый, широкий в плечах. Седые волосы, коротко подстриженные, придавали ему вид этакого старика-здоровяка, хотя его возраст на самом деле считается средним. Лет сорок ему было. Контрразведчик проходил службу в должности начальника контрразведывательного отделения. Бывший жандармский офицер, с достойной родословной слыл у нас человеком опасным. Хитрый, умеющий втереться в доверие и одновременно коварный, Вознесенский вечно крутился в офицерской среде. Где бы ни собирались офицеры-фронтовики, везде зримо или не зримо присутствовал ротмистр. Результатами его незаметной деятельности становились аресты некоторых офицеров и нижних чинов. Рапорты и докладные записки командованию полка и дивизии сыпались, как из рога изобилия. Многие болтуны поплатились за свою любовь к сплетням и неумение держать язык за зубами. Хотя говорить о какой-то исключительности нашего начальника КРО нельзя. Мы армейские офицеры недолюбливали всех жандармских работников. Но надо отдать должное, без них фронт бы был втрое, а то и вдесятеро раз опаснее. Любой трезво мыслящий офицер понимал всю нужность контрразведки. Помимо наказаний почти невинных фронтовиков, она приносила огромную пользу.
  Одним из первых контрразведывательных мероприятий начала войны стала массовая депортация вглубь России австрийских и немецких подданных, оказавшихся в приграничных районах. Процесс коснулся также и некоторых российских подданных немецкого происхождения, что создало почву для недовольства среди перемещённых лиц и, в конечном счёте, могло стимулировать рост шпионажа в этой среде. Тем не менее, от депортации был получен огромный эффект. Даже по утверждению австрийских разведчиков, она "невероятно осложнила" деятельность австро-венгерской разведки в прифронтовой зоне.
  Кроме того, некоторых жандармских офицеров, отлично владеющих немецким языком, посылали в тыл немецких и австро-Венгерских войск. Они под видом коммерсантов объезжали интересующие российских военных районы и собирали самую разнообразную информацию. Они действовали не только в тылу войск противника, но и собственно на территории Германии и Австрии. Например, жандармскими разведчиками поставлялись сведения о прохождении воинского призыва в немецкой армии, о настроениях мирных граждан стран Тройственного союза и т. д.
  Были и среди жандармских офицеров патриоты, горячо любящие Россию и таких было совсем не мало. С началом войны многие жандармские офицеры, желая быть поближе к передовой, подали рапорты с просьбой перевести их в органы контрразведки. Из-за большого количества рапортов командир корпуса жандармов в то время генерал Джунковский специально разъяснял желающим, что жандармские управления и охранные отделения также имеют отношение к защите государства, но только внутренней.
  - Здравствуйте, господа офицеры! - ротмистр кивком головы приветствовал всех нас, но пожал руку только Радзюкевичу. - Добрый день, господин капитан. Что обсуждаете? Можно послушать?
  - Обсуждаем прошедшую проверку роты штабс-капитана. Знаете, признали образцовой, - немного соврал капитан.
  - Очень рад, очень рад за Станислава Максимовича! Он у нас всегда был бравым командиром! Кстати, могу ли я украсть его у вас? Нам с ним нужно пошептаться.
  - Только обещайте вернуть! Да, мы такими офицерами не разбрасываемся! - шутливо сказал командир батальона, понимая, кто сейчас главный.
  - О! Не сомневайтесь! Верну! Обязательно верну! Вы не возражаете, Станислав Максимович? Найдется ли у Вас несколько минуток для бездельника ротмистра? - я обреченно согласился. - Тогда пойдемте со мной. Здесь нам будет толковать не с руки. А у меня: тишина, уют, чаек-кофеек!
   Бывший жандарм обнял меня и совсем по-дружески повел в свою контору. Признаться я не испытывал никакого удовольствия от столь непринужденного поведения моего сопровождающего. Сказать, что я побаивался ротмистра, было бы не верно. Скорее я относился к нему с некоторой долей опаски, как к человеку, которого не понимаешь и не можешь предугадать его мысли, а, следовательно, и его поведение. По дороге бывший жандарм болтал и жаловался на огромный объем свалившейся на его плечи работы.
  - Вы не представляете, штабс-капитан, сколько проблем приходится решать! Раньше в бытность мою жандармом было все проще и спокойнее. Нонче все сложнее. Сегодня во всех прифронтовых губерниях появилась одна огромная проблема - дезертиры. При остановках санитарных поездов на семафорах из вагонов солдаты бегут. Они, совершают грабежи мирного населения и тем самым дискредитируют российскую армию в глазах российских подданных. Дезертиры нападают на людей, грабят, насилуют. И ведь, я удивляюсь нашему люду, многие обыватели иногда даже не заявляют в полицию! Да и так называемые мирные граждане тоже доставляют нам столько проблем! Если бы вы знали, сколько у населения хранится различного оружия, в том числе и неразорвавшихся снарядов, подобранные на местах боев! Эти дураки показывают их своим гостям, соседям, бросают на пол в присутствии любопытствующих. Естественно, что такое обращение с боеприпасами чревато частыми взрывами. Слава богу, пока жертв немного, поскольку население подбирает в основном мелкокалиберные снаряды. Их легче переносить и хранить. Но все одно нам приходится расследовать случаи взрывов, выяснять, кто, откуда и для какой цели подбирал эти чертовы снаряды. Поручено нам и пресекать попытки сбыта нижними чинами казенного имущества. Вот же шельмы, продают различные вещи своей амуниции, заменяя ее негодной. Так они еще и торгуют трофейным оружием! Вчера только накрыли такого вот коммерсанта. Что только не продавал! Винтовки, патроны, шашку и даже говорил, что может продать пулемет!
   Так слушая его жалобы, я оказался перед хатой, в которой располагался КРО - контрразведывательный отдел дивизии. Ротмистр открыл дверь и пропустил меня вперед. Войдя в дом, я осмотрелся. Комната была скромно обставлена. У стены стояла койка, на которой начальник спал, не уходя с рабочего места. Рядом притулился стул с высокой спинкой, на котором висел другой китель. На стене висел небольшой портрет его императорского величества в дешёвенькой рамке, видимо, неотъемлемая часть интерьера любого жандарма. У окна возвышался стол, настоящий стол какого-то довоенного начальника. Резной, массивный он словно пришел в скромную крестьянскую хату из другого мира. Вся его рабочая поверхность была покрыта стопками бумаг, папками раздутыми и тонкими, связанными шнурками и перевязанными сверху крест-накрест бечевкой. Они занимали все пространство стола. Некоторые из них возвышались над поверхностью чуть ли не на метр, словно Гималаи над поверхностью земли. Вид такого количества рапортов, донесений, допросов, агентурных сообщений, подтверждал слова ротмистра о необычайной загруженности его отдела.
  - Вот так живем и работаем, - сказал ротмистр, заметив, как я оглядываю комнату. - Проходите штабс-капитан, присаживайтесь, - он пододвинул мне табурет, стоящий возле стола, а сам обошел стол и уселся с противоположной стороны.
  - Господин ротмистр, по какому случаю Вы меня сюда привели? В чем моя вина? - взял я быка за рога.
  - Нет, вины вашей ни в чем не имеется. Хотелось мне послушать про случай с агитатором... Отчего это Вы, любезный Станислав Максимович, не доложили об этом случае рапортом?
   Так вот в чем дело! Кто-то из роты сообщил вместо меня. Интересно офицеры или солдаты? Хотя не мудрено. Кто-нибудь да рассказал бы. Я, впрочем, и сам собирался, но посчитал случившееся незначительным инцидентом.
  - Признаться не думал, что вас это заинтересует. Хотя, поверьте, собирался сообщить позже. Не до рапортов было, - попытался я оправдаться. - Но коль Вы хотите узнать больше, то извольте, могу все рассказать. Но прошу Вас не требовать от меня письменного рапорта.
  - Будь по-вашему, рассказывайте, - согласился ротмистр.
   Я все в подробностях рассказал. Рассказал я и о том, как и где Виноградов со своими солдатами похоронил революционного агитатора.
  - Да..., - Вознесенский в задумчивости массировал шею. Я заметил, что он всегда так делал, когда слушал внимательно и думал. - Отчасти я Вас понимаю, но не следовало так скоро поступать. Надобно было его доставить к нам. А так мы потеряли возможность проследить пути всех присланных бунтовщиков...Да...жаль.
  - Господин ротмистр! Я находился на линии фронта! Агитатор призывал оставлять окопы и "превращать войну империалистическую в гражданскую"! Я обязан был предотвратить возможный бунт! Я поступил так, как мне предписывает воинский устав.
  - Станислав Максимович, я не виню вас, Бога ради! Я просто сожалею, что мы упустили возможность выявить других большевиков. Ведь не один он прибыл в действующие части. Явно их прислали с десяток, а то два и три. И мы теперь будем пожинать плоды их подрывной деятельности. Где в следующий раз появится болезнь? Ни я, ни Вы не знаем!
  - Но ведь и гарантий, что он все рассказал бы, тоже нет! - возразил я. - Смолчал бы он, и было бы подобное, полная неизвестность, как и нынче.
  - Возможно, возможно, но обычно в контрразведке все рассказывают... - не согласился со мной бывший жандарм. - Так-с, еще вопрос к Вам имею, господин штабс-капитан...
  - Слушаю.
  - Где в настоящее время находится прапорщик Виноградов? - вопрос прозвучал несколько странно. Но что в его тоне было необычного я не понял.
   Я не сразу ответил на его провокационный вопрос. Прежде чем ответить мне пришлось взвесить все за и против правдивого ответа.
  - Со вчерашнего вечера мы не можем установить его местонахождение, - ответил я честно, так как рассудил, что такие вопросы внезапно не задаются контрразведкой. Значит, ротмистр точно знал, что произошло с Виноградовым, и задал мне этот вопрос только для того, чтобы проверить мою лояльность.
  - Хм..., - довольно хмыкнул контрразведчик. Видимо, он был доволен моим ответом. - Ищите?
  - Да. Подпоручик Минский руководит. Направили солдат по всем местам, где мог бы находиться Виноградов. Пока результатов нет.
  - Не старайтесь! Виноградова все одно не найдете...
   Я вопросительно посмотрел на него. Он явно что-то знал о Виноградове.
  - Скажите, Станислав Максимович, Вы знали, что настоящая фамилия Виноградова - Зендер? Зендер Пауль.
  - Нееет, - протяжно сказал я, начиная что-то понимать. Неужели Виноградов? Наш Виноградов?!
  - Да, это так. Он сменил свою фамилию за год до начала войны. Он немец, но с Поволжья.
  - Неужели...
  - Нет, нет, успокойтесь! Он не шпион! Ну, не германский и не австрийский... Он наш подданный, честный и порядочный. Но в настоящее время выполняет несколько иные задачи, нежели командование взводом. Но! Об этом, пожалуйста, никто не должен знать! Продолжайте его поиски, правда, без энтузиазма. Дня через два прекратите их, мы попытаемся замолчать это дело.
  - А как быть с новым командиром взвода?
  - Он прибудет к Вам через три дня.
  - Ясно, господин ротмистр.
  - А сейчас ступайте, голубчик. У меня предстоит другая работа, менее приятная.
   Я встал, отдал честь бывшему жандарму и, оставив того одного, вышел на воздух. Шагая в расположение роты, я думал о Виноградове-Зендер, о Вознесенском, о том, куда делся первый, какое задание ему поручил второй. Странно, но мне казалось, что немца можно сразу узнать по внешнему виду, легкому акценту и манере держаться, но случай с прапорщиком опроверг мою теорию. Зная Виноградова больше года, я не мог даже предположить о его германских корнях. Он пил, ел, общался, как настоящий русский. И что он делал в моей роте? Почему до поры до времени скрывал свое истинное лицо? Какое задание он выполнял? Конечно, я никогда об этом не узнаю. Начальник контрразведки никогда об этом не скажет, коль не сказал мне этого сразу.
   Так в задумчивости я дошел до своей роты. Здесь меня вывел из задумчивого отрешения Минский.
  - Господин штабс-капитан, солдаты вернулись, нигде Виноградова нет. Что прикажете дальше делать?
  - Отставить поиски. Заниматься плановыми занятиями.
  
   ГЛАВА 19.
   Фронтовая скука.
  
   В результате нашего плавного отступления и периодических контратак ни у нас, ни у противника сплошного фронта пока не было. Такое положение дел на нашем участке фронта, а также сам рельеф местности - покрытые довольно густым лесом невысокие горы, лощины и глубокие овраги помогали моим разведчикам периодически проникать в тыл противника. Чем мы и пользовались, посылая диверсантов и разведывательные группы для взятия в плен австрийских военнослужащих, так называемых "языков".
  Стояла прекрасная теплая одна из многих летних лунных ночей. Из штаба полка поступила очередная команда схватить языка. Мы уже привыкли к внезапности таких приказов и их частоте. Уже не удивляясь ничему, я вызвал Хитрова и поставил перед ним задачу.
  - Дмитрий Николаевич, Зайцев требует от нас нового "языка". К утру! У Вас во взводе, кажется, были молодцы-охотники.
  - Были. Приказать явиться к Вам?
  - Да, будьте любезны.
   Вскоре передо мной предстали четверо нижних чинов. Один из них, рядовой Максименко был георгиевским кавалером. Крест он с груди никогда не снимал, а даже наоборот, мне казалось, выпячивал грудь, показывая его всем.
  - Братцы, - начал я, - нам поставлена задача к утру взять "языка". Я знаю, что вы храбрецы и знаете свое дело. Лишних слов говорить не буду. С богом! Кто пойдет старшим?
  - Я сам пойду, - подумав, сказал поручик.
  - Нет, Дмитрий Николаевич, кто тогда останется во главе взвода?
  - Фельдфебель Павлов. Он справится. Засиделся я, Станислав Максимович, надобно косточки размять. Хочется хоть какого-то дела.
  - Понимаю Вас, - согласился и с ним, - ...а знаете, что! Идемте вместе!
  - Станислав Максимович! Вот это уже безрассудно! Вы командир роты!
  - Идем, поручик вместе! В конце концов, на войне, как на войне! - Конечно, я осознавал всю дикость моего решения. Но полное бездействие меня угнетало так же, как и Хитрова. Двум смертям не бывать, а одной не миновать! Если погибнем, то уж никто мне не скажет о моем безрассудстве, а ежели выживем, то никто и не узнает. Победителей не судят, - так я рассудил. Хотя, конечно, я отдавал себе отчет в том, что нарушаю все уставы, и мое решение даже где-то граничит с воинским преступлением. Но настолько была велика скука, что я решился на такой поступок.
   Я вызвал Минского. И когда тот явился, поставил ему задачу временно принять командование ротой.
  - Господин штабс-капитан! Это же довольно опасно! - удивился моему решению младший офицер. - Командование не одобрит, коли узнает...
  - Минский! Принимайте командование! И, я надеюсь, никто не узнает?
  - Есть...
   Через полчаса я, Хитров и пятеро солдат отправились в гости к противнику. Наша группа из семи человек миновала линию охранения и перешла никем не занятую долину. Мы, прижимаясь как можно сильнее к земле, осторожно взбирались по склону, где, по моему мнению, должно было находиться охранение австрийцев. Стояла густая ночь, поэтому нам приходилось больше прислушиваться, чем приглядываться. Вскоре невдалеке явственно раздалась немецкая речь. Было ясно, что мы находимся на линии постов или застав охранения. Я шепотом и знаками приказал с особой осторожностью подползти вправо, чтобы обойти противника и напасть на него с тыла, а уж потом захватить хотя бы одного "языка". Однако хруст сухой ветки выдал наше присутствие. Разговор моментально прекратился, раздались оклики на немецком языке. Мы притаились. Я слышал только напряженное дыхание солдат. Меня охватило какое-то совсем ребяческое чувство. Я словно вернулся на много лет назад в свое детство. Мы тогда часто играли в прятки. Я явственно почувствовал дух той игры. Что-то внутри меня клокотало, и меня даже раздирал сумасшедший смех. Через некоторое время австрийцы, видимо, успокоились, их разговор возобновился. О чем они говорили, я никак не мог различить, но это было и не важно. Мы снова начали к ним приближаться. Но вот опять кто-то из моей команды хрустнул веткой. Со стороны австрийцев снова послышался оклик, и я услышал, как, видимо, унтер командует огонь. Началась неприцельная стрельба. Противник нас не видел и палил наугад. Мы прижались к земле и не отвечали, хотя у нас было чем ответить. Мы с Хитровым сжимали в руках револьверы, а солдаты - винтовки. Вскоре стрельба стихла и около часа осторожно и медленно продолжали мы двигаться вглубь леса. Неожиданно впереди я услышал выкрики и смех. "Такая беспечность будет нам на руку и поможет нашей удаче", - подумал я, осторожно продвигаясь вперед. Мы легли на землю и тихонько ползком очутились на обрыве над небольшой речушкой. Заглянув вниз, нам представилось занятное зрелище: человек пятьдесят австрийцев принимали "лунные ванны" у речки, купались, бегали по берегу, громко хохотали. Долго я и моя команда наблюдали за детскими развлечениями противника. К сожалению, я понял, что "языка" нам здесь захватить не придется. Австрийцев больше, чем нас, и они находились глубоко под обрывом. Но уж испортить их безмятежное настроение у нас была полная возможность!
  Перед выступлением я приказал каждому взять по две ручных гранаты. Таким образом, у нас было их четырнадцать штук. Я приказал немедленно привести их в боевую готовность, распределил участки, кто и куда должен бросать, и по моей команде "гостинцы" полетели вниз. Через 4-5 секунд гранаты начали рваться. Началась невообразимая суматоха и паника, раздались крики ужаса, а гранаты все рвались и рвались. Уцелевшие или легко раненные австрийцы стремительно убежали, а человек десять стонущих и охающих остались лежать внизу у речки.
  - Ваше благородие, - ко мне подполз Максименко, - разрешите захватить хотя бы одного раненного австрияка. Мы с Петровым подползем и заберем вон того, - он кивнул на австрийца в белой рубахе, раненного в руку осколком наших гранат. Тот сидел на земле, держался за раненную руку и раскачивался вперед-назад, что-то бубня себе под нос.
  - С богом! - разрешил я георгиевскому кавалеру. А сам с Хитровым и оставшимися рядовыми стал прикрывать операцию по захвату языка.
   Максименко и его товарищ тихонько сползли вниз и медленно направились к раненному австрийцу. Шагов за десять он их заметил, но ни убегать, ни сопротивляться не стал, так, как, видимо, понимал, что иной помощи ему ждать не от кого. Кругом лежали тяжело раненные и мертвые, а живые и здоровые соплеменники его разбежались. Мои храбрецы вскочили на ноги, подбежали к нему и, схватив его под обе руки, бегом потащили наверх. Благо никого из живых австрийцев рядом больше не было. Через пять минут мои солдаты и раненный австриец были рядом с нами.
  Теперь нашей задачей было выбраться из расположения противника. Только когда мы переходили нейтральную безлесную зону, освещенную луной, нас заметили и открыли стрельбу. Но мы вернулись к своим без потерь и даже с раненным австрияком. В окопах нас с нетерпением и радостью ждали офицеры роты и все нижние чины.
  Минский обнялся с Хитровым и, не посмев сделать то же самое со мной, просто отдал честь, а я протянул ему руку для пожатия. Солдаты обнимали Максименко и других своих братьев по оружию, гордясь их подвигом. А те в свою очередь стали наперебой рассказывать о нашем приключении. Раненного австрийца отвели в шалаш, где ему оказали первую помощь.
  Мы с Хитровым и остававшимися офицерами прошли в командирский блиндаж. Признаться и меня и поручика немного потряхивало от избытка адреналина. Но именно этого чувства нам порой не хватало в окопах при длительной позиционной войне. Порой в голове возникали еще более сумасшедшие идеи, которые, впрочем, мы нет-нет, но осуществляли. Так в тот же период нашего нахождения на передовой мои головорезы учудили и другую залихватскую выходку.
  Наши позиции находились за проволочными заграждениями. Патронов у нас было мало, а снарядов совсем не осталось. Австрийцы, преследовавшие нас при очередном отступлении, окопались шагах в восьмистах на опушке леса. Там на самом краю стоял домик, скорее всего, лесника под соломенной крышей. Нам он был виден хорошо. Одно окно было обращено к нам, другое вбок, а дверь не была видна вовсе. Все солдаты и офицеры были уверены, что этот домик как-то используется противником. Вокруг него постоянно велись какие-нибудь споры, разговоры и различные предположения о том, что там может находиться. Даже Минский с Хитровым спорили о том, каким образом используют этот дом австрийцы.
  Мои офицеры, изнывающие от безделья, впрочем, так же, как и я, и жаждущие сильных ощущений, решили позабавиться.
  - Кто спичкой подожжет крышу этого домика, получит Георгиевский крест, - заявил солдатам своего взвода во всеуслышание Минский. Его поддержали другие: Хитров и Сенцов. Я, конечно, не одобрял этой затеи, но и противиться не стал.
   Пусть позабавятся, - решил я. - Ну, а все удачно сложиться можно и наградить смельчака.
  Двое смельчаков вызвались на это дело. Хитров и Минский поставили им условие.
  - Подходить можете ночью, а поджигать, когда станет светать. - Офицеры хотели полюбоваться на момент поджога.
  За час до рассвета солдаты вылезли из наших окопов и поползли в сторону австрийцев. Вскоре они залегли у проволоки противника, прислушиваясь и приглядываясь к окружающему. Когда начало светать, из окопчика, шагах в ста от них, за кустом поднялись два австрийца и скрылись в лесу. По мнению Хитрова, это был секрет, который выставлялся на ночь к проволоке, а днем, по всей вероятности, наблюдение велось откуда-то с опушки. Скорее всего, солдаты все это заметили, и такое обстоятельство заставило их быть очень осторожными. Они продвигались к своей цели ползком, используя высокую траву и неровности почвы. Со стороны противника, по-видимому, их продвижение осталось незамеченным. Мы все, и офицеры и нижние чины внимательно следили за действиями наших отчаянных смельчаков.
  Мы заметили, как те подрезали нижний ряд австрийской проволоки и поползли к той стороне дома, где не было окна. Шагах в пятидесяти они остановились. Один из них остался на месте, в готовности в любой момент отразить внезапную опасность, а другой пополз вперед. Около дома он встал. Но только он стал подносить к крыше зажженную спичку, как дверь дома отворилась, и в ней показался австриец. Нам этого видно не было и об этом позже рассказали сами смельчаки. Так вот, подстраховывавший солдат тотчас дал выстрел по нему. Враг с криком захлопнул за собой дверь. Спичка у второго скорее всего погасла и они оба, не оглядываясь, пустились бегом по кустам, потом снова поползли к проходу в проволоке. Сначала их обстреливали из двух винтовок с опушки леса, потом несколько австрийцев выскочили из дома и открыли беспорядочную стрельбу, пытаясь понять, куда побежали наглецы. Но наши сорванцы были уже за проволокой и, применяясь к местности, уходили к своим. Стрельба со стороны противника усилилась. Следя за происходящим, я отдал команду поддержать их огнем и солдаты стали стрелять по противнику, пытаясь прикрыть отступление своих товарищей. Пули летели через них в разные стороны, и смельчаки залегли в лощине. Когда стрельба затихла, они продолжили свое движение домой. Через час их уже приветствовали в наших окопах.
  Я вызвал их к себе. Они вытянулись передо мной, мокрые и грязные от росы, но веселые и даже счастливые.
  - Молодцы! За храбрость хвалю! Действовали грамотно и смело, но задачу не выполнили! Георгиевских кавалеров пока не заслужили, но на медаль вам подам!
  - Спасибо, Ваше благородие! - весело отозвались смельчаки.
  - Ступайте отдыхать! - отпустил я их, и, обернувшись к Хитрову, стоявшему возле Минского, сказал: - Напомните мне о моем обещании, Дмитрий Николаевич.
  - Слушаюсь, - ответил довольный поручик.
   В тот раз нахождение на передовой ничем больше не запомнилось, разве только одним совсем не приятным инцидентом, произошедшим сразу же по возвращении в тыл. Не знаю, прав ли был командир полка полковник Зайцев или же нет, но как-то месяц назад на очередном построении полка он обратился к солдатам:
  - Братцы, до меня дошел слух, что вас плохо кормят, короче говоря - обкрадывают! В вашем присутствии обращаю внимание всех господ офицеров на то, что они должны лучше смотреть за питанием и за своими фельдфебелями, а вам, братцы-солдаты, приказываю: если будут давать порцию мяса меньше двадцати четырех золотников, приносить эту порцию непосредственно мне, минуя своих прямых командиров!
   Признаться после этого приказа питание солдат заметно улучшилось. Не могу сказать, что и на передовой нас кормили хорошо. Всякое бывало и перебои с питанием и голод. Однако в тылу жалоб на плохое питание не было почти никогда. Однако после возвращения с передовых позиций, на следующий день меня вызвал к себе полковник Зайцев. Он был предельно вежлив со мной, но я почувствовал скрытое раздражение, которого не замечал ранее.
  - Господин штабс-капитан, почему ваши солдаты жалуются на плохое питание? Вы не контролируете своих унтеров?
  - Ни как нет, господин полковник! До меня жалобы не доходили. Мы вчера только вернулись в тыл и только встали на довольствие.
  - Только вернулись и сразу же нарушения...
  - Разрешите разобраться?
  - Да, будьте любезны!
  - Могу ли я узнать, от кого поступили жалобы и о чем?
  - Рядовой Горбачев при получении порции мяса на обед, их взвесил, и в них оказалось на круг до восемнадцати золотников вместо законных двадцати пяти. Помня мой приказ в подобных случаях обращаться непосредственно ко мне, он так и поступил. Я спросил его, из какого он подразделения и точно ли взвесил порции? Он настаивал. Я обещал принять меры.
  Уходя от полковника, я был в бешенстве. Но злость была даже не столько на фельдфебеля сколько на Горбачева. Почему он не обратился напрямую ко мне?! Неужели бы я не разобрался в случившемся.
  В тот же день я вызвал прапорщика Тимофеева, пришедшего на смену Виноградову и только что принявшему командование взводом и самого виновника, рядового Горбачева. Я сидел за столиком, сделанным руками солдат. Когда мои подчиненные вошли, я пригласил обоих сесть и после паузы сказал с укором, обращаясь непосредственно к нижнему чину:
  - Зачем ты, Горбачев, обратился к командиру полка? Почему не принес эти порции мне? Неужели ты и другие солдаты думаете, что я мог воспользоваться вашими золотниками?
  - Нет, мы так не думаем. Но так приказывал командир полка, - ответил солдат, а прапорщик смолчал.
   Я пристально посмотрел на уже немолодого солдата. На столике лежал портсигар Хитрова, я взял его и открыл, а потом предложил солдату папиросу, но тут же спохватился:
  - Да, ведь ты не куришь и не пьешь. Ты, Горбачев, хороший солдат, но мог бы быть еще лучше, если бы меньше всех учил, как жить, побольше думал бы о себе. Ты имел бы уже четыре креста! Брось ты эту привычку, она тебя до добра не доведет. Но я вижу, ты раскаиваешься в своем поступке. Правда? - Я увидел, что солдат на самом деле раскаивался в своем поступке. За время службы я усвоил, что разносы, крики и нагоняи приносят меньше пользы, чем тихий и спокойный голос и старание дойти до души солдата. Поэтому больше ничего не сказав, я приказал ему уйти. Он вышел красный, как рак.
  - Прапорщик, - обратился я к взводному после того как солдат вышел, впредь это ваша обязанность решать все вопросы, связанные с обеспечением своих подчиненных. Кроме того, Вы в ответе за состояние дисциплины и боевого духа взвода. И ко мне солдаты должны обращаться только в том случае, если вы не можете решить их проблем, а это крайний случай! Вы поняли?
  - Так точно, господин штабс-капитан! - Тимофеев вытянулся по струнке.
   Больше таких случаев в роте не происходило. Во-первых, потому что я очень строго наказал фельдфебеля, который был виновен в недовесе порций. А во-вторых, Горбачев был порядочным и уважаемым солдатом. Я уверен, что он все рассказал своим сослуживцам, которые впоследствии старались не нарушать субординации и по всем вопросам обращались непосредственно к своим командирам или же ко мне.
  
   ГЛАВА 20.
   Глупая ссора.
  
  Я стоял возле кованого забора, окружавшего здание, в котором располагался госпиталь. Раньше до войны этот большой особняк принадлежал какому-то богатому шляхтичу. Но перед войной он куда-то уехал, местные крестьяне говорят, что подался в Америку. С тех пор там обитал только дворецкий, тоже старый поляк и семья сторожа, украинца католического вероисповедания, который одновременно исполнял обязанности и дворника и садовника. Двор дома был густо засажен вековыми липами и тонкими, высокими, словно кипарисы, тополями. Вдоль ровных, посыпанных битым красным кирпичом, дорожек стояли деревянные лавки, изогнутые под спину бывало развалившихся в тени липовых деревьев хозяев особняка. Сейчас на них сидели солдаты и унтеры, которые курили папироски, выпуская облака дыма и портя воздух, облагороженный ароматом лип, утренней росой и недавно скошенной травой. Нижние чины, легко раненные, с перевязанными руками, ногами и головами, о чем-то неспешно разговаривали и мне даже на расстоянии были слышны некоторые грубые словечки, вылетавшие из их деревенских уст.
  - Здравия желаю, ваше благородие! - я обернулся. Рядовой Григорьев стоял сзади меня и, улыбаясь, отдавал честь.
  - Здравствуй, Григорьев. Что ты тут делаешь? - спросил я, несколько смутившись. Мне не очень приятно было, что солдаты моей роты видели меня ожидающим Машу.
  - Так, пришел навестить Максименко.
  - Когда его выписывают?
  - Ранение, говорят, легкое. Через неделю отпустят.
  - Ну, передавай ему привет...
  - Так точно. Так я пойду?
  - Ступай...
   Григорьев ушел, оставив меня вновь в одиночестве. Маша никак не выходила. Простояв еще минут десять, я решил отправиться на ее поиски. Пройдя тенистый двор, я оказался возле некогда парадного входа. Высокие дубовые двери то открывались, пропуская внутрь и наружу раненных, измученных болями в раненных конечностях, бледных от недосыпания сестер милосердия, вспотевших санитарок, усталых и осунувшихся врачей, то закрывались, пропустив всех и ожидая новых.
   Внутри стоял стойкий запах каких-то лекарств, новых бинтов, спирта, человеческих испарений и хлорки, которая в избытке применялась санитарками.
   Я шел по коридорам в поисках Маши, но нигде ее не видел. Заглядывая в палаты, никогда бывшие комнатами, я старался разглядывать девушек и женщин в белых фартуках с крестами на груди, но не видел среди них ту, ради которой я испытывал сильное неудобство. Мне казалось, что все на меня смотрят с неприязнью. Раненные - от того, что я был здоров и мог в любую минуту покинуть это заведение, а сестры и врачи - от того, что завидовали фронтовому бездельнику, позволяющему себе крепко спать, вдоволь есть и не видеть мучения тяжело раненных солдат.
   С каждой минутой, с каждой просмотренной комнатой во мне росло чувство боли, сочувствия, жалости, какого-то страха и безысходности. Тяжело раненные лежали на железных кроватях под белыми простынями, прикрывавшими отсутствующие руки, ноги, все еще кровоточащие тела. В одном месте на меня посмотрели огромные глаза, они не плакали, они кричали от ужаса. Встретившись с ними, я поспешил уйти, но они еще долго преследовали меня в коридорах полных стонов и криков, отчаяния и несбывшихся надежд.
  - Стас?! Что ты тут делаешь? - вдруг услышал я машин голос.
   Она стояла в коридоре и держала в руках металлический поднос с какими-то медицинскими инструментами. Огромные глаза подчеркивали почти черные круги на лице. Худое изможденное лицо, грязные нечёсаные волосы выбивались из-под косынки с красным крестом. Ее тонкий нос, казалось, стал еще тоньше.
  - Я тебя ищу, - ответил я, пораженный печальным зрелищем обстановки и молодой девушки на ее фоне.
  - Мы не виделись уже два дня. Я скучал и решил прийти к тебе...Но тебя не просто найти. Все сестры очень похожи...
  - Извини, но я очень занята. Возможно, сегодня ночью Иван Павлович меня отпустит. Тогда я приду к тебе. А сейчас уходи! Тебе здесь делать нечего! Не нужно тебе все это видеть... Я бы и сама лучше бы не видела... Уходи, пожалуйста!
  - Ладно, но я буду тебя ждать!
  - Жди... - я попытался ее поцеловать, но она отстранилась. - Не сейчас и не здесь... уходи...
   Я отвернулся от нее, и зашагал по коридору, пропуская вперед спешащих сестер, обходя койки, которые стояли в ожидании нового "подкрепления" в виде раненных и тяжело раненных солдат.
   На душе скребли кошки. Мне было стыдно, что я, проявив слабость, желание увидеть любимую девушку, помешал ей в очень важном и тяжелом деле, поставил ее в неудобное положение. Злость на себя росла, я ускорил шаг, перейди почти на бег и, в конце концов, пулей вылетел из госпиталя, весь красный и потный.
   Однако, выйдя на свежий воздух, мое мнение о произошедшем поменялось. Шагая в роту, я уже винил не себя, а считал, что не права была Маша. Отчего она так со мной разговаривала? Ну, пришел я в госпиталь, и что? Возможно, я пришел навестить своего друга или подчиненного. И встретился внезапно с ней. Ведь могло быть такое! Так зачем же она злилась на меня? А потом, неужели я помешал ей? Чем? И что она такого делала, что не могла перекинуться со мной парой слов?
   Я был раздосадован. Чем ближе я подходил к роте, и неизменно росло расстояние от госпиталя, тем еще злее я становился. Злость во мне выросла и окрепла, но она еще и стала разнонаправленной. Я уже злился на себя, на Машу, на прогуливающихся почему-то именно мне навстречу и идущих со мной по пути, но шагающих медленно и мешающих моему движению местных жителей. Все и вся меня раздражали. В скверном настроении я вошел в ротное помещение.
   Там все еще сидели Минский и Сенцов. Хитрова я отпустил на день по семейным обстоятельствам. Я бросил на стол фуражку и упал на стул с высокой спинкой, который мои солдаты притащили из взорванного дома.
  - Где Тимофеев? - с плохо скрываемым раздражением спросил я у офицеров.
   Минский с удивлением посмотрел на меня. Не часто ему и другим приходилось видеть меня в таком состоянии.
  - Он ушел в штаб полка. Насколько мне известно, Вы его сами отпустили...
  - А...да... - я вспомнил, что с утра сам его направил туда. Нужно было получать кое-какое обмундирование, для чего уладить бумажные вопросы.
  - У Вас что-то произошло? - спросил меня Сенцов.
  - Нет, слава Богу! - не стал я объяснять причину своей раздражительности.
   Чтобы как-то отвлечься от дурных мыслей я решил провести смотр роты.
  - Минский, Вы сегодня дежурный офицер?
  - Так точно.
  - Командуйте построение роты!
  - Есть... - Минский встал, одел фуражку. Они с Сенцовым переглянулись. Тот тоже встал и они вдвоем вышли.
   Через десять минут я стоял перед строем и распекал нерадивых унтеров и нижних чинов, которые не следили за состоянием обмундирования. Промучив всю роту до шести часов после полудни, я распустил строй. Повернувшись спиной к расходившимся солдатам, я слышал их тихий шепот.
  - Наш-то нонче не в духе.
  - Что-то там у него?
  - Никак опять на передовую?
  - Нет, только вернулись!
  - Да, не! Командир полка отругал... вот он на нас и сорвался...
  - Ладно вам! Не так часто он нас собачит. Другие каждый день, а этот ничего...
   Я ушел, не попрощавшись ни с Минским, ни с Сенцовым. Они остались курить, и, видимо, обсуждать мое недостойное поведение. Мне не стало легче. Наоборот, теперь ко всему прочему я корил себя еще и за это неуместное построение роты. Бывает так, что все делается не так и, как снежный ком, растет недовольство собой и окружающими. Придя домой, я бросился на кровать и, закрыв глаза, попытался отвлечься. Спать не хотелось, я взял книжку, которую мне принесла Маша. Это был роман Северо-Американского писателя Джека Лондона. Книга называлась "Время-не-ждет". В свое время Маше очень понравилась эта книга. Она ее читала еще до войны, но с тех пор возила ее с собой.
   Я никак не мог начать ее читать и вот решил таким образом отвлечься от плохого настроения. И, удивительно, я постепенно углубился в сюжет. Стемнело. Хозяйка принесла ужин и накрыла мне на стол деревенскую здоровую еду. Сделав свое дело, она ушла, оставив меня наедине с книгой. Почти не отрываясь от книги, я встал что-то съел, что-то попил и вновь лег на кровать. Аппетита не было, не было и желания что-либо делать и о чем-нибудь думать кроме как о вымышленных американским писателем событиях и жизненных ситуациях, происходящих с главным героем.
   Уже глубокой ночью я отложил книжку и, закрыв на минутку глаза, крепко уснул до утра. Маша так и не пришла.
   Утром я отправился в роту. Дежурил Минский, а менять его должен был Сенцов.
  - У вас есть какие-нибудь дела сегодня? - спросил я подпоручика.
   Тот ответил отрицательно. Тем не менее, я его освободил от дежурства, заменив собой. Мне не хотелось в очередной раз остаться ночью одному, поэтому я решил всецело отдаться службе. Сутки я провел в расположении своего подразделения, донимая солдат различными проверками. Я проверял состояние стрелкового оружия, проверял внешний вид солдат, контролировал количество и качество подаваемой пищи, обедая и ужиная вместе с нижними чинами. В общем, я донимал и себя и окружающих. Думаю, что на следующее утро многие солдаты с облегчением перекрестились, когда увидели, что меня менял поручик Хитров.
   Дома от своей хозяйки я узнал, что ко мне никто не приходил. Ни Маша, ни кто-либо иной. Я бросился на кровать и уснул тяжелым, неприятным сном. Проспал я до двух часов. Разбудил меня стук в дверь.
  - Кто?! - сонно спросил я.
  - Ваше благородие, это я Иванов... - отозвался мой писарь.
  - В чем дело? - все еще спросонья выспрашивал я, с трудом размыкая отяжелевшие веки и не очень хорошо ориентируясь в пространстве.
  - Ваше благородие! Меня послал к Вам подпоручик Сенцов...
  - Зачем?
  - Срочное дело! Он сказал только, чтобы я передал, "Минский".
  - Сейчас буду! Ступай!
   Наконец до меня стали доходить слова посыльного, то, о чем он говорит. Что там опять случилось? - думал я, умываясь и потом быстро одеваясь. От Минского я ждал всего. Этот молодой подпоручик отличался непримиримым характером, вспыльчивым и прямым, скорее даже прямолинейным. Порой он не мог сдержаться в тех случаях, когда от его молчания зависела его же судьба. Он мог прямо в лицо сказать нелицеприятную правду кому угодно, не разбирая ни рангов, ни должностей. У меня возникла непоколебимая уверенность, что Минский опять пострадал из-за своей неуравновешенности и юношеского максимализма. Но в то же время я был уверен, что он не совершал ничего такого, чтобы могло бросить тень на его честность, принципиальность и порядочность.
   Встретивший меня Хитров доложил об общей обстановке и перешел непосредственно к произошедшему.
  - Часов в двенадцать прибыл посыльный от ротмистра Вознесенского. Просил срочно найти Вас. Я поинтересовался, в чем дело. Вахмистр сказал, что произошел чрезвычайный случай и главное действующее лицо - подпоручик Минский. Вознесенский потребовал немедленно найти Вас с тем, чтобы Вы явились к нему в КРО.
  - Так Вы не знаете, что там произошло? - переспросил я дежурного офицера.
  - Нет, мне ничего неизвестно, - пожал плечами Хитров.
  - А Минского Вы сегодня или вчера видели?
  - Нет. Вчера я провел весь день в доме, правда, ходил в собор. Это было... приблизительно в шесть часов. Минского я не встречал. Сегодня заступил на дежурство, сменил Вас. После того, как вы ушли, никто из офицеров в роту не приходил, ни Сенцов, ни Тимофеев, ни Минский.
  - Я понял. Ладно, - обреченно вздохнул я, - отправляюсь к Вознесенскому. Потом зайду.
   По дороге в КРО я усиленно пытался догадаться, что произошло и в чем причина происшествия. Однако вскоре я понял всю бесполезность своих стараний.
   У дома, в котором расположился контрразведывательный отдел, стояла толпа из местных жителей, мужиков и баб, нескольких полицейских и жандармов. Заметив меня, все расступились и пропустили меня внутрь.
   В комнате на стуле возле стола ротмистра понурив голову, сидел Минский. На нем не было портупеи, и ворот его гимнастерки был расстегнут на три пуговицы. При моем появлении он поднял голову и с надеждой посмотрел на меня. Бывший жандармский офицер сидел по другую сторону стола и что-то записывал. Он тоже оторвался от своего занятия и встал, приветствуя меня.
  - А! Господин штабс-капитан! Проходите, проходите. Присаживайтесь, - Вознесенский указал на стул рядом с Минским, - Спасибо, что пришли. Я знаю, что Вы после дежурства, но извините - обстоятельства!
  - Могу ли я узнать, что произошло? - спросил я, опускаясь на стул, предложенный мне ротмистром.
  - Гхы-гхы, - откашлялся контрразведчик, - да, знаете ли, как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло...
   Он посмотрел на подпоручика, потом на меня. Я подождал несколько минут, Вознесенский не произнес больше ни слова.
  - Простите, но я не понимаю...
  - Вот, ваш офицер помог контрразведке задержать одного из австрийских диверсантов. Правда, он сначала с одним из них играл в карты и выпивал, а потом, поссорившись, пристрелил. А вот второго помог нам задержать. Так что поклон ему, - слова ротмистра по смыслу вроде бы хвалили Минского, но его саркастическая интонация настораживала. Было совершенно непонятно, говорит ли он серьезно или же в характерной ему манере издевается над нами.
   Я молчал, не понимая, как относиться к услышанному. Минский тоже молчал, повесив голову, и, словно провинившийся гимназист, чуть-чуть всхлипывал носом.
  - А можно все-таки узнать что произошло? - попросил я.
  - А, конечно! Господин подпоручик, будьте любезны, расскажите своему командиру о своих похождениях. Ему очень интересно. И я еще раз послушаю Вас, может что-то упустил из вашего рассказа. Смелее! Мы слушаем Вас!
  - Но я все Вам рассказал...
  - Так я и слышал. А, вот, Станислав Максимович, увы, нет!
  Минский поднял на меня свой взор, и, нерешительно и тихонько, начал свой рассказ:
  - Сменился я вчера. Вы, Станислав Максимович, меня и меняли. Стало быть, сменился и отправился отсыпаться. Проснулся после трех часов. Пообедал. Часов в пять ко мне зашел прапорщик Николаев. Он взводный в роте Петровского. Мы с ним приятели.
  - По карточной игре, - уточнил ротмистр.
  - Да, вместе играем в коммерческие игры...
  - Подпоручик!
  - Правда, в этот раз играли в азартные...
  - В какие? - продолжал допрос ротмистр.
  - В фараон... Предложил Николаев, ему нужны были деньги.
  - Итак...
  - Игры у нас происходят у поручика Влынского. Он слывет азартным игроком и чертовски удачливым. Практически каждый вечер, когда он не на передовой, у него собираются игроки. Я бываю у него, но не часто. Вы же знаете, Станислав Максимович, я не игрок. Так, от скуки могу раскинуть карты. Кроме того, я больше люблю преферанс. А вчера согласился играть только от того, что все играли в фараона и преферанс никто не хотел раскладывать. Собралось человек двадцать. Играли на трех столах.
  - Выпивали? - уточняюще спросил ротмистр.
  - Конечно, без выпивки не играют. Я тоже выпивал, но сказать, что сильно опьянел, не скажу. Игра не шла. Часам к двенадцати я проиграл тридцать рублей, - все, что у меня было, и решил прекратить. Я не люблю играть в долг, тем более, на фронте. За моим столом играло четыре офицера и я.
  - Кто играл?
  - Прапорщик Николаев, поручик Борисов, подпоручик Морозов, штабс-капитан Рихтер и я. Игра сложилась только у Николаева и Морозова. Когда проиграл последние деньги, от скуки, я вышел из игры и сел возле нашего стола. В комнате стоял сизый туман от бесчисленного количества выкуренных папирос. Голова шумела больше от дыма, чем от выпитой водки. Окна, хоть и отворены были настежь, не могли выветрить папиросный туман. Домой уходить не хотелось, и я вяло следил за игрой моего стола. В какой-то момент мне невольно бросилось в глаза странное движение подпоручика Морозова. Сначала я подумал, что мне просто показалось из-за выпитой водки и густого дыма. Я стал приглядываться, и во мне укрепилась уверенность, что Морозов шельмует! Когда он достал откуда-то из-под себя другую карту, я не вытерпел. Встав со своего места, я подошел к нему и взял его за руку. "Так вот, как вы зарабатываете на игре, подпоручик!" - вскричал я громко на всю комнату. Шум и гам, царивший в доме, как по команде замолк. Все игроки перестали метать и обернулись в нашу сторону. Морозов не ожидал такого оборота и пока молчал, видимо, осмысливая свои дальнейшие действия. "Потрудитесь объяснить причину ваших слов!" - строго сказал штабс-капитан Рихтер. - "Как понимать их?" Я потянул Морозова вверх с его стула, ожидая, что там все увидят скрытые карты. Но их там не оказалось! Можете представить мое изумление? Я ведь был уверен, что четко видел подмену карт подпоручиком! Тогда Морозов уже более уверенный в своей безнаказанности, встал и бросил мне в лицо: "Вы пытаетесь меня оскорбить! Вы считаете, что таким способом можете вернуть свои жалкие тридцать рублей, проигранных мне и выигранных мной честно! Вы негодный человек! И ответите за свои оскорбления!" Я оказался в неприглядном положении. Но, тем не менее, я оставался при своем мнении - Морозов жульничал. "Я готов ответить за свои слова!" Мы схватились за оружие, но нас разняли. "Господа, господа! - закричал штабс-капитан Рихтер. - Так нельзя! Век дуэлей давно ушел, а стрелять друг в друга просто так нельзя! Во-первых, мы на фронте, а во-вторых, тот, кто останется в живых станет обычным преступником. Уж коли вы считаете себя оскорбленными, то сыграйте лучше в "кукушку"! Это в некоторой мере сгладит последствия, которые неминуемо наступят, и удовлетворит ваше обоюдное желание ответить на нанесенное противником оскорбление". Все присутствующие поддержали Рихтера. Кто-то из присутствующих предложил пойти в разбомбленный месяц назад дом. Хозяева там давно не живут и дом пустует. Действительно, лучшего места для "кукушки" и придумать нельзя. Все общество согласилось. Все офицеры оставили игру и направились к разбомбленному дому. Мы с Морозовым шли порознь друг от друга, но каждого из нас сопровождало по нескольку офицеров, так что сбежать случая не представилось. Впрочем, я и не пытался сбежать и в мыслях такого не имел. Когда все достигли цели своего ночного путешествия, штабс-капитан Рихтер взял у кого-то лампу и полез в дом. Я видел, как свет от лампы стал блуждать по комнатам дома. Через пять минут Рихтер вышел наружу и сказал: "Прекрасное место! Сейчас, господа, бросайте жребий. Тот, кому он выпадет, станет "кукушкой". А другой соответственно - "охотником". Цель охотника попасть в "кукушку", но и "кукушка" имеет право отвечать "охотнику". "Кукушка" обязана периодически куковать! Вы согласны?" Мы согласились. Быть "кукушкой" выпал жребий мне. Рихтер и еще несколько офицеров взяли у нас с Морозовым револьверы и проверили количество патронов. Потом нам выдали еще по семь патронов. "Теперь, Вы Морозов, войдете в дом с главного входа. А вы, Минский с "черного" входа. Мы все, господа, будем находиться вокруг дома на расстоянии тридцати шагов. Думаю, это и безопасно и в то же время позволит нам контролировать честность "игры". Заходите в дом одновременно. А Вы, Минский, каждые две-три минуты обязаны кричать "ку-ку"! Кричите громко, так, чтобы и мы слышали снаружи!" Я согласился, Морозов тоже кивнул. Нас развели по разные стороны дома, и по команде штабс-капитана, я вошел в дом. Войдя, я честно крикнул "ку-ку" и бросился вправо по коридору, стараясь не сильно шуметь. Я услышал, как в мою сторону стал пробираться и Морозов. Он тоже старался не шуметь, но половицы в доме скрипели, повсюду валялись обломки мебели и разбитая черепица с провалившейся крыши.
  - Кто первым выстрелил? - спросил Вознесенский, так же, как и я внимательно и с интересом слушавший рассказ Минского.
  - Каждые две минуты, может три, точно не считал их и на часы не смотрел, я куковал и прятался за углами и останками мебели. После, наверное, трех моих "ку-ку", мы с Морозовым, видимо, оказались в одной зале. Как только я крикнул, раздался выстрел, и пуля просвистела рядом со мной. Мне показалось, что совсем рядом. Я быстро бросился за угол и едва успел увернуться от второй пули. Недолго думая, я произвел два выстрела в сторону, где мне померещилась вспышка. Я не услышал ни криков, ни стонов, следовательно, я не попал. Мое положение казалось превосходным, и я смело прокуковал. В ответ раздался один, потом второй выстрел. Я считал каждый. У Морозова оставалось три патрона в барабане и семь в кармане. У меня на два патрона больше. Я пока не стал ему отвечать и притаился, прислушиваясь к любому шороху. Через минуту я услышал шум справа от себя и, направив ствол по направлению шума, выстрелил один раз. Может мне показалось, может, нет, но Морозов тихонько выругался. Возможно, я его задел или же пуля пролетела максимально близко от него. Я опять прокуковал и бросился стремглав в другую комнату. Вслед моему шуму, который я производил специально, отвлекая Морозова от моего истинного направления движения, я кинул ножку стула в противоположенную от своего истинного движения сторону, и туда полетела еще одна, пятая по счету пуля. Она вонзилась в косяк и по тому, как она вошла, я предположил, где мог находиться Морозов. Влетев в комнату, которая тускло освещалась лишь узкой полоской лунного света, я спрятался за массивным кожаным диваном напротив двери и стал ждать своего "охотника".
  - Вы считаете, что условия вашей "игры" были равноправными? И Вы не хладнокровно убили человека? - строго спросил ротмистр, вернее в его интонации я не услышал вопроса. Он констатировал факт.
  - Конечно, я понимаю, что в данной обстановке я находился в более выгодном положении нежели Морозов. Но такую ситуацию я сам и создал. Моя роль "кукушки" была менее безопасной, чем его, так как я своими криками наводил "охотника" на свое местоположение. Поэтому, извините меня, господин ротмистр, но утверждать, что я простой убийца нельзя. Моя совесть чиста! Ни я первый выстрелил! Итак, я затаился за диваном и стал ждать Морозова. Прошло минуты две. Он не появлялся. Я согласно своей роли прокуковал и превратился в слух, так как в той темноте что-либо увидеть не представлялась возможным. И вот я почувствовал его приближение. Что-то скрипнуло. Мне показалось, что я услышал его дыхание. Прошло мгновение, которое мне показалось вечностью. Я едва различил его силуэт в проеме двери. Не раздумывая, я выстрелил два раза и услышал, как его тело рухнуло на пол. "Все кончено!" - крикнул я офицерам, находящимся вокруг дома. Через минуту в доме появились штабс-капитан и другие. Они осветили комнату своими лампами. Только тогда я смог рассмотреть картину случившегося. Морозова я свалил двумя пулями. Одна попала в грудь, вторая в живот. Он умер сразу, без мучений. "Господа!" - довольно громко сказал Рихтер, заставив всех замолчать. - "В наших же интересах не распространяться о случившемся! Я прошу каждого думать, прежде чем отвечать на вопросы жандармов и полиции". "Что Вы предлагаете, штабс-капитан? Как мы объясним смерть подпоручика?" - стали его спрашивать все. "Ну, во-первых, тех, кто принимал пассивное участие в этом деле, я попрошу вообще молчать и не признаваться в том, что они что-либо видели! А это практически все! Вас же, подпоручик я могу только попросить, как можно меньше ссылаться на присутствующих и по возможности не называть имена и фамилии. Конечно, мое имя скрыть не удастся, поэтому смело меня называйте. Я все подтвержу! Скрыть произошедшее не суждено. Полиция работает хорошо, и установить ей, кто стрелял в подпоручика Морозова, не представит особого труда. А посему только правда оправдает Вас, подпоручик"! Буквально через минут пять, пока мы все обсуждали случившееся, послышались полицейские свистки и появились стражники. Их фонари добавили света в доме. Правда я заметил, что при их появлении толпа поредела. Ну а еще через минут двадцать появился господин ротмистр и отвел меня сюда... Вот и все, что я могу поведать.
  - Прекрасно, подпоручик. Я вижу, что Вы нас не обманываете. Штабс-капитан Рихтер подтвердил ваши показания. Он утверждает, что согласие на участие в так называемой "игре" вы выразили обоюдное.
   Ротмистр позвал дежурившего у дверей стражника - унтер-офицера в зеленой форме и с характерными погончиками чёрного сукна с оранжевым кантом, поверх которых свисали плечевые шнуры из оранжевого шнура с двумя посеребренными гомбочками.
  - Проводите, пожалуйста, господина подпоручика к коменданту и передайте ему этот пакет, - Вознесенский отдал в руки полицейского стражника опечатанный бумажный пакет, на котором твердым почерком было что-то написано.
   Минский встал и, скрестив руки за спиной, последовал за полицейским унтером. Когда мы остались в комнате одни, я спросил ротмистра:
  - А теперь, если это не является тайной, скажите мне, как так получилось, что с помощью моего офицера вы раскрыли шпионскую сеть?
  - Простите, Станислав Максимович, но всего я рассказать не могу! Скажу только, что у нас имелись некоторые подозрения относительно подпоручика Морозова, но оснований его проверить не находилось. Благодаря его смерти мы получили возможность обыскать его квартиру и внимательно осмотреть вещи, принадлежащие ему. Уже этого было достаточно! Морозов собирал сведения о наших войсках, о планируемых наступлениях, перебросках частей, новых поступлениях вооружения и подкреплений. Все сведения документировались и передавались австрийскому командованию через связных. Одного из них нам удалось сегодня утром задержать. Он признался в своей шпионской деятельности и дал свидетельства на некоторых других шпионов, действующих в наших частях.
  - Тогда выходит, что подпоручик Минский помог контрразведке?
  - Выходит, что помог...
  - В таком случае разве заслуживает он наказания?
  - Хм... я понимаю, куда Вы клоните! И в какой-то мере согласен с Вами..., но в данный момент отпустить подпоручика я не могу... по нескольким причинам... - Вознесенский потер свой затылок и перешел на шею - явный признак того, что он напряженно думает.
   Я терпеливо ждал его решения. Наконец он спросил меня, когда нас отправляют на передовую.
  - Не знаю точно. Думаю дня через два...
  - Хорошо, я уточню это, - он все еще не решился на что-то, но вот-вот был готов принять решение. - Ладно! За день до выступления я отпущу Минского. Поймите меня, штабс-капитан, не могу я сейчас же его отпустить! Во-первых, не поймут остальные офицеры, и это может спровоцировать дальнейший нигилизм. Во-вторых, нами еще не арестованы другие участники шпионской сети, а освобождение Минского наведет их на мысль о том, что мы их деятельность накрыли. Они попытаются скрыться. Так что, пока Вам придется обойтись без вашего офицера. Справитесь?
  - Справимся!
  - Тогда не смею больше Вас задерживать... - Вознесенский встал, я последовал его примеру и надел фуражку, потом пожал протянутую мне руку ротмистра. - Да! И еще! Я попрошу Вас никому не рассказывать то, что стало Вам известно!
  - Разумеется! - пообещал я.
  
   ГЛАВА 21.
   За день до.
  
   Минскому чертовски везло. Он сыграл превосходно два "мизера" и одну "восьмую", быстро закрыв свою "пульку", перешел играть на "вистах". Мне и Тимофееву не везло. Карта не шла и моя "гора" быстро росла, не говоря уже о "горе" Тимофеева.
  - Минский! Уж не продали ли Вы душу? - шутливо, но при этом, злясь на него, спросил я.
  - Нет! Я читал "Пиковую даму" и знаю, что можно получить в итоге, - отшутился подпоручик.
  - Прапорщик! Что ж Вы делаете! - воскликнул я, увидев, что Тимофеев бьет мою даму, не давая разыграть "марьяж" и таким образом оставляя меня без, казалось "железной" взятки.
  - Извините, Станислав Максимович...Я же говорил, что плохо играю...
  - Без одной, господа! - подытожил Минский.
  - Это точно, - вздохнул я, собирая карты для новой раздачи.
   Первый снаряд разорвался где-то за нашим блиндажом, шагах в ста. Он пролетел со свистом над окопами и своим появлением открыл начало артиллерийского обстрела наших позиций. Игры закончились. Второй снаряд противно пропел вслед за первым в секундную разницу и взорвался уже не так далеко. Австрийцы пристреливались. Значит ли это, что чехам удалось без потерь отступить, и план капитана был сорван? Следовало ли нам ждать контратаки противника? Минский быстренько собрал карты, и спрятал их в карман шинели.
  - С Вашего разрешения, господа, доиграем позже! - сказал он нам.
  - Господа! Все в расположения ваших подразделений! По возможности прошу всех укрыться на время обстрела в землянках и перекрытиях, - скомандовал я.
  - Есть! - ответили командиры взводов и покинули блиндаж.
   Я никак не мог привыкнуть к ведению современной войны. Находясь далеко от нас, австрийцы безнаказанно уничтожали противника и его оборонную структуру, оставаясь при этом в полной безопасности. Снаряды рвались кучно, но не совсем точно. Только несколько из них легли прямо в окопы. Хорошо, что я приказал занести пулеметы в укрытие. Теперь помимо "максима" у нас в руках оказался еще и вражеский "шварцлозе", с приличным боекомплектом. Тимофеев удачно бросил гранаты, поскольку те совсем не повредили пулемет. После того, как мы захватили окопы, опасаясь артиллерийского обстрела, я заранее приказал солдатам занести пулеметы и установить их на боевых позициях только тогда, когда противник пойдет в атаку.
   Гул летящих снарядов и сотрясание земли при их взрывах только поначалу беспокоят солдата. Уже через десять минут к ним привыкаешь и уже сидишь на дне окопа или в землянке, считаешь взрывы, думаешь о чем-нибудь приятном. Солдаты закурили и то там, то тут над окопами поднимались облачка табачного дыма.
  - Григорьев! Оставь покурить.
  - Тебе вредно!
  - Не! Мне вредны только осколки и пули!
  - А снарядов у них не в пример нам - много! Не жалеют!
  Артподготовка длилась около часа. Она прекратилась так же внезапно, как и началась. Результатом ее стало трое убитых и двое раненных. Солдаты перетащили убитых в полуразбитую землянку, а раненных уложили в командирском блиндаже.
  - Пулеметы на позиции! - приказал я, и нижние чины под руководством Тимофеева и Минского установили их в направлении ожидаемой атаки, разнеся друг от друга на сотню шагов.
   Рота рассредоточилась по всей длине окопов. Все замерли в ожидании чехов. Напряжение повисло в воздухе. Мы все понимали слабость и уязвимость нашего положения. Как могли сорок человек противостоять превосходящему по численности и силе противнику. Связь с полком у нас отсутствовала. Подкрепления ждать не приходилось. Конечно, если Сенцов с ранеными благополучно доберутся до расположения батальона, то он доложит о взятии нами позиций чехов и о нашем бедственном положении. А коли не дойдут? Коли у комбата не окажется сил помочь нам?! Если Радзюкевич не пришлет подмогу, то нам не устоять. Это понимали все. Однако, внимательно вглядываясь в лица солдат и офицеров, я замечал их решимость умереть, но не оставить захваченных позиций. Боевой дух был на небывалой высоте. Но перед моими подчиненными стояла менее сложная задача, чем передо мной. Они выполняли мой приказ и ждали от меня мудрости. А мне же в тот момент приходилось исполнять приказ комбата, отданный им раньше и не учитывавший сегодняшней обстановки. Проще всего выполняя приказ погибнуть. Но, рассуждая трезво, в итоге я, как командир уничтожил бы свою роту и потерял бы позиции, так и не выполнив приказ командования. Где та довольно тонкая грань между беспрекословным выполнением приказа и разумным поведением думающего командира, принявшего решение о временном отступлении? Где граница между разумной осторожностью и бездумным героизмом? Когда отступление превращается в трусливое бегство, а когда оно становиться единственно правильным решением? Я чувствовал, что если вовремя не прикажу отступления, то мы все, как один умрем на этой высоте. Я перекрестился и решил, что Господь меня наставит на путь истинный, в нужный момент он озарит мое сознание. Все в руках твоих, Господи! Разуми меня, дай совет в нужную минуту... - мысленно возносил я молитвы к небу.
   Чехи пока не появились. Я посмотрел на часы. Странно, скоро стемнеет, а наступления пока не началось. Неужели они решили атаковать ночью? Что ж нам будет легче. В свете луны противник будет хорошо виден, тем временем наши позиции растворяться в ночной тьме и только огонь пулеметов выдаст наши позиции.
   Я проверил барабан своего револьвера и, засунув руку в шинель, пересчитал патроны. Не густо. И, думаю, у всех нас патроны были на счету. Сколько выстоим? Господи, помилуй, господи, помилуй...
   Рядом появился Минский. Он словно джин из бутылки возник из неоткуда. Башлык он оставил в блиндаже и, видимо, жалел об этом, так как пытался все время прятать голую шею в поднятом вороте шинели. В руке он сжимал свой револьвер.
  - Идут, Станислав Максимович! Идут!
  - Где? - я не видел чехов.
  - Вон! Смотрите, немного справа, там, где деревья! - рукой с наганом показал мне подпоручик на появившуюся цепь чехов.
  - Минский, идите к "шварцлозе". Пусть ближе подпустят и только шагов за двести открывают стрельбу!
  - Есть! - подпоручик растворился.
   Я бросился к "максиму". Он располагался в расположении взвода Хитрова, которым временно командовал фельдфебель Марков.
  - Марков!
  - Слушаю, Ваше благородие! - отозвался унтер.
  - Открывать огонь из пулемета только если на вас пойдут чехи и то, только тогда, когда до них будет шагов двести! Не открывать своего местоположения зазря!
  - Слушаюсь, - Марков, скрючившись, так, чтоб не стать мишенью чехов, подошел к пулеметчику. - Ты слышал приказ Его благородия?
  - Точно так! - подтвердил солдат, полулежавший за щитом пулемета и внимательно вглядывающийся в сереющее поле через его щель.
   Я не успел вернуться на свое место, как "шварцлозе" открыл огонь. Тра-та-татата-та раздался его сухой и очень убедительный голос. Вторя ему, защелкали сломанными сухими ветками винтовки солдат. Щелк, щелк, щелк. Сквозь поднявшийся шум репетиции несыгранного оркестра я несколько раз различил выстрелы револьвера Минского. Далеко! Зачем тратит патроны?! Значит, чехи были совсем рядом. Минут через пять заголосил и "максимка". И уже слева от меня марковцы вступили в общий оркестр со своими трехлинейками. То справа, то слева стали свистеть пули. Я залег за наскоро созданный нашими солдатами убогий бруствер и внимательно следил за ходом боя. Цепи противника залегли. Как только чешские офицеры поднимали солдат в атаку, наши пулеметы укладывали их обратно на холодную землю. Чехи бросили три гранаты, в надежде заглушить "максим" и "шварцлозе", однако им этого осуществить не удалось, слишком далеко, но они все одно вновь ринулись в атаку. В итоге их первое наступление захлебнулось. Они стали отползать, и пробная недолгая атака была нами легко и без потерь отбита. Мы удержали позиции, а противник уяснил, что у нас имеется два пулемета и выбить нас из захваченных окопов будет сложновато.
   Чехи дали нам передохнуть и через полчаса началась вторая атака, которой предшествовали с десяток артиллерийских снарядов, кстати, упавших точно рядом с окопами. Облака едкого дыма, огня и комков земли поднимались над нами и потом долго опускались обратно, погружая все живое в пыль. Застрочил "максим". "Шварцлозе" долго молчал, но, наконец, через пару минут стал яростно вторить ему. Их дуэт поддерживал хор винтовок Мосина. Цепь чехов редела, но неминуемо приближалась к окопам. Я попытался пересчитать количество наступающих, результат меня не обрадовал. Преимущество оказалось на стороне чехов - десять к одному. Если они дойдут до окопов, то нам несдобровать! Черт! Что делать?! Погибать или спасать оставшихся?! Что делать? Расстояние сокращается! Сто шагов! Что делать?! Замолчал "максим". Восемьдесят шагов. "Максим" снова в бою. Цепи легли. Вижу, что пользуясь передышкой "шварцлозе" перезаряжается. Чехи встали. "Тра-та-та ло-жи-тесь-тесь-тесь" - кричат пулеметы чехам и те послушно прикладываются к земле. Но вновь они встают и сокращают расстояние между нами. Семьдесят метров! Мой наган пока бесполезен. Противник вновь ложится. Тишина. Наш оркестр молчит. Только свинец разрезает воздух над нашими головами. Я вижу, что противник приближается к нам ползком. Но их унтеры поднимают и гонят на нас. Целюсь из нагана в офицера. Кх...кх. Он падает. Попал! Пятьдесят шагов! И, вдруг слышу сзади себя то, что всегда вселяет в душу русского солдата радость долгожданной, но сбывшейся надежды, отвагу и храбрость. "Уррра"! - звучит сзади нас старинный клич русского воинства, поддержанный доброй сотней голосов. Он страшно рвется наружу и разносится над полем брани заранее известным результатом. Оглядываясь назад, я вижу стремительно приближающееся, такое долгожданное и такое обожаемое в ту самую, нужную минуту подкрепление. Серые шинели, родные фуражки, штыки наперевес, - они приближаются к нам и своим примером заставляют нас подняться во весь могучий богатырский рост. Я поднимаюсь над землей и начинаю вылезать из окопа. Моя жидкая рота вторит мне и делает тоже самое. Мы орем, как обезумившие гориллы и несемся на чехов. Справа от меня бежит унтер из прибывшего подкрепления. Я его знаю. Он из роты Петровского. Мы бежим, орем и воинственный вид соседа заставляет бежать еще быстрее.
   Но внезапно мою левую руку пронзает толстая раскаленная игла. Боль нестерпимая. Рука немеет. Я останавливаюсь и хватаюсь за раненную руку. Пятно крови быстро расползается по шинели и начинает капать на землю. Унтер, не останавливаясь, убегает вперед. Меня все обгоняют, солдаты, унтеры, они бегут в едином порыве вперед на врага, который, уже не ложась, пятится назад, отступает отстреливаясь. Кто-то догоняет меня и валит с ног. Я падаю на живот и не могу подняться.
  - Лежи! Я сейчас тебя перебинтую!
  "Боже! Какой знакомый голос! Неужели это Маша! Как она здесь оказалась! Что она тут делает! Она должна быть в госпитале, а не на передовой!" - со скоростью чешской пули проносится у меня в голове.
  - Что ты тут делаешь! - кричу я ей в лицо, пытаясь перекричать шум боя.
  - Помогаю раненным! - кричит она мне в ответ.
  - Почему ты не в госпитале?!
  - Потому, что я попросилась на передовую, туда, где ты, - уже не кричит, а громко говорит Маша. Шум боя убегает вперед.
  - Маша! - я сначала продолжаю кричать, но видя, что это уже не к чему, перехожу с крика на спокойный голос. - Здесь опасно. Здесь не место для молодой девушки. Здесь грязь и смерть...
  - Грязь и смерть и там тоже, - она неопределенно махнула куда-то рукой, имея в виду тыл и госпиталь. - Разницы никакой. Везде смерть. Будь она проклята эта война.
   Она достала из сумки бинт и ножницы. Разрезав рукав шинели, а затем гимнастерку, осмотрела залитую кровью руку.
  - Пуля прошла навылет. Я наложу повязку и отправлю тебя в тыл.
  - А сама?
  - Когда помогу всем, найду тебя.
   Маша стала туго бинтовать мне руку. Боль как будто немного стихла, но рука стала пульсировать в том месте, где ее стягивал бинт. Я немного, видимо, побледнел, потому, что Маша прекратила бинтовать руку, сострадальчески посмотрела и спросила:
  - Очень больно?
  - Нет. Все нормально, просто стучит в висках.
  - Потерпи, сейчас придут санитары, и мы отправим тебя в госпиталь.
  - Останься со мной, - попросил я ее.
  - Не могу..., но я скоро вернусь...
   Вдруг воздух наполнился протяжными звуками летящих снарядов. Где-то сбоку раздался первый грохот взрыва, вырывающего в земле глубокую яму. За ним второй и потом, словно горох по столу, посыпались снаряды австрийской артиллерии. Земля содрогалась после каждого взрыва и вскоре она вошла в резонанс и содрогания ее чрева превратились постоянное дрожание барабанной мембраны. Я скорее почувствовал, чем услышал гул приближающегося снаряда, так как гул стоял везде, и в воздухе, и в земле. Потом воздушный гул вырос до страшного адского грохота, выдирающего из земли все, что та прятала сотнями лет, и я провалился в безвоздушное, бесчувственное пространство. Вся окружавшая меня жизнь и прилетающая смерть молниеносно исчезли. Небытие накрыло меня своим мягким пуховым одеялом. Тишина и покой окружили меня. Время исчезло, стерлось, провалилось в огромную черную бездну, оно было уничтожено огнем, ненавистью, страхом и отчаянием.
  
   ГЛАВА 22.
   Времени нет. Я не знаю, сколько дней до.
  
   Сознание медленно возвращалось ко мне. Я понял, что лежу на спине, но никакой боли не чувствовал. Кругом стояла гробовая тишина, поэтому я вдруг испугался, подумав, что, возможно, уже мертв. Но открыв глаза, моему взору представилось огромное синее небо. Ни единое облачко не скрывало его пронзительной голубизны. Мои органы зрения работали. Что с моим слухом? Я ничего не слышу. Может, кругом все спит? С трудом приподняв голову, я окинул взглядом окружающее пространство. Вокруг поле изрытое воронками. И краем глаза я заметил рядом с собой безжизненно лежащее ничком тело сестры милосердия. Я сильно устал и в глазах потемнело. Тогда вернув голову в прежнее положение и закрыв глаза, я на пару минут замер, собираясь с мыслями и физическими силами. Потом я аккуратно пошевелил правой рукой. Она работала и не болела. Но вот левая явно была повреждена. Я ощупал ее здоровой рукой. Тугая повязка стягивала предплечье, и кровь ниже повязки застыла, превратив руку в бесчувственную плеть. Я вспомнил, что получил это ранение при наступлении. Затем я проверил подвижность ног. Ноги отзывались на приказы и совсем не болели. Значит только ранение руки. И тут по моему телу пробежал холодок. Сердце сжалось, в глазах вновь потемнело, а на лбу выступила испарина. Я вспомнил, что руку мне бинтовала Маша. Господи! Где она? Меня ранило, я остановился, и меня с ног свалила Маша. Так. Потом она перевязывала мне рану, и затем взрыв, который накрыл нас. Что было потом? Я ничего больше не помнил, как ни старался. Где Маша?! И еще одна волна ужаса страшной догадки в сто раз сильнее первой захлестнула меня. Стало темно, словно черная вуаль упала на глаза. Какое-то бешеное бессилие охватило меня. Все мое тело затряслось. Я повернул голову и приподнялся.
   То истерзанное и еще кровоточащее, но с каждой минутой все слабее и слабее, тело сестры милосердия принадлежало совсем еще недавно Маше. Ее некогда заботливые руки были раскинуты в разные стороны. Белый фартук, завязанный на спине, стал местами ярко красным, а там где кровь смешалась с черной землей, он окрасился в цвет бордо. Ее волосы разметались по земле и словно черви ползли под камушки и куски вырванного взрывом дерна. Я подполз к ней и перевернул на спину. Голова безжизненно повисла на моей плохо слушавшейся руке, выпятив вперед острый подбородок. Я перехватил голову так, чтобы ей было удобно. Ее лицо не выражало никаких чувств. Я не прочел на нем ни боли, ни страха. Оно как у восковой куклы стало безжизненным и смертельно бледным, даже уже больше голубым.
  - Маша... - прошептал я, не знаю почему.
   Она молчала, и ни один мускул не дрогнул на ее лице. Темные волосы струились вниз, очерчивая красоту мертвой скульптуры.
   - Машенька! - закричал я в отчаянии. - Маша!
   В каком-то необъяснимом порыве и разорвал на ней пальто, расстегнул пуговицы на платье и приложил ухо к сердцу. Оно не билось, но тело еще не остыло, и его теплота согрело мое ухо. Положив ее голову себе на колени, я гладил ее по волосам, вытаскивая из них запутавшиеся травинки и кусочки мокрой земли. Обведя взглядом изрытое взрывом поле, я увидел десятки таких же мертвых тел. Маша была не одна. Мне трудно судить, сколько я просидел. Быстро стемнело. Одиночество, какое-то глубокое и бездонное охватило меня. Только звезды на черном небе, подмигивая, составляли мне компанию.
  - Прощай, милая... - шептал я.
   Потом я аккуратно положил голову Маши на землю, подложив под нее медицинскую сумку. Достал из ножен шашку и стал ею рыть сырую землю немного поодаль от тела. Но у меня выходило очень медленно. Дерн не поддавался, и в почве попадалось много больших камней. Зацепившись за один из них, под давлением моего тела, клинок сломался, оставив конец глубоко в земле под камнем, так и не оказав мне последней услуги. Я отшвырнул шашку в сторону. Все было против меня, даже родная шашка предпочла сломаться.
   Я встал и добрел до ближайшей воронки. Осмотрев ее, я понял, что она соответствовала росту Маши. Вернувшись к телу, я правой рукой обхватил его и, волоча ноги по земле, отнес в выбранную воронку. Удобно устроив ее тело на дне воронки, я стал одной рукой засыпать могилу. У меня долго не получалось насыпать землю на лицо. Мне казалось, что тогда Маша не сможет дышать. В конце концов, я положил на лицо нижнюю часть фартука и засыпал его.
   Отчего-то земли на могильный холмик не хватило и мне пришлось сходить за обломком шашки. Им я наковырял еще земли и насыпал сверху на могилу. Закончив похороны, я воткнул обломок шашки в ногах могилы.
   Только под утро мы расстались с Машей окончательно. Чуть забрезжил на востоке рассвет, я встал и, вспоминая карту, поплелся по направлению к близлежащему селу. Через час солнце взошло над землей. В ближайшем ручье, который протекал недалеко, я помыл руки и кое-как отчистил шинель и сапоги. Я решил пробираться к своим. Но положение мое было таким, что я не знал, куда мне идти. Найдя на поле большинство своей роты, я не мог сделать определенного вывода, что с ней стало. В последний раз я окинул взором поле, изрытое воронками, словно кротами, не погребенные трупы своих товарищей, могилу Маши. Прощайте! Мы еще увидимся! Я вернусь к вам. И побрел прочь от того страшного места.
  Я крался вдоль шоссе, обсаженному высокими липами, ища какое-нибудь село. Примерно за версту я его обнаружил и стал подходить к нему со всеми предосторожностями. Никто не встретился мне на пути. Село словно вымерло.
  На окраине стоял большой дом, огороженный невысоким забором, калитка была не заперта. Я прошел по узкой дорожке через сад и вошел в дом, чтобы расспросить живущих там об австрийцах и русских. В доме меня никто не встретил. И несколько раз позвал хозяев, но никто не отозвался на мои оклики, дом был пуст. Вдруг снаружи я услышал громкую речь, и даже крики. Выскочив из дома, я увидел спешащих ко мне пехотинцев в австрийской форме, немедля я выскочил на дорогу и побежал в ближний кювет. По нему я стал уходить от погони. Австрийцы уже добежали до дома, в котором я был, но преследовать меня дальше почему-то не стали.
  Мой путь пересекла небольшая речушка, через нее был перекинут мостик. Я, было, направился к нему, но вновь заметил небольшой отряд противника, тоже идущий к этому мостику. Что-то много мне стало попадаться вражеских разъездов. Не значит ли это, что в ходе недавних боев наши части были отброшены далеко назад, и я оказался в глубоком тылу врага? Логически рассуждая, я неизменно приходил к такому выводу. Только то, что тела солдат лежали не захороненные, да и тело самого командира роты никто не искал, говорило в пользу моих умозаключений. Теперь главной заботой моей стало то, чтобы противник меня не обнаружил.
  Удачно спустившись с крутого берега, я укрылся под мостом, но не был уверен, что австрийцы не заметили моего маневра. Осмотревшись, я недалеко от моста увидел большой куст ивняка, нависший над водой, и решил, что под ним мне будет менее опасно, чем под мостом, ибо сквозь ветки я хорошо могу видеть приближающегося противника, а сам буду от него скрыт. Я пополз к кусту и засел там, держа свой наган наготове.
  Сидя в кустах и размышляя над своим положение, невольно мне вспомнилась прочитанная в детстве книжонка о цветке папоротника. Помню, в ней говорилось, что нашедший этот волшебный цветок сможет все видеть и все слышать, сам оставаясь при этом невидимым. Вот бы мне быть таким, подумал я. Но так как цветка папоротника до сих пор еще никто не срывал, умение быть невидимым и неслышным для противника приходилось приобретать без помощи волшебства.
  Вскоре приблизился вражеский патруль. Вот уже он поравнялся с кустом и прошел мимо. Когда он удалился от меня шагов на пятьдесят, я выпустил ему вслед пять пуль, быстро перезарядил наган и начал вновь стрелять, выстрелив все патроны, которые у меня оставались. Двое австрийцев остались лежать на дороге, а остальные трое убежали.
  Я выбрался из-под куста, с револьвером наизготовку подошел к лежащим солдатам снял с одного из них винтовку, но взвесив ее, понял, что она только будет осложнять мне путь. Бросив ее и теперь уже бесполезный наган, я быстро зашагал прочь от того места.
  Отчего-то я вспомнил, что на стрельбище из сорока выстрелов в цель у меня ложились тридцать восемь пуль, а здесь на близком расстоянии и в такую крупную цель только сорок процентов попадания! Плохо стреляете, господин штабс-капитан! Мне стало немного досадно и даже стыдно. Но никто не увидел моего позора, а австрийцы оценили мою стрельбу очень даже удовлетворительно.
  Высокие горы окружали местечко, по которому я двигался. Странно, но мне очень захотелось взойти на одну из них, чтобы осмотреть окрестность. Возможно, мне откроется вид местности, и я смогу оценить, где свои и куда мне идти. Только ноющая рана останавливала мой порыв. Тем не менее, я решился. На покорение вершины я выделил себе немногим меньше часа. Раньше мне не приходилось взбираться на подобные горы, и я ошибся в расчете времени. Идти по густо заросшей лесом круче, скользя на мокрой траве и хватаясь ежеминутно здоровой рукой за ветки, оказалось очень трудно, и мне пришлось затратить много времени, пока я достиг вершины.
  Когда я осмотрелся по сторонам, меня поразила невиданная красота этих мест. Внизу, у подножия горы, лежало село в котором я был, с уходящей за гору дорогой, по которой я пришел сюда. Но красота видов не принесла мне пользы. Я не увидел ни наших частей, ни частей противника. Тишина и покой нависали над этой местностью. Миллионы лет природа создавала такую красоту, не обращая внимания ни на букашек, пожирающих друг друга, ни на более организованных животных, но тоже пожирающих друг друга. Вокруг высились еще более могучие горы, а передо мной лежало большое плато. Мне захотелось осмотреть и его.
  Пройдя около двух верст, я очутился возле окопов, которые не так давно занимали наши части. Окопы были неглубокие и обвалившиеся. Какая же здесь была стрельба! Тысячи гильз были разбросаны по окопам, огромными кучами они были навалены там, где, видимо, стояли пулеметы. Вокруг валялись лопаты, вещевые порожние мешки и окровавленное обмундирование. Много было могил, и ни одна не была отмечена ни надписью, ни вешкой. Удручающе действовал вид небрежно засыпанных трупов: то тут, то там выглядывало плечо, торчали ступни босых ног, иногда виднелось лицо... Очевидно, наши цепи, выскочившие из укрытий, в самом начале наступления были расстреляны врагом, а убитых оставшиеся в живых успели только кое-как засыпать землей, после чего мы отступили.
  Мне захотелось пройти в окопы противника, откуда он вел огонь по нашим. Когда я очутился в австрийских окопах, они меня тоже поразили, но совсем по-иному: окопы были глубокие, оплетенные ветками, чистота в них была абсолютная, не заметно было предметов военного обихода, гильз не было и в помине.
  Я прошел дальше и наткнулся на австрийские захоронения. На большом кладбище в долине, куда я спустился, на каждой могиле был аккуратно оформленный холм, на каждой могиле был крест с надписью о захороненном человеке. Офицерских могил не было вовсе, - вероятно, трупы офицеров увозились в Австрию, - а на ефрейторских и фельдфебельских могилах все кресты были большего размера, чем над могилами солдат; с немецкой аккуратностью даже в смерти люди не уравнивались в правах и начальники возвышались над подчиненными.
  Я вернулся на брошенные русскими позиции. Удрученный мыслью о том, что родные всех этих солдат никогда не узнают, где похоронены дорогие им люди, я почувствовал такую жуткую тоску и такой страх, что невольно, прибавил шаг. Потом я что-то громко запел и, наконец, побежал, и бежал без остановки, как когда-то мальчиком, когда ходил на поиски цветка папоротника и очутился один на один с непонятной ночной жизнью леса. Каждый шаг гулко отдавался в раненной руке, но эта боль стала очистительной. Моя совесть не грызла меня. Я ни в чем себя не винил.
  Через час небо полностью затянулось серыми низкими тучами, и повалил мокрый снег.
  
   ГЛАВА 23.
   Тайна гипноза.
  
  - Через минуту я выведу Вас из гипнотического сна. А сейчас я сосчитаю до трех. На цифре "три" Вы проснетесь. "Раз" - освобождаются от сковывающего действия руки. "Два" освобождаются ноги и все тело. "Три" - вы проснулись, откройте глаза! Настроение и самочувствие очень хорошее, ничто не мешает, не беспокоит. Вы очень хорошо отдохнули. Вам приятно и спокойно.
  Монотонный голос, не громкий, но и не тихий, замолчал. Он принадлежал мужчине лет пятидесяти. Я открыл глаза и посмотрел по сторонам, будто спросонья. Не совсем понимая, где нахожусь и, что вокруг меня происходит, я уставился на человека, сидящего передо мной. Оказалось, что мое тело находится в удобном кожаном кресле. Руки спокойно и расслаблено лежат на мягких подлокотниках. Ноги вытянуты на специальной подставочке. Поерзав, я убедился, что мне очень комфортно. Мужчина внимательно посмотрел на меня. Его взгляд неприятно пронзил меня насквозь.
  - Как вы себя чувствуете? - спросил он.
  - Ммм...немного странно...
  - Что именно вас смущает?
  - Честно?
  - Да, конечно.
  - Я не понимаю где я, что со мной и...кто я.
   Мужчина понимающе и ободряюще улыбнулся. Отчего-то я немного успокоился, хотя все равно продолжал настороженно смотреть на него. Я совершенно не понимал, как я оказался у него и что происходит.
  - Все нормально. Скоро все в голове прояснится, и Вы все вспомните! Не торопитесь. Сеанс гипноза окончен. И память вернется. Постепенно, но вернется.
  - Извините, но что мне делать сейчас? Могу ли я идти домой или я должен сидеть здесь пока все не вспомню?
  - О! Конечно нет! Вы можете идти домой! Вернее Вас отвезут. Адрес наш водитель знает, он отвезет Вас и проводит до самой двери. Ключи от квартиры у Вас.
   Я похлопал руками по карманам и почувствовал, что правый карман джинсов оттопыривает связка ключей. Я достал ее и увидел три ключа. Один из них был от сувальдного замка - такая нелепая раскоряка на длинной ножке, второй - ключ, напоминал в разрезе крестовую отвертку, а третий был от английского замка. Я вспомнил дверь, замки которой открывали эти ключи. О! И правда память постепенно возвращалась ко мне.
   Мужчина проводил меня до автомобиля. Оказалось, что мы находились в старинном особняке в центре города. Здание и небольшая территория вокруг него были ограждены красивым узорным кованым забором. Такие же ворота возвышались над забором и были автоматическими, я заметил механизмы открывания. Во дворе стояло несколько автомобилей. Все они были немецких марок. Как только мы показались на крыльце, открыв массивные дубовые двери, к нам подъехал черный ауди. Водитель, одетый в темный костюм и белую рубашку, вышел из машины и открыл передо мной заднюю дверь, приглашая садиться.
  - Сергей, отвезите Станислава Максимовича домой, и проводите его до дверей, - скорее приказал, чем попросил мужчина, в гостях у которого я находился.
  - Хорошо, - склонив почтительно голову, проронил водитель.
  - Ну, всего хорошего, - мужчина протянул мне руку для пожатия, которую я пожал. - Если будут вопросы - звоните.
  - Э.. - попытался я объяснить, что у меня нет телефона.
  - Вы все вспомните и телефон тоже... до свидания, - прервал меня на полуслове хозяин особняка. Он поднял руку в приветствии и ушел.
   Я же сел в машину, водитель закрыл за мной дверь и тоже сел, но за руль. Мы подкатили к воротам, которые медленно открылись и выпустили нас в город. Черт! Я знал, что это за город! Я жил в нем. Это была Москва. Через минут десять мы выехали на Новый Арбат и, толкаясь в пробках, поехали к Кутузовскому проспекту.
   Сидя на заднем сидении и глядя в окно, я вспомнил, что жил на Кутузовском проспекте, что дом мой старый - сталинский, что жил я один, что квартира большая. Потом я вспомнил, как меня зовут, и чем я занимаюсь. Постепенно мир стал обретать краски.
   За несколько сот метров я понял, что мы подъезжаем, впереди показался мой дом. Водитель сбросил скорость и осторожно въехал во двор дома, остановившись прямо у моего подъезда.
  - Спасибо, Сергей. Дальше я сам!
  - Вы вспомнили дом?
  - Да... скажите, часто вы возите таких, как я, забывчивых людей? - решился я спросить его.
  - Бывает. Правда многие вспоминают все уже в машине и просят вернуться...
  - Да? А зачем? Зачем вернуться? - не понял я.
  - Не знаю, - пожал плечами Сергей.
  - Ну, еще раз спасибо!
  - Не за что! - весело ответил водитель и, сев за руль, плавно укатил со двора.
   Я вошел в подъезд и поднялся на второй этаж. Вот моя дверь. Она была закрыта только на два замка, которые я открыл своими ключами. Дома ничего не изменилось. Все также стоял посреди прихожей мой дорожный чемодан. Откатив его к стене, я прошел в кабинет. Плюхнувшись на кожаный диван, который приятно хрустнул под моей тяжестью, я откинулся на его спинку и закрыл глаза.
   Память возвращалась. Сначала робкие воспоминания, словно огоньки звезд на ночном небе стали озарять мое сознание, но вскоре воспоминания превратившись в бурный поток горной речки, хлынули на меня, обдав холодной водой действительности.
   Я вспомнил, как мы сидели в моем кабинете с профессором Германом Рихтером и спорили о гипнозе. Поводом для спора послужил приезд в Москву известного американского гипнотерапевта. Я никогда не верил в гипноз и отзывался скептически и о процессе и о его представителях. В моих словах даже прозвучало оскорбление, я назвал гипнотерапевотов шарлатанами от медицины. На что профессор вспылил.
  - Гипноз, дорогой мой Станислав Максимович, в современном веке - это не просто феномен, это могущественное средство исцеления, а также авторитетное средство познания тайн человеческого бытия! - почти вскричал Рихтер. Он соскочил с дивана и стал метаться по комнате в каком-то иступленном возбуждении. - Но особенно популярным стали в последнее время техники регрессивного гипноза! Вы слышали о нем? Нет?! С помощью гипнотической регрессии можно не только вернуться в прошлое, но и исправить ошибки, которые мы когда-то совершили! Регрессивный гипноз является наиболее эффективным и, пожалуй, единственным реальным научным инструментом, с помощью которого можно познать тайну рождения и смерти, тайну жизни до рождения. С помощью гипноза можно познать и исправить не только свое прошлое, но и свое будущее. С помощью гипноза можно раскрыть те незаурядные способности, которые от рождения заложены в нас в полной мере.
  - Ну, послушать Вас, так с помощью гипноза можно совершать чудеса и доказать бессмертность души! Это же наивно, по меньшей мере! - возразил я глядя на метавшегося по комнате профессора.
  - Да, перестаньте быть таким неверующим! Ведь факты подтверждают действенность регрессивного гипноза!
  - Факты?! Назовите!
  - Хорошо! Вот, к примеру, доктор Брюс Голдберг в 1989 году он оставил зубоврачебную деятельность и целиком посвятил себя практике гипнотерапии в Лос-Анджелесе. Доктор Голдберг изучил технику и клиническое применение гипноза в Американском Обществе Клинического Гипноза. С помощью лекций, телевидения и радио, интервью и статьей в ведущих американских газетах и журналах с 1974 года доктор Голдберг провел более 33 000 сеансов регрессии в прошлые жизни и прогрессии в будущее, которые помогли справиться с проблемами и открыли новые возможности многим тысячам пациентов. Он проводит лекции и семинары по гипнозу, регрессивной и прогрессивной терапии, методу осознанного умирания, а также проводит консультации со служащими, организациями, местными и центральными средствами информации. Моуди - американский гипнотерапевт, один из ведущих специалистов по регрессивному гипнозу, автор книги "Жизнь до жизни", утверждает, что он поверил в реальность этих путешествий только после того, как сам прошел через опыт регрессивного гипноза! Доказательствами реальности таких путешествий являются многочисленные свидетельства и результаты изысканий серьезных ученых. Например, Майкла Ньютона, Доллорес Клейборн, того же Моуди. Современная наука давно и успешно пользуется путешествиями в прошлое с терапевтическими целями. Достаточно сказать, что старый добрый психоанализ, признанный во всем мире одним из самых солидных и проверенных временем направлений психологии, занимается ни чем иным, как путешествиями в прошлое.
  - Дорогой профессор, все, о чем Вы говорите никак не проверить! Все это теория!
  - Допустим! Тогда согласитесь, что самым убедительным доказательством, конечно, может служить только собственный опыт.
  - Согласен!
  - В таком случае, может, Вы готовы проверить ЭТО на себе? Я могу договориться с американским коллегой...
  - А почему собственно нет?! Извольте!
   Я вспомнил и этот разговор и то, что произошло потом. Перед глазами, словно в ускоренном режиме проносились кадры прошлого. Я вспомнил, как мы пришли к гипнотизеру, как Рихтер рекомендовал меня, как рассказал о моем неверии. Они посмеялись, и американец спросил меня готов лия проверить регрессию на себе. "Готов" - ответил я. Потом меня усадили в кресло и стали вводить в сон...
  
   ГЛАВА 24.
   Википедия.
  
  "Регрессия прошлой жизни (англ. past life regression, PLR) - техника использования гипноза для обнаружения того, что практикующие эту технику считают воспоминаниями людей о прошлых жизнях или реинкарнациях. Используется в психотерапии с целью лечебного воздействия на психику человека, а также в парапсихологии в связи с попытками подтвердить гипотезу существования феномена реинкарнации. Техника включает специальную серию вопросов к человеку, находящемуся в состоянии гипноза, для обнаружения и идентификации событий, произошедших в предполагаемой прошлой жизни. Многие пациенты оказываются способными к такого рода воспоминаниям. Критики полагают, что в памяти таких людей содержатся сведения лишь из их собственной жизни, либо их воспоминания являются плодом фантазии, конфабуляции, преднамеренных или непреднамеренных внушений гипнотерапевта. Современной наукой категорически отвергается как возможность воспоминаний о реальных прошлых жизнях, так и существование феномена реинкарнации. Специалистами в области психического здоровья техника регрессии прошлых жизней признана дискредитированной практикой.
  Отдельные психотерапевты утверждают, что в большинстве случаев причинами проблем текущей жизни являются травматические воспоминания из предыдущей. Пациента вводят в состояние гипноза и дают ему вновь пройти эти эмоциональные переживания, осознать и тем самым снять их напряжённость. Однако, согласно исследованиям, эта модель не имеет под собой эмпирических оснований. Было показано, что пациенты "вспоминают" те события из предполагаемых прошлых жизней, которые никогда не происходили. В среде профессиональных психологов считается неэтичным и негуманным подвергать человека травматическим воспоминаниям с целью исследовать его память.
  Регрессивный гипноз или регрессивный самогипноз в последнее время зачастую используется как инструмент личностного роста в различных тренингах эзотерической направленности.
  Методы регрессивного гипноза применяются в исследованиях реинкарнации - религиозной концепции о перевоплощении после смерти в новое тело некой бессмертной сущности человека, свойственной представлениям индуизма, буддизма, нью-эйджа, спиритизма, теософии, антропософии и др.
  Существует гипнотерапевтическая методика, позволяющая раскрывать источник "воспоминаний" о прошлых жизнях. После того, как пациент под гипнозом "вспоминал" свою "прошлую жизнь", его приводят в бодрствующее состояние, знакомят с полученной информацией, а затем опять под гипнозом просят назвать её источник. С помощью этой методики удалось найти рациональное объяснение нескольким совершенно удивительным случаям воспоминаний о прошлых жизнях.
  Самое очевидное возражение гипотезе о существовании "прошлых жизней" состоит в том, что нет никаких доказательств наличия физического процесса, посредством которого индивидуальность могла бы пережить смерть и переместиться в другое тело. Некоторые из сторонников этой гипотезы предложили объяснения с помощью квантовой механики, критики отвергли такие объяснения как основанные на некорректных или псевдонаучных интерпретациях.
  Возможность "видеть" прошлые жизни проявляется не у всех людей. Главным образом данный феномен наблюдается у людей с развитым воображением, зачастую предрасположенных верить в существование реинкарнации. Критики "регрессии прошлой жизни" считают, что такого рода память может быть объяснена как результат воображения, иллюзии, внушения или вызвана искажёнными или ложными воспоминаниями. По мнению психолога Н. Спаноса, регрессивный гипноз лишь косвенно влияет на поведение, изменяя субъективные мотивации, ожидания и интерпретации. В поведении находящегося под таким гипнозом нет ничего общего с трансом, бессознательным состоянием и доступом к прошлым жизням.
  Хотя практикующие "регрессию прошлой жизни" терапевты полагают свою технику безвредной, критики считают, что создание иллюзий у пациентов может быть весьма опасным и разрушительным для личности. Эти иллюзии могут привести к повышенной уязвимости, нарушению семейных связей и другим негативным последствиям. Известны случаи серьёзного психологического ущерба, нанесённого в процессе сессий "регрессивного" гипноза. В результате изучения таких случаев, к примеру, Министерство здравоохранения Израиля запретило в стране практику "регрессии прошлой жизни" для официально практикующих гипнотерапевтов".
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
Э.Бланк "Пленница чужого мира" О.Копылова "Невеста звездного принца" А.Позин "Меч Тамерлана.Крестьянский сын,дворянская дочь"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"