Каменских Николай И.: другие произведения.

Небо в алмазах

Журнал "Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Оценка: 10.00*3  Ваша оценка:

  НЕБО В АЛМАЗАХ
  (роман в 5 книгах)
  
  "Счастья в жизни нет, есть только зарницы его, цените их, живите ими".
  (Л.Толстой)
  
  
  
  
  КНИГА 1
  
  РАЙСКИЙ УГОЛОК
  
  
  Глава 1
   Эти бедные селенья,
   Эта скудная природа...
  (Ф.Тютчев)
  По завершении полевых работ Фрол Тимофеевич рассчитал своих сезонников, большую часть которых составляли его малоземельные односельчане. В их числе был один из беднейших мужиков в деревне - Илья Дударев, истощенный надел которого уже не мог прокормить всю его семью, и подработки на чужих полях составляли едва не единственный источник его доходов. Несмотря на столь незавидное положение Илья в этом году задумал жениться на девушке из семьи очень зажиточной, вышедшей на хутор. Чувство его к Алене было не безответным, и даже нищета избранника отнюдь не служила камнем преткновения, и все проблемы упирались только в семью девушки, которая ни за что бы не смирилась со столь неудачным выбором дочери и сестры.
  Решение о браке с Аленой как-то неожиданно, спонтанно созрело в голове Ильи: он просто решил для себя, что раз уж любимая девушка и сама к нему неравнодушна - то он непременно должен жениться на ней. Прекрасно понимая причину пропасти, лежащей между ним и семьей избранницы, он задался целью разбогатеть во что бы то ни стало, и вот уже несколько недель упражнялся в изобретении различных способов к обогащению, большинство которых было малоосуществимо. Но там, где есть место желанию, всегда находятся пути к достижению цели, и весьма скоро нашлись добрые люди, которые в сельской корчме за чаркой водки надоумили парня, как и что надо ему сделать для поправки своего положения, и Илья, с живостью ухватился за их идею, подобно утопающему, готовому держаться за любую соломинку ради собственного спасения. Но об этом новом плане его мы расскажем чуть позже.
  После разговора в корчме, Илья решился не откладывать более с объяснением, и одним хмурым сентябрьским вечером отправился в дом солдатки Лукерьи, где в послестрадную пору деревенские девушки обычно собирались на посиделки. Хозяйкина дочь сразу же смекнула, кого ищет поздний гость и поспешила позвать подругу.
  Алена была пятью годами младше Ильи, то ес ть ей исполнилось 17 лет; на селе она слыла за первую красавицу и немало парней сватались к ней, только она отказывала всем, так как сердце ее принадлежала такому невыгодному жениху, как Илья Дударев, весь капитал которого состоял в довольно приятной внешности и статной фигуре. Но, увы, сердце наше слишком нелицеприятно, и если бы мы могли научиться управлять его путями, тогда, верно, любили бы одних лишь богатых и умных, и никто бы не зарился на безлошадную доброту и искренность, граничащую с простоватостью. Но Богу было угодно распорядиться иначе...
  За досужими разговорам Илья с Аленой дошли до околицы, и здесь Илья, крепко сжав руку любимой, выпалил, смущаясь и путая слова, что-то о невозможности жизни без нее и в подтверждении своего заявления пообещал на днях заслать сватов к отцу любимой девушки. Лицо Алены вспыхнуло при этих словах, она резко отдернула свою руку, чем смертельно перепугала и без того не слишком решительного Илью. Язык его прилип к гортани, и он не мог уже вымолвить ни слова от страха, и лишь через мгновение, взглянув в ее прекрасные золотистые глаза, он прочитал в них то, что более всего хотел услышать из уст. Трудно даже описать, сколько счастья светилось в этих дорогих глазах, счастья, доступного лишь по-настоящему любящим людям, того самого, что таинственно присутствует уже в самом чувстве к другому человеку, независимо от того, удачна любовь или нет, разделена или не разделена, ведь даже в неразделенной любви существует какое-то странное наслаждение сердца, совершенно недоступное осмыслению. В страстном порыве прижал Илья ее голову к своей груди, не заботясь более о словах, ибо все было сказано, и бессловный ответ уже получен.
  Сумрачное осеннее небо приобретало неприятный темно-серый цвет, последние отблески ненастного дня отгорели за ближней рощей, и зыбкий ветер к ночи усиливался и смешивался с промозглым редким дождем. Было холодно и совсем темно. Только слабые огни ближних и дальних деревень одиноко и таинственно поблескивали в непроглядном мраке. За околицей стояла мертвенная тишина, словно на кладбище, и, казалось, что даже деревенские собаки давно охрипли от холода и не будили зловещее затишье своим надрывным лаем. Здесь царствовал безраздельно один лишь тоскливый осенний ветер, жалобно надрывавшийся в ветвях деревьев и стенавший по бесконечности скошенных полей. Эта природная тишина была особенно сладостна для влюбленных, а их уединение в мрачном величии плачущей осенней природы сближало двоих еще более, и все практические мысли о будущей жизни казались суетными и излишними. Да и что было за дело им до грядущего, коли они уже в настоящем были счастливы, да и что вообще они почитали за счастье? - не сказочную ли Жар-птицу, которую удается поймать лишь однажды, и последующее долговечное обладание ею уже не дает душе тех восторгов, что можно испытать в короткое мгновение ее поимки. Ведь даже в самой роскошно клетке, безраздельно вам принадлежащая, она не будет уже той прежней Жар-птицей, что сумел ты выследить когда-то в утренних росах и отчаянно схватить за крылья...
  Расстались они поздно, бесконечно счастливыми и умиротворенными, и предстоящий разговор с отцом уже не так страшил Алену которая была готова к самой отчаянной борьбе за мифическую возможность обладания простым человеческим счастьем. Говорят, что когда-то у людей были крылья, теперь от них не осталось и следа, но любовь еще может окрылять иных, делая их способным к полету и вознесению над обрыдлой серой действительностью, над жестокой реальностью и той горькой правдой, что открыли мудрецы еще в древности, объявив во всеуслышание, что счастья нет, и быть не может.
   Илья спешил с объяснением потому, что он нашел, наконец, выход из своего бедственного положения. Расчет его основывался на возможностях земельной реформы 1906 года, значительно изменившей за последние несколько лет уклад его родной деревни. Нововведения, хотя особенно и не улучшили положение сельской нищеты, то, по крайней мере, помогли разбогатеть и поправить свои дела многоземельным, да и просто смекалистым и работящим мужикам, вышедшим из общины и через это получившим полное право управляться на своей земле самостоятельно. Отколовшихся от мира односельчане сразу отчего-то невзлюбили, величали за глаза раскольниками, в тайне же завидовали их успехам, но сами, кто из косности, кто по привычке паразитировать за счет мира, следовать их примеру не спешили. Все таки любит мужик русский жить по старинке, нового подчас пугается, и приемлющих его особенно не жалует, во всех же, даже самых выгодных и прогрессивных, нововведениях так часто усматривает скрытый подвох со стороны барина или чиновника. Да и может ли он думать иначе, в то время как все законы у нас пишутся по канцеляриям людьми, земли не знающими, ее нуждами не живущими и сил своих за нее не положившими. Как тут простому малограмотному мужику с его консерватизмом и преданностью отцовским заветам иметь веру в них самих и в продукты их законотворчества?
   Исходя из подобных установок, Илья побоялся брать кредиты на покупку земли в своей губернии из сомнения, что сможет когда-либо расплатиться с банком несмотря на все льготы и отсрочки, предоставляемые государством, и решил податься на новые земли, которые, по словам бывалых людей, веками пустовали и только ждали своего хозяина. Кроме того, на обживание казенных земель правительство выделяло 150 рублей - деньги для Ильи огромные.
   Своими грандиозными планами он поделился только с Аленой, от близких же упорно их скрывал и ездил тайком в город договариваться о продаже своего надела. Даже, переговорив с Аленой, он долго откладывал разговор с матерью, пока наконец не набрался мужества и открыл свои намерения Варваре Федоровне.
  Мать выслушала его с выражением не то крайнего удивления, не то невыразимого ужаса, потом жестоко обругала сына. Однако что-либо менять было уже поздно: для Ильи вопрос с землей был решен, и ему ничего не оставалось делать, как доказывать свою правоту, чем он добился только того, что старуха вконец перепугалась и заголосила на всю избу, словно оплакивая покойника.
  - Горе мне, ох, горе! Единешенька надежда была у меня в жизни - на тебя, да и ты теперь меня погубить задумал. Как же мне дальше то жить, несчастной?
  Слезы ее возымели свое действие, Илья совершенно сник и был уже не в состоянии подобрать нужных слов для убеждения упрямой старухи. Человек мягкий и жалостливый, он может быть и отступился бы сейчас, если бы вопрос о продаже надела не был уже решен им окончательно, и только этот факт вынудил его проявить неожиданную твердость. Он, скрепя сердце, признался во всех своих проделках матери, объяснил ей, что изменить чего-либо теперь невозможно и потому все разговоры на эту тему бесполезны. Изумленная упорством прежде всегда податливого сына, старуха стала понемногу сдаваться, и последним аргументом против переселения выдвинула - невозможность разрушения семьи, которое оно неминуемо должно было за собой повлечь. Дело в том, что у Ильи был старший брат, инвалид войны на Дальнем Востоке. Оставшись без ноги, он был брошен молодой и красивой женой и вынужден жить на иждивении у младшего брата, но роль приживальщика его не слишком то устраивала и потому, помыкавшись в деревне с полгода, он уехал в город в надежде прокормиться как-нибудь собственными усилиями. Зная наверное, что Лукьян ни за что к ним не вернется, и уж тем более не составит компании в переселении Сибирь, Варвара Федоровна ухватилась за старшего сына как за последний довод против переселения, не без основания упрекая Илью, который и впрямь за несколько лет совершенно позабыл о существовании родного брата, в жестокосердии и черствости. Согласившись со всеми упреками, Илья однако заметил, что уговаривать Лукьяна поехать вместе с ними - дело совершенно бессмысленное, на что Варвара Федоровна объявила, что без Лукьяна не поедет и снова громко запричитала.
  - Да что же тогда делать? - растерялся Илья, - я и не знаю, где его искать. Да если б даже и знал - все равно толку бы из этого никакого не вышло: не поедет он никуда. Это, матушка, я вам верно говорю.
  - Тады и я не поеду. Ехай один, Бог с тобой. А я уж и тут как-нибудь проживу, авось с голоду не околею - мир подсобит в худое времечко.
  Илье не оставалось ничего, как обещать матери отыскать брата во что бы то ни стало и уговорить присоединиться к ним. Варвара Федоровна несколько оживилась, и, отерев слезы, сказала:
  - Говорят, его в Черни видали....
  Илья покорно обещал завтра же ехать в Чернь.
  Прибыв в город, он потратил добрых два дня на поиски брата, пока не встретил его случайно во дворе небольшой церквушки, где бедолага коротал время за сбором милостыни.
  - Подайте убогому инвалиду японской компании, - тоскливо вещал он, протягивая всякому встречному свою большую мозолистую руку.
  Лукьян был восемью годами старше Ильи, ему шел уже тридцатый год, но выглядел он значительно старше своих лет. В его темных когда-то волосах седины было так много, что они приобрели пего-пепельный оттенок, лицо же настолько заросло густой бородой, что вообще было крайне трудно дать ему какое-либо описание: к тому же оно вообще было достаточно типическим для обычного неухоженного простолюдина, только глаза глядели как-то слишком тоскливо и слишком много безысходности светилось в них.
  Просил он подаяния не настойчиво, как делают иные, а как-то кротко, словно бы стесняясь своего ремесла, на проходящих же и вовсе не глядел, только, получив мелочь, благодарил долго и горячо, но все таки взглядом не удостаивал. Брата он заметил не сразу, спросил денег и у него. Только, когда последний присел перед ним на корточки, Лукьян взглянул на него и, горько усмехнувшись, заметил:
  - Вот так и живем, братец.
  - Что же ты ко мне то не вертаешься? - хмуро спросил Илья, - не чужие, чай?
  Лукьян снова усмехнулся и сказал.
  - Брат то ты мой, да хлеб у тебя - свой.
  - Зачем же так? - недоумевал Илья, - разве бы я пожалел для тебя хлеба или упрекнул в чем?
  - Эх, Илейка, Илейка! Ведь один и тот же кусок еще никому не удавалось дважды в рот положить. Однако ж оставим этот разговор: одна только трата времени выходит. Я никак не могу к вам вернуться. Подайте бедному солдату....
  - А я ведь за тобой приехал, - не унимался Илья.
  - Напрасно только сапоги стирал. Я уже говорил тебе, что не вернусь в деревню, давно говорил. И верно у нас сказывают про таких, как ты: дурная голова - ногам пагуба.
  - Лукьян, а мы ведь уезжаем из деревни то. Слышь? Навсегда уезжаем. Мать не успокоится никогда, если ты не поедешь с нами.
  - Ну и поезжайте себе на здоровье. Мне то что? Я уж и здесь как-нибудь... На одной то ноге, чай, далеко не ускачешь.
  При последних словах Лукьян так грустно поглядел на младшего брата, что у последнего сердце дрогнуло, и он лишний раз отметил про себя, что мать была все таки глубоко права, упрекая его давеча в забывчивости и жестокосердии. Лукьян показался ему таким жалким и беспомощным, что бросить его он уже никак не мог и принялся старательно изъяснять ему свои планы насчет переселения.
  - Это же настоящий рай! - вещал он в каком-то восторге, - и, главное, что земли там - не счесть. Сам государь нам жалует ее безвозмездно.
  - Царь наш- немец русский, - передразнил его Лукьян, но Илья не оставлял своей агитации.
  - Положим, все это здорово: белый рай, море земли. Но я то здесь при чем? Что ты пристал ко мне со своим переездом? Право же, тебе нужно в Думе вещать, а не меня подбивать на какие-то сомнительные прожекты.
  - Ну как же ты не можешь понять, что наша жизнь там значительно улучшится, и тебе больше не придется просить милостыни.
  - Да как ты понять не можешь, - снисходительно улыбнулся Лукьян, - что ежели бы там было так хорошо, как ты говоришь, нас бы, дураков, туда не зазывали.
  Илья уже исчерпал весь свой запас красноречия и на все остроты брата отвечал лишь тяжелыми вздохами. Лукьян, заметив его смятение, похлопал его по плечу и заметил уже более ласково:
  - Ну и далась же дурацкая мысль твоей голове!
  - Что же мне делать? - в отчаянии вскричал Илья, - если ты не поедешь, мать не поедет, а бросить их я никак не могу, равно как невозможно мне и остаться. По мне уж лучше и совсем не жить на свете, чем жить так, как я живу теперь. Ведь я, братец, жениться задумал, а куда мне хозяйку вести, на какое хозяйство?
  Слова брата несколько тронули давно очерствевшее сердце Лукьяна, и вместо того, чтобы сострить что-нибудь насчет бабьего подола, как он хотел сделать поначалу, Лукьян крепко задумался, а потом сказал добродушно:
  - Да полно тебе отчаиваться то. Ишь нюни распустил. Пущай будет по-твоему. Так и быть: сделаю, как ты хочешь. Мне ведь все равно, где побираться. Только подумай хорошенько, стою ли я того, чтобы повсюду меня таскать за собой: лишняя обуза только выходит, да ущерб один....
  Илья принялся благодарить брата. Он был слишком счастлив, чтобы выслушивать опасения Лукьяна по поводу предпринимаемого им переезда. Лукьян понял это и больше ничего ему не сказал.
  Едва отправив старшего брата в деревню, Илья поехал в губернский город завершать свои дела, и разделался он со всем довольнее скоро на одном духу, держа одну только мысль в голове: перебраться до зимы за Урал, хотя он и не имел никакого понятия о сибирских зимах. О промедлении он и слышать ничего не желал, и все уговоры доброхотов дождаться весенней навигации оказались напрасными.
  Эх, молодость, молодость, кто не умел спешить в ее счастливую пору, тот не заметил, как она прошла мимо его дома, не оставляя никаких надежд на возможное возвращение. Ее остается только догонять, в то время, как она, жестокая, никого не поджидает на перепутье, и, будучи подвластной лишь неумолимому времени, никому не оставляет шансов хоть однажды еще вернуться в ее легкую безмятежность и удивительный океан самых светлых надежд и грез. Говорят, смелостью и напором города берутся вернее нежели долгой и умелой осадой, но каких сил стоит такой штурм, и какая есть гарантия того, что он непременно увенчается успехом? Ведь будущее еще более непостижимо, чем настоящее и прошедшее, и, загадывая на него, мы вернее всего ошибаемся, поскольку никто из нас не имеет способностей разгадать пути собственной жизни
  
  Глава 2
  Полечу в страну чужеземную
  ..........................
   Не страшит меня путь томительный
   (В.Ростопчина)
  Алена сидела у окна большой светлой горницы и смахивала с ресниц крупные слезы. Хмурый отец нервно мерил шагами комнату, стараясь даже не смотреть на прогневавшую его дочь. Несчастный вид ее приводил Гермогена Филипповича в еще большее бешенство, он не только кричал, но и активно жестикулировал, отчего сердце бедной девушки постоянно сжималось в ожидании тяжелого отцовского удара.
  - Да как тебе такое в голову могло взбрести, дура? Ужели сама ты не видишь, что не пара тебе этот Илейка? - возмущался отец, - что он вообще такое? - нищий и никудышный бездельник, и только! Да, нищий и никудышный! Прекрати немедленно реветь и все эти глупости из головы выбрось!
  Он даже притопнул ногой от негодования и лишний раз подчеркнул дочери никудышность ее избранника.
  - И встречам вашим отныне я полагаю конец, чтобы и соблазна не было никакого.
  Заслышав подобную угрозу, девушка перепугалась совершенно, и, прежде послушная, набралась вдруг смелости и ответила ему тихим, но твердым голосом:
  - Нет, батюшка, это для меня никак невозможно, прошу вас...
  Гермоген Филлиппович, привыкший к беспрекословному подчинению всех членов семьи своей воле, несколько опешил от заявления дочери и, наклонившись к самому ее лицу, произнес зловеще:
  - Что ты сказала? А ну повтори!
  Алена повторила еще тише, но этого вполне хватило, чтобы переполнить до краев чашу отцовского терпения, и правый кулак Гермогена Филипповича безжалостно прошелся по столь ненавистному для него в тот момент лицу дочери.
  - Змеюгу выкормил на свою голову! Да как ты вообще смеешь разговаривать со мной подобным образом? Ты, ты....
  Он долго не мог подобрать подходящей характеристики для непокорной дочери, и, не найдя ничего, еще раз топнул ногой и прорычал:
  - Дура! Как тебе еще это объяснить? Воистину казнил меня Бог дочерью. Более я от тебя слышать ничего не желаю, а сам все уже сказал: сиди теперича и размышляй над моими словами.
  Гермоген Филиппович собрался было идти, но замешкался, и спросил Алену уже без прежней злости в голосе:
  - Ну что ты собираешься делать то с этим?..
  - Я уже все порешила, батюшка, - робко сказала Алена, - мы переберемся в Сибирь. Государь там всем земли дает.
  В кротком голосе ее прозвучала слабая надежда, что отец все таки постарается ее понять (уж не для того ли он вернулся?). Бедная, не могла она постичь одного: того, что все ее искренние чувства к Илье расчетливым и хозяйственным отцом воспринимались не иначе, чем детская шалость. На жалкий же ее лепет о переселении он просто рассмеялся от души, и смеялся очень долго: настолько позабавили его нелепые планы влюбленных.
  - Ну дочка, уморила! До смерти рассмешила, дай Бог тебе здоровья. Теперь послушай и меня: я никуда тебя не отпущу, и потому паспорта ты получить не сможешь. А что у нас такое человек без паспорта? - все равно что букашка какая-то полевая. Неужели даже этого твой тупорылый жених постичь не может? Вот и мотай теперь на ус, какая польза тебе от него выйдет? Всякий ведь человек, он из мелочей складывается, его ведь прежде, чем в дело брать с ног до головы общупать надо: от портов до мыслишек перебрать. А ты за ним как корова слепая стелешься, которую кто подхлестнет, за тем и в путь отправится, не рассуждая, чей пастырь теперь погоняет: свой али чужой. А насчет Сибири вот что я тебе скажу. Ужели ты не понимаешь, дуреха, что сколько земельки человек себе менять не будет, сам он оттого никак не переменится и новый надел лучше старого обрабатывать не станет. Кто с малым не совладал, тот и с большим никогда не управится. Коли уж мужик так запросто землей кидается, как твой Илейка, то можно о нем сказать только то, что земледелец он - никудышный, и никогда толку из него не выйдет. Земля ведь для нас, как мать - кормительница, а какой добрый сын свою мать обменивать станет? Ежели Илейка твой на своем наделе не хват, каков он на другом то будет?
  - У него здесь земли мало, вот и не выходит ничего.
  - Большое, дочка, из малого вырастает. Мужик ведь не только в том познается, как он за плугом ходит. Ты можешь хоть цельный день надрываться в хозяйстве, а лучше от того все равно жить не станешь. Сметка тут нужна крестьянская, да и, потом, любить ее надо, землю то, держаться за нее, а она уж и в лихую годину не продаст, коли взяться за нее умеючи. Во всяком деле голова окромя рук потребна. Без головы и в лесу не много дров нарубишь.
  - Он сможет, батюшка, непременно сможет, - горячо заговорила Алена, - только землицы бы поболе...
  - Ну вот заладила, - в сердцах бросил отец, - воистину глупого учить, что мертвого лечить. Да впрочем, все вы бабы таковы: долог волос, да ум короток.
  Гермоген Филлиппович отворил дверь, чтобы уходить, и только тут Алена поняла, что никогда не сможет убедить его и крикнула в отчаянии:
  - Коли добром не пустишь: все равно уйду!
  На что Гермоген Филлипович ответил:
  - Гляди у меня прокляну ведь! Вовек счастья не увидишь.
  Когда отец ушел, Алена разрыдалась. Страх перед отцом, боязнь родительского проклятия терзали ее несчастную душу, но с другой стороны, не менее пугала ее возможная потеря любимого человека, отказ связать с ним свою жизнь, иметь от него детей. Но в то же время верность традициям так глубоко укоренилась в ее душе, что, посиди она этак взаперти несколько дней, да помолись Богу, все могло бы сложиться иначе. Впрочем, неожиданное появление Ильи было способно перетянуть чашу весов на его сторону она осмелилась бы ослушаться отца и не побоялась лишиться родительского благословения, чего бедная девушка страшилась более всего на свете. Она наверное смогла бы позабыть про все и отправиться в любую даль, куда бы только человек этот захотел ее увезти, подобно верной собаке, боящейся потерять любимого хозяина, и оттого повсюду за ним следующей.
  В народе говорят, что истинно любящие люди с любого расстоянии чувствуют, что творится в душе любимого человека, и, разделенные даже тысячей верст, могут сострадать и сорадоваться друг другу. Так это или иначе, но Илья каким-то таинственным образом разгадал состояние Алены и пришел именно тогда, когда решалась судьба его счастья. Точнее пришел не сам, а подослал свою поверенную Парашу - подругу Алены - под весьма благовидным предлогом: звать девушку помочь ей разобрать пряжу. Отец поначалу ни в какую не соглашался выпускать дочь из дому, но потом сдался и приставил к Алене конвоира в лице младшей ее сестры Дуняши, которая в семье отличалась тем, что постоянно следила за всеми и доносила отцу про поступки родных, за что была ненавидима братьями и сестрами и нередко ими побиваемая. Однако в этот раз и на нее нашлась управа: Парашины братья воспользовались страстью Дуняши к игре на гармонике и взялись развлечь ее, и та на какое то время позабыла о возложенном на нее ответственном поручении.
  Параша меж тем отвела подругу в самое укромное место сада, где в надвигавшихся сумерках уже трудно было различить даже собственную руку, а сама отошла на несколько шагов, выполняя роль зоркого часового. Илья появился неожиданно быстро - словно из-под земли вырос.
  - Как же давно мы не виделись, Илюша: добрых десять ден, - произнесла Алена, радостно заглядывая в его темные глаза.
  - Они показались мне годами, - отозвался он, - ну что же отец твой? Едем?
  От этого вопроса она вздрогнула, улыбка покинула ее милое лицо, но, боясь расстроить его, она ответила кратко, чуть дрожащим голосом:
  - Едем.
  Вглядевшись в лицо любимой, Илья заподозрил что-то неладное и тревожным голосом повторил свой вопрос:
  - Так что же отец?
  Они представить не мог, какие поистине адские мучения доставлял он любимой своей настойчивостью: бедняжка была и без того слишком подавлена своими метаниями между любовью и совестью, которая настоятельно советовала ей покориться отцовской воле. Но состояние свое она постаралась скрыть от Ильи и отвечала ему спокойно и ласково
  - Я еду с тобой. Бог нас простит.
  Он понял сокровенный смысл ее слов и предложил лишний раз обдумать свое решение, но попросил как-то неестественно, не от чистого сердца, а более по чувству долга перед существом, вверяющим ему собственную судьбу. Сам он слишком нетерпеливо жаждал счастья и оттого был слишком уверен в собственных силах, чтобы хоть на мгновение усомниться в том, что он способен осчастливить любимую девушку.
  - Уж не будешь ли ты после раскаиваться в своем решении? Отец твой - человек суровый, он наверняка проклянет тебя, и ты никогда мне не простишь, что я сманил тебя и тем накликал родительскую немилость.
  В ответ она укоризненно покачала головой.
  - Илюша, я ведь так люблю тебя, что грех даже думать об этом.
  В этот момент Параша, притаившаяся неподалеку, неестественно кашлянула, давая подруге понять, что неплохо было бы поспешить с прощанием. Алена боязливо оглянулась в ее сторону и отступила от Ильи на шаг.
  - Мы поедем поездом, - торопливо начал объяснять он, - завтра ночью будем пробираться на станцию. Я прийду за тобой, когда все ваши улягутся. Но подумай еще раз....
  - Я уже все решила, - перебила она, - к чему теперь лишнее говорить? Мы и без того здесь задержались. Чай, успеем еще наговориться, будет время.
  - Что верно - то верно.
  - Подожди, Илюша. Я хотела у тебя спросить: как же мы с паспортом то моим поступим?
  Илья бесшабашно махнул рукой:
  - Э, пустое все это. Там, на месте обвенчаемся и паспорт тебе сделаем, уже как законной супруге моей. Кстати, едва я не забыл: у меня ведь подарочек для тебя имеется.
  Он вытащил из кармана поддевки серебряное колечко, купленное в городе и аккуратно надел его на левую руку Алены. Она ответила ему благодарной улыбкой и, поцеловав заветное кольцо, опрометью бросилась из огорода, где у калитки ее поджидала совсем закашлявшая подруга.
  Остаток дня девушка провела дома за молитвой перед образом святой Пятницы. Подобное времяпрепровождение весьма порадовало родителей и успокоило их подозрения насчет готовящегося побега.
  Они тогда и догадываться не могли, что творилось в мятежной душе дочери. Молитвы не приносили ей желанного облегчения, а лишь усиливали ощущение страшного греха, подготовляемого ею, и, всякий раз, когда она в земном поклоне дотрагивалась воспаленным лбом до холодного пола, в сердце ее усиливалось леденящее душу ощущение постоянно нараставшей пропасти между нею и Всевидящим Оком. Она наивно подбирала доводы в пользу своего решения о побеге, оправдывала все любовью, в которой она не искала никаких выгод для себя лично, ради которой бросала все: и уют и достаток, и родительское благоволение, постоянно припоминала в свое утешение крылатые евангельские слова о многой любви, по которой все прощается. Хотя она и сама понимала, что нещадно перевирает слова Спасителя, что не такую любовь подразумевал Он, отпуская грешницу, и что не поощряется Им то жалкое рабское чувство, что именуемся в роде человеческом любовью мужчины и женщины, - но все таки как ей хотелось обмануть себя, оправдаться перед совестью и перед Богом посредством этих великих и мудрых слов, растолкованных ею так наивно, по-человечески.
  Илью между тем не мучили никакие сомнения, он напротив чувствовал себя счастливейшим из смертных, и не хотел думать ни о чем таком, что могло бы бросить тень на его безмятежное состояние. Семья же, напротив, не была настроена столь оптимистично. Мать, хоть и смирилась в душе с мыслью о неизбежности переселения, не переставала досаждать сыну постоянными жалобами на жестокосердие и неразумие. Более же всего доставалось Илье от старших сестер - двух старых дев, которые постоянным нытьем вводили Варвару Федоровну в еще большую тоску и страх. Обе они были некрасивыми и сварливыми девицами, обиженными на целый свет за свое одиночество и несложившуюся судьбу. Замуж их никто не брал сначала по бедности, затем и по годам (Марье уже стукнуло - 26, а Федосье - 24). Из жалости к их печальному положению и мать и брат все им спускали, и старались не осуждать их, каким бы невыносимым и не казалось их постоянное нытье и свары между собою.
  И все таки несмотря на всеобщее уныние, царившее в дударевском доме, где-то в глубине души всем очень хотелось верить в обетованную землю, в счастливую светлую жизнь, которая, по представлению многих, возможна только вдали от родных мест. И потому они, уверившись в неизбежности переселения, все как один бросились навязывать себе эту веру, рисовать в воображении богатый и благодатный край, где нет ни малоземелья, ни помещиков, ни мироедов. Такая вера хоть и теплилась в душе этих людей, все же над ней довлела обычная житейская боязнь перемены мест и привычного жизненного уклада, один лишь Илья был предан ей непоколебимо, более того - стал даже настоящей ее жертвой, именно жертвой, ибо вера его относилась к разряду тех горячих человеческих убеждений, которые на первых порах делают их обладателя способным сворачивать горы, но едва материзовавшись, столкнувшись лицом к лицу с предметом своего поклонения, разлетаются искрами глубочайшего разочарования, - и все оттого, что этот самый, столь горячо когда-то желанный и искомый, предмет оказывается вдруг совершенно далеким от нарисованного прежде идеала, то есть от того идеала, в который можно было бы поверить, перед чем можно было приклониться и всецело отдать свое сердце. Ведь, воплотив мечту в жизнь, далеко не всякий из нас способен вынести ее, принять неизбежность недостатков, постараться отыскать в ней все самое хорошее, что когда-то так сильно притягивало к ней. И только покорное принятие идеала, не выдержавшего испытания временем, поможет спасти душу от полного краха и разочарования, а всякое разочарование слишком непредсказуемо в своих последствиях. Оттого то и становится страшно за Илью.
  
  Глава 3
  "Для того, чтобы идти тысячу верст, человеку необходимо думать, что что-то хорошее есть за этими тысячью верст. Нужно представление об обетованной земле, чтобы иметь силы двигаться."
  (Л.Н.Толстой)
  Отправив ночью семью на станцию, Илья пробрался к Алениному дому. У окна горницы, в которой спали дочери Гермогена Филипповича, он свистнул условленным свистом, и Алена, давно его ожидавшая, растворила ставни. При помощи Ильи, она спрыгнула на землю, с небольшим узелком своим, в котором было схоронено ее нехитрое добро: тряпки и разные безделицы. Разговаривать долго было не к чему, и влюбленные, решительно схватившись за руки, со всех ног бросились прочь от родительского дома, подобно почуявшим опасность воришкам, стараясь даже не оглядываться назад в своем бегстве, будто они опасались пожалеть о всем оставляемом теперь, подобно древним израильтянам, долго еще грезившими на пути в землю обетованную покинутыми в Египте котлами с сытным мясом.
  Ущербная луна то скрывалась за рваными облаками, то появлялась вновь, освещая беглецам путь. Крепко спящее село, в котором пролетело детство и юность, уходило в даль, а впереди расстилался один лишь грязный, размытый долгими осенними дождями шлях, да бесконечная ширь полей, раскинувшихся по его обочинам. Им было совсем не жалко оставлять родные места, это чувство ни разу не шевельнулось в их нетерпеливых душах: настолько сильно оба жаждали вырваться из однообразной серой действительности, лишенной сказки и светлых праздников. Оттого они постоянно ускоряли шаг, не рассчитывая силы и не принимая во внимание то, что до станции ходу было никак не менее десяти верст.
  Места они достигли только под утро. Продрогшие до костей в ожидании поезда родственники встретили их дружной бранью, молодая невестка сразу же пришлась не ко двору Варваре Федоровне и ее дочерям, и перепалки между ними начались еще до прибытия состава, и особенно усилились после посадки, во время борьбы за места в душном вагоне, полном грязи и всевозможных отвратительных запахов, от которых тошнило и кружило голову. Ко всему прочему простудившаяся не на шутку мать серьезно заболела и, хотя в последние годы она хворала очень часто, родные на этот раз были сильно обеспокоены ее состоянием. Алена все время сидела около нее, получая вместо благодарности одни только упреки и постоянные жалобы сыну и дочерям. Илье жалобы эти досаждали, но он упорно молчал и тайком злился и на мать и на Алену. Уже по прошествии суток их путешествия переселенцами овладела апатия и полное безразличие к целям их дальней поездки, более же всех страдала Алена, поскольку кроме вагонных неудобств, к которым она, проведшая детство и юность в достатке, привыкнуть не могла, ей приходилось также сносить и постоянные издевательства о стороны новых родственников. Особенно же болезненно отзывались в ее душе намеки на то двусмысленное положение, в котором она находилась, не состоя в узаконенных отношениях с Ильей. Сам Илья поддерживал ее мало. Постоянно разрываясь между больной матерью и невестой, он не знал, кому из них угодить, чем только еще более раздражал обеих. Но несмотря на все это, Алена была вообщем то счастливее всех остальных переселенцев, поскольку заветная мечта ее исполнилась: любимый человек был рядом, и всю дорогу она твердила ему с радостью, пропуская мимо ушей оскорбления больной старухи, одни и те же слова: "Вот приедем, Илюша, в Омск, там и обвенчаемся".
  Поначалу слова эти Илью умиляли, потом же и вовсе надоели, обесценившись благодаря частой своей повторяемости. Не выдержав однажды, он даже бросил ей раздраженно: "Вот доберемся до Омска: там и разберемся." Она вся сникла от подобной грубости, ничего ему не ответила, и лишь забилась в свой уголок. Лицо ее было настолько жалким, что казалось, она вот-вот расплачется. Взглянув на нее, Илья устыдился своей неосторожной реплики, захотел было утешить любимую, но тут же услышал суровый оклик матери, которая настойчиво требовала к себе внимания сына. Варвара Федоровна таяла прямо на глазах, и с каждым часом ей становилось все хуже. Она объявила младшему сыну что звезда ее закатывается, ей не на что уже надеяться, и, что этот душный вагон скорее всего станет последним ее пристанищем.
  - И нету даже сил жизни то желать, - упрямо твердила она на все разуверения Ильи, - ни сил, ни охоты нету.
  На третий день пути Илья заснул под утро, но ему не удалось проспать и трех часов: тревожный голос невесты разбудил его. Он с величайшим трудом приподнял отяжелевшие веки и спросил сонным голосам: "Что случилось, радость моя?" Она не смогла произнести ни слова, лишь указала дрожащей рукой в сторону спящей Варвары Федоровны, и Илья понял, что мать уже не спит...
  Она умерла тихо, никем не замеченной, за исключением ближних соседей по третьему классу, оповещенных криками и воем дочерей усопшей. Именно благодаря последним и началась в вагоне паника. Все кто был разбужен, сперва истово крестились, затем голосили в ужасе: "Мертвец в вагоне. Вынесите мертвеца!" Растерявшийся Илья объявил близким, что они сойдут на ближайшей станции.
  - Где ж мы выйдем? - в отчаянии спрашивали сестры, но Илья был настолько подавлен и разбит всем происшедшим, что не имел никаких сил объяснять им что бы то ни было.
  Они сошли на небольшой станции, предварявшей большой губернский город, несколько часов бродили по нему со своим страшным грузом, покуда не нашли, наконец, одного захудалого священника, который согласился проводить покойницу в последний путь.
  В тот день шел неприятный мокрый снег, и было холодно от пронзительного ветра. Отпевали Варвару Федоровну на скорую руку, торопясь избавиться от нищего безвестного покойника, что еще более угнетало близких усопшей. Дочери подвывали в такт погребальным песнопениям, отдавая скорее дань традиции, нежели горю, которое осознать до конца еще не успели. Оно только начинало прокрадываться к сердцу и ныть подобно гнилому зубу. Алена имела вид испуганный и крепко вцепилась в руку Ильи, словно надеясь, что он сумеет защитить ее от страха перед покойницею, которую она и при жизни побаивалась. Сам же Илья имел такой вид, словно его самого недавно выкопали из могилы: он безучастно глядел на пламя свечей, и по лицу его было видно, что он вообще плохо понимал, что за действо разыгрывается теперь перед его глазами. Один лишь Лукьян казался покойным и невозмутимым, словно бы совсем ничего и не случилось, или же случилось то, что неминуемо должно было произойти, и потому никак не могло ни удивить, ни поразить его. Хотя, кто знает, что творилось тогда в этой загадочной душе? Может, Лукьяну на самом деле была безразлична эта смерть, или же он просто настолько привык к разного рода несчастьям, и жизнь научила его принимать всякое горе как нечто само собой разумеющееся, что даже смерть матери уже не могла произвести на него никакого впечатления.
  Могилу копал Илья. Подмерзшая земля с трудом поддавалась усилиям заступа. Он страшно досадовал на это, цедил сквозь зубы самые изощренные ругательства, проклиная не тяжесть труда своего, а самую смерть, которая подкрадывается к людям полночным татем, безобразным нечаянным гостем; проклинал также и себя, остановить ее не сумевшего и не успевшего запереть перед нею ворот. Родные застыли около могилы в тягостном безмолвии, и лишь один ветер отвечал ему заупокойным свистом в вершинах огромных, вздымающихся в небо сосен, уже много веков встречавших и провожавших в последний путь затерявшихся в их владениях людей. Молчание в эти минуты страшного душевного стенания не могло продолжаться долго, оно только увеличивало напряжение на кладбище, и наконец вылилось в глухие сдавленные рыдания. Плакала Марья. Вся трясясь от каких-то полуистерических рыданий, она подбежала к Алене и закричала на нее прерываемым мучительными спазмами в горле голосом:
  - Это ты.... Вы на пару с Илейкой извели ее! О, если б не вы, она бы не умерла!
  Она долго еще кричала, Алена сдерживалась, сколько могла, потом заметила возмущенно:
  - Что такое ты говоришь? Побойся Бога. Кто как не я возился с нею во время болезни. Ты сама и пальцем не пошевельнула, чтобы помочь ей, и после всего этого еще смеешь говорить, что я извела ее.
  - Ах, ты чертовка, - взвизгнула Марья, - меня ли, ее любимую дочь, ты будешь упрекать, бесстыдница? Да кто ты вообще такая? Что за дело тебе до нашей семьи? Зачем ты только на нашу шею навязалась?
  Слезы уже готовы были брызнуть из глаз несчастной Алены, она тщетно искала защиты у любимого, а тот, не обращая никакого внимания на происходящее вокруг, продолжал ожесточенно работать заступом. Она назвала его по имени - он не откликнулся, она повторила свой отчаянный зов, а он только бросил раздраженно: "Отстань! Не до тебя!"
  - Ну раз так, - дрожащим от слез голосом произнесла она, - раз уж я настолько вам всем ненавистна - мне от вас путь не долг
  - И скатертью тебе дорога. От тебя одни только неприятности нам всем выходят. Впрочем, куда ты пойдешь? Отец ведь тебя обратно не примет.
  - А я здесь останусь. Чем здесь хуже, чем в иных местах?
  - Вот мы и поглядим, как ты останешься. Ведь ты только на словах дюже смелой выходишь.
  - Вот и гляди.
  Илья в сердцах бросил заступ и заметил Алене достаточно резко:
  - Да уступи ты ей, глупая. Аль не видишь - девка от горя совсем голову потеряла.
  Алена зло сверкнула на него глазами и ответила гордо:
  - Знаешь, Илюша, твои родственники так долго убеждали меня в том, что я не жена тебе, что мне пришлось самой в это поверить. И ты не смеешь мне приказывать!
  - Конечно, какая ты ему жена? - подтвердила Марья, - так....
  К сему она добавила одно крепкое простонародное словцо.
  Алена молча подняла с земли свой узелок, и решительным, но чуть замедленным шагом отправилась прочь с кладбища. Она никак не могла взять в толк, как между людьми, никакого зла друг другу не сделавшими, ни с того ни с сего, на пустом месте, может вдруг возникнуть самая сильная ненависть, причем в обстоятельствах, требующих, напротив, более тесного сплочения, а никак не раздора. Подобное обособление и вражда всех против всех казалась для нее чем-то диким и непонятным, и она на самом деле готова была остаться совершенно одна в этом безвестном уездном городе, только бы не делить непримиримую злобу и неприязнь своих новых родственников. Да и что она могла ожидать от них в дальнейшем, когда любимый человек, ради которого она пожертвовала всем на свете, так вероломно предавал ее, променивал на капризы дерзкой сестры, которые, по всей видимости, значили для него куда больше, чем его собственное счастье?
  Тем не менее она упорно замедляла шаг, страстно желая в душе, чтобы Илья непременно ее окликнул, остановил, - в этом случае она безусловно ему бы все простила. Нет, любовь - самое большое человеческое несчастье, ибо она способна гордого человека превращать в раба, и самые прекрасные идеалы и устремления нести на алтарь гнуснейшего и недостойнейшего кумира. Бедные, бедные люди! И это то состояние они почитают за величайшее счастье человека. Хотя, как знать? Ведь многие не без основания полагают, что счастья можно достичь только в рабстве, а любовь из всех рабств - все же не самое худшее.
  Напрасно Алена надеялась: Илья догонять ее не стал, хотя первым его порывом было вернуть жену во что бы то ни стало. Только в тот момент он вдруг ощутил себя настолько обессиленным, что даже окликнуть ее не сумел, и в невыносимом отчаянии опустился на развороченную могильным заступом землю и пробормотал в изнеможении:
   - О, Боже, как вы все меня мучаете!
  Лукьян махнул на брата рукой и сам бросился догонять Алену едва поспевая за ней на своих костылях. Та остановилась на его зов и устало выслушала слова деверя.
  - Опомнись, невестка, - задохшимся от быстрой ходьбы голосом говорил он, - что ты затеяла? Коли ты себя саму не жалеешь, то хотя бы его пожалей. Совсем ведь парень пропадет без тебя. Не убивай его окончательно, посмотри, он сам не свой от горя ходит.
  - Полноте. Что ему до меня? - вздохнула Алена.
  - Скажи мне перво-наперво любишь ли ты Илюху, али нет?
  Она помялась сначала, потом ответила твердо и решительно: "Ужели ты и сам не видишь: люблю, как не любить?" И горько заплакала, не имея более сил сдерживать слезы. Лукьян обнял ее и произнес ласково:
  - Раз ты любишь его так, как говоришь, зачем же тебе оставлять его этим дурам?
  И она вернулась. Илья хоть и не сказал ей ни слова, но взглянул так благодарно, что сожалеть о своем решении Алене уже не приходилось.
  Через полчаса старуху, точнее то, что осталось от нее, опустили в свежевырытую яму, и Лукьян, по обычаю бросая на гроб горсть сырой земли, пробормотал, скривив губы в жалкой неестественный улыбке: "Все кончено. Или это только начало?"
  На выходе с кладбищ Илья задержал Алену и, отведя ее в сторону произнес дрожащим голосом, стараясь даже не глядеть ей в глаза:
  - Мы погибли, ладо мое. У меня украли деньги.
  
  Глава 4
  "Бедность.... худшее из рабств".
  (П.А.Столыпин)
  На следующий день они прибыли в губернский город N., поразивший переселенцев своей мрачной серостью, которая вообще является отличительной чертой всех предуральских и уральских городов. В хмурые октябрьские дни он имел вид самый безотрадный. Осень уже приближалась в этих местах к своему финалу, и все жило здесь ожиданием долгой северной зимы. Река, вдоль которой раскинулся наш город, отличалась тем же полусонным унынием, которое усугублялось ее гигантскими размерами. Противоположный берег был различим с большим трудом, и вся она, до самого горизонта разлившаяся, имела какой-то отвратительно-серый цвет под стать хмурому осеннему небу. На рай, которым так долго грезили переселенцы, этот огромный промышленный центр совсем не походил, более же всего он напоминал собой большую машину погрязшую в постоянной напряженной работе по производству материальных благ. Но то было только днем, когда же сумерки опускались на эту сумрачную землю, город превращался в настоящий вертеп с бесконечной каруселью электричества, неоновой рекламы ресторанов, фирм и публичных домов.
  В глаза бросалась отточенная европейская архитектура исторического центра, грандиозных зданий присутствий и особняков местной знати, и чисто азиатская нагроможденность и смесь самых различных стилей, имевшая место ближе к окраинам. О самих же окраинах даже и говорить было стыдно: такой неприглядный вид они имели. Вся эта ахинея разбавлялась бесконечным множеством церквей, построенных также в стилях самых разнообразных, так что всякий человек мог выбрать среди них что-нибудь подходящее своему сугубо индивидуальному вкусу. С православными культовыми зданиями соседствовали несколько аляповатых мечетей и одна синагога с готически стройной архитектурой.
  В дневные часы улицы нашего города имели вид огромного муравейника Впрочем, суетливая жизнь не стихала и с приходом ночи. Эта бесконечная суета вкупе с устрашающими размерами столицы огромной губернии привела бедных крестьян в великое смятение, и первым их желанием было: поскорее убраться из незнакомых, страшащих своей неизвестностью мест, но, прийдя к заключению, что в связи с утратой большей части денег, назначенных к переселению, срочный отъезд из губернского города является задачей, практически невыполнимой, они решили осесть на какое-то время здесь, дабы подкопить немного денег или получить какую-нибудь новую ссуду. Илья снял небольшую комнатенку на всех в доме некоего г-на Толстых, расположенном в самом бедном районе города, неподалеку от фабрики, и постепенно все оставшиеся деньги были истрачены на наем комнаты и пропитание. Время шло, средства все не появлялись и переселенцы стали постепено забывать о своих далекоидущих планах за исключением, пожалуй, одной только Алены, которая все еще продолжала на что-то надеяться.
  Так дотянули они до декабря, никаких перемен не дождались и разбрелись в разные стороны. При Илье осталась только Алена да Марья, которая также время от времени куда-то пропадала. Лукьян не изменил своему образу жизни и продолжил промышлять тем же, чем и на родине: то есть целыми днями собирал милостыню, а к вечеру аккуратно ее пропивал. Федосья, подобно Илье, перебивалась случайными заработками, и дома никогда не бывала. Однажды младший брат повстречал ее на городской свалке в компании с какими-то босяками, с увлечением копающимися в помойке в поисках чего-нибудь съестного. Зрелище это поразило даже Илью, бедствовавшего не менее сестры, и он просто не смог ничего ей сказать, только бормотал бессвязно: "Что же ты, Фенечка?.. Как же это?" Все таки как бы худо не жили они в деревне - до такого не опускались ни разу, даже в самые неурожайные годы.
  - Ну чего ты пристал ко мне? - буркнула она, нехотя отрываясь от своего занятия, - чего мне еще делать то прикажешь? На что жить? Да и где они, денежки твои, обещанные?
  Ему стало нестерпимо стыдно перед сестрой, и он впервые искренне пожалел о своей дурацкой затее с переселением, которая его близким не принесла ничего, кроме новых бедствий и лишений. Он попытался было объяснить ей свои новые намерения, и предложил робко:
  - Верталась бы ты назад, Феня, к нам. Глядишь, все и образуется, только б мне до начальства добраться....
  Федосья сердито хмыкнула в ответ:
  - Вот что я тебе скажу, братец: иди-ка ты лучше рассказывай свои сказки кому-нибудь другому, а я ими сыта уж по горло. Почитай, целый два месяца только ими одними и кормилась.
  Потом, помолчав, добавила все с той же неприязнью в голосе:
  - А ведь лучше для тебя, что я ушла: у тебя на себя то одного едва сил хватает. А я и сама прокормиться могу.
  Он долго уговаривал ее вернуться, но все его попытки остались безуспешными. Федосья упрямо твердила, что здесь, с босяками живется ей никак не хуже, чем жилось под опекой брата.
  - И вообще с чего ты взял, что обязан меня кормить? - заключила она, - не оттого ли, что ты брат мне кровный? Вот именно потому я никогда и не вернусь к тебе, что брат ты мне, и мне тебя, дурака, жаль. Или ты думаешь, что я не вижу, как тяжело тебе тащить нас всех на своем горбу? Прощевай теперь. Так лучше будет.
  - Феня что ты такое говоришь? Возможно ли нам разлучаться здесь, на чужой земле?
  Она только махнула рукой на это и хотела уже идти, но Илья удержал ее:
  - Послушай, я тут носильщиком на вокзале пристроился, авось как-нибудь выкрутимся из нужды...
  - Я и слушать тебя более не желаю. У тебя своя жисть, у меня - своя.
  Она вырвала свою руку из руки брата и ушла, а Илья решил отправиться на поиски Лукьяна, чтобы хоть его уговорить вернуться домой. Когда он вышел, начинало уже смеркаться. Город Илья знал плохо, а надвигающая темнота еще более усугубляла его скверную ориентировку в чуждом круговороте громадных зданий и улиц. Он решил отправиться к центру, который, во-первых, был хорошо освещен электричеством, во-вторых, Илья полагал, что именно там выгоднее всего промышлять милостынею. Ему долго не везло в поисках и, пробродив без всякой пользы по главным улицам около двух часов, он собрался уже возвращаться домой, но по дороге внимание его привлекли какие-то крики, и он присоединился к толпе зевак, от нечего делать глазевших на весьма обыденную бытовую сцену: городовой тащил в участок совершенно пьяного подростка, который грязно ругался, брыкался ногами, за что был время от времени больно ударяем по голове своим невольным поводырем. Все отчего-то смеялись, что только еще более злило мальчишку, и он готов был уже расхныкаться от своего бессилия и публичного унижения.
  - Эй, фараон, немедленно отпусти парня! - заступился кто-то, протискиваясь сквозь ряды зевак. В этом человеке Илья узнал своего брата, и бросился к нему уже в то время, когда Лукьян ввязался в перебранку со стражем порядка.
  - Оставь его, - требовал Лукьян, - чай, не видишь: ребенок совсем, а ты его мутузишь почем зря.
  - Молчать! - заорал на него полицейский, - не ребенок это вовсе, а пьяная сволочь, такая же как и ты, уродец.
  Меж тем Илья схватил брата за руку и радостно произнес:
  - Как здорово, что я нашел тебя. Ведь я уже полгорода из-за тебя обегал. Пойдем же скорее домой.
  Лукьян нехотя повернулся в его сторону и Илья почувствовал отвратительный запах дешевой водки, которой брат был пропитан насквозь.
  - Да ты просто пьян! - вскричал он, - господин полицейский, не обращайте на него внимания. Это брат мой. Так он тихий, смирный, по пьяни же сам не ведает, что творит.
  - Не лез бы не в свои дела, - мрачно заметил Лукьян, - а тебе я снова говорю: оставь мальчишку!
  Подобное упорство только еще более разозлило стража порядка. Он оставил свою жертву, которая, обессиленная водкой и бесплодной борьбой, беспомощно рухнула на снег, не предпринимая даже никаких попыток к бегству, и набросился с кулаками на Лукьяна. Тот довольно скоро потерял равновесие, упал на снег, а городовой продолжал дубасить его, уже поверженного, и тщетно Илья умолял его остановиться. Сообразив, что одними уговорами брата из беды не вызволить, он сам ударил полицейского и, пока тот корчился от боли, взвалил Лукьяна на плечи и побежал, что есть мочи в ближайший переулок, где остановился перевести дыхание близ каких-то грязных лачуг и мусорных куч и, усадив старшего брата на бревно, принялся выговаривать ему за содеянное. Тот виновато молчал.
  - Скажи мне ради Бога, доколе я буду отлавливать тебя на улицах этого проклятого города? Как только тебе не стыдно скрываться от нас? Пошли домой.
  В ответ Лукьян затянул свою привычную песенку о том, что нет от него никакого толку, что он только мешает всем и проч....
  - Если бы ты был нам не нужен, я бы не тратил столько времени на твои поиски, - заметил на это Илья, - Пойдем же домой.
  - Я не пойду на эту квартиру, Илюша, - со вздохом сказал Лукьян, - и тебе не советую там долее оставаться.
  - Это еще почему?
  Лукьян долго не отвечал, потом еще раз предложил младшему брату покинуть этот дом.
  - Да зачем же мы должны съезжать с квартиры? Ведь хозяин так добр к нам.
  - Добр? - усмехнулся Лукьян, - не хотел я тебе всего этого говорить, да, видно, придется, коли сам за язык тянешь.... Ведь доброта то его, Илюша, сестрой Манькой в постели окупается.
  - Что ты такое говоришь? Не может быть, - уверенно возразил ему Илья.
  - Что знаю, то и говорю, - отрезал Лукьян.
  Постояв еще несколько минут в нерешительности, Илья подхватил старшего брата под руку и потащил его к дому Толстых. Здесь он покинул его на пороге, а сам отправился в комнату хозяина, и поскольку дверь была заперта, принялся изо всех сил колотить в нее кулаками. Толстых раздраженно справился об имени настойчивого посетителя, на что Илья потребовал, чтобы ему немедленно отворили. В ответ Толстых послал его в те далекие места, в которых вряд ли кто-либо когда-либо бывал. Разозленный Илья вскочил в огород и прокрался к окнам злополучной комнаты. Там, в полумраке, он различил за столом две фигуры: мужскую и женскую. Приняв женщину за Марью, он высадил стекло и очутился в комнате лицом к лицу с перепуганным хозяином, которого он тут же оттолкнул от себя и направился прямиком к сестре, которая от страха выскочила из-за стола прямо с ложкой в руках.
  - Как ты могла? ... - с горечью спрашивал он.
  Его всего трясло от бешенства и боли, он готов был уже ударить ее, но по слабости характера не смел поднять руки на женщину.
  - Мне кажется, я тебя ненавижу, ненавижу, - прошептал он побелевшими губами и направился к выходу, не имея более сил наблюдать эту отвратительную сцену.
  Однако остановился на полпути и спросил со злобой:
  - И сколько же он платил тебе?
  Марья, сильно испугавшаяся сначала, скоро пришла в себя, и, придав голосу самый нахальный тон, заявила:
  - А ничего он мне не платил. Я так... за жисть, за харчи.... Я жить хочу. Слышь, жить, а не горбатиться за всякий кусок хлеба и есть помои, как это делаете вы с Аленкой. Вам нравится так жить - вот и живите, а мне обрыдло все это! Как жалки вы оба с вашей непутевой жизнью, которую сами же от себя скрываете! Ведь вы для того и рай себе этот северный придумали и искать его отправились, чтобы себя провести и убожество свое прикрыть. Надоело мне все, и вы мне надоели!
  Илья был добрым и жалостливым человеком, и, наверное, не обиделся на сестру потому, что услышал в ее жестоких словах прежде всего крик падшего человека о помощи, несчастного вдвойне от непонимания грязной сущности своего положения. Поддавшись какому-то порыву, он подошел к Марье и обнял ее, она же, пораженная его великодушием, горько заплакала. Илье стало легче от этих слез, и чувство отвращения, которое он испытал к ней поначалу, было полностью поглощено жалостью, которую вообще склонен испытывать русский человек по отношению ко всем несчастным и оступившимся.
  - Надо жить честно, Маня, - говорил он ей, - не для себя, а для Бога, Который все видит сверху и подмечает каждый наш шаг. Сейчас мы уйдем отсюда, -хотя, конечно, идти нам и некуда. И пускай мы будем мерзнуть на улице, страдать от голода, по крайней мере нам не будет стыдно друг перед другом....
  Она заревела еще сильнее и произнесла сквозь слезы:
  - Куда ж мы пойдем то, Илюшенька? Некуда нам идти, бездомные мы.
  Толстых, до этого молчавший, произнес не без доли злорадства:
  - Никуда она не пойдет. Здесь ей лучше, в тепле да в сытости. Чай, не лето на дворе стоит, чтобы по улицам шататься. А снять комнату вам не на что: вы даже мне то задолжали.
  Илья вспомнил о занятой намедни у Толстых пятерке, которую разменять еще не успел и с отвращением швырнул ее на пол.
  - Забери свои деньги, не надобны они нам. И без них как-нибудь проживем. Гроши ведь не малина - и зимой сыскать можно. Пойдем, Маня.
  Он взял сестру за руку, но она почему-то стала вырываться и кричать нервно:
  - Оставь меня! Никуда я не хочу идти! Ничего не хочу!
  - Видишь, она не хочет с тобой идти, с удовольствием заметил Толстых, - ей гораздо лучше жить здесь, нежели с тобою, оборванец.
  Илья еще раз предложил Марье пойти с ним, она в ответ еще громче заревела.
  - А пошли вы все! - раздраженно сказал он, - разбирайтесь сами. Вольному - воля.
  И вышел, громко хлопнув дверью.
  По дороге более всего Илья жалел о том, что оставил растлителя Марьи без должного наказания, и первым его желанием было вернуться для расчета с хозяином, забить его до смерти, растереть в порошок, выбросить из окна, да так, чтобы он наверняка переломал бы себе все кости. Но потом понял, что Толстых вообщем то не виноват ни в чем, что он был совершенно прав, говоря, что Марью он не неволит оставаться, равно как и не неволил жить с ним. Сама она этого хочет, и в постель к нему, видно, по собственной воле пошла, а надо было быть круглым дураком, чтобы отказываться от того, что само в руки просится.... Однако отчего же ему все таки так больно теперь, отчего скорбный комок разъедает его горло? Отчего? Если все они правы, нет никого виноватого, почему ему так тяжело думать о всем случившемся, что даже нет сил никого ненавидеть?
  Он присел рядом с Лукьяном на лестнице и обхватил голову руками. Так они просидели минут десять, пока неожиданно не подошла к ним Марья и не попросила виновато взять ее с собой.
  Илья отвернулся от нее и ничего не сказал: ему было слишком неприятно даже встречаться с сестрой глазами, и за него ответил старший брат.
  - Поступай как знаешь. Хочешь, иди с нами, хочешь - живи сама по себе. Только если выберешь последнее, послушай меня: уходи совсем из этого дома.
  - Я пойду с вами, - произнесла она поспешно, - Толстых прогонит меня, как только я ему надоем, а вы - все же близкие мне люди: авось, не оставите в нужде... Можно мне пойти с вами?
  - Ты сестра нам - мы не можем тебе отказать, - ответил Лукьян.
  Молчание младшего брата она расценила за согласие.
  
  Глава 5
  "Куда идти? Чего искать? Каких держаться руководящих истин?"
  (М.Е.Салтыков-Щедрин)
  Рождественские праздники пришли и ушли, не оставив даже воспоминания о себе, словно бы их и не было вовсе. Непривычная тоска среди общего веселья царствовала в семье Дударевых на протяжении всей раздольной святочной недели. Бурное веселье горожан переселенцы воспринимали не иначе, чем пир на чужом празднике. Работу никто из них пока не нашел, денег не было, и венчание постоянно откладывалось на неопределенный срок. Это последнее обстоятельство особенно тяготило Алену она частенько плакала украдкой, скрывая свои слезы от мужа, только и ее нервы постепенно сдавали и в один прекрасный день она высказала любимому все свое давно накопившееся горе.
  - Доколе же, Илюша, мы будем так жить? Ведь срам то какой перед людьми: живем без закона, будто нехристи какие. Перед Богом - грех, блудники мы перед Ним. И нет никакого оправдания греху нашему, Илюша. Паспорт для меня получить невозможно. Без закона и без прав я нынче: и отцу не дочь, и тебе не жена, а без документов меня и за человека то никто не почитает, работы нет, да, видно, и не будет. Кого же теперь мне винить во всем этом, когда сама я во всем виновата, на кого мне пенять, кому жаловаться? Как трудно жить мне, Илюша! Самая смерть уж лучше жизни такой.
  Страшной болью отозвались в его сердце последние слова Алены. Он даже испугался, уж не решилась ли она, чего доброго, руки на себя наложить. И глаза ее, полные слез и боли, только подтвердили его опасения. Но в этом он глубоко ошибся, поскольку слишком плохо знал свою невесту, которую всегда воспринимал через призму собственного нехитрого мышления. Алена была человеком слишком верующим, чтобы задержаться хоть на минутку на подобных отступнических мыслях, совершенно справедливо полагая, что жизнь при всем ее безобразии стоит ценить хотя бы потому, что не нами самими они добыта, что в данном случае мы не более, чем получатели ее даров, и потому, как не вольны мы были ее начинать, так и невольны отказываться от ее ярма и не имеем никаких прав сводить с нею счеты.
  Чтоб уберечь любимую от необдуманного поступка, он немедленно согласился с справедливостью всех ее упреков, а именно с необходимостью немедленного узаконения их отношений, но тут же с горечью добавил:
  - Денег у нас с тобой, Аленушка, нет. Пожалуй, их только на то и достанет, чтобы окрутится. А ведь я, дурак, обещал тебе роскошную свадьбу... когда сманивал в эти проклятые края, хотел, чтобы все, как у людей было. Дурак! Выходит, что соврал во всем.
  Он и сам выглядел таким несчастным и виноватым, что Алене в свою очередь стало жалко его. Она видела, как муж скорбит из-за того, что не смог выполнить ни одного своего обещания. И она сказал ему ласково:
  - Да, ладно уж... Потерпим как-нибудь: без закона поживем. Лучше деньги на отъезд подкопим. А остальное все не к спеху....
  Однако Илья стал сам настаивать на том, чтобы повенчаться непременно после Крещения. Алена, удивленная его неожиданной твердостью, решилась, наконец, открыть ему главное - то, что ревниво скрывала от него уже второй месяц, опасаясь, что в столь трудном для них всех положении, известие о ее беременности сможет только огорчить Илью и прибавить ему новых забот. Но он обрадовался этому совершенно искренне, долго целовал ее, и был безусловно счастлив оттого, что между ними зарождается теперь новая жизнь. Ведь это событие уже само по себе есть великая радость, которую не смогут омрачить никакие, даже самые невыносимые жизненные условия.
  - Отчего же ты раньше то молчала? - удивлялся он между прочим.
  - Я подумала, что ты, узнав, будешь настаивать на скорейшем венчании. Но, я боялась, что тебе свадьба наша уже не нужна, и не хотела тебя неволить.
  В тот момент он ощутил себя много ниже своей избранницы и восхищался ею в душе, тем более он презирал себя за то, что ничем не мог облегчить ей жизни. Но одновременно старался оправдать себя старым как мир вопросом: "Ну что же я могу тут поделать, раз уж жизнь такая? Не идти же мне убивать на большую дорогу. Противу судьбы не попрешь. Я уж и так как-нибудь, помаленьку проживу."
  Ближе к вечеру Илья снова отправился на поиски заработка. Но и в этот раз у него ничего не получилось. Промотавшись несколько часов по городу без всякой пользы, он зашел в дешевый привокзальный трактир отобедать, где выпил под щи пару рюмок ради поднятия настроения, но от этого на душе его легче не стало.
  Илья уже собирался идти восвояси, как одно довольно странное обстоятельство неожиданно привлекло его внимание: посетители стали постепенно исчезать из кабака: поодиночке и малыми группками. Таким образом в течении каких-то пятнадцати минут кабак совершенно опустел. Разгадки столь странного явления Илья найти не мог, покуда к нему не подошел некий дюжий мещанин и прокричал над самым ухом:
  - А ты чего здесь сидишь? Жид что ли?
  Движимый любопытством и в доказательство того, что он не жид, Илья отправился следом за поддатым мещанином.
   Пройдя привокзальную площадь он очутился на улице, до отказу заполненной народом, причем собравшиеся вели себя крайне возбужденно, кроме того многие держали в руках государственные флаги и портреты императора.
  "Святки у людей: гуляют", - подумалось Илье. Однако ж это сборище что то мало напоминало народное гуляние.
  Для удовлетворения любопытства, он протиснулся в середину толпы. Изрядно продрогший на улице, среди людей он согрелся и ощутил даже некоторое органическое единство с ними. Торопиться Илье было некуда, и он стал прислушиваться к словам народных ораторов, которых поддерживал дружный гул одобрения собравшихся. Только тут он понял, что попал на какой-то митинг. Никогда прежде в подобных мероприятиях не участвовавший, Илья стал с интересом наблюдать за происходящим. Ему даже удалось разглядеть двоих из ораторов, и он подивился про себя, насколько оба были отличны друг от друга: принадлежа к различным сословиям, они безусловно сошлись только на почве единых убеждений. Первый из выступавших был одет в офицерскую шинель, но выглядел слишком неряшливо: вряд ли какой-либо офицер мог позволить себе подобный внешний вид, - вероятнее всего он давно уже вышел в отставку. Второй имел внешность вполне мещанскую, отличался сложением богатырским, да и голос его был подобен трубе вавилонской - под стать фигуре.
  Этот последний чувствовал себя среди народа чем-то вроде своего парня, и приветствовал собравшихся по-братски.
  - Необычайно рад видеть вас здесь, дорогие соотечественники. Прийдя сюда, вы поступили так, как всякий честный человек должен был поступить, я имею в виду тех, кому не безразлична судьба своего отечества.
  Поначалу этот оратор совершенно не понравился Илье, но с другой стороны он ощущал во всей его натуре нечто родное, мужицкое, близкое и понятное для него, как и самый язык народного трибуна: простой, лишенный вычурности и иностранщины, которой так злоупотребляют образованные классы. Постепенно антипатия к этому человеку сменилась у Ильи живейшим интересом, и это несмотря на то, что смыл его речи был понятен очень плохо, что, впрочем, только возбуждало в нем интерес к творящемуся вокруг.
  Первая часть пламенных излияний народного вождя так и осталась для Ильи темной водой на облацех, ибо заключала она в себе некий религиозный бред самого сумбурного содержания, однако его мистическая направленность вызвала вполне закономерное благоговение у малограмотных слушателей. Для пущей доступности массам вся эта ахинея была щедро умаслена бросовыми фразами патриотического характера, которые вызывали дружную поддержку в толпе. Так случается порой с иными иностранными слушателями, весьма плохо понимающими язык, через который им хотят нечто донести, и неожиданно вдруг встречающими в трудно доступных словах пару знакомых, - какова же бывает их радость тогда!
  Постепенно религиозные изыскания автора сменились политическими, которые завершились страстными призывами к немедленному спасению народа нашего от происков его врагов, опять таки имени Христова ради.
  Едва только наш оратор вступил на эту стезю разговора с массами, речь его была поддержана товарищем офицерского вида, который в свою очередь оказался также отменным оратором. Кроме способностей нести разного рода ахинею, он имел непомерную страсть к жестикулированию, так что слова его, вдобавок разбавленные жестами самыми бурными, безусловно доходили до каждого слушателя независимо от его интеллектуального развития. Он не говорил, а кричал что-то о царе-батюшке, евреях и некой страшной опасности, которая нависла над всем истинно христианским миром (от кого именно она исходили Илья так и не понял).
  - Да здравствует наш великий и несчастный народ-богоносец, да расточатся враги его! - несся клич из-под национальных стягов, развевавшихся над головами ораторов, и народ дружно вторил ему, уже нисколько не сомневаясь в той страшной опасности, что вдруг нависла над головами православного люда.
  Толпа заметно оживлялась, и никто уже не оставался в стороне от общего патриотического подъема. Илья еще крепче ощущал свое единство с людьми, отчего-то именуемыми здесь "русским народом", он чувствовал себя так, словно бы был спаян с этим разношерстным сбродом некими невидимыми цепями, и вырваться из них уже никак не мог.
  - А кто братцы управляет вами? - не унимались под стягами, - не жиды ли с немцами?
  - Они, проклятые, - поддерживалось в народе.
  - Приказчики на заводах - немцы, банки и пресса куплены жидами. Где ж место нам, православным? В шахтах, рудниках, на полях - ради прокормки проклятущих супостатов. Россия давно опутана сетью бунтовщицких жидо-масонских организаций, все куплено на корню. И те и другие уже вознамерились сделать отчизну нашу частью своего проклятого Израиля и орудием для достижения собственных корыстных целей.
  Илья не знал и никогда не слышал прежде о жидо-масонских организациях, и чем более непонятны были для него формулировки ораторов, тем более он находил опасности в деятельности этих самых организаций, и оттого на громкий вопрос оратора: "Желаете ли вы быть жидовскими рабами?" ответил твердо вместе со всеми, что не желает.
  - А чтоб не быть в этом самом добровольном рабстве, надо немедленно изгнать всех наших врагов из России. Лучшей защитой всегда было нападение. Мы должны показать им нашу силу и решимость. Нет более горького и постыдного рабства, братья мои, нежели рабство у народа, рожденного только для того, чтоб быть рабом, к тому же у народа, пролившего кровь драгоценного Господа нашего, которой все мы выкуплены из неволи. Нечего делать жидам в любезном отечестве нашем, ибо нам известны все дела их: они черны, как бездна - место их будущего пребывания, - это подлоги и спекуляция, революция и политические убийства. Нет им места в России! Прогоним их в Америку или Палестину пусть там торгуют и делают свою революцию.
  - Точно, точно! В Америке им место, туда и бегут все воры и разбойники из Европы, - заметил кто-то из толпы.
  - Они все кричат о любви к Израилю и необходимости его восстановления, но отчего же никто из них не убирается в Палестину дабы самолично потрудиться в целях его воссоздания, отчего все они предпочитают торговать в богатых цивилизованных странах, где народы уже достигли достаточного уровня благосостояния и не нуждаются в паразитах? Долой! Пусть едут в Палестину.
  И т.д. и т.п.
  Толпа продолжала шуметь и рваться на подвиги в защиту несчастного отечества, не доставало только крика "вперед", но он не заставил себя долго ждать.
  Трудно даже представить себе, что это дикое странное сборище имело место в цивилизованной европейской стране, стране христианской, и не во времена какого-нибудь темного средневековья, а в просвещенном и образованном ХХ веке. Но самое интересное было в том, что люди, собравшиеся морозным вечером на привокзальной площади нашего города, были вовсе не одиноки в своих устремлениях и интересах: нечто подобное происходило в то же самое время в заокеанских Штатах, где бравые ку-клус-клановцы воспитывали на все лады негров, даже в цивилизованнейшей Германии поднимал голову самый дикий шовинизм в преддверии мирового пожара. Что уж тогда говорить о таких варварских странах, как Турция, где планомерно вырезались армяне, по-видимому, из одного лишь нежелания последних обрезаться и молиться в мечетях. А век нынешний только-только начинался, и, увы, начинался не самым лучшим образом, ибо открывала его некая животная великая ненависть ко всем и вся, кровавая вакханалия преступных и утопических идей, требующих для своей материализации море людской крови; и казалось порою, что эта самая ненависть ко всем и вся возрастала параллельно с ростом производства и просвещения, словно бы благосостояние европейцев только для того и улучшалось, чтобы сподручнее и надежней могли они реализовать свою неистощимую злобу к ближним. Страшно даже решиться на такие крамольные слова, но, иногда кажется, что если б просвещение не росло за счет культуры, которую усиленно и повсеместно запускают у нас в широкие массы, и где она неизбежно обесценивается, как обесценивается всякая благородная идея, едва только ее начинают выпускать на улицу, если бы только культура не подменялась просвещением...- пусть бы была она доступна тысячам, а не миллионам, - тогда, по крайней мере, осталась бы она настоящей культурой, а эти тысячи стали солью земли. Но люди решили однажды, что лучшим для них будет разделить ее со многими, и, потому теперь так трудно бывает найти тех, кто сможет сделать землю соленою. Не грозит ли им окончательное вымирание, как тасманийскому волку или восточно-европейскому туру? Не подумайте только, что это вывод, направленный против самой идеи образования. Народ должен иметь доступ к образованию, но никто не давал нам права подменять настоящую культуру образованием, в противном случае рано или поздно нам всем придется понести ответственность за полное ее истощение. Кто-то сказал, что культура вообще всегда была уделом аристократии, и с исчезновением последней как класса неизбежно портятся нравы, но я не хочу верить, что наше столетие уже не сможет дать миру гениев подобных Гете и Толстому, лорду Байрону и Достоевскому.... Может, когда-нибудь, на грани нравственной гибели мы вспомним ценность нашей потери и сумеем остановить этот неизбежный процесс разложения всего лучшего, что было когда-то наработано единицами в пользу всего человечества. Стоит утешать себя хотя бы тем, что человек все же способен извлекать кое-какую науку из собственных ошибок, - без них вообще невозможно действительное исправление, пусть даже исправление это будет стоить ему неисчислимым множеством исковерканных жизней и бездарных поколений...
  В конце концов толпа со всеми своими стягами и хоругвями двинулась в еврейский квартал, поражая случайных прохожих редкой спаянностью и единством рядов, которое в наше время можно встретить лишь на социал-демократических манифестациях и ответных им маршах "Союза русского народа" или "Союза Михаила-Архангела", впрочем, я всегда находил мало отличий этих организаций друг от друга, - и те и другие призывали спасать какой-то народ и вырезать его противников, правда одни видели противников в тех, кто умел лучше работать и больше зарабатывать, а вторые - евреев и этих самых социал-демократов, как прямых их союзников и агентов.
  Все же иногда чертовски приятно бывает на какое-нибудь время испытать единение со своим народом, или с теми, кто себя за него выдает, повращаться в толпе, поучаствовать пусть даже в самых сомнительных сборищах. Да и где еще в наше время можно побывать среди народа, ощутить свое единство с ним, как не на демонстрациях и демаршах, подобных сегодняшнему.
  Кстати, репортер одной местной газеты - многошумный и скандально известный А.Г.Гусев, по долгу службы принимавший участие во многих городских митингах, сделал довольно любопытное наблюдение, которое было отмечено в одной из его статей. Попробую процитировать его, да простят читатели мою неточность, если я в чем-нибудь совру. "Ненависть доступна только рабам, каждый раб непременно должен кого-нибудь ненавидеть, - таков уж закон рабского устройства... Конечно, всякие крайние демонстрации можно назвать народом, но при том только условии, если целый народ является рабом. И горе тому народу, который сам назовет подобных самозванцев своими представителями. К своему счастью, он не нуждается, да и никогда не нуждался в большинстве своих защитников, за каковых принимают себя разного рода партии, имеющие наглость действовать от его имени".
  Но мы опять отвлеклись. Потому вернемся лучше к черносотенцам и случайно попавшему в их компанию Илье, которых мы оставили на пути к еврейскому кварталу. Бедный Илья, ничтоже сумняшеся, шел вместе со всеми, поддавшись общему возбуждению и даже некоему стадному чувству, которое вряд ли сознавал. К чести его стоит сказать, что вопрос о том, куда он идет и что собирается делать, время от времени все же мелькал в его голове, но так как ответа на него он не находил, то ему ничего не оставалось делать, как решительно продолжать свой путь, поддаваясь органическому давлению окружающих. Достигнув цели, толпа, подобно шальной волне рассыпалась по домам несчастных евреев, и далее началось зрелище, в подобных обстоятельствах весьма обыкновенное, а именно разгром мебели, выбрасывание вещей из окон и пинание попадавшихся под ноги людей, пытавшихся защитить собственное имущество. Илья опомнился только в доме некоего бедного лавочника, избитого им за то, что несчастный осмелился ударить незваного гостя со спины стулом. В руках этого несчастного уже не было никакого оружия, а именно ни стула, ни ножки от него, он просто сидел на полу и жалобно взвизгивал, то и дело поднимая вверх худенькие трясущиеся руки с мольбой о пощаде. Где-то за ширмами ему вторила толстая некрасивая женщина, вероятно - жена. Илья не посмел более ударить этого забитого и перепуганного до смерти человека, он вышел в коридор и осмотрелся по сторонам. Тут он заметил, что люди, именовавшие себя русским народом, похулиганив в окрестных домах, столь же организованно двинулись дальше, а на их место пришли оборванцы, до этого в погроме не участвовавшие, и вероятно совершенно не понимавшие, в чем именно состоит еврейский вопрос, и чем он может отличаться от вопроса, к примеру, русского или татарского. Тем не менее сей недостаток в познаниях был с лихвой восполнен пониманием собственной выгоды, которая заставляла их следовать, подобно шакалам в степи за отрядом черной сотни и растаскивать по своим углам чужое добро, выброшенное боевиками на улицу в целях утверждения немедленного выселения иудеев из русского города. (К чести черносотенцев надо сказать, что они никогда не занимались грабежами, почитая дело это крайне позорным для себя и святости задач, возложенных на них организацией, и такая нестяжательность им вообщем-то всегда удавалась благодаря полувоенной организации отрядов с отлично поставленной дисциплиной).
  С чувством величайшего омерзения и стыда наблюдал Илья за этими отвратительными людьми, которые с самым невозмутимым видом, на глазах у перепуганных хозяев растаскивали их нехитрый скарб. Да неужели же и он может иметь какое-нибудь отношение к этим гадким трусливым воришкам, неужели и он чем-то подобен им, раз уж он находится среди них? Быть может, и он сейчас также возьмет чей-нибудь мешочек с тряпьем и в полном сознании собственной правоты поволокет его к себе?..
  Пулей выскочил Илья из дому и помчался в ночлежку, мучимый нестерпимым чувством стыда и досады на себя за участие в позорном походе.
  
  Глава 6
  "Все же над этой жизнью всегда царит какая-то серая башня времен крестоносцев, громада собора с бесценным порталом, века охраняемым стражей святых изваяний, и петух на кресте в небесах, высокий Господний Глашатай, зовущий к Небесному Граду"
  (И.А.Бунин)
  Как уже было упомянуто, Святки прошли для Дударевых совсем незаметно, и не отличились ничем от обычных серых и голодных будней, если не считать неделю благотворительности, организованную для бедноты местными меценатами вкупе с земством, благодаря которой несчастным переселенцам удалось наесться досыта и тем порадоваться праздникам с прочими горожанами.
  Несмотря на все трудности, переживаемые семьей, Илья остался верен своему обещанию и сразу после Богоявления предложил Алене обвенчаться. Насколько бы ни было сильно ее желание узаконить отношения с фактическим мужем, Алена все таки не приминула заметить жениху, что это слишком неосмотрительно - тратить последние, с таким трудом добытые деньги. Но Илья все таки настоял на своем, отправился в маленькую церквушку на окраине и, отдав попу все, что имел при себе, условился обвенчаться к вечеру того же дня.
  Часам к восьми новобрачные сели на конку и отправились в храм. Казалось, что сама погода была в тот вечер против них. Мороз к ночи усилился настолько, что нахождение на улице вызывало серьезные страдания даже у тепло одетых людей, оттого все прохожие передвигались по городу со скоростью редкой, словно опасаясь замерзнуть при первой же остановке. Когда же наша пара сошла с конки, как назло разыгралась жестокая пурга, окатывающая с ног до головы ледяным колючим снегом и без того продрогших до костей влюбленных.
  - Что за отвратительный город! Как можно здесь жить? - бурчал себе под нос Илья, от ветра с трудом передвигавший ногами, и таща за собой совершенно измученную холодом и снежной бурей невесту.
  И у себя на родине, он не единожды попадал в подобную пургу, но несчастный был настолько зол на этот проклятый город, что готов был считать нынешнее погодное явление его исключительной особенностью. Илью раздражали даже те случайные прохожие, что, едва держась на ногах от невероятной силы ветра, оптимистично восклицали: "Ух! Ну и погодка сегодня! Как черт свадьбу играет." Ему казалось, что все местные жители радуются этому ужасному морозу, без него просто не могут представить свою жизнь, и, пожалуй, ничего лучше этой пурги в своем невзрачном городе они не знают и не представляют. И он только еще больше злился на всех и даже на себя за то, что именно сегодня бес попутал его затеять свадьбу.
  Вероятно до церкви оставалось еще метров 200, он даже точно не знал расстояния, поскольку из-за пурги уже ничего не мог различить. Дальний огонек в церковном окне маячил где-то впереди, подобно блеклому размытому пятну и оттого казался еще более далеким и недосягаемым. Однако уже само появление его обрадовало путников несказанно, придало им силы и помогло ускорить шаг несмотря на противный ветер. Какова же была их радость, когда они достигли, наконец, храма и, толкнув обледеневшую дверь, очутились в темном притворе. Повеяло ладаном и долгожданным теплом, пурга осталась за дверью, и сама душа постепенно светлела и оттаивала, перенимая это рукотворное тепло жарко натопленной церкви. Напрасно снежная буря бесновалась и злилась где-то за большой дубовой дверью, колотясь в неистовстве своем в храм, она была уже не страшна людям, и напрасная ярость ее казалась им смешной в своей бестолковой тщетности. В этой бедной маленькой церквушке наши герои почувствовали себя окунувшимися в какую-то старую добрую сказку, и давно забытый сердечный покой вновь посетил их измученные души.
  Покуда Илья получал наставления священника насчет обряда, Алена отошла в сторону и принялась рассматривать образа. Она любила церкви и иконы с детства, и могла подолгу рассматривать драгоценные росписи, знала напамять все чтимые образа и без труда угадывала их в иконостасе. Особенно благоговела она перед изображениями Богоматери и, как всякая женщина, обращала свои молитвы прежде всего к ней. Но в этом незнакомом ей храме совершенно иной образ привлек внимание девушки. На нем изображен был Спаситель, причем очень неудачно изображен, как только можно было написать Бога для устрашения грешников и напоминания им о Судье справедливом и нелицеприятном. Такое изображение более подходило к картине Страшного Судилища, а еще лучше к иллюстрации силы и могущества какого-нибудь Перуна-громовержца. Огромные черные глаза глядели на Алену так грозно и сурово, словно бы ей был уже зачитан страшный неумолимый приговор, не подлежащий кассации, и они вселяли в бедняжку настоящий мистический ужас.
  Она смотрела на это произведение искусства долго, не отрываясь с каким-то внутренним трепетом, но, как ни холодела душа ее от этого страшного, насквозь пронизывающего взгляда, она тем не менее никак не могла оторваться от созерцания иконы. Напрасно Алена старалась отогнать прочь все дурные мысли, возбуждаемые мрачным творением церковной живописи, однако грозные глаза Великого Судьи никак не выпускали ее из своей власти. Раздумья ее прервал Илья. Он взял невесту за руку и увел прочь от жуткого образа. Близ него она повеселела вновь, и радость за то, что она сможет теперь соединиться перед Богом с любимым человеком вытеснила из сердца девушки все прочие чувства. Но эти суровые черные глаза то и дело всплывали в ее памяти, и страх неминуемого Суда и последующего приговора преследовал несчастную женщину всю ее жизнь.
  Священник явно торопил обряд, как всегда бывает на бедных свадьбах, однако это нисколько не могло умалить для брачующихся торжественности самого момента. Они держали венчальные свечи в полной уверенности, что отныне сам Бог соединяет их вместе, и прощает грехи, хотя бы за все страдания, вынесенные ими единственно ради совместного счастья, ради любви друг к другу. Дрожащими от волнения руками приняли они из рук попа обручальные кольца, нисколько не обращая внимания на дешевизну их поддельного блеска, да и самих колец они не ощущали вовсе, чувствуя лишь руки друг друга и великую радость приближения к Богу в душе, которая была отныне едина для них, - единственную в мире радость, которую омрачить не сможет ничто.
  Волшебными бесплотными птицами неслись под самый купол чарующие слова древнего малопонятного языка, очаровательная мелодия которого настойчиво призывала оторваться от земли, погрязшей во зле и страданиях и лететь в прекрасную туманную даль, где нет ни греха, ни наказания за грех, ни мучительной ограниченности человеческого существа в рамках собственной плоти, а слышна одна лишь прекрасная музыка всеми давно забытого, но в то же время бессмертного языка, благородное сиянье праздничных риз и драгоценных окладов, в ту даль, где царствует полная завершенность и свобода человека, к которой он стремится всю свою земную жизнь, но достигнуть не может, потому, что не там ищет, потому что вместо единого на потребу пытается стяжать счастье, которого нет... К этому пусть краткому полету, отрыву от собственного ничтожества и призывает вся нелепая нагроможденность обстановки, непомерная пышность обрядов, незыблемо хранимая православием уже два тысячелетия для того только, чтоб привести к закону непослушную плоть и хоть на короткое время освободить дух для стремительного полета вверх, к Даровавшему его, в те блаженные края, где ему -законное место, которое мы, жалкие рабы своего лукавого века, так дешево меняем на краткие земные блага, и не перестаем страдать от недостачи небесных. Так уж устроен православный храм, что коли придет в него гордый духом, то, задавленный его великолепием и громадой, он неминуемо смирится перед величием Творца, придет слабый - поднимется, ибо вспомнит, что не один он среди сильных мира сего, с ним Хранитель и Сокрушитель всяких сил.
  Как мучительно хочется порою взлететь вверх над этой несчастной горестной землей, брошенной нашими пороками в рабство злу и времени, неумолимому несущейся к завершению грустного пути своего, ибо таков удел всякого творения, имевшего начало. Оттого так часто кажется нам заманчивым мир иной, мир непреходящего счастья и полной свободы, оттого так притягивает русского человека наша церковь с ее роскошной рукотворной красотой, ибо во все этом рукотворном блеске сквозит мир иной, где нет ни в чем ущерба и недостачи. Люди перестали искать Бога и со всех ног кинулись искать счастье, оттого никогда не имеют последнего, забывая о Первопричине всего, не находят совершенно, ибо то, что именуют они счастьем, имеет свой конец, как все в этом мире, ведь человек бренен и ищет для себя бренного, оттого и не может сделать себя счастливым. Всякая радость неизбежно сменяется мрачным чувством реальности, короткий праздник подходит к концу, и догоревшие свечи гаснут...
  Праздник закончен. В храме становится темно, прекрасный сказочный язык славянских песнопений растворяется в стенах и образах, тает под куполом, грустные и добрые лики в полумраке мрачнеют. Снова распахивается дверь в морозный и вьюжный вечер, который возвращает двух молодоженов в неприглядную правду дня настоящего, для начала обдав обоих ледяным снежным ветром. И только тут они замечают, что за время короткого праздника, пурга замела все дорожки, и путь к остановке возможен не иначе, как по колено в снегу. Однако сказочное очарование свершенного над ними таинства не покидало их, и священные слова не переставали звучать в ушах, и непогода была не в силах омрачить их тихой радости.
  Казалось, давно забытое счастье вновь снизошло на супругов, и к горячей взаимной любви добавилось нечто большее, что вселило в сердца их покой и мирное блаженство, пусть даже на самый короткий миг, но ведь человеческое счастье и состоит из таких коротких всплесков с достижением давно желанной цели, в то время как длительное обладание им постепенно обесценивает достижение и ведет к новым напряженным поискам идеала, то есть того, что будет почитаться за счастье в следующий раз. Кто знает, может, и прав был гений, сказавший однажды, что смысл счастья не в нем самом, а лишь в его искании. Хотя вряд ли... Счастья не может быть в мучительной борьбе за обладание счастьем, скорее всего это один лишь призрак, сказочный миг непостижимого блаженства на унылом небосклоне жизни, которая сама - не более, чем борьба за стяжание этого краткого мгновения, оттого она так мало и ценится в наше время. Всем хочется растянуть благословенный миг: кому на лишнюю минуту, кому на целую жизнь. Вот и счастливые молодожены в тот вечер не могли даже помыслить о возможности завершения их блаженного состояния. Они полагали, что радость вечна, вечен долгожданный душевный покой, снизошедший на них в этот ненастный вечер, что отныне жизнь их будет одной долгой и прекрасной любовью, перед которой поблекнут все ужасы быта.
  Но бывает ли вообще счастливой любовь? ( Если только это любовь на самом деле).
  
  Глава 7
  Жизнь, как подстреленная птица,
  Подняться хочет - и не может.
  (Ф.Тютчев)
  Бытие Лукьяна Дударева менее всего отличалось разнообразием. Основное место в нем занимало беспробудное пьянство, давно уже ставшее для него чем-то естественным и незаменимым, как, к примеру, естественно и незаменимо вкушение пищи для всех остальных. Кабаки были единственным местом, где Лукьян, напиваясь в доску, ощущал себя полноценной личностью, и мысли о собственной ущербности покидали его здесь до самого утра, когда на смену коротким радостям заступало тяжелейшее похмелье. Он видел, как множество здоровых людей с утра уходили из ночлежки на поиски заработков, а он оставался один, калека без ноги, всеми оставленный и никому не нужный. Для него была открыта только одна дорога - на паперть церковную да на базарную площадь, где сердобольные люди набивали его треух серебром. От осознания своей увечности Лукьян впадал в уныние самое тяжкое, и скорейшая добыча водки становилась единственной целью текущего дня. В кабаке он был со всеми прочими на равных, ибо перед бутылкой вообще все равны, - нет тут ни здоровых ни больных, ни дураков, ни умных, она всегда нелицеприятна, как сам Господь. Здесь всем он был братом, даже иногда казалось, что собутыльники любили и понимали его, подобно тому, как он сам в спиртном чаду всех понимал и уважал. Иногда тоска и здесь находила его, когда хмельные товарищи пускались на его глазах в пляс, - тогда в трагически-радостном забытьи балалаечного напева, он вновь проклинал убогую свою жизнь, и слезы градом катились из пьяных глаз несчастного калеки.
  Вообще существует два типа увечных, прокаженных, изуродованных, и разделяются они по разным отношением к окружающим. Первый - озлобленные страдальцы, постоянно утешающие себя словами: "ничего, авось и на вас всех когда-нибудь измор придет, на всех вас, здоровых и счастливых ныне". Второй - вечные романтики и оптимисты, свято верующие, что и на их улицу когда-нибудь придет праздник. Где-то между первыми и вторыми примостились скептики. "А черт с ними со всеми и со мной. Я никому не нужен, и мне в таком случае не нужен никто", - утвердили они для себя. Наверное первых все таки гораздо больше, потому что люди, искренне жалея всех увечных и ущербных, в душе все же не долюбливают и побаиваются их, часто не без основания полагая, что с утратой какой-нибудь части тела, человек одновременно теряет что-то в душе, некий маленький кусочек самого себя, собственного отношения к окружающему его миру. Человеческая жалость вовсе не сродни любви, и полюбить всегда гораздо труднее нежели пожалеть, и потому убогие, обладая между прочим чрезвычайной ранимостью, взамен утраченной или покалеченной части их естества получают способность чувствовать истинное отношение к ним окружающих, и страдают еще больше от отсутствия настоящих человеческих чувств. Оптимистам остается только завидовать.
  Лукьян относится скорее к промежуточному типу калек, скептически настроенному по отношению к себе и окружающему миру и потому наиболее страдающему от холодности людей. Он отлично понимал, что все те, кто помогали ему, давали денег, действовали из одной лишь жалости, из чувства долга и благодарности небу за собственное здоровье, что даже самые близкие ему люди заботятся о нем только из христианского милосердия, да еще из родственных чувств, - не более того.
  "Никто не любит меня, никто. Уж такой я человек, - ничьего внимания не достойный. Даже Илья с Марьей, и те вероятно страдают оттого, что я прихожусь им братом. Ох, видно, одна водка относится ко мне по-человечески, ибо утрата ноги на желудок вовсе не влияет", - примерно таков был обычный ход его мыслей. И вся эта философия была призвана служить одной только цели: оправдывать его ежедневные рейды в кабак.
  Как мы уже говорили, каждое новое утро Лукьяна, как и вечер мало отличалось от предыдущего. Вот и теперь он по обычаю проснулся поздно, когда в ночлежке не было почти никого, кроме одной больной старухи да двух босяков, засевших за "дурачка". Лукьян зевнул, потер опухшие от перепоя глаза, вытащил из-под нар банку с холодным чаем и принялся жадно пить. Потом он почувствовал нестерпимую тоску и долго не знал, чем заняться. Поначалу с равнодушным видом понаблюдал за игрой соседей, когда же это ему наскучило, попытался снова улечься и, проворочавшись в постели с четверть часа, встал, привычным жестом протер глаза и принялся тщательно проверять свои карманы. Обнаружив в них несколько монет, он сразу воспрял духом и принялся спешно собираться в питейную.
  Войдя в кабак, он повеселел еще более и вероятно сумел бы вскорости снова оторваться и забыться в хмельном чаду, если б не подсел к нему некий нудный старикашка и почти час изливал ему свою душу. Он плел что-то о скрипке, на которой когда-то умел играть, и через эту свою способность был приглашаем "даже в хорошие дома" для развлечения публики, а закончил это повествование тем, что нынче не имеет он ни скрипки, ни здоровья, и вообще не нужен никому. Чем дольше он говорил, тем несчастней становилось его маленькое сморщенное лицо со слезящимися глазками и, глядючи на него, унывал и Лукьян, который сам начинал придаваться воспоминаниям о своей счастливой беззаботной молодости. Ему становилось жаль прошедших лет, несчастного старика и вообще всех униженных и оскорбленных этой жизнью.
  - Отец, как жить не тошно, а помирать все ж тошней, - выдвинул он аргумент в утешение старцу, на что тот лишь безнадежно махнул рукой.
  - Есть, милай, и пострашней смерти вещи. Да и некуда уже мне, старому, оглядываться, коли смерть сама уж за плечами, и надеяться не на что, коли смерть единственным избавителем видится.
  Лукьян долго раздумывал над его словами, забыл даже о своей початой бутылке, и в конце концов сказал, обращаясь более к себе, нежели старику:
   - Вообще я скажу о себе одно: что мне глубоко плевать и на жизнь и на смерть, и вообще на что бы там ни было, и даже на кабак этот чертов плевать, хотя совсем недавно я почитал его за последнее утешение.
  - А зачем в этом случае ты сюда ходишь? - ехидно поинтересовался старикашка.
  - А ты зачем? - взорвался Лукьян, - поплакаться здесь да прочим настроение подпортить? Разве не так? Чего молчишь то?
  Старик в ответ испуганно захлопал глазами и затараторил.
  - Эгей, ты чего наезжаешь то на меня, чего?
  - Да вовсе я, дед, не наезжаю на тебя. Черт совсем с тобой. Зачем я пришел? Да взял и пришел, оттого, что не знаю, зачем еще идти куда-то нужно.
  Он допил свою водку и ушел, почти трезвый и страшно расстроенный. Он направился было к ночлежке Ховрина, но, не пройдя и половины пути, понял вдруг, что идти туда совершенно не хочет, что ночлежка ему противна, что противны ему все местные обитатели и даже собственная семья. В результате он изменил маршрут, устроился на чьем-то крыльце и закурил трубку.
  От внезапно нахлынувших черных мыслей оторвали его громкие крики двух пьяных мужчин, неровными шагами бегущих за тщедушной маленькой женщиной в короткой беличьей шубке. Их пьяные крики и злые физиономии вызвали у Лукьяна омерзение, и он, сам не зная почему, преградил им путь костылем, едва те поравнялись с крыльцом.
  - Куда бежите, мужики?
  Двое остановились и поглядели на Лукьяна своими пустыми, осоловевшими от водки глазами. Пока они медленно соображали, что произошло, он замахнулся костылем и потребовал, чтоб они немедленно убирались восвояси, добавив при этом для большей значимости ряд крепких русских словечек. Мало чего соображавшие в тот момент мужики о чем-то подумали и разошлись по-добру по-здорову. Лукьян и сам не понял тогда, чего собственно они могли испугаться, впрочем, если б у них через некоторое время спросили то же самое, вряд ли они смогли бы дать вразумительный ответ.
  Спасшаяся таким образом женщина благородно вернулась поблагодарить своего избавителя. И тут ему удалось разглядеть ее повнимательнее. Это была худощавая блондинка с чрезвычайно блеклым лицом, которое очень мало украшала даже яркая косметика, лет 25-ти на вид. Вообщем же лицо ее было настолько обыкновенным, что и описывать его не стоит, однако Лукьян углядел в нем что-то доброе и страдальческое.
  Он зачем-то спросил у нее тогда:
  - А это правда то, что кричали эти мужики? Ты действительно воровка?
  - Вы конечно вольны думать о мне, что пожелаете, но, ради Бога, не верьте этим скверным людям. Я никогда не была воровкой, - ответила она, покраснев.
  - Я и не думал так, - виновато сказал Лукьян, какая же вы воровка? Разве у воровок бывают такие глаза?
  - Какие? - смущенно спросила она.
  - Такие несчастные, даже болезненные.
  Слова эти отчего то сильно поразили ее, и она не сразу нашлась, что сказать на это, пока сам Лукьян не прервал молчания, справившись об имени незнакомки. Та назвалась Анною. Тогда Лукьян предложил проводить ее, что изумило девушку еще более. Подумав с полминуты и недоверчиво поглядев на Лукьяна, она согласилась на его предложение. По дороге он узнал, что Анна очень набожна, даже принадлежит к какой-то общине поклонников совершенно неизвестного Лукьяну Иоанна Кронштадского. Он заметил на это, что ему самому совершенно все равно, есть Бог или нет Его, и что вообще это личное дело самого Бога. Подобный ход рассуждений ей вовсе не понравился, и она очень осторожно попросила Лукьяна, чтоб он более никогда не говорил ей ничего подобного, с чем Лукьян охотно согласился.
  От общения с этой женщиной ему отчего-то становилось легче на душе, так что он был даже несколько расстроен, когда Анна неожиданно начала с ним прощаться. Он не знал, что сказать ей на прощание, но Анна сама вывела его из неловкого положения, предложив осторожно:
  - Завтра воскресение, может, увидимся в местной церкви?
  Он с радостью согласился на это, забыв совершенно, что в церковь с самой войны никогда не хаживал.
  Домой Лукьян возвращался уже без обычных горестных мыслей о бесцельности собственного существования, и позабыл даже на время о необходимости добычи денег на утреннюю опохмелку.
  
  Глава 8
  "Отец его - Дьявол, мать -Нищета. Имя ему - Разврат"
  (В.Крестовский)
  Распрощавшись с Лукьяном, Анна зашла в небольшой двухэтажный дом. Она быстро пошла по коридору к себе, стараясь никого не встретить по дороге, но уже на лестнице столкнулась с высокой дородной дамой средних лет, броско и безвкусно одетой.
  - Что, Анна, ты вернулась так рано? - с неудовольствием спросила она.
  Анна только смутилась от этого вопроса и в ответ пробормотала что-то совершенно несвязное.
  - Уже целых три дня я не получала от тебя ни гроша, и теперь желаю, требую причитающейся суммы, - сурово заметила дама.
  - Но сегодня у меня нет ничего, Елизавета Абрамовна, - пробормотала Анна виновато.
  Пухлое сытое лицо Елизаветы Абрамовны отобразило крайнее неудовольствие и даже покрылось красными пятнами гнева. Анна еще более съежилась под ее сердитым взглядом и виновато молчала.
  - Это что еще за новости? - отвратительно высоким голосом вскричала Лизавета Абрамовна, - ты ведешь себя просто возмутительно. Или ты вообразила, что я не найду на тебя управы? Ну и плохого же ты обо мне мнения, милочка. Сегодня же пожалуюсь на тебя хозяину.
  С этими словами она резко развернулась и отправилась приводить в исполнение свою угрозу.
  - Мадам Лимонова, - в отчаянии закричала ей вслед Анна.
  - Ну что еще? - лениво поинтересовалась та.
  - Лизавета Абрамовна, Христом-Богом заклинаю вас не говорить ничего Виссариону Антоновичу.
  Ответа не последовало. Лимонова ушла.
  - Паскуда, - прошептала Анна, едва не плача от обиды за себя.
  Решив, что мадам Лимонова теперь наверняка не переменит своего решения и не станет улаживать их размолвку "по свойски", она поднялась в свою комнату в самом тягостном расположении духа.
  Обстановка скромного жилища девушки не отличалось особенной изысканностью: вся мебель состояла из одной кровати, стула и небольшого столика, покрытого линялой скатертью. Больше в комнате ничего не было, кроме зеркала и небольшого киота в углу, да еще фотографического снимка Кронштадского чудотворца на стене, над самой кроватью. Анна засветила лампадку перед этим самым снимком и опустилась на колени.
  Она смотрела неотрывно в добрые лучистые глаза старца, но, казалось вовсе не видела их, пытаясь скорее разглядеть что-то в самой себе. Надо сказать, что вообще Анна принадлежала к той породе людей, что ищут покоя и спасения вовсе не в Боге, а в самой религии, именно в четком исполнении всех уставов и предписаний. В Иоанне Восторгове нашла она некоего посредника между собой и Богом, едва не почитая его за второго мессию. Бедный о.Иоанн, если б только он мог знать, за кого будут принимать его иные последователи, то вряд ли вообще посмел он выходить к народу с проповедями и безусловно добровольно отказался бы от дара чудотворства по своей известной скромности. Он и не предполагал, что по всей России явится у него немало поклонников, которые прилагали все усилия к обожествлению последнего пророка земли русской, - как стали величать старца после недавней кончины его, - а наша новая знакомая принадлежала как раз к числу таких ревностных почитателей святости и ее обладателей.
  - Иоанне, моли Бога за великую грешницу Анну оставившую закон Его и учение твое грехов своих ради. Кто скажет мне, как жить далее? К тебе одному прибегаю, укажи мне пути лучшие. Если только есть мне прощение, если только я могу вымолить его и обещать тебе не грешить больше... Да, я предала злу плоть свою, но разве по злобе душевной совершала я блудодейства? - По нужде, по нужде, господине мой. Я ведь только как человек жить хотела, да не вышло ничего, - хуже животного стала, хоть и избирала для себя путь человеческий. Кусок с помойки слаще моего хлеба теперь, вымоченного слезами постоянного раскаяния в делах рук моих. Теперь все до одного отвернулись от меня, прежние приятели мне руки не подают: я стала для людей поношением, а для братьев и сестер своих и вовсе - проклятьем. О, если бы ты, господине мой, не отвратил лика своего от меня, не устал слушать мольбы мои о помощи и спасении, если б ты передал раскаяние мое Господу твоему, которому сама я молиться уже не смею!
  Произнеся этот хаотический набор прошений и самооправданий, она немного успокоилась в твердом уповании на то, что кронштадский чудотворец непременно слышит ее и даже, может статься, уже ходатайствует за нее перед Богом. Однако сомнения в возможностях собственного прощения не переставали терзать ее унылую душу, хоть она и страшно злилась на себя за такие сомнения и с еще большим усердием взывала к портрету:
  - Отче святый, скажи Ему, что мне самой противна жизнь моя, что я всегда только о том и мечтала, чтоб вырваться отсюдова, но не могла этого сделать. Ни сил, ни средств не было, да и в долгах я перед Лимоновой... И никто, никто не протянул мне руку помощи, добрым словом не поддержал. А много ли надо было для того, чтобы вновь человеком себя ощутить? - не только ли то, чтоб тебя человеком другие назвали? Сам Господь, видно, покинул меня, что Ему в величье Его до человека и его низких нужд?
  Ей стало чрезвычайно жаль себя, и она даже заплакала, ощутив столь остро всю грязь собственного положения, и возгорелась самым сильным желанием немедленно порвать с грязью своей нынешней жизни, дабы избавиться от всех этих невероятных душевных страданий, преследующих ее душу с самого момента вступления на столь сомнительный для нравственности путь. Она давно уже раздумывала, как вырваться из позорных оков, только не знала, как может она покинуть этот ужасный дом, да и не знала вообще, куда может идти теперь: другой, чистой жизни не знала, к тому же ей всегда не хватало решимости порвать с хозяином и его любовницей Лимоновой, всем в этом притоне заправляющей. Она отчего-то страшно боялась их обоих и даже не смела им противоречить. В конце концов, просто махнула на себя рукой, и вместо решительных действий молила своего кумира, дабы тот ниспослал ей каким-нибудь чудесным образом избавление от этой ужасной зависимости, точнее - избавителя, который смог бы поддержать ее и помочь уйти из борделя, но что-то Бог слишком уж медлил в исполнении ее просьб. Всех друзей она растеряла, а товарки ее, ведущие тот же образ жизни либо сами нуждались в помощи, либо просто смеялись над ее нравственными мучениями.
  Но теперь новая надежда затеплилась в груди этого несчастного существа. Ей показалось вдруг, что избавитель ее уже явлен и явлен именно в лице безногого Лукьяна, с которым ее неожиданно свела сегодня загадочная судьба. Анне даже подумалось, что случайное знакомство их есть некий залог ее освобождения от греха и душевных скорбей. Более того, его увечность только укрепляла эти надежды.
  "Ведь он тоже ущербен, так же как и я, - размышляла она, - только он - телом, я же - душой. Я бы могла заменить ему ногу, а он восполнить мне ту часть моей души, которая давно погибла". Она вообще всегда любила красивые громкие фразы, которые придавали ей уверенность в собственной правоте, оттого очень часто злоупотребляла ими, и речь ее всегда была горячей, но бессвязной. Последнее открытие по поводу утраченной части привело девушку в настоящий восторг, и она свято уверовала в то, что хромота Лукьяна и есть то самое знамение свыше, которого она так долго ожидала. Кроме того женским чутьем она угадала, что и он сам безусловно чего-то ждет от нее, по крайней мере, дорожит их случайной встречей. Впрочем, отчего же случайной? Конечно, она была неизбежна, должна же была Анна по всем законам природы когда-нибудь встретить мужчину в его человеческом обличье, а не в одном только животном, вечно требующим от нее одного лишь наслаждения.
  Одно только обстоятельство пугало Анну: что Лукьян как-нибудь проведает о роде ее занятий. И у нее не было никаких сомнений в том, что едва он узнает об этом, тотчас покинет ее, как это сделали ее прежние друзья. Однако она утешала себя тем, что разузнать о ней ему просто неоткуда, потому она могла чувствовать себя с этой стороны в полной безопасности, но тем не менее Анну сильно огорчало то, что ей самой придется лгать Лукьяну а лжи она не выносила.
  Ее мучительные размышления прервал грозный голос m-me Лимоновой, донесшийся из-за двери. Анна нехотя отворила ей. Лимонова вошла в самом раздраженном состоянии и, окинув комнату девушки презрительным взглядом, спросила недовольно: "Все молишься, Анюта?" и, не дождавшись ответа, добавила насмешливо:
  - О чем молиться то? О земном, дак это наш благодетель позаботится, а небесного нам, грешникам, вовек не сыскать.
  Анна промолчала в ответ, ожидая развязки, которая вылилась в новое требование денег в пользу содержателей притона.
  - Мы в убытке из-за тебя, милочка. Что же мне делать с тобой прикажешь?
  Поначалу грозный голос Лимоновой, как обычно испугал и несколько подавил впечатлительную Аннину натуру, но чем больше хозяйка ругалась, тем быстрее испуг ее перерастал в глухую ненависть к своей обидчице.
  - Что же вы так волнуетесь? - тихо, но зло спросила Анна, глядя прямо в глаза Лимоновой, - или вы переживаете, что хозяин прогонит вас с места за скверную работу?
  Лимонову просто скривило от этих слов, и она заметила злобно:
  - Это тебе, милочка, надо волноваться, кабы у тебя самой неприятностей не вышло. Мы не додали 20 рублей, и в том не малая доля твоей вины. Именно твоей! Хорошо вы все здесь живете: жрете сладко, спите долго, одежды требуете модной. И, заметьте, что все это вы получаете ежедневно. Только деньги отчего-то я не всякий день у вас вижу.
  - Что же вы хотите от меня? - не выдержала Анна.
  - А то ты не знаешь! - ухмыльнулась Лимонова, - Одевайся. И без всяких разговоров.
  Анна словно бы не расслышала ее и с места не сдвинулась. Лимонова, доведенная до крайнего гнева, резким движением взяла ее шубку и накинула девушке на плечи.
   - Ну?
  Помедлив еще с полминуты, Анна тяжело вздохнула и отправилась за ней следом...
  
  
  
  
  Глава 9
  "Нужно любить всякого человека в грехе его, и в позоре его... Не нужно смешивать человека - этот образ Божий - со злом, которое в нем"
  (о.Иоанн Восторгов)
  Она встретилась с Лукьяном, как они и условились, в воскресенье, встречались они и на следующий день. Свидания эти протекли незаметно для них, однако оба совершенно независимо друг от друга пришли к выводу, что эти два дня были лучшими днями за последние годы их тоскливой однообразной жизни, исполненной одних лишь лишений и страданий. За эти два дня они даже как-то переменились: всегда грустная Анна повеселела, исчезла и вечная угрюмость Лукьяна. Последний позабыл даже про водку и бросил посещать кабаки. Его изумляло своей новизной трогательное отношение подруги, благодаря чему мысли о собственной неполноценности и никчемности отходили постепенно на второй план, и он на какое-то время позабыл даже о собственном увечье. Анна же благодаря этим встречам пришла к окончательному решению порвать со своими прежними занятиями и подыскать какую-нибудь работу. Развязка не заставила себя долго ждать и решение было приведено в исполнение весьма скоро - на третий день, когда она случайно столкнулась на лестнице с самим хозяином.
  Анна всегда не любила этого человека, наделенного ко всему прочему внешностью самой отталкивающей и безобразной мешковатой фигурой. Ее и раньше удивляло всеобщее пресмыкание перед ним, особенно же величание его в среде проституток неким "благодетелем" их тайного семейства. Для нее он всегда был омерзителен, как человек, как мужчина, тем более, что именно его девушка обвиняла в своем позорном падении.
  Встретившись с хозяином, Анна сперва смутилась и даже опустила глаза, все таки Тоболова она до сих пор побаивалась несмотря на все чувство гадливости и ненависти, которое она испытывала по отношению к нему.
  - Здравствуй, Анна, - насмешливо произнес он, глядя на девушку своими маленькими недобрыми глазками.
  - Здравствуйте и вы, Виссарион Антонович, - не глядя на него произнесла она.
  - Где же ты была до сих пор? - спросил он тем же насмешливо-презрительным тоном, - за эту неделю ты не принесла нам ни гроша. Как прикажешь это понимать?
  Она сделала отчаянную попытку взглянуть на него смело, и приняла даже некую гордую независимую позу, но все таки с ответом нашлась ни сразу.
  - Однако же тебе не стоит забывать, за чей счет ты живешь, - заметил Тоболов, - или ты позабыла все мои милости, позабыла, как три года назад я сжалился над тобой, забрал сюда, отогрел, накормил? Так ли ты отплатила за мою доброту?
  - Благодарствую, милостивый государь, ничегошеньки я не позабыла. Даже сторицей отплатила за доброту вашу, - смело ответила она, - Чего вспоминать то теперь?
  Тонкие рыжие брови Тоболова медленно поползли вверх от столь неслыханной дерзости квартирантки. Для пущей важности он скрестил на груди руки, и с неприязнью заметил:
  - Однако! Ты слишком смела, как я погляжу. Или полагаешь, что я не знаю, куда ты бегала все эти дни? Лизавета уж просветила меня: к уроду какому-то, деревенщине.
  Слова эти глубоко оскорбили Анну и она осмелилась даже оборвать своего "благодетеля" на полуслове.
  - И не урод он вовсе, Виссарион Антонович. И... врет все Лизавета.
  - Врет, - ехидно передразнил Тоболов, - а где ж деньги то?
  - Денег нету.
  - Так-с... Что-то не узнаю я нынче тебя совсем. Раньше ты не такая была.
  - Я не хочу больше служить у вас, - отрезала она, - сыта по горло вашими милостями.
  В ответ он расхохотался ей в лицо самым гадливым смехом, даже откинул голову как-то слишком далеко назад, отчего смех этот показался ей еще неприятнее.
  - Ах, вот оно как. Стало быть, на полюбки иль на черную работу собралась. Поздравляю с удачным выбором. Ну-ну.
  Неожиданно он перестал смеяться, подошел к Анне поближе и, потрясая жирным указательным пальцем перед самым лицом ее, заметил угрожающе:
  - Ты запомни одно, милочка: я тебя из-под самой земли достану. Нигде житья тебе не будет. Ты мне должна!
  С этими словами он и удалился. Анна, не долго думая, бросилась прочь из этого проклятого дома, да так спешно, словно боялась, что ее догонят и остановят, силком вернут в притон. И в бегстве своем она опомнилась только на улице, прийдя здесь к заключению, что идти ей совершенно некуда. Она огляделась по сторонам и лишний раз убедилась, что нет вокруг нее не одной близкой души. Всюду спешили куда-то неизвестные, бросая темные тени на невинно белый снег, да еще пролетали где-то вдали лихие тройки со столь же чуждыми ей седоками. Все было здесь чужим и холодным, как эти девственно-белые сугробы по обочинам ослепительно белой дороги и холодный блеск заснеженных деревьев и домов. Она ощущала кругом один только холод и равнодушие, всеобщее безразличие к человеку, маленькой личности, затерянной в огромном городе, как со стороны всех этих темных фигур, бредущих куда-то по снегу, так и со стороны природы, заснувшей, как казалось, навеки под гнетом бесконечных блистательных снегов, слишком чистых для порочной страны, в которой никому нет никакого дело до маленькой личности. Куда пойти теперь, к кому ей обратиться, есть ли здесь вообще хоть один живой человек, или в этом царстве снегов зима так подавила всех, что не осталось уже ни одного горячего сердца. Нет, видно, ошибся поэт, не страна была порочной, а именно люди. Люди, слишком порочные для слишком чистой страны. Где же вы люди?
  Ей вспомнилась тихая и светлая юность, старый дом у пруда с высокими рябинами и веткой ирги у ворот, горячий чай с мятой и много добрых людей с вечно приветливыми лицам, большая фотографическая карточка о.Иоанна на стене бедной горенки, убранной букетами душистых полевых цветов...
  Зачем она ушла оттуда, чего не хватало ей? Да неужели же теперь для нее совершенно невозможно возвратится туда вновь?
  Она ухватилась за эту идею, как утопающий за соломинку и решительно направилась к тому сказочному дому в надежде получить прощение и найти приют у людей, которые когда-то были так добры к ней. Пускай, они давно уже отвернулись от нее, - но ведь она и сама тогда не просилась к ним, не помышляла о возвращении, - и только теперь готова прийти с покаянием, просить их всех о прощении. И они не должны отвергнуть ее, потому что грехом для них будет отвержение кающегося грешника. Они не посмеют оттолкнуть ее теперь!
  Она решительно толкнула старую скрипящую дверь, которую не закрывали здесь никогда, и очутилась в холодных, почти непротопленных сенях. Везде стояла какая-то роковая тишина и нигде не было видно не единого признака жизни. Однако тепло, тонкой струйкой тянущееся из комнат, показывало, что сегодня здесь топили печку. Она вошла в маленькую горницу и, не застав там никого, поднялась по старой скрипучей лестнице наверх и чуть дрожащими руками отворила вторую дверь.
  В верхней комнате, столь же бедной и совсем не меблированной, сидела за небольшим столом спиной к Анне ветхая старуха в черном и читала вслух псалмы. Анна перекрестилась для храбрости и робко поприветствовала ее.
  - Бог в помощь, матушка.
  Старуха нехотя оторвалась от чтения и, окинув Анну с ног до головы быстрым и внимательным взглядом, ответила:
  - Здравствуй, здравствуй. Давненько ты не приходила к нам. Ну что стоишь, как изваяние? Садись. Чай, нет в ногах правды то?.
  - Сестра моя, зачем же мне садиться? Недостойна я сидеть. Лучше на колени перед образами встану да молиться начну.
  - Вставай, - сурово отозвалась старуха.
  Девушка опустилась на колени и, коснувшись головой половиц, замерла в молчаливой молитве. Старуха продолжила свое чтение, никакого внимания на нее больше не обращая. Прошло около получаса, Анна с колен не поднималась и даже не заметила, как вошла новая посетительница. Но едва та заговорила со старухой, девушка поднялась и поклонилась этой второй в ноги. Та сразу узнала ее и сурово спросила:
  - Как смеешь ты осквернять дом наш своим присутствием? Ты умерла для нас, и нет тебе среди нас места. Поди к дверям.
  И хотя Анна исполнила ее приказание, новая посетительница все же не уняла свой гнев.
  - Для чего ты пожаловала к нам? Мы же просили тебя, никогда более к нам не ходить. Прелюбодеям и блудницам нет среди нас места, и мы не желаем выносить за тебя позора.
  При этом она многозначительно посмотрела на старуху, словно ища у нее поддержки, но та не произнесла ни слова, хотя при этом глядела на Анну весьма сурово.
  - Зачем же ты пришла вопреки нашей воле?
  -Я пришла просить у вас приюта, - тихо ответила Анна.
  - Может ли зло иметь среди нас место?
  Анне стало очень горько от этих слов. Проглотив комок, подкативший к горлу, она произнесла дрожащим голосом:
  - Зачем вы гоните меня? Я пришла за прощением. Ведь и отец наш, Иоанн велел прощать всех. Ведь вы знаете, что не к праведным пошел он вначале, а к развратникам и пропойцам, чтобы призвать их к возвращению на добрый путь.
  - А разве до падения твоего мы его же именем не призывали тебя жить благопристойно, пока ты окончательно не погибла.
  Наконец слово взяла молчавшая доселе старуха.
  - Ах, Татьяна, Татьяна. Экий ты самовар. Для чего кипятишься то? Приостынь лучше.
  Затем она обратилась к Анне голосом достаточно сдержанным, но в строгом взгляде ее девушка прочла, что и эта не станет ей союзницей:
  - Анна, Анна! Ты пришла в этот дом не для того, чтоб почитать да помолиться с нами до службы. Не для тебя дом этот, тебе в обычном надо жить. Ты не покаяния искать пришла сюда, а только с этим к Богу приходить надобно, ты для тела пришла, чтоб плоть упокоить. Вижу сама, хочешь ты получить у Господа прощения, да не ищешь ты его, как следовало бы по грехам твоим искать, а все об устроении жизни хлопочешь.
  - Матушка, я пришла, чтоб изменить свою жизнь. О, если б ты знала, как я раскаиваюсь во всем.
  - К Богу, Анна, не с просьбами идут, а с покаянием и молитвой, не о помощи просят, а вину доказывают. Ты же оправдаться желаешь и надеешься через то упросить Его помочь тебе устроиться в новой жизни.
  Старуха тяжело вздохнула, и обреченно махнула своей высохшей пергаментной рукой.
  - Что тут и говорить-то?.. Слава Богу, что ты не запамятовала еще, что отец наш Иван при жизни наказывал всем любить людей без лицеприятия, а падших и грешников любить еще более, как особо нуждающихся в любви. Но ты главное забыла, Анна, ты забыла, откуда грехи то наши берутся? Дружба с миром - вот источник их. И если грешника полюбить должно, то грех его нельзя любить никак. Ты полагаешь, что за страдания твои должны простить мы тебе все, но ведь страдаешь ты также о мире этом, - не о душе погибшей, а об устроении ее в мире, которого образ проходит. Я вижу тебя насквозь, потому что слишком хорошо знаю. Ведь ты и раньше, еще будучи с нами купно, в молитвах своих только и просила Господа о свершении каких-то благ на земле. Подобно еретичке какой, в земных моленьях ум кружила, Христа на землю сводила и учение его под земные нужды переделать чаяла. Разве не в православии ты крещена и воспитана, разве не православный символ веры читала на литургиях? Так и не поняла ты, что у истинно верующего одна лишь просьба перед Богом должна быть, а что сверху, то от мира.
  - Нет , матушка, помню я все, - побелевшими губами пробормотала Анна, - о безболезной кончине живота нашего и добром ответе на страшном суде - прошение это.
  - Чего же ты просила тогда, чего искала для себя? Отчего печалишься теперь, когда получила все по прошениям и делам своим?
  - Простите же меня! - в отчаянии вскричала Анна.
  - Что тебе до нашего прощения? - недоуменно спросила старуха, - не в нашей власти простить тебя или не простить. Ступай и ищи прощения у Бога. Когда он простит тебя, тогда сможешь вернуться.
  Грозная Татьяна вновь выступила со своим мнением:
  - Она опозорила нас. Ведь она не только себя в жертву похотям принесла, она над жертвой самого Господа нашего надругалась. Пусть идет прочь и не возвращается больше. Принимающий преступника, сам становится таковым. Приняв ее, мы грех ее примем на себя, и грех этот на нас падет. О чем же еще говорить, Ефимья?
  Анна прибегла к последнему средству умилостивить их. Она опустилась на колени и, схватив старуху за край одежды взмолилась:
  - Матушка Ефимья, ты когда-то более чем мать была для меня. Сжалься же надо мной теперь. Вот дочь твоя молит тебя о прощении и просит помилования, клянусь тебе, отныне ты не найдешь в ней места преступлению.
  Старуха даже не взглянула на нее и ответила так же непримиримо:
  - Я уже простила тебя. Господь с тобой. Но если б ты нас только оскорбила, ты образ Божий оскорбила в себе, кровь Бога нашего, за тебя излитую оскорбила. Ты только уподобляешь себя тому древнему человеку, что пронзал ребро Спасителя нашего, проверяя жив ли он еще, али умер. Что ж ощутила ты? - Что умер Он, и не узрит греха твоего? В этом очень ты заблуждаешься. Запомни, всякий грех переполняет чашу страданий Господних, а, делающий его, возвещает, что Он умер напрасно.
  Она подошла к красному углу с кивотом и засветила лампаду под одним из образов. Слабый мерцающий свет озарил страшный образ Богородицы, прижимающей к груди тело мертвого Младенца, пронзенного стрелами и кровоточащее от ран. Лицо несчастной Матери выражало скорбь неизъяснимую, большие темные глаза Ее глядели печально и пристально, и Анне показалось, будто именно на нее взирает с иконы Пресвятая Дева. Во взгляде этом виделась одновременно и скорбь мировая и тайная укоризна, и с ними же любовь безмерная, Она словно бы протягивала грешнице израненное слабое тельце Ребенка своего, а печальные неземные глаза тихо говорили ей в укор: "Ты убила его!"
  Анна с детства знала этот образ и все время она испытывала непонятный страх и трепет перед немым укором Ее глаз, он всегда был для нее напоминанием о ее грехах, уже свершенных и еще только готовящихся к свершению.
  "Ты убила его, ибо всяким новым преступлением своим, ты влагаешь очередную стрелу в божественное тело", - слышалось ей. И вот опять, как прежде смотрят на нее эти огромные глаза и руки протягивают тело убитого Младенца с просьбой о помиловании, и снова тот же мистический ужас объемлет всю ее измученную душу, да еще невыносимый стыд перед чужой чистотой, принявшей смерть Сына для спасения человечества, которое было всегда слишком неблагодарно к этой великой жертве. Все тот же немой упрек! Да отчего ж эти люди так издеваются над ней, почему лукавая старуха осветила именно этот образ?
  - Нет, не распинаю я Господа моего, не желаю распинать! - закричала она на старуху, - не настолько виновата я пред Ним, потому что всегда я неправоту свою сознавала. Но вы, вы считайте, как хотите. Можете думать, что я предала, оскорбила вас, вы вправе презирать меня (тут она даже всхлипнула от той жестокой обиды, что причиняла ей холодность этих людей) Но знайте одно, вы, так гордо меня презирающие... Знайте, что, прогнав меня, от предательства вы не избавлены. Пусть я навлекла на вас позор, но есть человек, который продал вас, в прямом смысле этого слова, продал за деньги... Это ваш друг, ваш староста, дьякон Паисий. Слышите ли вы меня? Вы все давно уже проданы Тоболову...
  Ей, впрочем, не удалось договорить до конца свою гневную болезненную речь, Татьяна оборвала ее и, потрясая руками над самой головой девушки, заявила тоном, не терпящим возражений:
  - Довольно! Убирайся вон! Пусть Бог тебя судит теперь, тебя, погрязшую в разврате и злословии. Уж лучше б тебе без языка родиться вовсе, чем употреблять его на бесчещенье ближних.
  - И правда, ступай, - поддержала Татьяну старуха, но без особой злобы, - не носи к нам зла из сердца своего.
  Девушка покорно направилась к выходу, нервно кусая свои тонкие бледные губы, но уже у самой двери вдруг резко обернулась к женщинам и с горечью произнесла:
  - Эх, вы!..
  И не найдя более слов, пошла спешно прочь, проклиная по дороге себя за свое унижение перед ними, да и этих людей заодно, оттого что не смогли они понять ее и простить. Она была действительно в такой ярости, что дополнила меру оскорблений своих этому дому, раскрыв тайну предательства их старосты, так что даже альтруистки настроенная старуха, не смогла более выносить ее присутствия. Одна отрада оставалась теперь у несчастной изгнанницы: предстоящая на следующий день встреча с Лукьяном. Более ни с кем в городе она не зналась.
  Холодный вечер привел Анну в себя и навел на мысль о необходимости теплого угла на ночь. Прогуливаясь по улицам, она довольно скоро озябла и готова была уже пожалеть о своей теплой маленькой комнатке в Тоболовской доме. Впрочем, Анна тут же решительно прогнала прочь эти гадкие мыслишки, но ее страдания от холода были так мучительны, что бедняжка едва не раскаивалась в своем необдуманном поступке. Случайный прохожий, давно уже за ней наблюдавшись, поинтересовался, не желает ли она отправиться вместе с ним, однако Анна нашла в себе мужество отказаться от такого предложения. Потом она с завистью наблюдала, как прохожий садился в теплый крытый экипаж и ехал куда-то в тепло, домой, в ресторан, - да мало ли было в городе уютных натопленных мест.
  Несчастная девушка даже не знала, где можно найти здесь какой-нибудь ночлег, да и не интересовалась никогда, где зимой находят приют бездомные. Будучи больше не в силах терпеть этот жуткий мороз, она по наивности попыталась постучаться в какой-то дом, но была принята за обычную воровку и попрошайку и с необыкновенным шумом изгнана вон. С трудом передвигая окоченевшие ноги, она побродила по улицам, и, наконец, лишившись последних сил, примостилась под высоким обледенелым забором: ходить она устала, да и ветра здесь было поменьше. Забор этот показался едва ли не домом, по крайней мере другого у нее не было, и Анна крепко прильнула к нему спиной. В радужных грезах виделось ей теплое лето, южные страны, в которых никогда не бывает зимы, и туземцы спокойно ночуют на улицах, думалось ей также, что там, в вечной жаре не бывает злых людей, неведома никому ни ненависть, ни вражда, ни голод. И становилось ей так хорошо и покойно от подобных мыслей, и воспаленному сознанию уже чудилось, что не мороз теперь обжигает ее до боли, а теплое летнее солнце, от которого она не может укрыться, и уже не было в душе ни злости, ни тяжких мыслей о собственном одиночестве в городе озлобленных и самовлюбленных людей...
  Оборванный старик с холщовым мешком за плечами довольно грубо растолкал засыпавшую девушку. "Пьяны вы, чай? Замерзнете", - заметил он строго.
  Она удивленно поглядела на старика и долго не могла понять, что он хочет от нее.
  - Вставайте же, - настаивал незнакомец и усердно потрясал ее за плечи.
  Она немного пришла в себя от этих грубых толчков, до ее сознания стало медленно доходить, что она может просто околеть здесь до утра, но, не видя иной альтернативы столь обычной в северной стране смерти, Анна сказала тихо:
  - А мне вовсе некуда идти, дедушка.
  - Экая все таки вы чудн"ая, барышня!
  Он взял ее за руку, прежде выругав за пустоголовость, и куда-то повел. Она не спрашивала его ни о чем и не думала даже упираться, - настолько все уже было для нее безразлично. Старик привел девушку в какую-то грязную и вонючую конуру, набитую народом, которого было много более, чем она могла в себя вместить. Повсюду царствовал отвратительный запах пота и гнилой пищи, однако здесь было очень тепло, более от людских испарений и дыханий, нежели от отопления, - а бедному человеку в разгар крещенских морозов ни о чем лучшем мечтать не приходилось.
  Отблагодарить старика она так и не сумела, так как спаситель ее исчез так же внезапно, как и появился. Слишком уставшая, Анна тут же повалилась на пол и немедленно заснула, но не проспав и четверти часа, пробудилась от невероятной боли в оттаивающих руках и ногах. Она стонала так громко, что примостившиеся неподалеку за бутылкой водки люди, обратили на нее внимание и, сообразив в чем дело, решились поделиться своим божественным напитком с обмороженной девушкой.
  Водка обожгла ее до самых внутренностей, тяжесть немного отпустила голову, постепенно стала проходить и боль, и через полтора часа она уже спала крепким сном почти здорового человека.
  
  Глава 10
  Не стучись же напрасно у плотных дверей,
  Тщетным стоном себя не томи.
  Ты не встретишь участья у бедных зверей,
  Называвшихся прежде людьми.
  (А.Блок)
  Анна проснулась ранним утром и долго не могла сообразить, где она находится и как могла попасть сюда. С трудом припоминала она события вчерашнего вечера, и отчего-то почувствовала здесь себя хорошо и спокойно, несмотря на очевидную убогость жилья. Главное для нее заключалось в том, что, как бы плохо не было это помещение - все таки оно было лучше проклятого дома Тоболова, и что она вообще навсегда рассталась с ним, окончательно порвала с позорным прошлым. И ничего так не занимало ее теперь, как мечты о новой, правильной жизни.
  Она стала спешно собираться в церковь ради того, чтобы после обедни, за оградой встретиться с Лукьяном. Она ловила себя на мысли, что последние дни только для того и ходила в храм, и всю службу только о Лукьяне и думала. Но это ничего, в этом нет греха, ведь Лукьян должен стать ее избавителем, он непременно вернет ее к Богу, так что ее охлаждение к молитве - явление безусловно временное. Былое усердие к вере обязательно вернется, едва только все уладится в ее жизни.
  Утро выдалось морозным, но очень солнечным, ни ветра, ни снега не было в тот день. Погода стояла прекрасная, прямо под стать ее настроению. Случаются же иногда такие совпадения, когда все вокруг отражает настрой человека, словно б сама природа радуется внезапно выпавшему счастью на долю какой-нибудь исстрадавшейся души. Еще вчера на улице было так сумрачно, и окружающий мир мстил человеку за его ничтожное и грешное присутствие на этом свете, и сама Анна ощущала свою полную ненужность и одиночество. Теперь же погода, казалось, радовалась вместе с ней, и яркое солнце приветствовало новую жизнь, которая открывалась перед вчерашней грешницей.
  Впервые она радовалось этому холодному зимнему солнцу, снега не воспринимались ею такими уж безжизненными и мрачными, напротив, ее даже привлекало их радужное утреннее мерцание и даже людей она не находила такими чуждыми и угрюмыми, она дарила всех их счастливой открытой улыбкой и считала, что они тоже безусловно расположены к ней. Вчерашний день представлялся ей кошмарным сном, не более того.
  Она шла не спеша, восторженно любуясь солнечным деньком, вообще всем окружающим миром и даже удивлялась про себя, как это прежде она никогда не замечала, что жизнь в самом деле не такая уж плохая штука, если только ты умеешь относиться к ней подобающим образом.
  В воздухе стоял громкий колокольный звон, созывающий прихожан всех городских храмов к обедне, и этот звон приводил ее в еще больший восторг. Бог уже не казался таким далеким и недоступным: она ощущала Его гораздо более близким к теплому животному миру, прекрасному погожему утру, к человеку вообще, и все рассказы старух из старого дома о необходимости борьбы с миром почитала за преступнейшую ложь. Разве может Он призывать к борьбе с ним, к отрицанию этой радости о красоте жизни, радости о добром ласковом утре, серебрящимся под солнцем снеге; разве можно, к примеру не любить звон маленького колокольчика, заливающегося под дугами лихих троек, только на том основании, что не о высшем он поет, что не Творца славит он своим серебристым чистым звоном? Все здесь удивительно близко человеку, все радует глаз и тешит сердце, и все эти маленькие радости - также творение рук Божьих, а какой создатель в творении своем не оставит частицы собственной души. Так отчего же она непременно должна отвергать радости жизни, имеет ли она вообще на это право?! Ах, как ошибались знакомые ей женщины, запершиеся от света в своем старом полуразрушенном доме, и надеявшиеся найти Бога вдали от всех и вся, по одним только писаниям да молитвенникам. И в этом-то находили они истинную жизнь, настоящее знание! Как не могли они понять, что надо любить жизнь и благодарить Создателя уже за то, что ты живешь, за то, что способен наслаждаться жизнью. Разве сможешь ты увидеть за гробом, как утреннее солнце играет в ослепительно белых снегах, как рисуются загадочные узоры на замерзших окнах, как дружно от заставы до заставы звенят колокола в сотнях городских храмов, как черные сосны лениво роняют снежную россыпь по одному дуновению ветра... Нет, мир слишком прекрасен, чтоб совершенно отречься от него и убежать в себя, дабы потом созерцать в тишине мерзости собственной души и плакать во мраке лукавых мыслей.
  Анна вошла в небольшую Варваринскую церковь на городской окраине, которую обычно посещала по праздникам и воскресеньям. Здесь она заметила несколько знакомых лиц из общины иоаннитов и некоторых из известных ей проституток, которые вообще ходили в церковь достаточно редко. Она не придала последнему обстоятельству никакого значения, хотя сначала появление в храме тоболовских приживалок показалось ей довольно странным.
  После солнечной улицы, церковь выглядела слишком темной несмотря даже на множество горящих свечей, и Анне отчего-то очень захотелось немедленно выйти из нее. Она прогнала такие крамольные мысли и попыталась вслушаться в нестройное пение хора, но так и не смогла сосредоточиться. Рассеянно осмотревшись по сторонам, она обратила внимание на внимательно рассматривавших ее проституток, стоящих небольшой кучкой в притворе. Но она и в этот раз не придала никакого значения этому факту и принялась наблюдать за действиями священника.
  Наконец необычайно долгая служба подошла к своему финалу. Несколько человек направились к чаше, а Анна, не дождавшись отпуста, поспешила покинуть церковь. Но едва она вышла во двор, несколько незнакомых женщин преградили ей дорогу.
  - Вы только посмотрите, - громко воскликнула одна из них, обращаясь к своим товаркам, а заодно и ко всем, выходящим из церкви, - блудница к обедни явилась! И не стыдно тебе, срамница?
  Благостное настроение девушки, как рукой сняло от этих жестоких слов. Она поглядела рассеянно на женщин и сильно покраснела. Постепенно проститутки окружили ее плотным кольцом, и присоединились в общем хоре ругательств к возмущавшейся незнакомке, грубо указывая на испуганную девушку пальцами. Многие прихожане столпились около них, с любопытством ожидая дальнейшего развития событий.
  "Опять бабы повздорили, - рассуждали мужчины, - им бы только ругаться да сплетничать. От храма и ста шагов не отошли, а уж свару затеяли".
  Анна испуганно оглядывалась по сторонам в поисках поддержки, но жалкий затравленный взгляд ее ни у кого не вызывал сочувствия.
  "Зачем эти женщины оскорбляют меня? - проносилось в ее голове, - ведь они точно такие, как я сама. Они тоже продавали и продают свое тело, а все эти смеющиеся мужчины - их клиенты".
  - Да как ты посмела прийти в святой храм? Может ты и здесь хочешь найти себе мужика? - кричала одна из проституток, замаскировавшаяся посредством серенького платочка в благочестивую прихожанку.
  Бедная Анна хотела уже бежать от них, но из круга ее не выпускали. Тогда она попыталась что-то сказать, но ее не хотели слушать, продолжая свои издевательства. Кто-то резко толкнул ее, она попятилась назад, но ее снова впихнули в центр зловещего круга. Тогда Анна взмолилась, чтобы ее отпустили, но эта слабость только еще более раззадорила собравшихся против нее женщин. Откуда-то подскочила к ней сама m-me Лимонова и, провизжав что-то по типу: "Ты за все у меня заплатишь!", больно ударила ее по лицу. Девушка закрыла лицо руками, и всем показалось, что она вот-вот заплачет, но никому ее не было жалко, и ее бессилие вызывало у проституток только еще большую злобу. Но они ошиблись, Анна и не думала плакать. Когда она одернула руки, все увидели, что лицо ее было просто бело от злости и ненависти, - по крайней мере оно отнюдь не выглядело жалким. Девушка со злостью оттолкнула от себя грузную фигуру m-me Лимоновой, и проявила при том такую силищу, что та потеряла равновесие и рухнула прямо в снег всем своим недюжинным весом. Завидев подобное насилие над личностью, какая-то старуха-иоаннитка, громко взвизгнув, бросилась на сокрушительницу с клюкой.
  - Ты ишшо и дерешься, паскудница, - кричала она дребезжащим противным голоском, - и это у храма-то Господня! Антихристка!
  При этом она довольно опасно размахивала своей палкой прямо перед девушкой.
  - У вас нет прав трогать меня, - упрямо говорила Анна, - оставьте меня!
  Заслышав такие аргументы, старуха завизжала еще сильнее:
  - Правов?! А я вот сейчас покажу тебе права, отступница!
  В довершении своих слов она ударила Анну клюкой по голове, та вскрикнула и, закрыв темечко руками, присела на снег. Меж тем злобная старуха, не помня себя, продолжала дубасить девушку своей палкой: удары сыпались щедро по всему телу, особенно доставалось рукам, которыми несчастная пыталась прикрыть раненую голову. Многочисленные зеваки постепенно стали понимать, что творится что-то неладное.
  - Господи, да что ж это? Куда полиция то смотрит?
  - А что случилось то?
  - Бабы повздорили.
  - Эка невидаль. К чему полицию то звать?
  Пока зеваки рассуждали подобным образом, двое мужчин протиснулись сквозь круг любопытствующих и отогнали озверевшую старуху прочь. Несчастная же жертва ее неистовой ярости лежала на снегу неподвижно, не подавая ровно никаких признаков жизни. Завидев это, одна проститутка, опомнилась и закричала вдруг благим матом:
  - Уби-и-и-ли!
  - Вы убили ее, бесовское отродье, - прикрикнул на проституток один из подоспевших на помощь.
  Пришедшие в себя только при виде крови гонители поспешили скрыться; продолжала бесноваться одна лишь фанатичная старуха, которую в скором времени оттащили подруги.
  Спасителями Анны оказались Лукьян и, проходивший в это время мимо мимо церкви рабочий с башкирцевской фабрики Федор Скатов. Они то и взяли все заботы о раненой на себя.
  - Эх, поздно мы подошли, поздно, - в сердцах говорил Лукьян, стирая тряпкой кровь с лица девушки.
  - Да нет, как раз вовремя, - не согласился Скатов, - скоро она прийдет в себя. Эх, бабы, бабы!
  - Да за что ж они ее? - недоумевал Лукьян.
  - Об этом только эти чертовки и знают.
  С раненой надо было что-то делать, и Скатов стал расспрашивать людей о месте проживания несчастной. Но никто не мог ответить ему ничего вразумительного.
  - Ее надо бы к доктору, - заметил Лукьян.
  - Да, конечно, - согласился Скатов, - прийдется отнести ее покамест ко мне, а доктора я уж сам найду.
  Так и порешили. Лукьян поймал ваньку, а Скатов осторожно перенес Анну в сани, приказав извозчику гнать в фабричный район.
  
  Глава 11
  "не находя ничего достойным своей привязанности - ни из женщин, ни из мужчин - я обрек себя на служение человечеству"
  (Петрашевский)
   Анна очнулась в небольшой квартирке Скатова, которую он снимал в очень скверном доме в рабочем поселке. Квартирка эта состояла из одной лишь комнаты, в которой стояла пара кроватей и большой круглый стол с накрахмаленной скатертью. На полу копошились белобрысые хозяйские дети, грязные и дурно одетые, - их было двое, третий попискивал у окна в колыбели. Все это показалось ей настолько неприятным, что она снова закрыла глаза, но, опомнившись, приподняла голову с постели и пробормотала: "Где я?"
  - Слава Богу, очнулась, - услышала она в ответ знакомый голос, и большое улыбающееся лицо Лукьяна склонилась над нею.
  Она облегченно вздохнула и крепко сжала его руку. Голова все таки сильно болела, не было никаких сил думать о чем-либо, и даже драка в церкви не волновала ее. Она видела перед собой одного лишь Лукьяна и даже вздрогнула, когда два совершенно незнакомых ей человека выросли из-за его спины.
  - Это Федор Скатов - твой спаситель, а тот - г-н Лианозов, - представил их Лукьян, но сказал все это так быстро, что Анна не смогла понять, кто из них Скатов, а кто г-н Лианозов. Сомнения ее разрешил сам Скатов, объявивший с гордостью:
  - Г-н Лианозов - замечательный доктор. Он даже учился в Университете (слово "Университет" было произнесено с особенным благоговением), так что, барышня, за здоровьице отныне вам беспокоиться нечего. Человек этот дело свое знает.
  Лианозов только рассмеялся на подобную рекомендацию и, похлопав Скатова по плечу, заметил:
  - Вашими устами, Федор Титыч, да мед пить.
  Услышав столь хвалебные характеристики в адрес доктора, Анна через силу принялась рассматривать его и не нашла в его физиономии ровно ничего примечательного. Голос у него был достаточно приятный, мягкий, разговор интеллигентный, окающий элемент местного простонародного говора отсутствовал здесь напрочь, но было что-то слащавое в его речах, изобилующих разными ласкательно-мещанскими словечками типа "душенька", "батенька", "дружочек". Послушать его, - так добрее и душевнее человека в целом свете не сыщешь, к тому же он так приветливо улыбался, и улыбка, казалось, ни на секунду не покидала его лица... Только вот глаза чрезвычайно портили весь этот внешний лоск: удивительно нехорошие у него были глаза, всегда сощуренные в лукавой ухмылочке. По всему виду, доктор был не злой человек, - так показалось Анне, но за ехидной улыбочкой и хитреньким прищуром маленьких серых глазок таилось нечто более глубокое. Подобные субъекты вероятнее всего могут погладить кошечку, пожалеть ребенка, причем сделают все это искренне, непременно искренне, ... и в то же время без всяких сомнений легко согласятся убить отца только что обласканного ими ребенка, если найдут это нужным. Хотя как знать, может, доктор и впрямь был душевнейшим человеком, и все врут физиономии.
  - Ну как, душенька, полегчало ли вам? - ласково поинтересовался Лианозов, присаживаясь на табурет у изголовья больной.
  - Много лучше. Да поможет вам Бог, - пробормотала она, совершенно теряясь в ласкающе-слащавой улыбке доктора. "Все врут физиономии", - согласилась она лишний раз, видя безграничную доброту этого человека.
  - Я бы посоветовал вам не вставать несколько дней с постели, душенька, это для вашей же пользы, голубушка...Ба, да вы вся дрожите! - заметил вдруг он и заботливо дотронулся до ее лба.
  - Э, да у вас лихорадка начинается. Ну ничего, ничего, не бойтесь. Все будет хорошо. И пейте обязательно порошки, которые я вам оставляю.
  Тут же доктор заставил Анну поглотить какое-то скверно-горькое лекарство, от которого она сморщилась, чем вызвала у доктора задорный смех и увещевания о необходимости пересилить себя здоровья ради.
  - Где вы проживаете, голубушка? Я б мог иногда заходить к вам, на первых порах?
  Она не нашлась, что ответить на этот вопрос и промолчала, но доктор сам догадался.
  - Неужели вы бездомная, душенька? По вам того и не скажешь.
  - Я и сама не знаю, кто я, - буркнула Анна.
  Вопросы надоели ей, и она прикрыла глаза, давая тем понять, что вовсе не желает поддерживать беседу.
  - Может, отвезти ее к нам в ночлежку, - предложил Лукьян, - чтоб не стеснять вас.
  - Да полно, какое тут стеснение, - совершенно искренне отозвался Скатов, - да и нельзя ей пока в ночлежку.
  - А может у г-на доктора есть какое-нибудь помещение? - робко поинтересовался Лукьян.
  - Что ты, что ты, - замахал на него руками Федор, - нельзя затруднять доктора, ему же нужно работать.
  Слово "работать" Скатов произнес так значительно, что всем показалось, что г-н Лианозов вел какую-то великую научно-исследовательскую работу, от которой напрямую зависело все последующее развитие научной мысли. А Лианозов при этом столь же многозначительно покачал головой, и можно было подумать, что он на самом деле является величайшим ученым всех времен и народов. Продолжение их глубоковажной беседы, Анна уже не могла слышать, так как оба заканчивали разговор в прихожей.
  Ей страшно хотелось заснуть, но боль не давала покоя и единственным желанием ее было остаться одной, в полной тишине, с выключенным светом. Она чувствовала, что Лукьян продолжает сидеть у ее изголовья, но он был достаточно умен для того, чтобы понять, как ей сейчас необходимо его молчание. И она была крайне благодарна ему за это. Анна испытывала по отношению к Лукьяну чувство двоякое: с одной стороны его присутствие и трогательная забота о ней были чрезвычайно приятны, но с другой - ей почему-то хотелось, чтоб он непременно ушел. Ей было стыдно перед ним за происшествие у церкви, которое она воспринимала не иначе, как результат своего безобразного прошлого.
  - Я не стесняю тебя, Аннушка? - наконец решился спросить Лукьян.
  - Я тебя очень прошу уйти сейчас. Очень прошу, - прошептала она.
  Лукьян исполнил ее просьбу, пред этим обещав непременно зайти завтра утром. Анна облегченно вздохнула. Чтобы как-то отвлечься от размышлений по поводу давешнего события, она принялась вслушиваться в тихий разговор Лианозова со Скатовым, и ей даже удалось разобрать отдельные фразы.
  - Сбор будет сегодня. У нас ведь и предлог есть: крестины твоего младшего сына, так что несомненно лучшим для всех будет собраться у тебя.
  Судя по всему это был голос Лианозова.
  - К тому же здесь безопаснее, - продолжал доктор, - вы вне всяких подозрений и слежки за вами нет, никто уж и не помнит, что в 1905 ты расхаживал с красным бантом. Да и кто тогда не цеплял эти красные банты? Вице-губернатор, дурак, и тот моде поддался.
  Чиркнула спичка, вероятно кто-то из них закурил.
  - Иван Ильич, дак ведь все ж к Елкину порешили пойти. У него же лучше и надежнее, - возражал Скатов.
  - Глупости. У Елкина соседи - сам знаешь кто.
  - Дак ведь порешили же...
  - Пошли сейчас Алешку (вероятно Алешкой звался один из старших сыновей хозяина). Пусть всех оповестит о том, что планы поменялись. Никто из соседей не удивится, что сегодня к тебе столько народа прийдет: всем ведь известно, что ты ребенка крестил. И нам будет спокойнее. К тому же я вообще не хочу проводить сборы в городе, - мне кажется, что за мной следят.
  - Не может быть. Ведь вы всего год, как у нас появились и еще ничем себя не скомпрометировали. Все это вам померещилось.
  - Может и так. Сами знаете: на нервах живем.
  - По вас и не скажешь, что вы как-то особенно нервничаете. Черт потухла... Доктор, дайте спичку.
  Снова чиркнули спичкой.
  - А эта женщина, - осторожно заметил Скатов.
  - Завесишь ее ширмочкой.. Вообще ей дела никакого до нас нет, да и не поймет она ничего. К тому же бедняжка серьезно больна головой, и впридачу лихорадка начинается. Не забывай также, батенька, что ты ей жизнь спас, надо быть слишком неблагодарной, чтоб доносить на тебя.
  - И все же...
  - Все же ей не до нас теперь. Кстати, прошу тебя лишний раз, проследи, пожалуйста, чтоб она не поднималась с кровати, это слишком вредно в ее теперешнем положении. Ну вот и все... Прощай пока, я побежал. Не забудь предупредить комитет.
   Дверь хлопнула: Лианозов ушел, и Анна отчего то с облегчением вздохнула, она чувствовала себя слишком неловко в его присутствии и терялась под лукавым испытывающим взглядом доктора.
  Вообще надо сказать, что доктор Лианозов был едва ли не самой загадочной фигурой во всем губернском городе. Жил здесь он уже около года, где он родился и проживал раньше никто у нас не знал. Паспорт имел скорее всего поддельный, и вряд ли кто-нибудь мог поручиться за то, что Лианозов - его настоящая фамилия. Самым же интересным был тот факт, что будучи доктором, Лианозов очень мало попрактиковался в нашем городе, - не более месяца, - потом забросил это занятие совершенно и жил исключительно за счет средств, аккуратно высылаемых его матушкой. Содержания от нее он требовал очень настойчиво, и стоило старушке задержать выплаты на какую-нибудь неделю, он засыпал ее шквалом просительной корреспонденции, в которой сын выяснял причины непредвиденного обстоятельства и доказывал необходимость скорейшего его исправления. Чем он занимался в городе, у нас также никто не знал. Те же, кто осмеливался задавать ему подобный вопрос, получали ответ довольно странный и ни к чему не обязывающий: " Служу человечеству". Единственное, что было доподлинно о нем известно, так это то, что он действительно в свое время учился в каком-то Университете, который, впрочем, не закончил, по неизвестным нам причинам.
  Стоит еще отметить, что наш доктор знаниями обладал обширнейшими, был в курсе всех новейших и древнейших достижений человечества и мог поддерживать разговор на любую из возможных тем. Но знать все означает то же самое, что не знать ничего, и оттого познания его были какими-то половинчатыми, незавершенными. Вряд ли Иван Ильич сумел что-то изучить в совершенстве несмотря на весь свой неординарнейший ум и фантастическую волю. Воля у него была действительно редкая, и половинчатость обширных знаний вовсе не умаляла ее силы. Просто это был такой человек, что еще в ранней юности задавшись некоей целью, все прочее, не слишком относящееся к возможностям ее осуществления, почитал ничтожнейшим и достойным лишь поверхностного изучения. Цели его были просто грандиозными, какие, что не один здравомыслящий человек перед собой поставить бы не посмел. Но доктор Лианозов не был сумасшедшим, более того он имел ум самый практический, какой только возможно иметь существу одушевленному.
  Это был настоящий русский Маккиавелли, волевой, энергичный с каким-то даже избытком, всякая минута, проведенная без дела, казалась ему ошибкой величайшей и непоправимой. Я верно выразился, именно Маккиавелли, поскольку далеко идущие цели Ивана Ильича не уступали устремлениям сего государственного мужа несмотря на всю безызвестность и незаметность нашего нового героя. Впрочем, к ним мы еще вернемся. Вообще надо сказать, что описывать устремления этого человека - дело достаточно сложное, поскольку для любого нормального человека, пребывающего в здравом рассудке, они могут показаться безумием чистой воды, но так как история нашей страны, как выразился один сатирик прошлого столетия, состоит из одних только чудес, при более пристальном взгляде задачи г-на Лианозова будут восприниматься не такими уж фантастическими. Только не подумайте, что сей странный мечтатель (о, если б он был только мечтателем, чем то вроде Фурье или Чернышевского) обладал каким-то неописуемым честолюбием и тщеславием. Как это не парадоксально, ничего подобного в характере его не было, равно как не было и в помине никакого "служения человечеству". Пожалуй, можно скорее согласиться с тем, что он был и злобен и мстителен, но никак не честолюбив. Здесь было много упоения собственным делом, жажды власти, но власти, сделанной исключительно своими руками, изобретенной только его собственным гением. О, он никогда не пожелал бы занять ни трон Самодержца, ни кресло премьера, хотя бы кто-нибудь и додумался пригласить его. В этом случае Иван Ильич почитал бы свою жизнь совершенно проигранной, и даже принял бы за счастье перспективу навсегда остаться в N на маменькином иждивении, и в неистовой злобе метать бомбы в трон, от которого добровольно отказался. Но также не стоит думать, что Лианозов был каким-нибудь заядлым террористом или чем-то в этом роде. И хотя прошлое его для нас совершенно неизвестно, можно с полной уверенностью сказать, что человек этот в жизни никого не убивал, его цели заходили слишком далеко, чтоб низвести себя до обыкновенного разбоя. Лишний раз надо заметить, что Лианозов отстоял очень далеко от таких господ, как Нечаев или Каляев, или даже пресловутый Петруша Верховенский: ему никогда и в голову не приходило сделать людей своими слугами ради одного только собственного тщеславия. Вообще в народе нашем очень мудро отличают дураков от умных по их отношению к греху. Помните, "дурак погрешит один, а умный соблазнит многих"? Так вот, Лианозов был достаточно умен, чтоб сделать это второе, оставшись при том в некоторой личной чистоте, и таким образом весь миф о служению человечеству низвести до служения человечества его собственным фантастическим идеям, которые он немедленно объявил бы основными идеями всего человечества.
  Таким образом в этом тщедушном и неприметном человеке скрывался ум и отвага, до которой было далеко даже Маккиавелли. Ведь слепая жажда власти над кем-нибудь, тем более власти над множеством всегда была не более, чем признаком полнейшей дурости: какой нормальный человек пожелает брать на себя столь тяжкую ответственность, да еще ответственность за каких-то посторонних людей, в то время, как мы за себя самих не можем вполне отвечать. В случае же с нашим новым героем, было нечто противоположное: здесь была какая-то неслыханная доселе жажда личной власти, власти собственного изобретения, власти над всем человечеством, но только такой, какую его собственный извращенный ум смог бы изобрести для несчастного человечества.
  Впрочем, Лианозов - личность слишком загадочная и темная, чтобы можно было сказать о нем что-нибудь определенное, существовала большая вероятность ошибиться и приписать ему те качества, которыми он вовсе не обладал. У нас будет еще достаточно времени, чтоб послушать его и сделать кое-какие выводы. Пока же не будем спешить.
  
  Глава 12
  "В возможности считать себя, и иногда почти в самом деле быть, не мерзавцем, делая, явную и бесспорную мерзость - вот в чем наша современная беда"
  (Ф.М.Достоевский)
   Своекорыстные пророки!
  Лжецы и скудные умы!
  (И.А.Бунин)
  Анна проспала до позднего вечера и проснулась, когда хозяйка уже накрывала на стол в ожидании гостей. Тут она впервые разглядела жену Скатова. Лет ей было не более 28 - 30, но выглядела она, подобно всем, измученным трудом и детьми простолюдинкам, значительно старше, что подчеркивал также ее бедный серый наряд. Казалась она какой-то забитой, усталой, впрочем, лицо было доброе, а взгляд слишком уж робкий.
  Заметив, что больная проснулась, она подошла к ней с приветливой улыбкой и поинтересовалась, не хочет ли та ужинать. Анна есть оказалась и потеплее укуталась в одеяло, которое совсем не спасало ее от холода. Заснуть снова она не смогла, все тело ломило от синяков и озноба, она мечтала только о полной тишине, но никак не могла обрести ее в этом доме. Время от времени кричал младенец, хозяйка ругалась на него, так как едва успевала одновременно накрывать на стол, следить за самоваром, и качать колыбельку. Когда прибежали с мороза, все вывалявшиеся в снегу, старшие сыновья, она принялась кричать и на них потому, что те не пошли к бабушке, а шляются здесь тогда, как скоро должны собраться гости.
  - Дай ужинать, - настойчиво требовал у матери старший, тот самый Алешка, которого Скатов посылал оповещать "своих" о перенесении собрания в их дом.
  - Убирайтесь отсюдова, - нервничала мать, - места тут вам нету. Ступайте к бабке. Без вас не развернуться.
  - Не хотим к бабке, - ныли дети.
  - Мало ли чего вы не хотите! Вот отцу пожалуюсь, он быстрехонько с вами разберется.
  Последний аргумент, видимо, подействовал на крикливых детей и они поспешно ретировались к дверям.
  "Зачем же она так кричит? Зачем кричит этот младенец? Господи, отчего все люди так орут на своих детей, уж коли они им настолько ненавистны, для чего их вообще рожают на свет?" - с тоскою думала Анна, и ей все более хотелось немедленно убежать из этой убогой неряшливой комнатушки, от всеобщей ругани, шума и визга, но она не могла даже приподняться на постели. Боль, озноб, ругань хозяйки, постоянные стуки в дверь, - все смешалось для нее.
  Потом она отчетливо слышала, как кто-то стучался в дверь, слышала и тихие разговоры в прихожей. В след за этим на пороге появился хозяин с давешним доктором, оба раскрасневшиеся от мороза, но чрезвычайно веселые. Доктор с порога приветствовал хозяйку:
  - Добрый вечер, Дарья Васильевна, с крестничком вас.
  - Вечер добрый, Иван Ильич. Здравствуй, Федя, - равнодушно отозвалась Скатова и пошла смотреть самовар.
  - Ну-с, как наша больная? - так же радостно и весело поинтересовался доктор.
  - Плохо. Спит, - с тем же равнодушием отрезала Дарья Васильевна.
  Поставив пузатый медный самовар на стол, она вновь взглянула на Лианозова и с укором заметила:
  - Хоть бы лоб перекрестил, в дом коль вошел. Да и день то такой - крестины Ленькины. Эх, Ильич, Ильич.
  На это замечание хозяйки доктор рассмеялся заливисто, как-то по-бабьи, так что в общей жизнерадостной гримасе глаз его совершенно не стало видно.
  - Ты, Васильевна, прямая противоположность супругу своему. Поучиться бы у него тебе не помешало.
  - Любите ж вы поучать, Иван Ильич. У меня, чай, и своя голова на плечах, да полжизни за плечами имеются, - оборвала его хозяйка и, отерев табурет грязной кухонной тряпкой, предложила гостю присесть.
  - А я пока за водочкой сбегаю. Мигом обернусь, - добавила она, когда гость уселся.
  Едва она ушла, Иван Ильич, толкнув Скатова в бок, заметил:
  - Суровая у тебя жена.
  - Да просто жизнь такая. Проклятая.
  При этих словах Федор потряс кулаком в воздухе, чем еще больше рассмешил доктора.
  - А что ж ты, голубчик, на нее не подействуешь? Отчего не склонишь Дарью к правильному пониманию вещей.
  Скатов только махнул рукой на это.
  - Какое тут правильное понимание? Нет у нее вообще никаких пониманий. Ей и слушать то меня не интересно.
  Их беседу прервал очередной стук в дверь. Надо сказать, что стук здесь был условный, словно азбука Морзе. Скатов впустил еще двоих человек, которые немедленно уселись за стол.
  Первого звали Зельцманом, а в партии - Совой. В лице его действительно проглядывало что-то совиное. Темные глаза были как-то слишком крупны, да еще и выпуклы, как у рыбы-телескопа, нос очень длинный и толстый, а губы напротив слишком тонкие для столь крупных черт и всегда поджатые. Выражение лица его было самодовольным до крайности, а с другой стороны каким-то через чур увлеченным, так что сначала его можно было принять едва не за помешанного. Из одного только беглого взгляда на физиономию Совы, можно было с очевидностью сказать, что человек этот одержимый и причем одержимый раз и навсегда какой-то маниакальной идеей, с которой он носится повсюду: и в миру, и в пиру, и в добрых людях. А идея эта по видимому была слишком гадка, так как что-то трусливое и злобное просвечивало во всей этой одержимости.
  Надо сказать, что Зельцман - нелюбимый сын мелкого лавочника, в конце концов бежавшего в Америку, был вообще озлоблен на целый свет, на свою семью, всех без исключения друзей, на город N и город M, на Россию и Америку, на немцев и китайцев, на евреев и русских, на помещиков и крестьян, на капиталистов и мещан, и если бы кто-нибудь вдруг решился спросить его, что он вообще любит, Зельцман наверняка ответил бы какой-нибудь отвлеченной фразой по типу "коммунизм" или "электричество" или, вернее всего: "Карла Маркса".
  Товарищ его Мациевич являлся ему прямой противоположностью. Даже внешне они сильно отличались друг от друга. Это был маленький полноватый молодой человек с довольно приятными чертами лица, густыми рыжеватыми волосами и большими светло-карими глазами. Обладатели подобных внешних данных обычно бывают всеобщими любимцами, всеобщими товарищами и с ними охотно идут на контакт, почитая их за добродушных простачков, хотя они редко бывают такими на самом деле. Мациевич был не только много умнее Зельцмана, но даже и хитрее его, чем и гордился втайне, въяве же никак не обнаруживая свое превосходство. Кроме того он почитал себя гораздо умнейшим многих своих друзей и в душе страшно радовался этому обстоятельству.
   Скажем более, он всегда недолюбливал тех, кто был способнее его самого, и в первую очередь это относилось к Лианозову, перед талантами которого он преклонялся и одновременно глухо ненавидел его за интеллектуальное превосходство, за постоянное лидерство в партийной среде, о котором он сам втайне мечтал. Вот уж воистину человек - величайшая загадка природы и ее величайшее недоразумение, - какие только противоречия не скрываются в нем подчас!
  Однако, упаси Бог, подумать, что Мациевич был каким-нибудь подлым и завистливым лицемером. Это была натура страстная и высокая, из тех, что еще в молодости заражаются мыслью облагодетельствовать страдающее человечество, и задача эта так глубоко заражает их, что уже через некоторое время становится неотъемлемой частью их бытия. Однако проходит время, и идея эта постепенно трансформируется в подобном человеке настолько, что он уже говорит не как когда-то : "Мы должны освободить человечество от социального неравенства, облегчить страдания нашего народа", при этом сильно нажимая на слове "должны", а несколько иначе, ударяя на то, что именно "мы", "я", а не кто другой. И попробуй сказать такому человеку, что человечество вовсе и не нуждается в в а ш е м освобождении, что такая свобода ничего кроме бед ему не принесет, - он тут же ответит вам возмущенно: "Может и ни в каком другом освобождении оно и не нуждается, но наше то им просто необходимо, поскольку именно освобождение посредством меня и моих единомышленников есть самое верное и истинное освобождение". Ну что тут поделать?
   Постепенно собрались и все прочие товарищи, так же люди во всех отношениях замечательные, достойные особого внимания. Пришла даже одна женщина, Лилечка Кох, высокая стройная шатенка лет 23-х с ясным открытым взглядом, в котором было много целеустремленности и... одержимости, подобной зельцмановской. А за ней явилась некая угрюмая личность, известная всем по фамилии Бережков. Бережков этот был старше всех остальных товарищей, за исключением, впрочем, Лианозова, которому шел 41-й год, он был марксистом старым и закоренелым, посвятившим всю свою многотрудную молодость сокрытию от правительства и созданию серьезной системы конспирации.
  Все эти люди (Лианозов, Скатов, Кох, Мациевич, Зельцман и Бережков) составляли, так называемый костяк партии и являлись членами N-ского комитета социал-демократии, получившей неплохой урок в 1907 году, и только начинающей поднимать голову под мудрым руководством г-на Лианозова. К этой компании присоединились еще двое сочувствующий, членами партии вовсе не являющихся. Один из них в некотором плане был человеком действительно необычным, однако вовсе не редким в образованных слоях нашего народа. Бенедикт Елкин представлял довольно обширную часть российской демократии, а именно русофобов. Ненависть этого человека к своей исторической родине была настолько велика, что удивляла самих социалистов, которым на этом поприще безусловно не было равных. Поначалу они сомневались, уж не является ли сей борец против своего отечества самым настоящим провокатором, пока не догадались, что он просто глуп, как и большинство наших русофобов, и, едва поняв это, партийцы стали всячески поощрять его "справедливую борьбу" против каких-то там темных сил, оплотом которых являлась, по их общему соглашению, Россия в силу своего самодержавного устройства.
  В эту компанию Елкин попал по одной простой причине. Поучаствовав много лет в работе различных левых партий, солидарных с ним в убеждениях, а именно ставящих перед собой цель скорейшего развала Российской империи, он пришел к выводу, что именно социал-демократы более всех на этом поприще преуспели.
  Все выходило у него как в стихах пресловутого г-на Печорина:
  Как сладостно Отчизну ненавидеть
   И жадно ждать ее уничтоженья.
  К счастью для страны нашей, вышепроцитированный господин принял католичество и покинул ненавистную отчизну за это ему стоит отдать должное, в то время как большинство наших русофобов бежать никуда не собираются и упорно держатся мест своего первоначального обитания будто бы из опасения, что с их отъездом в Европу или Америку ненавидеть и поливать грязью родное государство будет совершенно некому.
  Последним из гостей стал некий меценат Лавруша Терещиков, владелец судоремонтных мастерских, доставшихся ему по смерти отца. Лавруша этот более для забавы, нежели из каких-то демократических убеждений щедро отпускал средства на деятельность различных подпольных организаций, находя подобные мероприятия лучшим орудием для борьбы со скукой. Несчастный страдал болезнью аристократов, а именно всегда и при любых обстоятельствах скучал, а делать ничего не любил и не хотел. Он редко посещал социалистов, и ходил к ним только тогда, когда совсем уж было некуда идти, и все ему совершенно опостылевало. Терещикову было в сущности глубоко наплевать на них, социалисты также не особенно ему доверяли и принимали у себя из одной только материальной необходимости.
  Такие вот люди собрались этим вечером у Скатова. Вообщем, компания довольно милая и не стоит думать, что это было всего лишь сборище людей исключительно одержимых или нравственно увечных. Просто-напросто все они были большевиками, а именно максималистами, а, стало быть, в некотором роде и одержимыми и нравственно-увечными, но очень дружными, сплоченными и даже с некоторой стороны интересными, не только, впрочем, для психиатрии и полиции. Положим, что интересы этих людей и были подпольные и антигуманные (по мнению оппонентов сего странного коллектива), но все таки были у них какие бы то ни было цели, четко определенная жизненная позиция, ясное понимание ради чего жить и как жить. Все это психологически убеждало наших друзей в необходимости их "благороднейшей" деятельности, а великая конспирация, постоянный риск, железная дисциплина с строжайшей подчиненностью Лианозову придавала даже некий азарт и романтику подпольного клуба по интересам, на манер аристократических салонов. Все эти особенности притягивали в ряды наших социалистов неустойчивую, нигилистски настроенную молодежь и студенчество. Дружба у них была также явлением самым необыкновенным: они постоянно грызлись на почве идейных разногласий, многие страшно недолюбливали однопартийцев, но тем не менее совершенно не представляли свою жизнь порознь. Комитет напоминал некое подобие семьи, где все были спаяны общими интересами и задачами, так что не могли даже и помыслить себя где-нибудь вне ее, равно как и не могли себя помыслить вне общей для всех идеи, полностью их поработившей, идеи настолько сильной и страшной, что никто не находил в себе сил возвысится над ней хоть на вершок. А если идея гадка, а 2/3 этих людей неполноценны (может даже статься, что и все, поскольку вряд ли развитой здравомыслящий человек станет принимать чужую идею), если понятие о ценностях у них извращено, что тогда? Страшно подумать, что может сделать даже из самых добрых людей иная идея, особенно идея подпольная. Люди, ей служащие, становятся совершенно пропащими для человеческого общества, именно для человеческого, а не построенного с помощью какого-нибудь фантастического синтеза из Фурье, Маркса, крепостного права и монастрырщины. Ведь всякое рабство таит в себе опасность страшную, рабство же идейное - вдвойне, - стало быть, глупо искать в подобных людях добрые и человеческие начала, раб идеи ничего кроме опасности представлять из себя не может. Но это было бы слишком большой оплошностью, - забывать, что кроме мозгов, забитых всяческой политической ерундой, в идейном человеке имеется и сердце. Все они люди, и их мрачные изыскания пока что лежат только на их совести, и оттого они еще не так страшны. Множество людей путаются во зле, которое отчего-то именуют добром, и не представляют никакой особенной угрозы окружающим. В своей ненависти к кому-то и любви к чему-то наши социалисты, пожалуй, не только не пугают, более всего смешат и взывают жалость. Есть люди гораздо более страшные, а именно такие, которые умудрились подняться над идеей, победить ее, но по извращенности своей они служить ей продолжают, более того соблазняют на то же и других исключительно ради власти над ними, ради угождения собственной гордости, - ибо они всегда безмерно горды тем, что умудрились подняться над всеми идеями и их служителями, и делают отсюда неизбежный вывод, что они призваны самой природой управлять миллионами голов безыдейных стад и тысячами рабов всяческих философских изысканий, пусть даже повелевать тайно, не выказываясь наружу, но с них довольно и упоения собственным величием, - это лучшая награда для злого сильного ума.
  Именно таких людей стоит действительно бояться, а вовсе не каких-нибудь одержимых типа Кох, Бережкова, Елкина и Мациевича, тем более озлобленных на всех вроде Зельцмана. Последствия действительно будут ужасными, когда какой-нибудь сильный и умный негодяй возьмет на себя руководство этой идейной толпой одержимых, обманутых, озлобленных и дураков. С таким руководителем они на самом деле станут силой, но, к счастью, в нашем народе подобные вожди встречаются крайне редко. N-ским социалистом повезло более других. Год назад к ним прибыл от партии доктор Лианозов, который стал как раз этим самым гениальным демоном или негодяем (это уж как угодно), призванным сплотить всю эту разношерстную компанию, направить на истинный путь и таким образом подготовить к будущему захвату власти.
  
  Глава 13
   Ваше равенство - обман и ложь,
  ................................................
  Этот мир идейных дел и слов.
   Для глупцов - хорошая приманка,
  Подлецам - порядочный улов.
  (С.Есенин)
  Когда гости все собрались, вернулась хозяйка с водкой. Все уселись за стол, совершенно несервированный и уставленный чайными кружками, хлебом на газетке и баранками к чаю, и над всем этим бессмысленным нагромождением царил огромный самовар. Хозяйка принялась разливать чай, так как от водки, все кроме Скатова отказались. Меценат отказался и от чая и уселся к окну для чтения легальной большевистской прессы, от которой он постоянно зевал. Кое-как дочитал "Звезду", а "Невидимую Звезду" и вовсе не осилил.
  Зельцман, привыкший оглядывать все и вся, приметил Анну и поинтересовался, кто это примостился за ширмами, на что Скатов простодушно ответил, что только сегодня подобрал ее на улице.
  - Ну Федор, у меня просто нет слов, - изумился Сова, - ты б и жандармов мог привести сюда. Чего мелочиться то?
  Его успокоил Лианозов.
  - Женщина эта - серьезно больна, дорогуша. Она лежит в горячке и ничего слышать не может. И не забывайте, что это наш долг - помогать страждущим и угнетенным. Разве не вы громче всех кричите у нас о любви к человечеству?
  - Стало быть, благотворительностью решили заняться, - съязвил в ответ Зельцман, - похвально, похвально.
  Впрочем, спорить с Лианозовым он не посмел.
  Гости со скучнейшими физиономиями распивали чай, ожидая в нетерпении, когда Лианозов как глава партии откроет собрание. Тот нарочно тянул время и как ни в чем не бывало весело болтал со Скатовым о делах на фабрике. Мациевич первым не выдержал паузы и, решительно отодвинув свой чашку, многозначительно заметил:
  - Мне кажется, что чай мы можем попить и дома. А дело не ждет.
  Лианозов встрепенулся, словно бы только сейчас понял, что пришел сюда вовсе не за тем, чтоб попить чай и поговорить о фабрике.
  - Конечно, конечно. К делу, - засуетился он, - незачем терять время. Мы не собирались уж с неделю, а дел накопилось невпроворот. Кстати, Лилечка, размножь пожалуйста одну статейку (Кох заведовала типографией).
   С этими словами Лианозов достал из кармана свежий номер "Пролетария" и добавил, протягивая Кох:
  - Она заложена закладкой.
  Анну совершенно эти разговоры не интересовали, она решила для себя, что пришло время вставать на молитву, и, не найдя иконы в комнате, с усилием поднялась и направилась в прихожую, где висели какие-то образа. Доктор чрезвычайно удивился, увидев на ногах свою пациентку и всячески уговаривал ее вернуться в постель, но никакие уговоры не подействовали, она ушла в прихожую и стала свершать свое ежедневное правило.
  - Вот, товарищ Лианозов, как видите она ходит, - услышала Анна за спиной раздраженное замечание Зельцмана.
  - Дружок, отчего вы всегда так волнуетесь? Какое ей до нас дело? К тому же, мне кажется, что у нее что-то нервное, скорее всего от травмы. Ей не до нас.
  В прихожей было еще холоднее, но она уже вовсе не обращала внимания на холод, даже радовалась ему, как ниспосланному за грехи страданию, и самую головную боль принимала за некое очищение.
  "Так мне и надо. Поделом мне, все что хотела - получила", - проносилось в ее голове, но с другой стороны, она страстно мечтала о выздоровлении потому только, что ей хотелось поскорее уйти отсюда и никогда более не видеть этого странного доктора с его порошками и таблетками.
  Она услышала шаги позади себя, однако не обернулась и продолжала свое правило, которое в ее горящей голове постепенно обращалось в один пустой набор фраз.
  -Как здесь холодно, - услышала она позади себя мягкий женский голос.
  Это была Лилечка Кох. Она заботливо положила руку на плечо Анне и сказала:
  - Что же вы делаете здесь? Можно ли так издеваться над собой? Пойдемте, я отведу вас в постель.
  - Нет, оставьте меня, - решительно отозвалась Анна, однако силы уже покидали ее, и она не смогла сопротивляться, когда Лилечка взяла ее за руку и отвела за ширмы. Здесь больной пришлось выпить еще какой-то порошок и притвориться спящей.
  В это время за столом что-то горячо обсуждалось, на Анну уже никто не обращал ни малейшего внимания. В азарте спора темпераментный Зельцман вскочил со своего места и, жестикулируя, что-то доказывал Мациевичу. Скатов в свою очередь пытался перекричать Зельцмана и просто орал, чтоб его лучше слышали:
  - Послушайте меня! Я считаю, что нужно начать именно в пятницу, и никаких отговорок тут быть не может! Башкирцев наглеет с каждым днем, надо прекратить это безобразие, обуздать капиталистов! Поддержи, Сова!
  - Я твердо уверен только в одном, - поддержал Зельцман, - ты, Мациевич - ренегат. Ре-не-гат!
  - И я согласна с тов. Скатовым, - подхватила Кох, - наша агитация возымела успех и, я полагаю, что многие готовы выступить в пятницу. К тому же я уверена, что рабочих фабрики поддержит и военный завод.
  - Казенные заводы не поддержат. Они не готовы к пятнице. А все из-за того, что вы вообще мало обращаете на них внимание, а напираете на фабрику Башкирцева, как самую крупную, - заметил Зельцман.
  - Один по крайней мере точно поддержит. За 8-часовой день многие выступят.
  - Между прочим, душечка, наша задача состоит в том, чтобы не ограничиваться этими 8-часами, - заметил с любезной улыбкой Лианозов, - ведь это же экономизм!
  - Да, именно так, - согласилась Кох.
  - За народовластие надо идти, - восторженно заявил Скатов.
  - И за отмену избирательного ценза, - вставил Зельцман.
  - После репрессий, имевших место с разгромом первой революции, агитация сильно пострадала, - заметил Мациевич, - все шныряют по отдельным заводам. Сегодня здесь надо усилить, завтра - там, а стало быть ослабить здесь. Черт знает, что такое получается.
  - Вы совершенно правы, Давид Аронович, - согласился Лианозов, - Агитация всегда должна быть, так сказать, на уровне... А это, между прочим, ваше дело, тов.Скатов и ваше, тов. Бережков. Отныне я л и ч н о буду ее контролировать. Теперь я не могу сказать с уверенностью, выйдут ли рабочие с политическими требованиями, но забастовка, или по крайней мере волынка, нам архинеобходима.
  - Да, это разумеется, - прервал Зельцман, питающий к Лианозову самую открытую неприязнь, но в отличие от Мациевича, ее не скрывающий, - что и говорить? Есть и поважнее дела. Я насчет вашего плана говорю, того, что вы мне вчера вручили. Требования, которые вы хотите предъявить Башкирцеву с Лесовым, просто идиотские. Вы предлагаете рабочим бросить работу и сидеть, дожидаясь, когда администрация соизволит сделать им 8-часовой рабочий день и при этом наверняка знаете, что Башкирцев никогда на это не пойдет. Я же считаю, что надо вызвать всех на улицу, устроить общегородскую демонстрацию, беспорядки, и на всякий случай вооружиться, как 1906 году.
  - В нашей ситуации это невозможно, батенька, - заметил Лианозов, щуря свои сатанинские глазки в слащавой улыбочке, - вы сами можете видеть, какой моральный упадок царит в пролетарской среде после нашего поражения. В результате столыпинской усмирительной деятельности хвататься за дубины никто особо не стремится. А рабочих одной отдельно взятой фабрики, пусть их даже и будет 3 тысячи, бросать в мясорубку, - а это будет именно мясорубка, - не эстетично. Народ нас не поймет.
  - Ах, какие слова. "Неэстетично", - передразнил Зельцман, - давно ли вы радовались, когда, узнали из газет, что в какой-то польской школе, поляки избили и прогнали своих русских товарищей и учителей, и вы выставляли это за благородный пример пробуждения национального самосознания. А летняя экспроприация?
  - Однако, Самуил Яковлевич, - ничтоже сумняшеся продолжал Лианозов, - я не нахожу для себя ничего дурного в приведенных вами фактах. Тем более, что вы реагировали на них подобным же образом.
  - Между нами было одно отличие, - недовольным тоном напомнил Зельцман, - при той же реакции, я не в пример вам, не кричал об эстетике и человечности. Особенно в случае с экспроприацией.
  При очередном упоминании "экспроприации", Лианозова просто передернуло, но он никак не выразил своего неудовольствия, даже сделал вид, что не расслышал Зельцмана и, повернувшись к Скатову, заметил:
  - Народ не пойдет в бессмысленную мясорубку, как это предлагает Самуил Яковлевич.
  - Если рассуждать подобным образом, то выйдет, что и бастовать народ на слишком собирается, - снова перебил Зельцман, - тем более, что фабрика получила даже какой-то международный приз за обустройство быта рабочих.
  - Бастовать - дело другое, дружочек. Забастовка нам необходима. Все хотят бастовать, кроме конечно каких-нибудь обывателей да несознательных элементов, а мы должны представить передовую часть пролетариев, которые, так сказать, впереди... в авангарде. Мы должны идти в авангарде, а не на поводу, не смешиваясь с пролетариями, ведь наша партия и есть авангард, мозговой центр пролетариев.
  - Да что вы из пролетариата стадо какое-то делаете, - подал голос молчавший доселе Бережков, - раз мы - авангард рабочих, они пойдут туда, куда мы их направим. Это, по-моему, издевательство над людьми.
  - Это между прочим, не мое мнение. А то у нас здесь есть некоторые товарищи (доктор с улыбкой поглядел на Зельцмана), которые отчего-то полагают, что в комитете я гну какую-то свою линию. Они едва не за диктатора меня держат. Вы, батенька, ошибаетесь (тут Лианозов снова взглянул на Зельцмана). Я, положим, за плюрализм, но должна же быть какая-то дисциплина, подчинение вышестоящим органам, а ими сказано, что мы с народом сливаться не должны: идти рядом с ним, руководить его движением - да, но ни в коем случае не сливаться. Сами массы не всегда способны правильно понять, что им действительно нужно и полезно.
  - Стало быть, мы партия для пролетариата, нуждающегося в агитации и поводырях, а вовсе не партия пролетариата, как нам следовало бы быть, - криво усмехнулся Бережков.
  - Я же говорю вам, миленький, что пролетариат может неверно понимать собственные нужды, и желания у него могут проявляться узкие, частнособственнические.
  - Ну в этом случае мне больше нечего сказать, - развел руками Бережков.
  - От вас попахивает ревизионизмом и тред-юнионизмом, - заметил Лианозов довольно жестко, и от любезной улыбочки не осталось и следа.
  Добрый доктор преображался просто таки на глазах. Куда-то исчезла слащавая улыбка, взгляд стал бесчувственным и пронзительным, в голосе звучали уже твердые нотки.
  - Повторяю, тов. Бережков, что я не говорю более того, что должен говорить руководитель нашей организации. Коммунизм сочинен не мной.
  - Да катитесь вы к черту со своими мартовыми, ульяновыми и К.., - вскричал вдруг Зельцман, - вы мне надоели с вашими цитатами. Вы всего Маркса под себя готовы переделать.
  - А кто такие Мартов и Ульянов? - с глупейшей улыбкой поинтересовался интернационалист (так уважительно называли в партии Елкина).
   - А у вас, товарищ Зельцман, странное увлечение подпольем и вооруженными провокациями, - заметили Лилечка Кох, - вам бы в анархисты или эсеры идти.
  Зельцман весь вспыхнул при этих словах, но перед женщиной сдержался и заметил довольно вежливо:
  - По мне лучше подполье, чем такая тяга к общественной деятельности, как у тов. Мациевича.
  - Да что ты привязался ко мне сегодня, - зевнул Мациевич, - и что у нас за дурацкая привычка навешивать всем ярлыки. Мы только время теряем в пустых спорах.
  - Я говорю так, потому что знаю, что ты был ликвидатором, Мациевич, - бросил Зельцман напоследок.
  Мациевич ничего не сказал в ответ.
  - И все же я не согласен с вами, тов. Зельцман. Ваши идеи вооруженной демонстрации не отвечают целям текущего момента, - презрительно заметил Лианозов, - а, впрочем, перейдем к голосованию.
  - Вы знаете, господа, я пожалуй пойду, - сообщил устало Терещиков, - спасибо за прекрасную компанию.
  Задерживать его не стали.
  - Да, закончим обсуждение, - дружно подхватили предложение Лианозова, но не успели они перейти к голосованию, как неожиданно для всех слово взял Бережков и, сильно волнуясь сообщил, товарищам следующее:
  - Я выслушал вас всех, хоть признаюсь, это было делом достаточно трудным. Теперь, я хочу, чтоб вы выслушали мое мнение насчет планируемого вами мероприятия. Единственное, что я могу сказать по этому поводу, так это то, что забастовку проводить сейчас нецелесообразно.
  
  Глава 14
  "Меньшинство может быть право, большинство всегда ошибается"
  (Ибсен)
  От столь неожиданного заявления в комнате на какое-то время воцарилась мертвая тишина.
  - Недурственно, - прервала всеобщее молчание Кох.
  - Я вас совершенно не понимаю, тов. Бережков, - пожал плечами Лианозов, - впрочем, мы конечно вас выслушаем. Это ваше право.
  - Валяйте, валяйте, Бережков, - великодушно заявил Зельцман самым издевательским голосом.
  Получив разрешение говорить, Бережков вытащил из кармана какие-то помятые бумажки, надел очки, хотел было читать, но передумал, затолкал их обратно и начал свою речь, сильно волнуясь, сбиваясь почти на каждом слове, что чрезвычайно затрудняло ее восприятие.
  - Я хотел спросить у вас, товарищи, разве вы до сих пор не сумели оценить теперешнее состояние дел на фабрике? - примерно так начал он свою речь.
  - Мне кажется, патетические восклицания здесь не слишком уместны, - не удержался, чтоб не встрять Зельцман, но Бережков продолжал, не обращая никакого внимания на выпады своего товарища.
   Он разложил на столе свежий номер местной газеты и сообщил:
  - Нам следует быть в курсе городских событий и статистических отчетов.
  - По-моему, мы - единственная организация, которая реально разбирается в ситуации, - заметил Мациевич.
  - Или единственная организация, которая смотрит на вещи не с реалистической с точки зрения, а с классовой, так что все представляется нам в свете крайне неожиданном.
  - А что вы имеете против классового подхода? Это все равно, что отрицать классовую борьбу, - возмущенно заверещала Кох.
  - Я прошу у вас пять минут внимания, - заметил обиженно Бережков.
  - Давайте, давайте послушаем его, - поддержал Лианозов, который вообще всегда охотно выслушивал своих оппонентов, не уважения к ним ради, а для того, чтоб как-нибудь после уловлять их собственными словами.
  Выслушать его согласились нехотя, точнее никто почти и не слушал Бережкова, только делал соответствующий вид, будучи готовым в любой момент прервать и объявить войну оппортунизму и какому-нибудь еще ...изму в лице товарища Бережкова.
  - Вам известно, что наша промышленность развивается сейчас самыми ускоренными темпами, - говорил он, - и безусловно вместе с ростом промышленности количественно возрастает и пролетариат, прежде всего за счет вливания в него мелкобуржуазных элементов. Крестьяне наводнили город с окончанием полевых работ и с конца осени у нас такое огромное количество свободных рук, что цена на них не может быть слишком высокой. Потому зачинщиков и участников забастовки, - а в ней непременно примут участие самые сознательные, то есть самые низкооплачиваемые работники, - без труда заменят более сговорчивым мелкобуржуазным элементом. Высококвалифицированные рабочие поддерживать нас не будут, так как при постоянном переоборудовании завода, у них повышается зарплата, у них много разных льгот, они знают себе цену знают технику, умеют работать и потому бастовать не будут. Тех же, кто забастовку поддержат, просто выбросят на улицу, и выбросят без всякого сожаления. Ведь вы же первые кричите об опасности деклассации, и сами создаете для нее условия. Нечто подобное уже случалось с нами, а мы не извлекли никаких выводов из этой ситуации. Помните, в 1906-1907 годах, когда самые лучшие, самые активные, закаленные в боях рабочие отправились на каторгу или оказались на улице, помните, кто пришел на их место? Революционная активность сошла на нуль, и вот уже несколько лет мы топчемся на месте.
  - Может быть, это последнее и способствовало столь неслыханному в мире подъему промышленности, - съехидничал Мациевич и призадумался.
  - Вот, вот. Экономический подъем рождает стабильность, а она, в свою очередь, влечет за собой мелкобуржуазную увлеченность рабочих и затрудняет дело революции. А нам нужна борьба, политическая власть, а вовсе не стабильность нынешних порядков, - заключил Лианозов.
  - Но стабильность увеличивает пролетарский элемент в общей доле населения, а это очень важно для дела революции в аграрной стране, - заметил Мациевич.
  - Великорусскому шовинизму - бой! Вы шовинист, Мациевич, - взвизгнул Елкин, - да здравствует крах проклятой империи, долой экономический подъем!
  - Опять вы уходите от темы, - раздраженно заметил Бережков.
  - А Мациевич записался в шовинисты, - не унимался Елкин, - нам нужен спад и анархия, иначе развалить Россию мы не сможем, а вам, оказывается, экономический подъем по душе пришелся?
  - Мое дело - борьба за интересы рабочего класса, а вовсе не за благосостояние России, - в полном раздражении воскликнул Бережков, - это преступление перед рабочими, начинать стачку сейчас. Вы знаете, что зачинщиков ждет суд, а остальных - голод, лишения, безработица. Мы ничего не выиграем.
  - Странный у вас способ заботы о рабочем классе, - возмутился Скатов, - я как единственный представитель этого класса в нашем коллективе, хочу вам заметить, что вы не знаете реальных нужд пролетария.
  - Да, не прерывайте же меня, тов. Скатов! В стране - реакция, буржуазия не допустит повторения злосчастного 1905 года. Не забывайте, что "Положения об усиленной и чрезвычайной охране" пока никто не отменял несмотря на легализацию профсоюзов и партий. Да неужели же вам совершенно наплевать на судьбы своих же товарищей?! Нельзя, наконец, злоупотреблять доверием масс, заработанным с таким трудом, многолетней агитацией, совместными действиями на баррикадах. Я повторяю, это преступление начинать стачку сейчас, в январе, - заключил Бережков и отер пот, выступивший на лбу от сильного волнения.
  - Да, это преступление. То, что вы говорите сейчас - преступление, - заметила Кох, - разве рабочие - марионетки, разве мы для себя отправляем их на забастовку, разве мы сами не страдаем вместе с ними? Я уже дважды сидела в тюрьме, а Зельцман...
   - Как будто бы я, уважаемая Лилия Станиславовна, сам не бывал на каторге, - с укоризной, но не без тайной гордости, заметил ей Бережков, - но именно об этом я и хочу сказать...
  Тут он снова сбился и, с трудом подбирая слова, продолжил свою речь:
  - Не дай Бог, мы доведем своими стараниями этих несчастных до суда или иных каких-нибудь репрессий. Охранка непременно разведает, кто организовал стачку, распространял листовки и непременно выйдет на нас... Только не подумайте, что я за свою шкуру трясусь, - ведь вы именно это хотели сказать сейчас, тов. Зельцман, - что вы так смотрите на меня? Я менее всего боюсь за себя, потому что состою в профсоюзе горнорабочих, то есть в организации легальной, а наша организация, как вы понимаете, безусловно - подрывная, так что в случае ее раскрытия надеяться вам не на что. Да, конечно, мы особенно и не боимся, ведь давно уже привыкли расплачиваться арестами за наши убеждения, и даже в подполье мы обретаем для себя нечто упоительное, и уже не представляем без него свою жизнь. Нам ведь и каторга с ссылкой не так страшны, мы все таки за правое дело боремся, защищая интересы рабочего класса нашей губернии. Но, скажите на милость, должны ли эти самые возлюбленные нами рабочие страдать из-за наших промахов и ошибок?
  Бережков вдруг замолчал и отчего-то опустил голову, покорно ожидая ударов и критики. Повсюду послышалось шиканье, однопартийцы приготовились к травле несогласного товарища. Зельцман не однократно порывался вскочить со стула, но Лианозов удержал его и сам обратился к Бережкову, без всяких сюсюканий:
  - Из вашей сумбурной речи я могу сделать один только вывод, а именно о вашем мелкобуржуазном уклоне с примесью самого дешевого либерализма. Я выслушал вас, хоть вы и говорили весьма скверно, словно не по-русски, что можно приписать вашему волнению, однако я вполне понял смысл вашей странной речи. Что я могу сказать на все это? Пожалуй то, что убеждения ваши меня настораживают уже давно, равно как вызывает серьезные опасения ваша деятельность в профсоюзе от лица социал-демократии. Я думаю, что вы медленно, но верно перекочевываете в стан европейского оппортунизма и русских либеральчиков, которые полностью дискредитировали наше демократическое движение. Мы же не можем терпеть в своих рядах уклонистов, согласно полученной сверху директиве.
  - Вы, вы подрываете авторитет нашей партии, - сурово поддакнул Зельцман, глядя на уклониста с нескрываемой ненавистью, - согласно директиве Центрального комитета... Иван Ильич совершенно прав.
  Тут поднялась грандиозная перепалка, которая хлынула настоящей лавиной на оставшегося в полном одиночестве Бережкова, когда каждый изо всех сил стремился высказать свое осуждение "продажному либерализму," на что тот ничего не отвечал, впрочем, сидел как-то виновато, понурив голову, однако ж от мнений своих отказываться явно не собирался. Во всеобщей сваре один лишь доктор не принимал никакого участия из гордости и высокомерия, но он безусловно являлся ее моральным вдохновителем.
  До Анны доносились все эти крики, и, хотя она не понимала их смысла, все таки была убеждена, что компания эта затевает нечто противозаконное, и что сама она является едва ли не членом этой преступной группы и втайне переживала, уж не хотят ли эти люди и ее использовать в каких-нибудь крамольных целях. "Что ж теперь остается делать? - думалось ей, - я уже все равно в их рядах, - деваться теперь некуда. Будь, что будет, да мне и нет теперь никакой разницы." С чувством фатальной обреченности она закрыла глаза и слушать подпольщиков больше не стала.
  Собрание меж тем шуметь не переставало, было произнесено несколько пламенных речей против правого уклона, а также вообще всех уклонистов в партии (ибо какая-то директива порешила, что партия должна быть монолитной, и все без исключения ее члены обязаны мыслить одинаково). Когда пыл товарищеского осуждения поостыл, Бережков, совершенно раздавленный, вновь взял слово, но, к величайшему изумлению остальных, это было вовсе не слово покаяния.
  - Я тут подсчитал, - быстро заговорил он, из опасения снова быть перебитым, - что лучшее время для проведения забастовки, в которой непременно примут участие все металлургические и машиностроительные заводы города, будет весной. Затевать ее до начала весны, тем более только на одном-двух предприятиях, затея - довольно рискованная. К весне предполагается запустить два новых цеха на фабрике сельскохозяйственных машин, новый металлургический завод того же Башкирцева за городом, да пару горных заводов в губернии. Тут то острее всего и возникнет необходимость в новых рабочих руках, тогда можно будет организовать и общегубернскую забастовку, которую поддержат все комитеты нашей партии.
  - Между прочим уездные комитеты поддерживают и эту забастовку, -прервала таки его Кох.
  - Да большинство наших комитетов поддержат любую забастовку, любой беспорядок. Вот мирную демонстрацию они не слишком жалуют, а коли вооруженную, так это завсегда, даже оружием пособят. Экономические же забастовки только для того и поддерживаются, что б затем их непременно переделать в политические с борьбой за власть и республику.
  - Любая экономическая забастовка без политических требований - бессмысленна, - начал было Мациевич.
  - Забастовка весной будет более выгодна рабочим, - не дослушал его Бережков, - а, значит, выгодна и нам как борцам за их интересы, повторяю, за их интересы, а не за свои, за какую-то республику для 20 % населения в 180-миллионной стране, где 80 % до республики нет никакого дела, которые не представляют никакой жизни без царя и вообще ничего не желают знать, кроме своего урожая. Рабочим нужен 8 часовой день, прежде всего 8-часовой день, без урезания существующей зарплаты, а к весне достижение его станет более реальным, нежели захват политической власти и установление республики. Ведь был же он введен в 1905 году на нескольких городских предприятиях, но рабочие, активно подстрекаемые нашими, настолько увлеклись политической борьбой, что на этом остановиться не пожелали, требуя национализации и республики, чем добились лишь озлобления хозяев, которые по прибытию казаков немедленно вернули им прежние 9,5 часов.
  - Да это же буржуазный либерализм, - то, что вы говорите, милостивый государь, - заключил Лианозов, - это бунт, бунт чистой воды. Против нашей партии, против Маркса и Энгельса бунт! Мне удивительно, что вы сами понять этого не можете. Однако ваши пробелы в образовании для нашего дела никакого значения не имеют. Забастовка должна состояться в пятницу, и она в пятницу состоится. Наше решение остается в силе. Пролетариат никогда не пойдет на поводу у ренегатов, призывающих его к смирению и довольствованию собственным бесправным положением.
  - Иван Ильич, - вскричал Бережков, - Иван Ильич, вы сказали, что я дискредитирую нашу партию, все марксистское движение, но... но мне кажется, вы сами первый дискредитатор Маркса. Вы забыли, что мы должны бороться за интересы рабочего класса, это наша миссия... Вспомните про угнетенных и страждущих ... только мы можем помочь им, мы обязаны делать это, но у нас выходит все наоборот, получается так, что мы только за власть над рабочими и боремся. Ведь мы обманываем их, пользуясь недостатками в образовании, пользуясь социальной несправедливостью... мы превращаем борьбу за свободу в борьбу за власть. Это преступление перед учением социалистов, перед совестью нашей преступление. Народ повсеместно борется за свободу, за экономические блага, помимо нашей воли борется, мы же используем эту борьбу в своих целях, ради достижения власти, своей собственной власти, прикрываемой у нас лживой фразой о каком-то пролетарском государстве.
  - Да что же это такое? - возмутилась Кох и вся покраснела от невероятного гнева, - как интересно у вас выходит. Вся партия по-вашему дискредитировала себя, одни только вы на правильном пути.
  - Так, так! - вскричал Елкин, - примиренец! Либерал!
  Он был возмущен до крайности предложениями Бережкова приостановить процесс развала ненавистной страны, напоминая тем одного своеобразного жителя нашего города, который, когда у него загорелся дом на окраине города, вместо того, чтоб по примеру домочадцев броситься на борьбу с огнем, начал прыгать вокруг пожарища и кричать восторженно "Пожар, пожар!", восхищаясь невиданным им доселе грандиозным пламенем. Самое интересное, что гражданин этот был вполне здоров на голову, так или иначе, никаких иных странностей ни прежде, ни после имевшего места события за ним не подмечалось. Наверное, все русские русофобы схожи чем-то с этим местным Нероном, разнясь лишь в мере собственной глупости и низости. Елкин был более чем глуп и оттого всегда нуждался в руководстве со стороны личностей более одаренных и способных, каковым для убогого и явился лидер местных большевиков.
  Однако пора нам на время и расстаться с замечательной компанией борцов за свободу и светлое будущее, - вряд ли мы услышим от них что-нибудь интереснее уже услышанного, тем более что они разошлись примерно через час, вскоре после ухода огорченного Бережкова, все возражения которого ровно ни к чему не привели. Забастовка все равно была назначена на пятницу.
  К ночи, когда заговорщики уже разбрелись по своим домам, Анне стало значительно хуже, добрая хозяйка долго хлопотала над нею, пока та не заснула под действием снотворных и прочих лекарств, привезенных доктором, и проспала до утра. Приход Лукьяна несколько оживил девушку, тем более она обрадовалась ему после тягостных впечатлений от вчерашних подпольщиков, которых она сильно боялась.
  - Умоляю вас, заберите меня отсюда, - взмолилась она Лукьяну крепко сжав его большую мускулистую руку.
  Тот ласково улыбнувшись заметил, что доктор ей не велел покидать постели.
  - Доктор - безбожник, - констатировала она, - я не хочу слушаться его и принимать его противные порошки.
  Но Лукьян совершенно не понял ее слов. Скоро явился и сам доктор.
  - Ну как наша дорогая больная? - поинтересовался он прямо с порога, ласково щурясь.
  Анна приветствовала его через силу из одного лишь чувства благодарности за бескорыстную помощь.
  - А, что, милочка, - хозяйка говорит, что вы нынче не принимали лекарства, - не унимался Лианозов, - как это понимать, голубушка?
  - Это грех, господин доктор, - отрезала она в ответ.
  Ее слова рассмешили Лианозова, причем он не просто смеялся, а хохотал вовсю глотку, словно бы услышал теперь нечто анекдотическое.
  - Ну и насмешили вы меня, душечка, честное слово, насмешили, - верещал он сквозь смех, - стало быть вам очень нравится так вот, без всякого дела валяться в постели?
  - Нет, совсем нет, - перепугалась Анна.
  - Тогда мне прийдется вас огорчить: вам суждено еще долго пролежать, если только вы не образумитесь и не начнете принимать назначенные мною лекарства.
  Она обреченно улыбнулась и согласилась с его доводами.
  
  Глава 15
  "ни то, ни се, ни доброе, ни злое, даже в разврате не развратное, и в добродетели не добродетельное"
  (Ф.М.Достоевский)
  Утром Виссарион Антонович Тоболов встретился со своим секретарем Кестлером, чтобы поговорить с ним о текущих делах. Несмотря на то, что Кестлер с радостью сообщил ему об удвоении доходов, вызванных появлением в притоне нескольких поселянок, хозяин все же был сильно недоволен делами и сообщил, что дьякон Паисий требует немедленно 500 рублей в качестве обещанной платы.
  - Игра стоит свеч, - сказал на это Кестлер, - мы должны заплатить ему.
  Кестлер был не русским немцем, а сыном какого-то эмигранта, оттого говорил по-русски не то чтоб скверно, а с каким-то довольно странным акцентом, необыкновенно тщательно выговаривая слова и довольно странно строя предложения, а именно так, как в русском языке они не строятся. С Тоболовым сошелся он на почве общей страсти к накоплению денег, чего они оба на службе добиться не сумели и потому решили испробовать не слишком законные способы, хотя с друг другом и были достаточно честны, следуя пословице: "Вор на воре не ищет".
  Кестлер и Тоболов были просто созданы друг для друга, одному Богу известно, как они встретились, но можно с уверенностью сказать, что такие люди узнают друг друга безошибочно в любой толпе и сходятся с невероятной легкостью едва ли не на целую жизнь, исполненную авантюр и риска.
  - Вообще этот проклятый поп - порядочный мерзавец, - размышлял вслух Кестлер, - я совершенно согласен с тем, что это просто глупо - платить каждый год по пятьсот рублей какому-то мерзавцу только за то, что он не распространяется о нашей "благотворительной" деятельности. Но выхода у нас нет, раз уж мы прикрываемся этими дурацкими сектантами.
  - Ты прав, но свободных пятисот рублей у меня сейчас просто нет. Не забывай, что я надумал купить дом у разорившегося Ховрина, который также не собирается долго тянуть с продажей.
  - Придется поискать. Неужели ж мы с тобой будем расстраиваться из-за каких-то пятисот рублей.
  - Да-с, из-за полтысячи расстраиваться нечего, - передразнил Тоболов, - но если мы станем так рассуждать, то разоримся вконец.
  - Вообще-то у нас есть более серьезная проблема, нежели эта пресловутая пятисотка.
  - Может статься, нужно еще две пятисотки на что-нибудь, - мрачно сострил Тоболов.
  - Вовсе нет. Тут дело обстоит гораздо сложнее. Проблема эта, если с ней мы не справимся, неизбежно перерастет в крупный скандал.
  - Кажется, я понимаю про что ты говоришь, - догадался Тоболов, - про ту ненормальную сектантку, гордячку! Черт!
  Он вопросительно поглядел на Кестлера в ожидании его реакции.
  - Прежде всего мне интересно знать, насколько ты уверен в том, что она нас выдаст? Ведь она подвергнет себя унизительному позору, даже наказанию, поскольку работала без желтого билета, на нелегальных основаниях, - решил Кестлер.
  - А я уверен, что она - ненормальная, злая девчонка и непременно пожелает отомстить нам.
  - Но даже если так, рассуди: может ли ей кто-нибудь поверить? Это логика...
  - Да провались ты со своей логикой. У нее на руках вексель, данный ею Лимоновой.
  - Но вексель получала Лимонова. И Бог знает, каким образом он оказался у этой сумасшедшей.
  - Что ж из того? Ведь все это легко проверить и убедиться наверняка, что мой дом вовсе не является убежищем для бедных прихожанок Варваринской церкви.
  - Следовательно, главное для нас - не допустить проверки. Может, как-нибудь убрать ее. Тут есть люди, которые за тысячи полторы уберут и самого губернатора, если понадобится.
  Тоболов страшно перепугался от этого предложения и даже замахал на товарища руками:
  - Ты что, с ума спятил? Это же каторга! Я ни за что не пойду на каторгу из-за какой-то дурочки! Выбрось из головы такие идеи. Уговори, запугай, купи ее наконец!
  - Да я и не думал говорить об этом серьезно: так, к слову пришлось, - поспешил оправдаться Кестлер.
  - Но, как, по-твоему, мы сможем заставить ее молчать?
  - Надо заставить ее вернуться.
  - Я думаю, это самое разумное. Да и почему бы ей не вернуться, коли жить ей все равно негде, никого у нее в городе нет.
  - А я слышал, что она устроилась где-то, да еще приятеля завела себе: калеку.
  - Про калеку и я слыхал от Лимоновой.
  - Она наверное большие надежды возлагает на подобное знакомство, но...
  - Что "но"? Говори, Кестлер.
  - Он ничего не знает о ее прошлой жизни.
  - А если ему все равно, чем она занималась прежде?
  - Зато ей не все равно. Может, ее этим и припугнуть: я говорю про раскрытие ее тайны.
  - Так мы и сделаем. Ах, как жаль, что эта девица не так умна, чтобы шантажировать меня и требовать деньги.
  - Как сказал один наш писатель, любой честный человек - непременно дурак, оттого именно он и честен.
  Тоболову слишком понравилось это высказывание, и он едва не завизжал от восторга, вероятно оправдывая при этом собственную подлость великим умом.
  - Не дурно, не дурно, Кестлер, - похлопал он товарища по плечу, - и все же ты плут. Надеюсь все уладится.
  - Всенепременно, ведь за дело берусь я.
  Тут явилась служанка звать хозяина обедать, и оба компаньона отправились в столовую.
  Надо сказать, что обед и ужин были единственным условием, когда вся семья Тоболовых собиралась вместе: в прочее время суток они друг с другом почти не общались и не испытывали в этом ни малейшей потребности.
  Столовая, то есть место встречи Тоболовых, была вполне приличной и просторной, стол богатым и хорошо сервированным, не слишком, впрочем, дорогими приборами. На стенах висели какие-то картины на гастрономические сюжеты с изображением различных натюрмортов, овощей, фруктов, битой дичи и прочей дряни. За большим столом разместилась для принятия трапезы вся тоболовская семья, которая состояла из незамужней сестры Тоболова, бесцветной безликой девицы лет 35, гостившей в N кузины Светланы Ивановны, одной престарелой тетушки и пасынка Тоболова - Лагутина, тщедушного рябого гимназиста с вечно испуганным лицом. Войдя в столовую, Тоболов довольно холодно поздоровался со всеми и, пожелав приятного аппетита, тут же принялся за еду, ни сказав родным более ни слова, словно бы их и вовсе не было.
  Тут следует отпустить несколько слов о самом Тоболове, его внешности и образе жизни. Итак, начнем с внешности. Как уже было сказано, фигуру он имел мешковатую, внешность весьма заурядную, одну из тех, по которой весьма просто распознается гаденький внутренний мир человека и скудость духовной жизни.
  Он родился сорок три года назад в семье потомственного дворянина, разорившегося вконец и оставившего по смерти девятнадцатилетнему сыну только долги, незамужнюю сестру и полупомешанную супругу, которую тот несмотря на увещевания родных упек таки в сумасшедший дом. В уплату долгов бедному юноше пришлось продать даже дрянной отцовский домишко, поступить на службу и довольствоваться шестидесятирублевым жалованием.
  Тогда он завидовал всем без исключения людям, которые были хоть несколько богаче его, всем, кто выгодно женился, получил наследство, страховку, выигрывал в карты, и страстная мечта обогатиться во что бы то ни стало начала преследовать Тоболова на манер некоего маниакального расстройства. Он постоянно менял должности, находя их слишком малооплачивыми для себя и своих необыкновенных способностей. В человеке этом с ранних лет одновременно с низостью характера уживались непомерные амбиции и редкостное самолюбие. Сменив за несколько лет немало должностей, наш герой был пристроен одним дальним родственником в какое-то объединение по продаже не то труб, не то шпал, где молодой человек и был наконец оценен за деловитость и щепетильность, так как на первых порах он принялся за дело с редким азартом. Но не прошло и полугода, как амбициозного юношу стала задевать его второстепенная роль в данном объединении, и он оставил и эту должность, заявив, что дворянину несподручно заниматься купеческими вопросами, тем более играть на этой стезе вторые роли. Однако ему удалось соблазнить сестру одного из сослуживцев, женщину довольно приятную снаружи, обладающую тем только недостатком, что была она девятью годами старше Виссариона Антоновича и осталась после смерти первого супруга вдовой с трехлетним сыном, и самое главное - с 25-тысячным капиталом, что он доподлинно разведал прежде чем решиться на женитьбу.
  Бог знает, что привлекло эту женщину в Тоболове, но она довольно охотно согласилась на супружество, в результате которого Тоболову досталось ее состояние и большой новый дом, который он впоследствии стал использовать для извлечения выгоды из своего грязного предприятия.
  Завладев состоянием жены, он тем не менее не успокаивается на достигнутом и изобретает новый способ к увеличению доходов. Неожиданно для всех Тоболов выкупает старый отцовский дом и переселяется в него со всей семьей, в женином же доме заводит притон для лишенных средств к существованию девушек, для чего избирает себе в помощники известного афериста Кестлера, и вместе они узаконивают дело. Кестлер откуда-то вытаскивает на свет Божий жадного до денег дьякона Варваринской церкви о.Паисия, покровителя и старосту небольшой общины последователей Иоанна Кронштадского. Он оформляет новый дом на о.Паисия в качестве безвозмездного дара бедным прихожанам, а за молчание и содействие выплачивает последнему ежегодно по пятьсот рублей, из которых тот, чтоб не случилось никаких подозрений, отдает около сотни рублей несчастным иоаннитам. Повсюду собираются разные бездомные и голодные девочки, поселяются в доме г-жи Тоболовой и ежедневно выпускаются на улицу для добычи денег в фонд своего благодетеля.
  Доходы от этих несчастных существ были достаточно велики, и Тоболов был на седьмом небе от счастья и гордости за собственную изобретательность. Он даже почитал свое занятие за нечто весьма благородное и честное, за каковое, впрочем, он почитал всякое занятие, приносящее достаточную прибыль. А ведь вообщем-то человеком он был достаточно способным и, приложив определенные усилия, при своей дотошности и аккуратности немалого смог бы добиться и честным путем. Но он хотел иметь все сразу, не желал работать на других или на государство, которое не сумело сделать его богатым с рождения. Он с юности наблюдал жизнь молодежи из высших слоев общества, и видел, что все они никогда и нигде не служили, однако были прекрасно обеспечены, и, конечно, благодаря этому, счастливы. И он не пожелал смириться со своей нищетой, сделав вывод, что обеспеченная молодость значит для человека много больше, чем богатство и покой, добытые к старости ценой неимоверных усилий и труда на протяжении всей жизни. Да и Богу одному известно, что будет после, - удастся ли ему вообще карьера, тогда как обходными путями можно добиться многого и сразу же.
  О, если б он мечтал стать только Ротшильдом, ведь он еще метил и в Наполеоны! Он хотел быть всем сразу, не зная, что это совершенно невозможно в его ситуации. Низкая, но гордая душонка может иметь только одну ипостась, либо короля, либо миллионера, двоих она вынести не сможет, в ином случае прийдется совершенно отказаться от гордости, что все же намного легче, нежели преодолеть душевную ущербность. Но Тоболов был настолько увлечен своими махинациями, что у него совершенно не хватало времени на работу над собой, чистого интеллекта не хватало, который напрочь был поглощен разумом и практическим расчетом. Оттого он никем не стал, одним лишь состоятельным негодяем - и только.
  В довершении всего Виссарион Антонович не был счастлив в своем разумном браке и вовсе не оттого, что женился по расчету и не смог реализовать в супруге некий идеал женщины. Он не мог представить для себя иного брака, и ни о какой любви никогда не грезил, да и был просто на нее не способен. Беда заключалась в том, что экспансивная и мечтательная госпожа Тоболова, воспитанная на дурацких французских романчиках, превратила их совместную жизнь в нечто ужасное, и привила в бесчувственном супруге своем неприязнь и презрение ко всем без исключения женщинам, которую он и пронес через всю жизнь. Кто знает, женись Тоболов на ком-нибудь еще, кроме Зои Дмитриевны, может, ему и удалось сохранить в душе своей некие зачатки благородства и способности любить, но тем не менее все это было утрачено безвозвратно в результате нескольких лет жизни с покойной супругой. Говорят, что в мучениях душа только совершенствуется, - не стану с этим спорить, но только вот не всякая душа, а только та, что способна к полету, также как и к падению, горячая или холодная, как лед, но никак не гаденькая, трусливая, из тех, что ни горячей, ни холодной назвать нельзя, ни сильно умной, ни страшно глупой, и даже не слишком злой, не говоря уж о доброте, - таким вот ничтожным людям всякие мучения приносят одно лишь великое озлобление на весь род людской.
  Надо еще заметить, что жизнь покойной супруги Тоболова целиком была посвящена поискам некоего идеального мужчины, рыцаря сердца, и несмотря на все разочарования, преподнесенные ей первым мужем, она все таки не переставала надеяться отыскать свой идеал и во втором, но, как известно идеальные люди и благородные герои перевелись не только повсеместно в мире, но даже и в нашей сказочной стране, вся история которой состоит из серии чудес и фантастических явлений, пожалуй, их можно встретить только в тех самых глупейших французских романах, которыми так зачитываются в юности иные дворянские девицы. И уж конечно герой наш не отвечал ни одному из требований Зои Дмитриевны, которым всенепременно должен был отвечать рыцарь ее сердца, она довольно быстро разочаровалась и в нем, однако все же не отказалась совершенно от мысли когда-нибудь, да встретить своего кумира, хотя в то время ей уже стукнуло тридцать пять. Конечно, дело здесь было не в одном только Виссарионе Антоновиче, - более в ее собственных романтических наклонностях, однако за свои неудачи она мстила именно ему. Дело уже дошло до того, что она уже обращалась к мужу не иначе, как "подлец" и "негодяй", она даже и видеть его не могла, - чаще всего плакала в одиночестве из-за неудовлетворенной потребности в идеале, без которого мечтательница просто не мыслила своего существования.
  Тут то и подвернулся Зое Дмитриевне один молодой обольститель из заезжих гастролеров, который предложил ей романтический побег, на что та охотно согласилась и бежала с ним под покровом ночи, прихватив с собой кое-какие личные вещи и деньги, кроме того, бросив шестилетнего сына от первого брака на попечение Тоболова.
  Виссарион Антонович, хоть и ненавидел жену глубоко и искренне, более того страстно желал навсегда избавиться от ее общества, все же был оскорблен столь низкой и подлой изменой. Он не стеснялся проклинать и позорить ее по всему городу, за что сыскал в свете одно лишь презрение и насмешки, так что многие даже руку подать ему стеснялись. Более же всего доставалось сыну "проклятой шлюхи", - иначе он и не именовал его в первое время после побега супруги. Безусловно, любить его он не мог по полной очерствелости души, однако постепенно отчимом он сделался образцовым и не жалел никаких средств для обеспечения его будущности, однако ребенок чувствовал холодность нового отца, страдал от нее в душе и вырос каким-то забитым существом, боящимся Виссариона Антоновича более всего на свете.
  Зоя Дмитриевна осела с молодым гастролером где-то в Семипалатинске, где тот служил, но счастье их также оказалось недолгим. Растратив все деньги г-жи Тоболовой, подлец сбежал от нее в Ташкент, бросив обманутую женщину в полной нищете и начинающейся чахотке.
  Протянув кое-как полгода, Зоя Дмитриевна не нашла другого выхода, кроме как униженно просить прощения у брошенного ею мужа. Она едва не ежедневно забрасывала его жалкими и кричащими о нестерпимости страданий письмами. И Тоболов в один прекрасный день просто прекратил их читать, хотя на первых порах они производили на него впечатление самое благоприятное, более того - даже радовали его. Он никогда не мог простить беглянке позора, навлеченного на его голову этим сумасшедшим поступком, и чем больше бедная женщина унижалась перед ним, тем более он ее ненавидел и презирал.
  Через два года Зоя Дмитриевна умерла от чахотки в полной нищете. За три дня до смерти она написала непреклонному мужу свое последнее письмо, в котором проклинала его за жестокость и просила прощения у брошенного ею сына. Между прочим, заканчивалось оно следующими словами:
  " Вот уже более двух лет я тщетно обращаюсь к вам с мольбами о помощи и прощении, но вы не вняли им, и простить не сумели. Более того, вы даже ни разу не удостоили меня ответом, хотя уже один факт вашего писания ко мне смог бы возродить меня к жизни. Вы сочли меня недостойной никакого прощения и помилования, и это было вашим правом, поскольку все таки я оскорбила вас.
  Я знаю, что жить мне осталось всего несколько дней, что скоро предстоит предстать мне для ответа пред Судьей, более милосердным нежели вы, и потому теперь настала ваша очередь просить у меня прощения, и отныне в моих руках возможность миловать или проклинать: я - обреченный человек и до ваших проклятий мне нет никакого дела! Трепещите лучше вы, дабы мне не пришлось проклинать вас за весь этот кошмар, за все унижения, вынесенные мною из-за вашей нетерпимости и жестокости. Знайте теперь, что я проклинаю вас, проклинаю и не боюсь проклясть перед смертью, хоть это и почитается за грех. И в прощении вашем более не нуждаюсь, ведь когда вы получите это письмо меня скорее всего уже не будет в живых.
  О, я клянусь вам, злой и дурной человек, вам будет очень стыдно за ваши поступки, и вы сами будете молить душу мою о прощении, но не успокоитесь никогда. Впрочем, постойте... Я буду великодушнее вас. Может быть, вы не отвергнете моего бедного сына, единственного человека, перед которым я действительно виновата; если вы не отвергните его и устроите его жизнь, я прощу вас во имя его. Пока же будьте прокляты!"
  Тоболов только посмеялся над всей этой бессмысленной тирадой, почерпнутой скорее всего из глупых сентиментальных романов, которыми до самой смерти была забита голова несчастной женщины. Но ребенка ее все таки не оставил, - но сделал это, конечно же, не из страха перед угрозами помешанной супруги.
  
  Глава 16
  Я царь - я раб, я червь - я Бог!
  (Г.Р.Державин)
  Обед, как всегда проходил в угрюмом молчании. Только время от времени сестра Виссариона Антоновича переругивалась с прислугой за нерасторопность последней, а потом повздорила из-за чего-то со Светланой Ивановной. Тоболов досадовал на них всех в душе, но сдержанно молчал и увлеченно ковырялся в тарелке.
  Уже за десертом зашел лакей и объявил о прибытии какого-то господина Нежданова, которого никто здесь не знал за исключением хозяина и его секретаря. Оба переглянулись с явным неудовольствием и Тоболов велел пригласить его за стол:
  - Анисья, накрой для г-на Нежданова.
  Тоболов лично отправился встречать гостя и через несколько минут ввел в столовую невысокого мужчину купеческого вида, одетого на русский манер. Во внешности его проскальзывало что-то мужицкое несмотря на дорогой костюм и множество драгоценных аксессуаров, говорящих о немалом достатке их обладателя.
  В нем немедленно был узнан человек, известный в нашем городе по прозвищу Святой, и все домочадцы Тоболова были удивлены, что фамилия его Нежданов, поскольку иначе, как Святой его никто не называл.
  Святой приветствовал всех просто и одарил улыбкой самой счастливой, обнажив целый ряд золотых зубов, сел за стол, но кушать отказался, попросил только мадеры, которую разливал сам и потреблял без десерта.
  - Как поживает Пелагея Антоновна, а Епистимья Харитоновна? А вы, уважаемая гостья?- интересовался он между мадерой слащавым голосом, в котором проглядывала фальшь самая подлая.
  - А как ваша учеба, Павел Христофорович? - дошел он и до пасынка Тоболова, на что несчастный отрок как-то еще более сжался и не нашелся с ответом. Впрочем, Святой и не настаивал.
  - А как ваш камф, гер Кестлер, - добрался он и до секретаря, перепутавши по постыдному незнанию иностранный языков слова "борьба" и "дело".
  Это не слишком заботило Святого, который терпеть не мог всех немцев поголовно, в особенности же Отто Кестлера.
  Кестлер не совсем понял, что хочет спросить у него Святой и в ответ сделал неопределенный жест рукой, опасаясь сказать что-то не то, из привычки всем и во всем угождать. Святой в свою очередь, более всего ненавидевший подобных трусоватых и угодливых людей, постоянно третировал Кестлера, так что тот старался совсем не попадаться ему на глаза.
  - Я, знаете ли, иду мимо, вижу ваш дом, дай, думаю, зайду друзей попроведать, - хитро улыбаясь, сообщил гость.
  - Так я вам и поверил, - заметил Тоболов, - разве вы способны сделать что-либо просто так, без всякой цели?
  - Браво! Ай да Тоболов, - рассмеялся Святой, потирая при этом свои крупные красные руки, - угадал. Есть у меня к вам дело, растакой вы такой.
  - О, нет. Дела отложим на потом, - замахал на него руками Тоболов, - сначала докончим десерт.
  - Да я и рад бы, дражайший Виссарион Антонович, да дел невпроворот. Как-нибудь в другой раз потрапезничаем. Я принес вам вещичку, о которой давно уж говорил. Славная вещичка, 18 век, французская работа...
  Сказав это, Святой поглядел по сторонам, намекая на слишком большое количество народа, собравшееся за столом, на что Тоболов заметил:
  - Здесь все свои.
  - Ну и чудесненько.
  Святой достал из кармана бархатный футляр и передал Тоболову. Пелагея Антоновна, сидевшая ошую брата и Кестлер, разместившийся одесную, прильнули к плечам последнего в ожидании открытия коробочки. Тот, заметив их жест, открывал нарочито долго, словно бы наслаждаясь их нетерпением. Наконец взорам всех троих представилась изящная брошь в форме цветка, обрамленная четырьмя небольшими бриллиантами, с крупным изумрудом посредине.
  - Эта брошь ранее принадлежала покойному губернатору Василию Тихоновичу, - пояснил Святой, - а подарил ее губернатору барон Врангель, в свою очередь получивший ее в приданное за дочерью графа Д.. Теперь она может стать вашей. Стоит вам только пожелать.
  Тоболов передал драгоценность на оценку Кестлеру, который достаточно разбирался в ювелирном деле благодаря своим сомнительным занятиям. Тот долго осматривал ее, прежде чем узнать у Святого ее стоимость.
  Святой с хитрой улыбкой показал на пальцах некую сумму.
  - Пять?! - воскликнул Тоболов, - это же грабеж. Креста на вас нет, Владимир Андреевич!
  - Хе-хе. Да это же по-божески, что я прошу. Вещица стоит в три - четыре раза дороже. Предложи я ее хоть Хороблеву, хоть Мефодию Яковлевичу, - они за такую то сумму ее с руками оторвут, да еще в ножки поклонятся. Они ее и за 50 возьмут. Я же перво-наперво к вам пришел, по-дружески, так сказать... Порадовать вас хотел.
  - Порадовать? Да у вас просто нет совести, милостивый государь.
  Пелагея Антоновна в недоумении поглядела на брата и, сообразив наконец в чем дело, запричитала:
  - Да вы разорить нас хотите. Не покупай ты ее, Висенька
  - Это слишком дорого, - заключил Тоболов, - тем более, что вещичка эта - товар не самый лучший. К тому же у меня есть сомнения: уж не краденая ли она, ведь наследники губернатора ничего из его вещей не распродавали.
  - Торгуйся, Висенька, торгуйся, - поддержала сестра.
  На этот аргумент Святой только пожал плечами.
  - Послушай, наиуважаемый, Виссарион Антонович, ты мудро рассуждаешь насчет дороговизны, - грех просить больше стоимости, но ведь, признайся, не меньший грех занизить цену столь прекрасного изделия. Перед искусством стыдно, ей-ей стыдно. Да-с, как ни крути, все грех выходит. Знаете, дражайший мой Виссарион Антонович, что земля наша держится на трех китах: первый - деньги, третий - власть, а где-то между ними примостилась человечность, зажатая и пришибленная с двух сторон собратьями-исполинами. Есть деньги - будет и власть, есть власть - будут и деньги, как тут не согрешить против одного несчастного китенка. К тому же, попробуй убрать первого - накренится землица на один бок, то же станет, коли второго уберешь, выходит, не прожить человеку без этих двух, а вот без второго запросто проживешь. Стало быть, выбор у меня невелик: надо не упустить своего кита, чтоб не потопнуть.
  - Не понимаю, к чему сейчас эта притча? - недоуменно заметил Тоболов.
  - Так-с, к слову пришлась, - как-то насмешливо отозвался Святой, - не хочешь брошь брать - не бери, я не неволю тебя. На добрую вещь всегда купец найдется.
  - Пожалуй, я возьму ее, хоть это и настоящий грабеж. Кестлер, поди принеси деньги или тебе выписать чек?
  - Можно и так, будь любезен.
  - Так это и есть то дело, с которым ты пришел? - нетерпеливо поинтересовался Тоболов, купив брошь.
  Святой вместо ответа налил себе еще вина и, осушив бокал, заметил:
  - Ой, не торопись, государь мой. Дойдем и до дела. Выпьем лучше.
  Он снова налил.
  - Я не хочу пить.
  - Ну что ж выпью один... Эх, хороша!.. Слышал я, дражайший, что ты дом Ховрина покупать надумал.
  - Верно слышал, - согласился Тоболов.
  - Значит, хочешь в аренду весь сдать, или по квартирам?
  - Это мое дело, - отрезал Тоболов.
  - Не только. Видишь ли, мне тоже необходим этот домик. Задумал я, братец, магазинчик ювелирный открыть.
  - Мы уже ударили по рукам, - нервно сказал Тоболов, - тем более у меня вексель Ховрина на тысячу рублей. Дом почти куплен.
  - Дак вексель я могу выкупить и подороже. А сколько вы предполагаете заплатить за дом?
  - Три тысячи рублей кроме векселя.
  - Я дам ему вдвое больше.
   Тоболов едва не подскочил на месте от ярости.
  - Я вовсе не собираюсь вам его уступать, - нервно бросил он.
  - Придется поторговаться.
  - Дело уже сделано, Владимир Андреевич, Ховрин будет низким человеком, если пойдет на попятную.
  - Ховрин - маленький человек, к тому же человек разорившийся.
  - Я не уступлю вам, - с плохо скрываемой злобой констатировал Тоболов
   Святой отчего-то снова рассмеялся
  - Ну-ну! Желаю удачи.
  С этими словами он и вышел из-за стола
  - Вы поступаете подло, - воскликнул Тоболов, - если б вы были дворянином, то я непременно бы потребовал у вас сатисфакции.
  - Ах, как жаль, что я не дворянин, - невозмутимо ответил Святой, - а то я имел бы честь лицезреть ваш благороднейший труп.
  С этими словами он раскланялся и вышел.
  - Мужик, сермяжник, - прошипел ему вслед Тоболов, - теперь покупка этого дома - дело моей чести.
  С этим заявлением он и закончил свой обед.
  Святой же отправился домой, крайне довольный собой, смеясь в душе над противником.
  Вообще в городе Святой был известен с самой худшей стороны, пожалуй, у нас никто не мог сказать о нем ничего положительного, тем не менее он был достаточно любопытным типом, чтобы не остановиться на его личности подробнее. К тому же в N., пожалуй, не было другого такого человека, о жизни которого ходило бы столько самых невероятных слухов. Но кем он был на самом деле и откуда вдруг взялись у него столь огромные богатства доподлинно никто не знает, но мы попытаемся восстановить картину его прошлой жизни вплоть до того момента, как объявился он в наших краях с огромным состоянием, об источниках которого невозможно сказать что-либо определенное, дабы случайно не попасть на удочку фантастических городских сплетен, которые правы лишь в том, что богатства этот человек добился отнюдь не праведным путем.
  Владимир Андреевич Нежданов, а точнее В.А.Святых родился 36 лет назад в ...ском горном округе нашей губернии в семье чернорабочего. Детство и юность его мало чем отличалась от детства и юности тысячи близких ему по социальному происхождению мальчишек и, наверное, так же незаметно прошла бы вся его жизнь, если бы не одно трагическое происшествие, о котором сейчас и будет рассказано.
  Известно, что детство его, прошедшее на угольных копях, было ужасно, юность отвратительна, и все это сильно контрастировало с блистательными зрелыми годами нашего героя.
  Отец Владимира, рабочий с копей, был страшным алкоголиком, и сын за все семнадцать лет их совместной жизни ни разу не застал его в более или менее трезвом состоянии. От постоянного пьянства он полностью лишился человеческого образа и настолько закоснел в этаком скотском состоянии, что было весьма трудно определить, что на самом деле представлял из себя Андрей Миныч. Он измывался над всеми членами своей большой семьи, денег в дом никогда не приносил, все они пропивались с завидной аккуратностью, так что приходилось только удивляться, как несчастной матери семейства удалось вырастить и прокормить шестерых старших братьев Владимира. Будучи не в силах выносить постоянные издевательства родителя, полностью потерявшего человеческий облик, все дети уходили из дому в 10 - 12 лет, устраивались на тех же копях, а где они жили, в семье никто не ведал, поскольку наведываться домой все шестеро избегали. С родителями оставался один только младший сын Владимир, которого мать умолила не покидать ее и не наниматься на работу до исполнения шестнадцати лет.
  Весь ужас его бытия никакому описанию не поддается, равно как и те побои и издевательства, что он вынужден был сносить от отца, и лишь беззаветная любовь к матери и невозможность бросить ее на растерзание звероподобному супругу, удерживали младшего сына в семье. Позже, на суде он вспоминал, что на теле его не оставалось ни одного живого места от неистощимой отцовской ярости, однако и это не было самым ужасным в жизни мальчика.
  Более всего страдал он от мучений матери, которая всегда была главным объектом животной пьяной злобы Андрея Миныча. Порою мальчику казалось, что отец просто ненавидел свою супругу, и, как он не силился понять причины этой странной ненависти, это ему никак не удавалось, - наверное просто потому, что у отупевшей скотины уже не могло быть никакого здравого смысла в действиях, равно и никаких причин всех ненавидеть и избивать. Водка давно заменила для Андрея Миныча все остальное: он зверел, когда ее потреблял, зверел, когда ее не было и не на что было достать, в такие моменты он даже выгонял жену раздетую и босую независимо от времени года на поиски вожделенной влаги. И если несчастная возвращалась вдруг ни с чем, гонял ее топором или дубьем по всему поселку. Впрочем, подобное же происходило и при наличия водки.
  Самым поразительным в этой истории было то, что все эти муки бедная жена Андрея Миныча сносила совершенно безропотно, принимала их даже как нечто должное и необходимое, не смея ни в чем упрекнуть жестокого мужа, что только еще более раздражало его и вводило в ярость самую неукротимую. Владимир страдал от всего этого вдвойне, и за себя и за несчастную мать и нередко рыдал у нее на плече, целуя и обливая слезами перебитые материнские руки и отирая кровь с ее лица. При этом он непременно клялся убить изверга, что очень пугало забитую женщину и вызывало у нее безусловный протест. Он совершенно не понимал ее в те минуты, возмущался ее кротостью и всепрощеничеством, и осознал всю силу ее души только потом, когда уже потерял мать. И навсегда осталась она для Владимира непревзойденным идеалом женщины, и он даже не надеялся встретить когда-нибудь человека более достойного, чем она, и не было для него слова святей и прекраснее, чем слово "мать", и, как это ни странно, воспоминаний более светлых и добрых, чем воспоминания о ней. Можно даже с уверенностью сказать, что все самое доброе, что жило в этой загадочной и противоречивой натуре вора и афериста, было заложено именно ею.
  Однако перейдем к самому важному событию, что так круто изменило судьбу сына уральского горнорабочего.
   Случилось то, что, застав однажды Андрея Миныча за очередным избиением жены, юноша не сдержался и разрядил попавшийся случайно под руку старый карабин, исполнив тем самым давно данное матери обещание, а затем добровольно сдался полиции. Уже в тюрьме он узнал, что мать его повесилась сразу же, едва сына забрали в участок. Ходили слухи, что она прокляла его перед смертью, но слухи эти были совершенно невероятны: бедная женщина не то что проклясть, даже разозлиться по-настоящему за всю жизнь свою не сумела ни разу. С тех то пор он навсегда разочаровался в возможности какой-либо справедливости на этой земле, в которую до того свято верил, подобно многим молодым людям в 17 неполных лет. Он стал мстить миру за утраченный идеал, мстить страстно всей силой своей великой ненависти и презрения, которым он щедро одаривал людей и, порою, совершенно справедливо, ибо многие из нас безусловно того стоят.
  Через одиннадцать месяцев состоялся суд. Наверное, вынужденного убийцу оправдали бы наши добрые присяжные, убей он кого-нибудь другого, только не отца. Но отцеубийство в народе русском всегда почиталось за грех тягчайший из всех когда-либо известных на земле и безусловно за него неизбежно давалась каторга бессрочная, то есть пожизненная, в допетровские же времена подобных преступников просто заживо закапывали в земле вместе с гробом убитого, - и это в стране, которая никогда не знала инквизиции с ее варварским глумлением над человеческой жизнью, когда у виновных отнималось даже право на немедленную смерть. Тогда преступников вешали, колесовали, четвертовали, но никогда не сжигали и не закапывали в землю живьем. Исключение делалось только для отцеубийц.
  После вынесения приговора следы Владимира Андреевича теряются, и о годах, проведенных на каторге мы никакого представления не имеем. Известно только, что там связался он с отпетыми ворами и мошенниками, через два года бежал с ними и объявился в нашем городе с неожиданным богатством спустя десять лет после описанных нами событий. А до сего действовала в губернии отчаянная банда с предводителем, по описаниям сильно напоминавшим Святых. Если атаманом этой преступной группы был действительно наш герой, то можно с уверенностью сказать, что человеком он был слишком отчаянным и удивительно дерзким, раз уж решился узаконить в нашем городе свою деятельность и кроме прочих своих махинаций торговать ювелирными изделиями, несомненно крадеными, и даже пойти на открытие собственного магазина для переделки и перепродажи драгоценностей неизвестного происхождения.
  Вообще происходят иногда с некоторыми людьми вещи совершенно неожиданные, когда вдруг из благородных и честных молодых людей, каковым был Святой в своей мрачной юности, вырастают вдруг преступники, злодеи и грабители. Иные наши материалисты немедленно подыскали бы оправдание на этих примерах теории неизбежной зависимости человека от среды и не нашли бы ничего удивительно в случае превращении Владимира Святых в Владимира Нежданова. Однако, можно с точностью сказать, что именно с детства вынес он благородство души, пусть даже души озлобленной, но все же не лишенной определенных моральных принципов; непререкаемость собственного слова, на которое всегда можно было положиться даже человеку самому бесчестному. Он никогда никому не строил козней, не губил врагов тайно с помощью каких-либо мелких интрижек, напротив, всегда предупреждал противника о готовящейся акции, - и это несмотря на все то безобразие, в котором он рос и воспитывался. Если верить нашим материалистам, то, как объяснить то обстоятельство, что воспитанный в совершенно иной среде Тоболов стал человеком до такой степени низким, что был даже не в состоянии видеть собственную низость.
  Достоевский когда-то мудро подметил, что низкая душа, выходя из-под гнета сама становится угнетателем. Святой был слишком сложной личностью, чтоб назвать ее низкой, но вот Тоболов, - тот вполне подходил под это определение и с радостью угнетал других оттого только, что сам когда-то был беден, неприкаян и никому не нужен... Но кем же тогда был Святой: злодеем, подлецом или честным разбойником, а, может даже, настоящим христианином, жертвующим огромные суммы на монастыри и церкви, причем делающий это совершенно искренне без всякой показухи? Это был скорее образец одного из крайних проявлений непостижимой души русской, полной противоречий и жажды воли без удержу, стремящейся к святыням и одновременно их же отвергающей, души, в которой уживаются порой, вещи самые противоположные: любовь и ненависть, подлость и слезное раскаяние в ней, безумное стремление вниз и страстная жажда вершины, жизнь, полная грехов и разврата, с мучительным осознанием собственного окаянства; способность к насилию и непоколебимая верность христианским истокам... Из подобных натур выходят бунтовщики и злодеи, подобные Емельке Пугачеву и Стеньке Разину а то и Гришке Отрепьеву и Ваньке Каину хотя, наверное, в глубинах души каждого русского живет Емелька Пугачев, но только вот не каждый из нас становится таковым.
  Святой собрал в себе все возможные мерзости русской души и одновременно с этим лучшее из ее качеств - понимание всех этих мерзостей с подсознательным стремлением к отрешению от преходящего мира сего и его ничтожных ценностей. Он стал богат и находил удовольствие в увеличении своих богатств способами самыми различными, но кто мог знать, насколько ценил он свое богатство? Это насыщение и довольство было только внешним, внутри же жило мучительное осознание собственного окаянства.
  Это занятие для творцов детективных романов - описание преступлений какого-нибудь преступника, равно как безапелляционное именование его таковым в том случае, если он сознательно идет на то или иное преступление, но всегда будет грехом тягчайшим - совершенно забывать о том, что в каждом человеке, независимо оттого, какие порочные деяния за ним числятся, живет прежде всего человек, который в своих действиях никогда полностью выразиться не может, всегда остается что-нибудь сокровенное, а именно - его свободная душа, вечно бунтующая против высшей правды и вечно к ней же стремящаяся.
  
  Глава 17
  Нет, усердно и охотно,
   Бескорыстно, безрасчетно,
   Злату рабствующий мир,
   Чтит великий свой кумир.
  (В.Бенедиктов)
  Дьякон Паисий жил очень скромно в маленьком деревянном домике на окраине города. Был он вдов, бездетен и копил деньги, неизвестно для чего. На себя он не тратил ни копейки: все в доме его дышало нищетой, даже трапеза отличалась крайней скудостью. Сам иерей за скаредность называл его в шутку Плюшкиным, на что дьякон вовсе не обижался и втайне гордился собой за свою деловитость и бережливость.
  Тоболов с Кестлером посетили его в тот самый день, когда у них состоялся столь неприятный разговор со Святым. О. Паисий внешне весьма обрадовался гостям, немедленно засуетился вокруг самовара, но Тоболов отказался от чаепития и предложил сразу же перейти к делу. Услыхав о "деле" Паисий еще более оживился и заискивающе поглядел на своего благодетеля в ожидании очередной подачки.
  - Мне, кажется, нам выгодно продлить наш договор, - предложил Тоболов сразу же.
  - Да, да, безусловно, - подхватил Паисий.
  - Только я предлагаю выплачивать ваше ежегодное пособие по частям в виде пенсиона.
  - Да, да, - согласился Паисий, - только сегодня срок уплаты денег за предыдущий год, а мне они срочно нужны. Уж не обессудьте, благодетель вы наш.
  - Да на что же, отец диакон, вам нужны деньги именно сегодня? - с досадой спросил Тоболов, - на что вы их предполагаете истратить?
  - Это уж моя деловая тайна, - отозвался Паисий с некоторым даже умилением.
  - Черт, черт! - с досадой воскликнул Тоболов.
  - Помилуйте, батюшка, благодетель вы мой! Не упоминайте здесь столь грозных имен, - испуганно заверещал дьякон, набожно крестясь.
  - Черт! - упрямо повторил Тоболов, - какой же вы лицемер! Что ж, я скажу прямо: нет у меня таких денег на руках. И сегодня я не могу вам предложить ничего, кроме сотни.
  - А мне нужны пятьсот рублей, - настаивал Паисий.
  Тоболов заскрежетал зубами и вскричал в отчаяньи:
  - О, как вы мне все надоели с вашими дурацкими деньгами!
  - Жизнь такая-с, без денег никуда теперь.
  - Так ведь вам вовсе и не надобны деньги, при вашем то образе жизни. Или вы хотите снять концессию на железной дороге, а может быть, вступить в товарищество ситценабивных фабрик? Ну скажите, зачем они вам нужны? - пожал плечами Тоболов.
  - Нужны, благодетель вы мой, нужны, батюшка. Денежки всегда нужны. Богатеют люди тогда, когда их скапливают, а не когда в товарищества сносят. А ну как оно прогорит?
  - Браво! Товарищество, стало быть, может лопнуть, а деньги лучше всего скапливать в сундуках. А коли они сгорят, или их заменят, а то и из употребления изымут?
  - Это невозможно-с?
  - Пожар?
  - Изъятие из употребление и замена-с.
  - Осел, - прошептал про себя Тоболов, а вслух спросил, - а для чего ж вы их копите? Вы стары, а наследников не имеете.
  - Для порядку, - ответил Паисий, - так легче, когда они есть. Вы знаете, иногда бывает приятно ощущать себя богатым.
  - И что, вы ощущаете себя богатым?
  - Это уж как рассудить... Для иного и мильон ничего не значит, а иному и рубль в кармане - богатство.
  - Я про вас конкретно спрашиваю, отец дьякон.
  - Про меня то? - переспросил дьякон, - может, по вам - я и беден, а, по-моему, и богат. А что мне до иных мнений, когда люди волне морской подобны, беспрестанно ветрами колеблемой. Днесь они наверху, завтра внизу, сегодня - богаты, завтра - бедны, что мне до них? Пусть для всех я и не богат, главное - сам доволен. Живу, денег особо не трачу, не пью из экономии, снедью не злоупотребляю и ставок не делаю, стало быть в некотором роде убытка у меня не может быть никакого, а, значит, я богаче многих. Если только пожар случится, да что из того, я все равно денег не храню дома.
  - Никак в банке, отец, храните их?
  - Что-с? - переспросил дьякон.
  - В банк что ли вкладываете, - спрашиваю вас.
  - Это вы про банк? А я уж думал... В банку то, чай, не влезут все, да и куда поставить ее, коли такая большая и найдется. А банк то и прогореть может. Вот, помню, читал я несколько лет назад в газете о каком-то банке не то саратовском, не то тульском...
  - И что ж, прогорел? - со смехом спросил Тоболов.
  - Да уж наверняка. С тех пор я и не доверяю им всем.
  "Ну и дурак же ты!" - пробормотал Тоболов.
  - Что изволили сказать, батюшка?
  - А только то, что ты дурак и все тут! - повторил Виссарион Антонович вслух.
  К удивлению Тоболова отец Паисий отнюдь не обиделся, а даже рассмеялся на замечание Тоболова.
  - Дурак - не дурак, - весело ответил он, - а состояньице скопил для себя. К тому ж, чем дураку жить плохо? С дурака спрос не большой, да и обидеть его никто не посмеет. Легче жить дураком то. Да и кому он нужен, дурачок, разве только такому ж, как он-с.
  "Проклятый дьякон не так уж и глуп", - пронеслось в голове Тоболова, - как отделал меня, чтоб ему!.."
  - Дак, как насчет деньжонок то? - прервал его мысли дьякон, умильно заглядывая в глаза.
  - Черт, лукавый черт!
  - Господи помилуй!
  - Кестлер, сходи за деньгами.
  Тоболов закурил с нервов и, только выпустив дым, поинтересовался у дьякона, не мешает ли ему курение.
  - А мне то что? Курите себе на здоровье. Вам же в убыток табачок, а не мне.
  "Вот уж действительно, Плюшкин. Как есть, натуральный Плюшкин. А я полагал, что подобные идиоты только в литературе встречаются", - подумалось Тоболову и у него возникло страстное желание хоть чем-нибудь огорчить этого невозмутимого человека, но чем более он говорил с ним, тем более убеждался в тщетности своих потуг.
  - Послушайте, милейший о.Паисий, неужели вас совершенно не смущает ваше нынешнее положение: так сказать, роль приживальщика при мне.
  - Нимало. Разве я делаю что-то предосудительное? Разве я беру с вас лишнего? Я таким образом только существование свое поддерживаю.
  - Да разве для поддержания вашего существования, вам не достает тех средств, что вы получаете в церкви?
  - Для спокойствия душевного не достает, - кротко ответил о. Паисий.
  - И вы не находите в ваших действиях ничего предосудительного?
  - Помилуй Бог, что же тут может быть предосудительного?
  - Ну вам тогда только можно позавидовать, - недоуменно заметил Тоболов, - Вам наверное очень легко живется на этом свете.
  - Это уж как сказать, благодетель вы мой, как сказать. Только тот хорошо и живет, кто умеет довольствоваться малым и радоваться всякому прожитому дню.
  - Я одного не могу понять, отец Паисий, как можете вы одновременно совмещать в себе церковный сан и сомнительную коммерческую деятельность? - не успокаивался Тоболов.
  - Я ж вам сказал, отец вы мой, что, по моему мнению, ничего дурного я не совершаю. Да и разве я стал бы брать с вас деньги за что-нибудь дурное?
  - А если вдруг ваше участие в сем сомнительном предприятии откроется, что будете вы делать тогда?
  О.Паисий насторожился.
  - Как откроется? Ежели только вы сами расскажете, а какая вам выгода в том будет? А если и раскроется, что мне до того? Я ничего не знаю о вашей деятельности, деньги беру для благотворительных нужд (то и сестры наши подтвердят), а про дом ваш ведать ничего не ведаю, хоть и оформили вы его на меня. Так-то.
  - Отчего же тогда в вашем доме вместо бедных прихожан живут люди сомнительного рода занятий?
  - Послушайте, батюшка, верно, что-то случилось у вас, иначе б вы сегодня меня так не распекали, - догадался дьякон.
  - Угадали, батюшка, - со злой усмешкой ответил Тоболов, - нас с вами ожидает крупный скандал.
  Паисий и на это заявление даже бровью не повел и поинтересовался совершенно безразлично:
  - А с чего же он произойдет?
  - Одна из ваших проклятых сектанток от нас сбежала, и я просто уверен, что она нас всех разоблачит.
  - Кто такая?
   - Некая Анна...
  - А, знаю, знаю. Из наших она одна и была у вас, - так же спокойно отозвался дьякон, - эта точно все откроет.
  Спокойствие Паисия просто выводило Тоболова из себя. Неужели человек этот настолько глуп, чтобы совершенно не понимать, что может ему грозить, или, напротив, настолько умен, чтобы так неподдельно разыгрывать здесь полного идиота?
  - Прекратите дурачиться, Паисий, - заметил он со злобой, - неужели вы не в состоянии понять, что нам, возможно, угрожает суд.
  - Зачем суд? - удивился Паисий.
  Тоболов просто взвыл от подобной тупости.
  - О, я просто не могу более вас видеть!
  - Да что ж вы от меня хотите тогда, отец родной?
  - Поговорите, поговорите с этой девицей!
  - О чем?
  - Да все о том же!.. Убедите ее вернуться или отдать свой вексель кредитору.
  - Это никак невозможно. Она и без того много грязи внесла в наш приход, - твердо заявил Паисий, - мне даже и говорить то с ней, этакой безобразницей, стыдно. Сказано же, что будет проклята блудница, на звере сидящая.
  - Да помилуй вас Бог, я ж вас не к блуду с ней призываю. Как вы не можете понять, что лучше вам этот позор снести, нежели публичное разоблачение. Вот уж воистину говорят, у кого ума нет, тому в шапку не накидаешь. Я уверен, что Анна послушает вас.
  - Никак невозможно, - упорствовал Паисий.
   Тоболов готов был уже рвать и метать.
  - Я понимаю, что вам совестно встречаться с блудницей, перед своими друзьями - сектантами совестно. Но скажите, разве вам не совестно быть у них старостой, одновременно имея дело со мной?
  - Я люблю этих людей, - с умилением произнес Паисий.
  - Тогда тем более вы должны понимать, какие последствия может для них иметь открытие вашей тайны. Что будет с ними, когда они узнают о том, как подло вы их продавали?
   - Отчего ж продавал?
  - Представьте только в своем скудном воображении, какую травму может принести этим людям ваше разоблачение. Да неужто ваши дурацкие принципы вкупе с упрямством некоей взбаламошной девицы стоят моральной гибели стольких ни в чем неповинных людей? Не забывайте также, что и против вас найдется статья в законе. Поразмыслите трезво, в конце концов!
   В угоду приятелю своему Паисий состроил самую задумчивую мину должную изображать глубокое размышления над словами Тоболова.
   - Поговорите ж с Анной, - не унимался Тоболов, - ради этих людей поговорите, если ради себя не хотите.
   - Я может и попытаюсь, но только после вас, дражайший Виссарион Антонович, - уклончиво заметил о.Паисий.
   - Всегда интересно поговорить с умным человеком, - насмешливо заметил Тоболов, - лучше поумнеть поздно, нежели не поумнеть никогда.
   - Хотите чаю?
   Тоболов брезгливо отрекся, чему Паисий, по-видимому, был только рад и поспешил даже убрать самовар с глаз долой, дабы не вводить гостя в соблазн его наличием.
  - Знаете, святейший, чем больше я говорю с вами, тем чаще задаюсь одним и тем же вопросом, - сообщил Тоболов.
  - Правда? Могу ли я поинтересоваться, каким именно?
   - Только вы должны непременно ответить мне правду.
   - Господь наказует за ложь.
   - Веруете ли вы вообще в этого самого Бога, отец Паисий?
   Паисий искренне удивился столь неожиданному вопросу и воскликнул недоуменно:
   - Помилуйте, да ведь я служу Ему!
   - Служить - еще не значит верить.
   - А вы сами то веруете? - спросил Паисий в отместку, при этом внимательно глядя прямо в лицо своему компаньону.
   - Однако, я спрашиваю вас, и прежде потрудитесь ответить на мой вопрос, - отрезал Виссарион Антонович.
   - А как вы полагаете, есть Бог или нет? - не хотел уступать дьякон.
   - Да, несомненно есть, - уверенно произнес Тоболов.
   - Вот и мне так кажется. Только, как вы полагаете, отчего он позволяет женщинам развратничать, а мужчинам их развращать? Ась?
   - Это намек, дурья твоя башка? - озлился Тоболов, - гляди, договоришься у меня.
   - Ни в коей мере, и в мыслях не имел, благодетель вы мой, - замахал руками Паисий, но как-то неестественно, словно в дурной пьеске.
   Потом подумав, добавил:
   - А что можно верить в Бога и сознательно грешить, как вы полагаете об этом, Виссарион Антонович?
   - Вера - одно, а дела - другое, только не говорите, что вера без дел мертва. Надоели уже мне до черта с этим!
   - А я и не скажу, коли вы это сами знать изволите. А коли уж вы так рассуждаете, то и в Бога не веруете, а все более в культ какой-то, - заключил Паисий.
   - Что это вы, новое открытие сделали что-ли, святейший мой? - насмешливо поинтересовался Тоболов.
   - Никакое это не открытие, дражайший Виссарион Антонович. Только вера в культ - отличительная черта западного христианства, а нам она чужда. Православно верующему Бога в сердце иметь положено. А коли кто Бога в сердце имеет, может ли тот творить зло, не сознавая злую природу дел своих?
   - Наверное, рассуждая подобным образом, вы полагаете, что сами как человек православный Бога в сердце имеете? - рассмеялся Тоболов.
   - Это я то? - зачем-то переспросил дьякон, - один Бог про это знает. Откуда мне знать меру моей праведности?
   - Разумно сказано. Однако вы все таки определили, что я в какой-то культ верую, хотя я и не совсем понимаю, что вы хотели этим сказать.
   - Дак ведь мы только о себе верно рассудить никогда не можем, потому что непременно в угоду самолюбию приукрашивать себя начинаем. А коли уж имеешь наклонность себя приукрасить, то других, конечно, выше их собственной меры никогда не превознесешь. Со стороны то всегда судить сподручнее, да и легче.
   - А вы, оказывается, философ, отец дьякон. Хоть и дурак, а философ. Но на мой вопрос вы все таки не ответили: веруете ли вы в Бога, которому служите?
   - Да отчего ж мне не веровать? Человек я маленький, а за маленького человека кто, окромя Господа вступится? Это вам можно и вовсе в Него не веровать, вы - как никак персона, а если я веры иметь не буду - жить то тогда зачем?
   - Скажите еще, что вы по этой только причине в церковь и ходите?
   - А отчего бы и нет? Ведь вы, да и многие вам подобные, сильные, богатые и важные создают себе Бога сами, даже чертами своими Его наделяют и при этом полагают, что Он и мыслит по-ихнему, так что даже грехи свои Им оправдывают, забывая о покаянии. Вот именно это я и разумел, говоря вам о вере в культ. А что делать мне, маленькому да хилому? Ведь коли я себе такого ж Бога создам, какая мне в том подмога будет? Разве мало во мне самом слабости, чтоб еще и в Боге ее искать.
   - До этого вы сами додумались, глупейший вы человек?
   - Как сам? Что сам? Я человек маленький, что я могу сам придумать? Вот у отца нашего Иоанна Восторгова встречал я где-то слова: "Разве мало вам, маловерным, видеть бессилие в человеке, что вы хотите и в Боге его найти". Вот это воистину мудрые слова, и я всегда повторяю их, едва только услышал.
   - И что за удовольствие такое доставляет вам это постоянное самоумаление? Ведь маленьким человек становится больше оттого, что сам себя за такового почитает.
   - В одной очень старой русской книге написано: не будь слишком горек, не то отвергнут тебя, не будь и сладок слишком, иначе проглотят тебя. А кто на жалкого человека соблазнится, скажите мне, отец мой родной? Жить такому человечку всегда легче. Чем выше взлетишь, тем круче и свалишься. А тому, кто по земле низехонько стелется, падать вроде бы и некуда.
   - Пожалуй, только в тартары, - зло ухмыльнулся Тоболов, - а вот и Кестлер вернулся.
   - Денежки пришли, - обрадовался дьякон и с подобострастием сам пошел встречать долгожданного гостя.
   Кестлер протянул ему пятисотрублевый билет, который дьякон немедленно спрятал за пазухой, расплывшись при этом в самой счастливой улыбке. Этот поспешный жест с прятанием денег рассмешил Тоболова несмотря на всю грусть расставания с ними.
   - Неужто, каналья Паисий, ты воображал, что Бог с тобой был в этот самый момент, когда ты мои деньги брал и прятал?
   - Коли денежки пришли, стало быть так Богу угодно было, - поднял глаза к небу хитрый дьякон.
   - Так ведь не Бог тебе денежки то подарил, а я. Или вы меня уж и за Бога почитать изволите? По-вашему, выходит, кто дает - тот и Бог.
   - Так вы ведь сами в Его воле, благодетель вы мой, - ничтоже сумняшеся отозвался дьякон.
   - Да что же вы за человек такой, - не выдержал Тоболов, - ведь вы, черт знает что, а не человек!
   - Это уж как вам угодно будет, - подобострастно отозвался Паисий.
   - Ну прощевайте. Сил уж более нет говорить с вами. Словно в грязи извалялся какой, с вами пообщавшись.
   Тоболов ушел, не подав руки дьякону несмотря на то, что тот упорно подсовывал ему свою, изогнувшись при том в самой почтительной позе.
   "Дурак, дурак! - твердил он Кестлеру, садясь в экипаж, - дурак и подлец. Сорок лет живу, но впервые вижу подобного подлеца. Только Святой тягаться с ним в подлости может"
   От воспоминания о Святом Тоболова просто передернуло. "Вот уж воистину страна негодяев", - заключил он. И в чем-то был безусловно прав. Это и впрямь настоящая беда, когда один негодяй вдруг встречает нескольких подобных себе, при этом искренне почитая последних значительно превосходящими себя в подлости. В этом случае он уж и не надеется когда-нибудь встретить порядочного человека и целый мир ему видится не иначе, как сборищем всякой сволочи, да и какими еще глазами он может созерцать мир, когда в каждом лежит по огромному бревну?
  
  Глава 18
  Не беда на свете голова одна,
   Беда, коль есть при ней другая.
  (А.Григорьев)
   За окнами ночлежки вечерело. Молодой пьяный парень полулежал на нарах и, подыгрывая себе на тальянке, орал страстным голосом слова известной песни.
  Скатерть белая залита вином,
   Все гусары спят непробудным сном
   Лукьян сидел рядышком и подпевал ему от скуки. Алена сидела тут же и штопала шурину рубаху.
   - Куда это Манька запропастилась? - ворчала она за работой.
   - А на что она тебе? - оторвался от пения Лукьян
   - Мыть полы ее черед пришел, а я за нее это делать не собираюсь, и без того уж за вас всех три раза мыла.
   Вместо ответа Лукьян подхватил песню.
  Поцелуй меня, потом я тебя,
   Потом снова ты, потом снова я.
  Алена безнадежно махнула на него рукой и продолжила свою работу уже в полном молчании. Она стала ужасно раздражительной в последнее время. Неопределенность положения совершенно измучила ее. Она ненавидела эту грязь, нудное пение вечно пьяных людей, продолжающееся с утра до вечера. Здесь, в ночлежке люди присутствовали всегда, они входили и выходили, шумели, напивались, дрались, мирились и не было никакой возможности отдохнуть. Многие жили здесь уже не первый год, и Алена с ужасом представляла, что это отвратительное место может навсегда остаться их домом. Впрочем, она, наверное, могла смириться с чем угодно, жить где угодно, только бы оставаться рядом с Ильей. Наверное, она уже не любила его, и ее сильное когда-то чувство постепенно трансформировалось в великую жалость к неудачнику-мужу, который, по ее мнению, неизбежно пропал бы без ее поддержки. Надежды на обзаведение собственным домом, землей, хозяйством проходили светлой нитью сквозь безотрадную жизнь несчастной женщины, и они никогда не покидали ее в отличие от Ильи, который давно уже ни во что не верил, пребывал в постоянном отчаянии, и никакие утешения Алены не могли облегчить его безнадежного состояния.
  В продолжении описанного выше пения в ночлежку ввалились, или вернее даже вкатились двое совершенно пьяных жильцов. Они были мало способны передвигать ногами, но тем не менее ощущали себя на вершине блаженства от своего тупого состояния, по крайней мере, так было написано на их физиономиях. Соседи приветствовали обоих веселыми возгласами, в которых не было ни доли усмешки, более же одобрения согласно нашему дурному обычаю уважать пьяного и покровительствовать ему.
   - Гурий, где это ты успел так нализаться? - вопрошали у них с завистью, - и деньги достать умудрились.
  - Да вот... за праздничек. Именины у жены ведь, - отвечал Гурий с глупейшей улыбкой.
  Жена Гурия, болезненная и худая женщина, вылезла из своего угла и немедленно набросилась на пьяного супруга с криками:
  - Ах, ты, изверг. Без меня мои именины, стало быть, справляешь.
  - За здоровьице, Феклуша, только за здоровьице... Повод же.
  - Где ты деньги то взял, чудовище?
  Гурий растерялся поначалу и хотел было сказать нечто в оправдание, но тут же передумал и, изобразив на глупом лице своем выражение самое суровое, проревел:
  - Молчать, дура!
  При этом он демонстративно повернулся к ней спиной, причем едва удержался на ногах от столь резкого движения и, обратившись к гармонисту, потребовал от него играть "нашу", и когда тот заиграл какую-то смесь "барыни" с "русской", принялся что есть мочи выбивать ногами чечетку, покуда не свалился на пол, больно ударившись о лавку спиной. Однако это ничуть не смутило пьяного, он довольно скоро поднялся и многозначительно заметил гармонисту:
  - Эх, ты! Разве ж так играют? Позор один.
  Он выхватил тальянку из его рук и, передав инструмент пьяному товарищу, велел ему играть. Тот долго настраивался, пробуя аккорды, наконец заиграл "По диким степям Забайкалья". Друзья обнялись и запели хором, нестройно и громко, при этом чрезвычайно тщательно выговаривали слова, более всего им полюбилась буква "рцы", на которую и делался особенный акцент.
   Бр-р-родяга, судьбу проклиная,
  Тащился с сумой на плечах.
  В это время вошел Илья, в течение дня подрабатывающий на различных грязных работах. Видимо, сегодня заработать ему ничего не удалось, оттого он находился в состоянии самом подавленном, певцы его раздражали, и он накинулся на них едва ни с порога.
   - Чего развылись то, собаки?
   Потом, согнав со своих нар молодого гармониста, прикрикнул и на него:
   - Сколько раз тебе можно говорить, оболтус, не садиться сюда?!.
   Парень пробормотал, что ему надоело сидеть наверху и освободил нары нехотя. Алена присела рядом с мужем и спросила участливо:
  - Опять ничего не вышло?
   - Нет, - отрезал тот.
   Она только горько вздохнула в ответ.
   - С Марьей говорила: она искать работы не хочет, - с тихой досадой заметила Алена после некоторой паузы.
   - Да Бог с ней совсем. К земле она привыкла, что в городе сумеет?
   При упоминании о сестре он озлился еще более, поскольку Марья всегда была для него больным местом, и он никому не позволял обижать ее безнаказанно.
   - Это ее дело: работать или нет, - заметил он зло, - оставь сестру в покое, сама без дела сидишь, в чем ее то упрекаешь?
   - Да ведь ты сам работать мне не велишь, - кротко ответила та.
   Он согласился со справедливостью упрека жены и устыдился своих слов.
   - Прости меня, дурака, сам не знаю, что говорю.
   - Да я и не обижаюсь вовсе, - грустно ответила она и отвернулась.
   - А знаешь, я совсем забыл тебе сказать, - вдруг заговорил он очень оживленно, стараясь развлечь загрустившую жену - ведь я сегодня Феню видел. Она устроилась на фабрике, получает правда крайне мало, зато имеет комнату от завода. Ехать уже никуда не собирается, и даже рада чрезвычайно, что так все обернулось, потому что думает, что могло выйти гораздо хуже.
   - Да, это прекрасно, - согласилась Алена, - все таки при жилье и доходе.
   Она искренне порадовалась за Федосью, но грусть не покинула ее лица. Илья, заметив это, робко обнял жену и стал осторожно целовать, но в это время кто-то больно толкнул его в спину. Он обернулся со злостью и увидел грязного старика, пробиравшегося через его нары к себе наверх.
   - Надо быть поосторожней, - заметил он гневно.
   - Ты не один, - отозвался старик, натягивая на ноги тряпичное одеяло.
   - Пойдем отсюда, Алена, погуляем, - предложил Илья со вздохом, - не могу я здесь более находиться.
   Он надел на жену тулуп и, обняв, повел к выходу, где неожиданно они столкнулись с очень грязной и скверно одетой цыганкой, закутанной с головы до ног в сильно заношенную цветастую шаль.
   Она не дала Дударевым выйти и сразу заговорила противным грудным голосом, какой только бывает у побирушек и попрошаек: "Подайте что-нибудь, я двое суток не ела. А за то я вам спляшу и погадаю". Вид у нее действительно был самый жалкий, но вряд ли у обитателей ночлежки дела обстояли много лучше, хотя многие из них и умудрялись пьянствовать, да еще по старой славянской привычке старались казаться веселыми и довольными, в то время как был какой-то надрыв в их нездоровом веселье.
   Пьяный Гурий подбежал к цыганке и, свистнув по молодецки, начал снова выводить по полу ногами.
   - Эх, тетка, станцуем.
   Товарищ в угоду ему заиграл на гармонике "цыганочку", что только еще более раззадорило Гурия, который тут же пошел вприсядку.
   Цыганка глядела на него с одобрительной улыбкой:
   - Ой, душа моя, как ты пляшешь хорошо. Дай Бог всем так плясать.
   Не долго думая, она и сама присоединилась к пляске, размахивая над головой своей яркой шалью и приговаривая поминутно: "Ай, пошел, пошел, мой золотой"
  - Полно вам дурачиться то, - остановила их Гурьева жена, - на-ко возьми лучше яичко и скажи, что меня ждет.
   Цыганка взяла худую сморщенную руку Гурьихи, но на нее почти и не взглянула: все более в глаза, и заговорила так слащаво и заискивающе:
   - Ой, золотая моя, ждет тебя удача, много добра видеть будешь. Муж любить будет, дети будут любить.
   - Ты о здоровье лучше скажи. Пройдет ли болезнь моя?
   - Все хорошо будет. Добро будет, облегчение будет. Но, наверно, совсем не пройдет.
   Илья дернул Алену за рукав.
   - Пойдем, ну их!
   Однако Алена ответила, что сама желает погадать и, подав цыганке копеечку, стала ожидать счастливых открытий. Цыганка наговорила ей тоже, что и Гурьихе, и Алена безусловно во все это уверовала.
   - Скажи, кто родится у меня?
   Тут цыганка взглянула на нее повнимательней и сказала вещь довольно странную.
   - Благословенна утроба не рожавшая. Золотая моя, не торопи время, успеешь еще не единожды разрешиться.
   - Я ничего не поняла, - пожала плечами Алена.
   - Да стоит ли вообще слушать глупых баб? - заметил ей Илья, - пошли.
   Но и на этот раз уйти им не удалось, так как неожиданно в ночлежку пожаловал сам хозяин, г-н Ховрин. Это был маленький согбенный старичок, с головой, вросшей в плечи и реденькой седою бороденкой.
   Зашел в ночлежку он, как и подобает хозяину гордо и важно и уже с порога принялся прогонять несчастную цыганку.
   - Мерзавка! Попрошайка! как ты забралась сюда!
   Он даже замахнулся на нее тростью для убедительности, и та стремглав вылетела на улицу.
   Цыганка сильно испортила его настроение, и после ее бегства он набросился на жильцов.
   - Сказывал же вам, бестолочи, чтобы бродяг и попрошаек сюда не пущали.
   - Да чего ты разорался то? - лениво поднял голову с нар какой-то одноглазый мужик, страдающий сильным похмельем и оттого никак не могший уснуть.
   - Молчать, дурак!
  - Да что за право у вас такое, меня дураком величать? - справедливо возмутился он.
   - Это у тебя прав здесь нет никаких, потому что хозяин - я.
   - Но-но, поосторожней, - пригрозил недовольный мужик, приподнимаясь с постели.
   Хозяин не стал связываться с этим человеком, ибо знал его как каторжника, и потому втайне побаивался. Однако чтоб выместить хоть на кого-то свою злобу, быстро нашел новые жертвы и набросился ни с того ни с сего на Дударевых:
   - А вы куда направились? Разве не знали, что я прийду сегодня за платой?
   - Никак не могли и подумать, что вы именно сегодня прийдете, - раздраженно ответил Илья.
   - И правда: отчего именно сегодня? - поинтересовался кто-то.
   - Потому что я пришел вам сказать...
   - Я могу идти? - с каким-то злорадством поинтересовался Илья.
   - Подожди же, черт возьми! - оборвал его Ховрин, - итак, я пришел за платой сегодня, потому что дом этот я продаю. И с минуты на минуту должен прийти новый хозяин, чтобы осмотреть его.
   К известию этому отнеслись в ночлежке с редким равнодушием. Одна Гурьиха тяжело вздохнула и заметила:
   - Господи, что с нами то будет теперь?
   - Эх, Фекла Сидоровна, что за предмет для волнений! - отозвался со своих нар одноглазый, - хуже не будет.
   - А что произошло то? Никак чтой-то не пойму, - подал голос Гурий, никогда вообще ничего не понимавший по причине постоянного запоя.
   - Эх, шел бы лучше спать, дурак, - заметили ему.
   - Ну что же, платить будем? - нетерпеливо спросил хозяин.
   Все засуетились, неохотно доставая мелочь. Впрочем, у многих не оказалось и ее, они стали спрашивать у соседей, а, не находя, просили Ховрина повременить с платой.
   Однако тот был неумолим.
   - Нечего мне временить. Сказал же вам, олухи, дом продается.
   Собрав деньги, он предложил жильцам остаться для знакомства с новым хозяином. Все остались из любопытства и принялись с нетерпением ожидать появления покупателя.
   - В Екатеринбурге был такой случай, - прервал всеобщую тишину неугомонный Гурий, - купец Антохин купил дом..
   - Да пошел ты!
   Ему так и не дали договорить и принялись спорить наперебой, оставят их здесь или выгонят. Однако большинство сошлось на том, что хоть все они и нищие, но все таки какой-никакой доход приносят, так что выгонять их вроде бы и невыгодно. К тому же ни на что другое этот огромный полуподвал сгодиться не сможет.
   Наконец в дверях вновь появился Ховрин, за ним шел Тоболов, из-за спины которого выглядывала хитренькая физиономия Кестлера.
   - Это - ваш будущий хозяин, - заявил старик, указывая на Тоболова.
   Все, сидевшие на нарах встали, кое-кто даже и поклонился. Один только одноглазый каторжник лениво свесил голову с нар и, разглядев Тоболова, заметил:
   - Бел черт, сер черт, а все одно - бес.
  
  Глава 19
   Мечтанью преданный безмерно,
  С его озлобленным умом,
   Кипящим в действии пустом
   (М.Лермонтов)
   Анна вставал очень рано и несмотря на свою болезнь прибиралась в квартире и глядела за детьми, чтоб хоть как-то отблагодарить добрых хозяев, которые никак не хотели ее отпускать до полного выздоровления.
   На шестой день ее пребывания у Скатовых, старший хозяйский ребенок принес ей довольно странную записку, которую кто-то просунул в дверь. Развернув ее, она вздрогнула, узнав почерк Кестлера. Первым желанием ее было немедленно выбросить бумажку, сжечь, изорвать в клочья, - только не читать. И все же она прочла ее, - любопытство взяло вверх. Письмо имело следующее содержание.
   "M-lle Ярова, если вы только желаете продолжать отношения с известным вам человеком и вообще оставаться в своем теперешнем состоянии, а именно в живых, прошу вас вернуть некий документ, за чем сам прийду в ближайшее время.
   Отто"
   Она с отвращением скомкала записку в руках. Кестлер вызвал в ней негодование своими низкими требованиями, своей глупой попыткой запугать ее и тем вынудить отказаться от мести. Можно ли вообще чем бы то ни было запугать оскорбленного до глубины души и жаждущего мести человека?
  Анна твердо знала, что ни пойдет ни на какие уступки своим врагам и будет мстить. Кестлеру никогда не удастся уговорить ее вернуть вексель - единственное орудие против столь сильных и знатных врагов.
  Она понимала нешуточность угроз Кестлера и безусловно боялась их, ибо смерть и потеря Лукьяна были для нее почти что равнозначны. При мыслях о Лукьяне трезвая, но малодушная идея - отдать документ просителям, мелькнула в ее голове. Если человек собирается рвать с прошлым, то он и с местью за прошлое порвать обязан, чтоб уже совсем ничего о нем не напоминало.
   Однако столь благоразумные мысли не долго владели ее рассудком.
   По природе своей она не была способна к ненависти сильной и прочной, и все эта ее злобность, желание мести очень часто сменялось усталостью и полным безразличием ко всему, и она едва не насильно заставляла себя верить в то, что кого-то ненавидит и непременно должна отомстить. Так что она сильно ошибалась, полагая, что мысли о начале новой спокойной жизни без всякой вражды и борьбы, есть не более, чем слабость, искусственное оправдание собственного бездействия, скорее, напротив, мысли о мщении были искусственными, наносными как результат ее первой реакции на жестокую обиду. Такие мысли всегда исчезают, при первом слове рассудка, и если человек и не оставляет их совсем, то более из бахвальства, высокого самомнения и той идеи, что прощение обидчика представляется для него чем-то чрезвычайно унизительным.
   Наверное, Сильвио и графы Монте-Кристы отжили свое время, а, вернее, их и не было то никогда на свете, одна только видимость, кучка злых людишек, более всех остальных страдающая от жестокости взятого на себя обязательства отомстить во что бы то ни стало. Очень смешны люди, восхищающиеся силой и решительностью подобных экземпляров рода человеческого, почитая их за людей необыкновеннейших. Необыкновенное в них лишь то, что действительно все они несчастны необыкновенно, даже, может статься, они - самые несчастные из людей, ибо жизнь их безвозвратно потеряна служением своей нелепой злобе, ее воспитанию и выхаживанию в душе, ужасно от всего этого уставшей. Впору жалеть таких людей, а никак не выставлять их чем-то вроде примера для подражания.
   Вот и бедная Анна пошла по пути, проторенному ее предшественниками на почве жажды мести и какой-то отвлеченной справедливости, и была совершенно убеждена в невозможности уступок Тоболову. Когда хозяйка сообщила ей, что на лестнице ее поджидает некий неизвестный, она даже не перекрестилась, что делала всегда, и направилась навстречу Кестлеру самым решительным шагом. Однако к своему удивлению, столкнулась с человеком, совершенно ей незнакомым, и даже вздрогнула от неожиданности.
   - Мадемуазель, - начал он с загадочной улыбкой, - я пришел к вам по важному делу, я надеюсь, вы найдете время выслушать меня.
   - Я готова, - безразлично произнесла она.
   Незнакомец выдержал долгую паузу и спросил:
   - Знаете ли вы г-на Тоболова?
   - Не имею чести знать.
   Незнакомец только усмехнулся на этот ответ ее и сказал:
   - О, я очень понимаю вас. Однако смею вас заверить, что я пришел не от него, и вообще не имею никакого к нему отношения. Равно как и против вас ничего не имею.
   На это она ответила довольно резко:
   - Простите меня, господин Неизвестно Кто, но, мне кажется, нам не о чем говорить.
   Она хотела было уйти, но незнакомец задержал ее.
   - Я очень извиняюсь, сударыня, кажется, я позабыл представиться, - с искусственной улыбкой произнес он, - меня зовут Нежданов, Владимир Андреевич Нежданов.
   Она с интересом поглядела на незнакомца. Конечно, это имя ей было известно как имя одного из богатейших людей в городе. Это и подтолкнуло Анну поддержать с ним разговор.
   - Я повторяю, сударыня, что пришел к вам по личному почину и ничего против вас не имею, - продолжал Святой, заметив ее любопытство, - тем более, что я знаю вас много более, чем вы предполагаете.
  - ???
  - Когда-то вы предлагали мне свои услуги (вы понимаете, о каких услугах идет речь). Тогда от них я отказался, теперь, как видите, вынужден сам обратиться к вам.
  - Что вы себе позволяете? - покраснела Анна.
  - Помилуй Бог, я пришел вовсе не за теми услугами, о которых вы подозреваете. Я только хочу поговорить с вами. Всего лишь поговорить. И смею надеяться, что вы не откажете мне в таком удовольствии.
  - Я не совсем понимаю вас.
  - Вот моя рука, сударыня, - он протянул ей руку, предлагая этим жестом отправиться с ним.
  Она, с минуту поразмыслив, пошла за ним следом, но руку взять не посмела.
  - Я полагаю, что лучше всего будет побеседовать в каком-нибудь теплом месте, - заметил он уже на улице, - я говорю о некоем бакалейном заведении.
  Она пожала плечами. Ей было все равно, куда он собирается ее приглашать. Никакой опасности для себя девушка не чувствовала, потому спокойно села в его роскошный экипаж, который и отвез их к ближайшему трактиру.
  В трактире, когда Святой снял шубу, и Анна обратила внимание на его дорогое платье, она устыдилась бедности своего собственного наряда, и на протяжении всей беседы чувствовала себя слишком неловко рядом со столь разнаряженным господином. Она ловила на себе любопытные взгляды обслуги и гардеробщицы и стыдилась еще более. Святой разгадал сомнения своей спутницы.
  - Не волнуйтесь, сударыня, здесь не страшно. Это же второй класс!
  Однако и во втором классе бывать прежде бедной девушке не приходилось, так что в кабинет она зашла совершенно потерянная, боясь даже взглянуть на своего сопровождающего.
  - Как вы нашли меня? - спросила она боязливо.
  - О, поверьте, для меня совершенно не сложно найти кого бы то ни было, - услышала она самодовольный ответ.
  "И правда, что за глупости я спрашиваю? Могут ли быть какие-нибудь трудности у столь богатых людей?" - подумала Анна, присаживаясь за прекрасно сервированный столик у окна. Бедняжка даже опасалась глядеть по сторонам, стесняясь своего костюма и, все боялась, что кто-нибудь вдруг прийдет сюда и выведет ее вон, как женщину подлого происхождения. Однако ничего подобного не происходило. Даже напротив, половой был слишком услужлив, кланялся самым подобострастным образом и, заискивающе глядя то на нее, то на ее спутника слащаво вопрошал:
   - С удовольствием хочу справиться о вашем состоянии в здоровье-с.
  - У нас все отлично, приятель, - пренебрежительно бросил ему Святой, - принеси-ка нам ухи из налимов. Сегодня, кажется, рыбный день. Надеюсь, вы поститесь?
  - Не знаю, как вам будет угодно, - прошептала она в ответ.
  - Коли вы этого не знаете, то вам принесут рябчиков. А еще бутылку мадеры, да поскорей.
  - Сигары гаванские не желаете ли?
  - Нет. Я курю папиросы "Зеир" и только их.
  В скором времени стол был уставлен самыми различными яствами, каких Анна не видала уже давно и мысленно была очень благодарна своему новому знакомому за подобную заботу. Но несмотря на сильное чувство голода, она была слишком горда, чтобы наброситься на чужую еду и зареклась не дотрагиваться до ужина.
  Святой сразу же прогнал полового и сам принялся разливать вино.
  - За нашу встречу и за то, чтоб беседа наша непременно удалась, - поднял он тост.
  Она отодвинула от себя полную рюмку, на что Святой недовольно заметил:
   - Вы обижаете меня. Я нахожу в вашем отказе от вина, отказ от беседы со мной.
   Она выпила вино без всякого удовольствия, и голодный желудок тут же заныл в назойливом требовании пищи, однако она долго не решалась притронуться к еде.
  - Отчего вы не закусываете? - вежливо поинтересовался Святой.
  - Спасибо, но я сыта.
  - Н-да, - многозначительно отозвался на это Владимир Андреевич, - а я ведь с вами совершенно согласен, в смысле здешней гастрономии. Уха скверная, даже и есть ее противно. В "Медведице" много лучше, ради одной ухи я и хожу туда. Только поверьте мне на слово, что здешняя уха - вовсе не худший образец ухи в наших трактира, и она вполне годна для потребления, так что ваш отказ от нее огорчит больше меня, чем ее приготовителей.
  Нет, человек этот и покойника способен заставить разделить с ним трапезу. Он сумел повернуть дело так, что отказаться было действительно неприлично, что вообщем было только на руку голодной женщине.
  Она увлеклась ухой, стараясь изо всех сил есть как можно медленнее, однако видно было, что она все таки голодна, ведь голодных людей за столом отличить очень просто, но Святой был достаточно вежлив и старался не глядеть на нее. Он думал о чем-то своем и важно курил "Зеир".
  Дождавшись, когда девушка наелась, он вновь разлил мадеру и начал разговор.
  - Мне прийдется задать вам один вопрос, хотя, я догадываюсь, что он будет для вас не из самых приятных. Но я вынужден его задать. Так вы знаете г-на Тоболова?
  - Сударь, я не имею ровно никакого отношения к этому человеку, - твердо ответила Анна, - раз уж вам все про всех известно, вы должны знать и то, что я принадлежу к некой христианской общине...
  - Которой вышеозначенный господин и покровительствует.
  Она испытытвающе поглядела на Святого и ничего не ответила на его замечание. Но Анна плохо знала своего собеседника. Он был упрям не менее ее и вовсе не собирался отступать.
  - Что ж... поскольку вы отказываетесь сообщить мне то, что я желаю знать, - сообщил он, - прийдется мне кое-что вам поведать. Историю, маленькую историйку не желаете ль услышать? "Бедная Анна" называется.
   Анна равнодушно пожала плечами.
  - Кстати, отчего ж вы не пьете мадеру? Уж не меня ли стесняетесь.
   - Нет, я просто не пью.
   - Что ж, воля - ваша. Слушайте тогда мою сказку, раз не желаете пить.
  В нашем городе жила некогда одна девочка, из мещан, замкнутый и болезненный ребенок, кроме того кроткий и слезливый, за что была без памяти любима родителями и братьями. Она получила некоторое образование в церковно-приходской школе, а именно кое-как обучилась и чтению и чистописанию. Однако эту нехитрую науку, будучи девочкой усидчивой и достаточно одаренной, сумела развить и дальше, беспрестанно читая Священное писание. В детстве она настолько увлеклась различными душеспасительными брошюрками, что в конце концов окружающие стали почитать девочку за полную чудачку и едва не смеялись над ней. К тому же, толку от нее в семье не было ровно никакого. Работать она не умела, да и в руках ее никакая работа ни спорилась, словно б и не из плеч они росли... Таким образом чтение было единственными ее развлечением. Прошло несколько лет, девочка выросла и стала тяготиться своим необыкновенным состоянием отрешенности от мира, все чаще в ее головке рождалось неосознанное желание быть вместе со всеми, быть, как все, делить общие радости и слезы. Она стала много мечтать и бесцельно слоняться по улицам, дабы почерпнуть какие-нибудь образы для своих мечтаний. Через такие вояжи и пришли беды на голову сего несчастного создания. А началось все с того, что в антикварную лавку, в которую она любила хаживать от нечего делать, поступил на работу некий ловелас, волочившийся вообще за всякой юбкой в нашем городе, он приметил и Анну наверное, она даже приглянулась ему. Семнадцатилетняя девушка также обратила внимание на смазливого проходимца и не потому, что он ей как-то сильно понравился, а потому, что он был первым, кто обратил на нее внимание, кто увидел в ней на забитого ребенка и чудачку, а вполне развившуюся женщину. Однако, вы побледнели... Что с вами, сударыня? Мы еще до г-на Тоболова не дошли.
   - О, замолчите же, замолчите, жестокий вы человек! - пробормотала она, - умоляю вас.
   Святой только усмехнулся в ответ.
   - Однако мы не дошли до интересующего меня вопроса. Извольте ж дослушать... Итак, этот проходимец после некоторых усилий соблазнил неопытное сердце своими страстными заверениями в любви и заманчивыми обещаниями светлого будущего, и, бедняжка, всю жизнь страдавшая от отчуждения и непонимания окружавших ее людей, поддалась его лживым заверениям и решилась бежать с ним куда-то в Маньчжурию, а, может, и еще куда, я уж не помню, ибо человек этот проворовался и неизбежно хотел бежать.
   - Сударь, вы - или пророк, или сам сатана, - воскликнула Анна, - вы знаете все, что только можно знать. Вы просто провидец.
   - Не то, ни другое. Для пророка я слишком грешен, для сатаны ж слишком праведен... Я даже наверное хуже, много хуже, чем вы обо мне думаете, впрочем, я уверен, что ничего хорошего вы обо мне думать не можете, ведь люди способны любить только тех, кто говорит им комплименты, а я ничего хорошего вам еще не сказал, да наверное и не скажу. Итак, на чем мы остановились?
  - Не надо ничего больше рассказывать! - взмолилась Анна, - прошу вас, ради всего святого, не продолжайте.
   - Хорошо, я упущу столь неприятные для вас подробности, - снизошел Святой, - потому сразу подойдем к концу нашей истории. Героиня ее вернулась в родной город, потерянная и жалкая, отвергнутая своими близкими. К тому же отец, не вынеся позора... Сударыня, прошу вас, не плачьте! Я конечно не смею напоминать вам об этом. Буду же краток. Промучившись с годик душевно, именно душевно, я не ошибся, ибо материальные лишения ничего не значат по сравнению с теми муками, что пришлось ей вынести в собственном одиночестве и отверженности, Анна пристала к какой-то общине, что как раз вполне отвечало тогдашним запросам ее униженной души: поскольку в этой, с позволения сказать, организации состояли одни нищие да убогие. Она с охотой посвятила свое сердце служению Богу, но только сердце, плоть же... плоть была не устроена, а она немощна от начала времен и непрестанно требует пищи и уюта. Работать нашей героине прежде никогда не приходилось, и, как я уже говорил выше, она и не умела работать. Поначалу, ничего страшнее душевных мук и полного одиночества она не знала, но все эти раны в конце концов были успокоены в общине, которая проявила трогательную заботу об изгнаннице. Но весьма скоро девушка поняла, что есть еще нечто более важное, нежели участие и забота близких тебе людей, а именно потребность в угождении злосчастной плоти, потребность нехитрая и еще никого не миновавшая, а именно: иметь крышу над головой, хорошую непротекающую крышу, - в нашем климате это необходимо, - кушать раза три в день и непременно с мясом, да еще одеваться, пусть не по последней моде, но чтоб не хуже других. А как известно науке, пища небесная жизни земной не способствует (да простит мне Господь эти неосторожные слова), я даже слыхал где-то, что человек один только месяц способен протянуть без пищи. Но самое странное во всей этой истории, я имею в виду историю Анны, что совесть и гордость не позволили ей просить подаяние у родственников, однако она изобрела довольно своеобразный способ для удовлетворения насущных нужд, который в отличие от попрошайничества, по ее мнению, вовсе не ущемлял ее самолюбия. Мне же кажется, что женщина вообще не может придумать ничего более гнусного, чем решиться продавать собственное тело, и ради чего? - ради куска хлеба, хотя приказано было терпеть страдания телесные ради спасения драгоценной души, приказано было Богом, которого героиня наша чтила. Но, видимо, она решила для себя, что душа как-то вовсе отделена от тела, и можно загубить второе, сохранив первое в чистоте и святости. О, люди, люди! Какой только философии они не наизобретают для себя, ради одного только оправдания собственной гадости, своих не слишком привлекательных поступков! Вся эта наука и философия для того только и изобретены, чтобы морочить головы нашему грешному брату и оправдывать его низости. Честное слово, сударыня, я в жизни своей ни прочитал ни одной книжки, я и грамотен то не слишком: в одном слове порой до трех ошибок делаю, но ни в коей мере я не раскаиваюсь в своем незнании и никакую ущербность в результате того не ощущаю, потому что от многой грамотности рождается безумство, и падение нередко происходит, а я почитаю себя не слишком хорошим, чтоб позволить себе пасть ниже, чем я есть. Однако, я опять ушел от темы нашего разговора, и покорнейше прошу вас в том меня извинить. Года два назад по городу прошло известие, что наш общий знакомый г-н Тоболов неожиданно для всех решил вдруг заняться благотворительностью и взял под свое покровительство бедную христианскую общину в которой вы тогда состояли. Я неплохо знаю г-на Тоболова, и тем более удивлен подобным благотворительным жестом с его стороны. До поры до времени мне все его дела были глубоко безразличны, но совсем недавно я стал испытывать к нему чисто коммерческий интерес и оттого решил обратиться к вам, чтоб разузнать у вас достовернее, какое Тоболов имеет отношение к вашей общине?
   - Зачем вы спрашиваете меня об этом? - тихо заметила Анна, - ведь вам вероятно и без того все известно.
   - Я сказал, что пока не известно. Если бы я знал все, то вероятно не стал бы тревожить вас своими расспросами. Это было бы просто глупо, не так ли?
   - Вы правы.
  - Я не знаю, отчего вы не отвечаете мне теперь. Вы чего то боитесь? Неужто г-на Тоболова? Еще раз повторяю, что я не друг ему, и что о нашей беседе он ничего не узнает. Даю вам слово! Кроме того, разобрав поступившие о вас сведения, я могу заключить, исходя из моего знания людей, что сейчас вы одержимы непременным желанием отомстить своему обидчику, а в этом я могу вам помочь, так как сам недавно разошелся с Тоболовым и имею на него свои виды.
  Она поглядела на него с недоверием и спросила:
   - А вам то отчего он не ко двору пришелся?
  - Боюсь, вам трудно будет это понять, - ухмыльнулся Святой, - но я постараюсь удовлетворить ваше любопытство. Нет, лично мне он не сделал ничего дурного, да и вряд ли смог бы что-нибудь сделать, если б даже захотел. Просто я не люблю его. Не люблю и все. Это, так сказать, мой маленький каприз. Никто не может лишить меня права не любить кого бы то ни было, любить - это другое дело, на это может и не быть никаких прав, а неприязнь - дело сугубо личное и никто и ничто отнять его не способен, кроме смерти неприятеля. Впрочем, даже в этом случае нельзя человека заставить полюбить своего врага на том только основании, что о мертвых не положено говорить худа.
   - Но не может же эта неприязнь не иметь ровно никакого основания, - заметила Анна.
   - Вы правы, основание всегда найдется. Любое основание можно подстроить под собственную неприязнь, ну хотя бы дурной запах изо рта, или скверную прическу. Но я не люблю его совсем по иным причинам, просто человек этот слишком подл, более чем один человек снести способен.
   - Вы правы! - невольно вырвалось у Анны.
   - Видите ли, я не считаю себя человеком прекраснейшим (и это могу сказать вам открыто, поскольку более никогда вас не увижу). Быть может, я даже такой же подлец, как этот Тоболов. Но есть одна закономерность в жизни, - я уж давно ее подсмотрел, - а именно та, что подлец, какой бы он ни был, никогда один, сам по себе прожить не сможет - Господь не попустит. Подлость его рано или поздно падет на его же голову, но пока это не произошло он должен с кем-нибудь ею делиться, не может же он только для себя быть подлым. Это человек честный может прожить в одиночку, праведность не нуждается во множестве рук. Подлецы же всегда должны объединяться с себе подобными в своих же собственных интересах, я говорю об интересах денежных. Тоболов этого не понял, решил обделывать все один, а я хочу доказать ему обратное, а именно то, что один он - ничто, что на него всегда найдется другой подлец или несколько подлецов, о которых он неизбежно свернет себе шею. Вот и вся причина, по которой я обратился к вам за сведениями. Согласитесь, каприз да и только. Вы удовлетворены моим ответом?
   - Да, вы верно сказали, мне трудно это все понять. Наверное, это и впрямь только каприз, всего лишь прихоть богатого человека.
   - Не забывайте, что кроме того это прихоть подлеца, вознамерившегося поставить себе подобного на место, достойное его ранга, - со смехом добавил Святой.
   - Никогда прежде я не слыхала, чтобы кто-нибудь сам себя подлецом величал.
   - Но я достаточно силен, богат, я знаю себе цену и оттого не только перед Богом подлецом себя исповедовать способен, но и публично об этом заявить не постесняюсь.
   Сказав это он улыбнулся крайне самодовольно и загадочно посмотрел ей в глаза, ожидая чего-то.
   В этот момент Анне показалось, что собеседником ее является едва ли не сам Люцифер, она испытывала почти мистический ужас от этого общения. Вроде бы он рассказал ей уже достаточно о причине своего визита, но она так и не могла взять в толк, зачем все таки встреча с ней была Святому настолько необходима. Она спрашивала про себя, храбро глядя ему в глаза, десятый раз спрашивала, для чего он вторгся в ее маленький скрытный мирок, зачем он приобщает ее ко всем этим неведомым для нее проблемам минутных капризов, всезнания и вседозволенности финансового воротилы, решившего вдруг, что ради удовлетворения любой своей прихоти, он имеет право вот уже целый час терзать и мучать беззащитного маленького человека памятью о его прошлом, которое никто не имеет права знать, тем более ковыряться в нем, как прачка в грязном засаленном белье, влезать без мыла в душу и с удовольствием садиста рыться в ней ради доказательства собственного превосходства.
   - Так вы ответите на мой вопрос? - настойчиво вопрошал он, - ведь я могу помочь вам.
   Помочь? Он уже достаточно помог, наиздевался над ней вдоволь, память ее больную истерзал, а теперь смеет предлагать помощь! "Однако, черт с ним! Скажу ему все. Только б отстал. Мне нет никакого дела до его котор с Тоболовым", - решила она.
   - Я вам отвечу, извольте, - сообщила она, отхлебнув из бокала мадеры.
   При том она посмотрела в глаза его так, словно б хотела еще добавить: "Да подавись ты всем этим!"
   Святой облегченно вздохнул и заметил:
   - А я уже совсем устал вас уговаривать и начал сердиться.
   - Сударь, я сейчас поняла, - начала она прерывающимся от волнения голосом, - я догадалась, кто вы такой, и знаете почему? Я давно уж ожидала, знала наверняка, что прийдет когда-нибудь такой человек, из самого ада прийдет, и все расскажет про меня, даже больше расскажет, чем мне самой известно. Он заставит меня вспомнить все, что я так долго старалась забыть, и почти что забыла, он заставит меня снова пережить страдания, то море страданий, что было уже пережито, искуплено сполна, полоснет бритвой по старому рубцу, да еще сольцей посыплет... Но я знаю, знаю, что и того покажется ему мало, он возжелает непременно и приговор мне вынести...
   - Ох, воля ваша, пускай я буду для вас посланником ада, - засмеялся Святой, - однако никакого приговора я вам не зачитывал.
   - Еще успеете, - горько усмехнулась она, - иначе незачем вам было приходить. Вы так ископали и так беззастенчиво наплевали в мою душу, что мне одно только и остается, что ждать приговора, и он станет достойным результатом ваших изысканий. На лучшее надеяться уже не приходится.
   - Ах, как вам по нраву громкие слова, сударыня. Плевать в душу, посланцы ада, - передразнил Святой, - какой я вам дьявол!
   - Да, конечно, все это вы находите смешным. Но мне отчего-то кажется, что вы очень хорошо знаете меня, или людей вообще знаете, видно, много вы жили. А оттого право на себя берете в чужих душах копаться. Конечно, мне было крайне неприятно вас выслушивать, но дело уже сделано, все самое тяжелое сказано, теперь я жду от вас приговора, г-н Люцифер. Он остается за вами. Но прежде я удовлетворю ваше любопытство относительно г-на Тоболова. Но сделаю я это на том только условии, что вы не будете больше приставать ко мне с вашими дурацкими вопросами. Итак, вас интересует Тоболов. Это всего лишь купчик, маленький купчик: продавец и покупатель тел и убийца душ. Тоболовский дом, отданный якобы в благотворительных целях бедной общине - дом терпимости, не более того, место обитания уличных проституток.
   Великое удивление отобразилась на лице Святого при подобном известии, удивление, которого он не пытался даже скрывать.
   - Дак выходит все сектантки - проститутки! - воскликнул он, - да что ж это за община такая! Новенькое что-то в истории христианской культуры.
   - Нет же! Община здесь совершенно ни при чем. Просто дьякон Паисий "якобы" получил этот дом в пользование в благотворительных целях, за что и берет какую-то сумму с Тоболова.
   - Подумать только! Так вот, выходит, откуда берутся доходы у этого мошенника! А Паисий то, Паисий каков! А ведь по виду и не скажешь: божий одуванчик, да и только!
   Святой о чем-то подумал с минуту и сказал:
   - Я очень благодарен вам за эти сведения. Я все понял. Только... скажите, имеете ли вы какое-нибудь подтверждение всему вышесказанному.
   - У меня есть вексель, данный мною экономкой Тоболова. Я ей должна некую сумму: таковы были условия моего проживания в этом доме....
   - Я его покупаю, - решительно заявил Святой.
   Лицо ее вспыхнуло, она метнула на Святого самый уничтожающий взгляд и ответила гордо:
   - Нет, даже если б вы предложили мне миллион, я б никогда не продала вам этот документ. Я ненавижу этого человека за все унижения, что мне пришлось испытать через его проклятый дом. Я буду мстить.
   - Сударыня, не забывайте что это еще большим позором обернется для вас,.
   - А мне теперь все равно. Хуже не будет.
   - Заверяю вас, что в одиночку вы ничего сделать ему не сможете. Я вам настоятельно предлагаю, подумать над моим предложением, и даю вам время...
   - Мой отказ - последнее слово.
   Святой усмехнулся, но не так искусственно-доброжелательно, как прежде, было что-то зловещее в этом смешке, даже лицо его изменилось и безусловно подобное изменение не могло сулить Анне ничего хорошего.
   - Неужели, вы совсем не способны к здравому рассуждению, - сказал он высокомерно, - ваши возможности с возможностями вашего врага не совпадают. При желании, он всегда сумеет отвергнуть ваши обвинения. Зачем вам искать какой-то правды, которая вовсе не нужна вам, более того - даже невыгодна.
   - А вы, что же, не верите в возможность отыскать правду, - заметила она обиженно, - мне кажется, в справедливость не верят только те, кто сами не по справедливости живут.
   - Я, сударыня, в правду верю более, нежели многие, даже искать ее согласен, но только в том случае, если она будет мне необходимой.
   - Вы такой же купчик, как и Тоболов, - резко заметила она, - удивительно, что вы разошлись с ним. Даже к правде вы как-то по купечески относитесь: только тогда принимаете ее, когда выгодной для себя находите. А кому в наше время правда вообще выгодна? Ложь - она ближе, проще, слаще для нас, да и никогда убыточной не для кого не бывала.
   - Это почти так. Только вы всего на одну половину правы. А именно в том, что искать правды я не буду, но, тем не менее, я буду веровать в нее, всего лишь веровать, - с надменною улыбкой заметил Святой, - мне очень жаль, что вы находите себя некой праведницей, едва не мученицей правды ради. Я вам скажу, что вы сильно ошибаетесь на свой счет. Если бы вы настолько желали торжества справедливости, то, не задумываясь, отдали бы мне эти документы, и преступник бы непременно ответил перед законом, в крайнем случае, понес наказание, которое я сам для него бы изобрел, и справедливость, о которой вы так много говорите, безусловно восторжествовала. Ан нет! Клянусь вам, что вы глубоко безразличны к этой самой справедливости, вам она вовсе и не нужна, одно лишь упоение возмездием волнует ваше сердце, - только в нем вы и нуждаетесь. Вы даже восстановление правды согласны принять только в том случае, если сами выступите в роли судьи. Да есть ли правда на земле, сударыня, не только ли на небе она, да и в нас самих, как отдаленном очертании миров бесплотных? Иначе "правда" слишком уж гордо звучать будет, ибо все дела рук человеческих - тлен - и не более того. А вы ее в законах хотите искать, и выставлять себя равной Богу. Смех один. Суета сует. О, люди, люди, презрение - наименьшее зло, которого вы достойны.
  - Если вы настолько презираете меня, - отозвалась Анна, боязливо поглядывая на рассерженного собеседника, - если я настолько ничтожна в ваших глазах, отчего ж вы сами так гадко себя ведете?
   - Как это гадко?
   - Как вам это объяснить... Ну вообщем не так, как человек сильный и знатный себя вести должен.
   - Не понимаю.
  - Ведь вы старались быть услужливым и вежливым только, когда я была вам нужна, но едва поняли, что ничего от меня добиться не сможете, сразу же и поменялись. Я стала для вас чем-то вроде ненужной вещи, которую можно пинать, можно потешаться, благо - постоять за себя она не сможет.
  - Вы ошибаетесь. Я никогда не обижаю бедных и слабых, - твердо ответил Святой, - только я вас разгадал, сударыня, вот и вся причина моего к вам презрения. Когда я шел к вам, то надеялся встретить существо несчастное и забитое, придавленное жизнью, но еще не разуверившееся в справедливости. Я даже жалел вас и думал, что вы примете мое предложение, не отвергнет мою помощь. Что ж я увидел вместо этого? - Озлобленного, ропщущего на жизнь человека. Право, я не понимаю, к чему весь этот ропот? Справедливость всегда рождалась в борьбе, а не в злобе на всех и вся. Разве вам неизвестно, что может рождать злоба? Да, что угодно может породить, только не справедливость, а чаще всего лишь зло ответное. Помните, как в псалтыри сказано: злоба его падет на его голову.
  - Вас, видно сударь, жизнь не била, - заметила она тихо, - иначе б вы врагов своих наверняка возненавидели.
  - Как знать. Мои враги - это мои враги. Случалось конечно кого-нибудь недолюбливать, до ненависти недолюбливать, но, сударыня, я никогда не оправдывал свою ненависть жаждой какой-то справедливости. Как я вам уже говорил, мои враги - только мои враги, а вовсе не враги справедливости.
  Сказав это, он взглянул на часы, вероятно собрался уже уходить, но отчего-то передумал, снова разлил мадеру и, медленно, с удовольствием выпив, решился добить Анну окончательно. По крайней мере так поняла она, взглянув в его зловеще-насмешливую физиономию.
  - Кажется, вы ждали от меня какого-то приговора? Ну что ж, прийдется мне удовлетворить ваше пожелание. Может, слова мои помогут вам изменить ваши взгляды на самую себя, ваше мнение относительно своих достоинств, которое бесспорно слишком преувеличено. И очень глупо, корчить здесь из себя падшего ангела, вы просто смешны в этой роли, но самое забавное это то, что вы сами верите в свой светлый образ.
  - Вы жестоки, сударь!
  - Жизнь такая, милочка. Вы же сами мне об этом не раз говорили. Теперь послушайте и мое мнение: вашим поступкам никакого оправданья нет, ибо только ради самой себя вы их совершали. Я не смею назвать вас женщиной развращенной, рабствующей плоти. Если вы и рабствуете чему-то, то только своей больной душе, в которой вы сами выстроили какой-то убогий мирок, доморощенный и пошлый. Но в нем вам тесно, так как вы нуждаетесь в достатке, оттого идете с ним в противуречие, продавая ради обеспеченной жизни собственную плоть. Я сразу понял, что вы себе в оправдание какие-то теорийки выдумали и продолжаете надеяться через них это оправдание получить, хотя единственным полезным средством здесь будет раскаянье да смирение. Вы же отчего-то порешили, что и в падении возможно остаться святой. Иногда вы ощущаете себя несчастным, но честным человеком, "якобы" сумевшим пронести свою душу, свой образ Божий через непроходимые топи грязного бытия. Но ведь вы прекрасно знаете, что, рассуждая таким образом, вы лжете себе самой, и свидетельство этой лжи - постоянное отчаянье, которое приходит на смену вере в собственную честность, - не может не приходить, если только в вас осталась хоть капля совести.
  - Вы - демон!
  - Я демон только оттого, что жизнь жестока, сударыня. Я много видел в жизни проституток и поверьте, что вы - не единственная в своем роде. Существует целый вид женщин, исключительно самолюбивых, даже в падении самолюбивых. Вы и вам подобные, если и страдаете от собственной низости, то делаете это вовсе не из стыда перед самими собой, Богом и обществом, а исключительно из жалости к себе и из-за самолюбия. Вы и в будущее свое не верите, не верите, что возможно что-нибудь изменить, оттого очень часто и озлобляетесь на целый свет и в иных своих поступках из разума выходите. Ваша жизнь и жизнь вам подобных превращается в один безумный бред, потому что вы во чтобы то ни стало начинаете стремиться вырваться из пут собственной плоти, но, страдая неверием в свои силы, раздраиваетесь и, в конце концов, заболеваете какими-нибудь нервными женскими болезнями. Наверняка заболеваете. Откуда, полагаете, кликуши и истерички берутся? - из этой самой путаницы в самих себе. А все более от глупости, бабы ведь всегда глупы.
  - Но отчего, отчего вы обвиняете меня в самолюбии? - недоумевала Анна, - Я же не с юности в проституцию бросилась, я ж и других выходов искала. Я и на фабрику пыталась поступить... Потом мне кто-то сказал, что есть у нас в городе господа, которые счастья хотят для таких, как я, я ведь и к ним ходила, а они вместо помощи заявили мне, что за счастье нужно бороться, что надо кого-то ненавидеть, чтобы стать счастливым; листовок каких-то надавали, в которых все верно описано было: и о демократии и о лучших временах, да только что за дело мне было до светлого будущего, коли есть было мне нечего, и что мне за дело до спасения и освобождения человечества, когда мне никто не мог определенно сказать, как себя то саму спасти. Никто, кроме этих святых людей не протянул мне тогда руку помощи...
   - Но вам захотелось большего, лишения были не для вас.
   Ей уже надоело оправдываться перед ним, его присутствие становилось просто невыносимым, жестокость и неумолимость этого человека выводили ее из себя, но более всего поражала Анну его уверенность в том, что он имеет право ее оскорблять на том только основании, что она отвергла его предложение, что она не в состоянии достойно ответить на все эти оскорбления, наконец!
   Святой просто упивался ее душевными мучениями, ему понравилась роль прокурора, и он решил доиграть ее до конца.
  - Я понимаю, что вам не слишком приятно меня слушать, потому я и спешу все закончить. Впрочем, нет, погодите... Вы знаете, что меня более всего поражает в людях, подобных вам, я имею в виду не одних только проституток, но вообще ваш душевный тип? - это то, что все вы только и делаете, что оправдываете свои безобразничанья условиями какой-то там среды, и смеете почитать себя за существ порядочных, даже в собственной грязи порядочных, да еще вините целый свет в своих проступках. Отчего вы не можете понять, что первым виновником преступлений является сам человек, что из его злобы исходит зло мира, что прежде согрешил Адам, и только через него пришел грех на землю? Если б все мы это понимали, то каждый страдать стал бы меньше, по крайней мере, человек перестал бы мучаться за гадостность мира, и переживал только за свою мерзость, а ее у каждого из нас наверняка хватило бы на то, чтобы целую жизнь превратить в один сплошной плач о своих грехах. Страдать же из-за какой-то среды, искать источник бед в неких неизвестных темных силах - путь странный и сомнительный. Оттого я и полагаю, что лучше вообще похоронить совесть, чем обманывать ее ради душевного успокоения. Ваше упрямство и себялюбие - узкое окошко, через которое не высмотришь многого, тем более себя не разглядишь, а все впустую время проведете. И если вы когда-нибудь впадете в безбожие, отвернетесь от Бога, Которого никогда в душе своей не имели, то это будет перед Ним честнее, по крайней мере, вам больше не прийдется лицемерить.
   Он еще раз окинул Анну самым презрительным взглядом и вышел из-за стола.
   - Прощайте, сударыня, простите за беспокойство, толковать нам больше не о чем, да и не за чем. А так, может статься, и встретимся когда-нибудь, мир - тесен.
   - Не надо, - почти простонала она.
   Святой бросил на стол деньги за обед и удалился.
  
  Глава 20
  Находишь корень мук в себе самом,
  И небо обвинить нельзя ни в чем.
  (М.Ю.Лермонтов)
   Анна добралась до дому совершенно разбитая, едва не в лихорадке. Она с ненавистью вспоминала злого человека, так жестоко оскорбившего ее ради одного лишь каприза, и утешала себя только тем, что все таки сумела выстоять несмотря на все давление и не отдала ему в руки главный козырь, которого он так добивался. Анна полагала, что так как документ остался у нее на руках, то теперь в ее силах свалить своего обидчика и потому она стоит в данный момент не только выше последнего, но даже и Святого, который никакими усилиями не смог добиться у нее отдачи векселя.
   Поскольку Анна чувствовала себя слишком обессиленной, то, едва прийдя на квартиру, сразу же легла и попыталась заснуть, однако была слишком возбуждена и потому сон никак к ней не шел. Все время ее преследовал образ нового знакомого, с его презрительной улыбкой, злыми обличениями, бесцеремонными словами... У ней начинался какой-то горячечный бред, в котором Святой уже виделся в образе некоего Люцифера, она тщетно боролась с ним и никак не могла одолеть.
   Через некоторое время Анна заснула, но это ее состояние назвать сном было крайне трудно, оно более напоминало некое болезненное полузабытье, при котором разум продолжал лихорадочно работать, путаясь с бессознательными галлюцинациями.
  Говорят, что во сне душа, отрываясь от тела, путешествует в некоем безвременном пространстве, и сны являются отображением ее независимого существования, а поскольку в этом состоянии не происходит полного разрыва с телом, то эти потусторонние впечатления преломляются в телесных способностях чувственного восприятия и рождают неповторимые и яркие образы.
  В тот вечер необыкновенный сон приснился Анне, все происходило словно наяву, и ей казалось, что то был не сон, что она на самом деле путешествует с душой и телом вне времени и пространства, даже вне всякого здравого смысла. Иногда люди видят такие сны, в которых все события переживаются въяве, и потому они запоминаются в точности, что редко случается с другими сновидениями. Говорят, что подобные сны непременно несут некий потаенный смысл и очень часто сбываются и, если последнее не происходит, они потом надолго остаются в памяти.
  Она видела в своем сне каких-то непонятных злых людей, - непременно злых, которые и обличьем своим напоминали ее неприятелей, Тоболова, Святого и Кестлера. Они ходили за ней по пятам, выслеживали ее всюду и всячески пытались заманить ее в какой-то страшный темный дом. Нет, они не собирались убивать ее, и причинять боль не желали. Они даже совсем ничего не говорили: только шли за ней, искали ее всюду и скрыться от них она не могла. Какой-то мистический ужас вызывали у нее эти мрачные люди, они и на людей похожи не были, один лишь образ человеческий имели - да и только. Она догадалась, что это вовсе не люди, а посланцы ада, нежить какая-то, принявшая для убедительности обличье ее врагов. Анна понимала, что сама она им вовсе не нужна, что проклятая троица хочет только душу ее уловить, завлечь в свою мрачную хижину и заключить в ней навеки вечные. Она никак не могла спрятаться от них, они возникали неожиданно и упрямо влекли за собой. Ей были ужасны эти преследования, но она не знала, как избежать их, где искать утешения и опоры: все было безразлично и сурово, и, когда в своих странствиях по каким-то мрачным лабиринтам, наткнулась она вдруг на раскрытый гроб и некто, подойдя совсем близко, заметил обреченно, но без всякой скорби, констатировал как должное: "здесь будет покойник. Для всякого должен быть свой дом", она отчего то ощутила ужасную тесноту домовища у своего темени, тесноту, страшно сжавшую виски, и ощутила это так явственно, что даже глаза не смогла открыть, хотя страстно желала пробудиться. Что-то сковало ее тело, какая-то непреодолимая сила стояла над ней. Но она страстно, страстно желала пробуждения. Только когда оно наступило, когда Анна сумела, наконец, очнуться от своего ужасного сна, она ощутила себя в той же страшной тесноте, словно и впрямь в гробу лежала. Однако она не смела и пошевелиться, а по сторонам оглядываться было страшно, но и закрыть глаза она боялась, так как наверняка знала, что в этом случае снова увидит давешних страшных людей. Все таки она мыслила, чувствовала, значит была жива, - она не могла так вдруг умереть. Тогда отчего ж она лежит в этом гробу, как оказалась в нем, где ей так тесно, где так ужасно сдавлена голова кольцом невыносимой боли. Анне захотелось встать или хотя бы прикоснуться к стенке ее нового жилища, однако она отчего-то нашла, что это будет еще страшнее - увидеть свой гроб со стороны, нежели просто лежать в нем. Он должен быть непременно черным, таким жутко-черным, как в страшных народных сказках, - нет, уж лучше не видеть его вовсе.
  Она снова прикрыла глаза. Ей было совсем плохо в этом жутком мистическом одиночестве. Она уже не видела гроба, вообще не видела себя, может статься, она до сих пор в нем лежала, она даже не знала, в каком городе находится и какое время года на улице... Ах, да, наверное, была зима, но было удивительно тепло, точнее совсем не холодно, с неба валил мокрый снег и на улице смеркалось. А вот и ее черные люди, надо идти за ними. Она не знала, отчего теперь она должна за ними идти, но все таки шла... Может быть она делала это потому, что не хотела оставаться, стоять на месте и встречать сумерки, которых еще более страшилась. Все же все они были довольно приветливы с ней, но при том не улыбнулись ни разу, в приветливости этой чувствовалось нечто страшное, пустое и темное. В комнате, в которую они привели Анну было ни хорошо, ни плохо, но она была какой-то уж слишком большой. Темные люди стояли где-то рядом, и один из них сказал Анне, что она пришла сюда очень удачно, что ее вообще здесь давненько поджидали, что это самое подходящее место для нее.
  Значит, она верно догадалось, эти люди - слуги тьмы, они гоняются за ее душою, но раз она знала это всегда - то зачем пошла за ними? Она задавала несколько раз себе этот вопрос, покуда не нашла на него весьма простой ответ, что весь мир вокруг также гнусен и мрачен, как и это жуткое огромное жилище, и наверное он так безобразен оттого, что тоже лежит во власти этих черных людей, - что вообще все вокруг находится в их власти.
  Они ничего не делали ей дурного, но Анне все таки было неприятно их общество. Она постоянно ожидала чего-то страшного, что непременно должно произойти с ней...
   Это было действительно похоже на ад, только на ад собственной души и никто, почти никто не мог ее вывести из него. Люди не держали Анну: напрасно она умоляла их дать ей свободу. Она просто не знала выхода из комнаты и, как ни старалась найти его, все время натыкалась на стены и повсюду видела неприятные для себя образы. Зло создало это бесконечное замкнутое пространство, кому под силу разрушить его, не Абсолютному ли Добру? Она именем Его потребовала дать ей выход и, о, чудо, враги расступились перед ней, но выхода не было, она не нашла его, и тогда инстинктивно принялась читать все известные ей молитвы, читала иступленно, прибегая к ним, как к последнему средству, и ноги сами повлекли ее к выходу. И никто уже не мог остановить ее.
  Она вышла из этого неприятного дома и вновь очутилась на улице, сумрачной и тоскливой, тот же мокрый снег падал ей на голову и прежний черный гроб стоял у одного из подъездов, напоминая о бренности человеческого бытия.
   Куда идти теперь? Как вырваться из этого мучительного сна, где он заканчивается, и хватит ли у нее сил добежать до рассвета? Зачем тогда Господь вывел ее из мрачного дома, уберег от злых людей, только ли для того, чтоб вернуть снова в тоскливую реальность, в скучный пустой мир? Стоило ли вообще утруждаться? Не Ты ли сам создал весь этот хаос, чтоб потом возлагать за него ответственность на кого-то другого, разве не Ты должен отвечать перед человеком за безобразия этого мира, за безобразие его собственной души? Ты всегда будешь вынужден отвечать перед ним, ибо у Твоих рабов найдется в избытке отчаянной дерзости и злости для того, чтоб призвать Творца своего к ответу.
  Анна никогда не видела своего главного противника, но страстно желала говорить с Ним, она была уверена, что Бог теперь слышит ее, по крайней мере должен слышать, пусть упреки ее летят в пустое пространство, но ведь и пространство таинственным образом пронизано Его именем, Его непостижимым бытием, в котором ей, забитой и всеми брошенной, места не находилось.
   Она видела теперь, что ради собственной забавы Он создал себе людей, ради нее же придумал зло, чтобы наделить их мучительной необходимостью выбора добра среди зла, да еще придумал некий Суд за страдания и издержки на путях выбора, но кто в этом случае станет судить Его самого за эту "забавную" жестокость? - Кто, как не человек, по Его прихоти страдавший весь бесконечно долгий земной путь?
   "Вот, я иду искать Тебя, я стучусь долго и упрямо в Твое уснувшее сердце. Ты не призывал меня, напротив, отвергал всю мою жизнь, и я иду к Тебе без зова. Мне нужно спросить у Тебя, я хочу спросить у Тебя одно, и Ты должен мне ответить, раз уж пожелал моего рождения на этой скорбной земле. Зачем, для чего Ты создал этот мир, что сделал он Тебе, что Ты его бросил? Ты был в миру, и был в нем гоним, до смерти крестной гоним, Ты говорил, что этим самоуничтожением приуготовляешь спасение его, но вместо спасения бросил его, чтобы он сам искупал теперь Твою драгоценную кровь, Ты слишком жестоко отомстил ему за свою смерть. Не по любви вошел Ты в мир, ненависти было здесь много более, ибо Ты дал ношу, невыносимую для человека, чтобы потом спросить с него еще более за свою добровольную жертву. О, лучше б Ты не юродствовал, провозглашая любовь на древе, ибо безумием проповеди Своей Ты не сумел спасти никого. Те, кто грешили против Тебя, те, кто распяли Тебя, давно уже в земле, равно как и Адам - родоначальник грехов людских, с кого теперь Ты берешься спрашивать за грехи предков, и в этом ли справедливость Твоего Суда? Если суд Твой таков, для чего вообще к нему готовиться? Для чего вообще дается эта жизнь, если потом Ты намереваешься забрать столь сомнительный дар Свой назад, да еще смеешь за него судить человека?
  Что стоят Твои заповеди о любви и свободе, когда Ты Сам отрицаешь их своими же словами? Зачем провозглашать любовь и при том требовать от человека ненависти к миру, который Ты Сам же создал и наверняка создал любовию же, ибо Сам говорил, что Бог есть любовь. Нет ничего безумнее и подлее этой Твоей любви. О, если б Ты хоть немного возлюбил Свое творение, хоть немного более, нежели говорил, Ты никого и ничего не призывал бы к ненависти, которая ничего еще не рождала, кроме постоянных страданий, метаний и безумия, которое так часто становится результатом и того и другого.
  Твои призывы к свободе еще более кощунственны, чем твои заповеди о любви, она никогда не будет полноценной, поскольку рождается из рабства, равно как и любовь Твоя из ненависти. Кто может понять эти странные заветы, - лишь единицы. Для остальных же путь к свободе проляжет через Твое отрицание и уничтожение. Ведь Ты повелел нам быть рабами ради некой невещественной духовной свободы, но все ли способны принять ее, не лучше ли для нас провозглашать свободу внешнюю, нашу древнюю волюшку, пусть даже ради нее нам придется впасть в духовное рабство? Это по крайней мере будет более понятно для всех. Учение Твое, тем более следование ему, открывает для человека один только путь - к вернейшему сумасшествию, ибо не было еще в мире проповеди безумнее Твоей, Иисус!"
  Она уже не хотела ни о чем спрашивать, страстно желая только обвинять, она задавала вопросы, но как древний Пилат не желала слышать ответов. Как и всякий маленький и ничтожный потомок века сего, Анна упивалась возможностью обвинять, даже находила какое-то удовольствие в своем ропоте, какое всегда получает жалкий человек, слишком долго простоявший на коленях, и вдруг решивший взять реванш за свое вечное ничтожество. Вся суть такого реванша обычно состоит в отчаянном ниспровержении святынь, - всего, чему он прежде поклонялся. В этих то возможностях и скрывается знаменитая русская дьявольщина, в отрицании и уничтожении святынь, доходящей порой до самоистребления, причем ниспровергаются они только за то, что совершенно не доступны бунтовщику, - ведь всегда легче отвергать прекрасное, чем совершенствовать себя до уровня идеала. Но странно, что даже после уничтожения и ниспровержения всего и вся, человек с колен все таки не поднимается, а так и продолжает стоять на них, только теперь перед пустым местом, но лучше ему стоять перед пустым местом, а не водружать нового кумира, новый идеал, ибо, лишившись старого и проверенного руководства, черт знает, что может он избрать для своего поклонения.
  Она продолжала хулить все и вся, но никто уже не слыхал ее, да и все вокруг исчезло: грязные пустынные улицы, мокрый снег, - все исчезло, одно темное бесконечное пространство окружало несчастную бунтовщицу. Бог ушел от нее, а душа медленно погружалась в какой-то мистический страшный мрак. Анна падала куда-то и падения своего страшилась, хотела кричать, но не имела на крик сил, тьма обнимала ее и поглощала, а слабый голос рассеивался в бесконечном пространстве, так что она сама не могла его слышать. Она ощутила холод жестокий и ужас смертный, и очнулась наконец от своего мучительного полузабытья. В комнате было так же темно, как в ее кошмаре, лишь слабый огонек керосинки поблескивал в коридоре: хозяин собирался на работу. Ей было до сих пор страшно, словно ночной кошмар все еще продолжался, теперь уже наяву, из сна он перешел в ее душу, пробуждение было так же невыносимо тяжело, как и забытье.
   Ей страшно хотелось бежать куда-нибудь, но она не знала, куда именно она может убежать. То, что была она в помещении не одна, только радовало девушку. Она попыталась заговорить с хозяином, чтоб хоть как-то развеять внутренний ужас. Он отвечал ей односложно, но и за эти короткие ответы Анна была ему благодарна. Постепенно страх проходил, однако засыпать она уже не решалась. Когда Скатов ушел, Анна была довольна хотя бы тем, что в комнате кто-то есть, что где-то рядом спит хозяйка с детьми (она даже слышала их шумное дыхание), и что давешний кошмар скорее всего никогда более к ней не вернется.
   В то унылое зимнее утро поняла она, что в Бога больше не верит, да и не желает верить, Он стал ей просто не нужен.
  
  Глава 21
  В образованном я родился народе,
  Язык и золото ... вот наш кинжал и яд!
  (М.Лермонтов)
   Часы на здании городского самоуправления пробили десять вечера, когда в находящемся напротив цитадели губернского земства ресторане "Пруссия" стал собираться цвет нашей губернии по приглашению владельца "Пруссии" г-на Хороблева и г-на Нежданова, то бишь Святого, решившего здесь отметить свою новую выгодную сделку.
  "Пруссия" безусловно считалась лучшим рестораном в нашем городе. Здание строилось в стиле барокко заезжим петербургским архитектором и было столь же изящно изнутри, как и снаружи. Здесь было собрано все самое лучшее, что можно было встретить в подобного рода заведениях: от кабинетов до бильярдной, от официантов до шансонеток, цыганский же хор славился на всю губернию, и многие ходили в "Пруссию" только ради того, чтобы послушать певцов.
  Однако несмотря на все эти достоинства, о "Пруссии" по городу ходила самая дурная слава, слухи весьма странные, более же страшные, но тем не менее они только способствовали привлечению посетителей. К ним мы еще вернемся, а покамест познакомимся с гостями г-на Хороблева. Тоболов и Ховрин нам достаточно известны, на заезжих купцах останавливаться не стоит, потому начнем прямо с самого хозяина, тем более, что был он человеком весьма примечательным, не только по любопытной судьбе своей и загадочным слухам, ходившим вокруг его личности, но и внешностью он обладал самой необыкновенной. Ему было 37, рост имел выше среднего, вершков с восемь, строен необыкновенно, лицо его было очень бледным и правильным, даже можно сказать красивым... Но в то же время в облике его было что-то жуткое. Он был жгучим брюнетом с неестественно светлыми глазами, взглядом окаменевшим и каким-то зловещим, именно глаза и оживляли его бледный точеный лик, похожий на маску, но жизни в них совсем не было, более какая-то леденящая душу омертвелость, к тому же их всегда окружали темные болезненные круги, которые только еще более подчеркивали контрастную светлость самих глаз. В молодости Хороблев вероятно был очень красив, теперь же выглядел много старше своих лет, волосы его сильно поседели, лишь усы остались черными, едва не с синеватым отливом, морщин было что-то слишком много, особенно на лбу, где они в довершении ко всему были достаточно глубоки, тем не менее очень многое в лице его говорило о красоте редкой, но очень уж неприятной. Такие люди уже одним видом своим внушают окружающим уважение, но их никто не любит, уважение обычно смешивается с подсознательным страхом и никакое сближение с ними невозможно.
  Трудно сказать, какие отношения связывали его со Святым, они были слишком разными и по происхождению и по уровню образования, в некотором роде эти два человека были друзьями, если только вообще у людей, подобных Хороблеву могут быть друзья. Все удивлялись их странному союзу, однако часто видели их вместе, вот и теперь оба стояли у окна и говорили о чем-то вполголоса, как могут беседовать только люди, состоящие между собой в самых тесных отношениях. Их беседу оборвал метрдотель, шепнув Хороблеву одну только фамилию "Башкирцев", на что тот лениво и высокомерно, - ибо все его жесты были таковы, а именно ленивы и высокомерны, - повернул голову в сторону входной двери. Потом даже решился пройти половину пути навстречу посетителю - наследнику богатейших заводов и директору-распорядителю Товарищества "Башкирцев и сын." Поравнявшись с ним, Хороблев равнодушно, но что-то слишком отточенно кивнул ему, вероятно изобразив поклон и тут же куда-то исчез, видимо, не желая поддерживать отношения с гостем.
  Башкирцев принял этот жест, как в порядке вещей, поздоровался вежливо со всеми и принялся пожимать руки уже собравшимся гостям. Попробуем здесь описать и этого человека, хоть дать два портрета сразу - очень много, но в обоих наших новых знакомых, Башкирцеве и Хороблеве, проскальзывало некоторое сходство, можно даже было сказать, что физиономия Башкирцева была чем-то вроде улучшенного портрета Хороблева. Он был девятью годами младше последнего, а именно имел 28 лет от роду, был его выше, едва не более 10 вершков, и при столь высоком росте имел сложение также как и Хороблев идеальное. Внешность его отличалась красотой редкостной. Он никогда не носил ни усов ни бороды, что только подчеркивало блистательную правильность черт. Описать его облик - задача весьма трудная, как вообще трудно бывает дать какое-либо описание лицу, не имеющему ни одного изъяна: все было в нем великолепно, от необыкновенно ровных зубов и блистательной улыбки до глаз очень темных почти черных. Волосы его были так же прекрасны, как и у Хороблева, густые темные и слегка вьющиеся, только отлив имели каштановый, а не синеватый, как у последнего. Такое совершенство внешних форм всегда наталкивает на мысль об ущербности интеллектуальных способностей человека, Бог редко кого наделяет всем сразу, однако в случае с Башкирцевым все вышло наоборот: взгляд этого человека, внимательный и глубокий, заключал в себе достаточно много ума и даже воли, что весьма редко встречается нашем в народе (я имею в виду последнее в отличие от первого: умников у нас хоть отбавляй, да только редко ум идет в дело при общем национальном безволии). Такой баланс ума и воли сделал из Башкирцева в некотором роде человека правильного, европейца от мозга и костей, в придачу к тому он обладал манерами великолепными, свободно владел четырьмя или пятью языками и отображал собой некий образец преемственности блестящей дворянской культуры в среде новой русской буржуазии. Ко всему человек этот был богат несметно.
  Когда ритуал приветствий закончился к Башкирцеву подошел Святой и заметил с обычной своей лукавой улыбочкой:
  - Я уж совершенно отчаялся лицезреть тут вашего батюшку...
  - Вы знаете, что одно название этого ресторана вызывает у отца неприязнь, - довольно вежливо отозвался Башкирцев.
  - Да-с, - задумчиво протянул Святой и после некоторой паузы добавил, - вы знаете, что на прошлой неделе опять нашли два трупа двухмесячной давности. Сначала люди пропадают, а потом трупы находятся, - видите, как получается.
  - Ну и что? - так же вежливо поинтересовался Башкирцев.
  - А в том дело, что трупы все на той же дороге обнаруживаются, на дороге, идущей со стороны горных дач, а именно дачи вашего брата-с.
  Вежливая улыбка слегка дрогнула на губах красавца, однако он заметил совершенно не изменившимся тоном:
  - Я уже достаточно наслышан о моем брате. Вам также должно быть известно, что я почти не поддерживаю с ним отношений, так что совершенно не понимаю, отчего вы мне все это говорите.
  - Но из года в год находятся трупы, два-три за зиму завсегда наберется. А сколько людей пропадает без вести! Но дело даже не в этом: относительно последнего убийства мне известно, что за его расследование взялись наиболее тщательно, и дело ведет человек совершенно неподкупный. Я беспокоюсь за своего товарища, и вы как близкий родственник Ивана также должны испытывать подобные чувства. Он должен быть осторожнее, это глупо так рисковать головой и свободой. Кроме того, Николай Исаевич, существует еще одна опасность, помимо этого следователя. Я имею в виду этого проныру, нашего репортера Гусева. Вот кстати он, здесь же вертится. Хоть и сын почтенных родителей, но без царя в голове, шалопут, сбрендивший на предмете поисков справедливости. Вы только посмотрите, он точно в цель попал, сюда явившись.
  - Однако оставим брата, - учтиво перебил его Башкирцев, - к тому же, непонятно, чем помешал вам этот журналист. Он всего лишь журналист и его прямая обязанность - поспевать всюду. С чего вы вдруг решили, что он пришел сюда только потому, что подозревает в чем-то Ивана Исаевича?
  - Я отчего то не слишком доверяю этим газетчикам, - заметил Святой.
  - Лучше позовем его.
  Башкирцев был англофилом и в светских разговорах предпочитал использовать английский, и он обратился к Гусеву именно на английском. Они обменялись несколькими фразами и перешли на русский ради Святого, который никогда никаких языков не знал, да и знать не желал из патриотических соображений.
   - Каковы ваши творческие планы? - поинтересовался Башкирцев.
  - Да вот, как всегда гоняюсь за сенсациями, и подумываю сделать репортаж на уголовную тему.
  - Боюсь, вы не там ищете сенсаций, mylord, здесь очень обычная жизнь, - заметил Башкирцев.
   - Однако эта жизнь нашей богемы, и я должен быть здесь.
  - Чтобы иметь quelle chance для своих сенсаций? - усмехнулся Николай Исаевич.
   - Почему бы нет?
  Разговор не клеился, и Гусев очень скоро оставил Башкирцева со Святым самым беспардонным образом, что, впрочем, всегда его отличало и шокировало нашу великосветскую публику.
   - Не хочет с нами говорить, - констатировал Святой, - явно что-то замыслил.
   В ответ Башкирцев только пожал плечами.
   Скоро гости расселись за столы, и официанты застыли перед каждым в самых почтительных позах с неизменными своими накрахмаленными салфетками через левое плечо.
   Святой поднялся со своего места и объявил, что сегодня он всех угощает и для того собственно и собрал гостей в "Пруссии", так что всякий может делать заказы по своему усмотрению, и еще что-то в этом роде.
   - Что у нас есть? - поинтересовался он у официанта в заключении.
   - Все, сударь, - последовал ответ.
   - Вот отчего я люблю этот ресторан! Принеси лично мне суп "Потофэ", да еще этот с ящерицей, как его?
   - Мортю, сударь.
   - Точно, Мортю. Проклятый язык, и не выговоришь.
   Он назаказывал для себя еще множество всякой всячины более из привычки, нежели из потребностей желудка, поскольку вряд ли нашелся бы такой желудок, который сумел бы вместить в себя все эти бесчисленные супы, ящерицы, почки в мадере, осетрину в "провансале", жбан паюсной икры, салат "Оливье", целого холодного поросенка, каких-то особенных куропаток и пломбир на десерт.
   Скоро принесли шампанское в серебряных ведрах, да неимоверное количество водки в хрустальных графинчиках. Когда все заказы были сделаны, со своего места поднялся Тоболов и заявил, что собственно он прибыл сюда по некоему важному делу, которое желает совершить до начала торжества по случаю каких-то выгодных сделок г-на Нежданова, а именно он собрался оформить покупку дома г-на Ховрина.
   - И какова же цена этого, с позволения сказать, объекта? - поинтересовался кто-то, - наверное не более пяти тысяч.
   - Я даю четыре тысячи.
   - Г-н Ховрин, вас устраивают четыре тысячи? - насмешливо поинтересовался Святой.
   Ховрин весь как-то съежился и пробормотал:
   - По-моему, вообще-то... Вполне-с
   - Мне же кажется, уважаемый Василий Никитич, он стоит много больше. Смотрите, прогадаете. А вот тысяч десять, пожалуй, он стоит.
   - Ну это слишком дорого, - возмутились все, - более семи за него никто не даст.
   - Я дам за него десять, - уверенно сообщил Святой, - разве можно продать этакое сокровище за четыре тысячи?
   Ховрин совсем съежился и не нашелся с ответом,
   - Дак вы хотите получить за дом 10 тысяч? - настаивал Святой.
   Так как ответа и тут не последовало, Святой, для убедительности достал из кармана десять тысяч ассигнациями и бросил их на стол. Увидев такое количество денег, Ховрин совершенно перепугался.
   - Вы колеблетесь, Василий Никитич?
  - Что вы, что вы, - залепетал Ховрин, ослепленный горой радужных ассигнаций, - я рад, рад..
  - Нет! Будет стоить больше, - проговорил бледный от злобы Тоболов, в котором заговорила вдруг фамильная гордость.
   Он также достал из кармана деньги и бросил на стол рядом с неждановской кучей.
   - Я даю 15.
   На мгновение в зале воцарилась мертвая тишина, все присутствующие с нескрываемым любопытством наблюдали за купцами:
   - Двадцать! - с улыбкой объявил Святой.
   - Четвертной, - прошипел Тоболов.
   - Вы разоритесь! Оставьте это! - воскликнул кто-то из сочувствующих.
   - Этого я и желаю-с, - лукаво заметил Святой, - я даю за дом тридцать и советую вам отступиться. Больше вы все равно не потянете. Видите, господа, до чего доводит бесценное сокровище - честь.
   Эта грубая шутка еще более разозлила Тоболова, и он с ненавистью поднял цену до сорока.
   - Пятьдесят, - невозмутимо добавил Святой.
   - Вы спятили, господа, совершенно спятили, - констатировал кто-то, -1 je vous prie de vous calmer. Этот дурацкий дом не стоит такой суммы. Если вам некуда девать деньги, отдайте их на благотворительность.
  Тоболов выглядел крайне худо: был бледен как полотно, но еще более скверный вид имел "счастливый" продавец, он был жалок до полной забитости, перепуган не на шутку и вообще плохо понимал, что происходит, и отчего его дом возымел вдруг такую неслыханную стоимость. Впрочем, на него никто и не обращал никакого внимания за столами, и все взоры были устремлены на зарвавшихся покупателей. Казалось, что слово Святого было последним, пятьдесят тысяч и без того были суммой фантастической, и дом Ховрина не мог быть оценен так дорого. Тем более все предполагали, что Тоболов не сможет осилить выше этой суммы, исходя из своих финансовых возможностей. Даже по лицу его было видно, что он совсем потерялся, от былой храбрости не осталось и следа, пропал и весь его гонор. Однако, когда Святой вновь повторил свою последнюю цену тот все же собрался с духом и прошептал: "шестьдесят пять".
   - Достаточно, - отозвался Святой, - дом продан, господа.
   В подтверждении своих слов он поднял бокал с шампанским и объявил тост:
   - За продажу, господа!
   Выпив с самым блаженным видом, он взглянул на бледного Тоболова, выписывавшего чек, поскольку больше наличности у него не было, и сказал громко:
   - Все таки вы проиграли этот бой, Виссарион Антонович. Что не говорите, а проиграли. Вас же, милейший Василий Никитич, от всей души поздравляю, через эту сделку вы стали богатым человеком. Оформляйте купчую.
   Бедняга Ховрин сжимал наличность и чек трясущимися руками и долго не мог поверить, что он действительно стал обладателем подобной суммы денег. Все поздравляли его и дружески похлопывали по плечам, Тоболова тоже поздравляли, но с некоторой издевкой в голосе, что только еще более злило последнего. Бокалы наполнялись вновь и вновь, и Святой заботливо предлагал повторить тост за удачное приобретение. На третий раз перепуганный Ховрин, уронил от страха или по нечаянности фужер на пол, и он разбился вдребезги, на что друзья заметили, что это на счастье.
   Тоболов из приличия выдержал три тоста со всеми, однако от продолжения торжества отказался. Он поклонился собравшимся и заявил, что вынужден уйти. Кучка людей, сгруппировавшаяся вокруг Святого издевательски захихикала. Этот гадкий смех способствовал тому, что мертвенная бледность Тоболова сменилась нездоровым румянцем, но он посчитал, гораздо ниже собственного достоинства отвечать на подтрунивания низкого плебея (то бишь Святого).
  
  Глава 23
  Уж гулять, так без оглядки,
   Чтоб ходил весь белый свет.
   Это - русские порядки,
   Это - дедовский завет!
  (Ф.Савинов)
  С уходом Тоболова и началось настоящее веселье, которое нарастало в прямой зависимости от количества выпитого. С началом пиршества залу покинул и Башкирцев, он отправился в бильярдную вместе с директором судоремонтного акционерного общества, и оттуда они не выходили все время великого загула, организованного Святым. Эти два человека почитались в городе за первейших игроков и играли действительно настолько красиво, что многие из посетителей покинули ужин и перебрались в бильярдную только ради того, чтоб понаблюдать за игрой двух профессионалов. Играли они до двух часов ночи, сошлись на ничьей, только тогда директор отправился в зал, дабы принять участие во всеобщем веселье, а Башкирцев поехал домой. Уже на выходе он столкнулся с Хороблевым, единственным абсолютно трезвым человеком в этом ресторане, который обмерив его своим ужасным взглядом, поинтересовался по-английски.
   - Разве вы уже уходите, Николай Исаевич?
   - Да мне, что-то вовсе не хочется участвовать в этой варварской вакханалии. Я уже достаточно на них насмотрелся.
   Хороблев в ответ изобразил некое подобие улыбки, если он вообще умел улыбаться: в улыбке его виделось всегда нечто зловещее, приводившее в трепет всех знавших и не знавших его.
   - По правде сказать, - заметил он, - я некогда находил в подобных развлечениях забаву, но теперь они мне также порядком наскучили. Прав был писатель, скучно жить на этом свете, ух, скучно! Одна скука у нас, у русских, царит повсюду, и больше ничего.
   Сообщив сие наиважнейшее открытие, хозяин "Пруссии" исчез также внезапно, как и появился.
   Святой, уже пивший на брудершафт со счастливцем Ховриным, помахал на прощание Башкирцеву рукой и заметил своему собеседнику:
   - Всем хорош этот человек, нет у него, кажется, ни одного недостатка, кроме одного: - слишком уж он правилен, а, по мне, это и есть самое худшее качество.
   Ховрин только глупо улыбнулся в ответ. Он и не заметил, как к ним тихо подошел Хороблев и присел за столик.
   - Когда вы пьете, вы говорите иногда достаточно разумные вещи, - заметил он Святому, - Извольте ответить мне, а в чем вы находите наш с вами недостаток?
   - Наш недостаток заключается в том, что мы с вами как раз наоборот совсем неправильные люди, - не задумываясь, вывел Святой.
   Хороблев только рассмеялся на это открытие каким-то отрывистым театральным смехом: видимо, иначе смеяться он не умел.
   - А в вас скрывается талант философа, - заметил он, - как хорошо, что я не пью. Со всеми вами можно кончить полной идиотией.
   - А что здесь все идиоты? - поинтересовался Святой, вливая в себя очередную дозу водки.
   - Впрочем, я пошутил, Вольдемар. Мои слова к вам не относятся. Пойдемте лучше в кабинет, не желаете ли с нами, Василий Никитич?
   - Я с удовольствием пойду, - живо согласился Святой, - и Василий Никитич с нами, правда Василий Никитич? И шансонеток пришлите, на свой вкус. Вы ведь знаете, каких я люблю?
   - А для Ховрина тоже по вашему вкусу? - насмешливо поинтересовался Хороблев.
   - А отчего вы полагаете, что у него иной вкус? - пожал плечами Святой, - ведь мы только что с ним пили на брудершафт. Скажи, дружище, что с тех пор мой вкус - твой вкус.
   Ховрин снова глупейше улыбнулся и охотно согласился с мнением Святого. При этом последний незаметно подмигнул Хороблеву и покрутил пальцем у виска. Хороблев проводил их до кабинета, а сам ушел, о чем-то сильно призадумавшись. Вскоре в кабинете появились и две шансонетки, отвечающие мужицкому вкусу заказчика, смазливые, толстые и ярко разукрашенные, пришел также еще один гость, очень состоятельный купец из уезда, Митрий Митрич, знакомый Святого. Он был совершенно пьян, на ногах держался уже крайне плохо и, едва завидев, Святого чуть не упал в его объятья в самом прямом смысле этого слова.
   - Как долго я вас искал! - восклицал он.
   - Страшно рад, что наконец нашли, - отвечал Святой, - я даже готов вам уступить свою бабу.
   После явления Митрия Митрича пришла хозяйка с обычной для женщин своей профессии подобострастной улыбкой.
   - Чего изволите?
   - Нам-с.., - начал было Митрий Митрич, но Святой оборвал его.
   - Нет, ты лучше погоди. Сегодня Василий Никитич, сорвал банк, он пусть и заказывает, пусть и угощает. Не так ли Василий Никитич?
   - Конечно так, - поспешно согласился Василий Никитич и поинтересовался сначала у шансонеток, - что вы изволите, милочки?
   Те оживились и начали излагать свои многочисленные требования, в прейскурант вовсе не входящие, за которые берутся дополнительные деньги в пользу хозяйки, ее девочек и ресторана.
   - Фрухты, побольше, - наперебой просили они, - бланманже и шампанского. И от Клико чтоб было. Всего побольше.
   Хозяйка поощрительно поглядела на своих подопечных и, обратясь к Ховрину, поинтересовалась:
   - А экзотического ничего не прикажете-с? Чтоб не скучать. Господам всегда нужно что-нибудь экзотическое.
   - Конечно, желаем, - отозвался Святой, - шансонетку в гарнире. Не правда ли хорошо, Василий Никитич?
   - Как вам нравится, как вам нравится, - поспешно согласился Ховрин.
   Святой дружески ударил его по плечу, а про себя заметил: "Ну и люблю ж я дураков!"
   Экзотического заказа пришлось обождать, только через минут двадцать двери кабинета растворились и четыре молодца из официантов внесли на огромном подносе, нарочно для подобных заказов предназначенном, совершенно нагую креолку, очень симпатичную с красивым стройным телом, усыпанным розами, столовой зеленью и всевозможными закусками. Сие блюдо встретили бурными возгласами по типу "Ура!" и "Виват!", откупорили каждый по бутылке шампанского и принялись поливать им прекрасное ослепительно белое тело закусочной девушки, распевая при том какой-то пошлый куплетик под аккомпанемент цыганского оркестра, ввалившегося следом за внесенным живым блюдом. Опричь шампанского на сияющую от счастья креолку (а это было действительно большой честью для работниц ресторана - участвовать в подобной эскападе, и такое право давалось далеко не каждой, ибо шансонетка получала за это большие деньги), осыпали так же и кучей кредиток, при этом нисколько не скупясь. Особенно усердствовал в работе рога изобилия Митрий Митрич, почти ничего уже не соображавший, тем более, что девушка в гарнире невероятно понравилась ему, и он ни на минуту от нее не отходил, сладострастно ощупывал красивое молодое тело и отпускал комплименты самые изощренные, что на трезвую голову никто не только не решился бы говорить, но даже и слушать постыдился.
   Святому весьма скоро надоело и это развлечение, и он потребовал унести экзотический поднос и представить любимый его номер, так называемый "аквариум". Гарнир вынесли, к великой досаде Митрия Митрича, а ему на смену втащили большой черный рояль вместе с молодым тапером, которого внесли прямо на стуле одновременно с инструментом. Крышка рояля была поднята и официанты вместе с гостями принялись самым безжалостным образом заполнять его внутренности шампанским, для чего было потрачено неимоверное количество бутылок. Остается только сожалеть о бедной вдовушке Клико, которая не имела и представления о том, в каких целях используется в далекой северной стране ее дорогой напиток, почитающийся здесь слишком дешевым относительно материальных возможностей его покупателей. Надо сказать, что в наших восточных местах, где климат столь разнится от центральнорусского, шампанское только в подобных целях и используется, и не воспринимается в качестве алкогольного напитка: здесь слишком велика популярность водки и водки самой крепкой, ибо только через ее потребление можно выносить нюансы местной погоды.
   Когда рояль был заполнен, Святой стал запускать в него "кильки", то есть разнообразную рыбу, копченую и вяленую, выгребая ее из гарнира прямо руками.
   - Играй, мон шер, играй! - скомандовал он, отправив в рояль всю имевшуюся рыбу и вытирая сальные руки о плечи тапера, - что-нибудь наше играй, русское!
   - Листа играй, Листа хочу слушать, или Баха с Бетховеном, - встрял Митрий Митрич, претендуя на роль личности, в некотором роде образованной.
   Тапер заиграл некую фантазию из "Трех гитар", "Милая, услышь меня" и Листа, и несмотря на подобную мешанину все таки выходило совсем не плохо, и пьяные слушатели были в самом настоящем восторге. Святой после первых же аккордов бросился в пляс, утащив с собой и Ховрина, на плечи которому он набросил цветастую шаль, сорванную с одной из цыганок. Вдоволь наплясавшись, все втроем принялись подбрасывать на руках испуганного тапера и продолжали до тех пор, покуда несчастный с нечеловеческим криком не вцепился в шевелюру Митрия Митрича, и никак не хотел ее отпускать, доколе его не вернули в вертикальное положение.
   Пока Святой размышлял над тем, что бы ему такое еще придумать, чтобы разнообразить сегодняшний вечер, из зала стали доноситься раскаты душераздирающих траурных маршей. Едва заслышав их, любитель экзотических развлечений чуть не подпрыгнул на месте от восторга и, прокричав, что это ему особенно нравится, схватил приятелей за руки и бросился в зал для участия в очередном представлении. Здесь все трое окунулись в угнетающую стихию ночи (все электричество было потушено). На огромном столе, за которым еще недавно пировали гости водружался черный гроб, окруженный многочисленными свечами. В нем на батистовых подушках почивала смертельно бледная местная артистка, неподвижная, едва не окаменевшая с крепко стиснутыми, как у покойника губами.
   - Умерла! - трагическим голосом вскричал Ховрин.
   И впрямь она выглядела, как мертвая, об игре говорили только веки, время от времени подрагивавшие. Но так как Ховрин уже успел нализаться до чертиков, заметить этого он не мог и предполагал действительную кончину тем паче гроб окружали лица настолько скорбные, даже рыдающие от горя, так что не могло быть никакого сомнения в истинности свершившейся трагедии. Надо сказать, что самые лучшие актеры на свете - бесспорно, пьяницы, они способны в течение пяти минут сыграть несколько ролей: от самой трагической до самой комической и, главное, сыграть все это с неподдельной искренностью, доступной лишь немногим настоящим актерам. В то время, как оркестр разыгрывал плачевные траурные фуги, ему в такт многие из пьяных всхлипывали и утирали слезы платочками, а один толстый мужчина и вовсе рыдал навзрыд, при этом причитая совсем по-бабьи что-то вроде: "На кого ж ты нас покинула, милочка, красавица ты наша?"
   Святой пристроился к траурной кавалькаде и состроил самую скорбную мину постящегося фарисея. При каждом новом трагическом аккорде он сникал все более, покуда не склонил голову на плечо городскому голове и не затрясся в почти истерических рыданьях...
   Ближе к утру гости стали расходиться или расползаться в зависимости от физических возможностей и количества выпитого. Вновь в зале появился хозяин с неизменным зловещим видом и улыбочкой Мефистофеля и попрощался со всеми. Однако Ховрина и Митрия Митрича задержал.
   - Господа, я полагаю, что еще слишком рано заканчивать наш банкет, - заметил он, - до рассвета далеко, а зимние ночи всегда покровительствуют гуляющим.
   Известно, что водки никогда не бывает много, и человек жаждет ее до тех пор, покуда не начинает валиться с ног и бывает уже не в состоянии даже приоткрыть рот для вливания очередной дозы. Именно поэтому заявление Хороблева было с радостью поддержано.
   - Веселье можно продолжить, - обратился Хороблев к Митрию Митричу, как наиболее трезвому из двух собутыльников, - 1 si monsieur le desire.
   - Неплохо бы, - согласился тот заплетающимся от хмеля языком, - что ж мы остаемся, что ли?
   - О, здесь мне уже порядком наскучило. Лучше продолжить эту прекрасную зимнюю ночь у меня на даче. Ведь вы никогда не бывали на моей даче. В таком случае я уверяю вас, что вы прожили жизнь даром и еще ни разу по-настоящему не веселились, ибо только там можно погулять от души. 2 C,est meme tres chic.
   В это время к ним подошел журналист Гусев, слегка пошатываясь и неосторожно роняя на пол ассигнации, которые так и сыпались из его карманов.
   - Господа, господа, отчего мы расходимся? - бормотал он, - а вы, вы куда собрались?.. Не оставляйте меня, не оставляйте, мне скучно!
   Хороблев посмотрел внимательно в его невинные голубые глаза, излучавшие такое хмельное блаженство и такое искреннее желание его усугубления, что решился пригласить на дачу и его, не соблюдая при этом никакой предосторожности. Собрав гостей для поездки, он пошел распорядиться насчет лошадей и переодеться в дорожное платье.
   Через минут пятнадцать все четверо уже мчались в теплых уютных санях за город. Тройка летела со скоростью невероятной и уже через какие-то считанные минуты горящий неоном и электричеством город скрылся за густой громадой черных лесов. Тишина стояла редкая, в закрытых санях не слышен был свист ветра, один лишь пронзительный звон серебряного валдайского колокольчика, да скрип полозьев слегка оживлял мертвящую тьму и тишь зимнего леса. А леса у нас густые, хвойные, труднопроходимые для человека, сосны едва не прижимаются одна к другой, - весь город опоясан ими, так же непрерывно тянутся они и по обочинам загородной дороги, ведущей в сторону гор, куда держала путь лихая хороблевская тройка. Через полчаса стремительной скачки на востоке показались едва заметные очертания гор, еще через час они уже не казались такими далекими и даже слабый огонь замерцал где-то вдали, на обрыве берега застывшей горной речки.
   Гостей уже поджидали, огромная двухэтажная дача была вся освещена и серый столб дыма тянулся из трубы, устремляясь в черную звездную высь, где и пропадал бесследно.
   Извозчик въехал на лед и, проехав по нему несколько миль, приблизился к самому пологому месту на обрыве и влетел наверх, почти не снизив скорости. От неожиданного толчка пассажиры подпрыгнули на своих местах, задремавший было Гусев проснулся и удивленно огляделся по сторонам.
   - Мы приехали, господа! - объявил Хороблев.
   Извозчик растворил дверцы и помог выбраться сначала хозяину потом и гостям. Утомленные долгой и стремительной скачкой, гости привалились к экипажу и с любопытством разглядывали местность, не торопясь заходить в дом.
   - Прелестные окрестности, - сообщил Гусев, - лучше для дачи и не придумать. Удивительно, что она так одиноко стоит на этой горе, разве больше здесь никто не строился?
   - В этих местах есть еще несколько дач. Но все они - верст за десять-пятнадцать отсюда, ниже, на равнине, - ответил Хороблев, - к тому же зимой они всегда пустуют, да и жить в эту пору тут жутковато. А я вот, напротив, люблю уединяться и нарочно выбрал это место, зная наверняка, что вокруг на пять верст не встретишь ни одной живой души. До деревни не близко, а до города еще дальше.
   - А в какой стороне расположены ближайшие деревни? - не унимался Гусев.
   - Да отчего вас все так интересует? - усмехнулся Хороблев, - говорю ж вам, что с захода верст пять, с восхода - столько ж, с полудня поменьше, а с полуночи - более того.
   - Да-с, безлюдное местечко, - согласился Гусев, - вокруг ни души.
   - Это вам не Англия, Анатолий Глебович, где люди друг у друга на головах живут. Не забывайте, что за этими горами кончается Европа, да и цивилизация заканчивается. Одно только царство русской тайги, а с севера парма и на сто верст вокруг, случается, не сыщешь человеческого жилья.
   - Может, Европа и кончается, а цивилизация - нет, ведь и за этими горами - наша Россия, - заметил Гусев как-то слишком резонно для очень пьяного человека, каким прежде представлялся.
   - А я полагаю, - влез в разговор Митрий Митрич, - что и здесь уже нет никакой цивилизации! Какая, к черту, Европа? Это стихия какая-то, царство природы, замерзшей и умершей. Здесь нет места человеку, че-ло-ве-ку! Нет никакой цивилизации и не пахнет ею! Я себя в этой стихии карликом ощущаю, пыжиком каким-то, вытесняет здесь природа человека, живьем давит. Жутко здесь, господа.
   - Вы суеверны, - загадочно сказал Хороблев и как-то странно улыбнулся: в темноте блеснул ряд идеальных ослепительно белых зубов, но глаза смотрели зловеще. По крайней мере на улыбку этот оскал совершенно не походил. Гусеву тоже стало жутковато.
   - Россия безразлична к жизни человека и течению времени. Она безмолвна, вечна и несокрушима, - для чего то процитировал он английского философа.
   - У вас еще хватает сил чего-то вспоминать на этаком морозе, - заметил репортеру хозяин.
   - Да это так, с пьяну. Разная чепуха в голову лезет, - оправдывался Гусев.
   - Отчего ж чепуха? Эти места располагают к философии. Но я вам замечу, что нет для них никакой особенной идеи, нет здесь никакого закона, даже времени нет, оттого они так и притягивают к себе. Здесь на пять - семь верст окрест не сыщешь живой души, все эти горы, чащи непроходимые принадлежат лишь мне, и в них властвует только мой закон. У меня есть право провозглашать здесь свои законы, - каким-то страшным голосом (или Гусеву это снова только показалось) сообщил хозяин и направился к калитке.
   Уже на ходу он бросил Гусеву насмешливо:
   - Однако вам страшно, сознайтесь?
   - Да, где-то я уже слышал нечто подобное, - задумчиво отозвался Гусев, - своезаконие... Если нет закона, то я - закон... Кажется, у Ницше, или нет, - не помню.
   Дружный лай собак приветствовал гостей. Глухонемой привратник растворил двери дома и пятеро огромных борзых выскочили навстречу хозяину с радостным лаем. Только когда тот обласкал всех, гости вошли в переднюю. Привратник снял со всех шубы, а слуга Трофим, дюжий широкоплечий мужик, одетый в старинную русскую рубаху до самых колен, провел гостей в центральную комнату. Комната эта напоминала апартаменты древнего рыцарского замка, в ней был огромный камин, старинное оружие на стенах, да еще стояли разного рода скульптуры в человеческий рост, одетые в средневековые наряды.
   - К счастью здесь нет электричества, - сообщил Хороблев, - если вам при камине темно, я могу зажечь свечи.
   Пьяные гости, которые то и дело натыкались впотьмах на огромные жутковатые статуи, попросили Трофима немедленно осветить комнату.
   - Странно то, что когда мы подъезжали сюда, весь дом был освещен, - недоумевал Ховрин.
   - Верно. Когда я собираюсь на дачу, то всегда наперед посылаю Трофима, чтоб он ее предварительно натопил и непременно осветил, ведь места здесь дикие и безлюдные, а в темноте нетрудно сбиться с пути.
   - А что собак тоже привозит Трофим?
   - Они всегда здесь живут, это часть моей своры. За ними Абдулка смотрит, - этот глухонемой татарин.
   Стол был накрыт заранее, Трофим только сбегал в погреб за шампанским и пуншем, который тут же был подожжен. После дегустации последнего, Хороблев призвал друзей немедленно отпробовать кларета и кум-иль-попель, присланных, по его словам, из Парижа. Ликеры были тут же уничтожены ненасытными гостями. Причем Хороблев, как обычно, ни до чего и не дотронулся, а Гусев все сидел за одной рюмкой и никак не мог ее осилить. Хозяин заметил подобное невнимание к спиртному и стал с любопытством наблюдать за репортером. У него мелькнула мысль, уж не притворяется ли он пьяным, на самом деле таковым вовсе не являясь? Впрочем, было более похоже на то, что гость просто переоценил свои возможности, выпил больше меры и оттого теперь сидел и клевал носом за столом. "Наверное он действительно перепил", - подумалось Хороблеву, однако крепкая коренастая фигура репортера, говорившая о недюжинной выносливости ее обладателя, заставляла его сомневаться в том, что ее обладатель способен надраться до полного заземления.
   Едва кларет был выпит, Хороблев призвал Трофима и велел ему принести вина его собственного, домашнего приготовления.
   - Абдулка выращивает на этой горе смородину - сообщил он, - вы наверняка обратили внимание на многочисленные кусты у дома, они все смородиновые. Красная, белая, черная, всевозможных сортов и оттенков, она удивительно приживается здесь и, говорят даже, что в наших местах произрастает едва не лучший вид этой ягоды. Моя экономка делает из нее отличное вино нескольких сортов. Уверяю вас, никакое даже самое лучшее из французских, кубанских и крымских вин не может сравниться с нашим домашним.
   Выслушав подобный панегирик, гости торжественно приветствовали хрустальный графин с прозрачным напитком. Ховрин и его приятель тут же бросились опустошать свои бокалы, а Гусев неожиданно скорчил самую безобразную гримасу на лице и попросил Трофима довести его до сортира.
   - Вам плохо? - с какой-то затаенной усмешкой поинтересовался хозяин.
   - Ох, совсем нехорошо, - простонал репортер.
   - Возьмите тогда настойку - непременно полегчает.
   Он взял в руки бокал с вином и отправился в туалет. Здесь он отбросил вино прочь и, погасив лампу, принялся с интересом ожидать развязки.
   "Господи! Ведь я так мечтал попасть в это таинственное место, - думал репортер, - а теперь у меня и впрямь начинает шуметь в голове. Что я смогу сделать, если что-нибудь вдруг случится?" Он обхватил шумящую голову руками и сам не заметил, как задремал. Очнулся он от какого-то шороха в коридоре, к которому примыкало отхожее место. Под самым потолком располагалось небольшое оконце. Неслышно вскарабкавшись на табурет, он прильнул к нему, и глазам его открылась картина, совершенно неожиданная, просто ужасная. Посреди большого темного коридора стоял сам хозяин с огарком свечи в руке, а его верный слуга вытаскивал со стороны комнат бесчувственные тела гостей. Оба они были брошены как раз напротив туалета.
   - Куда ж мы их денем? - вопрошал Трофим, - наша полынья опять замерзла, теперича не расковырять.
   - Да свезем к лесочку, черт с ними совсем, - отвечал Хороблев, потом вдруг вспомнив что-то, спросил, - а где же Гусев? С ними был еще этот проклятый репортерчик.
   - Где-то здесь бродит. Дверь то заперта, спать поди завалился в сортире. Совсем плох был давеча. А может и сдох уже, вы ведь и ему давали настойки.
   - Добро, если б выпил. Но мне все же будет легче, если и его тело найдется. Роберсом я ходить не привык, это ты в последнее время стал неосторожен. Помнишь, в прошлый раз, оставшись без моего контроля, ты поступил с трупами так неосторожно, что их обнаружили уже через пять дней. Дело до сих пор не закрыто.
   - Э, не бойтесь, отыщется и третий труп. Куда ему уйти? Мертвые с погоста не ходят. Хе-хе-хе.
   От этих слов все похолодело внутри Гусева. Что ж, старая загадка ресторана "Пруссия" разгадана, но что из того? Сможет ли он сам выйти отсюда живым? Перепуганный репортер, отер дрожащей рукой пот, обильно выступивший на его лбу и инстинктивно принялся искать в кармане револьвер и, не найдя, совершенно упал духом. Однако набрался все таки мужества досмотреть это страшное действо до конца.
   Трофим наклонился к трупу Ховрина и принялся бесцеремонно шарить у него в карманах.
   - Чек на пятьдесят тысяч и четырнадцать наличными, - с удовлетворением заявил он.
   - А что у второго?
   - Деньги и билеты, все - на 70 тысяч.
   - Не дурно, очень недурно.
   Последние остатки хмеля выветрились из головы Гусева. В нем интенсивно заработала та часть человеческого разума, что названа Дарвином инстинктом самосохранения. Он надеялся только на одно, что Трофим не начнет поиски с туалета, а пойдет в дом, а он в это время попытается как-нибудь вырваться из этого кровавого дома. Но Гусев был прежде всего журналистом, и журналистом самым отчаянным. Оттого одновременно с жаждой выжить, он был снедаем страстным желанием уличить убийцу во что бы то ни стало.
   Судьба в тот день явно благоволила к нему, Трофим и впрямь отправился искать его в дом, а Гусев, воспользовавшись этим случаем, вышел из своего укрытия. Вне себя от страха (и все же надо отдать ему должное - бежать он не бросился), журналист наклонился прежде к телам. Удостоверившись, что несчастные жертвы пьянства и собственной доверчивости мертвы, Гусев принялся стаскивать с Митрия Митрича сюртук, который он мог бы представить в дальнейшем в качестве вещественного доказательства. Эту операцию он проводил скорее механически, нежели осмысленно. Кое-как свернув сюртук, он направился к дверям, но они оказались запертыми. Можно было попытаться выбить их, но это наделало бы много шума и грохота, который непременно был бы услышан, к тому же дверь была достаточно прочной, и Гусев не слишком был уверен, что справится с ней. Однако он страстно хотел жить, а другого выхода не было. Страх придал ему сил, он выбил таки дверь, но при этом едва сумел удержаться на ногах, к счастью, вторая дверь, ведущая в смородиновый сад оказалась открытой. Надо было ловить момент и бежать. Но в какую сторону бежать он не знал, да и куда вообще мог он убежать в морозное зимнее утро, в горах, за несколько десятков верст от города. Вернее всего он бы замерз где-нибудь на первой версте, без шубы, в непроглядной тьме, когда до позднего январского рассвета оставалось не менее двух часов. Где-то здесь должна была располагаться конюшня, и, оглядевшись по сторонам, Гусев заметил некий сарай и бросился к нему, благодаря Бога за чудесное избавление. В сарае он нашел трех выпряженный хороблевских лошадей, снял с гвоздя уздечку и, забравшись на круп, с величайшим трудом удерживаясь верхом без седла, вырвался наружу.
   Сломанную дверь обнаружили, из дома уже выскочил хозяин с Трофимом, оба без верхней одежды, последний стал целиться в него из ружья... Господи, помоги!
   Он скакал так быстро, что пули не достигали его. Пока Трофим запрягал себе лошадь для погони, смелый репортер был уже далеко за рекой и несся в сторону деревень, указанную самим хозяином.
   "Воистину велики дела Твои, Господи!"
   Он несся во всю прыть, даже не чувствуя холода, хоть и был в одной только паре, шуба так и осталась висеть в прихожей, а мороз с рассветом перевалил градусов за 30.
   Совершенно обессиленный, он постучался в первую попавшуюся на пути избу. Гусев едва не задыхался от бешеной скачки и тяжелого морозного воздуха, но в то же время он ощущал себя величайшим счастливцем. Право же, не всякий день человеку удается спасти свою жизнь, повисшую по каким-либо причинам на волоске, и нет большего счастья, как, уже отчаявшись в спасении, вдруг обрести его самым неожиданным образом. Кроме того в его распоряжении было вещественное доказательство против убийц, которое журналист прижимал к самой груди посиневшей от холода рукой.
  
  
  
   Глава 23
  "Русский суд отворачивается от пристрастия, русский суд не казнит без доказательств
   (С.А.Андреевский)
  После полудня того же дня Гусев вошел в кабинет следователя Гирина. Посетитель находился в крайне возбужденном состоянии, что следователем было отнесено к недомоганию, тем паче выглядел он скверно и постоянно кутался до самого носа в огромный белый шарф.
  Прямо с порога закричал он о какой-то сенсации и преступлении века. Гирин нехотя оторвался от своих бумаг, поправил очки и поинтересовался самым спокойным тоном:
  - Вы наверное простыли, друг мой?
  - О, какая тут к черту простуда! - вскричал Гусев, - вчера ночью произошло страшное убийство, единственным свидетелем которого является ваш покорный слуга. Я примчался к вам прямо с места преступления, а завтра я опишу это страшное происшествие в губернских ведомостях. Все должны знать, чем занимается владелец "Пруссии".
  Гирин внимательно посмотрел на своего друга. Он был очень близорук и не сразу обращал внимание на внешний вид и одежду человека. Только после тщательного рассмотрения он обратил внимание, что Гусев одет как-то очень уж странно, едва не по-шутовски. Кроме шарфа из грубейшей пряжи на нем была еще и совершенно варварского вида дубленая шуба, какую только в деревнях и носят, шапка тоже была самая невероятная, а именно - треух из некоего неведомого животного и какие-то рукавицы вместо перчаток.
  - Конечно, я все понимаю, но ваш внешний вид... Уж не на карнавале ли вы были этой ночью? - сострил следователь.
  - Какой же ты олух, братец! - вскричал Гусев и для убедительности постучал кулаком по голове, - я же объясняю, что примчался к тебе прямо с места преступления. Все утро я только и делал, что убегал от убийц.
  - Что, вас хотели убить? - удивился Гирин.
   - Черт возьми!
   Гусев распахнул свою ужасную шубу и уселся на стул перед рабочим столом следователя.
  - Я объясняю вам, что сегодня под утро было свершено страшное преступление: убили и ограбили двух купцов.
  - И кто же их убил? - оживился, наконец, следователь.
  - Г-н Хороблев.
  Это заявление, по-видимому, произвело некоторое впечатление на Гирина.
   - Да вы отдаете ли себе отчет в своих словах? Я нимало слышал дурацких слухов о "Пруссии" и ее владельце, но мне кажется, все это - одни лишь бабьи сплетни, и не более того.
   - С тобой совершенно нельзя говорить, Гирин, я же сказал тебе, что это вовсе не слухи. Я сам был свидетелем этого ужасного злодеяния.
   - Отчего ж тогда, позвольте узнать, вас самих не убили?
   Это спокойствие следователя просто выводило Гусева из себя, он и без того сидел, как на иголках и стал крайне раздражительным после страшной бессонной ночи.
   - Я убежал от них, казенная твоя голова. Откуда, вы полагаете, я взял этот маскарадный костюм?
   - Костюм и впрямь замечательный, но я бы отнес его к вашему вчерашнему посещению ресторана, где вы вероятно порядочно перебрали, так что даже не изволили с утра явиться в редакцию.
   - А откуда вы знаете, что я не был в редакции?
   - Сегодня утром ко мне заходил Буйносов по поводу защиты своих авторских прав и поведал между прочим о вашей пропаже, кроме того сообщил, что накануне вы собирались погулять в "Пруссии". Я не спорю, что вы ходили туда с благородными намерениями, например, ради проверки слухов, ходящих о ней, но, видимо, вы слишком переусердствовали на этой прекрасной стезе за бутылкой углевки или смирновки. Вообще подобное иногда встречается во врачебной практике: всякие там галюсинации, зоологические сюжеты... Кстати, не желаете ли похмелиться, у меня где-то стояла пара бутылок "Трехгорного". Как сказал где-то Лесков, что наш народ пьянствует водкой, а похмеляется пивом, - и никуда от этого не деться.
   - Послушай, Гирин, оставь лучше при себе свои выводы. Мне сегодня отнюдь не до шуток.
   - А, понимаю, - похмельный синдром. Предлагаю же тебе выпить пива.
   Тут Гусев наконец не выдержал, вскочил со стула и, схватив следователя за лацканы мундира, заорал на него:
   - Конечно, ежедневно общаясь с разного рода преступниками, ты мог выработать какое угодно хладнокровие. Но я - твой друг, и я не желаю, чтобы со мной ты вел себя подобным образом.
   Гирин отодвинулся от него и заметил:
   - Я совершенно не узнаю тебя сегодня. Может быть, тебя укусила какая-нибудь диковинная муха, типа це-це. Пошутили и хватит. Да и зачем так громко кричать, сам знаешь, что у меня и без того работа нервная. Сядь пожалуйста и выкладывай, что с тобой произошло.
   Гусев покорно уселся на стул.
   Надо сказать, что Гирин был совсем молодым следователем, только пятью годами старше двадцатипятилетнего Гусева. Они знали друг друга еще по гимназии, но в связи с разницей в возрасте не сошлись тогда, с годами же у них завязалась дружба на профессиональном уровне. Гусев часто пользовался материалами Гирина для своих статей из уголовной практики, а сам в свою очередь давал различные объявления по просьбе Гирина. Потому прежде, чем напечатать свое сенсационное сообщение в газете, Гусев зашел по дружбе к Гирину чтоб быстрее открыть дело.
   Следователь выслушал его сумбурный рассказ, однако ироничная улыбка не покидала его губ на протяжении всего повествования.
   - Ну-с, это все? И вы желаете, чтобы я немедленно открыл следствие на основании вашей странной истории? Да вы сами то понимаете, что такое вы наговорили сейчас? За восемь лет работы, я не слыхал ничего подобного. И чего только человеческая фантазия не способна изобрести, тем паче, если ее как следует подзаправить изделиями Смирнова или Мейерхольда... Это нечто из средневековой жизни, то что вы сейчас мне наплели. Или какой-то дурной роман вашего собственного сочинения. Вы меня просто за дурака держите, если надеетесь, что я поверю всему этому. Знаете, когда я вас впервые сегодня увидел, то подумал сначала, что вы так разоделись для нового репортажа из городских трущоб, но теперь я вижу, что вы просто нездоровы. Иначе нельзя объяснить ваше странное поведение: напившись до ризоположения (в прямом смысле этого слова) вы не сумели отыскать своей шубы и подцепили первое попавшееся барахло, а так как ничего не помнили из происшедшего, придумали себе в утешение какую-то дурацкую историю. Если же она не выдумана вами, и вы уверенны совершенно, что все так и было, то, мне кажется, вам немедленно следует обратиться к врачу, это очень скверный признак - подобного рода галюсинации. Я никак не могу завести дела, так как нет ровно никаких доказательств ваших слов, кроме вашего пьяного бреда.
   - Есть, есть доказательства! Пиджак, который я снял с убитого.
   - Действительно? - оживился Гирин.
   Гусев взял стоявший рядом мешок, холщовый и грязный, такой, в каких обычно возят крестьяне муку и принялся извлекать оттуда улику. Гирин посмотрел сначала на мешок, потом на пиджак и заметил, пожав плечами:
   - Положим, это действительно улика. Но как узнать, что этот пиджак принадлежал Митрию Митричу, а не кому-нибудь еще? Ведь никто, кроме вас не видел обоих убитыми, о вас же и мне и всем остальным известно, что прошлым вечером вы были пьяны.
   - Но их можно разыскать и убедиться, что они исчезли бесследно.
   Гирин задумался и закурил. Он знал Гусева и не мог подозревать его в сумасшествии, однако, все, рассказанное им, казалось настолько фантастическим, что он никак не мог поверить его словам.
   - Ладно, я наведу справки об этих господах. И горе вам, если вы меня обманули и они найдутся! - заявил он, - однако сейчас я занят и смогу приступить к вашему вопросу только к вечеру.
   - Я не могу ждать, мне нужно в редакцию.
   - Вам придется подождать. Я не могу отрывать людей от обеда, да и у меня обед, в конце концов!
   В подтверждении своих слов он извлек из кармана старый номер "Нивы" и невозмутимо принялся за чтение. В тот миг Гусев готов был разорвать своего товарища на части, но его спас неожиданно вошедший с докладом полицейский.
   - Плохие новости, Пал Палыч, - объявил он, - опять работка тебе подвалила.
   В ответ Гирин тяжко вздохнул.
   - Ни минуты покоя нет. Что же еще случилось?
   - А то, что сегодня поутру некий крестьянин, едучи в город на базар по горнозаводскому шляху, наткнулся на два замерзших трупа, сдал их становому, который и доставил их в город. Час назад трупы были опознаны.
   Гирин насторожился.
   - И кого же в них опознали?
   - Один из них - гражданин Ховрин, а второй - какой-то заезжий купец, не припомню, как его зовут.
   Гусев так и подскочил на своем месте от этого известия.
   - Ну что я говорил?
   - Вот так-так, - удивленно вскричал Гирин, - ай, да Гусев, всей сыскной полиции нос утер. Ну что ж свидетель у нас есть, есть и подозреваемый. Теперь можете спокойно ехать в редакцию, а мы с Титом Игнатьичем направимся в анатомичку. Заодно поглядим во что этот второй был одет.
   Сияющий от гордости Гусев, крепко пожал руку Гирину и поехал к себе на квартиру, где сразу же свалился на перины, едва скинув дубленку, на то, чтобы снять и сюртук сил уже не достало, и заснул самым крепким сном, какой только бывает у человека после бурно проведенной бессонной ночи.
  
  Глава 24
  Да, я преступник, как и все кругом!
  (Байрон)
  Николай Исаевич Башкирцев прогуливался по ярко освещенному банкетному залу английского клуба. Он был одет в строгий черный костюм, имел вид самый официальный, и по всей видимости ожидал здесь кого-то встретить.
  Он был всецело погружен в свои мысли и ничего не замечал вокруг, только останавливался время от времени перед картинами, развешанными на стенах, однако отнюдь не глядел на них, думая о чем-то своем. Скоро явился г-н Хороблев, не менее официально одетый, с тростью и при шляпе, вероятно для полного шика. Они поздоровались весьма холодно и едва дотронулись до гантированных рук друг друга, однако перчатки снять для сего случая ни один не изволил.
  - Покорнейше прошу извинить, кажется, я заставил вас ждать, - заметил Хороблев по-английски.
  - Нисколько. Я сам пришел ранее обещанного, - ответствовал Башкирцев, взглянув для пущей убедительности на свои роскошный золотые часы с многочисленными рубинами кругом циферблата, - без одной минуты шесть. По вам можно время сверять.
  Они обменялись одинаково официальными искусственными улыбками, и Хороблев предложил заказать шампанское.
  - Как вам угодно, - холодно ответил Башкирцев.
  - Только я бы хотел перейти в отдельный кабинет, где никто не сможет помешать нашему разговору. Будьте так любезны вынести угощение за мой счет. Я пригласил вас сюда.
  - Вы предложили первым, значит, ваше слово для меня - закон.
  В кабинете Хороблев разлил шампанское по бокалам и предложил выпить.
  - Боюсь данайцев, даже дары приносящих, - усмехнулся Башкирцев.
  - У вас злой юмор, Николай Исаевич.
  - Вы чрезвычайно наблюдательны, Иван Исаевич.
  - Можно просто, Jean, как в старые добрые времена, - заметил Хороблев, пронзив Башкирцева своим дьявольским взглядом.
  Башкирцев выпил, Хороблев же едва притронулся к своему бокалу. Воцарилось минутное молчание:
  - Apresent, быть может, вы скажете мне, зачем пригласили меня сюда. Полагаю, что вовсе не для распития шампанского, - сказал Николай Исаевич
  - Конечно, не за этим. Мне сейчас слишком не до шампанского. Вы и сами можете понять, что наши с вами отношения, точнее полное их отсутствие, никак не могли побудить меня искать с вами встречи ради одного только совместного проведения времени.
  - Что же вам от меня надо, практический вы человек? - с улыбкой спросил Башкирцев.
  - Я раскрою карты сразу. Мне нужна ваша помощь, именно за ней я и пришел, - ответил Хороблев.
  - Чем же я могу вам помочь? - удивился Башкирцев.
  Вместо ответа Хороблев снова разлил шампанское, точнее наполнил бокал брата, себе же только добавил и проделал все с таким видом, будто процедура эта доставляла ему величайшее удовольствие. Потом после некоторой паузы заметил довольно резко:
  - Может быть, хватит играть в эту дурацкую игру, Никки. Ты все знаешь, должен знать, ты слишком умен для того, чтоб оставаться в полном неведении.
  - Что именно я знаю? - невозмутимо поинтересовался Башкирцев.
  - То, что мне грозит каторга, - в тон ему ответил Хороблев.
  - И за что же?
  - А то ты не догадываешься?
  - Я спрашиваю, за что конкретно грозит вам каторга?
  - Плохого же ты мнения обо мне. Разве ты находишь, что на моей совести столько преступлений, что спрашиваешь на каком конкретно я попался?
  Николай Исаевич ничего не ответил.
   - Впрочем, думай, как знаешь. Меня подозревают в убийстве.
   - Правда?
   - Что же ты не договариваешь? Я же знаю, что ты при этом думаешь. "От тебя все возможно ожидать". Разве не так?
   - Положим, что и так. Хотя я и не слишком верю во все эти слухи, разросшиеся вокруг вашего имени. Кого ж вы убили, точнее, я хотел сказать, в каком убийстве вас подозревают?
   - Ты сказал верно. Да, я убил. И убивал всю свою жизнь... Напрасно ты будешь пытаться убеждать себя в обратном, я на самом деле - убийца. Завтра ты узнаешь обо всем из газет.
   - Вы говорите об этом так спокойно? Создается такое впечатление, что вам нравится сознавать себя убийцей.
   Хороблев только рассмеялся на это замечание.
   - Я же сказал тебе, что я уже много лет этим занимаюсь. Разве у меня не было времени научиться воспринимать все спокойно?
   Башкирцев впервые за все время разговора взглянул Хороблеву прямо в глаза и сказал после некоторого раздумья:
   - Чего ж вы от меня то хотите? Я не мессия и не способен воскрешать умерших, и не прокурор: не в моей власти снимать обвинения.
   Он хоть и был внешне спокоен, но Хороблев чувствовал, что нечто страшное сейчас творится в его душе, даже во взгляде, который он случайно бросил на Ивана Исаевича ощущалось что-то гнетущее, напряженное.
   - Ах, Nicolas, Nicolas, мой милый мальчик (а ты для меня навсегда таким и останешься), - сказал Иван Исаевич после некоторой паузы, - я ведь в свое время мог бы стать неплохим химиком. Когда я закончил Московский университет, мне все предлагали учиться дальше, пророчили профессорское звание и мировую известность. Но я растратил свой талант, напрасно растратил. Ради денег, ради собственной гордости погубил все на корню.
   - Кажется, у вас есть своя лаборатория, и занятий своих вы не прекращаете, - сухо заметил Николай Исаевич.
   - Да какие, к черту, занятия! Я нынче занимаюсь только теми исследованиями, которые мне необходимы для практической деятельности. Мои изыскания упираются в разработку экстрасильных медицинских препаратов, я имею в виду яды. Только я солгал тебе, сказав, что все в деньги упирается. Конечно же, деньги для меня - не главное. Я мог бы приобресть достаточный капитал законными путями, но поезд ушел, теперь все слишком поздно, я уже втянулся, а всякая противозаконная деятельность есть своего рода наркотик, от которого отстать бывает крайне трудно. И кто виноват в том, что я оставил честные способы накопления? Или ты не помнишь? Вы с Исаей лишили меня всякой возможности жить честно... но все таки я благодарен вам, ибо с вашей помощью я скорее понял, как это глупо и противно - жить честно.
   Башкирцев нахмурился и сказал резко:
   - Глупо - совершать преступления и перекладывать свою вину на других: на меня и нашего отца. Вы сделали отцу не меньше зла, чем он вам, да и я ничем не заслужил ваших порицаний.
   - Не меньше зла? - зло усмехнулся Хороблев, - я причинил ему не меньше зла?! Да ведь по его милости я стал преступником. А ты, ты конечно ни в чем не виноват, ты у нас такой правильный человек, тогда ты просто не мог поступить иначе.
   - Jean, вы говорите нечто странное. И если свои слова вы принимаете за остроты, то я нахожу их что-то слишком уж злыми.
   - Ты верно заметил, я безусловно - злой человек. В противном случае я не стал бы убийцей.
   - Что это, позднее раскаянье? Я неплохо знаю вас, и мне кажется, что вы просто наговариваете на себя. Какой же вы преступник?
   - Сердце твое подскажет тебе, что я говорю правду.
   - Пусть будет по-вашему, - бросил Башкирцев, - вы - убийца, а мы с отцом в этом виноваты.
   - Именно так, - со злорадством произнес Хороблев, он слишком хорошо знал, чем можно пронять брата, но все же решил скрасить собственную бессовестную ложь и тут же добавил, - отчасти.
   - Бог мой, это первая самокритика, что исторгли ваши уста.
   - Наверное ты ослышался.
   - Тогда что же означает это ваше "отчасти"?
   - Только то, что ты не знаешь, что такое настоящее убийство.
   - Я никого не убивал.
   - Знаешь, если ты однажды взял топор и грохнул кого-нибудь по макушке, при том ежеминутно умирая от страха быть пойманным и терзаясь дурацкими угрызениями совести, я могу сказать только то, что это - что угодно, но только не убийство. Одна только жалкая пародия на него. Здесь, выходит, что не ты виновен в содеянном, а обстоятельства, или люди, которые толкнули тебя на законопреступление, и ты играешь в этом случае роль некоего ничтожества, неспособного перешагнуть через самого себя. Посягая на чужую жизнь, ты столько натерпишься, что этого страха тебе не на одну жизнь достанет, и ты уже никогда не сможешь сделаться полноценным человеком. Другое дело, когда ты, убивая, думаешь лишь о том, чтоб получше скрыть следы, и, вот совершив одно, ты уже внутренне готов на другое преступление, - тогда ты действительно убийца самый настоящий - от мозга и костей.
   - Это ужасно то, что вы говорите. Вы полны гордости за себя. Да вы ли это мне говорите, брат мой? Неужели у меня никогда более не будет брата, неужели я потерял вас навсегда? - с горечью сказал Николай Исаевич, отбросив свой строго официальный тон.
   - Мы просто давно с тобой не разговаривали. Вот уж семь лет минуло с тех пор, как мы стали избегать друг друга. Наше кровное родство на протяжении последних лет только в том и выражалось, что, иногда встречаясь в свете, мы желали друг другу здоровья. Но ведь мы и не ссорились никогда. Отчего ж вышло так, что мы разошлись?
   О, он знал чем пронять младшего брата, он догадывался, чувствовал; с того самого момента, как он впервые взглянул пристально в его глаза, сразу угадал, что нужно ему говорить для того, чтоб сделать Николая обязанным оказать требуемую услугу. Он был хороший психолог и, хотя бессовестно лгал, обвиняя Башкирцевых в своих преступлениях, иначе он не мог заставить Николая Исаевича выполнить возложенное на него поручение.
   - Ты и сам понимаешь, отчего мы не разговариваем с тех пор, - продолжал Хороблев самым решительным тоном, - причина в тебе, мой мальчик. Я уверен, что тебе всегда было стыдно передо мной за содеянное отцом, и ты напрасно пытаешься убедить и себя и меня в том, что здесь нет твоей вины.
   - Jean, вовсе не поэтому! Нам обоим стыдно друг перед другом, стыдно в глаза друг другу смотреть, хоть и прошло столько лет с тех пор, - поправил его Николай Исаевич.
   - Пусть даже и так. Но стыд - удел слабых. Никогда и не перед кем не испытывал я чувство стыда и для тебя исключения не сделаю, не надейся.
   - Вы просто рисуетесь, Иван, - перебил его Николай Исаевич, - вы сами придумываете для себя некий образ и сами на себя его примеряете.
   - А откуда ты знаешь? Откуда ты можешь знать, что творится у меня в душе? Разве я был когда-нибудь с тобою откровенен?
   - Я знаю много более: вы человек, а это говорит уже о многом.
   - Быть может, когда-то я и был человеком, да вот теперь вышел весь. А вы с твоим Исайей этому содействовали.
   - Каким же образом? - не выдержал Николай Исаевич.
   - За давностию лет многое забывается.
   - Я ничего не забыл, Иван!
   - Да, нам есть, что вспомнить. Жаль, что мы ни разу не говорили на эту тему раньше. Это было бы интересно.
   - Куда уж интересней.
   - Ты был тогда совсем мальчишкой, но, конечно, исключительно правильным мальчишкой, достойным родительской гордости и всеобщего уважения, ты по способностям своим уже тогда мог взять все наше дело в свои руки. Куда мне было до тебя? Я привык играть, рисковать, ставить на одну карту все свое состояние, по принципу: либо пан, либо пропал. Как там у Чайковского: "что наша жизнь? - игра"... Меня в отличии от тебя с детства никто не любил. Для матери твоей я был пасынком, а отец... отец просто ничего кроме дела не знал и знать не хотел. Трудно жить, когда мать тебе заменяет мачеха, а отца - денежный мешок.
   - Опомнись, Иван, разве мало он сделал для тебя?
   - Не перебивай меня, я этого не люблю. Пусть он сделал все, что я хотел. Дал мне попробовать жить самостоятельно, открыть свое дело, дал капитал. Кажется, все у меня было тогда: и молодость и деньги, да еще акции печально знаменитого концерна "К", тогда весьма доходные... Но я всегда был игроком, и просто не мог жить без того, да и теперь не научился жить иначе. Не спросясь у отца, я все вложил тогда в этот злосчастный концерн, и... ты помнишь, чем дело закончилось. Я остался банкротом, без копейки в кармане. Тебе это трудно понять, тебе никогда ничего подобного не грозило: ты всегда был слишком рассудителен для того, чтоб прогореть, ты всегда высчитывал все до копейки. Ты не создан для риска, и наверно поэтому никогда не сможешь понять меня, но, думаю, ты сумеешь хотя бы представить, в каком ужасном положении я оказался в следствие своего необдуманного поступка. Я остался один, без денег, всеми оставленный и со всех сторон обложенный кредиторами. Впрочем, тогда ты крайне плохо представлял, что случилось со мной, потому что торчал в Вене, заканчивал курс в университете, и писал домой восторженные письма о новых возможностях расширения отцовского производства, об американской системе научной организации труда и ссылался еще на какого-то там, как его... забыл! Но это не так важно. Важнее то, что до моих проблем тебе никакого дела не было. Философию и экономику ты всегда ставил выше человека. Что тебе было до всех нас? Там Кант и Тейлор, - это да, это величины, а здесь всего только простые смертные, которые склонны к ошибкам. Но, черт возьми, ты так и не понял, что весь твой Кант не стоит одного человеческого несчастья!
   - Ты ли говоришь мне это, ты - ни во что человеческую жизнь не ставящий? - сурово бросил Николай Исаевич, и тут же понял, что несколько передернул, но напрасно он устыдился столь резких слов.
   Брат его относился как раз к той категории людей, что привыкли гордиться своим пренебрежением к человеку и человеческой жизни вообще, потому он только усмехнулся на замечание Башкирцева.
   - Я это для тебя сказал, Николаша, только для тебя, для себя я бы ничего подобного не вывел, оттого что мне наплевать на Канта и на все человеческие несчастья, да и в помощи ничьей я никогда не нуждался. Человек для меня слишком ничтожен, чтоб я нуждался в его помощи.
   Он вдруг резко поднялся с кресел и начал бродить по комнате, рассуждая вслух.
   - Тогда именно и был создан этот проклятый синдикат машиностроительных заводов, который окончательно проглотил и тебя и твоего отца, с душой и телом проглотил. Правда создавали его в то время несколько человек, да и назывался он по другому, - теперь же почти все акции вы поделили на пару с Исайей, все к рукам своим прибрали, да и сам синдикат переименовали: в товарищество машиностроительных заводов "Башкирцев и сын". Хорошее название подобрали, подходящее: ведь у Башкирцева остался только один сын... А знаешь ли ты, что крупнейшая фабрика наша, вообще все дело отца по производству сельскохозяйственных машин стало для меня с самого момента моего полного краха чем-то вроде радужной мечты. Как страстно мечтал я тогда завладеть этим 1 нелегальным синдикатом. И ради этого я был готов на все. И вот, случается событие, которое, как казалось, дает мне карты в руки. Отец неожиданно заболевает, заболевает серьезно и на добрых два месяца выходит из строя. Тут то я и разворачиваю деятельность самую бурную, даже союзников подбираю: всех врагов Исайи на свет Божий вытаскиваю, и все ради того, чтобы доказать его физическую несостоятельность, умственное расстройство, что позволило бы мне учредить над ним опеку. Я пытался запереть его в психиатрической клинике, ради достижения этой цели мне удалось даже купить губернского врача. Никто не посмел тогда выступить против меня, даже твоя мать, да и что могла она сделать, будучи твердо уверенной в том, что отец непременно умрет? Ее бездействие было нам только на руку, все документы были почти подготовлены, оставалось только учредить опеку, запереть Исайу в больнице и не нашлось бы во всей губернии человека богаче меня. Но ты неожиданно приехал из-за границы и расстроил наши планы. Спрашивается, для чего тебе это было нужно? Разве бы я обидел тебя, разве б не разделил все по совести? Хотя... зачем я говорю тебе это, ты все равно не поймешь... Хотя, кто знает, может быть, ты понял тогда больше, чем я: вовремя сориентировался и теперь вот получил все, а я остался с носом. Господи, смешно даже вспоминать, какой шум поднялся в связи с твоим протестом! Вся губерния только и делала, что с утра до вечера обсуждала это из ряда вон выходящее происшествие, газеты подробнейшим образом освещали ход дела и всячески поливали грязью "новоиспеченного Святополка Окаянного" или "нового Эдипа", - каких только эпитетов для меня не подобрали. Исайя, конечно, выздоровел и, едва разобравшись во всем, отмстил мне на славу. Он не только переделал завещание и в одночасье лишил меня всего, он решил вообще лишить меня всякого права претендовать хоть на рубль из его состояния, в случае, к примеру, твоей смерти: он имя свое отнял у меня, и для меня закрылись двери общества, я стал для всех посмешищем, потому что с этих пор никто доподлинно не знал, кто мой отец - он посмел даже опозорить память моей матери, объявив меня незаконнорожденным и отняв свою фамилию, даже свидетелей каких-то сыскал для подтверждения этого омерзительного факта.
  - Что ж ты жалуешься на него? Он поступил так, как хотел поступить с ним ты. Разве и ты сам не подобрал каких-то свидетелей для удостоверения отцовского помешательства, - холодно заметил Башкирцев, - в одном ты прав: в том, что мать твоя была совершенно не причем и никак не могла отвечать за твои сомнительные проделки.
  - Значит, по-твоему, он хорошо поступил со мной? - поинтересовался Хороблев.
  - Мы говорили с ним об этом. Я намекал ему, что кое в чем он все же переборщил, однако он вместо ответа процитировал мне какого-то восточного философа: "покажи жесткосердным неуступчивость свою, раскаленное железо брать железом надлежит".
  - Да, это он любит - цитировать, - со злобой заметил Хороблев, - а знаешь почему? Потому что всю жизнь он страдал от недостатка образования и только тем и занимался, что всеми силами пытался восполнить этот пробел. Ведь его отец был простым ремесленником, и едва умел писать.
  - Это только лишний раз говорит в его пользу.
  - А вообщем все это чепуха. Ты ведь, мой мальчик, чем-то схож со мной, - задумчиво сказал Хороблев, - черты лица у нас общие, разве это не лучшее доказательство моего законного происхождения, да отец твой и сам никогда в этом не сомневался. Просто побольней уязвить меня хотел, чтоб от дома мне все отказали, ибо с тех пор я стал никем.
  Иван Исаевич все это время ходил по комнате, а Николай сидел, однако теперь он тоже поднялся и поглядел на брата так, словно бы хотел сказать ему теперь чрезвычайно много, высказать все, что накопилось у него за семь долгих лет взаимного молчания. Однако так ничего и не сказал, и Бог знает почему: по своей ли светской сдержанности, или просто из-за отсутствия слов, ведь чем дольше люди, бывшие в прошлом необыкновенно близки, не общаются друг с другом, тем меньше в дальнейшем они находят общих тем для поддержания беседы, хотя по началу обоим и кажется, что нужно сказать очень много.
   Хороблев улучил нужный момент и неожиданно крепко схватил младшего брата за руку.
   - Ты должен помочь мне, Николаша. Только ты сможешь это сделать. Да и не к кому мне больше обратиться, - слишком много людей хотят моей гибели.
   - Чего ж я могу для тебя сделать? - тихо спросил тот, - и, право, я не понимаю отчего ты полагаешь, что помочь тебе - в моих силах?
   - Ты сейчас все поймешь, - поспешно сказал Хороблев, и хотел было объяснить настоящую причину обращения к брату, но потом осекся и сказал совершенно другое, - потому что ты мой брат, и только поэтому. Или ты, подобно всем остальным, также считаешь меня Хороблевым?
   - Тебе не нужно было задавать последнего вопроса, психолог, - горько усмехнулся Башкирцев, - если бы... Впрочем, черт возьми, я вовсе не хочу, чтоб ты отправился на каторгу.
   - Кабы я знал, что ты хотел сказать этим "если бы", я бы узнал, наконец моего брата.
   - Так в чем же суть дела?
   - Суть дела ты узнаешь завтра из газет. Я совершил роковую ошибку: упустил одного свидетеля. И как на зло им оказался репортер Гусев.
   - Ну и что? У него же нет доказательств.
   - В том то и дело, что есть. Пиджак одного из убитых, который этот придурок наверняка уже снес в полицию.
   - Ну тогда это дело совсем пропащее. Тут я ничего не смогу сделать.
   - Ты не дослушал меня. Этот дурацкий пиджак Гусев наверняка отдал следователю Гирину а с ним в сговор войти никак не возможно, он неподкупен, как сам Господь Бог.
   - Не пойму одного, что я то могу сделать тут, раз ты сам утверждаешь, что Гирина купить нельзя? Уж не предлагаешь ли ты его выкрасть?
   - Неужели ты не догадываешься? Ведь этот Гирин - твой должник, г-н меценат.
   - Что-то не припомню, когда я облагодетельствовал его.
  - Да куда уж нашим миллионерам упомнить всех, кому они благодетельствовали? Года три назад, велось следствие по одному очень крупному делу о подделке каких-то векселей, вел его Гирин, который, к своему несчастью, докопался до людей очень значительных, имевших некоторое отношение к фальшивкам. Ему препятствовали, предупреждали, но сей упрямец никак не мог взять в толк, что сам он слишком молод и неопытен, чтобы связываться со столь значительными фигурами и беспрепятственно довести их до суда.
   - А сам то ты не принимал участие в этих махинациях? Мне уже начинает казаться, что не один крупный подлог мимо тебя не проходит.
   - А если и я, что из того? Повторяю, что тогда могли выйти на многих, а это было никому не выгодно.
   - Конечно я помню. Эти ваши "многие" упекли тогда несчастного следователя в тюрьму, впутав его в свои вексельные махинации в качестве соучастника.
   - Так. Но вытащил его из тюрьмы именно ты, и он, думаю, не забыл твоей доброты.
   - Да понимаешь ли ты, чего требуешь от меня? - возмутился Николай Исаевич, - ведь я помог ему потому, что знал, чувствовал, что он не виновен, и оттого не имеет никакого права сидеть в тюрьме вместе с преступниками, просто по-православному помог, как иногда у нас Христа ради выкупают из долговых ям. Вот и я сделал почти то же, и он тогда назвал меня единственным порядочным человеком во всем городе. Выходит, что теперь я должен буду доказывать ему обратное? Я восстановил справедливость в его глазах, теперь сам же растопчу ее. Ты этого хочешь?
   - Надо сделать это скорее, пока пиджак не успели оформить, иначе все пропало. Кстати, что вы там говорили о справедливости? Что за глупая и пустая фраза? По-моему, вообще нет глупее и нелепее слова, чем слово о справедливости. Сознайся, ради ли торжества этой самой справедливости ты помог ему? Всего лишь из нашего национального чувства долга, долга пресыщенного богача перед "униженными и оскорбленными", - ты по праву рождения в этой глупой стране сделал это, по тому самому праву, по которому иные открывают больницы, дома призрения, строят церкви и выкупают из тюрем собратьев по вере.
   - Как ты зло все это говоришь однако.
   - А, по-моему, настоящая справедливость требует отдавать долги. Именно в этом она и состоит.
   - Знаю, знаю в мой огород камешки, - мрачно заметил Башкирцев и повернулся к брату спиной.
   Он размышлял о чем-то с минуты две. Хороблев между тем уселся на свое место и старался не тревожить Николая Исаевича.
   Наконец Николай обратился к нему и сказал каким-то странным голосом.
   - Я знаю, теперь даже уверен в том, что мой брат - убийца, ему ничего не стоит, отвертевшись от правосудия сегодня, завтра снова взять в руки оружие. Он даже меня смеет подбивать на подлость, потому что знает, что я не смогу ему отказать. Пусть он трижды Каин, но все же он - мой брат.
   Хороблев с удовлетворением потер руки.
   - Я знал, всегда знал, что ты согласишься помочь мне. Кровь заставит тебя сделать это. Только ты зря называешь меня Каином, я искренне привязан к тебе и никогда не посмею сделать тебе ничего дурного, будь я трижды негодяем и убийцей. Ты, может статься, даже единственный человек, которого я люблю, хотя, конечно, "люблю" - это слишком громко сказано, я просто привязан к тебе. И эта привязанность сохранилась у меня с детства, у меня ведь никого не было, кроме тебя. Мать умерла рано, отца я почти никогда не видел. Взрослые мне просто какой-то долг отдавали, но никто из них меня не любил. С тобой же, я чувствовал себя таким же взрослым, но никогда не пользовался этим, напротив, старался дать тебе то, что мне самому после смерти матери никто уже дать не мог, а именно понимание, заинтересованность твоими проблемами... Я вижу ты улыбаешься, конечно, я не люблю никого, просто оттого, что не умею любить, не способен к этому чувству, но я говорю достаточно искренне: ты мне не безразличен.
   Хороблев всегда рассуждал таким тоном, что поверить в его искренность было просто невозможно, и Башкирцев никогда не верил ему, хотя совершенно напрасно: Хороблев добился от него всего, чего хотел, и ему не было никакого резона лгать дальше. Кроме того он принадлежал к тому типу людей, что предпочитают молчать, нежели пускаться в сентиментальные изыскания.
   Николай Исаевич, уверив брата в своем содействие, решил, что разговор их исчерпан, и засобирался домой.
   - Еще раз, спасибо, - сказал Иван Исаевич на прощание.
   - Но ведь пока я ничего для вас не сделал, - пожал плечами Башкирцев, - все зависит только от Гирина.
   - Надо спешить, пока пиджак не описан. Не забывай, что ты обещал мне.
   - Я обещал? - удивился Николай Исаевич, - ну да, конечно. Ты же мой брат.
  
  Глава 25
  "Строгость законов российских компенсируется лишь необязательностью их исполнения"
  (Афоризм)
   Рабочий день уже заканчивался, и следователь Гирин собирался домой. Он медленно складывал в папку свои бумаги, а его помощник интенсивно копался в делах и тетрадях в поисках какого-то документа. Но эти поиски ни к чему не приводили, так как Гирин был до того рассеян, что никогда не знал, где у него что лежит и на все расспросы полицейского о месте возможного нахождения документа, предлагал ему поискать везде.
   - Я уже все обыскал, Пал Палыч, - вздыхал тот, - я даже предположить не могу, куда вы могли его положить.
   - Ах, не знаю я ничего, - устало пожимал плечами Гирин и прикуривал очередную сигарету, - куда-то, как назло очки запропастились. А я без них как без рук. Федор Потапыч, не видал ли ты очков?
   - Да вы же их в прихожей оставили, вероятно они до сих пор там и лежат, - вяло отозвался помощник.
   - Боже мой, неужели такое возможно?
   Не потушив папиросы, следователь направился в прихожую, в которой до сих пор толпились какие-то люди в ожидании аудиенции у следователя.
   Едва завидев объект своих ожиданий, они выстроились по стенке, пожирая глазами усталого Гирина. Первой на него набросилась одна вульгарно накрашенная девица, о занятиях которой можно было только догадываться. Она схватила его за руку и пронзительно закричала:
   - Мусье, мусье! Долго ли меня собираются таскать в участок?
   - Ах, оставьте же меня! - с досадой сказал Гирин, освобождая свою руку, - занят я, занят!
   Взяв очки, он попытался спешно ретироваться, но высокий незнакомец в темном пальто и надвинутой на глаза шляпе, по виду своему сильно от всех прочих посетителей отличавшийся, преградил ему путь. Гирин поинтересовался, кого он здесь ищет.
   - Вас, милостивый государь, - многозначительно ответил тот.
   - А что же вам нужно от меня?
   - Извольте меня впустить, - заявил он тоном, не требующим никаких возражений, и сам прошел впереди не успевшего опомниться Гирина.
   В кабинете он снял шляпу, и Гирин, узнав в неожиданном посетителе Башкирцева, вскрикнул от изумления.
   - Здравствуйте, Николай Исаевич. Да стоило ли вам утруждать себя, Николай Исаевич? Я б и сам мог прийти..
   - Вы бы пришли ко мне, коли бы вам самим нужна была помощь, но времена меняются, и Богу стало угодно, чтоб я явился к вам.
   Гирин очень удивился таким словам Башкирцева и смущенно спросил:
   - Неужели произошло нечто, что заставило вас обратиться к столь незначительному человеку, каковым является ваш покорный слуга?
   - Именно так. Случилось нечто совершенно ужасное. Без вашей помощи я ничего не смогу сделать. C"est une horreur!
   Гирин еще более изумился и не посмел ничего спрашивать, настолько неожиданным стало для него подобное заявление.
   - Я пришел к вам по поводу моего брата, - объяснил Башкирцев.
   - Разве у вас есть брат?
   - Ах, эта ваша проклятая рассеянность! Вы совершенно не интересуетесь городскими сплетнями.
   - Простите, но я не знаю вашего брата и посему...
   - Так ведь г-н Хороблев - мой брат.
   Несчастный Гирин от этих слов побледнел, однако Башкирцев не дал ему опомниться и продолжал:
   - Вы ведете это дело, не так ли?
   - Нет-с, да-с, - потерянно пробормотал Гирин.
   Башкирцев тяжело вздохнул, он отлично угадал душевное состояние своего собеседника.
   - Я считал вас своим другом, Павел Павлович, и со своей стороны всегда готов был оказать вам посильную помощь, если бы только она вам потребовалось, но случившееся несчастье заставляет меня играть вашими чувствами и самому просить у вас помощи.
   Гирин низко опустил голову, не смея даже взглянуть Башкирцеву в глаза. Лицо его изображало настоящее страдание, и он не имел сил скрывать своих чувств. Тут было много разочарования, досады, растерянности, Башкирцев это видел и страдал не меньше от необходимости обращаться к следователю со столь низкими предложениями.
   - Я отлично понимаю ваши профессиональные чувства, - успокаивал он Гирина, - но тут произошла ошибка. Мой брат совершенно не при чем.
   - Я не знаю, что могу сделать для вас, - тихо сказал Гирин, - вы знаете, я многим вам обязан... Но от меня очень мало зависит... Если я откажусь от дела, его возьмет другой и доведет его до конца.
   - Я понимаю и даже поощряю вашу честность. Но, сударь, есть на свете нечто не менее достойное, нежели профессиональная честность, это потребность воздаяния за добро: та потребность, что вынуждает нас возвращать долги.
  При этих словах Башкирцев пристально взглянул на несчастного следователя, отчего тот еще более потерялся. "Неужели же нет никакого стыда и милосердия у этого человека!" - хотелось вскричать ему, но вместо этого он сказал обреченно:
  - Николай Исаевич, я могу оставить это дело, если вам это будет угодно. Но это вряд ли вам поможет, поскольку, как я уже говорил, кто-нибудь другой будет назначен на мое место и непременно доведет его до конца. Если же я стану покрывать вашего брата, кончится тем, что мы с ним вместе окажемся на скамье подсудимых. Я полагаю, что вы понимаете меня.
  - Однако об участии моего брата в этом деле известно пока только вам, не считая, конечно, Гусева, - упорствовал Николай Исаевич.
  - Вы, как обычно правы, но единственное, чем я могу помочь вам.., - здесь Гирин неожиданно осекся.
  - Что же вы замолчали? - нетерпеливо спросил Башкирцев.
  - Я могу отдать вам единственную улику, - в сердцах бросил он, - но, умоляю вас, не тревожьте меня более ничем... Ничем, что хоть как-то может быть связано с моими профессиональными обязанностями!
  - Давайте пиджак!
  - Вам даже и об этом известно! - с горечью воскликнул Гирин, - я помогу вам, вы верно все рассчитали. Вопрос поставлен так, что я просто не могу вам не помочь, но знайте, что, хотя от этого дела я и откажусь теперь уже наверняка, но никогда не стану покрывать убийцу и препятствовать в его поимке. Кем бы он ни был, этот убийца!
  - Это ваше право, но... если только найдутся еще какие-нибудь вещественные доказательства...
  - Они будут немедленно оформлены в надлежащем порядке. Не забудьте также, что в завтрашних газетах выйдет многошумная статья известного вам г-на Гусева.
  - Клевета, в которую никто не поверит. У нас всякий может написать то, что ему в голову взбредет. К тому же в кодексе существует закон о диффамации. Г-н Хороблев всегда может завести дело о клевете.
  Гирин ничего более не сказал, открыл один из сейфов и передал Башкирцеву единственную улику. Он старался даже не смотреть ему в глаза, однако не удержался, чтоб не заметить сурово:
  - Благодарите Бога, что Гусев так доверчив, что решился оставить неоформленными вещественные доказательства, да к тому же принести их мне.
  - Спасибо вам за все. Вы очень много сделали для меня.
  С этими словами Башкирцев поднялся и протянул Гирину руку, однако тот по рассеянности не заметил ее, или сделал вид, что не замечает и пошел открывать дверь. Башкирцеву показалось, что этим жестом, а именно игнорированием его рукопожатия, он желает совершенно с ним развязаться, по крайней мере с этой минуты он считает себя ничем Башкирцеву необязанным...
  Поздно вечером к Хороблеву позвонил мальчик-посыльный и передал швейцару некий сверток от г-на Башкирцева. Иван Исаевич сразу же узнал пиджак своей жертвы и спокойно проспал эту ночь.
  Утро в городе N. для всех передовых людей началось, как обычно, с чтения свежего номера губернских ведомостей, где в уголовной хронике помещалась пространная статья за подписью г-на Гусева с кричащим названием "Кровавый ресторан".
  Свежие газеты доставлялись Хороблеву прямо в постель вместе с кофе. Однако в этот раз он не слишком спешил с прочтением прессы. Сначала выпил кофе, а потом лениво развернул ведомости.
  - "Кровавый ресторан", - прочел он вслух, - Арина (обратился он к служанке), а ведь это прелюбопытно. Пошли ко мне Трофима.
  Уже через пять минут Трофим стоял перед хозяином с видом сонным, но чрезвычайно почтительным.
  - Читал? - спросил Иван Исаевич, указывая на газету.
  - Нет-с. Только изволили получить.
  - Ну и правильно сделали, что не прочли: здесь нет ничего нового, кроме того, что нам уже известно. Однако недурственно эта бестия все описала. Как корректно он обозначил мою фамилию, г-н Х., да лучше б сразу написал Хороблев, ведь и без того все знают, что лучший ресторан в городе - "Пруссия", да и зимой на горную дачу кроме меня никто не ездит. А как тебе нравятся следующие перлы газетных новостей: "Не здесь ли скрывается тайна всех этих загадочных и непонятных убийств, а также исчезновения людей в нашем городе, повторяющихся из года в год? Ведь немало трупов обнаруживаются в одном и том же районе, в радиусе одной и той же дороги...(подумай только, он еще и горный округ в точности указал, паршивец!)... Причем причины смерти в большинстве случаев совпадают, и диагностирются как отравление неизвестным ядом"? Однако, он смелый парень - этот Гусев, слишком даже смелый.
  - Да-с, очень уж отчаянный.
  Хороблев спешно оделся и отправился в столовую, где был уже накрыт легкий завтрак. Ел он очень быстро, поглядывая время от времени на большие настенные часы, а когда ему доложили, что автомобиль дожидается его у подъезда, немедленно покинул стол, не допив чая. Через четверть часа он был уже в полицейском участке и писал заявление с требованием принять все возможные меры к опровержению клеветнической статьи в губернских ведомостях, в которой были допущены грубейшие выпады в его адрес, а также наказанию ее автора "по всей строгости законов российской империи, предусмотренных к применению для клеветников подобного рода". Через полчаса Хороблев посетил редакцию губернских ведомостей, где делал самое строгое внушение главному редактору и требовал немедленного опровержения "клеветнической статьи", на что тот весьма учтиво отвечал, что последнее может последовать только после доказательства полной невиновности г-на Х., упомянутого в данной статье, полного имени которого к тому же названо не было.
  После разговора с редактором, Хороблев наткнулся и на самого виновника своих хлопот, который мирно пил чай в буфете в окружении коллег. Газетчики шумели и что-то горячо обсуждали, возможно, самого Ивана Исаевича, так как его появление в буфете вызвало в их рядах некоторое замешательство.
  Гусев опомнился первым и в ответ на пожелание доброго дня (именно с этого начал свой разговор неожиданный посетитель) сообщил:
  - Если вы к хозяину то его сегодня не будет, и вообще он не появляется в редакции чаще двух раз на неделе.
  - Мне вовсе не нужен хозяин, - отозвался Хороблев с каким-то ехидством, - я ведь именно к вам пришел. И пришел с одной только целью: иметь удовольствие встретиться с вами завтра в 10 утра на сосновых прудах. Поскольку я все равно направлялся в редакцию, то не стал утруждать себя посылкой записки и явился к вам лично. Оружие можете выбрать по своему усмотрению, а об условиях встречи наши секунданты договорятся сегодня вечером. Честь имею.
  С этими словами он небрежно кивнул головой и удалился, оставив журналистов в полном недоумении.
  
  Глава 26
   Блажен, кто вырваться на свет
  Надеется из тьмы окружной.
  (Гете)
  Гусев был человеком психически достаточно уравновешенным и несмотря на опасность, грозящую его жизни, преспокойно проспал целую ночь, совершенно не мучимый бессонницей, как это часто случается в ночь перед дуэлью с иными слабонервными. Никогда прежде он не принимал участия в поединках, и даже почитал их за некий анахронизм, но за свою жизнь он прочел не мало книг, в которых герои непременно стрелялись или рубились, так что надеялся на то, что как-нибудь сумеет разобраться на месте, как вести себя в подобном случае.
  Проснулся он очень рано, еще до шести утра и только тут осознал всю важность предстоящего события. Он почувствовал себя в каком-то нервном состоянии, причин которого совершенно не понимал. Он никогда раньше не испытывал недостатка уверенности в собственных силах, однако первой его мыслью была - оценка себя в качестве дуэлянта с одной стороны и возможностей своего противника в том же самом качестве - с другой. Последнего он мечтал непременно убить одной ради общественной пользы, хоть и почитал подобную расправу с преступником чистым варварством. Логичнее было бы дать волю закону за торжество которого он так ратовал, но в душе он более жаждал самолично положить конец кровавым безобразием владельца модного ресторана.
  Гусев на самом деле был удивительным человеком: ведь не каждый из нас способен предаваться философским размышлениям за несколько часов до возможной гибели, рассуждать о гуманизме, о законе и возмездии.
  Конечно все эти высокопарные рассуждения были явно поддельными и напускными, скорее всего через них он изо всех сил старался доказать самому себе то, что ему ничего не угрожает, в то время, как смерть скорее всего уже стояла у его дверей, и он не мог не знать об этом, поскольку однажды видел Хороблева в тире, который Иван Исаевич посещал регулярно, и имел случай убедиться, что стрелков, равных ему по меткости, наберется не так уж много. Однако молодой человек успокаивал себя тем, что когда-то и сам получил значок за отличную стрельбу из револьвера, так что не переставал надеяться, что пуля уравняет их шансы. Таким образом обычно успокаивают себя молодые неопытные дуэлянты, даже если они и совершенно не умеют стрелять. В их среде широко распространен известный афоризм Суворова о глупости пули. К тому же каждый дуэлянт в душе надеется, что его шансы всегда немного выше шансов противника.
   Прийдя в своих рассуждениях к последнему выводу, молодой самодовольный журналист стал более подумывать о судьбе противника, нежели своей собственной. Тем более, что по всем правилам, он должен был стрелять первым, а, стало быть, имел некий шанс не дождаться ответного выстрела, и потому он менее всего размышлял о том, что соперник сможет почти что наверняка убить его, если он сам оставит его в живых. Более же всего его волновал тот факт, что он вдруг сам как-нибудь сумеет застрелить Хороблева, и потому Гусев мучился довольно странным в этих обстоятельствах вопросом: имеет ли кто-нибудь право убивать убийцу? Конечно, самим порядком вещей ему предоставлялась возможность убить Хороблева до того, как последнему будет предоставлено право выстрела, но есть ли у него моральное право на убийство? Проблему эту журналист должен был решить для себя до наступления рокового часа.
   Конечно, если бы Гусев был настолько глуп и не понимал всего анахронизма защиты оскорбленной чести путем перестрелки за рекой, то он мог бы с полным основанием провозгласить себя некой карающей десницей и даже чем-то вроде общественного ассенизатора. Однако, чуждый всяких представлений о дворянской чести, и не только оттого, что сам был далек от благородного происхождения или вовсе не имел никаких понятий о чести, он всегда почитал себя за человека самых передовых воззрений, и потому всю жизнь боролся с разного рода пережитками и предрассудками старины. Он даже написал недавно некую обличительную статью в адрес нашего Председателя Совета министров, имевшего неосторожность на одном из заседаний Государственной думы потребовать сатисфакции за личное оскорбление у некоего представителя кадетской партии, который был вынужден принести ему после заседания самые глубокие извинения... Стоп! Мы же ничего еще пока не знаем о г-не Гусеве и его передовых взглядах, это непростительная оплошность, которую необходимо исправить и поведать вкратце его биографию.
  Он был единственным сыном достаточно обеспеченного отца, из старообрядцев, сколотившего неплохой капитал на торговле хлебом и рыбой. Рыбная и хлебная торговля была ненавистна Анатолию Глебовичу с детства, более увлекали юношу проблемы познания мира и восстановления справедливости на белом свете. И он шел разными путями к достижению своего идеала. Поначалу мечтал стать писателем, но бросил свои литературные потуги из-за монотонности занятий, в 17 лет увлекся социализмом в форме марксизма, но, начитавшись "великих учителей" Маркса и Энгельса, ужаснулся античеловечности их доктрин, призывающих к уничтожению целых классов ради диктатуры одного. Отвергнув марксизм, он увлекся христианским социализмом, однако не принял многих религиозных постулатов, а именно всепрощение и непротивление злу, однако с православием полностью не порвал, несмотря на недовольство отца. Года четыре назад он вступил на журналистскую стезю, на которой задержался долее всего, найдя свое призвание в поисках сенсационных репортажей. Именно сенсации и разного рода громкие события привлекали внимание молодого человека, все репортажи его были интересны и написаны неплохим языком, они ожидались общественностью с нетерпением, временами его мнения на тот или иной счет вызывали резкую антипатию в определенных кругах, однако равнодушных к творчеству молодого репортера не было. Вообще творческое кредо этого человека базировалось на некой мании необыкновенности, и его высказывания непременно должны были отличаться от мнений прочих газетчиков. Всю свою сознательную жизнь Гусев стремился прежде всего к индивидуальности, необычности поступков и мыслей и более всего страшился заурядности. И хотя многие недоброжелатели, исходя из таких особенностей его творчества, почитали Гусева едва не за сумасшедшего, на то у них не было никаких разумных причин, кроме одной, а именно той, что вообще немалое количество людей считают за сумасшедших всех тех, взгляды которых резко расходятся с их собственными. По-моему же, сумасшествие того или иного индивидуума выражается вовсе не в наличии необыкновенных для прочих воззрений на жизнь, а, как раз наоборот, - в полном их отсутствии. Впрочем, это даже не сумасшествием называется, а скорее неким умоотсутствием, поскольку подобной категории "абсолютно нормальных людей" сходить просто не с чего, так как ума здесь никогда ни на грош не находится.
  Иными словами, Гусев писал свои репортажи всегда вопреки общественным симпатиям и устремлениям. Так, когда в обществе вошла в моду патриархальность и славянофильство, Гусев с неистовством Чаадаева охаивал все, связанное с родной страной: законы, монархию, пьянство и темноту народа, мрачные страницы истории российской и позорные факты настоящего времени, за что заслужил дружную ненависть консервативного большинства и одобрение демократического меньшинства. Когда же мода сменилась и все дружно вдруг бросились порочить свою страну - а произошло это сразу после поражения в приснопамятной японской компании, - Гусев в пику обществу бросился на защиту своего народа и его славной истории, - за что был возненавидим почти всеми как ренегат и мракобес.
  Наверное, он все таки был неплохим журналистом, хотя бы потому, что имел смелость выступить против большинства, то есть никогда не гонялся за дешевой популярностью, но, тем не менее, всегда был популярен у читающей публики.
  Вообще начало нашего столетия во всех мыслящих слоях города было отмечено полнейшем разуверением в ценностях мира этого и мучительными поисками истинных ценностей. Все, как один бросились в разного рода искания: кто в литературу, кто в религию и философию, а иные и вовсе заразились апокалипсическими предчувствиями и стали терпеливо ожидать конца света. Повсеместно организовывались разного рода теософские кружки, в книжных лавках на расхват шли произведения Соловьева и Леонтьева, учения отцов церкви. Кто-то кинулся на поиски России, увлекся изучением народа, от которого почитал себя оторванным благодаря петровским реформам, кто-то увлекся мистикой и всевозможными гаданиями, иные находили высшую мысль в отрицании существующего порядка вещей и молились на Ницше, те же, кто попроще - вообще огульно отрицали все и жаждали великих потрясений и кровавых революций.
  Гусев в отличии от всех этих искателей и мечтателей пошел несколько нестандартным путем, он даже и не истины искал вовсе, а так - осуществления правды на земле и торжества справедливости и законности. Оттого все рассуждения его в это мрачное утро сводились отнюдь не к разрешению вопросов жизни и смерти, а замыкались на проблеме правомерности наказания убийцы смертью, и проблему эту он разрешить никак не мог.
   Вообще мечта о наказании преступников лежит в основе мировоззрения всех нормальных людей, вопрос сводится лишь тому, какими путями наказание это должно осуществляться. Существует три способа возмездия: уступить место закону,. дожидаться Божеского правосудия и взять роль судьи на самого себя. Второе безусловно - процесс через чур длительный и оттого для нетерпеливых сынов века нашего - совершенно неприемлемый, так что для Гусева оставалось из трех только два. Третий он как журналист не хотел принимать потому только, что находил настоящее наказание преступника отнюдь не в убиении плоти. Он немало рассуждал в прессе о наказании и, в частности, смертной казни, как одном из способов решения проблемы. Он полагал, что убийца даже с пулей в груди никогда не раскается в содеянном, если эта пуля будет пущена ему в качестве кары за преступления. Если преступника убить в отместку за совершенное им ранее убийство, то осуществитель сего сам неизбежно становится убийцей и тем оправдывает в глазах преступника его собственное деяние. В этом случае полностью теряется смысл наказания. Хотя конечно многие оправдывают смертную казнь тем, что якобы в момент ее совершения преступника заставляют испытать то же самое, что некогда испытывала его жертва. Но тут же можно задать вопрос: что, кроме страха может выстрадать в последнюю минуту своей жизни какой-нибудь хладнокровный убийца, превративший свое занятие в ремесло, причем страха животного, основанного на одном лишь примитивнейшем инстинкте самосохранения? Да и вообще не низвел ли он, профессиональный убийца, себя до уровня животного, не видящего в жизни иного смысла, кроме как кусать, рвать, душить, резать?
  Психология убийцы интересовала Гусева уже давно, и после долгих размышлений он сделал вывод, что убийца, как бы отвратителен он не был по сущности своей, все таки никогда не утрачивает бесследно первоначальный свой облик. Он на тысячу процентов был уверен в том, что Хороблев - негодяй последний, и, что он должен быть неизбежно наказан за свои преступления во имя торжества закона и человеческой морали, которую этот человек всегда попирал так жестоко; но он знал также, что когда-нибудь, рано или поздно Хороблев умрет, от страшного убийцы останется один лишь тлен, Хороблев - это состояние души, временное ее состояние, пройдут годы, он исчезнет, растворится в пространстве, останется только человек, или то, что названо в нем образом и подобием Всевышнего. Человек всегда будет стоять на первом месте, каждый, за кого бы он не был принимаем при жизни, останется прежде всего человеком, а уж потом всем остальным. Всему рано или поздно приходит конец, уходят в могилу сильные и слабые, честные и мерзавцы, и смерть уравняет людей в своих недрах, оставляя в удел ушедшим рабам лишь бессмертную душу, а душа пребывает в этом мире вечно, и никто из оставшихся на земле не сможет наименовать ее преступником. Одна лишь наша память сохранит иных в качестве убийц, но долго ли мы будем помнить их, ведь память наша ограничена, и новые образы неизбежно приходят на смену старым, а ушедшие от нас остаются в веках вне всякой зависимости от нашей способности сохранять о них память. Стало быть, человеком может оправдаться всякий, - впрочем, он неверно выразился: не человеком, а человечностью. А коли есть оправдание человеком (или человечностью), то, по самой логике вещей, должно быть осуждение человечностью же.
  Прийдя к подобному заключению, Гусев достал старый номер ведомостей с его собственной статьей под названием "Преступление и наказание. Необходимо ли последнее гуманному обществу?" и начал просматривать ее с таким вниманием, словно б читал ее впервые. "... Итак, окаменелое сердце не под силу разрубить даже топору, наши возможности состоят лишь в том, чтоб слегка сдвинуть его с основания, надрубить с поверхности, однако и для нанесения трещины надо приложить массу усилий, а именно совершенствовать камень, используя при этом в качестве топора душевные страдания как единственный путь к преодолению... Таким образом только наказание может заставить преступника задуматься над содеянным, но наказание, соответствующее составу преступления, ибо даже при наличии смягчающих обстоятельств нельзя судить убийцу наравне с шулером... Смягчающие обстоятельства должны относиться к сроку наказания, а не к его принципам". Далее он останавливался на знаменитом елизаветинском указе, отменившем смертную казнь в России в то время, как в Европе она продолжала господствовать повсеместно. Здесь он решительно выступал против смертных приговоров и за отмену действующего Положения об усиленной охране, предусматривающего оные.
  Ознакомление с собственной статьей утвердило Гусева во мнении, что виновность преступника может решить один только суд, всякий же самосуд над убийцей только меняет его и судию местами. Нет, безусловно он не имеет никакого права поднимать пистолет!
  Согласившись с этим, Анатолий Глебович сам поставил себе самовар, не желая тревожить служанку и, напившись чаю с вишневым вареньем, посмотрел на часы. Через час надо было отправляться в путь! Это открытие отчего-то очень поразило его, и философский настрой разом выветрился из головы репортера. Только теперь он впервые понял, что противник его может оказаться не столь великодушным и возможно отправит его на тот свет несмотря на то, что сам он окажется от выстрела, и наверняка именно так Хороблев и поступит, ибо в его интересах - убрать с пути свидетеля собственных преступлений. А умирать, господа, все же не слишком приятно в 26 лет, даже одинаково неприятно, как в 26, так и 46 и 70. Более того, умирать - страшно, даже имея веру в загробную жизнь, все таки страшно.
  "Эх! Да и черт с этим совсем! Бог не выдаст - свинья не съест". С этими словами он затеплил лампадку перед образом, хотел даже помолиться на всякий случай, но в дверь неожиданно постучали. Он вышел открыть и на пороге столкнулся с Успенским - своим секундантом.
  
   Глава 27
   ...прожужжала
  Шальная пуля... Славный звук!
   (М.Ю.Лермонтов)
  - Э! Да ты еще не оделся, - воскликнул секундант, взглянув на домашний халат Гусева.
  - Подожди, ради Бога. Я мигом! А ты пока чаю попей, - бросил Гусев в ответ и скрылся в спальне.
  Он вышел через минут пять уже в косоворотке и брюках, застегивая на ходу ворот рубахи.
  - Слушай, Анатолий, а ты когда-нибудь, это... дуэль со стороны хоть видел? - поинтересовался Успенский смущенно.
  - Нет, но я читал...кажется, у Тургенева. А ты?
  - То же самое. Хоть бы знать, как это делается.
  - Наверное, Хороблев знает, раз уж затеял ее.
  - Будем надеяться, - вздохнул редактор, - интересно, а что нам всем за это будет?
  - А кто может узнать, что мы стрелялись?
  - Коли вы ухлопаете друг друга, наверняка об этом узнают.
  Гусев ничего не ответил на это замечание, а про себя подумал: "Коли уж будет труп - то только один, так что с меня не спросится."
  - Однако дуэль - это так нелепо, - не унимался Успенский.
  - Да уж, - безразлично отозвался Гусев.
  Они выпили чаю, покурили, при этом оба не проронили ни единого слова. Потом оделись и вышли на улицу, чтобы прибыть на место загодя. Здесь они наняли за рубль первого попавшегося извозчика и отправились за город. Через минут сорок оба уже стояли на огромном заснеженном поле на берегу замерзшего пруда, где гулял лишь ветер да снег. Чтоб не замерзнуть в ожидании соперников, друзья принялись прохаживаться вдоль пруда, проваливаясь в снег по самые колени, и Успенский уже в шутку сравнивал себя с Амундсеном и братьями Лаптевыми, которые вероятно при таких точно условиях покоряли полюс.
  Хороблев появился ровно в десять в сопровождении секунданта - содержателя одного местного ресторана и доктора. Противники поздоровались довольно сухо, а секунданты тут же отошли в сторону дабы лишний раз обсудить условия поединка, поскольку оба, никогда прежде в дуэлях не участвовали, и вчерашним вечером так и не сумели прийти к соглашению о порядке проведения поединка.
  Иван Исаевич в отличии от своего соперника не долго предавался размышлениям перед дуэлью, вероятно он был достаточно уверен в себе, да и не слишком опасался за собственную жизнь. Лицо его было спокойно, надменно и самодовольно, и Гусев даже разглядел в нем некую готовность к убийству, отчего ему стало как-то не по себе.
  - Ну что, вам не слишком страшно? - поинтересовался Хороблев тоном самым издевательским и самоуверенным.
  Гусев еще раз взглянул в его лицо и снова прочел в нем ту же твердую готовность к устранению своего соперника. Господи, какие страшные холодные глаза у этого человека, совершенно пустые, светлые как сталь! Он никогда не видел прежде таких светлых глаз, они навевали теперь на него какой-то мистический ужас. В них видел он только смерть, жажду смерти и полное равнодушие к человеческой жизни. Как страстно желал он теперь заставить врага никогда более не смотреть на него, закрыть его глаза навсегда одним выстрелом. Но нет, Гусев не имеет право этого делать! И все таки.... как бы он мечтал хоть на минутку увидеть эти глаза изменившимися, хоть однажды прочитать в них ужас или боль, но было ли средство к тому, мог ли его противник вообще испытывать хоть какие-нибудь чувства, кроме удовольствия от уничтожения чужой жизни? Только теперь, глядя ему в лицо, осознал репортер, что такое настоящее убийство и как мучительно необходимо бывает оно для иных натур! А он, глупец, целое утро рассуждал об образе и подобии Божием в преступнике. Неужели и Хороблев есть образ и подобие, неужели и в нем есть что-то человеческое?! Да неужели все то, о чем он передумал за сегодняшний день - не более чем нелепая философия, что никакого человека перед ним нет, одна только машина, предназначенная для убийства, и только в нем находящая высшее наслаждение. Нет, конечно, у Хороблева были не пустые глаза, в них жило что-то, какая-то мысль, какая-то идея, очень страшная, гораздо большая, чем человек способен вынести, в них было много смерти, но было и что-то гораздо сильнейшее простой жажды убийства. Гусев никогда прежде не замечал, насколько живые глаза у этого человека, в них было столько же жизни, сколько хладнокровия несмотря на то, что никогда здесь не отражалась ни радость, ни горе, словно бы Хороблеву и вовсе не были доступны никакие человеческие чувства. Да, черт возьми, кто ж он на самом деле, этот жестокий и страшный Хороблев, всего пару дней назад хладнокровно отправивший на тот свет двух людей и теперь с не меньшим хладнокровием готовящийся расправиться и с ним самим? И ведь непременно расправится, к чему теперь все эти рассуждения о сущности человека? Тем более, что ему необходимо устранение Гусева, и если он был способен убивать ради денег, отчего же ему не убить ради собственной свободы?..
  - Господа, согласно условиям поединка мы предлагаем вам помириться, - прервал его рассуждения Успенский.
  - Стоило ли предлагать? - усмехнулся Хороблев и презрительно взглянул на Гусева.
  - Конечно, какое тут может быть примирение? - пробормотал Гусев.
  Соперники отсчитали сто шагов, сняли шубы и стали в позицию. Гусев стрелял первым. Когда он целился, Хороблев обратил внимание на неимоверное напряжение на его лице, сам же он ожидал выстрела соперника спокойно с какой-то даже зловещей улыбкой, в которой было много презрения и самый наглый вызов. О, если б он только перестал улыбаться! В этом случае меньше было бы желания убивать его сейчас... В эту минуту решалась жизнь Гусева. Если он выстрелит в воздух, то Хороблев его неминуемо убьет, если в Хороблева - существует возможность хотя бы ранить его, а раненый, он будет менее опасен в качестве стрелка... Гусев долго думал и долго целился, рука его уже начинала трястись, и, заметивший это Успенский, попросил его поторопиться с выстрелом. Анатолий Глебович выглядел настолько ужасно, что казалось, его уже убили и вот-вот понесут хоронить.. Он одновременно думал о чем-то глубоком, целился и страшно боялся попасть.
  - Да стреляйте, черт бы вас взял, - не выдержал секундант Хороблева, по-видимому, опасаясь за нервы своего подопечного.
  Только все опасения его были всуе, так как Хороблева скорее всего забавляла игра со смертью, по крайней мере выглядел он замечательно. Гусев наконец сделал свой выбор: выстрелил в воздух и пробормотал при этом: "Да свершится воля твоя, Господи!" Обессиленная долгим напряжением рука выронила пистолет.
  Тишина, воцарившаяся после выстрела, была прервана зловещим смехом Хороблева. Хохотал он не нервно, как иногда случается в подобных обстоятельствах, а с некоторым даже удовольствием, но что-то недоброе слышалось в его смехе. Гусев же был слишком растерзан и не придал никакого значения столь неуместному в данном случае поведению противника.
  - Но я то убью тебя, проклятый мальчишка, - заметил сквозь смех Иван Исаевич.
  - Вы переходите все границы! - вскричал Успенский, - Вы ведете себя недостойно!
  - Я веду себя так, как считаю нужным, - надменно ответил Хороблев и принялся целиться.
  Гусев уже совершенно приготовился к концу и отрешенно смотрел в сторону Хороблева. Напряжение его полностью спало, на смену пришла самая тупая апатия и равнодушный фатализм. Все с той же злой улыбкой Хороблев наводил пистолет прямо в сердце несчастному репортеру. Нет, такой не промахнется! Он слишком хладнокровен и уверен в себе, чтоб промахнуться. Самодовольное лицо, твердая рука, сжимавшая оружие, гордая осанка - все говорило о том, что промахнуться он не может. Никогда, если только последующая жизнь будет для него возможной, не забудет Гусев этого презрительного, полного ненависти ко всему роду человеческому взгляда! Как же жалко, что это - последнее, что он должен увидеть в своей жизни.
  Нет, Хороблев все таки был совершенно не постижимым человеком. То ли в глазах Гусева уже все плыло, то ли это было действительно так, но ему показалось, что дуло пистолета довольно резко отодвинулось вправо и взяло немного вверх. Сама по себе рука великолепного стрелка и бывалого охотника дрогнуть не могла, он зачем-то нарочно взял правую сторону и только теперь выстрелил. Резкая боль пронзила плечо, стремительная и холодная, именно холодная, такая же как светло-стальные глаза противника, продолжавшего смотреть на него, правда теперь уже с некоторым раздумьем. Гусев чувствовал, как кровь постепенно просачивается сквозь рубашку, ему отчего-то стало нестерпимо жарко. Как хорошо, что здесь есть снег, много снега, надо приложить его к плечу. Он наклонился, чтобы взять белую ледяную горсть, но тут к нему подбежали секунданты, доктор принялся осматривать рану и, констатировав, что она пустяковая, спешно перевязал плечо во избежании кровопотери. Хороблев с места своего не сдвинулся, а все так же стоял за сто шагов, заложив руки за спину и с неприязнью смотрел на отчего-то не убитого им противника.
  -1 Tout"est passe dans, les reples, n"est-ce pass? - крикнул он напоследок, перед тем, как сесть в экипаж.
  
  Глава 28
  "Будь уверен в себе и другие в тебя поверят"
  (Ларошфуко)
  Два дня провел Гусев в постели, мучаясь от боли в плече и потребляя морфий огромными дозами, только на третий ему немного полегчало, он нашел в себе силы подняться с постели, однако уколы не прекратил, поскольку боль не оставляла его ни на минуту. Как раз на третий день зашел к нему полицейский с повесткой. Прежде всего он с натуральным сожалением поглядел на его бледное лицо, перевязанное плечо и даже поинтересовался о здоровье.
  - О, со мной все в порядке. Я только слегка ушибся. Лед кругом, - ответил Гусев.
  - Конечно, вам надо в таком случае отдохнуть, - вздохнул полицейский, - но, когда вы поправитесь, непременно посетите участок.
  - В качестве свидетеля?
  - Нет, в качестве обвиняемого. На основании Закона о диффамации, вы обязаны явиться в участок и представить объяснения.
  Гусев так и подскочил в кресле от подобного заявления.
  - То есть как? Что за диффамация?
  - Г-н Хороблев подал на вас в суд за распространение через прессу умышленной клеветы в его адрес.
  - Клеветы? Да вы с ума сошли! Во-первых, его имя не было названо в моей статье, во-вторых, все что в ней написано - сущая правда!
  - Это уж я не знаю, но за подобное бумаготворчество вам все таки придется дать ответ перед судом. Советую вам подыскать хороших адвокатов.
  С этими словами полицейский удалился, а Гусев готов был рвать и метать.
  - Каналья, проклятый Гирин! Ты ответишь у меня за все!
  Он позабыл даже о боли, настолько был взбешен этим известием. Сидеть сложа руки в силу своего характера он не смог и стал спешно одеваться для выхода на улицу. Служанка, увидев его в одежде, всплеснула руками и заголосила:
  - Ой, барин, вы видно из ума выжили! Куда ж вы собрались? Едва ведь успели оклематься!
  Однако Гусев отстранил ее решительным жестом, схватил шапку и был таков. Тупая боль в простреленном плече только придавала ему ярости, и он готов был убить проклятого следователя на месте, если б ему удалось немедленно прорваться в кабинет. Но последнее у него долго не получалось, так как шел допрос, и к Гирину никого не допускали. Гусев долго шумел у двери, площадно ругался и, в конце концов, оттолкнув помощника следователя, прорвался таки в комнату.
  Гирин в это время задавал вопросы какому-то татарину и на вновь вошедшего никакого внимания не обратил. Гусев из соображений безопасности закрыл дверь на замок и сел на стул, как раз напротив прежнего приятеля.
  - Что вы себе позволяете, милостивый государь? Прошу вас немедленно покинуть мой кабинет, - сказал строго Гирин, стараясь даже не смотреть на незваного гостя.
  Татарин смотрел на все это широко открытыми глазами и удивлялся, причем не столько внезапностью вторжения незнакомца, сколько его внешним видом. Гусев выглядел крайне скверно, был неестественно бледен и давно не брит, то есть более напоминал бездомного, нежели человека из приличного общества. Да и вел он себя не менее странно, и зачем то стучал кулаком по столу следователя и кричал, наклонившись к самому лицу Гирина:
  - Милостивый государь, я никак не могу понять, отчего Хороблев до сих пор на свободе? И почему я должен из-за него предстать перед судом?
  Гирин не хотя посмотрел на своего недавнего приятеля и заметил:
  - Вы ведете себя безобразно. И я не могу понять причину вашей нынешней демонстрации?
  Тут татарин несколько оживился и запричитал тоненьким голоском:
  - Отпустите меня, начальник дорогой, я ничего не видэл, честное слово!
  - Прекрати разыгрывать из себя идиота, - кричал Гусев, - где пиджак? Неужели дело еще не заведено?
  - Отстаньте же от меня!? Не понимаю, что вам от меня нужно. Ни в каких ваших вещах потребности я не испытываю, и ваши пиджаки мне даром не нужны.
  - Я у вас спрашиваю, где пиджак убитого, который я доверил вам для сохранения? - кричал Гусев.
  - Какой пиджак, сударь? Не знаю, о чем вы говорите.
  Гусев на какое-то мгновение лишился дара речи, прийдя же в себя, вскочил со стула и, схватив Гирина здоровой рукой за лацкан мундира, закричал:
  - Сознавайтесь, господин чиновник, за сколько рублей этот мерзавец сумел вас купить?
  - Начальник, клянусь мамой, - снова запричитал татарин.
  Следователь, оскорбленный до глубины души дерзостью репортера, поднялся с кресла и сказал сурово:
  - Г-н Гусев, вы переходите все дозволенные границы. Я российский служащий, и никому не позволю оскорблять себя. Слава Богу, у нас есть законы, которые сумеют оградить меня от вашей бесцеремонности...
  - Вы - мерзавец! Вы - низкий человек! Вот все, что я могу вам сказать. Теперь можете вести меня в тюрьму за публичное оскорбление, если, конечно, у вас достанет на это совести.
  - Я требую, чтоб вы немедленно покинули мой рабочий кабинет, иначе... придется приказать, чтоб вас вытолкали в шею.
  Гусев, скрежеща зубами направился к двери, бросив напоследок:
  - Да, я уйду. Но вы ответите за пособничество преступникам!
  Проклиная все на свете он вышел на улицу, поймал извозчика и велел ему ехать в ближайшую часовню для мертвых тел, где должен был находиться труп Митрия Митрича после анатомирования. Это была последняя возможность найти хоть какие-нибудь улики. Ховрина уже похоронили родственники, а у его товарища по несчастью никого не оказалось, и тело убитого хранилось в часовне в ожидании христианского погребения.
  Уже в экипаже репортер начал постепенно терять силы и всю дорогу провел в полузабытьи, причем каждый пригорок, которыми так изобиловал городской ландшафт, отдавался в его плече самой мучительной болью, и чтобы как-то от нее отвлечься Гусев ругался с еще большей злобой. Несчастный извозчик принимал все эти ругательства на свой счет и сильнее подгонял лошадь, что в свою очередь только увеличивало тряску и мучения раненого. Когда они достигли цели путешествия, Гусев едва смог встать на ноги и его раскачивало из стороны в сторону словно пьяного. Однако решимость довести дело до конца во чтобы то ни стало была так велика, что у него хватило сил пробраться в жуткую часовню, где царил такой смрад, что пришлось на какое-то время остановиться у порога, прежде чем решиться войти в это царство разлагающихся мертвых тел, многие из которых совершенно потеряли человеческий облик, превратясь в одну вонючую расплывшуюся массу. Все это хаотичное нагромождение мертвецов вызывало омерзение и ужас, голова Гусева кружилась, трупы двоились и троились в его глазах, словно во сне он видел красную от беспробудного пьянства физиономию смотрителя, назойливо предлагавшего ему свои услуги в находке нужного тела. Репортер чувствовал, что рана его начинала кровоточить, и он не на шутку испугался, что сможет совершено лишиться сил. С трудом взяв себя в руки, он попросил смотрителя показать ему пятидневных мертвецов
  Анатолий Глебович был крайне доволен тем, что был в перчатках, так как было бы очень уж противно дотрагиваться до всего этого безобразия обнаженными руками: трупы лежали один на другом, и, чтобы найти останки Митрия Митрича, пришлось немало потрудиться. С трудом преодолевая отвращение, он самым тщательным образом осмотрел искомый труп, покуда не обнаружил на нем следы укуса крупной собаки, и решил, что, возможно, существует вероятность сличить следы укуса с зубами хороблевских борзых. В конце концов, если даже и это окажется невыполнимым, можно будет обыскать дачу, и в этом случае наверняка удастся обнаружить какие-ниубдь следы: к примеру, яды, которые можно было бы проверить на идентичность тем, что послужили причиной смерти купцов; наконец, наверняка найдется нимало свидетелей, которые могли видеть, как пострадавшие садились в экипаж вместе с Хороблевым. К тому же существует и свидетель преступления - он сам, Гусев.
  Покинув часовню, репортер для начала зашел в ближний трактир, чтобы выпить немного водки "для анестезии", после чего отправлися в участок писать заявление на Хоробелва, в котором он обвинял последнего в убийстве двоих купцов, а также в покушении на его собственную жизнь.
  Далее за расследование он взялся самостоятельно.
  
  Глава 29
  "Каждый имеет право в меру занчительности своей силы"
  (Б.Спиноза)
  Ночлежка бывшего дома Ховрина как обычно, к полудню опустела. В ней задержалось не более пяти бездельников, среди которых находился и Лукьян. В это время в нее и пожаловал новый хозяин с лицом унылым и злым: подобное выражение не покидало его с тех самых пор, как он выторговал у Святого этот злосчастный дом, который почти что разорил его. Он пришел не один, а вместе с Кестлером. Поздороваться ни с кем не пожелал, хотя жильцы и повскакивали с мест ради приветствия. С мрачным видом он принялся рассматривать помещение, а потом заявил, что столь большую комнату выгоднее всего будет сдать, а нынешних ее обитателей отправить в подвал.
  Слова эти прозвучали подобно грому среди ясного неба. Все опешили и долго не находили подходящих слов для выражения своего отношения к вышесказанному. Одна только тщедушная и болезненная женщина опомнилась раньше всех и заголосила:
  - Ой, лишечко! Побойтесь Бога, барин: грех то какой - лишать сирых да убогих последнего приюта. Вам же первому стыдно будет перед соседями.
  - И хуже люди живут, - огрызнулся Тоболов, - все подвалы под ночлежки сдаются, а вы целую комнату для себя захотели, дармоеды. Вам благодарить меня надо, что хоть подвал вам предлагаю. Или вы целый дом под себя просить захотели?! Я вам и без того милость оказываю, уступая подвал.
   - Так ведь мы за это вам деньги платим! Не на милосердии вашем живем! -не унималась женщина, - креста на вас нет, коли вы так говорите!
  - Ну ладно, хватит! Вопрос решен.
  Женщина замолчала, забилась в свой угол, где продолжала бормотать себе под нос что-то ругательное.
  Между тем Кестлер приметил Лукьяна, и с заговорщическим видом указал на него хозяину.
  - Вы, Лукьян? - поинтересовался Тоболов.
  - Да, Галактионов Лукьян, сын Дударев, - отрапортовал тот, удивленный подобным вниманием к собственной персоне.
  Тоболов долго думал, с чего начать разговор, потом спросил прямо в лоб:
  - Покойный хозяин говорил мне, что вы намеревались поселить сюда некую особу.
  Лукьян пораженный еще более, только теперь уже вниманием к себе со стороны прежнего хозяина, сказал на это.
  - Так, барин, но, мне кажется, что я никогда не говорил об этом с покойником.
  - Однако мне известно, что особу эту зовут Анной.
  - Да разве ж вы с ней знакомы? - не переставал удивляться Лукьян.
  - Здесь многие с ней знакомы, - ухмыльнулся Кестлер.
  - И что из того? - насторожился Лукьян.
  - А то, что мне крайне нежелательно, чтобы в моем доме проживали женщины сомнительного рода занятий, я имею в виду проституток. Вы меня понимаете? К тому же я полагаю, что и для вас это должно быть не менее позорным.
  - Никак не могу взять в толк, о чем вы говорите....
  - А о том, что известная вам особа - проститутка, причем проститутка, живущая без желтого билета, и мне не желательно иметь из-за нее неприятности с полицией.
  - Вы лжете! - вырвалось у Лукьяна.
  Тоболов просто побагровел от этих дерзких слов и сказал грубо:
  - Тебе стоило бы знать, что я дворянин, а лгать можешь только ты, лапотник.
  - И для чего Виссариону Антоновичу лгать? - подержал его Кестлер, - да к тому же вы сами можете спросить о ней у любого мужчины, имеющего дело с дешевыми шлюхами.
  Лукьян подавленно молчал и смотрел на своих собеседников с неподдельной неприязнью.
  - Если же вы до сих пор нам не верите, - добавил к вышесказанному Кестлер, - то вспомните хотя бы тот инсидэнт у церкви.
  - Довольно с него, мы уже все сказали, - заметил Тоболов, - пойдемте осмотрим ночлежку и подумаем об ее переустройстве.
  Лукьян более не сказал им ни слова, хотя первым желанием его было накричать на хозяина и его компаньона, прогнать их прочь. Для чего они вообще пришли сюда со своими пошлыми разговорами, чем он мог помешать их спокойной сытой жизни, с чего они посмели взять на себя право вмешиваться в его нехитрую личную жизнь?
  "Что за гадкие люди?! - думалось ему, - и все оттого, что у них водятся деньги. Деньги делают людей мерзкими, дают им слишком много прав, и, прежде всего, право давить тех, кого они считают ниже и слабее себя. Деньги - вот главное зло! Коли б у этих мерзавцев совсем ничего и не было, а, стало быть, они во всем подобными нам стали, поглядел бы я, какие права они по отношению к нам имели. Что мне до того, кем была моя Аннушка раньше: я только одно знаю, что теперь она такая же бедная и несчастная, как и я сам, а коли она и занималась прежде чем-то противозаконным, то, это конечно не от хорошей жизни. Да куда уж им понять все это, коли деньги глаза застили!"
  В своем примитивном бытовом рассуждении, Лукьян только в одном был прав: этим людям никак невозможно было понять его истинное мнению по поводу "ошеломляющего" известия, ими принесенного: в этом они и просчитались. Но оба негодяя очень сильно рассчитывали на реакцию самой Анны, которая с потерей Лукьяна лишилась бы последней опоры в жизни, и, посему должна была, по их мнению, стать сговорчивее.
  Потому рассказав обо всем Лукьяну Кестлер отправился на квартиру Скатова для объяснений с несчастной женщиной. Поскольку хозяева были на работе, Анна сама отворила ему дверь, и увидев Кестлера, даже вскрикнула от неожиданности.
  - Я вижу, фройлейн Анна, вы меня узнали, - констатировал он, - и это - хорошо.
  Он бесцеремонно зашел в квартиру, не дожидаясь приглашения, так как был совершенно уверен, что приглашать его не станут. В комнате он вальяжно развалился на стуле, в то время, как Анна продолжала стоять перед ним. Проституток за женщин он никогда не почитал и полагал, что церемониться с ними не стоит. Прежде Анна на это внимания не обращала, однако теперь подобное поведение ее больно задело, но она сдержалась и ничего не сказала.
  - Я хочу иметь короткий разговор с вами. Только пять минут он займет у вас, - сообщил Кестлер, - скажу вам сразу, что мне от вас нужно: пообещайте не распространяться о доме г-на Тоболова, отдайте мне имеющийся у вас документ, и можете отправляться на все четыре стороны.
  - Никогда, - твердо сказала Анна.
  - Тогда продайте. Кроме Тоболова никто за него деньги вам не даст, тем более не даст полиция.
  - Я уже сказала вам, что нет!
  - Послушайте, неужели вы не можете понять, что лично вам разоблачение никакой выгоды принести не может? Что вы одна сумеете сделать против Тоболова?
  - Я ни одна, сударь.
  - О, как вы ошибаетесь! - со злой улыбкой заметил Кестлер, - клянусь вам, что именно теперь вы остались в полном одиночестве. И если вы кого-нибудь и сможете погубить вашими откровениями - то только себя.
  - Я не знаю, о чем вы говорите.
  - О, смысл здесь не слишком мудреный. Мы предупредили вашего урода о роде занятий его подруги. Бедняга безусловно был очень удивлен: вероятно прежде он ни о чем и не догадывался...
  Только тут он понял, что слишком поторопился со своим заявлением: он вообще привык к спешке и уже нимало навредил себя через нее. "Как? И вы ему все рассказали?" - бормотала Анна побелевшими губами, однако вовсе не жалкой и не раздавленной показалась она в тот момент своему обидчику, и напрасно он ждал от нее унижений. Было очевидно, что она никогда не простит ни ему, ни Тоболову этого поступка, и ничего от нее добиться они теперь не смогут. Но отступать ему было уже некуда и он решился добить окончательно свою несчастную жертву.
  - А что, вы полагали, что мы станем защищать вашу честь? - с иронией поинтересовался он, - скажу вам больше: мы с Виссарионом Антоновичем нарочно разыскали вашего урода, чтобы уведомить его о вашем прошлом. Так-то вот, куколка.
  - А он? Что он? - невольно вырвалось из ее уст.
  - Он? Ха-ха... наградил вас многими словами из небогатого словаря своего, для сего случая наиболее подходящими.
  Кестлер сказал все, что мог: даже более того. Понимая, что отныне Анна для него потеряна навсегда, немец решил покончить со всем разом и, поднявшись со стула, спросил ее в последний раз.
  - Так вы вернете мне то, что я от вас требую?
  У нее еще хватило сил рассмеяться над этим предложением, смехом отрывистым и нервным, близким к истерике.
  - Именно теперь ваши темные делишки непременно станут достоянием гласности. Ведь отныне мне на самом деле стало нечего терять, - произнесла она злобно и уверенно, - подите вон!
  Голос ее срывался от напряжения и слезы, подступившие внезапно, мешали ей сказать Кестлеру что-нибудь злое и мстительное.
  - Прощайте же. Но помните, что у вас ничего не выйдет. Вы слишком глупая женщина, чтоб мы могли принимать вас во внимание, - заключил Кестлер и с этим ушел.
  Анна повалилась на кровать и разразилась рыданиями, но такое отчаянное состояние не продлилось более пяти минут, по прошествии которых она была уже полна решимости разнести в щепки весь тоболовский притон, уничтожить самого содержателя, Кестлера, Лимонову, - весь этот сброд негодяев, столь долго над ней издевавшихся, а теперь лишивших ее последней возможности встать на ноги, искупить свое омерзительное прошлое. Она поняла, что в квартире Скатовых оставаться больше не может, равно как невозможно продолжение ее связи с Лукьяном, - вообще общение с людьми чистыми и порядочными. С этих пор она твердо решилась придать свое имя публичной огласке ради уничтожения своих противников. Потому отныне местом ее проживание должны стать подворотни и подвалы, а соседями - босяки и алкоголики, из которых каждый - столь же отвратителен и преступен, и потому не посмеет упрекнуть ее за прошлое.
  Сначала она собиралась сходить в редакцию, но потом вспомнила, что нынче воскресенье и отложила свое намерение, а в понедельник, судя по газетным сообщениям, был юбилей у главного редактора, и вряд ли кто-либо станет принимать ее в столь знаменательный день. Она хотела обратится либо к самому редактору, либо к репортеру Гусеву - известному в городе борцу за справедливость, - но газеты уведомляли также, что во вторник оба они отправлялись на неделю в уездный город ради присутствия на торжествах, посвященных учреждению какой-то местной газеты, потому визит в редакцию приходилось переносить не менее, чем на неделю, а куда еще можно было обратиться по своему вопросу - Анна просто не знала. Суд, полиция, прокуратура - все это были для нее пустыми и незначащими словами. Потому то ее и привлек столь простой способ поисков правды, как обращение в редакцию губернской газеты.
  Смирившись с мыслью, что раньше, чем через неделю добиться приема у газетчиков она не сможет, Анна посвятила сегодняшний день поискам ночлега, что, по крайней мере, создавало иллюзию какой-то деятельности и отвлекало ее от мрачных мыслей о собственном одиночестве и отверженности.
  Она ошиблась в Лукьяне точно также, как ошиблись в нем ее противники, и напрасно посчитала, что после всего узнанного он непременно покинет ее. Не таков был этот человек. Сам слишком несчастный, он не мог отвергнуть чужой беды, тем более не мог осуждать Анну поскольку в жизни своей он повидал слишком много бед, чтобы раз и навсегда отказаться от права судить чужие поступки. Лукьян пришел к ней всего лишь через четверть часа после Анниного ухода из дома Скатова, и долго безответно стучал в затворенную дверь.
  
  Глава 30
  "У нас при таком количестве героев так мало просто порядочных, дисциплинированных и трудолюбивых людей"
  (С.Булгаков)
   Что-то злое во взорах безумных,
   Непокорное в грозных речах.
  (С.Есенин)
  Огромная фабрика Башкирцевых, не смолкавшая в своем вечном производственном процессе ни на минуту, жила своей обособленной от всего остального мира жизнью, которая вообще отличала предприятия подобного рода, где существование заключается в одном бесконечном производственном цикле. Это был некий город в городе, грохочущий и дымящий, гражданами которого числились вовсе не люди, а громады доменных печей, гигантские трубы, постоянно выбрасывающие в небо клубы серого дыма, скрежечащие станки, изготовляющие детали для машин - все это составляло центр, некую ось, вокруг которой постоянно суетились рабочие - незаметные мошки в беспрерывном производстве машин.
  Контора располагалась рядом, так что фабричный грохот и вечное движение механизмов и процессов можно было слышать и созерцать, не выходя за ворота. Директор фабрики Лесов настолько уже свыкся со всеми этими издержками производства, что уже не мог представить без них свою жизнь, он ощущал некоторое единство со всем этим грохотом и рабочей суетой, даже нарочно поставил свой рабочий стол к самому окну чтобы иметь лучший вид на фабрику. Вообще Лесов находил для себя гораздо более приятным - ежеминутно чувствовать близ себя работу вверенного его заботам гиганта, нежели общаться с людьми; грохот машин был ему ближе живой человеческой речи. Однако люди, люди.... Они все время приходили, отрывали его от дел, от сладостного одиночества. И вот опять прибыли какие-то инженеры из западных областей, кажется, из княжества Финляндского, выпускники ремесленного училища, прибыли с рекомендациями известных ему людей, их непременно придется принять, оторваться от дел ради ненавистных ему разговоров... Но, Боже, как не хочется их принимать, да и разве мало на его фабрике работает высококвалифицированных специалистов?
   Лесов тянул время, нарочно заставляя посетителей ожидать его в прихожей, а сам работал над отчетами. Покончив с ними, он выпил чаю и скоро совершенно позабыл о нанимающихся. Управляющий вообще был человеком тяжелым в общении, но с другой стороны, он был личностью замечательной, из тех редких самородков, которым под силу одолеть любой, даже самый сложный механизм: это инженеры от природы, специалисты Божьей милостью. Но в отличии от многих доморощенных кулибиных он отнюдь не относился к талантам непризнанным: Лесов был оценен по заслугам и оценен довольно высоко. Способности его не только щедро вознаграждались: благодаря им он достиг власти административной и управлял крупнейшей фабрикой Товарищества машиностроительных заводов "Башкирцев и сын". Однако для этой слишком самолюбивой и приземленной натуры власть и производство постепенно заменили людей, в которых он видел только производительные силы, своего рода машины, нуждающиеся лишь в четкой организации и наладке для обеспечения непрерывного производственного процесса. К тому же, по слухам, Лесов был глубоко несчастлив в личной жизни, сварливая и жадная жена-иностранка превратила его существование в настоящий ад, которым он щедро делился с товарищами и подчиненными. На его биографии, также весьма яркой и необыкновенной, мы остановимся чуть позже, а пока вернемся в контору.
  Спустя какое-то время после чаепития, когда директор снова с головой погрузился в работу, дверь в его приемную отворилась. Он нехотя оторвался от чтения, хотел даже закричать, но, к своей великой неожиданности, увидел на пороге Бакширцева-младшего и тут же переменил свои планы. Следы неудовольствия в мгновение ока исчезли с его лица. Он вскочил со своего места и поздоровался с гостем, расплывшись в самой наивежливейшей улыбке.
  - Садитесь, милостивый государь, чем обязан вашему визиту? - любезно поинтересовался он между прочим.
  - Зашел посмотреть, как идут у вас дела. Да, видно, вы очень заняты.
  - О, нет, какие могут быть занятия, когда такие люди жалуют нас своим вниманием?
  - Кстати, кто это сидит у вас в приемной? - спросил Башкирцев, усаживаясь в кресло.
  - Ах, совсем забыл про них! Это новые кандидаты в работники.
  - Они инженеры? Прилично одеты.
  - Да, кажется. Надо бы их принять.
  - Отчего же вы заставляете себя ждать? Коли заняты теперь, назначьте им другое время.
  - Как вам угодно.
  Башкирцев сам принял нанимающихся, и лично с ними побеседовал. Лесов зевал в продолжении всего разговора и был вообще не слишком вежлив с вновь пребывшими. Когда оба ушли, Николай Исаевич сказал директору с мягким укором.
  - Нельзя же так обращаться с людьми. Вы сразу же отправили их к мастеру и даже не поговорили об оформлении.
  - Все это делает один из моих помощников, - ответил Лесов, - как я могу управиться со всеми работниками, ведь у нас их более тысячи? Я вообще не должен был их принимать, и сделал исключение только благодаря рекомендательным письмам хорошо мне известного и уважаемого лица. А вам то и подавно не следовало с ними разговаривать, не знаю даже, к чему нужен этот демократизм?
  - Все то вы ворчите, Лесов. Как вам самому то не надоело ваше вечное дурное настроение? - мягко прервал его Башкирцев, - мне просто было интересно поговорить с ними.
  - Я, Николай Исаевич, завидую вам и вашим интересам. А у меня вот каждый день: одни только посетители, посетители и еще раз посетители, мне уже начинает казаться, что все эти люди - на одно лицо, и различить их я уже не могу.
  - Работа у вас такая. Каждому - свое.
  - Богу - богово, кесарю - кесарево, - грустно усмехнулся Лесов.
  Их беседу прервал внезапно вторгнувшийся в кабинет Лесова главный инженер.
  - Николай Исаевич, - закричал он прямо с порога, - я уже просто с ног сбился, вас разыскивая.
  - Да что вы так волнуетесь? - прервал его Лессов, - конец света что ли наступил?
  - На фабрике стачка: часть работников отказывается приступать к работе.
  Лесов вскочил со своего места.
  - Не может быть!
  - Человек триста собрались на площади и намереваются идти сюда.
  - Что же им надо, окаянным?
  - Требуют восьмичасового рабочего дня, твердых расценок и восстановления уволенных товарищей.
  - Скоты! - пробормотал директор.
  - А один вообще вышел с лозунгом: даешь ему аграрную реформу, - и все тут! В деревню, видно, дурак, решил перебраться.
  - Аграрную реформу, говорите? - переспросил Башкирцев, - этот лозунг ему явно кто-то подсунул. Тут без левой пропаганды не обошлось.
  С этими словами он надел шляпу и пошел к выходу, Лесов с главным инженером бросились за ним.
  - Мерзавцы! Я бы их всех под суд отдал, - возмущался управляющий по дороге.
  Башкирцев долго сурово молчал, потом поинтересовался у главного инженера.
  - А отца оповестили?
  - Оповестили. Он никак не ожидал подобного оборота дел и обещал самолично прибыть для наведения порядка. Я уже говорил ему: зачем это нужно, и без него бы управились. Все таки не в первый раз у нас возникает подобная ситуация. Только Исайя Иванович уперся на своем и непременно обещался приехать.
  Башкирцев хотел было идти на площадь к первому цеху, где происходила вся эта возмутительная демонстрация, но Лесов крепко схватил его за руку и принялся отговаривать от такого шага.
  - Умоляю вас, сударь: не ходите туда. Это же чернь: дикая и завистливая чернь. К ней вообще опасно приближаться на выстрел. Ради Бога, поберегите себя. Я сам пойду!
  - Вы правы в том, что говорить с хулиганами мне не к лицу. Однако, я надеюсь, что мое присутствие хоть как-то на них подействует.
  - Ах, как вы ошибаетесь! Я же за вас боюсь. Кабы чего не вышло.
  - Да что же может выйти? К чему, Лесов, такое малодушие?
  - Да неужели же вы не знаете, что именно вас они более всех ненавидят! И даже не пытайтесь понять, почему. Мильон причин к тому найдется. Хотя бы те, что вы гладко выбриты, прилично одеты, ездите на автомобиле, а не плавите ежедневно металл по десять часов за зарплату, которую в самый день получки сносите в кабак на пропой души, после чего оставляете свою семью голодной на целую неделю, в то время, как она только на эти деньги и кормится. Этого всего вполне достаточно для того, чтобы ненавидеть вас, будьте вы хоть тысячу раз распрекраснейшим из людей!
  - Послушайте, если бы все люди были такими, как вы их себе представляете, то жить вообще не стоило бы, - заметил Башкирцев.
  - Послушайте: я повидал нимало на своем веку. Я сам с чернорабочего начинал и за гроши трудился по 12-14 часов в сутки. Я знаю эту среду, я в ней родился и видел не раз, как мирные и добрые люди превращаются вдруг в озлобленную дикую толпу, не знающую ни здравого смысла, ни пощады к инакомыслящим. Вы не сталкивались никогда с такими метаморфозами... Кажется, вас вообще не было в России, когда подобные явления у нас происходили повсеместно, когда все заводы представляли собой один огромный пороховой погреб, когда люди вооружались и отстреливали всякого, кто только попадался им на пути, без причины отстреливали, одной только удали ради, бравады перед товарищами, во имя доказательства собственной значимости, - возбужденно говорил директор.
  Башкирцев на это ничего не ответил, но весь вид его говорил о том, что словами Лесова он был крайне недоволен. Последний причины его неудовольствия не понял и только пожал плечами.
  - Пойдемте лучше к воротам, - предложил директор, - там площадь лучше видна, да и безопаснее. Поверьте: не вам вести с ними диалог, они не стоят того, чтобы вы с ними говорили.
  Башкирцев все таки последовал его совету и отправился к воротам. Они находились в метрах пятидесяти от конторы, и вся заводская администрация собралась здесь для обсуждения текущего момента.
  - Надеюсь, полицию уже вызвали? - резко спросил Лесов у собравшихся.
  - Надеюсь, - бросил кто-то недовольным голосом.
  - Надо прежде всего разобраться с теми, кто подстрекал людей к этому выступлению, - заметил бельгийский инженер.
  - Поздно, - зло сказал Лесов, - вы только поглядите на них! То же мне: народ, это всего лишь борцы за дармовой кусок хлеба.... Полфабрики высыпало, теперь уж, верно, их до пятисот набралось. Вы все оставайтесь пока здесь, а я пойду попробую с ними поговорить.
  Лесов отправился в сторону толпы, без всякой, впрочем, надежды уладить все миром. К нему присоединились бельгиец и главный инженер. Башкирцев немного отошел от администрации в сторону и принялся наблюдать за всем происходящим.
  Еще совсем недавно эти люди приходили к конторе со своими просьбами и жалобами, которые служащие всегда рассматривали, нимало из них удовлетворялось, - никогда работники его фабрик не были обделены вниманием, и все проблемы, возникающие между администрацией и трудящимися, улаживались мирно. Теперь же, чуть что произойдет - тут же забастовку устраивают, и уж не просят, а нагло требуют, упиваясь при этом чувством собственного достоинства и нахальством самым вопиющим. И самое интересное заключается в том, что все забастовки последних лет возникают не стихийно, как это бывало прежде, а кем-то планируются заранее: отличаются неплохой организацией, да и лозунги подчас выставляются самые невероятные. Взять хотя бы сегодняшнюю стачку: все вышли на площадь в рабочей одежде, и даже сделали вид, что с утра приступают к станкам, тем не менее в толпе было немало пьяных, хотя в обыкновенный рабочий день явиться на фабрику в таком виде никто бы не посмел. К тому же этот лозунг об аграрной реформе.... Да и вообще наглость и крупномасштабность их требований, - все наводило Николая Исаевича на мысль о том, что акция эта была спланирована. Конечно бельгиец был прав, тысячу раз прав: кто-то использовал глухое возмущение рабочих по поводу увольнения двух десятков товарищей в политических целях. И полиции следует разбираться вовсе не с этими забитыми людьми, а прежде всего с теми, кто злобу нищих и необразованных существ использует в своих далекоидущих целях.
  Башкирцев готов был согласиться, что рабочие бесспорно имели право возмутиться увольнением своих товарищей-бездельников из простого чувства самосохранения, ибо никто не мог дать им гарантии того, что через какое-то время их самих не постигнет та же участь, и все они будут так вот запросто уволены и заменены более способными или более сговорчивыми кандидатами. Возможность такого исхода особенно беспокоила рабочих низкой квалификации, и, безусловно, все эти 400-500 человек относились именно к этой категории, хотя около одной трети бастующих могло выйти на площадь из чувства солидарности, по призыву профсоюза. С этими последними договориться будет легче всего, но что делать с двумя третями других, неуверенных в своем завтрашнем дне, озлобленных до предела, возможно ли вообще найти общий язык с такими людьми? Да, солидарность - это прекрасное чувство, прекрасное и даже необходимое для тех, кто плохо стоит на ногах, - их можно понять, но при чем тут восьмичасовой рабочий день и прочие экономические требования, совершенно неприемлемые в данный момент для владельцев и администрации? Неужели же сами они этого не понимают, а если понимают, кто в таком случае мог вручить людям эти бессмысленные и нелепые требования, кто контролирует их недовольство, кто навязывает им свои узкие цели, объявляя их общеклассовыми? Кто умышленно подталкивает их к неизбежной стычке с полицией? Ведь здесь пахнет именно политикой, и администрация поступила вполне разумно, вызвав полицию, вмешательство которой будет просто необходимо в случае, если бастующие откажутся мирно разойтись по своим рабочим местам. Но, с другой стороны, такое вмешательство может озлобить рабочих и привести их к большему возмущению. Такие инциденты были, и их нельзя не принимать во внимание. Но, если договориться не удастся? Что делать в этом случае? Конечно, безнаказанность нынче у нас в моде, но разве когда-нибудь она доводила кого до добра, разве не еще большее хамство и разнузданность влекло за собой излишнее либеральничество с преступниками и дебоширами? Нет, полиция все таки необходима несмотря на то, что наказание так часто вызывает у определенной категории людей открытое противление или глухую злобу, которая только и выжидает подходящего момента для того, чтобы вырваться наконец наружу, и вспыхивает подобно тлеющей лучине при первом же поднесении огня...
  Пока Николай Исаевич размышлял таким образом, в ворота фабрики въехал знакомы ему паккард-лавассер, водитель распахнул дверцу, и из автомобиля вышел среднего роста старичок в богатой шубе - сам Исайя Иванович Башкирцев. Несмотря на свои семьдесят лет, он обладал безукоризненной осанкой, фигурой коренастой, но не плотной, во всех движениях его чувствовалась живость и подтянутость. Лицо его было очень ухоженным, хоть и достаточно старым, волос на голове осталось крайне мало, да и те были совершенно седые, так же были белы и его брови, с которыми резко контрастировали глаза, слишком черные для северянина, такие же как у младшего сына.
  Едва покинув автомобиль, он пожал руку сыну потом поздоровался и с остальными. Спокойствию этого человека в столь необычной ситуации можно было только позавидовать. Он вел себя так, словно бы совершенно ничего не произошло. Могло даже показаться, что нынешний приезд хозяина - не является экстремальным визитом на взбунтовавшуюся фабрику, а только - обычным рейдом с целью осмотра собственных владений.
  - Хорошо, что вы здесь, Николай, - объявил старик, - надо, как можно быстрее разобраться с этими людьми, еще до того, как прибудет полиция. Мне бы не хотелось никаких эксцессов, разумеется, если только эти люди будут достаточно умны, чтобы не упорствовать в своем безделии.
  - Не понимаю, о чем с ними можно говорить, - пожал плечами один из инженеров, - напрасно вы только утруждали себя приездом.
  - Мне дело представилось настолько ничтожным, что я счел нужным поговорить с ними лично. Если только это удастся.
  - Вот Лесов уже почти целый час призывает их разойтись и все впустую, - заметили ему.
  - Все таки хозяин фабрики - я, и, быть может, это как-то подействует на них. Вообще я - не сторонник крайних мер, и сегодня мне бы не хотелось к ним прибегать.
  Сказав это, он направился вместе с сыном на площадь, а администрация устремилась за ними следом.
  Все они разместились на балконе, с которого уже долгое время Лесов с товарищами призывал толпу разойтись по своим рабочим местам. При появлении хозяев фабрики шум в толпе стих - рабочие явно не ожидали увидеть их здесь. Многие даже и не поняли бы, что приехали Башкирцевы, если бы сам директор не уведомил об этом собравшихся с балкона. Только теперь, находясь в непосредственной близости от толпы, Николай Исаевич разглядел как следует этих грязных, крайне возбужденных людей в рабочих одеждах и заметил, в какую сильную ненависть уже успело перерасти их недовольство, и смутное нехорошее чувство по отношению к рабочим шевельнулось в его душе. Чувство это затмило былую жалость к их убожеству и неразвитости, и всякое желание разговаривать с ними очень скоро его покинуло.
  Появление хозяев сначала вызвало у рабочих удивление, но весьма скоро они восприняли их визит за некую собственную победу, а со стороны владельцев - за проявление слабости, и толпа зашумела пуще прежнего. Правда, когда Исайя Иванович взял слово, их возбужденные крики утихли, и его речь была выслушана с большим вниманием.
  - Господа, - говорил он, - я прошу вас немедленно разойтись по рабочим местам. Смею вас заверить, что здесь вы только теряете время, я подчеркиваю, свое время, за которое придется вам расплачиваться из собственного кармана. Таким образом, неприятности, вызванные сегодняшним вашим простоем падут исключительно на ваши головы, и вы совершенно напрасно рассчитываете, что своим выступлением вы напакостите прежде всего мне. Я еще раз повторяю, что чем скорее вы разойдетесь, тем для вас будет выгоднее.
  Подобная постановка вопроса еще более возмутила рассчитывавших на безнаказанность рабочих, в то время, как само появление владельцев, дало им право надеяться на их сговорчивость. Толпа вновь зашумела.
  - Если же вы станете упорствовать, - снова подал голос Исайя Иванович, - то мне ничего не останется, как напутствовать вас всех словами, которыми напутствовали судьи Сократа, идущего на смерть: постарайтесь легко принять то, что неизбежно.
  После горячих дебатов и ругани забастовщики выделили из своей среды несколько парламентеров, которые и выдвинули владельцам свои требования - обычные по своему содержанию и невыполнимости.
  - Бог - свидетель, как они надоели мне со своими глупостями, - сказал Башкирцев-старший сыну - но ничего не поделаешь, беседу придется закончить.
  - Итак, господа, - он снова обратился к рабочим, - я вам решительно заявляю, что требований ваших выполнить я не могу.
  В ответ последовали недобрые крики, и некий подвыпивший мужик даже завопил: "Долой фабрикантов!", но его тотчас оттеснили в толпу из опасения провокации. Башкирцев поднял руку, призывая дослушать его до конца.
  - Ваши требования представляют из себя нечто бессмысленное, и вы сами должны понимать, что я не могу их выполнить немедленно, выполнение их даже в течение одного года представляется для меня невероятным. Судите сами, какой нормальный человек может одновременно требовать и сокращения рабочего дня и повышения зарплаты? Если я сокращу вам рабочий день, то буду вынужден урезать и расценки. Вы получаете деньги за свой труд, мой доход - состоит из прибыли: какой резон мне оставаться в убытке? Ваших же уволенных товарищей я могу принять назад только на том условии, что вы будете делиться с ними своими доходами. Лично мне эти люди не нужны. Впрочем, у меня слишком мало времени, чтобы доказывать вам, что бы то ни было. Посему вот мое последнее слово: если вы немедленно приступите к работе, то не один из вас уволен не будет, и суду я предам только зачинщиков беспорядков. В противном случае увольнять придется всех, виновных в простое. Кстати, с минуту на минуту сюда прибудет полиция и, я смею опасаться, что одним только увольнением ваши неприятности не исчерпаются.
  Сказав это, он в сопровождении администрации покинул трибуну.
  - И о чем вы так долго беседовали с ними? - спрашивал хозяин у Лесова, - сами же видите, что разумными доводами их не одолеть.
  - Я хотел успокоить их обещаниями. Но что-то они не слишком мне доверяют.
  - Да, им никак не объяснить, что переход на восьмичасовой рабочий день у нас запланирован на 1914 или конец 1913 года, и без ущерба для общего дела выйти из плана я не могу. В отличии от этих людей я не одним днем живу.
  Башкирцевы предоставили наведение порядка Лесову и уехали с фабрики.
  Отъезд хозяев забастовщики приветствовали криками и руганью, некоторые хотели уже разойтись, осознав всю бессмысленность дальнейшего нахождения на площади, но их не пускали активисты. Скатов в красном шарфе взобрался на балкон и кричал оттуда в рупор одну и ту же фразу: "Товарищи, не поддавайтесь провокациям!"
  В это время часть рабочих, из хорошо оплачиваемых, иными словами из тех, что "товарищами" в прямом смысле этого слова не являлись, продолжали трудиться. В одном из цехов несколько рабочих обслуживали станки, не обращая никакого внимания на происходящее на площади. Этот факт, безусловно, не мог не возмущать сознательные элементы, которые постоянно засылали в работающие цеха своих агитаторов. В тот самый момент, когда на площади происходил раздор между желавшими отступить и жаждущими "стоять до конца", в упомянутый нами цех влетел неугомонный член социал-демократической партии Федор Скатов, и немедленно обрушил лавину справедливого возмущения на работников, не остановивших свои станки.
  - Что вы к нам пристали? - кричал на него цеховой инженер, - вам нечего терять, оттого, что вы ничего не имеете и не хотите иметь. Проще всего стоять на площади и взывать, чтобы кто-нибудь пришел и улучшил ваши условия труда и жизни, работать мозгами - куда труднее. Если вас вполне устраивает безделье - идите на площадь, а других не отрывайте от дел!
  - Вы все - трусы и эгоисты, - констатировал Скатов, - те, кто вышел на площадь, могут потерять все: лишиться и работы и жилья. Тем не менее они не только о своей шкуре привыкли думать, но и об уволенных товарищах, ради солидарности с которыми была организована эта стачка. А вы....
  - Господи, да чтоб вы провалились куда-нибудь! - вскричал один из работающих.
  - Пойдемте же на площадь и поддержим борющихся товарищей, - призвал еще раз Скатов, - поймите, что без борьбы мы ничего получить не сможем, за все в жизни надо бороться: за права человека, за свободу.....
  - За право сидеть в тюрьме, за право быть уволенным, - добавил инженер и отправился на рабочее место.
  Как раз в этот момент в цех неожиданно вошел сам Лесов. Завидев Скатова, он едва не побагровел от злости и сказал резко:
  - Я так и знал, что ты - один из зачинщиков беспорядков. Ну все: хватит! По тебе давно уже места отдаленные плачут, и более терпеть твое присутствие на фабрике я не намерен. Тебя первого я сдам городовому.
  Скоро прибыл и городовой, и Скатов, поняв, что теперь ему на самом деле терять нечего, торжественно провозгласил:
  - Всех не пересажаете.
  - Да, уж! У нас в стране так много бездельников и дураков, что коли всех сослать и посадить, Сибирь, пожалуй, станет самым густонасёленным краем во всей империи, - усмехнулся директор и, обратившись к городовому, заявил, - мне давно указывали на этого человека, как на неблагонадежного. Он - один из зачинщиков организованных нынче беспорядков. Арестуйте его немедленно!
  - А вы берете на себя ответственность? - осведомился было служака.
  - Я беру на себя за все ответственность, - отрезал директор, - и за вызов полиции в том числе.
  А между тем на площади начали разгонять рабочих, не пожелавших мирно расходиться.
  
  Глава 31
  Озарены церковные ступени.
  Их камень жив - и ждет твоих шагов
  (А.Блок)
  О минувшей стачке в городе поговорили в пятницу и субботу, а к воскресенью про нее забыли, ибо головы обывателей и отцов нашего города заняли совершенно иные проблемы. Приближалась масленица, с грядущего понедельника начиналась ее встреча, и все стремились как можно тщательнее отметить этот веселый недельный праздник, предшествующему мучительно долгому Великому посту, иными словами, по обычаю дедов и отцов, всецело отдаться широкому загулу, обжорству и повальному пьянству, и для удовлетворения этих нехитрых требований в городе были созданы все условия: от грандиозной ярмарки до уличных представлений и маскарадных шествий. Для высшего же губернского общества на воскресенье был назначен роскошный бал у губернатора, к которому цвет города готовился уже более двух недель. Специально для сего торжественного мероприятия подбирались наряды, драгоценности, экипажи, словно бы все только для того на этот бал и собирались, чтобы удивить присутствующих изысканностью платьев и средств передвижения. Особенно суетилась на этом поприще женская половина нашего общества, не знавшая ни сна, ни отдыха в постоянных заботах о примерках, заказах и посещениях модисток.
  Даже у обедни в кафедральном соборе, где в воскресные дни собиралось высшее городское общество, только и разговоров было, что о предстоящем празднике, на что архиерей сильно досадовал, не получая должного внимания от прихожан.
  Николай Исаевич к обедне опоздал и остановился в притворе, дабы передвижениями по собору не нарушать благочиние. Он был не единственным опоздавшим: через несколько минут рядом с ним остановился г-н Хороблев.
  - С праздником, дорогой, - поздравил он младшего брата, крепко пожимая его руку.
  - С праздником, John, - без особого энтузиазма отозвался Башкирцев, всегда тяготившийся беседами с братом, особенно же после последней, результатом которой стал столь унизительный для него визит к Гирину - я очень удивлен тем, что вы пришли нынче в церковь. Я уже много лет вас здесь не видел и даже стал опасаться, уж не впали ли вы в атеизм.
  Хороблев громко рассмеялся в ответ, чем навлек на себя недовольные взгляды набожных прихожан.
  - Грешен, дорогой, грешен, - говорил он сквозь смех, - однако ж успокойся, в атеизм я не впал: атеизм - удел личностей слабых, а я себя к таковым не причисляю. Пришел же сюда я по одной только причине: мне нужен Святой, и я надеялся застать его именно в кафедральном соборе. Да и где еще этот тип может находиться воскресным утром?
  Сказав это, он шумно чиркнул спичкой и прикурил сигару. У Хороблева никогда не доставало сил выслушивать бесконечно долгие православные богослужения, и оттого без курения находиться в храме он никак не мог, - ибо сия дурная привычка создавала у него некоторую иллюзию занятости.
  - Знаете, John, - заметил Николай Исаевич, дождавшись пока тот раскуриться, - атеисты, напротив, утверждают, что религия - удел личностей слабых и забитых, и именно на этом фундаменте она и создавалась в первые времена.
  - Атеисты оттого только так утверждают, что сами стыдятся признаться в собственной слабости и ничтожности, да еще в том, что все они повреждены головой. В одном русском романе я прочел умную мысль, что в религию чаще других ударяются как раз личности сильные и гордые, а знаешь отчего? Оттого, что они не находят в окружающем мире ничего достойного для уважения и поклонения, но так как потребность в поклонении у людей достаточно сильна, им ничего не остается, как приходить к Богу. Все таки служить Ему не так позорно, как каким-нибудь ничтожным сынам века сего, - это даже в некотором роде престижнее. По-моему, человеческую личность более всего унижает поклонение себе подобной, и надо и вовсе не иметь головы на плечах, чтобы преклоняться перед таким же человеком, как ты сам, пусть даже он будет в тысячу раз лучше тебя, - тем не менее он все равно будет существом, сходным с тобой и по внешнему и по внутреннему устройству. Одни лишь животные поклоняются себе подобным и нуждаются в вожаке, но они - твари несмышленые, и за то им многое прощается. Человек же, поклоняющийся человеку - гораздо хуже животного, да и вообще, что такое человек?
   О, люди, жалкий род, достойный слез и смеха!
   Жрецы минутного, поклонники успеха.
  - Не спорю, мысль интересная. Но если вы почитаете себя настолько сильной личностью и религиозность ставите в качестве одного из определяющих этой самой силы, то смею вас огорчить: религиозности я не заметил в вас нисколечко.
  - Я не о религиозности говорю, а о вере в Бога, и я верую, что Он существует. Но я не фарисей и не еврей, чтобы блюсти законы и субботы.
  - Уж не в лютеране ли вы записались?
  - Упаси Боже, это глупость не меньшая - искать Бога на земле и соизмерять его согласно с собственным грешным миром. Хотя, мне кажется, что протестантизм при всей его узости - единственная отрасль в христианстве, которая имеет будущее.
  Николай Исаевич совершенно не горел желанием поддерживать разговор с братом, и очень скоро вообще перестал обращать на него внимания и устремил свой взор куда-то в сторону алтаря. Среди прихожан он весьма скоро обнаружил свою мать, а подле нее некую незнакомую ему женщину которая заинтересовала его, и он справился о ней у брата.
  - Это моя кузина, - сообщил Хороблев, - она только вчера приехала из ...ска навестить меня и вашего отца.
  - Моего отца? - удивился Николай Исаевич, - но ведь ваши родственники давно уже не сообщаются с моим отцом.
  - Сейчас - нет. Но прежде я частенько гостил в ...ске, и ее покойная тетя по матери нередко привозила кузину еще ребенком, к нам, так что Исайя Иванович успел к ней сильно привязаться. Удивительно, что ты совсем ее не помнишь. Впрочем, в те давние времена вы все чаще жили с Ларисой Аркадьевной в Москве или ездили с ней по заграницам, и ты мог и не видеть ее прежде. Представь себе, кузина даже переписывается с твоим отцом несмотря на все протесты ее родителей. Мне даже кажется, что отец твой относится к ней, как к дочери.
  - Что-то я слышал о ней от отца. Не помню... Стало быть, она у моих родителей остановилась?
  - Именно у них. Удивительно, что вы не успели еще познакомиться. Она неизбежно бы вам понравилась.
  - Кажется, фигура у нее действительно отменная, - задумчиво произнес Николай Исаевич, - а сколько ей лет?
  - 22.
  - Наверное, она уже замужем.
  - Что вы, кузина слишком красива, чтобы быть чьей-либо женой. Вряд ли найдется окрест хоть один человек, достойный ее красоты и приданного: народ у нас что-то слишком уж блеклый. Впрочем, зачем я рассказываю вам о ней: сами потом увидите.
  - Разве она в самом деле настолько красива? Вы просто заинтриговали меня.
  - Я представлю вас ей на балу и, думаю, она вас не разочарует.
  - Раз она так красива, как вы говорите, то скорее всего она настолько же и глупа. Ничего не поделать: таков уж закон жизни.
  - Вы не угадали. Из всякого правила бывают исключения. Она очень образованна и даже умна.
  - Ну тогда это просто-напросто некое идеальное существо: красавица, умница, да в придачу к тому - дочь миллионера-золотопромышленника. Уверяю вас, что таких в природе просто не бывает, - заметил Николай Исаевич и весьма скептически посмотрел на старшего брата.
  - Берегитесь, Николай Исаевич, как бы эта красавица и умница и вам не вскружила голову, - уколол его Хороблев.
  На что Башкирцев только удивленно вскинул брови и заметил презрительно:
  - Разве вы принимаете меня за некоего тургеневского героя, чтоб мне кружили голову какие-то смазливые женщины? Пожалуй, что они и нужны мужчине: но не более, чем для продолжения рода, да еще для коротких интриг. Я, к примеру, не одну из них не терпел около себя более двух месяцев, и ни разу не пожалел ни об одном разрыве. Или вы предполагаете, что их можно любить только за то, что они сами тебя любят? Право же мне никогда не было жалко их бросать.
  - Однако же я опасаюсь, что при кузине вам придется играть такую роль, какую она вам назначит. И это несмотря на вашу блистательную внешность, ум, манеры, и еще, черт знает что, - вы имеете в избытке весь набор качеств, чтобы нравиться женщинам, хотя для того, чтобы понравиться им, хватило бы и одного из комплекта всех, вам сопутствующих.
  - Роль мебели и волокиты для меня не годится. Еще поглядим, что сможет сделать со мной ваша красавица.
  - Боюсь, что как раз роль мебели вам более всего подойдет в случае с нею, ибо с вашей правильностью и расчетливостью вы слишком уж далеки от искренних и высоких чувств, которые более всего ценятся чуткими и тонкими натурами, к каковым я отношу мою кузину.
  - Никак вы ставите мне в идеал пресловутую ширь русской души? По-моему, от нее веет азиатчиной, - резко заметил Башкирцев.
  - Экая глупость, Никки! Аристократические манеры никогда не смогут подавить широты русской натуры в отличии от натуры западной, которую всегда отличала правильность и разумный расчет.
  - Не означают ли слова ваши то, что вы сами бываете подвержены неким необычным проявлениям чувств, раз уж вы не в пример мне почитаете себя истинно русским человеком. Но, если ваша кузина такая же, как и вы сами....
  Не найдя подходящих слов, Николай просто развел руками.
  Когда служба закончилась они холодно распрощались, и Николай поспешно покинул храм, приветствуя по пути знакомых. Иван Исаевич вышел за ним следом, весьма довольный тем обстоятельствам, что ему удалось досадить младшему брату своими насмешками, - последнее всегда вызывало у него чувство глубочайшего удовлетворения, благодаря его извечному презрению ко всему человеческому отродью. Но во дворе Хоробелва ждало разочарование, подтвердившее правильность известной пословицы: не рой другому яму.... Трофим доложил ему, что кто-то забрался ночью на его дачу и украл одну из борзых.
  - Как это могло произойти? - недоумевал Иван Исаевич.
  - Сам не понимаю, кому это было нужно. Да и вообще, кто бы смог справиться со столь сильной и агрессивной собакой.
  - Если ты не найдешь мне ее к завтрашнему дню, то сам будешь состоять при мне в качестве борзой, - пригрозил хозяин.
  - Да, барин, - покорно отвечал Трофим.
  Разговор Ивана Исаевича с верным слугой был случайно подслушан некоей неведомой никому особой, также возвращавшейся от обедни. С самым бесцеремонным видом она подошла к Хороблеву и обратилась к нему низким неприятным голосом:
  - Пардон, я случайно услышала, что вы разводите борзых. Не согласитесь ли продать мне щенка?
  Бестактность этого обращения была столь немыслима, что она поразила даже Хоробелва, который вообще ничему на свете не удивлялся. Он окинул ее с ног до головы столь же бесцеремонным взглядом и холодно сказал:
  - Извините, сударыня, но я собак не продаю.
  Однако, как оказалось, борзые были только предлогом для начала разговора, и нахальная дама тотчас перевела его на другую тему.
  - Меня зовут Вера Петровна Срезнева. Я совсем недавно приехала в ваш город, некоторые из моих знакомых рекомендовали вас, как серьезного специалиста в области химии. Я также увлекаюсь наукой, и мы могли бы работать вместе.
  Хороблев еще раз внимательно посмотрел на навязчивую собеседницу, которая показалась ему совершенно невзрачным существом лет 30-ти. Она была довольно высока и очень худа, по одежде напоминала даму полусвета, к тому же одета была крайне неряшливо и вела себя слишком развязно. Такие женщины могут представлять интерес только для революционного или феминистского движения, но у приличного человека не могут вызвать никакого чувства, кроме отвращения. Тем не менее особа эта каким-то образом догадалась, чем она может заинтересовать Хороблева, так как химия была, пожалуй, его единственным серьезным увлечением.
  - Если вы увлекаетесь химией, то могли бы обратится в университет, - заметил он.
  - Мне именно в Университете подсказали, что лучшая лаборатория в городе - у вас.
  Хороблев был явно польщен подобным высказыванием в адрес своей лаборатории и сообщил уже более дружелюбно:
  - Возможно это и так, только я очень много времени уделяю приготовлению ядов.
  - Ядов?
  - И собираюсь открыть нечто вроде аптеки и заняться фармакологией. К тому же город наш, подобно всем остальным, изобилует различными вредными животными, как то: тараканами, крысами, клопами.... Так что на распространении препаратов для дезинсекции можно неплохо заработать. Открою вам секрет: мои помощники и сейчас уже приторговывают ими, правда пока беспатентно....
  - Так поспешайте же с открытием магазина.
  - О, я слишком занят в лаборатории, и заниматься магазином у меня нет времени.
  - А вы не могли бы мне показать вашу лабораторию?
  Хороблев, уже перестававший удивляться ее бесцеремонности, согласился довольно скоро:
  - Если вас серьезно интересуют естественные науки, то пожалуй, возьмите мою визитку, и зайдите часа через два. В это время я буду работать в лаборатории с моим ассистентом - студентом нашего университета.
  - Это просто великолепно! - в восторге произнесла она, - химия - одна из немногих моих слабостей. Я обязательно зайду к вам сегодня.
   На том они и расстались.
  - Какая редкая бескультурность, - с усмешкой заметил Хороблев, когда Срезнева ушла.
  - Да-с, самая редкостная. Я уже нимало наслышан об этой особе. Она всего неделю живет в нашем городе, но уже успела снискать дружную ненависть у всех наших дам.
  - Это за что же?
  - Сами изволили видеть.
  - Да, подобные образцы эмансипе всегда вызывали неприязнь у радетелей старины, моральных устоев и прочих извращений человеческого быта.
  - Говорят также, что она имеет высшее образование.
  - Да, ну?! - уже всерьез заинтересовался Хороблев.
  - Какое-то время она училась в Германии, а потом закончила женские Политехнические курсы в Петербурге. Видимо, от многой учености она и съехала.
  - Как ты сказал? Съехала? Гм. Наука безусловно наложила на нее определенный отпечаток. По-моему, эта Срезнева единственная женщина-инженер в нашем городе.
  - Нет, не единственная. Есть еще несколько. Одна даже в университете работает.
  - Интересно, что занесло ее в наши края?
  - Страшная душевная драма.
  - Подумать только!... А откуда ты все это знаешь?
  - В охранке все про всех знают. А как вам известно, мой старший брат Фомка работает именно там
  - Так что же за драма?
  - Когда особа эта уехала заграницу учиться, отец ее, человек благообразный и ветхозаветный, отрекся от нее: ведь экий стыд для порядочного родителя, когда дочь в институтах учится, да к тому же в институтах заграничных. В наш же город наш она приехала для того, чтобы всецело посвятить себя научной работе.
  - А драма, в чем ее душевная драма состоит? Ты же мне про какую-то там травму или драму говорил?
  - Так в этом то травма и состоит: отец ведь от нее отрекся.
  - Ну ты и дурак!
  Хороблев махнул на слугу рукой и ускорил свой шаг.
  
  Глава 32
  Чудная ночь!
  .....................
  В пышном чертоге, облитые светом,
   Залы огнями горят.
   (А.Апухтин)
  Ровно в восемь часов вечера генерал-губернатор открыл в своем великолепном дворце празднество, посвященное началу Масленицы. Бал этот, как и множество прочих губернаторских балов был организован великолепно и ничем особенным от предыдущих не отличался. Проходил он все в той же мраморной зале, нарочно для подобных случаев предназначенной, было как всегда много цветов из оранжереи, вокруг царила все та же круговерть дорогих смокингов и мундиров, декольтированных платьев, стандартных улыбок, обычное в таких случаях изобилие в буфетах... Все шло так торжественно, шикарно и важно, что навевало многим здравомыслящим людям скуку именно своей торжественностью, неизменностью ритуалов, однако в то же время все эти балы казались некой неотъемлемой частью светской жизни, чем-то столь необходимым, что не ходить на них для большинства наших обывателей было равнозначно отказу от хлеба насущего, и даже эти самые здравомыслящие люди держали себя на всех светских торжествах с такой официальностью и многозначительной загадочностью на лицах, словно бы они выполняли здесь некий служебный долг и оказывали несомненную честь празднику, почтив его своим присутствием. Все это только лишний раз подтверждало ту истину что балы просто необходимы в нашей общественной жизни, без них она была бы неполной и ущербной или же, как полагали многие из дам, - заглохла совершенно. Кто знает, может они и правы в своих заключениях. Ведь как часто бывает, что при отсутствии праздника сердца праздник жизни становится единственной его заменой, и иногда столь удачной, что едва не вытесняет потребность в первом. Так или иначе, одна длинная блистательная ночь отвлекала очень многие умы от размышлений о дневных неудачах и щемящего чувства внутренней неудовлетворенности, позволяла забыться хоть на короткий миг праздника, отдохнуть от себя самого, - вот почему даже великих людей привлекали порой все обольщения света, но ... не свет.
  Опишем вкратце хозяев торжества. Губернатор, Вячеслав Юрьевич, невысокий грузный человек, спрятавший свой невзрачный вид за роскошным генеральским мундиром, был образцовым служакой, честным и исполнительным, настоящим отцом города, но личностью в целом вовсе не интересной и ничем не примечательной. Супруга его Елизавета Степановна, была в противовес мужу очень высока, худа и тоже некрасива, вдобавок она страдала постоянной хандрой, всегда жаловалась на здоровье и превратности местного климата и оттого имела вид измученный и усталый.
  Кроме хороших наших знакомых, таких как Святой, Тоболов, Хороблев и вездесущий Гусев, на балу присутствовало еще несколько очень интересных личностей. Был и Исайя Иванович Башкирцев с супругой Ларисой Аркадьевной, красивой и еще нестарой светской дамой (она была двадцатью годами младше Исайи Ивановича); очень загадочный человек - адвокат Шедель, ни с кем в городе знакомства не водивший; высокий офицер атлетического телосложения - председатель местного отделения Союза Архангела Михаила - поручик Щапов, впрочем, его мы уже видели однажды; а также личный враг Щапова - директор губернского театра оперы и балета - Мануильский. Интерес представляла также чета местных помещиков, владевших немалыми земельными угодьями, разбросанными по всей нашей губернии - князь и княгиня Старковские - очень важная и заносчивая пара. Они приехали на бал с двумя дочерьми, старшую из которых - семнадцатилетнюю Надежду Андреевну сватали за Николая Башкирцева и едва уже не почитали в семейном кругу за невесту последнего. Следует также обратить внимание и на невзрачного старика, солепромышленника, N-ского купца П гильдии г-на Негошева, а точнее на его молодую жену 32-летнюю Юлию Михайловну - женщину очень яркую с фигурой настолько безупречной, что все наши мужчины при одном упоминании об ее имени приходили в трепет.
  На этих людях мы пока и остановимся, так как описывать всех остальных нет никакой возможности благодаря значительному количеству присутствовавших на празднике, тем более что за блеском великолепных нарядов и драгоценностей человеческих лиц почти не было видно, настолько терялись они во внешней мишуре. Потому не будем больше ни на ком останавливаться подробно, а перенесемся непосредственно к тем людям, в жизни которых это празднество сыграло очень важную и едва не роковую роль.
  По окончании первой кадрили, которую Хороблев танцевал с женой начальника губернской полиции, его отыскал Башкирцев и спросил с лукавой улыбкой:
  - Ну-с, Иван Исаевич, где же ваша обещанная кузина? Во время кадрили я не заметил ни одного примечательного женского лица за исключением княжны Старковской, с которой и танцевал.
  - Я не могу вас представить ей сейчас, - поморщился Хороблев, - она стоит с Исайей, не подойду же я к нему. А кадрили она не танцевала, и вероятно оттого, что не нашла ничего примечательного в кавалерах, ее приглашавших. Поди сам попытай счастья, красавчик.
  - Да, вы правы, надо поздороваться с родителями.
  Он быстро отыскал Исайю Ивановича и увидел наконец Ее.
   Брат не обманул его, Она была и впрямь идеально красивой. Прежде он никогда не встречал подобных лиц. Высокая, очень стройная с правильным, словно высеченным из камня лицом, миндалевидными темными глазами, очень яркими и выразительными, что редко встречается при столь классически правильном лике. И что за удивительные у нее были волосы: густые блестящие, темно-каштанового цвета, уложенные в высокую прическу. Боже, а какие плечи! Что за кожа, матовая, не слишком белая, но и не смуглая, настоящий бархат. Вот так бы стоять и любоваться ею, как произведением искусства, в котором нет ни одного изъяна, недостатка, все дополняет друг друга и состоит в совершенной гармонии. Даже в роскошном темно-красном платье из тяжелого шелка красота эта не терялась нисколько, напротив только подчеркивалась, как бы обрамлялась в раму, достойную для самого шедевра. Увидишь раз такой замечательный образец красоты, и уж, верно, забыть никогда не сможешь, - так и будешь всю жизнь искать его в женщинах, как некий недоступный простому смертному идеал, который когда-то был случайно замечен тобой в бурном море человеческой ущербности. Даже сквозь объятья тысячи замечательнейших красавиц не оставит тебя память о нем, и станешь ты мучительно и тщетно жаждать его повторения во всякой из них, и, не находя, отвергать любовь женщин совершенно, как нечто недостойное высшего предназначения этого чувства. Из-за таких женщин стреляются, становятся поэтами, сходят с ума, предают Отечество, но никогда и никто еще не сумел полностью обладать ими, и не оттого ли, что истинная красота принадлежит одновременно всем и никому, никто не сможет завладеть ей единолично, спрятать от посторонних глаз, как бы он к тому не стремился, - это все равно что стараться скрыть солнце от других, чтобы только тебе оно светило и радовало лишь твои глаза. Наверное такие неземные по своей красоте женщины обычно несчастны, но тем не менее, сколько света приносят они в нашу серую однообразную жизнь, промелькнув случайно загадочной кометой или стремительно спадающей звездой где-нибудь в середине, а пусть даже и в конце этого долгого и мучительного пути по юдоли земной.
  Даже Башкирцев, повидавший и соблазнивший на своем веку нимало красавиц и ни разу и никем серьезно не увлекшийся, замер от изумления, сраженный великолепием облика кузины. Она бы конечно сильно удивилась, если бы подошел к ней кто-нибудь другой, а не Башкирцев и замер бы вот так на целую пару минут в самом бестактном молчании, но, по-видимому, и его красивое и волевое лицо привело незнакомку в некоторое замешательство, и она смотрела на него с не меньшим изумлением. Исайя Иванович, заметив странное поведение сына, сам вывел его из затруднительного положения.
  - Кстати, сударь сын мой, я не успел вас познакомить. Позвольте представить вам моего сына, Николая Исаевича. Николай Исаевич, познакомьтесь, это моя племянница Наталья Модестовна Хороблева.
  - Я счастлив сударыня, - были его первые слова, но он так растерялся, что совершил нечаянно новую бестактность - поцеловал ее руку. При этом красавица слегка покраснела и смущенно взглянула на Ларису Аркадьевну. Впервые Николай Исаевич ощутил себя полным идиотом, он даже не мог подобрать темы для разговора и после некоторого молчания заметил робко, чего прежде никогда с ним не случалось:
  - Смею надеяться, что вы не успели еще никому обещать следующий танец.
  - Нет, - тихо ответила она.
  - О, если б вы оказали мне подобную честь, я бы почел высшим счастьем.., - зачем-то произнес он безобразно напыщенную фразу, и совершенно потерялся от сознания нелепости своих слов.
  К удивлению его Наталья Модестовна согласилась танцевать с ним, и они заняли место в общем кругу. Кружась в вальсе, оба привлекали к себе самое пристальное внимание, за ними следило много восхищенных взглядов, и все окрестили Хороблеву и Башкирцева лучшей парой на всем балу.
  Николай Исаевич был настолько очарован Хороблевой, что готов был молча любоваться ею, однако понимал, что должен вести какой-то разговор. Но о чем он мог говорить в то время, когда, казалось, сам язык уже не подчинялся ему? И он неожиданно задал совершенно дурацкий и неуместный вопрос по-французски, точнее, сказанные им слова были столь неуверенны, что они могли показаться именно вопросом.
  - Говорят ваш отец - один из самых богатых золотопромышленников за Уральским хребтом.
  - Наверное в городе только об этом и говорят, - улыбнулась она.
  - Я не интересуюсь городскими слухами.
  Что же еще у ней спросить? Нельзя же постоянно молчать. Есть же какие-то пустые светские темы для разговоров. Ах, да, конечно, семья...
  - Как поживают ваши родители? И я слышал, что у вас есть брат.
  - Родители мои, слава Богу, здоровы и счастливы. А которого вы имеете в виду брата? Если Александра, то вероятно вы слышали также, что ему совершенно не повезло в делах. На горе родным он увлекся географией и сейчас работает в Индии в качестве представителя одной английской компании. Однако что за странные вопросы вы задаете? Сразу видится в вас деловой человек, уж не собираетесь ли вы заключить со мной какой-нибудь контракт?
  - Это я так, - несколько растерялся он, - мы все таки в некотором роде родственники, точнее не совсем...
  "Что я говорю!"
  - Прошу вас, перейдем на русский, - предложила она, - я вообще не слишком люблю иностранную позолоту в наших светских речах.
  - Охотно верю, что позолота уже успела вас утомить, - сострил он уже по-русски.
  По окончании вальса он предложил Наталье Модестовне зайти в буфет. По дороге к ним присоединился и Иван Исаевич. "Ну что убедились? - шепнул он брату, - пропал ты, братец, как пить дать пропал. Только никогда вам не добиться ее внимания, слишком уж вы светский и деловой человек, чтоб она сумела выделить вас среди всех остальных". Башкирцев ответил ему насмешливым взглядом. "Это я то пропал? Шутите, сударь".
  В буфете Башкирцева приветствовала дружными возгласами местная "золотая молодежь", перед Натальей Модестовной, рассыпались в нижайших поклонах и выражении величайшей радости, испытываемой всеми от возможности видеть столь известную красавицу в нашем скромном провинциальном городе.
  - А ведь я так и знал, что найду вас вместе, - сообщил Хороблев, пригубляя шампанское.
  - Однако вы просто издеваетесь надо мной, - заметил ему тихо Башкирцев.
  - Отнюдь нет. Знаете, Натали, я давно мечтал познакомить вас с моим братом.
  - Вот как!
  - Да ведь вы даже несколько похожи внешне.
  - В таком случае утешьтесь тем, что мечта ваша наконец осуществилась, - усмехнулась она.
  Дабы развлечь свою даму братья увлеченно заговорили о праздничных мероприятиях на будущую неделю. За этой непринужденной беседой их и застала Юлия Михайловна Негошева. Завидев ее Башкирцев отчего-то помрачнел и опустил глаза. Она, заметив в нем столь странную реакцию, как-то грустно улыбнулась и, стараясь поймать взгляд его, произнесла:
  - Не пойти ли нам танцевать?
  Николай Исаевич, решив, что подобное предложение относится непременно к нему стал внимательно смотреть в противоположную Негошевой сторону. Негошева, видимо и впрямь хотела пригласить именно Башкирцева, однако, заметив недовольство в его лице, пригласила брата.
  - Может, вы позволите предложить вам свои услуги в этом танце? Чтоб вам было не так огорчительно, что такая милая дама покинула вас ради вашего брата, - поинтересовалась Наталья, и они вернулись в зал.
  Оба всецело отдались танцам, не замечая никого вокруг, словно б и не было на этом вечере ровно ничего, достойного их внимания. В течение всего праздника Николай Исаевич не отходил от нее ни на шаг, совершенно на замечая устремленные в его сторону любопытные взгляды гостей. Этот бал он уже почитал за лучший и интереснейший из всех, на которых когда-либо доводилось ему присутствовать, таким верно он бы и остался в его памяти. Но Николай Исаевич не мог тогда подозревать, какие роковые последствия повлечет он за собой, как изменит и перевернет его жизнь.
  Началом всех этих трагических происшествий стало неожиданное посещение губернаторского дворца полицией, имевшее место во втором часу ночи. Вячеслав Юрьевич лично отправился выяснить, в чем дело и вернулся через четверть часа, совершенно потерянный и слегка побледневший, в сопровождении двух приставов, один из которых справился о г-не Хороблеве. Последний спокойно назвал свое имя.
  - Вы обвиняетесь в убийстве купцов Ховрина и Метелина, - объявил полицейский, - извольте следовать за нами.
  - Я готов, господа, - отозвался Хороблев невозмутимо, словно бы его вовсе не в тюрьму препровождали, а звали принять участие в некоей увеселительной прогулке.
  Уже у самых дверей ему бросилась в глаза торжествующая физиономия Гусева, но он не удостоил репортера вниманием. Иван Исаевич преспокойно попрощался со всеми остающимися на свободе и даже удостоил улыбкой младшего брата. Тогда многих поразило столь невозмутимое поведение арестанта, но никто не понимал, чем оно могло быть вызвано: уверенностью ли в скором освобождении, или просто недюжинным самообладанием. Да и сам факт ареста оказался для всех, за исключением, разумеется, Гусева, чем то вроде грома среди ясного неба. Никто не мог тогда понять, что произошло, является ли Хороблев на самом деле преступником, или это просто роковая случайность. Первой опомнилась кузина арестованного и бросилась к полиции.
  - Господа, господа! Я уверена что произошло какое-то недоразумение.
  Ее поддержал Башкирцев.
  - Я полагаю, что г-н Хороблев отправляется в участок только для дачи показаний. Ga ne tire pas a couse quence.
  - Qui vivra verra, - констатировал один из полицейских, - нам бы тоже хотелось на это надеяться. Покорнейше прошу извинить нас за столь неожиданное вторжение. Но что поделать? Служба такая.
  Разумеется вечер был безнадежно испорчен, и, хотя хозяин и пытался сделать вид, что ничего не произошло, все только и занимались тем, что обсуждали случившийся инцидент. Огромное количество самых разнообразных слухов и догадок родилось тогда, и многие ради одного только их обсуждения не спешили расходиться по своим домам. Лишь Исайя Иванович с супругой и племянницей ушли с бала сразу же, как только Ивана Исаевича увели. Николай Исаевич также намеревался покинуть празднество и уже попрощался со всеми, однако в прихожей его настигла Негошева и преградила ему дорогу.
  - Nicolas!
  - Que me voules vous? - спросил он, с трудом сдерживая раздражение.
  - Ecoutes moi je vouse.
  
  Глава 33
   В толпе друг друга мы узнали,
   Сошлись и разойдемся вновь.
  Была без радости любовь,
  Разлука будет без печали
  (М.Лермонтов)
  Юлия Михайловна взяла Башкирцева под руку и вышла с ним на улицу, совершенно не опасаясь посторонних взглядов.
  - Мы давно не виделись, - сказала она, укоризненно заглядывая в его глаза. Он же старался не смотреть на нее вовсе и упорно молчал.
  - Конечно я все понимаю, - не унималась она, - так всегда было. Мне не впервой быть в вашей немилости. Я надоедала вам и прежде, вы часто бросали меня. О, я все отлично понимаю. Только...
  Тут она осеклась. Еще раз пытливо поглядела на Башкирцева и сказала:
  - Только ты всегда возвращался ко мне... Но сегодня тебе было не до меня, я видела это. Эта молодая приезжая вскружила тебе голову, и ты только ею и занимался на протяжении всей праздничной ночи. Но ведь так бывало и раньше, правда?
  Она снова пытливо заглянула в его глаза. Быстрая речь Юлии Михайловны понемногу стала раздражать Николая Исаевича. Он соизволил наконец удостоить взглядом бывшую любовницу и заметил ей сухо:
  - Да, эта девушка очень хороша. И вы, Юлия Михайловна, верно заметили, что не она первая на моем пути и не она последняя. Что вы теперь от меня хотите?
  Этот официальный, жесткий тон Башкирцева немного охладил пыл Негошевой. Она тяжко вздохнула, однако ни за что не была согласна оставить Башкирцева в покое и, крепко сжав его руку, продолжала:
  - Конечно, так и должно было случиться. Так было всегда. Никто не мог устоять перед твоим обаянием, но никто не мог и увлечь тебя по-настоящему и удержать при себе надолго. Ведь и мы в сущности никогда не любили друг друга.
  - Так, madame, - согласился он, - Да и qu"est ce que l"amour? Глупость одна, фикция, любовь - это некоторое увлечение, в процессе которого стороны пытаются уверить себя, что нормальные отношения между мужчиной и женщиной могут продолжаться более месяца.
  - Наверное потому мы вместе уже более года. Конечно с перерывами, но все таки скоро будет уже два года нашей связи. И только для тебя одного я и жила эти два года, терпела все твои измены, твою ветреность, холодность - и неизменно все, все тебе прощала, более того даже ни в чем упрекнуть тебя не посмела ни разу. Я всегда и во всем тебе уступала. Ты даже перестал обращать на это внимание, ибо привык только требовать и удовлетворять всем своим требованиям во что бы то ни стало. Но я готова была от тебя терпеть, что угодно, ведь несмотря ни на что, ты был и остаешься единственной моей радостью.
   Его крайне утомили эти разговоры, он даже пошел на явную грубость, что прежде никогда с ним не случалось.
  - Все же, я полагаю, вы сами сделали свой выбор. Никто насильно не вел вас под венец с этим стариком.
  Она однако совершенно не обиделась на Башкирцева, хотя и заметила ему с укоризной:
  - Мало того, что ты бессердечен, Nicolas, ты еще и жесток. Можно ли упрекать бедную двадцатилетнюю девушку, с детства грезившую о богатстве и красивой жизни, тем, что она не отвергла достатка, когда он сам просился в ее руки? Да и кто из нас не ошибался по молодости? Один только ты, наверное?
  Ему стало неудобно перед Юлией Михайловной за свои жесткие слова, он поцеловал ее руку и извинился.
  -Ради Бога, простите. Я вас и впрямь обижаю. Просто сейчас я думаю совершенно о другом, а тут вы со своими рассуждениями... Да еще эта ужасная история с Jean" ом. Не обижайтесь на меня, прошу вас. Вы действительно слишком много сделали для меня за эти два года нашего знакомства, и я ощущаю себя неблагодарнейшим мальчишкой, незаслуженно обижая вас. Право же, 1 j"ai mon franc parle.
  Она печально улыбнулась в ответ и крепко пожала ему руку.
  - Я никогда не обижалась на вас, и вам самим это известно не хуже меня. Так или иначе...(Здесь она запнулась). Так или иначе, поскольку я уже давно привыкла делать только то, что ты хочешь и поступать во всем так, как угодно тебе, то изволь, я избавлю тебя от своих преследований: сегодня наша последняя встреча.
  - Julie!
  - Но ты же сам этого желаешь. Я не могу удержать тебя, никогда не могла, да и не хотела, иначе ты бы бросил меня гораздо раньше. Ты молод, красив, богат. Тебе нужна девушка, достойная тебя. Пришло время менять старых наложниц. Что ж, мне ничего не остается более, как отпустить тебя.
  - Julie, Julie, - осуждающе покачал головой Башкирцев.
  - Напрасно ты пытаешься утешить меня. Я сама знаю, что теперь ты будешь только счастлив, совершенно от меня избавившись.
  Ее большие светлые глаза глядели на него с трогательной добротой и неподдельной искренностью. Можно было поверить, что говорит она вполне откровенно, а совсем не для того, чтоб оттянуть неизбежность расставания, заставить Башкирцева непременно опровергнуть ее слова. Надо сказать, что он сам опровергал их только потому, что чувствовал во всем, что она говорила, искренность, готовность к жертве, для нее совершенно невыносимой. Юлии Михайловне не нужны были все его утешения, они ничем не могли помочь ей, и она была слишком умна, чтобы принять их за чистую монету, тем не менее она страстно желала их слушать несмотря на очевидную фальшь слов любимого.
  - Ведь ты сам хочешь, чтоб мы расстались, - говорила она, - только посмей сказать мне, что я ошибаюсь.
  Она безусловно страстно ожидала от него отрицательного ответа, пусть лживого, но столь сладкого, как и всякая ложь. Однако Николай Исаевич ничего не отвечал. Мужчина обязан быть жестким: он не должен опасаться обидеть несчастную женщину, если под сомнение может быть поставлена его честность. Лгать ей теперь - гораздо более низко, нежели оскорбить правдой. Однако ему было бесконечно больно смотреть на ее грустное лицо. И впрямь за эти два года она не только не обидела его ни чем, но даже и упрекнуть не посмела, а как он был достоин этих упреков, тысячу раз достоин! Оттого он и не нашел в себе сил сказать это жестокое "нет" и решил смягчить удар.
  - Но я всегда буду искренне уважать вас, Юлия Михайловна, и любить, как только можно любить друга.
  Она оценила его заботу и сказала как можно спокойнее, стараясь ничем не выдать своего горя и отчаянья, охватившего ее после этих дипломатичных слов.
  - И я тебя тоже очень люблю. Поверь, наше расставание для меня - ужасно. Но, видимо, так будет лучше, потому что совсем уж глупо обольщать себя пустыми надеждами. Я недостойна тебя и... не нужна тебе.
  - Вы действительно - лучшая из женщин, встречавшихся когда-либо на моем пути, - сказал он, горячо целуя ее маленькую ручку.
  - Ну полно, Nicolas, я верю в твои добрые чувства ко мне, - вздохнула она, - могу ли я попросить тебя об одной услуге на прощание. Совсем небольшой.
  - Я всецело в вашем распоряжении.
  - Я хочу, чтоб этой ночью ты принадлежал мне.
  Он с трудом скрыл свое недовольство и поинтересовался с напускной заботой:
  - А как же ваш супруг?
  - Он не будет сегодня ночевать дома. К тому же, мне кажется, что он давно обо всем догадывается. Итак ты согласен? Неужели ты не уступишь мне в последний раз?
  - Конечно, - без особого восторга согласился он, - но...
  - Это будет нашим последним неофициальным свиданием, и ты сам знаешь об этом не хуже меня. Надеюсь, твой экипаж уже подан?
  - Куда ж мы поедем?
  - К твоему брату на дачу.
  - В такую даль?! - изумился он.
  - Зато как это романтично! Посмотри, какая чудная и морозная ночь. Представляю, как хорошо теперь в горах.
  - Это, конечно, ваше право, и я не могу вам отказать, - смирился он.
  Они сели в экипаж Николая Исаевича, запряженный шестеркой гнедых лошадей и тронулись в путь. Башкирцев, погруженный в свои думы, всю дорогу безразлично смотрел в окно, совершенно не замечая ничего вокруг, ни величия девственной северной природы, ни красоты темной зимней ночи, когда все было погружено в глубокий сон и тишину могильную и ни одна звезда не освещала снежный путь, ведущий в бесконечность холодных древних гор.
  - Смотри, Nicolas, пошел снег! - говорила в восхищении Юлия Михайловна, - как хорошо! Ну погляди же в окно!
  - Да, действительно пошел снег, - равнодушно согласился Николай Исаевич, - и очень крупный. Хорошо, что видна дорога, а так ведь не мудрено сбиться с пути. Черт бы побрал этот снег!
  Как он был далек от восторгов Негошевой! Ему совершенно чужда была ее непонятная тяга к снежной пустыне, мрачному безмолвию бескрайних полей и заснеженных лесов. Все это безусловно неплохой материал для фантастических славянских сказок, где испокон веку обожествлялась и одухотворялась природа с ее пугающей властью над маленьким человеком, которого угораздило родиться в этом бесконечном царстве лесов, полей и снегов, полностью поглощающем его силы и угнетающем дух. Но, как все это было скучно и ненужно для сильной, практически мыслящей личности.
  - Nicolas, ты ведь обещал мне эту ночь, - не унималась Юлия Михайловна, - Умоляю тебя, забудь теперь обо всем! Расслабься же наконец! Я для того и повезла тебя в этот безлюдный дикий край! Отдайся полностью его власти, хоть на мгновение склони голову перед его очарованием, представь, что мы с тобой совершенно одни, ничего и никого в мире нет кроме нас. Даже счастья нет, одна только воля без удержу и красота одиночества, разделенного на двоих. Бог с ним, с Хороблевым и твоей новой знакомой, забудь о них хоть на одну ночь!
  Он оторвался от окна и посмотрел с улыбкой на Юлию Михайловну.
  - Наверно ты права, Julie, нет в этом мире ничего серьезного.
  Он крепко обнял ее и прошептал: "Черт с ними со всеми. Сегодня я в твоей власти и буду делать все, что ты прикажешь".
  Потом, подумав, добавил:
  - И все же, Юлия Михайловна, мы с тобой были по-своему счастливы, хоть никогда и не любили друг друга. А впрочем, есть ли оно, счастье? Но с нас достаточно и того, что уже было.
  Они очень скоро достигли легендарной хороблевской дачи. Негошева отдала Башкирцеву ключ от калитки и спальни хозяина, которые выпросила у Ивана Исаевича перед самым его арестом, и они вошли в сад. Странные звуки живой природы, доносившиеся со стороны черного леса и слабоосвещенного дома жутко прорезали ночную тишину: то ветры носились над горами и путались в макушках вековых сосен, где-то выли волки и полусонные деревья вели тихую размеренную беседу о приближающейся весне. Здесь не было никого кроме них, и все жило какой-то своей, непостижимой для человека жизнью, но это была действительно жизнь, а не зимняя полудрема, она ощущалась в каждом шорохе, во всякой невольно мелькнувшей тени, даже в мягком падении снега слышалось что-то животное, одухотворенное и ... пугающее слабое человеческое создание непредсказуемостью и недосягаемостью своих немирских законов. Негошева крепко сжала руку Николая Исаевича. "Здесь страшно", - прошептала она.
  - Да, настоящая романтика, - улыбнулся он.
  - Я прежде не бывала в этих местах. Мне кажется, это настоящее царство сатаны.
  - Здесь слишком темно и дико, - засмеялся Башкирцев, - возможно, что, если вообще дьяволы где-то гнездятся, то эти края наиболее подходящее место для их обитания.
  Где-то на чердаке крикнула сова, и Негошева вздрогнула всем телом.
  - Чего ж ты боишься? Ты же сама хотела провести ночь в каком-нибудь загадочном месте, - усмехнулся Николай Исаевич, - Или madame уже передумала? Подождите меня в саду, я пойду посмотрю, есть ли кто дома.
  - Нет, не оставляйте меня! - воскликнула она.
  - Да, конечно здесь кто-то есть, вот свет горит в одной из комнат. Наверное, это глухонемой татарин, который живет на даче постоянно. Но мы, полагаю, обойдемся без его услуг.
  У самого дома их встретил громкий лай собак, от которого Негошевой стало спокойнее на душе. Собаки всегда создают какой-то теплый образ человеческого жилья, вообще рядом с ними ощущается некоторая близость человека, которая все же гораздо дороже и понятнее страшного владычества дикой природы. Башкирцев смело открыл входную дверь и стал окликать всех животных по имени, собаки узнали его и стали смотреть более дружелюбно, хотя лаять не перестали.
  - Почему они не трогают тебя? - удивилась Юлия Михайловна, - говорят, что эти собаки никого, кроме хозяина не признают.
  - Так ведь я сам продал их когда-то Ивану Исаевичу еще щенками. Это он сделал из них впоследствии зверей. Но собаки - благороднее людей: они до сих пор помнят меня. Проходи, они нас не тронут.
  Башкирцев зашел в сени, зажег спичку и отыскал на тумбочке свечу. На свет вышел сторож и, узнав брата хозяина, раскланялся и бросился освещать дом. Они поднялись на второй этаж в спальню Ивана Исаевича и сами зажгли свечи. На столике они обнаружили воду и фрукты, а также две бутылки шампанского в ведре со льдом. Тут же размещались и три фужера: вероятно сегодня здесь ожидали гостей.
  - Странно, Julie, нас только двое, а рюмки - три, - весело сообщил Башкирцев, поднимая один из бокалов, - эта лишняя.
  Сказав это, он бросил его на пол и хрусталь разлетелся множеством блестящих осколков. Юлия Михайловна даже вздрогнула от неожиданности.
  - Ты до сих пор боишься? - ласково спросил он, - мы же здесь одни.
  - Все таки здесь жутковато. Какая мертвящая тишина! Такое ощущение, что мы находимся в каком-то склепе.
  - Тебе кажется так оттого, что горят свечи. Можно зажечь керосин.
  - От этой темноты веет смертью. Впрочем, оставь так.
  - Да обстановочка словно на похоронах. Может, все таки зажечь лампу?
  - Нет... Пусть останутся свечи. Их траурные огни лучше всего отвечают характеру этой ночи, нашей последней ночи. Пусть останется все, как есть, это поминки по нашей любви.
  - Надо сделать эту ночь счастливой, чтоб потом вспоминать о ней не с отвращением, а с грустью. Так положено между людьми.
  Он снова поцеловал ее руку и принялся разливать шампанское.
  - За вас, Юлия Михайловна!
  Они осушили свои бокалы, стараясь улыбаться друг другу, однако на сердце у обоих было тяжело. С трудом скрывая отчаянье, давившее ее душу, Юлия Михайловна взяла гитару и предложила спеть что-нибудь. "А то мы все молчим, молчим, и правда, как на поминках получается", - объяснила она свое предложение и стала задумчиво пробовать струны, подбирая подходящий мотив. Она пела очень трогательно, стараясь заглушить музыкой свою безутешную грусть. Он понял ее чувства и нестерпимая жалость к этой несчастной женщине охватила всю его душу. Ему подумалось, что, наверное, она действительно любила его и даже, может быть, любит до сих пор, а он никогда не мог, да и не сможет уже ответить на ее чувство ничем, кроме жалости и уважения к ее большому доброму сердцу. Он снова и снова испытывал себя и не находил ничего, кроме этой самой унижающей человеческое достоинство жалости, и даже мысли о неизбежной близости с ней вызывали какой-то смутный протест в его душе и перспектива обладания этим прекрасным телом не рождала в его сердце ровно никаких эмоций. Он ощущал себя глубоким стариком, и с грустью сознавал, что молодым в чувствах никогда даже и не был.
  Негошева видела его равнодушие, она понимала бессмысленность всех своих стараний хоть как-то вывести любимого из летаргии. Но сама то она никогда не была холодной и бесчувственной, подобно своему возлюбленному она не желала быть такой, одна великая потребность любить и гореть неугасимо волновала тогда ее душу. Играть более Юлия Михайловна не могла и, не допев куплета, отбросила гитару прочь. Страстно обвив руками его шею, она принялась горячо целовать Николая Исаевича. Он нервно повел плечом, словно нехотя очнулся от полусна и раздумий и увлек женщину на кровать, неосторожно задев при этом подсвечник, который упал на ковер, и все свечи погасли...
  Долгая зимняя ночь уже подходила к концу, они так и не смогли заснуть. Перед самым рассветом громкий лай собак привлек внимание любовников и заставил покинуть кровать.
  - Что это? - спросила Негошева испуганно.
  - Черт его знает. Может, Трофим. Ивану приехать никак невозможно при теперешних обстоятельствах, - сказал Башкирцев, медленно застегивая рубашку.
  Он поднял с ковра подсвечник, засветил огонь и помог одеться Юлии Михайловне. Ей показалось, что настроение Николая Исаевича стало еще хуже, чем прежде, он был явно чем-то раздражен, и она не могла понять причины этого недовольства. В дверь спальни постучали. Негошева в испуге сжала его руку.
  - Войдите! - лениво объявил Башкирцев, даже не взглянув на нее.
  Дверь шумно растворилась и перед их глазами предстали два совершенно незнакомых человека, очень прилично одетых и... вооруженных револьверами, дула которых были направлены прямо на Башкирцева. Юлия Михайловна закричала от страху и неожиданности. Незнакомцы, разглядев Башкирцева, пришли в крайнее изумление и, переглянувшись, выпалили в один голос:
  - Это не вы!
  - Нет, это как раз я, - удивительно спокойно отозвался Башкирцев, - а вот, кто вы такие, милостивые господа, мне совершенно неизвестно.
  Милостивые господа снова переглянулись и, извинившись, спрятали оружие в карманы.
  - 1 Vous saves, мы, кажется, не туда попали, - сообщил один из них, - и весьма сожалеем об этом. 2 Mille pardons de vouse avoir derangee.
  - 3 Voila la grand mot! - усмехнулся Башкирцев, - ну если вы все таки заявились сюда, не откажетесь ли теперь от шампанского?
  - 4 Vouse ^etes bien aimable, - ответили ему, - но мы выпьем сегодня в другом месте. Еще раз извините. Доброго вам утра.
  С этими словами незнакомцы удалились так же внезапно, как и пришли. Едва только дверь за ними затворилась, Юлия Михайловна в изнеможении упала на постель.
  - Боже мой, Боже мой! Что здесь такое происходит?
  - Я все более убеждаюсь, что в нашей губернии никуда нельзя выходить без револьвера. Я полагаю, что Ивану Исаевичу в некотором роде даже повезло, что его арестовали. Кстати, вот отчего на столе стояли три бокала, он безусловно поджидал этих господ и собирался после злополучного бала ехать сюда для встречи с ними.
  - Ваш брат состоит в каком-то преступном обществе, - заключила Юлия Михайловна, - налей мне еще шампанского.
  Однако выпить ей так и не удалось, так как страшный нечеловеческий крик разрезал предрассветную тишину этого мрачного дома. Башкирцев вскочил на ноги, а Негошева схватилась за голову и простонала:
  - Все! Я более не вынесу... Запри немедленно дверь. Мы останемся здесь до тех пор, пока совершенно рассветет.
  Поскольку Башкирцев явно не торопился закрывать дверь, она сама принялась дрожащими руками поворачивать ключ, однако Николай Исаевич остановил ее.
  - Там что-то произошло. Мне необходимо спуститься. Запри дверь и не открывай никому. Если со мной ничего не случится, я постучу три раза.
  - О, нет! Я никуда тебя не отпущу. Они непременно тебя застрелят.
  Он только посмеялся над этим предположением.
  - Тогда я пойду с тобой! - заявила она решительно.
  Он наспех одел пиджак и вышел на лестницу, Юлия Михайловна осторожно шла следом, для храбрости придерживая его за локоть. Лестница, уже достаточно освещенная первыми лучами ущербного зимнего солнца, отвратительно скрипела, хотя оба изо всех сил старались идти, как можно тише.
  - Жаль, что я забыл револьвер, он бы не помешал мне, - заметил Николай Исаевич равнодушно.
  Она подивилась его спокойствию, в то время, как сама она страшно боялась, и сердце билось так, что едва удерживалось в груди, готовое в любой момент выскочить наружу.
  - Ты не должна идти дальше, - заявил Башкирцев, когда они спустились, - спрячься под лестницей, а я осмотрю дом.
  - Я боюсь.
  - Потому и говорю тебе, спрячься, - с неудовольствием повторил Николай Исаевич и высвободил свой локоть из ее рук.
  - Но...
  - Я прошу тебя.
  Башкирцев постарался передать свою просьбу, как можно ласковее, что, впрочем, у него не слишком получилось. Все было сказано тоном, никаких возражений не принимающим, и Негошева вынуждена была подчиниться.
  Башкирцев начал обход дома и наткнулся в прихожей на трупы хороблевских борзых, а так как следов крови он не обнаружил, то пришел к выводу, что собаки вероятно были отравлены двумя странными утренними гостями дачи, в противном случае они просто не смогли бы войти в дом. Он собрался уже выйти в сени, как пронзительный женский крик заставил его оторваться от дальнейших расследований. Предположив самое страшное, Николай вздрогнул от ужаса и бросился к лестнице. Негошева сидела на ступенях, низко опустив голову, он подбежал к ней и принялся трясти за плечи, вопрошая, в чем дело. Она же глядела на него глазами, полными ужаса и не могла выговорить ни слова.
  - Ну скажи же что-нибудь наконец! С тобой все в порядке? Я едва не лишился рассудка из-за тебя, - кричал он, требовательно глядя в ее глаза.
  - Там труп, - наконец выговорила она, - и не тряси меня так, ради Бога!
  - Где труп? Какой труп?
  - Там, под лестницей. Сходи посмотри.
  Он отправился на поиски трупа и сразу же наткнулся на чьи-то ноги. Потом обнаружил и их владельца - глухонемого сторожа-татарина.
  - Черт возьми! Он жив, его только оглушили ударом по голове. Да и крови наверное не много. Скоро придет в себя, - сообщил он и опустился на ступени рядом с Негошевой.
  - Что ж, мы так и будем сидеть здесь, покуда нам тоже не проломят черепа? - раздраженно поинтересовалась Юлия Михайловна.
  - А что ты можешь предложить? - недоуменно пожал плечами Николай Исаевич.
  Их напряженное молчание было прервано упорным стуком в дверь и криками:
  - Откройте: полиция!
  Башкирцев отправился к дверям, осторожно переступая через собачьи трупы в прихожей, и впустил в дом троих полицейских во главе со старшим следователем Васюхиным, который был страшно удивлен встрече с Башкирцевым.
  - Доброе утро, Николай Исаич. Никак не предполагал вас здесь увидеть. А что с собаками?
  - По всей видимости они отравлены.
  - Удивительно! А есть ли здесь еще кто-нибудь, кроме вас.
  - Вообщем нет...
  - А отчего тогда у ворот стоят два экипажа?
  - Идите вы к черту со своими экипажами! Здесь едва не произошло убийство. Под лестницей лежит тяжело раненый человек. Вы приехали как раз вовремя.
  - Значит, убили не только собак? - настороженно поинтересовался Васюхин.
  - Пройдемте со мной. Сейчас все сами увидите.
  Башкирцев продемонстрировал следователю полумертвого татарина, которого сразу же один из полицейских принялся приводить в чувство, что ему удавалось крайне медленно.
  - Он может умереть. Это же пролом, - констатировал следователь, - этого человека необходимо немедленно отправить в больницу.
  - Мне все равно, - безразлично заметил Башкирцев.
  - Вы видели здесь кого-нибудь? - не унимался следователь.
  - Видел. Двоих прилично одетых господ. Они искали хозяина и, не найдя, удалились.
  - Скажите вы и ... ваша дама прибыли сюда на разных экипажах?
  - На одном!
  - А больше не было никакого экипажа, когда вы входили в дом?
  - Что за дурацкий вопрос! - раздраженно отозвался Башкирцев, - мы не ждали гостей.
  - Тогда, по-вашему, кому принадлежит тот второй экипаж у ворот?
  - Наверное тому, кого вам придется сейчас разыскивать: преступникам.
  Васюхин отправил полицейских задержать всех, кто может находиться рядом с дачей, а сам остался с Николаем Исаевичем.
  - Стало быть, здесь, кроме вас есть еще кто-то, - вывел он неожиданно.
  - Стало быть, есть.
  - А где они могут прятаться?
  - В спальне, - отчего-то вырвалось у Башкирцева.
  - Гм. Почему вы так решили?
  - Потому что они направились прямо туда, едва войдя в дом.
  - Я, пожалуй, пойду посмотрю, а вы здесь постойте, - предложил следователь.
  - Как вам угодно. Мне все равно.
  На полдороги следователя окликнул один из полицейских.
  - Нил Савельич!
  - Что еще?
  - Экипаж исчез!
  - Как исчез? Куда исчез? В дверях же стоял Котомкин, - недоуменно воскликнул Васюхин, - не мог же он взлететь на небо! Это экипаж, а не колесница Ильи-пророка.
  - Мы только и успели увидеть, как он скрылся за лесом.
  - Так-с, - задумчиво протянул Васюхин, - стало быть, преступников мы проворонили. Но кто же мог знать, что мы приедем сегодня с обыском? Ах, черт возьми, спальня... Давайте все таки поднимемся в спальню.
  Башкирцев не ошибся: эти люди безусловно заходили именно в спальню, так как дверь ее была широко растворена, а Николай Исаевич точно помнил, что закрывал ее за собой.
  - Н-да, - задумчиво протянул Васюхин, - и черт нас дернул столько времени торчать под лестницей.
  Он подошел к столу и обнаружил на нем записку, написанную мелким каллиграфическим почерком, содержание которой прочел вслух:
  - "Архив наш. Так будет лучше!" Ага! И подпись то какая знакомая!
  - Надеюсь, вы не думаете, что это я написал? - насмешливо спросил Башкирцев.
  - Помилуй Бог! Эта очень известная преступная группа - так сказать червонные валеты нашего времени. Однако никто не знает, кто именно входит в ее состав и разоблачить ее практически невозможно.
  - Подумать только! А с виду очень приличные молодые люди. Настоящие gentelhomme russe, - продолжал насмехаться Башкирцев, - надеюсь мы можем теперь идти. Вы не подозреваете нас в нанесении телесных повреждений несчастному сторожу, который пострадал только для того, чтоб своим криком отвлечь наше внимание от спальни, где вероятно и хранилось нечто интересное для преступников?
  - Конечно, вы можете ехать, господа. Однако, боюсь, что мне придется когда-нибудь вас потревожить для дачи свидетельских показаний.
  - У меня к вам огромная просьба, господин Васюхин, - вполголоса сказал Башкирцев, - эта дама ... не жена мне. Надеюсь, вы не будете ее тревожить из-за свидетельских показаний.
  - О, я вас очень понимаю! - согласился Васюхин, - честь дамы... Это конечно щекотливая тема.
  Башкирцев подал шубу Негошевой.
  - Пойдем, дорогая.
  - Одну минуточку! - остановил их Васюхин, - я хотел спросить у вас, нет ли здесь запасного хода, вероятно преступники могли выйти через него.
  - Во всяком приличном доме есть запасной ход, - сообщил Башкирцев.
  - Наверняка эти люди прежде бывали здесь, раз так быстро сориентировались...
  - Этого я не знаю. Я видел их нынче впервые, - отрезал Башкирцев.
  - Это я так... Вслух рассуждаю. Может статься, вам будет интересно присутствовать при обыске?
  - А что собственно вы желаете найти? Золота Хороблев здесь не хранит, а в бумагах его вы вряд ли сумеете разобраться. В них нет никакой четкой систематизации: благодаря своей редкой памяти брат просто в ней не нуждается.
  - Я бы хотел осмотреть вина...
  - Мне всегда казалось, что вина хранятся в подвале. Кстати не забудьте отвезти собак в анатомический театр. Может статься, что яд, которым их отравили окажется по составу идентичен тому, что обнаружили при вскрытии Ховрина и этого, как его... Тогда у Хороблева будет своего рода alibi.
  - Это мы сделаем непременно.
   - В таком случае желаю вам счастливых находок.
  Он спешно оделся и вместе со своей спутницей покинул этот зловещий дом.
  
  Глава 34
  Душа, душа, спала и ты...
  Но что-то вдруг тебя тревожит?
  (Ф.Тютчев)
  По приезде домой Башкирцев лег спать, однако через четыре часа был разбужен лакеем, сообщившим ему, что какой-то мальчик - посыльный хочет его срочно видеть.
  - Вели обождать, - пробормотал он сонно, неохотно отрывая голову от подушки.
  - Простите, что я бужу вас, но он пришел с посланием от вашего брата.
  - Что? От Ивана?
  Он быстро поднялся, надел халат и спешно отправился в приемную, где его поджидал подросток с запиской из тюрьмы. Николай Исаевич еще не успел развернуть письма, как подросток уже направился к двери.
  - Стой! Разве тебе не нужен ответ? - удивился Николай Исаевич
  - С ответом велено прийти вам самим-с.
  Записка имела следующее содержание: "Милостивый государь брат мой! (причем слова "брат мой" были выделены курсивом) Добейся свидания со мной во что бы то ни стало.
  Без лести преданный тебе Хороблев"
  Не теряя времени, Башкирцев направился прямо к губернатору, чтобы у него лично испросить для себя разрешение на свидание с Иваном Исаевичем, и уже через час братья встретились. Хороблев предстал перед ним, как всегда гладко выбритым и царственно спокойным. Правда сюртук его не был застегнут и вовсе не одет: просто небрежно накинут на плечи, чего прежде Хороблев никогда не позволял себе в присутствии посторонних. Надзиратель был настолько добр, что согласился оставить их на несколько минут вдвоем и едва только он вышел, Хороблев схватил Николая за руку и зловеще констатировал:
  - Tout est perdee sauf l"honneur.1
  - Я полагаю, что у вас все же еще имеется надежда, - заметил Башкирцев ему в утешение, с любопытством глядя в его холодные непроницаемые глаза.
  - Надежда? На что же мне надеяться? - насторожился Хороблев.
  - Я попытаюсь что-нибудь сделать для вас, - начал было Башкирцев, но Хороблев только махнул рукой на это замечание.
  - Я попытаюсь что-нибудь сделать для вас, - повторил Николай Исаевич.
  - 2 Chaun pour joi, Dieu pour tous, - пренебрежительно бросил Иван Исаевич.
  - Я приложу все усилия, чтоб вам не вышло более десяти лет, хотя ваши преступления тянут на пожизненную каторгу.
  - Не более десяти лет? Вы, видно, издеваетесь надо мной, сударь! Знаете ли вы сами, что такое десять лет каторги? - поморщился Хороблев.
  - Не стоит впадать в отчаянье, - холодно заметил Николай Исаевич, - да и что такое 10 - 15 лет каторги при тяжести совершенных вами преступлений?
  - Спасибо за откровенность, - усмехнулся Хороблев.
  Он наверно страшно злился на Башкирцева за то, что тот видит его в столь беспомощном и совершенно незавидном положении и, хотя держался внешне спокойно и независимо, все же во взгляде этих равнодушный и бесстрастных глаз Башкирцев приметил для себя нечто новое, а именно некоторую рассеянность, чего раньше за Хороблевым никогда не подмечалось.
  Однако он вел себя очень достойно, благодаря невероятной выдержке и довольно скоро перевел разговор на совершенно иную тему, словно бы предыдущая уже перестала его интересовать.
  - Вообще-то у меня к вам дело. Просто так я бы не позвал вас сюда.
  - Я узнаю своего брата.
  - До меня дошли слухи, что на моей даче нынешней ночью кто-то побывал.
  - О, да, гостей там было немало. Одним из посетителей был ваш покорный слуга.
  - Визит ваш и полиции меня волнует менее всего. Кто был еще?
  - Если бы я имел несчастье знать всех ваших друзей, то вероятнее всего мое законное место было теперь подле вас.
  - А разве произошло нечто необычное?
  - Еще бы! Не каждый день в тебя целятся из револьвера.
   - Скажи пожалуйста, там ничего не пропало? - тихо спросил он, опасливо оглядываясь по сторонам.
  - Какие-то бумаги из вашего стола.
  - Понятно... Впрочем, для той ситуации, я имею в виду обыск, исчезновение этих бумаг нам чрезвычайно выгодно. Они не просчитались. Однако я хочу получить свои бумаги назад!
  Эта новая забота заключенного крайне изумила Башкирцева. Казалось, что исчезнувшие документы волновали его куда более его собственной судьбы, тем более, что в его нынешнем положении никакой необходимости в них не было.
  - Скажите лучше, что вы собираетесь показывать на допросах, - спросил Башкирцев.
  - Да подите вы со своим следствием! - отрезал Хороблев.
  - Завидую вашему оптимизму! Однако все таки любопытно было бы узнать, как вы собираетесь выкручиваться из сложившейся ситуации.
  - Конечно буду все отрицать.
  - Кто ведет дело?
  - Васюхин. Гирин отказался.
  - Зря. Я бы не стал его более тревожить...
  - Ага! Справедливость и чистая совесть значат для вас куда больше родственных чувств, - насмешливо вывел Хороблев
  Башкирцев с трудом сдержался, чтоб не вспылить и заметил равнодушно, что в их распоряжении осталось не более пяти минут.
  - Да-с, время идет быстрее, нежели мы успеваем жить, - философски заметил Хороблев, - короче говоря, мне нужна ваша помощь. Подумать только, я, я прошу помощи! Дойти до такого унижения! Никогда еще Хороблев ни у кого не просил о помощи, даже когда был нищ и всеми отвергнут, - даже тогда он не унизился ни перед кем. Но меня утешает только то, что я прошу помощи у собственного брата и никто, кроме него об моем унижении не узнает.
  - Я бы многое отдал, чтоб хоть раз увидеть ваше унижение. Только, видно, не суждена мне эта честь. Даже находясь в самом плачевном состоянии, вы не снизойдете до просьбы, а будете только требовать и распоряжаться.
  - Выслушай меня внимательно и сделай так, как я скажу. Я даже готов умолять тебя, если тебе это так нужно. Ты должен, должен достать для меня этот архив.
  - Это решительно невозможно, - отрезал Башкирцев, - я не желаю иметь никаких дел с преступниками.
  - Николай! Для меня решительно невозможно то, что архив этот будет в руках этого подлеца! Он хочет контролировать все, но он слишком ничтожен, труслив и мелочен, чтоб распоряжаться. Я не могу уступить своего центрального места, к тому же уступить его человеку, который ниже меня во всех отношениях.
  - Да зачем он нужен вам? Неужели вы собираетесь взять его на каторжные работы?
  - При чем тут каторжные работы, если я говорю об архиве?! Мне он необходим.
  - Не хотите ли вы сказать, что я должен разыскивать этих разбойников?
  - Конечно нет. Для тебя это ничего не будет стоить. Сходи к Святому (только ради Бога сходи лично, для пущей убедительности) и передай ему от меня несколько слов, которые он в свою очередь доведет до сведения интересующего меня лица. И более ничего. А скажешь ты ему только то, что если мне не будет возвращено то, что много лет принадлежит мне по праву, то все они отправятся в Туруханский край.
  - Я так и знал, что вы, Святой и эти двое - одна шайка.
  - Так ты сделаешь это для меня?
  - Ладно. Извольте, - раздраженно бросил Башкирцев после некоторого раздумья, - если это только сможет вам помочь.
  - О, у меня просто нет слов для благодарности!..
  В дверях показалась фигура надзирателя, и Хороблев поднялся со стула.
  - Теперь прощай. Пожелай мне удачи.
  - Да поможет вам Бог!
  Николай Исаевич сел в автомобиль, совершенно подавленный взятыми на себя обязательствами по добыче архива. "Мой брат - убийца, его друзья - воры и мошенники. Что может быть великолепнее этого? Честь нашей семьи навсегда втоптана в грязь, и мне никогда не удастся спасти ее!" - рассуждал он.
  "Да что я такое говорю о какой-то семейной чести? Ведь Иван - вовсе не мой брат и официально никакого отношения ко мне не имеет. Что мне за дело до него? Для его утешения, я достану эти бумаги, а потом пусть он катится ко всем чертям и получает по заслугам. Я ничем ему не обязан", - вывел он для собственного утешения, однако подобные рассуждения совершенно не отвечали его подлинным чувствам, и мысли о судьбе Хороблева не давали покоя.
  - Да разве это порядочно - спасать убийцу от каторги? Но все таки он - мой брат, кровный брат - и я не могу предать его во имя торжества правосудия. Однако мое бездействие связано только с тем, что я совершенно уверен в виновности брата и потому предательством перед ним оно не является.
  Он чувствовал себя скверно, связанным по рукам и ногам заботой о брате и никак не мог успокоиться, мучительно отгадывая причину своей тревоги.
  - Конечно, честь семьи здесь ни причем. По закону Иван имеет ко мне точно такое же отношение, как, к примеру, мой шофер. В случае его осуждения, только его имя навсегда будет запятнано грязью, но никак не мое. Но... он мой брат, и я не могу не придавать этому значения! Хотя я безусловно не люблю его и совершенно равнодушен ко всем его проделкам, однако я страстно хочу его спасти. Безусловно осуждение его будет справедливым. Для общества он будет полезнее в тюрьме, чем на свободе. ("Для общества" - опять эти громкие слова! Я снова лгу себе). Для общества, может быть, это и полезнее и справедливее, только никак не для меня, а что мне за дело до общества, ежели у меня самого кошки на душе скребут?
  Автомобиль подъехал к модному ювелирному магазину. Он вышел из машины в надежде отыскать здесь Святого, который все дневные часы проводил в своем любимом детище. Тот выплыл к нему с распростертыми объятиями и приветствовал самым слащавым голосом:
  - Бонжур, дражайший Николай Исаевич. Как я рад, что вы решились наконец посетить мой скромный магазинчик. Быть может, вы окажете мне еще большую честь, я имею в виду, отобедаете вместе со мной.
  Башкирцев брезгливо пожал его руку, что не ускользнуло от внимания Святого, и мошенник насторожился.
  - Так как насчет обеда? - повторил он свое приглашение.
  - Благодарю, но я уже пообедал. И некогда мне, я по делу пришел к вам.
  - Чем обязан такому вниманию с вашей стороны? Может, вы желаете чего-нибудь приобрести? У меня есть предивные вещички от самого Фаберже.
  - Лично я ничего от вас не желаю. Но мой брат...
  - Вы виделись с ним? - удивился Святой.
  - С полчаса назад.
  - Ну как он себя чувствует на новом месте? (При этих словах Святой скорчил самую трагическую мину) Это просто ужасно. Кто бы мог предположить?
  Башкирцев совершенно не был настроен на выслушивание подобных патетических излияний и немедленно передал Святому слова брата, которые были выслушаны все с той же любезной улыбкой. Башкирцев, ожидавший расспросов относительно столь туманного послания узника на свободу, подумал даже, что Иван Исаевич вероятно ошибся, направив его к Святому, который скорее всего ничего не понял и не знает о пропаже важных документов. Однако тот скоро вывел Николая Исаевича из недоумения, сказав кратко:
  - Я вас понял. Чем еще могу служить?
  - Спасибо, но в ваших услугах я не нуждаюсь. Прощайте.
  Святой проводил гостя до дверей, и едва только они закрылись, начал ни с того ни с сего громко, по-мужицки ругаться на всех, кто только попадался ему под руку и даже швырять на пол совершенно безобидные вещи.
  Башкирцев, дабы отвлечься от забот дня настоящего и тягостных впечатлений прошлой ночи отправился обедать к родителям, движимый кроме всего прочего подсознательным желанием лишний раз увидеть их гостью. Отца он дома не застал, мать нашел в ее спальне, где та с увлечением читала новый роман Франса. Надо здесь сказать несколько слов о внешности Ларисы Аркадьевны. В молодости замечательная красавица, она и 50 лет не утратила былого очарования и возраст выдавали только многочисленные морщинки вокруг глаз. Она была очень высока (выше собственного мужа), стройна, обладала роскошными светло-каштановыми кудрями, глаза ее были очень ярки, выразительны, замечательно зеленого цвета, однако выражение их не менялось никогда, лицо было полностью лишено мимики, все улыбки были стандартны, движения полны собственного достоинства и великосветской напыщенности, - вообщем она обладала всем тем, что было присуще Николаю Исаевичу, за исключением разве одной только напыщенности, которая компенсировалось у сына способностью держать себя с поистине царским величием.
  После ряда стандартных фраз и расспросов о здоровье и состоянии дел Исайи Ивановича и самой Ларисы Аркадьевны, он поинтересовался также о Наталье Модестовне.
  - Она крайне скверно чувствует себя после вчерашних событий, - отозвалась Башкирцева, - скажите, Nicolas, неужели наш Jean и впрямь повинен в этом ужасном преступлении?
  - Это установит суд, - уклончиво ответил Николай.
  - Да, конечно, - вздохнула мать, - но при всем этом мне отчего-то становится легче от мысли, что он не является сыном Исайи Ивановича, иначе какой позор мог лечь на всю нашу семью!
  При этих словах она скорбно покачала головой и повторила по-французски слова о позоре.
  Наталья Модестовна приняла его в своей комнате. Она и впрямь выглядела не совсем здоровой. Его поразило искреннее переживание Натальи Модестовне по поводу несчастья Ивана Исаевича, которых он не нашел в матери, и вопрос об Иване Исаевиче были едва не первыми ее словами при встрече
  - Я полагаю, что тюрьмы у нас не слишком плохи, так что Иван Исаевич находится в не совсем скверном положении, - сообщил он, - а потом, я все же надеюсь, что сумею как-нибудь помочь ему.
  - Я также очень надеюсь на помощь вашу и Исайи Ивановича. Вы не должны покидать Ивана.
  В Наталье Модестовне его поразило так же и то, что владея иностранными языками, она в разговорах старалась избегать употребления иностранных слов несмотря на повальное увлечение высшего общества иностранщиной, - до того, что родной язык был совершенно неупотребим в светских беседах. Его собственная мать по-русски общалась исключительно со слугами, даже в разговорах с мужем и сыном непременно вставляла иностранные фразы, а иногда только на французском и говорила, видимо, находя в этом некоторое изящество.
  Он совсем не знал, о чем говорить с Натальей Модестовной, и все темы сводились только к скорби по поводу несчастной участи брата Ивана, о которой ему самому вовсе не хотелось вспоминать, и чтоб как-то развлечь ее, он, заметив на столе несколько книг на древнегреческом и латыни из их собственной библиотеки, заговорил о древней литературе. Она несколько оживилась и тут же предложила ему перечитать Овидия, однако Николай Исаевич, с детства невзлюбивший мертвые языки решительно отказался, однако, чтоб не обидеть ее заявил, что предпочитает латыни греческий и взял Гомера.
  - Я вижу, что вы и Гомера совершенно не хотите читать, - заметила Наталья Модестовна, внимательно глядя на Башкирцева.
  - Вы правы, я не слишком люблю поэзию. Меня всегда занимали естественные науки.
  - Вы напоминаете мне Базарова, - усмехнулась она.
  - Что вы, я вовсе не отвергаю литературы и всегда очень много читал. Чехова и Достоевского я прочел полностью и нахожу их даже лучшими писателями во всей мировой литературе. За ними, пожалуй, следуют Диккенс и Теккерей. Впрочем, есть еще и Толстой, но это гигант недосягаемый и непревзойденный, однако он скучен.
  Он понимал, что Хороблеву в тот момент менее всего волновали проблемы литературы, да и сам он интересовал ее крайне мало, что не могло не задевать его самолюбия. Николаю Исаевичу даже показалось, что Наталья Модестовна совершенно не желает поддерживать с ним разговор и более всего мечтает теперь остаться наедине со своими собственными переживаниями и размышлениями по поводу судьбы двоюродного брата. Однако уходить он не хотел и стремился продлить беседу любыми способами.
  - Я слыхал от матушки, - сказал он после некоторой паузы, - что вы замечательно играете на пианино.
  - Она преувеличивает мои скромные возможности, - заметила она.
  - И все же, отчего вам не помузицировать и тем немного отвлечься от скверных мыслей, нельзя же постоянно только о плохом размышлять. К тому же, может статься, хотя бы в музыке вкусы наши совпадут.
  Ему удалось убедить Наталью Модестовну спуститься с ним в банкетный зал, куда в ожидании обеда перебралась и Лариса Аркадьевна. Она всегда скучала одна, и ради развлечения раскладывала бесконечно длинный пасьянс.
  - Как хорошо, что вы пришли, - радостно сообщила она и смешала карты, - я совсем соскучилась за книгой. А Исайя Иванович, как обычно исчез до утра.
  - А где же Исайя Иванович?
  - Играет в винт у вице-губернатора. Раньше шести они не расходятся. Обед будет через полчаса. Мы всегда обедаем в семь.
  - M-lle Хороблева была так любезна, что согласилась нам поиграть на пианино, - сообщил Николай Исаевич, - Благо до обеда осталось еще время.
  - О, это просто чудесно! - отозвалась Башкирцева, - она играет значительно лучше меня, tres chic! Кстати, mon fies, может, вам сыграть в четыре руки?
  - Пожалуй я воздержусь, maman, - отказался Николай Исаевич.
  - Только что же такое вам сыграть? - спросила Наталья Модестовна, садясь за инструмент, - Может, что-нибудь из Чайковского?
  - Да, Чайковский совсем не плох, - поддержала Лариса Аркадьевна, и Наталья Модестовна стала играть "Сентиментальный вальс".
  Играла она действительно хорошо, правильно, полностью погружаясь в прекрасную и печальную мелодию. Мрачные мысли постепенно отходили прочь, легкая светлая грусть музыки передавалась всем, и Башкирцевым постепенно овладевало некое новое, неведомое ему прежде чувство, перед которым все прочие уходили в какую-то тень, казались мелкими и ничтожными...
  Только в первом часу вернулся он домой, спокойный и даже по-своему счастливый. Дворецкий тотчас передал ему потрепанную папку, обернутую какой-то материей.
  - Что это? От кого? - недоуменно спросил Башкирцев, невольно отрываясь от своих легких и светлых мыслей.
   - Час назад доставили, а от кого - не сказали.
  
  Глава 35
  "Справедливый человек исчез не только совершенно без следа, но даже нет и надежды снова отыскать его в России"
  (Н.Лесков)
  Башкирцев, получив этот беспорядочный набор документов, представлявший хороблевский архив, пребывал в настроении самом романтическом и разбирать его совершенно не хотел. Однако любопытства ради, или просто от нечего делать, он все таки развернул папку, и первое, на что он обратил внимание, это были какие-то списки с именами и цифрами. Их было человек двадцать и большинство фигурировала в бумагах не по именам, а по прозвищем, так что невозможно было разобрать, кто есть кто. Потом в папке обнаружилось множество векселей и расписок, заверенных в большинстве своем Хороблевым или неким совершенно неизвестным Башкирцеву господином. Нашлось немало банковских счетов и прочих финансовых документов. Среди них Николаю Исаевичу бросился в глаза документ, подписанный директором Петербургско-N...ского банка о предоставлении кредитов компании Ко , той самой, которой месяц назад удалось замять в суде дело о нарушении акцизного законодательства. Тут же фигурировало и товарищество ювелирных мастерских, как-то попадавшееся на сбыте фальшивых и краденых драгоценностей, директором которого являлся Святой. Его документы попадаются здесь с завидной частотой, равно как и документы Хороблева...
  Голова Башкирцева едва не шла кругом от впечатлений, полученных при беглом знакомстве с этими бумагами. Чужая страшная тайна находилась теперь в его руках, не было никаких сомнений, что документы эти принадлежат некоей преступной группе, действующей по всей губернии, которую возглавлял его брат и Святой и даже, может быть, директор крупнейшего местного банка, если только он при всей своей ограниченности мог быть способен на столь серьезные действия. Компания эта, по видимому, занималась биржевыми и банковскими махинациями и даже нелегальным ввозом оружия на территорию империи, кроме всего прочего была неплохо организована, о чем свидетельствовал ее единый архив. Хороблев являлся здесь неким связующим звеном, и вся основная документация проходила через его руки. Многие люди были хорошо известны Николаю Исаевичу, такие как директор одной компании, распространявшей билеты на увеселительные поездки в Индию и Ближний Восток, трое очень солидных людей, всего месяц назад в одночасье покончившие с собой... Здесь же прилагались непогашенные векселя последних на несколько десятков тысяч рублей. А вот очень примечательный документ с обязательствами некоего г-на Лианозова о ежемесячной выплате установленной суммы за поставку оружия и взрывчатых веществ, - это уже что-то, совершенно уму непостижимое. Чем дольше он копался во всех этих бумагах, тем в больший ужас приходил от мысли о безнаказанности всех этих темных подпольных деятелей. Он с отвращением развернул еще один документ, и к величайшему изумлению обнаружил имя Лесова. Все! На этом он с невыразимой злобой захлопнул загадочную папку и нервно заходил по своему кабинету.
  Он мог смириться с мыслью, что в преступный клан входила вся эта мелочь людская, совершенно ему незнакомая, даже со Святым, которого и без того все в городе почитали за вора и отпетого мошенника, тем более с фактом нахождения в нем брата Ивана, убийцы от чрева матери своей, но Лесов... Его темная деятельность стала самым серьезным ударом для Николая Исаевича.
  - Завтра же уволю эту каналью! Без всяких сожалений уволю! - заключил он, - и в ближайшее время в качестве члена правления потребую поднять всю банковскую документацию за последние годы.
  Да, этот архив мог бы стать драгоценной находкой для полиции или какого-нибудь борца за справедливость, на манер Гусева. Но он то, он будет выглядеть полным идиотом, если поднимет вопрос о немедленном аресте всего этого сброда. Безусловно, Николай Исаевич был бы только счастлив, если б этих людей осудили, но что делать с братом? Снеси Башкирцев эти бумаги в полицию - Ивана уже ничто не сможет спасти от неминуемой каторги. Конечно брат его достоин по всей мерзости деяний своих наказания самого сурового, однако допустить этого он, Николай, не может. Оказавшийся в его руках архив способен погубить только часть преступников, имена которых известны, а остальные будут продолжать свою низкую деятельность, ибо обнародованием архива будет разгромлен только центр во главе со Святым и Хороблевым. К тому же долг гражданина так часто расходится с долгом человека. Одинаково низким представляется в его понимании оставить всех этих людей безнаказанными и предать брата, а также людей, ему доверившихся и принесших эти бумаги. Все таки много благороднее будет отдать архив владельцам. Пусть Бог их судит, а полиция - ищет, за то он в конце концов и платит налоги. Обиднее всего было конечно то, что в это общество попал и Лесов - отличный управляющий, любимец его отца, - его без наказания он оставить не может. И самое лучшее, что он сумеет сделать - это немедленно уволить его.
  - Завтра же я рассчитаюсь с ним, - говорил он себе, - я не желаю более иметь с ним ничего общего несмотря на все его заслуги в деле управления фабрикой.
  Однако Башкирцеву все таки было тяжело и грустно расставаться с таким хорошим управляющим. Но по-другому поступить он не мог.
  В начале третьего ночи слуга доложил Николаю Исаевичу о приходе некоего господина, отказавшегося назвать свое имя. Возмущенный столь поздним визитом, он приказал выставить его. Через некоторое время он отправился в спальню, где его ждал еще более неприятный сюрприз. Едва открыв дверь, он обнаружил за своим столом совершенно незнакомого ему человека в надвинутой на глаза в шляпе.
  - Что вы здесь делаете? - воскликнул он изумленно, - как вы вообще попали сюда?
  - Bonjour, - я так хотел увидеть вас, но швейцар помешал мне.
  Голос его показался Башкирцеву знакомым.
  - Как вы сюда попали? - повторил он свой вопрос уже более спокойным тоном, однако слишком уж неприязненно.
  - О, для меня войти в чужую квартиру - все равно, что в свою собственную. Все это очень просто.
  - Однако, вы, должно быть, имеете хоть какое-то представление о времени.
  -1 O, mille pardons, monsieur, de vous a voie de rangee, но я не мог прийти раньше.
  - Да кто вы такой, в конце концов?
  Незнакомец снял шляпу, и Башкирцев, к величайшему своему удивлению узнал в незваном госте давешнего посетителя хороблевской дачи.
  - Это опять вы? - воскликнул он, - видит Бог, как вы мне надоели. Знайте же, что я не желаю вас видеть ни сегодня, ни когда-либо еще.
  Башкирцев рванулся к тумбочке, чтобы достать пистолет, однако гость опередил его, и он услышал за спиной своей щелчок взводимого курка.
  - Не делайте глупостей, Николай Исаевич.
  Башкирцев резко обернулся к нему, и оба несколько минут молча смотрели друг другу в глаза, причем гость, как и прошлой ночью поддерживал свое молчание револьвером.
  - Это даже смешно, я отлично знаю, что вы не убьете меня.
  - Вы правы, я никого не убиваю.
  - Видно, оттого, что боитесь.
  - Так говорит и ваш брат.
  Он отложил револьвер в сторону.
  - Вы переполняете мое терпение. Поверьте, для вас будет лучше совсем убраться отсюда, - заметил ему Николай Исаевич.
  - Я пришел к вам по делу.
  - Какое может быть у вас ко мне дело? Я совершенно вас не знаю, да и не желаю знать. Да и кто вы такой?
  - Можете называть меня Графом.
  - Это ваше имя или титул?
  - Нет, конечно, не имя. Оно слишком известно, чтоб я назвал его. Однако перейдем сразу к делу. Сегодня вы получили некую посылку и вероятно уже успели ознакомиться с ее содержимым. Один наш общий знакомый предупреждал меня о возможных последствиях вашего посвящения в наши тайны, ибо в этой папке собраны не одни только денежные документы, но и компромат, способный погубить очень многих. Он также отговаривал меня передавать вам на хранение эти бумаги и советовал остерегаться вас лично. Скажу откровенно, что я в некотором разладе и с ним и с вашим родственником, владевшим этой папкой и вообще прибравшим к своим рукам слишком много власти, и оттого я совершенно не заинтересован в возвращении этих документов владельцу. И только угрозы вынудили меня сделать это, то есть вернуть вашему брату наши общие бумаги, не взирая даже на риск, который очень велик, благодаря вашему посредничеству в этом деле. Цель моего визита именно в том и состоит, чтобы этот риск свести до minimum"а. Поймите, у вас свой buisness, у нас - свой. Нас не интересуют ваши дела, вас не должны интересовать наши,1 с"est clair? Наша честь не позволит вам вмешиваться в наши дела.
  - 2 C"honneur ete perdy a vant tout, - пробормотал Башкирцев, - что вы от меня хотите?
  - Совершенный пустячок. Я только желаю, чтобы никто кроме вас не узнал о существовании этих документов, иначе...
  - Что иначе? - резко перебил Башкирцев.
  - Вам придется замолчать навсегда.
  Какое же самодовольство! Николай Исаевич пришел в неописуемую ярость от последних его слов, вызывающих по своей наглости и бесцеремонности.
  - 1 Sorier! Sorier! - процедил он сквозь зубы.
  Граф невозмутимо глядел в гневные черные глаза Башкирцева и не двигался с места.
  - Sorier! - вскричал Башкирцев, поднимаясь со своего места.
  Завидев это, гость снова схватился за револьвер.
  Да он еще и трус к тому же, мало того что подлец! Вид пистолета только еще более разозлил Николая Исаевича. Он стал лихорадочно разыскивать архив, совершенно позабыв, что бросил его в кабинете. Граф принял его суету за поиски оружия и заметил:
  - Не двигайтесь с места. Я метко стреляю. Apresent, я хочу, чтоб вы дали мне честное слово, слово русского буржуа, - я слишком много слышал о ценности этого слова в вашем обществе... Итак вы должны пообещать мне, что отдадите его только в руки monsieur Хороблева, и мы никогда более с вами не встретимся.
  - Вы верите честному слову? - зло ухмыльнулся Николай Исаевич.
  - Я просто не встречал в среде крупных русских предпринимателей ни одного, осмелившегося его нарушить.
  Башкирцев вновь как-то зловеще улыбнулся и, равнодушно взглянув на наведенное на него дуло, произнес тихо:
  - Идите за мной,2 monsieur impertinent.
  Не расставаясь с оружием, Граф последовал вслед за Башкирцевым в его кабинет.
  - Я жду, - сказал он, заметив на столе знакомую папку.
  - Послушайте, милостивый государь. Вы бы могли быть во мне абсолютно уверены, если б не имели столько наглости, что позволила вам ворваться в мой дом и трясти своим дурацким пистолетом, - отозвался Башкирцев, с трудом сдерживая ярость, - теперь знайте: подлецам я не даю своего слова! Вот ваши бумаги. По моим подсчетам их цена около двух миллионов, но настоящая их стоимость гораздо выше: это свобода и благосостояние очень многих людей. Вы не хотите, чтобы кто-нибудь узнал об их существовании, и пусть будет по вашему: я тоже имею свои причины желать того же.
  С этими словами Башкирцев швырнул пресловутую папку в камин, да так далеко, что достать ее было практически невозможно. Граф прямо таки подскочил на месте, бросился к камину и втечение нескольких минут тупо глядел на пламя. Башкирцев смотрел на него со злой улыбкой, потом преспокойно сел за свой стол, спиной к ненавистному гостю.
  - Oh, diable, - подал наконец голос Граф, - знаете, что мое самое большое желание в данную минуту - отправить вас на тот свет. Однако я не могу этого сделать.
  Башкирцев даже не соизволил повернуть головы в его сторону.
   - Ну ладно, хватит, - мрачно заметил он, - я мог бы тысячу раз разбить вашу дурацкую голову, пока она торчала в камине. Однако в ней слишком немного содержимого, чтоб она могла представлять для меня какой-либо серьезный интерес. Теперь убирайтесь вон!
  Граф потоптался на месте и сказал задумчиво:
  - Убытки от вашего красивого жеста, безусловно колоссальны, однако, как это ни странно, очень многие с этих пор смогут спать спокойно. Существование уничтоженных вами бумаг было необходимо только вашему брату. А должники и без них уплатят нам долги.
  Башкирцев еще раз указал ему глазами на дверь.
  - Однако черт с вами, - пробормотал гость, уходя, - 3 Adieu a j"anais.
  Только сильных хлопок дверью выдал его настоящее душевное состояние. Башкирцев даже не шевельнулся.
  - А ведь эта скотина едва не убила меня, - устало вздохнул он, - как это было бы глупо.
  
  Глава 36
   Сердце наше - кладезь мрачный:
  Тих, спокоен сверху вид,
   Но спустить ко дну - ужасно!
   (К.Батюшков)
  Лесов всегда поздно возвращался домой. Он подолгу задерживался на фабрике, ужинал непременно в трактирах, дабы таким образом оттянуть ненавистное для него свидание со ворчливой женой-американкой, отравлявшей, по его собственному выражению, все его существование.
  Их совместная жизнь как-то сразу не сложилась, оба давно уже не любили друг друга, более того - испытывали даже какую-то глухую неприязнь, которая временами доходила у них до настоящей ненависти. Все в жене вызывало у Лесова отвращение. Даже самый ее внешний вид. Она была худа, а Лесову отчего-то казалось, что он всю жизнь любил полных, мала ростом - он в отместку искал высоких. Когда он видел ее рыжие волосы, то приходил к мысли, что готов был бы любить блондинок или брюнеток, только не рыжих. Ее присутствие в доме казалось для него совершенно невыносимым, к тому же Лесов относился к тому типу людей, которым легче живется в одиночку, в семье они совершенно не нуждаются, а если случайно заводят ее из принципа, чтобы все было как у людей, то потом слишком тяготятся. Женился он совершенно случайно, по взаимной приязни, на молодой и симпатичной девушке, но вернее всего без любви. Тысячу раз задавал он себе один и тот же вопрос: зачем он вообще женился на этой особе и постепенно приходил к выводу, что никогда не обратил бы никакого внимания на нее, не будь она дочерью его шефа, брак с ней был для него вопросом чести, он должен был доказать себе самому, что он из себя представляет. И будущий тесть, сам вышедший когда-то из низов, предрек ему блестящее будущее и дал согласие на свадьбу после некоторых колебаний. Лесов давно уже подумывал оставить постылую супругу, и так бы вероятно и поступил, если б не сознавал, что бросить ее в чужой стране было бы не совсем порядочно с его стороны, к тому же он настолько привык к совместной жизни с ней, что вряд ли уже мог надеяться на то, что существует хоть какая-то возможность изменить свой быт к лучшему благодаря решительному шагу с его стороны. И, не решаясь оставить ее, он тем не менее продолжал винить жену во всех своих неудачах.
  От этого несчастного союза у четы Лесовых был один сын, гимназист 11-ти лет, бездельник и балагур, крайне скверно учившийся и ничем, кроме игры в карты не увлекавшийся. Лесов его терпеть не мог, мать же, напротив, души в нем не чаяла и спускала ему с рук все шалости, вероятно оттого, чтобы насолить мужу, - в этом последний был совершенно уверен, и потому часто ругал сына и бил нещадно, да еще так, чтоб все это происходило непременно на глазах г-жи Лесовой. Кроме того с ними жил еще приемный сын Дуглас, сирота, приходившийся каким-то родственником г-же Лесовой. Он был тремя годами старше родного, два года назад лишился обоих родителей и был вызван из Америки в Россию тетушкой, а впоследствии усыновлен Лесовым, который страшно к нему привязался, наверное благодаря тому, что Дуглас был прямой противоположностью сводному брату: тихим, послушным, немного замкнутым мальчиком и имел большие способности к рисованию. Еще в раннем детстве он задался целью стать художником и непременно поступить и закончить знаменитую Петербургскую академию, о которой много слышал еще в Америке и оттого предложение родственницы перебраться в Россию встретил с большой радостью. Лесова называл он отцом, а жену его почему-то тетей, на что та страшно обижалась, тем более, что была не менее своего супруга привязана к мальчику благодаря его англоязычному происхождению. Дуглас был единственным человеком, с которым она могла поговорить на родном языке, в то время как Лесов запрещал употреблять дома английский, так как этот язык непременно ассоциировался у него с ненавистной супругой. Он выбросил даже все американские книги, чтоб тем побольше досадить ей и требовал, чтобы жена читала только по-русски. Однако г-жа Лесова не отличалась большим художественным вкусом и, выбирая между Купером, Лондоном и графом Толстым, всегда предпочитала первых. Ее неизменно привлекали сюжеты, а не художественная ценность произведения.
  Я уже говорил, что Дуглас искренне любил Лесова, называл даже отцом, хотя усыновлен он был только формально, документы оформить не смогли из-за различия вероисповеданий. Лесова это тяготило и он мечтал ликвидировать это досадное упущение и постоянно уговаривал приемного сына креститься по православному обряду. Но Дуглас считал, что не может креститься второй раз и недоумевал, отчего в православии протестантские конфессии считаются чем-то сродни мусульманству или язычеству и, чтоб перейти в него, необходимо принять второе крещение, не взирая на уже имевшее место, и сменить имя. Он не понимал, зачем отец настоял на крещении своей жены, и как она могла пойти на такой шаг. Надо сказать, что Лесов был глубоко равнодушен к вероисповеданию своей супруги, они не венчались в Америке, однако едва приехав в Россию, он вдруг потребовал от нее венчания по православному обряду с обязательным вступлением в лоно государственной церкви. Сделал он это принципиально, все из той же неприязни, которая побуждала его запрещать употребление английского языка в собственном доме.
  Г-жа Лесова, в новой вере своей - Ирина Петровна, ранее же просто Рэчел выглядела значительно старше мужа-одногодка скорее всего благодаря своей худобе. Хотя она и обладала довольно приятной внешностью, все таки сильно проигрывала перед Лесовым, понимала это и оттого ревновала его к каждой женщине, и чаще всего не без оснований. По-русски говорила она достаточно чисто, не выговаривая только букву "рцы", которую всегда заменяла английским "r". С возрастом Ирина Петровна стала очень жадна до денег, скупа и ворчлива, на людях сдержанна (ангел - не жена), дома неистова в постоянных мелких пакостях по отношению к супругу. Более сказать о ней нечего. Знания ее были обширны благодаря какому-то образованию, полученному дома, но поверхностны, она читала много, но бессистемно и была мало способна к самостоятельному мышлению. Увлечения ее, по мнению Лесова, были пошлы и мелки, она часто говорила глупости с умным видом и оттого у себя на родине почиталась за очень умненькую девочку. Супруг откровенно называл ее дурой.
  Сам Лесов имел очень узкое, чисто техническое образование, которое получил также в Америке, он придавал ему крайне малое значение, и главным его университетом была все таки жизненная школа. Он был выходцем из городских низов, всего в жизни добился самостоятельно благодаря своему трудолюбию и недюжинным умственным способностям. Легко представить, как способный и целеустремленный молодой человек может добиться в жизни самых недосягаемых для простых смертных высот, гораздо труднее понять, каким образом этот самый честный и добрый малый превращается незаметно для самого себя в человека бездушного, алчного, глухого к людским горестям и радостям, ничего не желающего ни знать, ни видеть, кроме своей работы и денег, которые постепенно заняли главное место в его безрадостной жизни. Много повлияла на это чудесное превращение и неудачная женитьба, и трудное детство и полная лишений и каторжной работы юность. Есть люди, не умеющие выдержать тяжести своих талантов. Талант - это всегда служение, но они подменяют его самообольщением и презрением к тем, кто их напрочь лишен. Есть также личности, не выдерживающие тяжести богатства, добытого ими долгим и упорным трудом, которое полностью подминает их под себя и не оставляет им ровно никаких надежд вырваться из-под роковой власти золотого тельца. Именно к таким людям, навсегда потерянным для благородных чувств и человеческих отношений, относился наш герой. Однако не будем судить о нем однозначно
  Итак, начнем ab ovo. Семен Лесов родился в семье нищего рабочего в большом промышленном центре средней России. С десяти лет он работал на фабрике и единственным образованием для него было фабричное училище для детей простых рабочих. В 12 лет он потерял мать, а в 16 остался круглой сиротой, после гибели отца во время аварии в цехе. Жить ему приходилось впроголодь, однако редкие способности к технике привели к тому, что Семена стали допускать до работы со сложными машинами и процессами, что было прерогативой только высокооплачиваемых рабочих. В те далекие времена он был романтиком, монотонная работа на одних и тех же операциях утомляла его, он жадно искал совершенства и в 22 года, купив за 200 рублей билет на пароход, отправился искать счастья в Новый свет. Поначалу Лесову, не знавшему даже языка, предлагались только самые тяжелые и грязные работы, которые выполнялись им с энтузиазмом. Языком он овладел достаточно быстро, среди американских рабочих друзей не нашел, поскольку те относились к нему брезгливо как к иностранцу, а он в свою очередь презирал их за то, что при всем своем примитивизме и интеллектуальной недоразвитости они получали зарплату вдвое большую, чем он сам. А человек этот всегда ценил себя достаточно высоко, чтобы смириться с подобным пренебрежением к собственной персоне. Товарищами его стали несколько эмигрантов из Франции и Италии, только с ними он и поддерживал кое-какие отношения, основное же время ковырялся в технике, разбирал и собирал старые станки, ремонтировал их, дополнял деталями, - и все это делалось исключительно ради собственного интереса. Денег за свой труд он не получал ни цента.
   Однако, не тот это был человек, чтоб прозябать за гроши на черных работах.
  Довольно скоро молодой и способный эмигрант обратил на себя внимание самого управляющего, который, подивившись его техническим навыкам, и узнав, что он почти никакого образования не имеет, отправил Лесова в одно Высшее техническое училище для дальнейшего совершенствования в технике, которое он и закончил блестяще с дипломом инженера, и из простого рабочего превратился в иностранного специалиста. Он страшно гордился этим, и если, поначалу, на первых порах жизни в Америке, он все таки пытался как-то влиться в разношерстное местное население, теперь стал всячески подчеркивать свое европейское происхождение и по праздникам непременно одевал кумачовую косоворотку. Его дружба с управляющим, имевшим, надо сказать, биографию очень сходную с лесовской, - что, пожалуй, и стало одной из причин его покровительства безвестному, но очень талантливому эмигранту, - постепенно вылилась в связь с его единственной дочерью - первой женщиной в Новом свете, которой он серьезно увлекся. Причин к тому было несколько: первенствующей из них была та, что Лесов слишком уважал ее отца, человека, который в буквальном смысле этого слова, сам себя сделал, во-вторых, своими мягкими и довольно размытыми чертами лица Рэчел напоминала ему что-то родное, оставленное за тысячи верст отсюда, а славяне всегда подвержены сильной тоске по родным краям, где бы они не находились и какие бы блестящие перспективы тамошняя жизнь перед ними не открывала.
  Высокий и красивый, умный и расчетливый европеец также сильно импонировал молодой девушке, она почти что полюбила его несмотря на значительную разницу в социальном положении и материальном достатке. Лесов же был более заинтригован, чем влюблен и задался целью овладеть Рэчел во что бы то ни стало. Кто знает, продлись их связь хотя бы около полугода, он бы скорее всего передумал бы связывать жизнь с этой капризной и сребролюбивой женщиной, но он, к сожалению, не умел ждать, все привык брать напором и никогда не позволял себе отступления. Ко всему прочему за несколько лет Америка успела изрядно ему наскучить, он впал в настоящую ностальгию и страдал не на шутку из-за своего пребывания вдали от родины. В один прекрасный день Семен объявил Рэчел, что собирается разговаривать с ее отцом о свадьбе и, независимо оттого, состоится она или нет, он через три месяца уволится и возвратится в Европу. Рэчел удивительно быстро согласилась уехать вместе с ним, верно сообразив своим меркантильным умом, что за этим человеком можно жить, как за каменной спиной: он пробьется везде и всегда. Г-н Моррис сначала был почти что взбешен предложением молодого выскочки, которого он сам "лично вытащил из грязи". Он решительно отказал ему, однако пригласил на следующий день к семейному ужину. Целую ночь управляющий провел в раздумьях и разговорах с дочерью и женой. Совершенно приунывший Лесов явился к ужину с единственной целью: потребовать у несостоявшегося тестя увольнения, но то, что он услышал от последнего, превзошло все его ожидания. Г-н Моррис согласился на брак своей дочери с Лесовым и сказал приблизительно следующее: "Я уверен, что когда-нибудь вы станете богаче меня. Вас ждет прекрасная карьера. Думаю, что моя дочь будет счастлива с вами. Идите с миром, да поможет вам Господь." Он даже пообещал помогать им на первых порах, отчего Лесов по гордости категорически отказался. Теперь, вспоминая глубоко уважаемого им когда-то г-на Морриса, Лесов с отвращением представлял, как тот в компании своих друзей гордится зятем и говорит им за бутылкой виски или чашкой с чаем что-то вроде того, что он не ошибся в выборе супруга для дочери, что он сразу разглядел в этом человеке способности, и в заключение напоминает всем сто первый раз, что и сам когда-то был простым рабочим. И он готов был уже ненавидеть и тестя хотя бы за то, что тот имел когда-то несчастье породить такую дочь. Право лучше б ему было остаться простым рабочим, чем разводить детей.
  Г-н Моррис и правда не ошибся в зяте. Уже через пару лет по возвращении на родину Лесов становится управляющим одного крупного уральского завода, а еще через несколько лет его сманивает на свою главную фабрику Башкирцев с неслыханным жалованьем. С этих пор работа становится главной целью его жизни, в остальных ценностях которой он постепенно разочаровывается. Впрочем, существовало еще послерабочее время, которое директор аккуратно проводил в трактирах или ресторанах, а после ужина ходил играть в карты к друзьям. Когда же карты и друзья ему наскучивали (Лесов вообще по характеру своему был склонен к меланхолии), он сидел дома за газетами и научными статьями, запираясь от ворчливой жены в кабинете.
  В один из подобных тоскливых вечеров, когда директор фабрики никого не желал ни видеть ни слышать, в его квартиру пожаловал неожиданный и редкий гость - совладелец вверенной в его попечение фабрики.
  - Отчего вы не предупредили нас о своем визите, мы бы хоть подготовились заранее, - растерянно сказал он Николаю Исаевичу.
  - Вы бы отужинали с нами, - перебила мужа Ирина Петровна.
  Башкирцев решительно отказался от ужина.
  - Тогда кофе, коньяк? - не унимался Лесов.
  - Покорнейше благодарю, я ничего не желаю. Простите меня, сударыня, но я хочу переговорить с вашим супругом наедине, - сразу же заявил он.
  - О, конечно... если это необходимо...
  С этими словами Ирина Петровна исчезла в соседней комнате. Башкирцев уселся в кресло напротив Лесова и заявил, что с завтрашнего дня Лесов уволен. Тот не совсем понял смысл этих слов и долго непонимающе смотрел на Башкирцева.
  - Расчет вы можете получить в любое время, - холодно продолжал Башкирцев, - в остальном искренне желаю вам удачи! Кстати, не забудьте, что согласно нашей традиции вам придется совершенно выйти из дела. По неписаным законам товарищества вы обязаны продать свою часть акций мне.
  С этими словами он собрался уходить, но Лесов, пришедший наконец в себя после столь неожиданного для него заявления, задержал Николая Исаевича.
  - Я вас не понимаю, - воскликнул он, - как же так? Что это, шутка?
  - Я не имею привычки шутить.
  - Тогда я совсем ничего не понимаю! Назовите хотя бы причину своего решения!
  - Полагаю, что вы догадываетесь о ней, - отрезал Башкирцев.
  - Я не понимаю, ровно ничего не понимаю, - пробормотал Лесов, - столько лет работал я на вас, не покладая рук. Я сделал для фабрики больше, чем все предыдущие управляющие, вместе взятые...
  - Мне это известно, и я весьма благодарен вам за все, что вы сделали для нашего дела. Но никакие заслуги не могут оправдывать ваше членство в сомнительных по роду своей деятельности организациях.
  Лесов страшно побледнел от этих слов и Башкирцев заметил, как крепко он сжал подлокотники кресла, дабы скрыть внутреннюю дрожь, охватившую все его тело.
  - Я искренне жалею, что все вышло подобным образом, и понимаю, что ваше увольнение может скверно сказаться на вашей репутации, - сказал Николай Исаевич, - но, как бы то ни было, я желаю вам всяческих успехов, разумеется, на законном поприще. Нам будет не хватать вас. Я говорю откровенно.
  С этими словами он ушел, не оставляя Лесову никакой возможности задерживать его долее. Хотя он и не стал бы этого делать, ибо понимал, что ничего исправить уже невозможно, что Башкирцев решений своих никогда не меняет, и лишние препирательства могли бы только унизить его, как в глазах Николая, так и в его собственных. А унижаться Лесов не привык.
  Он никак не мог сообразить, за что его увольняют в то время, как лично Башкирцевым и фабрике его подпольная деятельность не нанесла никакого ущерба. Он только и делал, что всеми силами возращивал ее доходность, а, значит, и благосостояние самих Башкирцевых, так что причин для его увольнения не было и не могло быть. Лесова даже не волновал вопрос, откуда Башкирцев получил сведения о его дополнительных доходах, настолько он был расстроен допущенной по отношению к себе несправедливостью, - охарактеризовать иначе все свершившееся он просто не мог.
   Зашла Ирина Петровна, чтоб разделить с супругом свое удивление по поводу столь быстрого ухода гостя, однако она еще более удивилась, едва взглянула на бледное, искаженное лицо Семена Ильича. Он показался ей тогда старым (хотя ему еще не было и сорока) и страшно некрасивым и она спросила с некоторым удовольствием в голосе: "Что-то случилось, Саймон?"
  - Да ничего не случилось! - раздраженно закричал он на жену.
  - Тогда что такое с тобой происходит? - также громко спросила она.
  - Сущий пустяк. Меня просто уволили, - сообщил он издевательским тоном, с ненавистью глядя на Ирину Петровну.
  - Oh, it"s impossible! - простонала она.
  - Говорю тебе, что это именно так. Возможно, возможно, еще как возможно! И в этом твоя вина, между прочим! Слышишь меня, it"s your fault! И все мои несчастья от тебя, проклятая!
  - Да за что ж он уволил тебя? - возмутилась Ирина Петровна, - это несправедливо!
  Неожиданно он подскочил к жене, схватил за плечи и принялся трясти с неимоверной силой, гневно смотря в ее расширившиеся от ужаса глаза:
  - Только твоя жадность виновата во всем! Тебе всегда было мало, ты требовала больше и больше! И вот теперь мне придется расплачиваться за все! Но ты будешь платить вместе со мной, ведьма! Ты будешь получать от меня только то, что я пожелаю тебе выделить.
  Она с пронзительным криком вырвалась из его рук, но вместо ругани и истерики, какую она обычно устраивала своему супругу, если тот бывал не слишком разборчив в словах, сказала как-то слишком уж дружелюбно:
  - Может все не так ужасно, как ты себе представляешь?
  Лесов обхватил голову руками.
  - Все, все, чего я добивался столько лет, пошло прахом. Все!
  - Не отчаивайся, может все еще образуется.
  - У меня было все, - не слушал ее Лесов, - работа, которую я любил, ради которой я жил, прекрасная восьмикомнатная квартира, зарплата, которой мог бы позавидовать даже тайный советник. А теперь осталась только ненавидящая меня жена, благодаря которой я и лишился всего в одночасье.
  - Это просто невыносимо, слушать тебя, - воскликнула она, - отчего ты говоришь, что все пропало? Мы достаточно богаты.
  - Оттого, что в ближайшие дни мы покинем этот город.
  - Как же так?
  - Пойми же, дура, что с этих пор моя репутация здесь запятнана. Я не смогу найти для себя достойного занятия, если мы останемся в N.. Нам придется начинать жизнь сначала. Ведь всем известно, что хорошего инженера никогда не выгонят с работы.
  Ирина Петровна не смогла ничего возразить на это, но, надо отдать ей должное, держалась она куда спокойнее своего потерявшегося супруга, более, впрочем, оттого, что всегда верила в его способности.
  - Собирайся! - вдруг приказал он, - я немедленно рассчитаюсь за квартиру. К чертям собачьим этот город!
  С этими словами он отправился в прихожую и стал одевать шубу. Ирина Петровна почему-то бросилась помогать ему в этом.
  
  Глава 37
  Душа его хотела крови, а не грабежа -
  Он жаждал счастия ножа!
  (Ф.Ницше)
  На следующим день после описанных выше событий Николай Исаевич отправился к отцу, чтобы обсудить с ним перспективы спасения старшего брата. Сам он не нашел никаких способов к вызволению его из тюрьмы, однако был твердо уверен в том, что со своей стороны обязан сделать все от него зависящее для того, чтобы Иван Исаевич оказался на свободе. Он чувствовал себя виноватым перед ним, хотя вся вина его только в том и заключалась, что отец слишком любил его и был слишком обижен на своего старшего сына. К своему счастью, дома Башкирцев застал одного Исайю Ивановича, таким образом никто не мог помешать их разговору.
  Отец был чем-то сильно недоволен, что явственно отображалось на его лице, и потому он принял сына без особого удовольствия. Однако верный старой пословице: "прежде накорми-напои, затем вестей расспроси" заставил сына выпить с ним чаю и только после этого заметил ему строго:
  - Вы крайне разочаровали меня, сударь.
  - Чем же я мог провиниться перед вами? - недоумевал Николай Исаевич.
  - Зачем вы уволили Лесова?
  - Вы дали мне право делать все, что я сочту нужным. И я им воспользовался.
  - Я не раскаиваюсь в том, что доверил вам управление фабриками, но с Лесовым вы поступили опрометчиво. Это большой просчет с вашей стороны.
  - Его личные качества не подходят мне, - твердо заметил на это Николай Исаевич.
  - Тут не в личных качествах дело. На всю губернию вы не сыщете лучшего управляющего.
  - Может, он и знал толк в делах, только чести не имел.
  - Я проверил его...
  - Если он не крал у нас, то это не говорит о том, что он не мог красть где-нибудь в другом месте.
  Дурное настроение отца вовсе не было на руку Николаю Исаевичу, и он долго не мог подобрать нужных слов для начала столь щекотливого разговора.
  - Я имею к вам очень серьезное дело, - проговорил он наконец.
  - Если б вы знали, как я устал сегодня от дел. Давайте прежде сыграем в шахматы.
  - Это дело не требует отлагательств.
  - Ну хорошо, - вздохнул Башкирцев-старший, - пройдемте в мой кабинет. Вы будете что-нибудь пить?
  - То же, что и вы.
  - Значит шамбертен. Я велю принести бутылку наверх.
  Когда слуга разлил вино, Исайя Иванович немедленно отпустил его, и, устроившись поудобнее в кресле, приготовился слушать, совершенно не подозревая, насколько неприятным выйдет для него этот разговор. Николай Исаевич, дабы не огорчать старика сразу, начал излагать свое дело издалека.
  - Знаете, папа, много сейчас ведется разговоров о значении семьи в нашем обществе. Мне кажется, что справедливее всего то мнение, что семья все таки является неким единым телом, даже вне всякой зависимости от отношений, складывающихся между ее составляющими. Потому утрата любого члена семьи, даже самого дурного и неблагодарного, не может пройти бесследно для всех остальных, равно как и падение одного непременно скажется на чести единого целого. Думаю, вы понимаете меня.
  Отец догадался, о чем идет речь и нахмурился еще больше.
  - Совершенно не понимаю, к чему вся эта философия. Странно, что вы пришли только с тем, чтоб поделиться со мной своими философскими изысканиями.
  - Ну хорошо, я попытаюсь выразиться яснее, - вздохнул Николай Исаевич, - только прошу не принимать мои слова за личную обиду. Мне и самому не слишком приятно вести с вами беседу на подобную тему, но семейный долг обязывает меня к тому. Вам наверное известно, что ваш старший сын - преступник, и ... если вы не смогли уберечь его от преступления, то спасите хотя бы от наказания!
  - Тот, о ком вы говорите, не сын мне, - сурово заметил Иван Исаевич, - к тому же, да будет вам известно, грех грехом не выкупается.
  Николай понял теперь, что сказал отцу нечто совсем уж жестокое, чего в иной ситуации никогда бы себе не позволил. Однако остановиться он уже не мог. Как не жалел он отца, все таки чувство вины перед братом было в нем гораздо сильнее почтения к отцу.
  - Это ваше право, почитать его за сына, или нет, равно как и ваше право было произвести его на свет, а впоследствии отказаться от него совершенно. Я же считаю его своим братом не оттого, что испытываю какие-либо родственные чувства к нему и не оттого, что хочу иметь такого брата, а всего лишь потому, что не в моей власти отвергнуть совершенно факт нашего рождения от одного отца.
  - Что же вы хотите от меня?
  - Только одного: помогите мне спасти его.
  Исайя Иванович бросил на сына уничтожающий взгляд, однако при этом ничего не сказал.
  - Отец! - продолжал Николай Исаевич, - мы никогда не лгали друг другу, и теперь я не могу позволить себе лжи в наших отношениях. Что и говорить, все таки мы виноваты перед Иваном, мы поступили с ним жестоко и несправедливо. (Исайя Иванович отдал должное его великодушию за это самое "мы", хотя отлично понимал, что упреки эти только к нему одному и относятся) .
  - Однажды я сказал брату, что причина нашей нынешней разобщенности с ним - чувство вины друг перед другом. Я всегда, со времени нашего разрыва, чувствовал себя виноватым перед ним, хоть и стыдился подобной слабости. И именно благодаря этому чувству меня неотступно преследует идея спасти Ивана во что бы то ни стало, и таким образом хоть как-то загладить свою вину перед ним.
  Исайя Иванович слушал все это очень внимательно, уже совершенно не обижаясь на младшего сына, однако в душе его творилось что-то неладное. Он даже и не глядел на Николая, устремив свой взгляд в некое пространство, в одному ему видимую точку, руками же нервно сжимал подлокотники кожаного кресла. Николай Исаевич взглянув на него мельком и даже оробел, не на шутку перепугавшись за его здоровье.
  Наконец, после долгой паузы Башкирцев-старший произнес глухим, совершенно чужим голосом:
  - Поздно! Слишком поздно, милостивый государь, спасать его. Ничем мы помочь ему не сумеем. Все наши усилия на этой стезе могут обернуться для него еще большим злом, и окончательно погубят его мятежную душу. Раньше надо было думать, Николаша, и вы совершенно были правы, - есть на мне грех, и он состоит в том, что я не позаботился о нем, когда все еще возможно было поправить. Теперь же старания наши бесполезны. Если Иван Исаевич сам уже не в состоянии помочь себе, что смогу сделать для него я, отец, потерявший сына еще в юности? Учить ребенка надо пока он поперек лавки укладывается, когда ж вдоль растянется, всякая педагогика становится ненужной. Против рожна не попрешь: теперь не добавить, не убавить нам не под силам.
  Исайя Иванович тяжело вздохнул и пристально посмотрел в лицо сына. Последнему стало как-то не по себе от этого взгляда.
  - "Нашел ты меня, враг мой", - припомнились Исайе Ивановичу слова древнееврейского царя, - не хотел я этого разговора, хотя всегда знал, что рано или поздно мне придется его начать. Что д"олжно быть, то быть должно... Ради чего же вы хотите спасать этого человека? Ради того ли, чтобы он продолжал безнаказанно убивать, - я уже сказал вам, что его не переделать. Вы очень красиво говорите о чувстве долга, о несправедливости, вполне обоснованно призываете и меня вспомнить о всем этом, будто бы я сам не понимаю, что виноват перед Иваном не меньше, чем он передо мной. Но не к большему ли греху перед обществом, перед ним самим, наконец, призываете вы меня, предлагая поддерживать зловредную идею о безнаказанности в развращенном до мозга и костей человеке? Не говорите ничего, я знаю все наперед, что вы можете возразить мне на это. Не спешите напоминать мне о нашем кровном родстве с ним, терзать меня выводами, что убийца в первую очередь - сын мне, а уж потом только - враг обществу. Я знаю много того, о чем ты (от сильного волнения Исайя Иванович незаметно для себя самого перешел на "ты"), о чем ты даже и не догадываешься. Мне совершенно не удивительно, что человек, которого ты называешь моим сыном - убийца, и он всегда будет убийцей, даже тюрьма вряд ли исправит его. И не моя только вина, что он стал таким. Он от чрева матери рожден был убийцей, и если у меня и есть какой-то долг перед ним - то единственное, что будет для него полезным, так это помочь ему раскаяться в своих деяниях, а отнюдь не спасать его от тюрьмы. Именно в этом и заключается справедливость.
  Он медленно поднялся с кресла и подошел к окну обернувшись спиной к сыну.
  - Когда я учил английский язык, - продолжал Исайя Иванович, - первой книгой, которую я одолел, было Евангелие короля Джеймса. И знаешь, что более всего поразило меня в английском: это множество слов, обозначающих одно и то же понятие, а именно убийство. У нас убийца, чтоб он не представлял из себя, и каким бы образом свое постыдное дело не совершил, всегда будет однозначно именоваться убийцей, поскольку нет в нашем народе греха более тяжкого, нежели лишение человека жизни, и даже нечаянному убийце не находится оправданий. Покамест наказание не понесено, народ наш всегда будет убийцу именовать именно убийцей, когда ж приговор вынесен, то и вор и убийца и шулер - все одинаково становятся "несчастными" (Это я тебе к тому заметил, чтобы ты, как следует поразмыслил о необходимости наказания преступника). Англичане же сделаны совершенно из другого теста, они и ненаказанных преступников порой оправдывают в сознании своем, а сидящих в тюрьме злодеев, никогда не назовут несчастными. Так вот, в языке английском, как тебе известно, есть несколько слов определяющий убийцу, различающихся по внутренней готовности того или иного человека к преступлению. Человек, свершивший сей грех случайно: либо сам того не желая, либо поддавшись мимолетному искушению или аффекту, определяется как killer, убийца же умышленный, внутренне готовый на преступление называется muderer. В тысяче романов описывается в мельчайших подробностях психология killer"а, его душевные терзания и внутренние неполадки, - возможно так на самом деле и есть, не мне судить. Все есть: и терзания и раскаяние и страх возмездия. Взять хотя бы литературного предшественника г-на Ницше - Раскольникова. Ведь этот самый Раскольников - типичный killer, несмотря на всю запрограммированность и умышленность его преступления. Вся его трагедия, повлекшая за собой крах теории, заключалась только в том, что его человеческая сущность не смогла выдержать преступного творения разума, он первым спасовал перед им же изобретенной ужасной теорией, убийца не выдержал воплощения своего дикого замысла. Да и как могло быть иначе, когда идея была muderer"a, а носителем ее являлся добрый и благородный killer. Мне еще ни в одном произведении не удалось повстречать более или менее приличный портрет mudere"a, наверное, оттого, что изучением его психологии скорее должны заниматься психиатры, а не романисты. Но, я уверен, что и врачам не удастся понять, что на самом деле творится в душе подобного преступника, если, конечно, он не является всего-навсего психически больным человеком. И, кто знает, - может статься, эта темная душа, так недоступна нам оттого, что слишком проста и примитивна по сути своей. Как ты полагаешь, о чем думает твой брат, убивая свою очередную жертву? - Я уверен, что вовсе не о высоких материях, - ни о чем, кроме собственной выгоды, а волнует его в это время только один вопрос: как бы потщательнее замести следы.
  - Батюшка, вам самому нужно было пойти в следователи или психиатры, - попытался сострить Николай Исаевич, но отец совершенно не слушал его, увлеченный своими рассуждениями.
  - Он стал убийцей потому, что рано или поздно должен был им стать, - заключил Исайя Иванович и замолчал, продолжая смотреть в полутемное окно.
  Николай Исаевич сам прервал воцарившуюся в комнате тишину.
  - Что такое вы сказали? Почему вы решили, что он в любом случае стал бы убийцей. Не все ли мы рождаемся одинаковы...
  - Только Дарвин родился одинаковым со своими обезьянами, - мрачно усмехнулся отец, - тебе слишком многое неизвестно, сынок. Ты ничего не знаешь ни о брате своем, ни о его несчастной матери. Как это ни тяжело сознавать, но семейные тайны рано или поздно вскрываются, и лишь малую часть из них удается унести с собою в могилу. Ты никогда не интересовался моей личной жизнью, да я и сам не особенно люблю вспоминать о прошлом. Теперь же мне придется рассказать все. Только ответь мне сначала, что тебе известно о матери Ивана?
  - Только то, что она была очень богатой и красивой женщиной. Но она чем-то болела и дабы положить конец своим мучениям, покончила жизнь самоубийством. У нас все знают эту историю.
  - Да ты просто счастливчик, если это все, что тебе известно о ней, - грустно улыбнулся Исайя Иванович, - вообще я уже давно приметил, что, чем меньше человек знает, тем легче ему живется, все наши знания приносят нам не столько сил, сколько мук, и способны только усилить жажду. Они подобны водке, которую чем больше пьешь, тем больше жаждешь. По-моему, самые счастливые люди на земле - это сумасшедшие да дураки. Но это так, к слову, всего лишь излишнее отступление от темы. Да и что такое наша жизнь, - та же никчемная копеечная философия, нужная только тем бездельникам, что пытаются отыскать в ней какой-то непреходящий смысл. Тебе совсем ничего не нужно знать о том, что я собираюсь теперь рассказать, но, раз уж я начал с "аз", придется сказать и "буки".
  
  Глава 38
  Я искал в этой женщине счастья
  А нечаянно гибель нашел.
  (С.Есенин)
  Все мы обмануты счастьем.
  Нищий лишь ищет участья
  (С.Есенин)
  - Как тебе известно, дед мой был обычным кустарем-жестянщиком и едва умел писать. Отец тоже университетов не кончал, но, живя в богатом крае, имел одну большую цель - заняться металлургией и разбогатеть во что бы то ни стало, в конце концов он добился того, что был записан в купеческое сословие. Он оставил мне в наследство кроме небольшого состояньица маленький заводик в ...ском горном округе. Однако не дал никакого приличного воспитания, а с правилами хорошего тона я был знаком только понаслышке. В 22 года я вышел в жизнь неотесанным и недоученным "купеческим сыном" (к сожалению купеческое звание у нас до сих пор не передается по наследству). От отца я твердо усвоил только одну науку, а именно науку выгодного вложения денег и извлечения наибольшей прибыли из вложенных средств. Всему прочему пришлось мне учиться самостоятельно: и наукам и языкам и хорошим манерам. Одновременно я продолжал развивать заведенное отцом дельце, но для моего тщеславия этого было слишком мало: я нашел золотоносную жилу именно в машиностроении и с головой окунулся в поиски путей к осуществлению своей заветной мечты: открыть фабрику сельскохозяйственных машин.
  Денег и связей мне катастрофически не хватало, путь в общество был заказан, и всякий даже самый ничтожный светский франт почитал за нечто унизительное для себя - протянуть руку такому ничтожеству, каким в те далекие времена был ваш покорный слуга. Все это и толкнуло меня на первый, неудачный брак с дочерью богатого золотопромышленника, получившего наследственное дворянство за труды на золотой ниве. Я увидел Лидию Саввишну впервые, когда мне было, кажется, 27 лет, на каком-то благотворительном вечере в Петербурге. Он вращалась в тех сферах, которые мне были совершенно не доступны, водила такие знакомства, о которых мне приходилось только мечтать, но что-то подсказало мне, что рано или поздно мне удастся добиться ее благосклонности, и я осмелился искать ее руки. Кто бы мог поверить тогда в мой успех! Но как говорят в Англии, where there is a will, there is a way.
  Кстати, слухи о ее красоте сильно преувеличены. Красавицей она никогда и не была, а мне и совершенно не нравилась. Очень худая, бледная, черненькая... - у меня где-то остался ее портрет, можешь посмотреть, если хочешь. Вид у нее был всегда какой-то болезненный и нервный, единственное, что было в ней замечательного - это глаза, большие серые и что-то уж слишком тоскливые, и взгляд какой-то всегда загадочный (тогда мне он именно таким и показался, я даже готов был влюбиться в него, как всякий молодой дурак, ищущий в женщинах необычности). Уже позднее, очнувшись от лихорадочной тяги к романтизму, я понял, что никакой загадки тут не было: безумный взгляд, только и всего, а безумие всякому нормальному человеку часто кажется чем-то необычным и даже интригующим. Я до сих пор не могу понять, что ее то заставило полюбить меня, столь отличного от Хороблевых и по уровню культуры и по положению в обществе. Я в молодости и правда был слишком хорош, но не только внешность сыграла в ее выборе решающую роль. Скорее всего эта мечтательница нашла во мне ту самую естественность и искренность, да еще какую-нибудь животную силу, которой не было в людях ее круга. Я ловко сыграл на ее чувствах и окончательно заморочил голову несчастной девушки. Сообразив, что дело сделано, как нельзя лучше, я рухнул в ноги ее родителей и ... получил вежливый отказ. Представляю себе, что устроила им после этого дочка, единственная и горячо любимая, ради которой они готовы были пойти на любой, даже самый сумасшедший поступок... Так или иначе, через несколько дней я был призван вновь и получил родительское благословение. В то время я и предположить не мог, что не одно только безграничное чадолюбие сыграло решающую роль в их согласии. Хотя... если б я даже и знал все заранее, все равно тогда не отказался бы от своих честолюбивых планов, прозрение пришло ко мне гораздо позже.
  Вообще последние несколько лет, я ощущаю себя перед Лидией Саввишной последним мерзавцем и жестоко казню себя за прошлый обман. Оттого всех разговоров и упоминаний о ней избегаю, - слишком уж тяжело мне переживать все вновь. Но тогда, тогда, я жестоко и подло обманывал ее, разыгрывая высокие чувства и неземную любовь ради того, чтобы завладеть ее деньгами и положением в обществе. Это низко, гадко, - что могу я сказать в свое оправдание? Не то ли, что я старался ради будущих детей, ради их потомков, ради страны своей? Да, но к осознанию этого я пришел позднее, через 3 - 5 лет после рокового для меня шага. В те же далекие времена я только для себя одного и старался, для собственного достатка и славы. Лишь впоследствии я понял, сынок, и хочу чтобы ты усвоил это навсегда, что нет ничего гаже и невыносимей для человека, чем бремя власти и денег, ибо ничто так не убивает в человеке живое чувство и его высокое предназначение, как проклятые деньги и власть над другими людьми. И глупцы те писатели-романтики, что изображают миллионеров и правителей некими страдальцами на золотых мешках или тронах, которые только и делают, что грезят о большой и чистой любви! Знаешь, отчего всему миру так ненавистна наша страна и вообще панславизм? Оттого, что в крови всякого русского есть частица крови распятого Христа, которого весь мир презрел, оттого что не понял и понимать не хотел. И вот эта самая частица постоянно вопиет к нашему сердцу, что богатство и власть - самое мерзкое и унизительное приобретение для человека, в то время как мир провозглашает их высшими ценностями, в ущерб единому на потребу. Моя самая большая ошибка состоит в том, что понял это я слишком поздно, когда выбор был сделан и низость совершена, - и все во имя проклятого служения этим суетным идеалам. Тогда же я даже гордился этой мерзостью, почитая ее за некое свое достижение, величайшую из моих побед. Так часто бывает, ведь власть и богатство - своего рода душевная болезнь, паралич сердца, болезнь самая безнадежная. Может статься, что я, подобно многих зараженным ею, все таки сумел бы прожить свою жизнь покойно и ровно, и никогда бы не узнал, насколько отвратителен этот обольстительный сон красивой и пустой жизни, и был бы даже по-своему счастлив, как и всякий слепец. Но судьба распорядилась со мной иначе.
  ... Несчастье произошло на второй день после нашей свадьбы. Мы были тогда у ее родителей, пришло много гостей, было выпито море шампанского, - все как полагается в подобных случаях. Лидия вдруг почувствовала себя скверно и попросила меня проводить ее до комнаты, что я и сделал. Тут то и случилось нечто ужасное. Она вдруг издала какой-то нечеловеческий крик и рухнула на пол, где и забилась в самых страшных судорогах. Я до сих пор отчетливо помню, как лицо ее изменилось до неузнаваемости прямо на моих глазах, на губах выступила кровавая пена... Зрелище это настолько поразило меня, что я с минуты две не мог сдвинуться с места, потом бросился к ней, прижал к себе, но она и в руках моих продолжала трястись. Я полностью растерялся. Лидия успокоилась только через несколько минут. Совсем обессиленную, отнес я ее на кровать, где она пролежала некоторое время с самым умиротворенным выражением на лице. Потом вошла ее мать, Ольга Фоминична и удивительно спокойно поправила подушку, на которой покоилась голова несчастной невесты. " Что здесь произошло, сударыня? Объясните же мне!" - вскричал я, поднимаясь с колен, (ибо я так и стоял перед кроватью жены в полном недоумении).
  "Ничего в этом особенного нет. Просто у Лидочки падучая, она серьезно больна. Я полагаю, что вам следует завести дачу в горной Швейцарии: за границей она всегда чувствует себя лучше. Кроме того, вам не следует пугаться, если заметите у нее некое помрачение сознания или повышенную раздражительность: такое с ней весьма часто случается. И еще раз повторяю: всерьез занимайтесь ее здоровьем," - спокойно сообщила мне теща. Тогда я обещал ей сделать все, что было в моих силах, но не мог же я постоянно сидеть с женой или жить с ней на заграничной даче. Большее количество времени она безусловно проводила одна с различными маниакальными идеями, через которые красной нитью проходила сумасшедшая ревность. Когда мы были вместе, то она только и делала, что призывала на меня кару Господню, жаловалась на меня родителям и младшему брату, а те в свою очередь доканывали меня угрожающими письмами. Иногда она догадывалась, что я вовсе не люблю ее, что женился на ней по расчету, и постоянно попрекала меня этим. Ну что мог я возразить ей на это? Клясться ей в любви я уже не мог: слишком уже устал от этой постоянной лжи, и мне оставалось лишь утешать жену тем, что ее приданное (более 500 тысяч! - что значила для меня в те времена такая сумма!) не пропадет даром и, возращенное в несколько крат, перейдет к нашим общим детям. Тогда я даже предположить не мог, что и в этом солгу Лидии, что не один из ее детей не получит от меня ни гроша! Как же я виноват перед ней, как виноват! Трижды виноват, потому что дважды солгал, а третий ... Нет, не могу я говорить об этом. И зачем только ты вынудил меня снова вспоминать весь этот кошмар!
  Тут Исайя Иванович осекся.
  - Давайте оставим этот разговор, отец, - осторожно предложил Николай Исаевич.
  - А разве мне легче будет оттого, что я не договорю, - с горечью заметил отец, - по крайней мере я застрахую себя от твоих дальнейших расспросов на этот счет. Я расскажу тебе все подробно, тебе, единственному из всей нашей семьи. Больше никому знать этого не надо.
  - Поверьте, я никогда не напомню вам ни о чем!
  - Я прожил с Лидией Саввишной 12 лет, 12 лет беспросветного кошмара, окрашенных периодами невероятной ненависти ко мне со стороны этого безумного существа, которые чередовались с краткими моментами любви и невероятной ревности, - что было для меня еще горше первого. Порой она доводила меня до того, что сама смерть уже казалась мне чем-то бесконечно прекрасным, и я проклинал себя за то, что живу до сих пор, а ее - за то, что не могу уже жить.
  Болезнь ее усугублялась, но дело было не только в припадках, которые повторялись у нее с завидным постоянством. Мало разве людей, страдающих падучей, которые тем не менее живут нормально и имеют вполне здоровых детей. Лидию болезнь истощила настолько, что она доходила порой до какого-то помешательства, стала нервной, злой, маниакально ревнивой, она подозревала измену всюду и следовала за мной неотступно, боясь отпустить от себя хоть на день. Это последнее было настолько невыносимо для меня, что я подозревал иногда, что она собирается убить меня из ревности, я даже опасался, что и сам в ближайшем времени смогу помешаться в ее обществе. Я стал бояться оставаться с ней в одной комнате, запирался на ключ в своем кабинете, и мне начинало казаться, что она непременно задумала либо застрелить меня, либо зарезать спящим. Я никак не мог сладить с Лидией, и это несмотря на всю мою сдержанность и заботливость, проявляемую по отношению к ней. Поначалу я и впрямь жалел ее и заботился о ней совершенно искренне, предполагая, что подобные страдания ниспосланы мне за грехи, как наказание за обман, и терпеливо сносил все превратности моего злосчастного существования. Еще Тургенев где-то заметил, что счастье никому просто так не дается, за все рано или поздно приходится платить, бывает, что и за минуту блаженства иные расплачиваются годами самых невероятных мучений. Я думал так и терпел все, покуда не воскликнул однажды в отчаяньи : "Доколе же?" и тогда то я возненавидел эту женщину всем моим существом. Мне показалось, что цена за мое видимое благосостояние - слишком уж велика, но самое страшное ожидало нас впереди.
  Ее болезнь, ее безумие, как и мои собственные страдания ничего не стоят в сравнении с тем, что получил я от этого злополучного союза впоследствии. Самое ужасное, Николай, было то, что все дети, которых родила мне Лидия оказались психическими или моральными уродами. Всех увлекла за собой мать, всех отравила своей неполноценной кровью, и я был не в силах никого из них спасти. У нас их было четверо...
  - Двое, - поправил Николай Исаевич.
  - Нет, я не ошибся, сынок, именно четверо. Последний, к счастью для него, не дотянул до трех лет и врачи предупреждали нас, что если даже он и выживет, то вряд ли сможет когда-либо говорить и вообще понимать что-либо в окружающем мире. Первым нашим ребенком был Смарагд, сущий ангел, а не дитя. Любимец матери, драгоценнейший изумруд, как называла она его. Смарагда ты должен помнить. Меня всегда поражала его полная бездарность, неспособность к учению, какая-то забитость, вообще оторванность от мира сего, которая в конце концов вылилась в то, что в один прекрасный день он попросил моего благословения на постриг. Мне всегда трудно было понять, как возможно в 20 лет отказаться вдруг от всего и похоронить себя заживо, отвергнув все мирские радости. Я напомнил ему тогда, что все таки он прежде всего мой наследник, что он обязан продолжить начатое мною дело вместе с младшими братьями. В ответ он заплакал горько и так и провел в слезах несколько недель, однако более про монастырь напоминать мне не смел. Я стал подмечать в нем некоторые изменения, которые страшно напоминали мне его мать, и этот взгляд... Я тогда сильно перепугался за его рассудок, и прийдя к окончательному выводу, что человек этот на самом деле для мира совершенно не создан и жить в нем не сможет, согласился его отпустить. Ты даже представить себе не можешь, как он был счастлив тогда, в ногах моих валялся, руки целовал. Я даже порадовался за него, видя, что хоть один из наших с Лидией детей нашел свое место в жизни, и, возможно, замолит грехи своих родителей. Он постригся в Забайкальском посольском монастыре и с тех пор раз в два года слал мне оттуда письма в одну строчку: "Благодарю Бога, у меня все нормально. Кланяюсь вам" и что-то еще в этом же роде. Однако вот уже года четыре нет от него никаких вестей, я писал о.игумену который дал мне знать, что о. Иосиф ушел в пустынь и спасается где-то в лесах.
  Вторым нашим ребенком был Иван, а третьим дочь - Люба, о существовании которой ты не знаешь, не знает и твоя мать. В один прекрасный день, вскоре после смерти матери, она сошла с ума, и ее пришлось поместить в клинику, естественно под другой фамилией. Дома держать ее не представлялось никакой возможности, это могло угрожать ее собственной жизни и жизни окружавших ее людей. Ну вот, теперь ты знаешь, что кроме двух полупомешанных братьев, есть у тебя еще и сестра в сумасшедшем доме, на содержание которой я ежегодно перевожу довольно приличную сумму.
  Об Иване тебе и рассказывать нечего, ты его не хуже меня знаешь. Когда-то я считал его своим наследником, видя полную неспособность Смарагда к чему бы то ни было, кроме духовного созерцания. Я именно ему уделял особенное внимание, однако все время смутно подозревал, что и с ним непременно должно произойти что-нибудь необычное. Это был настоящий демон, с детства его отличала редкая жестокость и цинизм, он издевался над всеми домашними и даже собственной матерью. Меня, правда, побаивался, и я догадывался, что за эту самую робость он всегда ненавидел меня в душе. Тебе известно, во что в конце концов это вылилась...
  Безусловно, я совершил жестокую ошибку, отказавшись от него. Я только дополнил меру своих грехов перед Лидией и опозорил ее посмертно, объявив о незаконнорожденности нашего второго сына. До чего же иногда доводит людей ненависть и гнев! Я должен был постараться спасти хотя бы одного из всей этой безумной семейки, но... теперь я все более убеждаюсь, что и с Иваном у меня ничего бы не вышло. Рано или поздно он все равно стал бы таким, каким мы его сейчас знаем, - это было уготовлено для него свыше.
  Надеюсь, теперь ты понял, что никогда и ничто не сможет его изменить, ведь брат твой - просто исчадие ада, плод 12-ти лет страданий своего отца и безумия больной матери. Видно судьба его такая - вечно страдать самому и причинять страдания другим. И моя главная вина перед ним только в том и состоит, что он вообще появился на свет, а за нее вовсе не он должен расплачиваться, и здесь я один буду отвечать перед Высшим Судией, но тогда я и мать его призову к ответу! Если бы я мог знать тогда, беря ее в жены, что брак наш станет источником несчастья еще для троих ни в чем неповинных людей, то я убил бы эту женщину в первую же брачную ночь!
  Николай сидел, потрясенный рассказом отца и не мог вымолвить ни слова. Он наверное хотел сказать, что если все так вышло, то надо хотя бы Ивану облегчить страдания, но не решился и на это.
  - Видишь, как все получилось, сынок. Из четверых детей у меня не осталось ни одного! - произнес Исайя Иванович с такой горечью, что Николаю подумалось: уж не лгал ли он, говоря ему прежде, что никогда не любил ни одного из детей от первого брака.
  Вообще он не понимал своего отца, представлял его для себя совершенно другим и только теперь он осознал, через какие поистине адские муки пришлось пройти Исайе Ивановичу, чтоб достичь столь завидного внутреннего равновесия и спокойствия.
  - Впрочем, я еще не все рассказал тебе, - продолжал отец, - За год до смерти Лидии Саввишны я чувствовал себя совершенно подавленным и смертельно уставшим от жизни. Мне исполнилось только тридцать восемь, но я ощущал себя глубоким стариком, которому ничего кроме гробовой доски в жизни этой уже не светит. Друзья уговорили меня уехать куда-нибудь на отдых, чего прежде позволить себе я не мог. Чтобы вырваться из города, я вытерпел такое море истерик от Лидии, из которых одной, пожалуй, могло бы хватить для того, чтобы навсегда отказаться от мысли уезжать куда бы то ни было, однако, честное слово, если б я не уехал тогда, то наверняка тем же годом меня бы и похоронили, - и, возможно, это было бы не худшим выходом, едва не настоящим избавлением от мук, ставших для меня уже слишком невыносимыми. Я почти месяц провел на своей даче в Швейцарии, а потом отправился в Париж, где и познакомился с твоей матерью, которая приходилась племянницей одному известному московскому фабриканту. Ей едва исполнилось девятнадцать, и она была необыкновенно хороша собой, прекрасно воспитанна, причем в духе старых патриархальных традиций, - что я как выходец из простонародной среды, особенно ценил в женщинах. Единственной слабостью Ларисы Аркадьевны, которой тогда я не придал никакого значения, была непомерная страсть к роскоши и дорогим туалетам. Чтоб завоевать эту женщину ее надо было сперва ослепить, покорить собственным внешним видом, лоском, засыпать дорогими подарками, а я тогда уже был сказочно богат и мог сделать для нее все, чего она только бы не пожелала. Девушка эта показалась мне настоящим ангелом, слабой искрой света в моей измученной, до времени постаревшей душе, я понял вдруг, что любовь ее необходима для меня, утомленного и угрюмого старика, что только она сможет вернуть меня к жизни. Я был тогда еще красив, хотя совершенно сед, да и на жизнь смотрел совсем уж безнадежно, даже во взгляде моем было что-то стариковское, но, как она сказала мне впоследствии, именно эти не слишком выигрышные признаки: мой возраст, моя преждевременная седина и привлекли ее более всего, и она именно меня выделила из толпы русских и парижских юнцов, готовых отдать ей свою руку и сердце за один только ласковый взгляд.
  Эта чистая юная девушка даже догадываться не могла, что сделала она для меня своим случайным появлением на безотрадном поприще моей проклятой жизни, я словно заново родился, страстно захотел жить, потому что поверил вновь, что жизнь бывает гораздо лучше той, что прожил я в эти безумные десять лет, которые показались мне тогда чем-то сродни затянувшемся кошмарному сну. Нет, это вовсе не любовь была, я тогда уже не мог любить, - да и никогда наверно не мог, - был один только долгожданный привал для уставшего путника, но никак не глубокие чувства. Но, видит Бог, как необходим был для меня этот отдых! Месяца три прошли для меня в визитах в дом родителей Ларисы Аркадьевны и наших совместных прогулках с ней и ее матерью по Елисейским полям, посещениях балов и Оперы. Родственники ее даже как-то привязались ко мне, и уже ожидали официального предложения с моей стороны, и никто из них не мог и предположить, что я уже женат. Меж тем неумолимо приближался день моего отъезда, уезжать мне страшно не хотелось, но ничего изменить я уже не мог. Ко всему прочему мне было мучительно стыдно перед Ларисой Аркадьевной и ее родителями за то, что я так долго морочил им голову своими ухаживаниями и в последние дни я старался избегать встреч с ними. Не только стыда ради, но и для самой матери твоей, потому что боялся обольстить ее безосновательной надеждой на возможности нашего брака. Мне тяжело давалась эта разлука, но по закону я был связан и ничего не мог изменить в моем ужасном жребии. Но в один прекрасный день я не выдержал этой пытки, сломался и решил на свой страх и риск провести с ней последнюю неделю перед своим отъездом, но и тут ничего не вышло, несчастья просто преследовали меня по пятам. На один из вечеров в мэрии, куда все мы был приглашены, неожиданно для меня явился Модест Саввич, младший брат Лидии Саввишны, приехавший в Париж по каким-то делам днем раньше. О его приезде я ничего не знал. Заметив меня рядом с твоей матерью, он поинтересовался, что бы это могло означать, и совершенно случайно вышло так, что поинтересовался об этом он именно у твоей бабки.
  "А вы разве знакомы с г-ном Башкирцевым?" - удивилась она.
  "Да, в некотором роде."
  Бабушка твоя, царство ей небесное, обладая языком весьма длинным, тут же объявила изумленному Модесту Саввичу, что господин этот, то есть я, уже давно ухаживает за ее дочерью, и собирается, по-видимому, сделать ей предложение. Много б я отдал тогда, чтоб увидеть физиономию Модеста Саввича.
  "Так ведь он женат!" - вскричал он громко, так что многие даже обернулись в его сторону.
  "Это клевета", - возмутилась Людмила Евграфовна.
  "Но он женат на моей родной сестре и прижил с нею четверых детей".
  Кажется, с ней сделалось дурно, а Аркадий Петрович, мой будущий тесть, немедленно увел домой и жену и дочь, не сказав при этом ни слова. Что пережили они тогда, оставалось только догадываться.
  С Хороблевым мы серьезно поссорились и почти прервали наши отношения. Окончательный же разрыв произошел после того, как я отрекся от Ивана. Лариса Аркадьевна расценила мое поведение, как коварный обман, хотя у меня и в мыслях не было завладеть ею или обольщать ее возможностями нашего брака. Перед самым отъездом я написал ей письмо примерно следующего содержания: "Ради Бога, простите меня. Я вас очень уважаю и люблю и буду, скорее всего, любить до конца дней моих. Поверьте, никогда я бы посмел хоть чем-то огорчить вас, тем более обмануть, и виноват перед вами только в том, что не сумел справиться со своими чувствами, не нашел в себе сил покинуть вас вовремя, дабы потом не быть заклейменным позорным именем обманщика. Конечно, я не имел никакого права давать вам малейший повод для каких бы то ни было надежд, потому что не от меня и не от вас зависит возможность или невозможность нашего союза. Бросить свою жену сейчас я не могу, и вовсе не потому, что она дорога мне. Нет на земле этой человека, который был бы мне дороже вас, - с самой первой нашей встречи я понял это, и всю оставшуюся жизнь я буду жить только этим чувством. И если вы испытываете ко мне нечто подобное, если я дорог вам хоть немного, смею просить вас об одном одолжении, хотя конечно не имею на то ровно никакого права... Не торопитесь с определением своей судьбы, подождите пару лет, быть может, я смогу на что-нибудь решиться". Ответ ее настиг меня в Германии, я до сих пор помню его в точности: "Дорогой друг. Я долго думала над вашим письмом и поняла, что вы действительно ни в чем не виноваты передо мной. Такова вероятно была воля Божья. Умоляю вас даже и не помышлять о разводе, ибо будет он великим преступлением перед Богом, и никогда не даст нам с вами счастья. Ведь никто не сможет построить добротный дом на чужом горе. Если вы только решитесь на подобный шаг, то знайте: вы потеряете меня навсегда
  Прощайте"
  Получив это письмо, я понял, что потерял все, даже самую надежду когда-либо избавиться от ненавистной мне женщины. Моим единственным, ужасным по кощунственной сути своей желанием была скорейшая смерть Лидии Саввишны. Едва вернувшись домой, я сразу же расспросил докторов насчет перспектив ее долгожительства. Они "обнадежили" меня тем, что эпилептики доживают и до 60 лет, а иногда и более, а в отношении Лидии Саввишны, с великой радостью сообщили мне, что лет 20 она наверняка протянет.
  - Но ведь все так благополучно разрешилось само собой уже через полгода, - заметил Николай Исаевич.
  Исайя Иванович как-то странно взглянул на сына и тихо сказал, словно боясь, что кто-то их сможет услышать:
  - Ты ничего не знаешь! Ведь я сам убил ее!
   Николай даже вскочил со своего кресла, услыхав подобное заявление.
  - Это неправда! Этого не может быть! Отец, вы оговариваете себя!
  - Думай, как хочешь, но, я сделал это, - грустно заметил Исайя Иванович, - я хотел ее смерти и сам толкнул ее на это. Доктор всегда предупреждал меня, что острые предметы не должны попадаться на глаза Лидии Саввишны. Когда однажды я зашел к ней, она вырезала ножницами что-то для дочки, которая сидела тут же. Я был сильно раздражен и объявил Лидии Саввишне, что должен немедленно поговорить с ней. Как только няня забрала ребенка, я принялся кричать на жену и впервые высказал ей все, что накопилось в моей душе за эти двенадцать кошмарных лет. Прежде я всегда щадил ее и сдерживал при ней свои эмоции, но тут ни о какой пощаде не могло уже быть и речи, я слишком много потерял тогда, я потерял Ларису, и этого я не мог ей простить. Помню, она тоже ругалась, как обычно обвиняла меня во всех смертных грехах, в том, что я никогда ее не любил, а взял только из корысти, из-за приданного. Я не пытался ей возражать, а даже злорадствовал, что так ловко надул ее в свое время. Тут-то она и сдала. С ней опять случились судороги, она повалилась на пол вместе с злосчастными ножницами. Я конечно мог и должен был броситься к ней, схватить ее за руки, вырвать оружие, но не сделал это, уступив место случаю. Даже отступил к двери, наблюдая с замиранием сердца за волей Провидения.
  Есть такая страшная игра, именуемая "русской рулеткой". Она изобретена у нас и имеет здесь много поклонников. Мне кажется, что это очень характерное наше изобретение, поскольку наиболее ярко отражает основную черту этого народа, а именно фатализм самый извращенный. Ведь, если русский играет, то ставит на карту все, и тогда целая жизнь отдается в распоряжение слепой фортуны. Какое же это дьявольское изобретение! Ведь какое немыслимое наслаждение можно получить, вставляя в барабан только один патрон, и раскручивая его у собственного виска. За одну секунду можно пережить целую жизнь, насладиться животным страхом и одновременно победой над ним, загадочным мистицизмом ожидания конца и властью над собственной жизнью, которую ты всегда презирал, и только в эту минуту ты осознаешь, насколько прекрасна она на самом деле!
  Вот эту то игру и затеял я тогда с Лидией Саввишной. Кто-то из нас должен был уйти и уступить жизнь другому, и это сделала она. Конечно, я убил ее, оттого что страшно хотел ее смерти и потому не вырвал ножниц из трясущихся рук жены в самый последний момент. Знаешь, как только эта мысль, я имею в виду мысль о необходимости смерти Лидии ради моего собственно счастья, созрела у меня в голове, я сразу же осознал все ее безобразие, но не мог победить ее совершенно и успокоился только тогда, когда все осуществилось. Я ощутил странное облегчение, хотя и испытывал величайшее омерзение к своему преступному бездействию во время рокового припадка...
  Тут Исайя Иванович резко замолчал, хотел, видимо, еще что-то добавить к этому, но передумал и перешел сразу к концу своего печального рассказа.
  - Через год я приехал в Москву, свободный и почти счастливый от одной лишь надежды вновь видеть твою мать, и встретить ее такой же, как и - я свободной и любящей. Наверное Бог все же отпустил мне мой грех, за прежние страдания мои отпустил, потому что все случилось именно так, как я ожидал. Лариса Аркадьевна, словно предчувствовала мое возвращение и отказывала женихам. Она так и сказала мне при первой встрече: "Я всегда знала, что вы скоро приедете". Так и закончилась эта история. То ли Бог был слишком милостив ко мне, то ли мать твоя просто ошиблась, сказав, что нельзя построить собственного счастья на чужой беде, тем не менее все почитают меня за человека счастливого, и ты мой сын не составляешь здесь исключения. И никто не знает, какая цена заплачена за это самое счастье, за покойную безмятежную старость. Меня никто никогда и не спрашивал, счастлив ли я, принимая мое счастье это за нечто само собой разумеющееся. Если же кто-либо и спросил бы об этом теперь, то вряд ли я смог ему ответить что-нибудь вразумительное, кроме того, что я счастлив только потому, что не чувствую себя несчастным.
  Исайя Иванович неожиданно подошел к сыну и крепко обнял его за плечи.
  - Но дети... Я потерял их всех, - сказал он со скорбью в голосе, - а как я старался, - ради вины перед несчастной Лидией, - удержать их при себе! Ради нее я хотел спасти их, а они словно мстили мне за мать. Какой-то слепой рок управлял их разумом, вся их месть была бессознательной, но глубокой, и, как жало направляли они ее против самих себя. Теперь ты один остался у меня, Николаша, нет у меня больше никого, кроме тебя. Ты тот, кого я так долго выпрашивал у Бога. Теперь мне не страшно умирать, я не боюсь передать тебе наше дело и даже мою собственную жизнь, если она только сможет тебе понадобиться.
  Николай Исаевич также обнял отца, сердце его мучительно забилось, он искал и не находил подходящих слов дабы выразить ему свои чувства, свое сострадание и любовь. Он никогда прежде не знал, что так любит отца, понял это только теперь, с такой остротой пережив вместе с ним страдания, выпавшие на его долю в прошлом, и тем ненавистнее становился ему старший брат, но чем сильнее он ненавидел Ивана, тем больше чувствовал он свою вину перед ним, потому что не имел права его ненавидеть.
  Они просидели в полном молчании с четверть часа, пока в дверь не постучали и на пороге не появилась Наталья Модестовна.
  - Так вот вы где! А я зашла позвать вас к чаю. Время перевалило за девять.
  Уже в дверях Исайя Иванович задержал Николая и сказал:
  - Я вижу ты не совсем удовлетворен нашей беседой. Ведь ты не нашел способа помочь Ивану.
  - Папа, я ведь только за советом пришел к вам. Я все сделаю сам.
  Башкирцев-старший задумался.
  - Купить присяжных невозможно. Они могут осудить самого Председателя Совета министров или Государственного секретаря и с такой же легкостью оправдать явного убийцу. Я полагаю, что к оправданию Ивана они не найдут никаких оснований, потому, чтобы спасти его, надо добиться его освобождения до суда, необходимо сделать все, чтобы суд не состоялся.
  - Но как это сделать?
  - К тому есть только один способ спасти этого... (он никак не мог подобрать в русском языке более или менее приличного выражения для Ивана Исаевича) ...c"est animal.
  - Ради Бога, скажите!
  - Я этого делать не буду несмотря на всю свою вину перед ним. Я уже говорил, что грех грехом не выкупается. Я слишком стар и стою одной ногой в могиле, чтоб усугублять меру своих преступлений. А это - преступление перед человеком, который...
  - Мог бы заменить Ивана на скамье подсудимых! - догадался Николай, - этого-то я более всего и опасался. Я надеялся, что вы изобретете что-нибудь более приличное, благородное, но, видно, других способов нет. Наказания за преступление можно избежать только через новое преступление. Мне придется погубить невинную душу, но все же это будет легче, нежели смириться со страданиями собственного брата.
  - Да, иных путей нет, - задумчиво сказал Исайя Иванович, и сын уловил некие неприязненные нотки в его голосе, которые вернее всего относились на его счет, - пойдемте же к столу. Нас, верно, заждались.
  Исайя Иванович вышел первым, давая тем понять, что разговор на эту тему исчерпан.
  За столом их поджидали Наталья Модестовна с Ларисой Аркадьевной, которая только что вернулась из гостей и пребывала в самом приподнятом настроении. Она восторженно рассказывала что-то, но слушала ее только Наталья Модестовна, мужчины угрюмо молчали. Через полчаса Исайя Иванович, сославшись на нездоровье, пошел к себе, супруга последовала за ним, а Николай Исаевич начал собираться домой. Однако Хороблева задержала его.
  - Вы дурно выглядите сегодня, - сказала она, - уж не заболели ли вы?
  Он подивился такой заботе и заметил.
  - Так ли уж вас интересует мое здоровье? Наверно таким образом вы просто проявляете заботу о ближних.
  - И все таки что-то произошло?
  - У нас всех одна беда, сударыня.
  - Да, это действительно ужасно, - тяжело вздохнула она, - в городе только о том и рассуждают. И сколько глупых слухов ходит вокруг этого дела. Все обвиняют нашего брата в самых немыслимых преступлениях, даже дядюшка не оправдывает его. Скажите, Николай Исаевич, вы то хоть верите, что он не преступник?
  Он посмотрел на нее с грустью и решился в угоду ей солгать.
  - Нет, Наталья Модестовна, это какая-то ошибка, и мы непременно постараемся ее исправить.
  - Мы должны сделать что-нибудь, если это ошибка, - сказала она, умоляюще глядя в его глаза.
  - Оставьте эти заботы мне, сударыня. Я сделаю все, что будет в моих силах.
  - Я так надеюсь на вас. Теперь, когда я переговорила с вами, и вы пообещали мне не бросать нашего брата, я могу спокойно вернуться домой.
  - Как домой? Так скоро?
  - Да я уеду завтра поездом, отец требует моего возвращения. Долее оставаться здесь я не могу. Исайя Иванович будет писать мне о состоянии дел Ивана. Желаю вам всяческих удач. Мы все будем молиться за ваш успех в деле его освобождения.
  - Ну вашими молитвами все тем более уладиться, - улыбнулся он.
  Она уже попрощалась с Николаем Исаевичем, однако почему-то задержалась и заметила как бы невзначай.
  - Я, может, еще приеду в этом году. После Пасхи, если только отец не будет возражать.
   Башкирцев как-то слишком обрадовался этому сообщению. Вообще невероятно глупо сожалеть об ее отъезде. Что из того, что она уезжает? Да и нет никакого времени у него думать об этом. Глупость все одна, да и только. Ведь столько дел предстоит впереди.
  КНИГА П
  
  СУЕТА СУЕТ
  
  
  Глава 1
  Куда ни посмотри: везде одна и та же
  Ужасная безумная война!
  (А.Апухтин)
  Биржа извозчиков города N. ничем особым не отличалась от тысяч подобных ей заведений на всей территории необъятной империи нашей и представляла собой весьма шумное место, загроможденное огромным количеством экипажей, где в ожидании работы извозчики коротали время в шутливых перебранках, торговле беспутными женщинами и постоянных спорах с фараонами и околодырями, которые безжалостно штрафовали их за неухоженные экипажи. Здесь толкались извозчики самых различных рангов, была и элита: одноконные лихачи, шаферные троечники, а также в большом количестве неуклюжие ваньки с дурным выездом, колясочники и ломовые. Всех их (в особенности, тех кто к элите не принадлежал) отличало поведение самое вульгарное, язык, невероятно изобилующий употреблением нецензурных слов, - и вообще, на первый взгляд, извозчики представляли собой весьма хаотичную и крайне опасную для случайных прохожих массу, которую у нас отчего-то величали истинным образцом народного духа, и потому очень многие почитатели последнего отправлялись изучать народ именно сюда. Первыми двинулись на биржу социалисты всех мастей в надежде подыскать подходящий материал для строительства "светлого будущего", и причислили их даже к пролетариям как касту, никакой личной собственности не имеющую. Лет пять назад сюда лично заявился т.Мациевич, но будучи обозван "жидовской мордой" и "врагом государю и отечеству", немедленно отнес извозничью братию к элементу несознательному, с которым пролетариату не по пути. Тогда биржей заинтересовались на крайне правом фланге политической деятельности и после октябрьского манифеста записали всех извозчиков в местное отделение "Союза Архангела Михаила", в котором они и стали основной ударной силой. Позднее, с началом переселенческой лихорадки к "союзникам" присоединилось немалое количество южновеликоруссов и малороссов, осевших на Урале, так что "Союз" увеличился за их счет почти что вдвое против прежнего, а после разгрома кровавой революции возрос еще более, но уже не за счет националистов, а благодаря вступлению в него врагов коммунизма и гражданской бойни. Таким образом членом его стал адвокат Шедель, к которому мы еще вернемся.
  Если когда-то и где-то коммунизм все таки существовал, то только здесь на бирже извозчиков, где все были братьями, знали друг о друге практически все, и каждый готов был пожертвовать ближнему последнюю рубаху, да и жизнь, если в том возникала нужда. И настоящая демократия только здесь и существовала, ибо в этой среде было дозволено абсолютно все и каждый творил, что хотел, и если и выбирался начальник над всеми, а именно староста из своей же среды, то исключительно ради защиты прав и интересов общества. Только на бирже процветал самый подлинный интернационализм и дружба между народами и религиями, все здесь почитались россиянами, к тому же все поголовно числились в "Союзе Архангела Михаила", не зависимо оттого были ли они по происхождению малороссами или великороссами, татарами или башкирцами.
  Однако не стоит представлять это профессиональное товарищество чем-то вроде некой идеальной мини-республики, она слишком страдала всеми недостатками, присущими демократическим образованиям, прежде всего полным отсутствием культуры, которая как известно всегда вырождается, едва демократия подменяет строго организованное общество. Впрочем, все эти недостатки спускались извозничьей братии по той простой причине, что никто не хотел с ними связываться, ведь за их спинами стояли знамена столь внушительной политической организации, как "Союз".
  На улице уже смеркалось, когда к бирже подъехал экипаж, по виду своему принадлежавший человеку весьма посредственного достатка. Из него вышел высокий подтянутый мужчина лет 36, крайне неряшливо одетый, в расстегнутой шинели и без фуражки. Наружности он был довольно обыкновенной, однако многое в ней говорило о породе, а именно мелкие и довольно правильные черты лица, да еще столь ценимый женщинами массивный подбородок, который подчеркивал решительное превосходство воли над здравым смыслом. Он носил роскошные усы по-военному, имел хорошие густые волосы русого цвета, стриженные правда под "лепепе", - иначе такие прически у хороших парикмахеров не назывались, - кроме того, от него едва не за сто метров несло "Обиганом", - вероятно меры в одеколонах человек этот просто не знал. Издали он был принят извозчиками за клиента, и самый шустрый мужичок тут же завертелся вокруг него, подобно юле.
  - Барин на своем транспорте? Может, барин желает девочку? Это мы быстро-с.
  "Барин" высокомерно взглянул на навязчивого типа и, с трудом сдерживая ругательства, крикнул густым басом:
  - Пошел вон, дурак!
  - Слушаюсь-с.
  Вертлявый мужик исчез так же скоро, как и появился, а пришелец помахал извозчикам рукой и крикнул:
  - Эгей, мужики! Чего стоите то? Аль не признали?
  - Ба! Да это никак его высокоблагородие сами пожаловали!
  Они бросились навстречу гостю и обступили его со всех сторон, приветствуя его с радостью самой неподдельной.
  - Какая честь! Лично пожаловали. А ведь давненько к нам не захаживали, видно, работы нету для нас. Уж и плечи не разуздать.
  - Ничего, братья, не скучайте. Будет вам работа. Она не волк - в лес не утекет, - весело отозвался гость.
  Этот поручик в отставке всегда был демократом, и несмотря на то, что родился в обедневшей дворянской семье, никогда над мещанским сословием не заносился и готов был просто так лобызаться со всяким мужиком, за что был страшно любим рядовыми членами "Союза", в то время как люди из общества им брезговали и почитали для себя зазорным подать ему руку, что поручика вовсе и не смущало, ведь его родной стихией был народ.
  На бирже он чувствовал себя, как в собственном доме. Тут же обнял за плечи какого-то рябого мужичонку, свободной рукой принял поднесенную братией чарку и произнес на манер тоста:
  - Так вот, други мои, наш час пробил и недалеко то время, когда всем нам придется взяться за оружие, дабы вступиться за честь государя и веры, за честь нашего черно-золотого флага.
  Под одобрительный гул он выпил водку, расправил усы и заключил:
  - Вот спасибо, братцы, хороша у вас сливовая!
  И удовлетворительно крякнув, перешел прямо к делу.
  - Старосту мне, Федьку, подайте!
  Из толпы выступил Федосий Протопопов, низкорослый коренастый мужик лет 30-33, обладатель кулаков размера доброй пивной кружки и скуластого умного лица. Он был похож на некоего былинного богатыря доисторических времен, его так и прозвали друзья Микулушкой, да еще говаривали, что он так силен, что без труда сбивает с ног коня. Про коня доподлинно было никому не известно, а вот в кулачных боях на Масленной, Федосий творил чудеса и из каждого неизменно выходил победителем, даже когда против него выставлялось несколько человек. Он был грозой всех без исключения антимонархистов, социалистов и сионистов, планировавших захват власти в России, однако более всего его боялись тихие и безобидные люди, чуждые финансовому миру и политической деятельности, разного рода Мордки и Срули, которые так вероятно никогда и не поняли, что такое вредное они могли сотворить своему городу, лично Федосию Протопопову и его приятелю поручику Щапову. Да и сам Федосий и Щапов вряд ли когда-либо об этом серьезно задумывались.
  Протопопов и Щапов являлись товарищами только по политической деятельности, в прочее время встретить их вместе было практически невозможно, и если они и пировали где-нибудь публично, то только совместных дел ради. Вот и теперь Щапову потребовался Федосий совсем не для дружеских бесед.
  - Отечество нуждается в вашей службе, - заявил он Протопопову, хлопая его по плечу.
  - Слава Богу, - одобрительно отозвался тот, - а то мы уж закоснели в безделье. Скучно без дела то настоящего, Лука Никодимыч.
  - Это факт! - согласился Щапов, - я потому и пришел звать тебя, дражайший Федосий Пантелеич, на заседание нашего совета.
  Староста, весьма польщенный подобным вниманием самого Председателя Совета, низко поклонился ему.
  - Когда ж изволите собраться?
  - До начала поста думаем все устроить. Сбор назначен на четверг. Сперва обедаем в загородном кафешантане, а потом перемещаемся на квартиру. Приезжай, братец, за город часам к пяти.
  - И что же все члены Совета будут?
  - Все. Даже депутаты из соседних губерний от тамошних отделений прибыть обещались.
  - А их сиятельство граф тоже изволят пожаловать? - вкрадчиво поинтересовался Федосий.
  - А то как же! Он же товарищ Председателя, душа нашей организации, ее голова, можно сказать.
  Однако все эти восторженные отзывы о графе вовсе не ободрили Протопопова, он заметил с тяжелым вздохом.
  - Не жалует меня их сиятельство, ох, не жалует, и всю нашу братию не любит.
  - Ну Конради - просто аристократ до мозга и костей и потому страшно далек от русского народа. Да я вас познакомлю поближе, не дрейф.
  - Вы полагаете, от знакомства со мной он станет ближе к народу? - сострил Протопопов.
  - И не думай даже возражать. Возьму и познакомлю.
  - Нет уж, лучше не надо, Лука Никодимыч, я и говорить то с ним не смогу. Не образованны мы-с, высших школ не кончали-с, - не то с грустью, не то с некоторым злорадством отметил староста.
  - Да я, братец, и сам не понимаю его тактики. Слишком уж он бережет свою репутацию: с погромщиками, видите ли, ему не к лицу якшаться.
  - Зачем тогда в "Союз" вступал?
  - Он не вступал, он основал его.
  - Ишь слово то какое выдумали, - усмехнулся Федосий, - "репутация" А что это такое, - один черт не знает. И зачем ему только нужна эта репутация, и без нее можно прожить припеваючи. Вон мы их сиятельство в Думу от губернии избрали, а он взял, да отказался от мандата, тоже что ль из репутации?
  Щапов не совсем понял, что хотел сказать староста, тем не менее одобряюще кивнул головой и, вдруг вспомнив что-то, заторопился домой.
  - Прощай, братец, дел у меня невпроворот, некогда мне лясы с тобою точить.
  С этими словами он снова хлопнул Протопопова по плечу, помахал всем рукой и направился к своему экипажу, однако Федосий, дав поручику пройти несколько шагов, догнал его и сказал заговорщическим видом:
  - А ведь мне помощь ваша нужна, Лука Никодимыч.
  - Что ж, валяй, - нехотя сказал поручик.
  - Братца то моего Петьку повязали, на Сахалин хотят упечь. Городушник он, окаянный, ты б хоть похлопотал о нем, отец родной.
  - А кто такой городушник? Сейфы что ли ломает?
  - Нет, то - медвежатник, а Петька мой все по магазинам больше. Вот и достукался. А ведь жаль его, - кровный братец все ж. Помогли б вы, а то 14 статью уложения о наказаниях ему пророчат. Горе то какое!
  Щапов стал медленно припоминать Устав о наказаниях и ответил твердо.
  - Нет, братец, с рецидивом ему никто не поможет.
  - Брат же, - жалобно протянул староста.
  - Не могу я ничего сделать, говорю тебе. Рецидив - это дело серьезное.
  - Так, может, их сиятельство подсобить сможет, - осторожно предположил Протопопов, - за одной сошкой ведь все идем, гуртом надобно и держаться.
  - Исключено. Граф с ворами не водится. Да и Петька твой вовсе не член "Союза".
  - Братец ведь родной...
  - Ничего обещать я не буду, но, посмотрю, обязательно посмотрю.
  - Вы уж похлопочите...
  Союзники всегда крепко держались друг за друга, и не только рядовые члены не давали своих в обиду, но и верхушка старалась не оставлять в беде младших товарищей. Так что у Протопопова вся надежда оставалась на одного только Щапова, который неоднократно выручал многих товарищей по партии и их близких из беды. И он простился с поручиком в твердой уверенности, что тот похлопочет о его непутевом брате где-нибудь наверху. Хоть он и сам не слишком был уверен в успехе, однако слишком привык беззаветно верить и полагаться на всемогущество партийной верхушки.
  
  Глава 2
  "Мы подобны двуликому Янусу. У нас одна любовь к России, но не одинаковая"
  (А.Герцен)
  Поручик Щапов имел биографию своеобразную и насыщенную событиями самыми необыкновенными. С детства грезил он военными баталиями, родители всесторонне поддерживали его увлечения и отправили на военную службу, где Лука Никодимыч дослужился до чина поручика и совершенно неожиданно для всех вышел в отставку. В это время началась англо-бурская война, и Щапов в числе многочисленных русских романтиков отправился в Южную Африку сражаться за независимость Оранжевой республики и Трансвааля. Здесь он отличился отвагой самой дерзкой и даже получил некий орден, однако вернулся домой все с той же неудовлетворенной жаждой военной деятельности, но тем не менее на службу он не вернулся. В 1905 году он участвовал в войне на Дальнем Востоке, а по ее окончании нашел выход своей неутомимой борцовской энергии в участии в разного рода националистических структурах и стал одним из основателей местного отделения "Союза Архангела Михаила". В организации ударных батальонов черной сотни Щапов нашел наиболее подходящее поприще для развития своего военного таланта и громил социалистов и евреев с азартом самым неутомимым и полным сознанием выполнения некоего личного долга, ради которого когда-то подстреливал англичан во имя независимости далекой Южной Африки.
  Во всех перипетиях своей бурной жизни он не смог выкроить для себя времени для вступления в супружество и состоял сразу в нескольких "гражданских" браках, подобно всякому "уважающему себя офицеру." И это, пожалуй, все, что можно сказать о нем. Никаких других отличительных черт в поручике не отмечалось. Он был просто солдатом до мозга и костей и не мог уже и помыслить ни о чем другом, кроме организации каких-нибудь крупномасштабных походов и борьбы против любого врага вплоть до полного его истребления.
  Сославшись Протопопову на неотложные дела, он безусловно обманул его. Ему не о чем более было говорить с извозчиками, к тому же сегодня поручик был не в духе и совсем не настраивался на демократический маскарад. Он не пошел даже ужинать с друзьями в свой любимый трактир и провел весь вечер дома, что случалось с ним крайне редко благодаря редкой непоседливости и неутомимой энергии, которая просто таки била фонтаном из этой солдатской груди.
   Он нанимал небольшую квартирку недалеко от Казанской заставы, в месте не столько престижном, сколько живописном. Большую часть свободного от суеты и беготни времени он проводил в кабинете, где выпивал неимоверное количество кофе с коньяком и слушал граммофон.
  Едва зайдя сюда, он завалился на диван прямо в одежде и стал изучать под пение Вяльцевой свежие газеты, из которых он неизменно выбирал одни только политические статьи. Кабинет его был настолько ж неряшлив, как и внешний вид самого хозяина. Кроме того, он был обставлен крайне безвкусно. Однако несмотря на весь видимый развал, поручик всегда наверняка знал, где и что у него находится вплоть до самого ненужного листочка газеты. Стол его был постоянно завален какими-то бумагами, которые он не позволял слугам выбрасывать, книги в шкафу располагались без всякой систематизации и, по-видимому, владельцем никогда не читались, на стенах были беспорядочно развешены иконы и фотографии родственников, и от всего этого хаоса кабинет казался до крайности маленьким и тесным, однако Щапов находил в этом некий уют и ни за что бы не променял его ни на какую другую комнату.
  В этот день ему не удалось дочитать газет, так как служанка доложила о приходе посетителя. Щапов неохотно взглянул на визитную карточку, в которой значилось имя директора губернского театра Валерия Соломоновича Мануильского.
  - Этот жид! - воскликнул поручик, - да как он решился посетить меня! Про себя же подумал: "Если кто-нибудь из товарищей узнает у моей встрече с ним, как бы не вышло недоразумения." Он велел служанке позвать "жида" и выключил граммофон.
  Дабы скрыть удивление от столь неожиданного визита, поручик, принимая Мануильского состроил на лице выражение самое нахальное, на которое только и был способен. Мануильский в ответ наградил его взглядом насмешливым и немного презрительным, хотя и старался изо всех сил держаться как можно вежливее. Первым делом, прежде чем поздороваться с хозяином, он перекрестился на иконы, что вызвало у Щапова только еще большую неприязнь ("Ах, лучше б ты и не делал этого, сума переметная!" - заметил он про себя). Они обменялись поклонами и Щапов спросил холодно:
  - Отчего ж вы не разделись?
  - Я к вам только на минутку, и сразу же уйду.
  Валерий Соломонович уселся в кресло без всякого приглашения, верно угадав, что от Щапова дождаться подобной вежливости ему не удастся, и обычно гости вели себя в этом доме так, как им хотелось, на что хозяин не обращал ровно никакого внимания. Церемоний он не любил.
  Мануильскому было сорок три года, роста он был среднего, сутуловат, плотен, но не толст, внешностью обладал довольно посредственной, носил пенсне и курил трубку, иначе говоря - был самым обыкновенным с виду человеком. Он был достаточно богат, говорили также, что сильно не глуп, крестился еще в ранней молодости из побуждений безусловно карьеристских (он тогда и не скрывал этого), однако с годами очень проникся православными идеями и стал считать себя вполне русским человеком, подобно всякому принявшему русского Бога инородцу. Женат он также был на православной, прижил от нее четверых детей, однако, как и многие творчески одаренные личности, счастлив в браке не был и находил упоение только в занятиях музыкой. С принятием православия, он порвал со многими своими соплеменниками, которые старались у нас держаться поближе к друг другу, однако в высшем обществе также не слишком был жалуем, и чаще довольствовался общением с купцами средней руки, обедневшими дворянами типа Щапова, да капиталистам-евреями. Впрочем в свете у него был один очень близкий друг, сам предводитель местного дворянства и идейный основатель "Союза Архангела Михаила" граф Конради, дружба которого с "тайным сионистом" вызывала у Щапова крайнее недоумение, и он не раз порывался привлечь своего заместителя к партийному суду, однако не смел из-за авторитета последнего в партии. Поручик не любил Мануильского, вел себя с ним вызывающе и искал случая, чем бы побольней уколоть его во время беседы. Он даже назвал его как бы случайно Бениамином Соломоновичем, на что тот довольно холодно заметил, что его зовут Валерий.
  - О, какая оплошность, - ухмыльнулся на это поручик, - так или иначе, чем я могу вам служить?
  - Я, милостивый государь, пришел дабы потребовать у вас объяснений.
  При этих словах он протянул Щапову два распечатанных письма без обратного адреса. Тот быстро пробежал их глазами и, не найдя в них ничего любопытного, кроме весьма тривиальных ругательств, вернул их адресату с таким видом, будто бы он был согласен немедленно подписаться под каждым словом.
  - Не понимаю, что вы от меня то хотите? - пожал плечами поручик, нахально глядя на Мануильского, - или вы полагаете, что сии оригинальные эпистолии были написаны и отправлены мною?
  - О, вы были бы весьма оригинальны, если б написали их мне лично. Но все таки, я осмелюсь предположить, что вам известно о их существовании. И если даже это не так, то все равно я обратился по нужному адресу, потому что в вашей власти избавить меня от получения подобных посланий.
  - Да я вообще и не знаю, кто вам мог такое написать, - зевнул Щапов, - уж не должен ли я давать объявление в газете на сей счет? - Запретите-де писать письма г-ну Мануильскому.
  - Очень остроумно, - презрительно заметил Мануильский, - и все таки я продолжаю тешить себя надеждой - не получать более подобных писем.
  Ответа он не получил.
  - Однако я никак не могу усвоить, - продолжал Валерий Соломонович, - что такое скверное мог я сделать Отечеству нашему, что вы зачислили меня в ряд его злейших врагов? Или чтоб быть истинным патриотом, необходимо обязательно стать членом вашей партии? Пожалуй, я бы вступил в нее с целью борьбы с мятежниками и революцией, но ведь ваш Устав запрещает членство в ней евреев, к какому бы вероисповеданию они не принадлежали. К тому же я никогда не вступлю в организацию подобного рода по той только причине, что в ее рядах находитесь вы и подобные вам националисты (не патриоты, а именно националисты). До тех пор, пока вы в ней состоите, порядочному и здравомыслящему человеку в такой партии делать нечего.
  Щапов открыл было рот, дабы сказать какое-нибудь хамство, однако Мануильский перебил его.
  - Скажите, г-н Щапов, что по-вашему, еврей по крови, не может быть русским по духу, разве не может он быть верен престолу и отечеству не менее, чем многие родившиеся русскими?
  Вопрос этот показался Щапову сложным, и он только пожал плечами в ответ.
  - Ну вы же христианин, г. Щапов, - усмехнулся Мануильский, - или вы не читали апостола Павла. Вспомните: иудей не тот, кто по наружности таков, а тот кто по духу - иудей. Разве с русским не так же?
  Мануильскому доставляло большое удовольствие вводить в недоумение ненавистного ему "солдафона", для того он и остался и задавал вопросы, ответы на которые тот своим "солдафонским" умом найти не мог.
  - Я, знаю про ваши познания в Священном писании, - единственное. что мог сказать Щапов, - кажется, вы хотели когда-то пойти в священники?
  - Вы слишком много знаете, сударь. Я не спорю, что крещение было мне выгодно, но клянусь вам, что не только по этой причине я ни разу не раскаялся в своем выборе. Если я и хотел стать кем-то, то только музыкантом, а так как последний из меня не вышел, пришлось сделаться меценатом.
  - Охотно верю, что музыкант из вас не вышел... То есть, я хотел сказать священник, - с наглой ухмылкой бросил Щапов, - но я все же уверен, как бы вы не старались разубедить меня в том, что всякий еврей - в душе прежде всего сионист. Будь он даже выкрест, все одно от идеи своей богоизбранности он не отречется никогда.
  - Идеи меняются, подобно временам. И как известно, своих мнений никогда не меняют одни только глупцы да покойники. К тому же сейчас популярна идея о новом народе-богоносце, к которому принадлежите и вы и я (хоть на этом мы сходимся). Россия, а вовсе не Ханаан - земля обетованная, время Ханаана закончилось, пришло новое время. Только я имею в виду Россию не в качестве некоего территориального объединения, а высшей ее идеи, некоего невидимого миру Града Китежа, который проводит резкую черту между Святой Русью и Россией вообще.
  Щапов к удовольствию Мануильского даже несколько растерялся, поскольку никак не мог взять в толк шутит "тайный сионист" с ним, либо действительно думает подобным образом.
  - Еще скажите, что вы - славянофил, - усмехнулся поручик и решил непременно поинтересоваться на днях у графа Конради или адвоката Шеделя о значении Града Китежа в русской народной философии.
  - Я более западник, нежели славянофил, - с язвительной улыбкой сообщил Мануильский, понимая как далек его собеседник от всякой философии, - ведь славянин не обязательно русский, это может быть поляк, чех или серб, а русским может быть всякий, хоть немец, хоть татарин, если только он за такового себя почитает.
  - Может статься, даже негр?
  - Почему бы нет?
  Щапов задумался над словами Мануильского. Понятия еврей и патриот как-то не вязались в его сознании. Вот немец мог быть русским патриотом, тоже и татарин, вообще - всякий подданный Российской империи, но только никак не еврей и не поляк. В этом переубедить Щапова никто бы не смог за целую жизнь.
  - Не спорю, что сионизм довольно опасная сила, - продолжал Мануильский, - сейчас в его руках сосредоточены финансы, пресса, крупнейшие монополии во всем мире. Они все надеются поставить на службу своему капиталу, и никакого им дела до земли обетованной нет, едва достигнув ее, они бы первые оттуда и сбежали. Она интересна им только с точки зрения непреложного Моисеева закона, ибо их сила - в общности. Упование на Сион может объединить куда большее количество народа, нежели владение им. Такая спаянность позволяет этим людям управлять миром при помощи своих капиталов, но разве захват власти над миром есть общесемитское дело? Вы весьма ошибаетесь, если так считаете. Наверное вам известно, что все евреи с общемировым именем, трудившиеся на благо цивилизации и прогресса, нашли в себе силы вырваться из под ига этой пресловутой общности, некоторые даже, подобно Спинозе, Да Косте, Маймониду были отлучены от синагоги или даже убиты своими соплеменниками подобно первым апостолам.
  - Здесь я с вами согласен. Но таких все же единицы, в то время, как огромное множество евреев жаждет весь мир превратить в Ханаан, - не унимался Щапов.
  - Я говорю вам, что это только кучка финансовых воротил. Будь их хоть полмиллиона, даже миллион, они - что угодно, только не сионисты. В конце концов, и в России не одни только Менделеевы и Соловьевы живут, есть и Щаповы, не в обиду вам это будет сказано.
  Мануильский даже усмехнулся про себя, крайне довольный этой своей двусмысленной шуткой, смысла которой Щапов опять не понял.
  - Эти самые господа, которые состоят в разного рода сионистских организациях, а по сути являются торговцами и банкирами, вовсе не для блага Израиля и общееврейского дела стараются, а прежде всего на себя самих работают, как ширмой прикрываясь Сионом. Коли вам удастся дожить до воплощения еврейских чаяний - восстановления Израиля в Палестине, то сами увидите, много ли евреев переберется туда. Разница между уехавшими и оставшимися на своих денежках с претензией на любовь к Сиону будет все таки значительна. Большинство, конечно, осядет здесь в богатых добрых странах, и будет коротать время в борьбе за власть и приращении капитала, и все это во имя некоего иудейского дела, которое отчего то заключается у них в набивании собственных кошельков. Ну еще какая-то часть останется из привязанности к странам, их приютившим. Если и существует некая кучка нечистоплотных торгашей еврейского происхождения, которая мечтает о захвате экономической и политической власти в России, то не стоит забывать, что страна наша сильно отличается от всех остальных, где подобный захват оказался вполне осуществимым, и отличается именно своими монархическими традициями. А там, где государством управляет монарх, приход к власти разного рода сомнительных элементов невозможен, так как царь никогда не станет искать своих личных выгод там, где ему принадлежит все. Проблемы могут возникнуть только тогда, когда централизованная государственная власть ослабеет и в силу того государь сможет стать жертвой интриг и обмана со стороны приближенных. На этом основании я могу сказать, что еврейского вопроса в таком виде, как вы его себе представляете, не существует, и он сводится лишь к отмене черты оседлости, да разного рода юдофобским демаршам, по типу тех, что устраиваете вы, г-н Щапов. Не там врагов вы ищете, г-н Щапов, не там. У вас все прямо по пословице выходит: алтынного вора вешают, полтынного чествуют. Кучка сиониствующих авантюристов из кожи вон лезет, дабы добраться до власти, вы же гоняетесь за какими-то несчастными евреями, которым никакого дела до власти нет, они такие же подданные российской империи, как и остальные 180 миллионов разноплеменных граждан, волей Господней собранных на едином пространстве. Если они и мечтают об Израиле, то вовсе не о создании его где-нибудь в N-ской или М-ской губернии, а на своей этнической родине - в Палестине. Так что, как не рядите вы овец в волчью шкуру, все одно волками от этого они не сделаются.
  - Вы сами еврей - оттого их и защищаете, - зевнул Щапов
  "Экий дурак!" - пробормотал Мануильский и ему отчего-то сразу же захотелось уйти, однако, будучи человеком не злым и по-своему благородном, Мануильский тем не менее имел одну небольшую слабость, а именно частенько любил выказывать перед неприятными для него людьми свое умственное превосходство и решил все таки блеснуть перед Щаповым своими познаниями в области деятельности последнего.
  - Вы никогда не обращали внимания на многих жертвователей в пользу боевой организации, которой руководите вы? - поинтересовался он у Щапова, - я имею в виду именно боевую организацию, а не идейный и полиграфический ее центр, к которому вы, к счастью, никакого отношения не имеете. Так вот вас не шокировало множество богатых евреев в числе ваших содержателей? Взять, к примеру, постоянного вашего спонсора - Розенгольца, издателя нашей газеты. Хотите, я открою вам тайну о которой вы даже не догадываетесь? Этот ваш меценат Розенгольц состоит в нескольких международных сионистских организаций, а теперь подумайте, какой смысл для него имеет это странное увлечение: вспомоществование гонителям собственной братии?
  - Не знаю. Я думаю, потому, что не в пример малорусским и молдавским отделениям Союза, наша организация меньше всего внимания уделяет еврейскому вопросу, да у нас и евреев то немного. Основная наша деятельность направлена на помощь властям в деле борьбы с революцией и врагами самодержавия. Идейный же центр ведет публицистическую деятельность, он занят более проблемами русского народа, нежели каким-то еврейским вопросом. Оттого многие евреи и жертвуют средства на борьбу с революцией именно нам, ибо мы единственная организация, которая занимается этим всерьез.
  - Странно, что вы не можете понять, что эти ваши еврейские жертвователи почти все поголовно злейшие враги самодержавной власти, за исключением единиц, которые связывают свою стабильность именно с сильной центральной властью и о собственной политической гегемонии не помышляют. Члены сионистских организаций отпускают деньги не только на борьбу с революцией, ибо к власти они надеются прийти совершенно иными путями, но и для устрашения собственных единоплеменников. В состоянии ли вы вообще понимать хоть что-нибудь? Поймите же, что поддержка многими сионистками кругами черных сотен только для утверждения еврейского вопроса и осуществляется, дабы, увлекшись им, рядовые евреи оставили революционную деятельность, в которую они включились вместо того, чтоб помогать своей верхушке стяжать политическую и финансовую власть в стране. Такие националисты, как вы и Розенгольц - ничем принципиально друг от друга не отличаетесь. Хотя вы и защищаете разные идеи, но тактика то у вас одна, да и результаты ваших стараний одни и те же. Евреи, благодаря вам, идут в революцию, забывая при том совершенно, что они евреи, покидая Талмуд и законы, идут в русскую революцию, а вовсе не в Израиль стремятся, как вы того хотите, и не за власть своих доброхотов борются, как того желает ваш коллега Розенгольц. Все крайне левые партии, от большевиков до эсеров на 80% состоят из евреев. Вы только одну трезвую мысль высказали до сих пор, а именно то, что социализм и сионизм - суть одно зло, только приплюсуйте сюда же свой дикий русский национализм, и получится тройная формула из равнозначных составляющих. Я вовсе не путаю русского патриота с русским националистом, - они слишком далеки друг от друга, как небо и земля далеки, но национализм - всегда зло, и в этом меня никто и никогда переубедить не сможет. Весь этот сброд, именующий себя сионистами, социалистами, русскими националистами и демократами - враги России, и мои личные враги, как русского подданного по вере и факту рождения, и одновременно как еврея по крови.
  - В вас скрывается талант оратора, - заметил Щапов с неприязнью, - вы говорите красиво и многозначительно.
  - Я говорю искренне.
  С этими словами Мануильский собрался уходить, страшно сожалея в душе о зря потраченном на "этого солдафона" времени. Щапов также поднялся со своего места дабы попрощаться с порядком поднадоевшим ему гостем, которого давно помышлял вышвырнуть за дверь за неблаговидные намеки в адрес его боевой организации. На прощание поручик не удержался, чтоб не сказать гостю с открытой иронией:
  - А ведь у вас, сударь, убеждения просто таки черносотенные. Православие, самодержавие, народность! Даже удивительно, что вы... (он хотел сказать "еврей", но все же благоразумно запнулся), что вы еще не вступили в наши ряды и деньгами партию поддерживать не хотите.
  На том они и расстались в надежде никогда уже более не встретиться. По дороге Мануильский ругал Щапова, а тот в свою очередь, не оставался у него в долгу. Это свидание сделало обоих еще более злейшими врагами, нежели они были раньше.
  Глава 3
  Я князь, коль мой сияет дух,
   Владелец, коль страстьми владею,
  Болярин, коль за всех болею.
  Царю, России, Церкви друг.
  (Г.Р.Державин)
  Перед началом Собрания, поручик Щапов отправился на поиски графа Конради, дабы вместе с последним отправиться в загородный кафешантан. Дома ему сообщили, что граф слушает молебен в соборной церкви. Без особого энтузиазма поехал туда наш поручик и прибыл, когда служба находилась уже в самом разгаре. Молебен служил о. Константин и посвящен он был какой-то иконе Божьей Матери (Щапов долго вглядывался в образ, но так и не сумел узнать его). Все прихожане стояли на коленях в правом притворе, о поисках графа в этот момент не могло быть никакой речи, и Щапов также опустился на колени.
  Как всякий верующий человек, поручик непременно посещал церкви по воскресеньям и праздникам, выстаивал обедни до конца, однако постоянно поглядывал на часы, поскольку не мог стоять на месте ни минуты и всегда торопился куда-то. Такая уж это была деятельная личность. Вообще религия в жизни Щапова занимала ровно столько времени, сколько того требовало общественное благочестие: а именно состояла в посещении обедни по определенным дням и прочтении необходимого количества молитв на сон грядущим и по утрам, в остальном же он привык полагаться более на себя, нежели на Бога. Лишь однажды в жизни он всецело предал себя во власть Всемогущего, на себя самого уже не рассчитывая нисколько. Это было в то далекое время, когда он лежал вместе с прочими ранеными в душном африканском лазарете с пространным ранением легкого, и никто из врачей не оставлял ему никакой надежды на поправку и на возвращение в Европу. Среди смертельно раненых постоянно сновал маленький загорелый пастор, приуготовляя воинов к последнему пути. Не оставил он без внимания и Щапова. Изнывая от самой мучительной боли, поручик испытывал еще и суеверный страх перед инославным священником, который, по его мнению, своими молитвами должен непременно отправить его душу в ад. Он плохо говорил на африкаанс, и на все проповеди пастора отвечал только одно: "Я ортодокс. Оставьте меня". Однако настойчивый пастор продолжал твердить Щапову что-то о Божьей любви к миру и о спасении верою вне зависимости от принадлежности к той или иной конфессии. Он так измучил несчастного, что тот даже после его ухода, долго еще продолжал бредить священными словами на чужом для него языке: "Want go lief het God die we^reld gehad, dat Hy gy enigebore seun gegee het sodat elkun wat in Hom glo, nie verlore was gaan nie, maar die ewige lewe kan hi^... но имел жизнь вечную"
  Наверное только тогда он наиболее остро почувствовал и осознал, что существует она, жизнь вечная. С тех пор прошло несколько лет, но в самые тяжелые моменты его жизни, память упорно возвращала его к этим великим словам Божественного откровения. Но наша жизнь, как известно, не из одних только опасностей состоит, и оттого Бог не столь часто посещает мятущиеся души детей этого века, которые вообще не слишком утруждают себя воспоминаниями о Нем, увлеченные одними лишь мирскими заботами.
  Граф Конради вовсе не относился к этому типу людей, он был слишком увлечен молитвами, с интересом учавствовал в нынешней службе, и Щапов долго раздумывал, прежде чем его побеспокоить. Однако, человек нетерпеливый, он протиснулся к товарищу сразу же, едва только молящиеся восстали с колен.
  Ярослав Дмитриевич Конради, предводитель губернского дворянства и товарищ Председателя "Союза Архангела Михаила" имел 57 лет от роду, но выглядел много старше своих лет, был совершенно сед, лицо имел болезненное и сильно хромал на одну ногу, из-за чего вынужден был постоянно опираться на трость. Однако ни годы, ни болезни, не смогли изгладить замечательных, аристократических черт его благородного лица. При совершенно белых волосах брови графа были черны чрезвычайно и только подчеркивали молодость и живость красивых темных глаз. Глаза эти были единственным живым пятном на бледном и худом лице графа, и неизменно завораживали и притягивали к себе людей своей изумительной красотой и открытостью.
  Конради происходил из очень богатой московской семьи, владевшей многочисленными поместьями в средней России. В молодости он с успехом закончил естественный факультет Санкт-Петербургского университета, по настоянию родителей поступил на службу, дослужился до чина действительного статского советника и вышел в отставку по нездоровью. В наш город попал он совершено случайно и прожил в нем 15 лет почти безвыездно несмотря на все уговоры родных и близких съездить куда-нибудь заграницу подлечиться.
  В молодости, еще с университета увлекся он славянофильством, от которого осталась у графа бесконечная любовь к Отечеству и постоянная потребность в трудах на его благо. Последнее ему всегда удавалось, потому что по природе своей был он очень порядочным и работящим человеком, аккуратным и снисходительным к подчиненным. Он обладал той редкой чертой, что как-то не прижилась в нашей интеллигенции, среди которой было не слишком много людей, способных стать незаметными и честными тружениками, - в отличии от этой категории людей граф страстно жаждал работы и не требовал для себя через это ровно никаких благ. Он был человеком настолько скромным, что, даже публикуя свои статьи на ту или иную тему, никогда сам не подписывался, а предоставлял право авторства секретарю "Союза". Из-за этой самой скромности, многие наши глупцы нередко обвиняли графа в бездействии и лени, предполагая при том, что всякая деятельность непременно должна быть многошумной и торжественной. В 46 лет, совершенно отойдя от дел, он вынужден был снова вернуться к ним через несколько лет с началом революционных событий, и, как нам известно, стал одним из основателей "Союза Архангела Михаила" вместе со своим другом Ткачовым, от председательства в котором отказался наотрез, довольствуясь лишь скромной ролью идейного лидера. И только благодаря личным качествам графа наше отделение Союза не превратилось в кучку погромщиков, как того желал бы поручик Щапов и еще некоторые члены Совета на манер Протопопова. Благодаря участию Конради в Союз вошло множество толковых и умных людей, которых волновало будущее России и философские проблемы ее развития. Часть "союзников", поддерживающая насильственные методы борьбы с революцией и близкими к ней еврейскими группировками, вошла в боевую организацию, формально расколов "Союз", однако официально на создание новой партии не пошла опять же исключительно из-за стараний Конради, который призывал к единству всех патриотических сил. Таким образом N-ское отделение Союза представляло собой организацию очень большую и разношерстную по своей сути, в состав которой входили люди самых разных национальностей и убеждений: от крайних националистов до борцов за объединение человечества, от вооруженных "солдат самодержавия" до профессоров университетов, от простых дворников до самого генерал-губернатора. Своим единением под сенью одной партии все эти люди бесспорно были обязаны Ярославу Дмитриевичу Конради, хотя о правомерности такого объединения всех патриотически настроенных горожан в одну организацию независимо от их убеждений и взглядов, можно было бы поспорить. Что общего могло быть у Конради или Шеделя со Щаповым и тем же Протопоповым, сказать было очень трудно, однако все они входили в одну и ту же партию и составляли ядро Совета, чем очень компрометировали саму идею организации, созданной когда-то Конради ради укрепления основ самодержавия и православия, и поиска духовных основ для будущего нашей страны.
  - Следует поторопиться. Наши уже начали собираться, - прошептал Щапов, подходя к графу вплотную.
  - Я дождусь конца, - ответил тот решительно.
  - А знаете, что узнал я от Птицына? Что в cafes-chantante уже ошивается этот ненормальный американский путешественник, пронюхавший, что мы все туда едем.
  - Какой путешественник? - поинтересовался граф, нехотя отрываясь от чтения молитв.
  - Да этот... Как его?.. Забыл. Ну вообщем тот самый, который все трубит о демократии и правах личности. Давеча он заявил мне, что дескать для монархической страны с демократией у вас дела обстоят не так уж и плохо, а вот наше отношение к евреям, якобы ущемляет права человека. А я ему в отместку про негров в Америке напомнил. Помните вы однажды рассказывали мне про одного китайца, который говорил: "не пеняй соседу за снег на его крыше, когда у тебя самого не убран". Так я ему и сказал, а этот кретин мне в ответ: "Евреи - одно, а негры - другое". А по мне так, что евреи, что негры, последние даже лучше, потому что в наших местах не водятся...
  Любой другой человек на месте графа безусловно стал бы досадовать в душе на Щапова за его чрезмерную болтливость, иной бы даже и поставил ему на вид этот факт, однако Конради был слеплен из совершенно другого теста. Он вообще почитал за величайший грех - обидеть человека, даже заслужившего эту самую обиду (недаром за всю жизнь не имел он ни одного врага, и это при своем то высоком общественном положении!), кроме того он совершенно искренне полагал, что не бывает не только злых людей, но даже и неприятных и безынтересных, во всяком создании Божьем он находил какую-то ценность и неповторимость. Вообще, когда приходится сталкиваться с людьми подобного рода, всегда невольно задаешься одним и тем же вопросом: действительно ли они способны и в сердце своем носить то же самое чувство, что так красиво выражается во всех поступках, или это всего лишь результат хорошего воспитания и железной выдержки. Все таки не всякий из нас, сталкиваясь на каждом шагу с самыми гадливыми проявлениями человеческой сущности, способен любить всех без исключения и постоянно проявлять заботу о людях совершенно ему чуждых и никчемных.
  Вообще люди с таким необыкновенным самообладанием, пожалуй, единственные в своем роде, кому можно было бы позавидовать и преклонить перед ними главы. Но Конради был еще более необыкновенен, и прежде всего тем, что он любил человечество вплоть до всякого самого ничтожного и скверного его представителя самым искренним образом, и никогда не ощущал своего внутреннего превосходства перед последним негодяем или пустейшим нищим дураком.
  
  Глава 4
  "О, другое дело и другой вопрос, в чем именно мы все, ищущие общего блага и сходящиеся повсеместно в желании успеха общему делу - в чем именно мы полагаем средства к тому."
  (Ф.М.Достоевский)
  На обед в загородный cafe"s chantante собрались все члены Совета в количестве 12 человек и еще несколько приглашенных из соседних городов. Кроме того присутствовал даже вице-губернатор, почетный член Союза, который, впрочем, пробыл здесь недолго. Из посторонних пришел Святой, щедро субсидировавший организацию, а также упоминавшийся Щаповым в разговоре с Конради, американский журналист, путешествовавший по Уралу и Сибири, который прибыл на обед вместе со своим новым приятелем Гусевым.
  Этот американец (Армстронг или Армронг, в точности никто у нас не знал, как его звали) чувствовал себя в сем увеселительном заведении как у себя дома, чему в немалой степени способствовала царившая здесь непринужденная обстановка и новомодное танго, почитавшееся у нас танцем крайне неприличным и потому гонимым всеми приличными и уважающими себя людьми. Приезжий из-за океана придерживался о нем несколько иного мнения и на протяжении всего вечера не отрывал глаз с очаровательных танцовщиц, даже бросал периодически цветы одной из них, слишком высокой и худой. Впрочем ему ничего более и не оставалось, так как все члены Совета были заняты своими делами, которые обсуждались исключительно на русском языке, которого путешественник не понимал. Американец пытался было заговорить с Конради и Ткачовым, но первого постоянно отвлекали от беседы, а второй почитал беседу на иностранном языке гораздо ниже своего достоинства и утверждал, что такой извращенный вариант английского, какой бытует в Америке, для него совершенно непонятен. А Протопопов, более всего заинтересовавший Армстронга (или Армронга) в качестве представителя "простого русского народа", никакого языка кроме русского не знал. По-английски говорил Шедель, закончивший когда-то Оксфордский университет, но Гусев сразу же отговорил своего коллегу от общения с ним, да и тот, взглянув на угрюмое лицо адвоката понял, что человек этот для дружеских бесед вовсе не создан. Секретарь Совета Лемке, выходец из Риги, владел многими языками, но как истинный потомок германцев, вообще не любил заниматься празднословием и на все попытки не в меру общительного иностранного путешественника заговорить на какую-нибудь тему, отвечал только самым презрительным и равнодушным взглядом. Вообще многих, особенно дворян, сильно раздражала развязность и бестактность в поведении заокеанского гостя, вероятно долженствующая, по мнению последнего, изображать собой некую демократию и свободу. Его оценили по заслугам только Святой с Протопоповым, но они никак не могли выразить ему свое искреннее восхищение по той же самой причине, по которой не мог этого сделать сам гость. "Свой брат - сермяжник! "- переглядывались они, - только пить не умеет по-нашему. Да и куда ему, бедолаге! Супротив нашей водки никто не устоит." Так что бедному Армстронгу в приятели оставался один лишь Гусев, с большим интересом расспрашивавший своего коллегу по поводу государственного устройства США. Разговор их был примерно следующего содержания.
  Армстронг: У нас тоже есть организации подобного рода. Но поскольку всякий честный американец возмущается их деятельностью, такой силы и влияния они не имеют, тем более им не оказывается поддержка на государственном уровне, как это происходит у вас
  Гусев: Я совершенно согласен с вами. Но что поделать: у нас слишком неоднородная по социальному и национальному составу страна. Представьте себе, здесь практически не существует ярко выраженного среднего класса, потому нет и экономического стержня, способного сплотить эту разнородное общество, всю огромную территорию нашей империи, потому при подобном нездоровом положении в роли единственного стержня может выступать только русский национализм (впрочем, у нас нет такого понятия, я говорю то, что вам более доступно для понимания), это называется у нас несколько иначе - русская идея, ведь мы в отличии от прочих стран не имеем колоний, а все новые земли приращиваем к единому организму, потому потеря любой, даже самой незначительной части будет серьезным ударом по целому. Представьте себе, что может произойти, если весь этот огромный живой организм лишить единственного стержня, его сердца и мозга! Все расползется в разные стороны, даже от собственно русских ничего не останется: все деградируют и рассеются в пространстве. Многие это понимают, а если и не понимают, так подсознательно чувствуют, потому и создаются у нас в большом количестве с начала века различные национальные организации и философские кружки, которые, увы, не всегда носят идеальный характер...
  Вообще здесь надо отдать должное Гусеву, который будучи демократом и либералом по убеждениям, все же не дошел до пропаганды русофобии и огульного отрицания существующих порядков, что всегда было присуще либерально-демократическом лагерю. Он при всех своих недостатках все таки был достаточно умен и честен, дабы полностью отдать себя во власть демократических идей в этой необычной стране.
  Армстронг: По-моему это достаточно глупая идея - идея о превосходстве и уникальности одной нации.
  Гусев: Снова я спешу с вами согласиться. Это глупо полагать, что славяне чем-то превосходят немцев или французов, однако всякая нация - уникальна, и на это нельзя закрывать глаза. И если только эта уникальность вдруг будет по каким-то причинам утрачена, навсегда будет потеряна и нация. Мне кажется, например, что самые необычные нации - это русские и евреи, и вовсе не по внешней культуре (все же в этом смысле японцы и китайцы куда интереснее), но по внутренней, по всей истории своей.
  Армстронг: Это я читал у Ницше. Он первый говорил про уникальность русской и еврейской культуры. В этом наверное и причина вашей несовместимости.
  Гусев: Ни о какой несовместимости мне неизвестно, и еврейский вопрос я вообще не склонен принимать всерьез. Только крайне правые националисты, русские и еврейские, искусственно создают его. Вот я сам русский, и весьма доволен этим обстоятельством, тем не мение мое отношение к человеку никак не зависит от принадлежности его к той или иной нации.
  Армстронг: И здесь мы с вами сходимся. Я надеюсь, что так же полагает и большинство ваших граждан. Однако у меня есть небольшое поручение от читателей нашей газеты, напуганных ужасными слухами о еврейских погромах. Я желаю выразить протест правительству вашего штата.
  Гусев: Если вас так все это волнует, то советую вам сходить в городскую управу или даже к вице-губернатору. У нас так заботятся об иностранных гостях, что неизбежно уделят вам время для беседы. Или подойдите к графу, он, можно сказать, третий человек в городе, предводитель дворянства, к тому же является товарищем председателя интересующей вас партии.
  Американец поспешил воспользоваться предложением Гусева, подошел к предводителю и самым нахальным образом заявил ему свои претензии, причем все это было сделано с таким чувством собственного достоинства, что графу ничего не оставалось делать, как принять надлежащий в таких случаях официальный вид, чего он прежде никогда не допускал в общении с кем бы то ни было.
  "Ответ на ваш запрос был дан несколько лет тому назад нашим правительством. Вы желаете, чтоб я повторил его?"
  "Непременно желаю. Итак, чего добивается ваша партия?"
  "Того же самого, что и ваше правительство".
  Армстронг был явно озадачен подобным ответом.
  "Наше правительство до подобной низости никогда не доходило", - начал было он с гордостью.
  "Помилуй Бог, что за низость? И каковы чаяния вашего правительства в отношении евреев?"
  "Мы, как и все честные люди ратуем за создание государства Израиль."
  "Именно за это выступает и наша организация, а также наше правительство Не понимаю, что низкого вы в этом находите?"
  "Но как, какими методами, черт возьми! Ваши способы выявляют антидемократическую и античеловеческую сущность вашей организации".
  "Если вы находите в демократии смысл жизни, то наша организации именно ее то и провозглашает (при централизованном государственном устройстве конечно). Возьмите почитайте устав нашей партии. Чем к примеру не демократичен & 9 части 3-ей о народном просвещении и распространении христианских начал, или & 10 о строительстве церквей, больниц и приютов? А & 7 части 2-й о необходимости установления твердого порядка и законности на началах свободы слова, печати, собраний, союзов, а также неприкосновенности личности? А требование об уравнении в правах всех сословий? Где же тут нарушение прав человека?
  "А еврейские погромы как расценивать?"
  "Я сказал уже вам, что это - вынужденная мера. Евреям в России так хорошо живется (они даже повсеместно борются у нас за власть), что они совершенно не хотят переселяться на свою историческую родину в Палестину. После долгих уговоров ваших подзащитных убраться по-добру по-здорову за пределы империи или хотя бы отказаться от борьбы за экономическую и политическую власть, мы вынуждены были перейти к демонстрации силы."
  "Ваши цели просто антигуманны. Всякий человек имеет право жить там, где ему нравится."
  "Наша цель в отношении евреев одна: создание еврейского государства в Палестине. Я не нахожу в этом ничего дурного. Миллионы эмигрантов из Европы: немцев, скандинавов, французов живут спокойно в России и никто не думает их прогонять. Евреи - не эмигранты, поскольку у них нет родины и посему мы хотим помочь им в ее создании. Если они будут проживать в России, кто тогда станет создавать для них государство, уж не вы ли?"
  Изложив официальную точку зрения, Конради поднялся из-за стола, давая понять, что спор на этом закончен, что очень обидело путешественника. Между тем, своим выходом из-за стола, Конради намекал еще и на то, что обед пора бы и закончить, время уже приближалось к семи и пора было открывать заседание. Все последовали примеру графа, однако на заседание отправились только члены Совета.
  Собрание обыкновенно проходило в шикарном двухэтажном особняке - собственности партии, оборудованного в старорусском стиле. Совет расположился за длинным столом, накрытым вышитой скатертью и приступил к обсуждению последних событий, среди которых секретарь Лемке выделил следующее, самое неприятное.
  - В ведомостях была отпечатана некая либеральная статья за подписью всем известного г-на Гусева, окрестившего деятельность нашей партии в отношении евреев, чем-то вроде средневекового мракобесия.
  - Экое ведь слово подобрал! - возмутился Щапов, - теперь я буду целый вечер сожалеть, о том, что не вылил сегодня коньяк в его подлую физиономию.
  - Мы напишем контрстатью в нашем органе, - заметил Конради, - полагаю, что Юрий Александрович отлично справится с эти заданием. (Лемке согласно кивнул) Но я думаю, что последние городские события, не исчерпываются этой дурацкой статьей.
  - Вообще то я хотел выступить с докладом, - угрюмо сообщил адвокат Шедель, недовольный тем, что все забыли про факт его выступления, - однако теперь я полагаю, что с докладом надо повременить и разработать план предстоящих действий.
  - О нет, мы вовсе не забыли о вашем докладе, - поспешил разуверить его Конради, - я даже думаю, что именно с него будет лучше всего начать заседание.
  - И все же ограничусь несколькими словами на тему будущих наших действий.
  Однако ничего сказать ему так и не удалось, так как доложили о приходе протопопа о. Константина.
  - Какая радость! - провозгласил Щапов, едва завидев священника, - давненько вы не посещали наше общество! А ведь вы благословляли организацию нашу на заре ее создания.
  - Да, благословлял, - согласился о.Константин, - но с тех пор уже достаточно разочаровался в ее деятельности.
  О.Константин благословив всех, уселся за стол, а Шедель продолжил свой доклад.
  - Я, господа, хочу сказать вам несколько слов о евреях в партиях, я имею в виду конечно партии демократические.
  С этими словами он вытащил из кармана некую бумажку.
  - От своих старых знакомых в полиции мне удалось добыть списки членов антиправительственных партий. И что же? - оказывается, что во всех террористических крайне левых организациях, теперь, к счастью, почти окончательно нашими усилиями разгромленных, добрую половину членов составляли евреи.
  - И прибалты, - вставил Щапов, - с поляками.
  - Если прибалты, то только эти отбросы европейской цивилизации, по типу эстов и латышей! - мрачно заметил Лемке, задетый за живое упоминанием Щапова о родных землях.
  - Помилуй Бог, я и не говорю о немцах! Немец и террорист - понятия несовместимое. Речь идет именно о разных отбросах европейской расы, как вы верно заметили.
  - В конце концов это не так уж и важно! - оборвал Шедель, - я говорю не о террористических организациях в целом, а о наших, N-ских ответвлениях этих партий. Взять хотя бы эсеров, там почти сплошь одни евреи, и это при столь малой доле еврейского населения в целом по губернии. Об опасности этой организации даже говорить не приходится, настолько она вредна монархии и буржуазному устройству общества. Можете ознакомиться со списками.
  С этими словами Шедель протянул Лемке свои бумаги, тот бегло пробежал их глазами и заметил:
  - Ну в этом я никогда и не сомневался! Знакомые все личности. Странно только, что у всех этих евреев русские псевдонимы. Вероятно они сами стыдятся своего семитского происхождения, а напрасно. Социализм - чисто еврейское изобретение, а Маркс - самый типичный представитель их идеологии.
  Сказав это, Лемке по памяти записал фамилии известных ему социалистов, евреев и русских и передал список Протопопову.
  - Это твои проблемы.
  - В большевистской же партии, - поделился своими познаниями Щапов, - особенно в ее руководстве, почти одни евреи - процентов на 80 - 90. Это вообще какая-то подпольная еврейская организация, стоящая на позициях интернационализма и русофобии, как неотъемлемого элемента марксистского интернационализма. Радует только одно, что этих самых большевиков вообще не слишком много в России, а у нас в городе и двадцати, пожалуй, не наберется. К тому же в 1906 году не малая их часть отправилась в места не столь отдаленные, а половина удрала заграницу, откуда теперь ведет свою подрывную деятельность, при активном поощрении тамошних властей.
  Шедель страшно не любил когда его прерывали и заметил тоном самым недовольным:
  - Может вы, Лука Никодимыч, сообщите нам что-нибудь о деятельности русских социалистов в Лондоне.
  - О, нет, нет, пусть уж лучше Юрий Александрович...
  - Среди большевиков только двое русских, рожденных в православии, - продолжил мысль Щапова Лемке, - это лидер партии Лианозов и арестованный недавно по подозрению в подстрекательстве к беспорядкам Скатов. Для общей численности это менее, чем десять процентов. Был еще Бережков, да как-то отошел от революционной деятельности. Вообще вся эта еврейская компартия опасней всех чисто сионистских организаций. Она антигосударственная, антимонархическая, антирусская, какой еще довод нужен для борьбы с ней?
  - Но как с ней бороться, коли половина - в подполье, а другая - за границей, - вновь подал голос Щапов.
  - Зато нам известно, где находится лидер, - заметил Шедель.
  - И что из того? - пожал плечам Конради, - уж не предлагаете ли вы ворваться к нему на квартиру и устроить в ней погром?
  - Это слишком просто, да к тому же антизаконно, - отозвался адвокат, - его надо отдать под суд.
  - И за что же? Согласно манифесту, все партии у нас законны. Нет никаких оснований для возбуждения уголовного дела против этого человека.
  - Значит, надо найти основания. Надо доказать антигосударственную сущность его деятельности.
  - Обыск у него уже был и все безрезультатно, - вздохнул Щапов.
  - Он был кем-то заранее предупрежден, а надо сделать так, чтоб обыск застал этого мерзавца врасплох, и обследовать все самым тщательнейшим образом.
  - Оригинальная идея! - с иронией заметил Конради, - главное - все законно.
  - И надо пригласить господ из полиции, - добавил Шедель.
  - Открыто полиция нам помогать не будет.
  - О, это я организую! - воскликнул Щапов, - положитесь на меня.
  - Значит, все должно быть организовано до начала Поста. Надо все сделать в пятницу или субботу, - скромно предложил Протопопов.
  - Да! До прощенного воскресенья.
  - Надеюсь, с этим все согласны? - поинтересовался Лемке и взглянул на часы.
  - Все, конечно все!
  - Я не согласен, - раздался голос Конради.
  Секретарь, нимало не сомневавшийся в возможности подобного заявления со стороны графа, еще раз поглядел на часы и устало зевнул. Если будут прения, раньше одиннадцати до дому он безусловно не доберется, а так хочется еще поиграть в винт на сон грядущий. Щапова же просто перекосило от заявления Конради.
  - Ярослав Дмитриевич! - воскликнул он, - это весьма странно с вашей стороны - игнорировать мнение большинства членов Совета. Тем более, что вопрос уже почти решен.
  - Я не согласен с программой нашего выступления, - настаивал Конради.
  - Что же плохого вы нашли в этой программе?
  - Да весь ваш план, Лука Никодимыч, никуда не годится.
  - Конечно, вам всегда были не по нраву мои планы! Но мы все равно выслушаем ваши возражения и поспорим с вами, - милостиво сообщил Щапов
  Лемке снова зевнул, налил себе чаю из самовара и приготовился к длительным прениям.
  
  Глава 5
  "Вам говорят: вы знаете все! А я вам говорю: вы ничего не знаете, потому вы не подпишите обвинительного приговора, рука дрогнет."
  (Ф.Плевако)
  - Во-первых, я не согласен с одним пунктом программы действий, разработанной вами, Лука Никодимыч, и при вашем попустительстве, Борис Владимирович (при этих словах он взглянул на равнодушное ко всему лицо адвоката). Я полагаю, что вообще весь план надо исправить и выбросить ту часть, которая имеет явно националистическую окраску.
  - Давайте по порядку, - провозгласил Председатель, - давайте разберемся во всем тщательнейшим образом. Нам, например, известно, что перед самой Масленицей имела место забастовка, организованная сионистскими социалистическими партиями. После ее разгрома, начались беспорядки среди молодежи, в которых принимали участие гимназисты старших классов и студенты горного института, значительную часть которых составляли лица семитского происхождения.
  - А что, вы их расспрашивали насчет происхождения? - улыбнулся Конради.
  Но Щапов не слушал его и продолжал.
  - Вам известно про эти беспорядки, вы читали о них в прессе и должны также знать, какое глумление было устроено сионистами над государственным флагом, из которого вырезали красную часть и использовали ее в качестве символа своей революции.
  - И скинули портрет государя, - добавил кто-то.
  - И все это было организовано социалистами еврейского происхождения, а вы предлагаете убрать национальную подоплеку из программы наших контрмер.
  - Я с вами не согласен насчет этих социалистов-сионистов, - заметил Шедель, - среди них нимало русских, а сочувствующие им - почти все русские.
  - Потому что это наша дурацкая черта, непременно сочувствовать кому-нибудь, - отрезал Щапов.
  - А социалисты-евреи, евреями себя не считают, даже стыдятся своего происхождения и берут русские фамилии.
  - Это только для того и делается, чтоб побольше русских сманить в свои ряды. Ведь самостоятельно они ничего сделать не смогут, - кто, как не русские дурачки будут для них жар из костра выгребать?
  - Я не могу согласиться с идеями г-на Щапова о новых сионистских организациях, - продолжал Конради, - чисто сионистских боевиков мы разгромили еще в 1906 году, а нынешние социалисты - не сионисты вовсе.
  - Однако Борис Владимирович, вы сами верно отметили, что большинство их - сионисты, - не унимался Щапов.
  - Я такого не говорил, - пожал плечами Шедель, - что они евреи - это да, а про сионистов я ничего не говорил.
  - Как же не сионисты? Даже сам их идеолог - еврей!
  - Ну и что из того, идеолог богоизбранности русского народа и объединения славянского мира под его началом - Кржижанич, а он - хорват, даже католик. И что ж из того? Сионистская идея, господа, основана на твердом законе, едином для всех ее последователей. Именно этот закон и позволил евреям выжить и сохранить свое национальное лицо, - продолжал Конради, - И если наша сила и единство зиждется на России, то их на Законе и от Закона. Социализм же есть беззаконие, беспочвенный космополитизм. Евреи - члены социалистических партий - безусловно выродки, зараженные русско-еврейской идеей всемирной общности, не признающей ни своего народа, ни Бога. Их идейный фанатизм не имеет ничего общего с сионизмом.
  - Черт возьми! Если среди социалистов преобладают евреи, это уже о чем-то говорит! - отметил Щапов.
  Конради, обратив внимание на растущее недовольство Председателя, поспешил по привычке своей несколько смягчить обстановку.
  - Я с вами совершенно согласен, что сионисты и коммунисты по сути своей одно и то же. И все же в них достаточно различий и подход к ним не может быть одним и тем же.
  - Но суть подхода должна быть одинаковой, - упорствовал Щапов.
  - Пусть так, - спокойно отозвался Конради, - но не забывайте, что сионисты, провозглашая богоизбранность своего народа, только о себе самих и заботятся. Коммунистические же фанатики задумали спасать отчего-то целый мир, совершенно не задумываясь о том, нуждается ли мир в их спасении. Потому подход к этим двум враждебным миру течениям должен быть различен. Первоочередной же целью должно быть спасение России от кровавой чумы коммунизма. Если полиция бездействует и ей не под силу сдержать революцию, сам народ должен подняться на борьбу против нее.
  - Мы только и делаем, что боремся с ней с начала создания партии, - пожал плечами Щапов, - ваше мнение всегда высоко ценилось в партийной среде, но я все таки не могу согласиться с вашей идеей о необходимости разделения коммунизма и сионизма. Я, и не только я, уверен, что все идеи марксизма вытекают исключительно из еврейского происхождения самого Маркса, а идея интернационализма - из семитской способности обходиться без родины. Славянин не сможет жить без родины и то, что полезно для евреев никогда не может быть приемлемым для славян. Если Господь благословил евреев Законом, то русских прежде всего Отечеством и через святых своих заповедал хранить его и веру свою пуще собственной жизни. Пока существует Святая Русь, православие - существует и наша нация. Эта тройственность нераздельна, выпадет одно звено - весь народ погибнет, покинет Бог землю нашу и забудет народ свою богоизбранность, а едва забудет, так и вовсе перестанет быть самостоятельной нацией - одна только смесь кровей останется, да еще язык - не более того.
  - Согласен, что именно так и будет, - опять не стал перечить Конради, - но я решительно выступаю против того, чтобы связывать борьбу против революции с еврейскими погромами, которые вы, Лука Никодимыч, собираетесь в своей программе провести, и мне все равно, как вы намерено это дело окрестить: устрашением ли или национальной демонстрацией.
  Все члены Совета, за исключением всегда и ко всему равнодушного Шеделя, с некоторым удивлением посмотрели на графа. Лемке вновь грустно вздохнул и взглянул на часы (перевалило уже за 10).
  - В конце концов, это не погром, а всего лишь демонстрация! - вскричал Щапов, - и все согласны на демонстрацию.
  - С демонстрацией то все согласны, только вы, Лука Никодимыч совместно с г-ном Протопоповым неизбежно хотите превратить ее в погром, независимо от решения Совета, который лично вам все спускает, благодаря вашему Председательству.
  - Это неправда!
  - Безусловно, при теперешнем внутреннем положении государства, мы должны добиваться избавления страны от этой вредной нации, - продолжал Конради, - только за исключением тех ее представителей, которые доказали свою лояльность к государственной власти. Потому наша деятельность ни в коем случае не должна быть направлена против тех евреев, что ставят своей целью департацию и создание в Палестине еврейского государства. Мы должны бороться только с теми, кто мечтает о захвате власти в стране. Власть в России должна принадлежать только монарху и его патриотическому окружению, а никак не продажным торговцам сахаром и нефтью. А вы изливаете свой гнев на тех, кто никакой опасности для страны не представляет. Разве можем мы упрекать этих людей в том, что они стремятся всей душой на родину а до России им нет никакого дела? Разве мы не способны понять их чаяний, мы, нация, которая только и делала, что тысячу лет создавала Великую Россию, совершенно не помышляя при этом о собственном благе?!
  - Оригинально! - заметил Щапов, - вы нам сказали, с кем мы должны бороться, только не сказали, каким образом мы сможем отыскать этих самых членов международных сионистских организаций, которые грезят о захвате мира.
  - Именно с этим и надо разобраться. Нам как раз против таких людей и следует бороться, а не кидаться на первую, попавшуюся под руку мелюзгу, которая только о том и мечтает, чтобы скопить немного денег и отправиться в Палестину для создания нового Израиля.
  - А до каких это пор они будут собирать деньги на обустройство Израиля за счет русского народа?! - возмутился кто-то
  - А может, мы сами станем собирать деньги на их переселение? - усмехнулся Щапов.
  - А не закончить ли нам дебаты, господа? - устало заметил уже совершенно отчаявшийся попасть домой Лемке, - пусть будет так, как решило большинство. А большинство выступает за обыск у социалистов и за проведение демонстрации в еврейском квартале.
  - Наш народ не для такого служения призван Богом, - попытался было возразить Конради.
  - Борис Владимирович, Борис Владимирович, - обратился Щапов к молчавшему Шеделю, - ну скажите же их сиятельству, что они не правы.
  Шедель безразлично поглядел сначала на Щапова, потом на Конради и ничего не сказал.
  - Изменений в программе, представленной месяц назад г-ном Председателем не будет, - констатировал секретарь.
  - Погодите, господа! Ведь мы еще не согласовали день нашего выступления.
  - А меня например не устраивает предложение Луки Никодимыча о выступлении в праздник, - острожно заметил Протопопов.
  - Послушаем же мнение народа, - поддержал его Щапов.
  - Неделя праздничная, все веселятся, семь седмиц Поста - все таки дело нешуточное. Никто не захочет выступать в праздники. Давайте лучше перенесем все на вторую седмицу.
  - Экое святотатство! - не выдержал Конради, - в пост нужно поститься и молиться, а никак не заниматься мирскими подвигами.
  - А выступать в праздники не большее ли святотатство? - не согласился Лемке, - решено, что мы выступим через десять дней, в четверг или пятницу. В пост нужно свершать дела богоугодные, а чем не богоугодное дело - борьба против врагов православия и помазанника Божия?
  - Это ужасно! - вздохнул Конради.
  - Это решение Совета. Кто против? Только их сиятельство.
  - Я воздержался, - объявил Шедель.
  - А отчего вы то воздержались, Борис Владимирович? - недоуменно спросил Щапов.
  - Меня не устраивает то, что все это вы собираетесь организовывать во время Поста.
  - А остальных не устраивают праздники. Вопрос решен.
  На этом члены Совета начали расходиться, кроме Щапова с Протопоповым, которые обсуждали вопрос о сборе активистов боевой организации. Граф отправился в прихожую не то чтоб расстроенный, а какой-то слишком задумчивый, уже в дверях его остановил о. Константин.
  - Мне бы хотелось поговорить с вами.
  - Если вам только еще не хочется спать. Пойдемте ко мне, - отозвался Конради, как-то рассеянно глядя на своего духовного отца.
  - Ко мне все таки ближе.
  - Как пожелаете. Мне все равно.
  На улице все еще стоял мороз, до весны было еще далеко, мучительно далеко. Даже в экипаже Конради ужасно мерз и постоянно кутался в соболью шубу.
  - Может статья, что хотя бы вы согласны со мной, - после продолжительного молчания спросил вдруг он у о.Константина, - отчего вы молчали?
  - Я не принадлежу к Союзу и не имею права вмешиваться в его дела. К тому же мои рассуждения вряд ли смогут здесь кого-нибудь заинтересовать. Я не люблю споров, Ярослав Дмитрич, и не люблю оттого, что за 75 лет жизни еще ни разу не встретил победителя ни в одном из них. Никакой спорщик не сможет склонить другого к своей точке зрения, если даже кто-нибудь из них и признает свое поражение: все одно при своем мнении останется, и все труды собеседника пропадут даром.
  - Ах, как это мне теперь безразлично! Поймите, батюшка, я столько сил вложил в эту организацию, она настолько дорога мне, что я не могу равнодушно смотреть на ее промахи и заблуждения.
  - Вас можно понять как человека. Но только вы, видно, никогда не задумывались над тем, не заблуждаетесь ли вы сами? А я полагаю, что вы первый заблудились и потерялись. Заметьте, что все, из выступавших сегодня, по-своему были настолько же правы, насколько заблуждались в ваших глазах. Ведь истинен один только Бог, и Он один не имеет в себе греха, людям же свойственно ошибаться, и все убеждения их преходящи. Мне бы хотелось много сказать вам сегодня, но я и сам боюсь ошибиться, ибо грешен, как и всякий человек.
  - Что ж поделать, батюшка, 1 erarre humanum est.
  Они достигли небольшого деревянного домика с резными ставнями, в котором проживал о.Константин. Жилище протопопа напомнило графу обыкновенные крестьянские избы, встречавшиеся в его поместьях, обстановка внутри была не слишком бедной, однако без всякой роскоши, здесь было только самое необходимое, и мебель не отличалась разнообразием. В центральной комнате располагалось множество шкафов с книгами на самых разных языках, да стол с несколькими креслами вокруг него. В этой комнате хозяин и предложил графу расположиться и предложил чаю, который был выпит при гробовом молчании обоих.
  
  Глава 6
  "Прекрасная вещь - любовь к отечеству, но есть еще нечто более прекрасное - это любовь к истине. Не через родину а через истину ведет путь на небо."
   (П.Я.Чаадаев)
  - Я пригласил вас к себе, чтобы побеседовать о вашей организации и русской идее вообще, - сообщил о.Константин после того, как чай был выпит.
  - Да, в нынешнем столетии эти вопросы волнуют нас более чем когда-либо, я имею в виду нашу интеллигенцию, мыслящие слои нашего общества, - задумчиво сказал граф, - простому же народу, кажется, совершенно безразлично его место в мировом историческом процессе. А это то и есть самое ужасное, ведь для человечества ничто еще не имело столь пагубных последствий, как равнодушие.
  - Вы правы в том, что именно равнодушие - вернейших союзник и опаснейшее оружие тьмы, ведь именно оно дает ей право торжествовать в этом мире. Но, мне кажется, что в равнодушии народа к разного рода теориям, сложенным о нем его господами, нет ничего особенного. Осуждать его за то, все равно, что осуждать воду за ее равнодушное отношение к тому, кто в нее погружается.
   Конради не стал спорить со священником и перешел непосредственно к делам Союза.
  - Знаете, батюшка, что меня более всего поражает в Совете? - сказал он между прочим, - это то, что когда мы обсуждаем вопросы общего содержания, то для всех мое мнение является неким непререкаемым авторитетом, но едва дело доходит до русского или еврейского вопроса все тут же ополчаются против меня. Вы заметили, что сегодня даже Ткачов, прежде всегда державший мою сторону отмолчался и не посмел возражать большинству. Никто не выступил против этой пошлой программы, кроме меня, а воздержался один Шедель, но он так делает почти всегда, и не находит нужным объяснять причины своего невмешательства. Почему все так происходит, почему я всегда остаюсь в одиночестве и не могу ничего им объяснить - меня просто никто не хочет слушать?! Ведь у всех нас одни общие цели, одно общее дело, но мы так страшно далеки друг от друга, словно бы мы вовсе не члены одной партии, а состоим в неких враждебных группировках, и я для них всех являюсь чем-то вроде яблока раздора.
  - Что тут поделать? Сколько людей, столько и мнений. Но у вас в партии, Ярослав Дмитриевич, дела обстоят гораздо сложнее. Вы не просто совершенно разные люди, вы служители различных культов. И рано или поздно вы все перессоритесь и насоздаете массу новых организаций.
  - Но, батюшка, у нас ведь не простая партия, не какая-нибудь компания людей, собравшихся вместе на почве взаимной приязни и общих интересов. Раскол ее будет величайшим преступлением перед общим делом, потому я должен воспрепятствовать этому во что бы то ни стало.
  - В ваших ли это силах? Сами видите, насколько мнения ваши не совпадают с мнением остальных членов Совета, и вы сами сознаете, что доказать свою правоту им практически невозможно.
  - Но я не могу их покинуть, когда я сам организовал всех в одну партию. Не имею такого права! Если меня в партии не будет, то Щапов с компанией превратит Союз в одну сплошную боевую организацию, и уже никакие благородные цели не избавят ее от позорного клейма террористов.
  - Я полагаю, что у вас давно уже существует две партии в одной: одна политическая, другая просветительская. И хотя у вас практически одни цели, но средства, которыми вы располагаете - взаимоисключающи. Однако все таки вы держитесь друг за друга. Отчего так? Впрочем, я догадываюсь. Никакое сообщество людей, даже ушкуйники, существовать без идейного лидера не смогут, а ни одни идейный лидер не сможет удержаться от того, чтоб не дерзнуть при первой возможности внедрить свою идею в естественную жизнь. Вы им нужны, но вы опасны не для них.
  - Ушкуйники - это намек?
  - Простите, если я выразился через чур жестко.
  - Да нет... Скорее всего вы верно подметили, я и сам стал понимать, что практическая сторона нашей деятельности нередко переходит в это самое ушкуйничество. Потому я всегда ухожу от практической деятельности, она противна моему естеству, но я не в силах ничего в ней изменить. Сколько лет я уподоблялся взбаламошному юноше, сотрясая воздух никому ненужными идеями, и никто не слышал меня. Пора бы мне поумнеть и понять, что вопросы партийной тактики вовсе не мое дело, что есть и поважнее заботы, нежели ведение пустых дискуссий по поводу боевых действий и демонстраций. Вы можете сказать теперь, что я сам пытаюсь найти себе убежище в равнодушии, в то время как с четверть часа назад яростно громил его, но пусть так... Пусть будет равнодушие, спокойное принятие неизбежного, только не раскол!
  - Однако, мне кажется, что ваша деятельность принесет много больше пользы, если вы будете работать независимо от боевой организации, что, впрочем, вы и стараетесь делать. Но все таки вас связывает официальное единство с ней, что наносит вам немалый урон в глазах общественности.
  - У меня слишком много общественной работы, я делаю все, что в моих силах для подъема уровня образования населения, для пропаганды идей патриотизма и чистого православия, - и мне все равно, в рамках какой организации я буду продолжать свою деятельность. У меня слишком немного времени для устроения новых политических клубов и партий, которых за последние несколько лет и без того достаточно расплодилось в России.
  - Но, согласитесь, все таки погромы вызывают у вас омерзение, равно как и воинствующий национализм, которому вы попустительствуете своим членством в известной организации, где половину членов составляют сторонники Щапова.
  - По всей России огромное число людей ненавидят погромы и воинствующий национализм, тем не менее они состоят в разного рода националистических организациях. Что и говорить, все эти погромы - явление гнуснейшее. И все, кто их поддерживает - вовсе не за народ борются, а против него, ибо оскорбляют делами своими его святую идею.
  - Чем же эта идея свята? - улыбнулся о.Константин, - я полагаю, что погромы инородцев как раз крайнее ее проявление, необходимое продолжение ее "святости". Я даже полагаю, что социализм, сионизм и черносотенство есть звенья одной и той же цепи, и порою даже диву даюсь, сколько сходства между правыми и левыми, ибо каждая крайность есть нечто вроде зеркального отражения своей противоположности. Два полюса открыты на земле, и не на одном нет жизни человеческой. Не потому ли противоположные крайности так легко перерождаются в друг друга, правые - в левых, левые - в правых?
  Конради слегка нахмурился. Ведь нет горшей обиды для человека, нежели уподобление его собственному врагу. Однако он полностью доверял о.Констанитну и мог простить ему все, потому от разговора не отказался и не стал из принципа и упрямства доказывать его неправоту.
  - Кажется, теперь я догадался о причинах сегодняшней нашей встречи, - насмешливо заключил он, однако в голосе не промелькнуло ни единой ноты обиды.
  - Давно бы пора. Я ведь, Ярослав Дмитриевич, с одной целью пришел к вам, дабы от греха вас оградить. Я сам грешен, но могу нечто сказать вам, что известно мне лучше вас. С одной стороны мне легче достучаться до вашего сердца, нежели до чьего другого, с другой - труднее, потому что вам самому дано не мало, и в связи с этим мои слова вы можете совсем не принимать к сведению. К тому же ничто не заградит мне уст от ошибок, ведь я сам слишком далек от совершенства.
  - Что за грех вы усмотрели во мне? Скажите мне, и я покаюсь, если и впрямь найду его преступлением перед Богом.
  - Грех ваш - не редкость в людях, да он и не слишком значителен для многих из них, но для вас это и впрямь грех большой, ибо с рождения своего вы были способны постичь умом многое, скрытое от других. Ведь не каждому таланты равно отсыпаются, да и не с каждого одним числом спросится. Вы ли, Ярослав Дмитриевич не слыхали о равенстве всех народов пред Богом и Судом Его? Вам ли не знать, что в Судный день придется дать ответ только за деяние рук своих или за бездействие: за таланты, в землю зарытые? Только своим осудится и спасется человек, и никому не дано будет оправдаться или осудиться по народу своему. Если сам Господь не взял на себя права судить по языкам, кто посмеет делать это, ибо такой суд будет лицеприятен. Вы спросите меня: а как растолковать то, что Он обещал судить народы? Я скажу вам, что народы уже судятся, и каждый год истории из миллионов лет их существования есть постоянный суд Божий. Синедрион для народов - их история, и только Бог может осудить их, и только в этом мире, пока мир еще существует. В последний день всяк будет судится вне народа своего.
  - Я что-то не пойму, зачем вы ставите мне в вину суд, которым я не сужу?
  - Ах, Ярослав Дмитрич, Ярослав Дмитрич, коли вы уж взялись за гуж, к чему отступаться? Вам не по нраву мое обвинение, но как я мог сказать иначе, когда вы сами против себя свидетельствовали, избрав и возвеличив один народ, более того вы нарекли его именем Господним. Но Господу не нужны свидетели, его отмщение и воздаяние - избирать и умалять народы по делам и вере их.
  - Судить я никого не брался, а в служении своем никакого зла не нахожу.
  - Зло, Ярослав Дмитрич, состоит не в служении своему народу, а в умалении за счет того народов других. Сказал же Апостол: "Один Бог, который оправдывает обрезанных по вере и необрезанных через веру". Кто может еще оправдывать или осуждать, не все ли дети Божии?
  - Вам ли, православному священнику, оправдывать чужие законы? Много народов вер на земле, и Господь спросит со всех за заблуждения. Однако есть один народ, с которого спросится много более, и сыны его понесут за малейший грех тяжелейшие наказание. Один Мессия явлен на земле, один народ призван к крестному служению воскресшим Богом. Вообще у каждого великого народа на том или ином этапе его исторического развития возникает сознание своего мессианского предназначения. Вступая в фазу своего духовного расцвета, великая нация начинает вдруг сознавать, что только от нее зависят дальнейшие судьбы мира, а, стало быть, в ее только власти нести миру свет и истину. И она остается великой до тех пор, пока сознает свое мессианское предназначение, и, едва только отказывается от него, тотчас перестает быть великой. Другое дело - справится ли тот или иной народ с этой идеей, не подменит ли ее чем-нибудь иным, да и проникнет ли она в самое сердце его, или останется всего лишь плодом ума и фантазии? Заботы мира сего убивают в любом народе, как и в любом человеке, образ Христа, а следовательно и сознание собственного высшего предназначения. Хотя я неверно сказал, не веру и сознание убивает мирская суета, - ибо и последний негодяй способен верить в то, что он сотворен Богом для какого-нибудь великого предназначения, - убивает подлинное, духовное мессианство, оставляя взамен одно только бахвальство и самодовольство, выливающееся рано или поздно в самый дешевый национализм. Таким перерождением похоронили высшее свое бытие все великие державы, подменив великую идею служения свету на мещанскую идею о собственной неординарности, на ничтожные мечты о благосостоянии и домашнем уюте, и точно так же они погубили истину и духовную культуру, которую должны были нести остальному миру, заменив ее массовой культурой, бесовской и бездарной, но зато более доступной и доходчивой для всех. Так ведь гораздо удобнее, доказывать всем прочим свою неординарность, превосходство собственного мещанского счастьишка над счастьишком народов иных посредством внедрения в мир своей мещанской упрощенной культуры, которую мир воспримет легко и охотно, так как всегда легко и охотно воспринимается все то, что попроще и попошлее. Куда легче завоевать целое стадо дураков и духовных мертвецов, чем самим взыскивать истину, жестокую и суровую, доступную лишь единицам, да и много ли поклонников можно себе собрать через нее? Вы можете спорить со мной, но я совершенно уверен, что только русские, полуварвары-полуевропейцы, оторванные от реального мира, чуждые и непонятные ему, - только они не потеряли своего великого предназначения. Не отсюда ли придет спасение миру? Ибо больше уж неоткуда его ожидать, все прочие нации - слуги мира сего, а когда бывало так, что мир самого себя спасал, и разве когда-то он мог родить себе Спасителя? Мир от начала во зле лежит, богатство, гордость и стяжание - его родная стихия. Только народ, познавший злую сущность этого мира, уже осужденного Христом, создавший культуру, провозгласившую закон иной жизни, познавший страдания и унижения в качестве вернейших путей для совершенствования, только такой народ может вместить полностью Христа, и только в нем залог нашего спасения. Вопрос состоит лишь в том, сможет ли осилить народ свою тяжкую ношу, ибо любовь Божья не несет за собой никаких материальных благ, даже напротив: большую ответственность и тьму испытаний! Ведь рухнули же древле Израиль и Рим!
  - Я не первый раз слышу подобное мнение. И не только из уст подданных нашей империи. По Европе ходит даже миф о Святой Руси. И Нострадамус предсказывал что-то о том, что русские с приходом новой династии (наверное он имел в виду теперешнюю, ибо писал накануне смутного времени) станут играть какую-то мессианскую роль. Но, дорогой мой, вовсе не ради этих измышлений поддерживал я на первых порах создание вашего Союза, а для того, чтоб русские не закрутились в общеевропейской карусели, чтоб не забыли, что они русские, чтоб вспомнили о родной своей культуре, которую вот уж два века пытаются заглушить европейской. Нет нигде духовной культуры, подобной нашей, и потому преступно подменять ее европейской, равно как преступно калечить наш богатейший язык иностранными словами, - преступно не только перед Россией, но и всем человечеством. Я благословил вашу организацию потому, что пришел к выводу, что в наше время, более чем когда необходимы национальные общества, потому что по стране гуляют принесенные извне и чуждые нам идеи демократии, атеизма. Русская мысль о совершенствовании личности подменяется европейской - о совершенствовании прежде всего мира и производственных отношений. Я полагал, что ваша партия поможет русским вернуться домой, научит их брать у народов, которые материально богаче нас одни только материальные достижения, и ничего сверх того, - ибо остального у нас много больше ихнего; я также думал, что партия поможет раскрыть людям истинное лицо тех, кто дерзает говорить от народного имени, ничего в народе не смысля, покажет, что все они - суть не более, чем злейшие враги отечества нашего, и поливают его грязью по одной лишь причине, что у власти стоят царь с министрами, а их управлять не зовут. О, если б эти люди способны были не оскорблять страну свою хотя бы до тех пор, пока не смогут для нее сделать чего-нибудь лучше, чем она уже имеет! Ан, нет, дело рук чужих всегда видится много гаже собственного производства, но я отчего-то твердо уверен, что допусти этих господ до власти, они непременно погубят народ свой, да еще, пожалуй, и головы свои, окаянные, сложат. Вот от какого рода господ надеялся я, грешный, вы сможете отвадить народ. И мне горько говорить, что увидел я взамен этого! Но это еще цветочки по сравнению с тем, что творят так называемые друзья народа русского в Малороссии и Бессарабии. Но ваши идеи, даже те, что когда-то были дороги мне самому, во что превратились они?! Что за сионистский бред - эта ваша богоизбранность одного народа?! Зачем вы перепутали чуждую нам идею богоизбранности с нашей национальной - богоносности? Богоизбранность и богоносность - понятия разные, и славянофилы их правильно разделяли, а вы напротив, слили, и именно из этого симбиоза родился антисемитизм и национализм. Вы христианскую идею подменили сионской. Евреи уже поплатились за свою зловещую идею, не желаете ли вы того же для русских? Вспомните, дорогой мой, что всякий человек несет в себе искру Божию, это заложено в нем свыше, и всякие мысли о мессианстве целого народа - плоды суетных измышлений мира сего, ибо в мире высшем разделения на народы не будет. Всякое подобное мессианство только для преходящего мира сего предназначено, а стало быть, совершенной истиной не является. Откуда же берут начало эти мессианские идеи? Увы, я человек простой, и, может быть, объясню вам не слишком правильно и мудрено, но не пеняйте на меня за это. Не знаю, кто придумал упомянутую вами теорию о том, что на определенной отрезке бытия всякий великий народ должен сознавать собственное мессианское предназначение, но она кажется мне достаточно справедливой. Первоначально христианство не предполагало богоизбранности того или иного народа, так как с мученической смертью Христа пришел конец и Израилю. Подобные идеи могли родиться только в средние века, и они, своим появлением нарушили наше великое право - быть свободными. Если бы и впрямь Господь избрал для себя русских, то нарушил бы их право на свободу. Он мог призвать их, но избрать, заставить извне идти путем Ему угодным - это просто богохульство, и думать подобным образом - возвращаться к Ветхому завету, когда все были рабами, и по неискупленному греху всемирному не могли приблизиться к Богу сами, и призывались на служение гласом свыше. Но ведь после искупительной жертвы мы стали способны выбирать свободным сердцем, и с помощью трудов и усилий соединиться с Тем, к которому с тех пор отверзлись для нас пути.
  - Не богохульство это, батюшка! Не по праведности Бог избирает народ, но по грехам других народов. Так и в Библии написано. Я полагаю и твердо верю, что Господь может вмешиваться в жизнь людей и народов, и лишать Его этого право - не меньшее богохульство.
  - Господь не изменяет своих обетов.
  - Господь вправе изменять меру наказания и поощрения. Об этом не раз говорится в Библии. Вспомните Ниневию!
  - Но только не за счет умаления права человека на свободный выбор истины. То же и для народов. Мы уже согласились с вами, что всякий великий язык рано или поздно начинает принимать себя за ценнейшее детище Божие. И это при том, что всякий язык несет в себе некую сокровенную цель, намеченную ему свыше, но, как вы сами видите, каждый народ самопроизвольно определяет свое место в мировой стихии в зависимости оттого, как он понимает, способен понять то, что предопределено для него свыше. Видите ли, место у всех разное предусмотрено, а цель по сути одна - высшая, которую каждый постичь должен, а это не слишком простое дело. Так вот и получается, что все только и делают, что пытаются занять место, а за сим забывают цель. Какая здесь может быть богоизбранность? Все от сознания народа зависит, от того, насколько верно он сам определяет свою цель, которая и должна приблизить его к Богу. И если это происходит, если народ верно определяет свою миссию - такое его состояние будет называться богоносностью, а вовсе не богоизбранностью, как полагаете вы. Или вы позабыли изначальную славянскую идею о народе-богоносце? Идея о богоизбранности - изобретение Израиля, нам она чужда и не подходит, так как прошло время Завета Ветхого, и зачем вам, умному и образованному человеку искать что-нибудь еще в старом хламе, давно отвергнутом и, более того, вредном? Разница здесь слишком велика. Помните, что все народы безусловно равны перед Богом, и мессианское бремя понесет только тот из них, кто познает высшую цель своего бытия и не смешает ее с образом мира сего, даже с собственным своим образом. Здесь нет никакого Божьего благословения, даже, напротив, больший спрос и большее количество испытаний, непременно поджидающих такой народ на стезе поисков истины. У него непременно должно быть сильное государство, ибо дети его всегда склонны к анархии, благодаря редкой потребности в поисках истины, и только сильное государство и централизованная власть сможет сдержать единство народа и предостеречь от рассеяния. Никакие преимущества в мире этом государство такое получить не может, оно с досадной периодичностью будет распадаться, и вновь возрождаться, как Феникс из пепла на почве общей идеи. Сокровище несчастный богоносец обрящет только на небесах, там же и сыщет он процветающее отечество, но только при том условии, если сумеет сохранить свое отечество земное, которое для каждой отдельной личности станет источником духовного роста и приобщения высшей правде. Ибо, как я уже сказал, залог спасения сего несчастного народа заключен лишь в сильном государстве, на обустройство которого и пойдут все его силы, при достижении же стабильности будет процветать культура и наука, да с таким успехом, что за несколько лет они смогут создать то, что остальные народы достигали веками. Стабильности будет немного, но только она станет условием его всемирного служения, так как все остальные силы народа-богоносца будут уходить на построение и поддержание своего чудовищного государства, что требует слишком колоссальных усилий и никакого времени для общемировых забот не оставляет.
  - В этой загадочной схеме я все таки узнаю Россию.
  - Может статься, что так и есть. Только меня удивляет то, что нет у нас золотой середины, нет ни одного среднего таланта: или гении или дураки, третьего не дано. Отчего у нас нет и не может быть средней культуры: только недоступная остальному миру духовность или блестящая образованность аристократии с одной стороны и дикое варварство народа - с другой, так же и с нравственных позиций: или совершенная святость и набожность или отвратительнейшее иконоборчество? Мне даже сдается, что все эти 180 миллионов людей только для того и живут, чтоб выдать из недр своих несколько сотен тысяч гениев и пророков, и только для того они и переносят все тяготы, защищают и кормят это страшное чудовище - свою безграничную империю. Та как, по-вашему, отчего в России столь сильное расслоение, если он страна-богоносящая?
  - Этим вопросом многие умы и до меня мучались. Но знаете, мне все же кажется, что гении и святые произрастают только в недрах народных. Пусть даже большинство гениев и выходит из дворянской или буржуазной среды, но силу они черпают из народных глубин. Заметьте, что эти гении и святые по какой-то странной иронии судьбы все сплошь являются патриотами и сторонниками сильного государства, а все, оторванные от земли своей, чуждые своего народа, но меж тем, учащие его жизни, разного рода либеральчики и враги России всегда были и останутся посредственностью и обычно не оставляют после себя ни одного значительного труда или открытия.
  - Я вам эту странную дилемму задал для того, чтоб узнать ваше мнение на сей счет. Это прекрасно, Ярослав Дмитриевич, что вы понимаете, что у нашего простонародья несмотря на его невысокий культурный уровень есть много, чему могут поучиться даже самые великие умы. Как видите, та часть народа нашего, которая почитается везде малокультурной и отсталой имеет какое-то непонятное превосходство перед дворянином с тремя университетами за плечами. Это оправдывает вещие слова о том, что малейший становится перед величайшим. Если же вы до сих пор продолжаете упорствовать в своей ветхозаветной теории, то ответьте, ради Бога, что в народе нашем такого особенного, за чтоб Господь мог избрать его из тысячи других: пожалуй, что - ничего, кроме того, что они сами взыскали Его, а вовсе не Он призвал их откуда-то, присмотрев среди тысяч других. Ведь несть перед Богом ни эллина, ни иудея, ни раба, ни свободного, но все и во всем Христос.
  - Покаянный дар - вот то, чего не достает прочим народам! Я и в мыслях не держал каких бы то ни было физических или умственных заслуг, а именно этот самый дар, как нечто, стоящее перед Богом выше любых заслуг. Только с покаянием и любовью можно было дать миру великую гуманистическую культуру!
  - И у других великих народов есть значительная культура, имеющая гораздо более длинную историю, нежели культура славянского племени.
  - Культура Европы - культура разума и созидания. Именно из разума и скорбей чисто человеческих вышла она, наша же культура пошла путями неземными, со взлетами и падениями, с погружениями в непроглядный мрак и светоносным горением, но всегда и во всем стремящаяся к высшему идеалу. Выше любви к человеку в ней стоит только любовь к России, без которой немыслима любовь к Богу.
  - Не подменяете ли вы, дорогой мой, любовь к Богу любовью к России? Вы до Бога вознесли Россию, но кто сможет уберечь наш народ от вознесения до Него какой-нибудь лже-России. Народ слишком далек от совершенства, которое вы ему приписываете, народ еще полностью не определил и не распознал своих провиденческих целей, кто сможет уберечь его от ошибок? Говорю же вам, что все вы, и правые и левые, только подливаете масла в огонь. "Подите взыщите Россию", - кричите вы, забывая, что на небесах отечество ваше, ваша Россия, подите взыщите ее там, тем только вы и добудете больше славы для земной. Ведь Святая Русь и Россия - вещи разные. "Подите и взыщите царство равенства и братства!" - кричат с другой стороны, но такое царство тоже только там быть и может, кроме как в душе своей негде его более взыскать в мире настоящем, найдите прежде братство в себе самом, возлюбите всех, и вам уже не захочется изменять мир. Россия ваша - в церкви, и слава ее неотъемлема от славы православия, а вовсе не в расширении границ и многошумных военных победах состоит.
  - Что ж вы хотите этим сказать? Не отказаться ли от всех наших территорий советуете? Территории эти волей Божьей нам посланы, и около двух третей вошли в нее добровольно. Ведь русские никогда не шли за территориями, подобно англичанам, они сами как-то к нам в руки попадали и большая часть совершенно случайно, за редким, впрочем, исключением. И вовсе не потому, что Бог нас ими награждал и желал тем прославить, а прежде всего для того, чтобы мы несли народам, их заселявшим, свет и истину культуру, которой они не знали.
  - Я не предлагаю ни от чего отказываться, я о другом говорю, - вздохнул священник, - надо подумать прежде всего о каждом человеке в России, и Россия приложится к тому. Надо научиться верить в Бога, ибо за двести лет, прошедшие в Петра мы только и делали, что пытались разучиться верить, лишь подсознательно стремясь к отрыву от этой грешной земли. Впрочем и последнее значило очень много, потому что в Европе и того делать до сих пор не научились. Хотя скорее всего, европейское стояние на земле много надежней нашего вечного поиска, ведь Бога мы еще не нашли, пока только ищем, ищем повсюду: в небесах, на земле, в бездне, хотя Он много ближе к нам, стоит только поискать в сердцах наших. А нам легче, чем кому-нибудь сделать это, ведь мы еще на разучились летать.
  - Потому то нам и нужна Россия, - перебил его граф, - потому что мы слишком далеки от совершенства. Почва нам необходима, нельзя нам уподобляться тем адептам демократии, что потеряли и Бога, и народ, и родину а только власть надеются отыскать, чтоб управлять тем, чего не имеют.
  - Совершенными мы никогда не станем. Нам нужна Россия, в ней наша сила и именно с ней связана наша искупительная миссия. Но необходимо понимать, что страна эта - всего-навсего Божий дар, ниспосланный нам свыше, а вовсе не наше приношение Ему, и потому нельзя подменять истину Христову любовию к отечеству. Вы говорите, что Богу поклоняетесь и России, но забываете, что есть на свете нечто высшее, нежели Россия, это - человек, и слова: "возлюби Бога своего и отечество свое", как бы благородны они не были, не заменят евангельских. Никто не смеет подменять уже сказанное однажды, ибо, как попытались это сделать вы, точно так попробуют дерзнуть и другие, а кто убережет их от того, что когда-нибудь их угораздит пойти далее вас, и они осмелятся в безумии своем посягнуть и на первую часть, в которой сокрыт смысл вящего предназначения человека. Именно здесь, в подмене любви к Богу любовию к чему-нибудь еще, даже очень великому и значительному, и скрывается самая великая опасность, и вы справедливо опасаетесь за судьбу отечества. "Не Мой народ назову я Моим народом".
   - Если это заблуждение, то не только мое, но и вообще всей моей родины. А я ее слишком люблю для того, чтоб осмелиться и в мыслях своих возвысится над ней, потому готов разделить с ней все ее заблуждения, если только родина способна заблуждаться.
  - Вы правы, родина не может заблуждаться, заблуждается только большинство детей ее. Говорю вам, что ваша ошибка, как и ошибка многих честных людей зиждется на этой самой идее служения прежде всего России в ущерб интересам ближнего, не понимая совершенно, что именно служение ближнему явит из себя служение России. У нас же государство подминает под себя все. Его идея полностью довлеет над человеком, даже идея православия неотделима от идеи России, и мои сетования на зависимость церкви от государства - не простое никонианство. Не приведи Господи, что-нибудь случится с царством нашим, тогда неизбежно падет вместе с ним и Церковь. Много ли в этом случае останется у народа, на каком основании будет он созидать новое государство, не потеряет ли он свою идею? Пора бы вам понять, Ярослав Дмитрич, что земля благодати Божией не больше Бога, ее освящающего, даже не более храма, на ней построенного, зовомого человеком.
  - Батюшка, земля эта слишком много значит для меня, и если б интересах ее понадобилось, чтоб я стал социалистом или западником, то я, не задумываясь, стал бы им. Вы почитаете за явное зло зависимость церкви от государства, но для меня понятия Бог и Россия - равнозначны и неразделимы.
  - Видите, Ярослав Дмитрич, до чего может договориться иной человек, решившийся перестраивать в интересах отечества своего заповеди Божии. Даже на грех согласны вы ради России, но разве вам не известно, что вовсе не Россией будете вы оправдываться перед Богом в последний день!
  - Еще Гоголь говорил, батюшка, что не возлюбив Россию, не возможно ни Бога, ни ближнего полюбить. Только через идею России возможно постижение Бога, возможна и полнота любви к человеку.
  - Это несчастье народа русского, вожди которого никак не мыслят любовь к Богу вне любви к России! Как посмели вы для себя востребовать у Господа право создания новой заповеди: любви к Отечеству. Заповедь прекрасная, но никакого права ставить ее прежде любви к Богу и ближнему, вы не имеете. Ох, и любит же народ наш творить себе кумиров и класть душу свою за них.
  - Родина - вовсе не идеал, ни кумир какой-нибудь, а нечто высшее, что в этом мире существует. Нет здесь более ничего, достойного поклонения. Если же вы напомните мне о человеке, то я осмелюсь заметить вам, что человек всегда был склонен к созданию общности с себе подобными, которая именуется Царством, и никакой человек не будет счастлив оттого, что царство его будет бедствовать.
  - Благосостояние государства вовсе не является жертвенником для его граждан. Польза человека должна стоять несоизмеримо выше пользы государства. Для себя создавали люди царства, а не рождались для поддержания своих царств.
  - Надеюсь, слова ваши относятся исключительно к внутренней политике.
  - Политика - не церковное дело. Тем более политика внешняя. Хотя это, пожалуй, единственная область человеческой деятельности, в которой интересы государства должны стоять выше всех остальных, но только на началах справедливости, ибо у Бога нет никаких симпатий и предпочтений одних народов другим.
   Беседовали они уже более двух часов, спокойно, без лишней горячности, однако видно было, что друг с другом согласиться они не могли, да наверное и не ставили такой цели, более делясь собственными соображениями на тот или иной счет и не опускаясь до спора. Так или иначе каждый из них остался при своем мнении, да и, наверное, был по-своему прав. Конради говорил мало, но за немногословием его скрывалась только цель его сегодняшнего визита к о.Константину ибо к протопопу пришел он не для того, чтоб изложить свои взгляды, а более для того, чтоб послушать мнение последнего.
  
  Глава 7
  За темные отцов деянья,
   За темный грех своих времен,
   За все беды родного края
   Пред Богом благости и сил
   Молитесь, плача и рыдая,
  Чтоб он простил.
  (Хомяков)
   "вряд ли мы столь хороши и прекрасны, чтоб могли поставить себя в идеал народу".
  (Ф.Достоевский)
  Пробила полночь, и о.Константин, утомленный бесплодностью своих попыток убедить графа в его неправоте, заметил:
  - Это прекрасное качество - любить родину но никто не имеет права отказывать другим народам в подобных же чувствах к своей. Нельзя из любви к Отечеству забывать о невозможности построения своего счастья на горе других, и невозможности полноценной любви, если есть в ней место ненависти.
  - Экий вы альтруист! Только слова ваши к нам не подходят. Мы не мешаем ничьему мирному существованию. Мы на протяжении всей нашей истории только и делали, что доказывали миру свое бескорыстие.
  - Охотно с вами соглашусь. И снова готов повторить, что именно этим бескорыстным служением отличается идея богоносности, которая ни в коей мере не умаляет достоинства иных народов, от сионской идеи богоизбранности, в которую она стала перерастать в нашем веке благодаря стараниям ваших единомышленников. Как это ни странно, но получается так, что семиты сами породили антисемитов своими идеями об избранности Израиля.
  - Именно это я и хотел сказать.
  - Все таки первоначальная русская идея сильно отличается от той, которую вы и разного рода русисты и слависты для нее изобретаете. Сама Россия гораздо лучше поняла Божье определение о собственном месте и роли в историческом процессе, нежели сделали это ее исследователи. И я, подобно вам, полагаю, что весь мир погряз в грехах, что все стали рабами века сего, машин и прогресса, только Россия осталась пока свободной, благодаря тому, что есть в ней то ядро, та основа, что именуется Святой Русью, которая ставит Бога превыше всего: выше самого мира, уюта, богатства, и даже самой России. Если же я соглашаюсь с этим положением, то должен неизбежно принять и следующее, из того проистекающее, а именно то, что Россия призвана спасти Европу, искупить грех мира сего, ибо только она верно разгадала смысл существования народов и создала то ядро, что называется в народе Святой Русью, а на самом же деле является неким духовным отечеством на бренной земле, конгломератом Церкви и народной праведности. Но вы должны понимать, что грех мира сего искупается только жертвой, и кто знает, не придется ли России отдать себя на распятие во имя спасения ненавидящего ее мира, и тогда погибнет Святая Русь, как нечто, завершившее свою цель в мире, а без нее Россия невозможна, одно только место на карте - не более того. Я видел нимало иностранцев, которые как чумы боятся панславизма и сводят русскую мессианскую идею к установлению власти славян над миром и расширении границ империи. Мне кажется, что возникновению подобных опасений в немалой мере способствуете вы, ставя Россию впереди Святой Руси, чего прежде в русской философской мысли никогда не допускалось. Есть и еще одна категория людей, которые знакомятся с Россией посредством увлечения творчеством писателей нашего золотого века, и представляют ее в виде одной лишь Святой Руси, бесконечного храма Божия, где все только о Боге и спасении человечества грезят, увлекая за собой на это поприще целый сонм варваров и инославных христиан. Все это очень мило и красиво, однако эти господа забывают мудрые слова: "врачу, исцелися сам, прежде чем исцелять других," забывают, что этот единый Храм Божий нуждается в огромной территории, увеличивающейся из года в год (ах, не даром страшится мир панславизма!), и население ее также увеличивается из года в год, вне зависимости от войн и поветрий, и никакая власть не может и не в состоянии управлять этой громадой! Понятно, что нечто другое сплачивает эти территории и разноплеменные народы. По-моему, во-первых, это - русская идея, русская культура, во-вторых - мираж преклонения перед властью, жажда сильной власти для обуздания хаотичной природы народа. Я уверен, что единая власть, царизм, который вы проповедуете, - мираж, и он потому только существует, что 180 миллионов человек, разбросанных по огромной территории, от Финляндии до Ирана, от Польши до Маньчжурии и Сахалина, сами изобрели и уверились в необходимости единой сильной власти, в неизбежности подчинения ей ради какой-то общей идеи, которую они ощущают подсознательно, и ради которой тысячу лет строят свое колоссальное государство. Англичане, оторвавшись от родины, переименовались в американцев, австралийцев, Бог знает еще в кого, испанцы - в кубинцев, мексиканцев и т.д., только русские от родины оторваться не могут, и вновь приобретенные территории именуют Россией, а племена - россиянами, различая их вовсе не по национальности, а по религиозной принадлежности. Спроси у этих необразованных диких людей, зачем тянутся они ежегодно на юг и на север для освоения иных земель - ничего вразумительного ответить они не смогут, только всегда будут твердо уверены в необходимости освоения новых территорий не для себя, а для присоединения их к исторической родине, ради стяжании славы прежде для нее, а потом уже для себя лично. Вы сами видите, что государство наше - мираж, что все держится здесь на одной только идее, а авторитет власти - на духовном происхождении этой власти. А что произойдет, если вдруг страна эта, ни в чем меры не знающая, откажется вдруг от своей идеи, которую сознательно воспринять пока не может, откажется от миража власти, которая не станет ей нужна, едва только великая мессианская идея окажется ей ненужной? - Это возможно, очень возможно, ведь Святой Руси так мало, в то время как Россия столь огромна, - хватит ли ее святости на всю империю? Их две, России: одна - Богова, вторая - от мира сего, дьявольская, следовательно только два пути есть у нашей страны: наверх или вниз, в бездну - средины ей не дано. Так что ваша идея о богоносной стране не более, чем добрая рождественская сказка, ибо, как высоко тянется Россия к свету вослед своей высшей духовной сущности, так стремительно сможет она упасть вниз, отказавшись от высшего служения. Небеса или преисподняя, либо путь Святой Руси, либо гибель. Нет середины у нас, ни в чем мы меры не знаем, помнишь, как Достоевский верно подметил: " у нас коли кто в католичество перейдет, то уж непременно иезуитом станет, коли атеистом - то непременно начнет требовать искоренения религии... Атеистом же русскому человеку сделаться легче, нежели остальным во всем мире". Здесь какой-то вечный беспредел, перманентный апокалипсис, и, самое постыдное то, что все русские партии пытаются использовать все это в собственных корыстных целях. Народ наш гораздо умнее всех своих партийных представителей, и ничему особенному мы научить его не сможем, тем более не имеем никакого права создавать от его имени какие-либо партии. Вы все: националисты, социалисты, кадеты, либералы и антилибералы вносите свою лепту в погреб с динамитом, на котором стоит это странное государство. Церковь надо созидать, а не политику, Бога искать, а не благ мира сего, Небесный Царьград приобретать, а не Босфор с Дарданеллами, - единое только на потребу надобно, а остальное все прилагается само собой.
  Речь эта не понравилась Конради и не потому, что он был не согласен с тем, что говорил ему священник, напротив, он отлично понимал его слова, ведь он партию свою создавал не ради каких-либо далеко идущих целей, а в качестве противовеса возникшим тогда в огромном количестве антирусским социалистическим организациям. Ему не понравилась манера духовника утверждать свои мнения в качестве проповеди, не оставляя никакого места для возражений. Полноценной беседы не получилось. К тому же графа ужасно раздражали пессимистические нотки в его речи, которые он относил к возрасту протопопа, и в отличие от о.Константина он сам свято веровал в вечность и неделимость России, проистекающей из ее святости. К тому же ранее никто еще не обличал этого добрейшего и скромнейшего человека, тем более не обвинял его в неуважении к ближнему. Но с другой стороны, он всегда знал, насколько хорошо относился к нему священник, и понимал, что он не может осуждать его просто так, без всяких на то оснований. И потому Конради, привыкший всегда прислушиваться к чужому мнению, чувствовал себя еще горше после отповеди о.Константина. Духовник дал ему время сделать собственные выводы касательно его речи и терпеливо ждал реакции. Он много сказал ему за один вечер, слишком много и трудно было понять, на какие выводы он наталкивал свое духовное чадо. Ведь он не советы давал, - ибо граф вовсе и не спрашивал советов, - он высказывал некие мнения насчет интересующих его проблем, причем мнения, которые не всегда сам разделял, и Конради знал это, священник просто давал ему пищу для размышлений. В конце концов, от чего обратиться призывал он графа, что скверного сделал он, и для чего о.Константин, в начале беседы введший понятие о святом богоносящем народе, кончил тем, что совершенно отказал его народу в возможности духовного превосходства над другими? Было понятно только то, что протопоп критиковал даже не идеи организации, а самую необходимость ее существования, претензии ее лидеров на выражение какой-то народной идеи, народных интересов, и граф с горечью понимал, что он, дворянин по происхождению, одетый в европейское платье, говорящий в собрании на французском языке, не имеет ровно никакого права называть себя народным представителем, равно как не имеют его и все эти интеллигенты и бюрократы, засевшие ныне в эсерах, кадетах, октябристах, социал-демократах: нет ни у кого из них права говорить от имени народа, более того, ссылаясь на отсталость последнего, посягать на власть над ним! Самый темный крестьянин значительно выше всех этих глашатаев и трубадуров, хотя бы потому, что себя он знает много более, нежели те, кто задался целью изучения народного характера и нужд. Он то по крайней мере никогда не станет изучать тех, кто именует себя передовым сословием, справедливо полагая, что от этого на земле не произрастет больше урожая, и жизнь его никак не улучшится. Не лучше ли будет нам всем заняться своим делом, только это приблизит нас к народу, только тогда мы с гордостью сможем почитать себя его неотъемлемой частью. В этом случае даже европейский костюм и прекрасное образование не отделит нас от живительной силы народной, и не закроет сердца для ее познания, потому что с тех пор мы станем с ним едины. Но ведь это гораздо сложнее для нас, жителей этой несчастной страны, - заняться серьезным делом. Много легче стать героями или борцами за свободу, правду или власть. Отчего-то здесь мало кто понимает, что достойнее заниматься напрямую наукой, нежели вести борьбу за нее; лучше совершенствовать законы и работать в земской управе на стезе народного образования, нежели бороться за свободу для народа; искать правду в своих корнях, своей вере, а не в каких-то чужеродных гегелях и марксах, искать правду, но никак не бороться за нее, ибо всякий человек имеет на нее такое же право, и никто не сможет отнять его, ведь бороться за правду - значит отнимать у других право ее на стяжание, а это и есть главное преступление перед человечеством, величайшая ложь. Мы 200 лет были оторваны от своего народа, мы одевались по-другому и по-другому говорили, более того, все русское презирали, на мужиков же смотрели как на некие музейные экспонаты, и при этом мы даже смели почитать себя за некую соль земли своей, ее цвет и гордость. Но едва только решили в безумии своем, что все мы лучше, образованнее и умней своего народа, что европейская культура много выше и ценнее простонародной, потому народ непременно надо под нее переделывать, мы немедленно вывели, что народ надо учить, только вот не задумались ни разу, чему можем мы научить народ, который тысячу лет сознательно создавал свое государство, хранил свою веру неуклонно, в то время как мы готовы расточить ее в короткое время, ограничивая только слушанием литургий по воскресным и праздничным дням, да принятием святых даров в период постов! И после того мы возжелали обучать его тому, чему сами от Европы научились, а прежде не знали, - всей этой поверхностной позолоте, о которой даже Великий Петр, первый наш западник говорил, что она воняет, и, прозрев после, призывал ничего не брать с Запада кроме техники, ибо всем остальным Запад обладает в гораздо меньшей мере. Мы тоже прозрели, но слишком поздно поняли, что духовно народ наш много выше всех достижений европейской цивилизации, всей германской философии и французской моды, - ибо все это определено было от века любомудрием, и никогда выше сего не поднимется. Мы должны благодарить тех великих деятелей нашей культуры, что осмелились напомнить нам о том, что пожелали мы бросить в дурацкой погоне за Европой, а именно о нашей духовной мощи и красоте, презрении к видимым благам мира сего. Слишком поздно бросились мы искать эту утраченную связь с народом, исследовать свой народ, который показался нам гораздо диковиннее и непонятнее всех остальных, благодаря страшной пропасти, выросшей между нами за несколько веков скитания по Европе. И теперь мы исследуем народ, безумцы! Не народ искать надо, а себя, свое место в народе, это будет более благородно и умно. А мы только и делаем, что указываем, как ему лучше жить, от кого надо защищаться и чего не делать! Неужели мы не способны понять того, что он сам сумеет защитить себя, если почует опасность, и сам сумеет выбрать то, что для него пригодно в той или иной ситуации! Ему две тысячи лет, а нам только двести, мы как ветер, приходящи и уходящи, а он вечен. Ему ли учится от нас, не уместнее ли нам будет спросить у него о себе, о том, что нужно ему от нас, столь ученых и образованных, что мы вообще можем сделать для него полезного? И никак не лезть со своими советами.
  
  Глава 8
  "Русская идея - это не то, что думают о России те или иные люди, а то, что думает о ней сам Бог, поставивший народу свои провиденциальные цели".
  (В.Соловьев)
  Конради был в общем согласен с о.Константином, он был достаточно умен, чтоб правильно сознавать ценность и необходимость разного рода партий, именуемых себя друзьями народа. И потому не раз подчеркивал о.Константину что "Союз Архангела Михаила" был создан позже всех остальных партий, именно как противовес им, как противоядие от террористических и демократических организаций.
  - Я понимаю вас, - заметил на это о.Константин, - но история есть путь Божий между народами, и если Богу будет угодно, то один человек сумеет перевернуть государство вверх ногами, даже если ему будут противостоять миллионы. Только Бог может быть орудием и опорой государства. О, люди лукавого века сего! Машины поработили вас, вы давно уже не полагаетесь ни на кого, кроме себя самих, наверное потому никто не спешит вам на помощь... Я много уже сказал вам, теперь хочу послушать и вас. Ответьте же мне теперь, зачем вы гоните злополучный народ, и без того давно отверженный Богом и соседями за грехи отцов его? Или вас не касаются слова Писания, призывающие принимать странников и не отказывать им от дома? В конце концов, не каждому достает сил освободиться от закона, не каждый способен познать Бога одним только сердцем, да и мало ли народов, даже принявших христианство, но так и не пошедших дальше исполнения канонов, не познавших в совершенстве таинство Божией любви. Рабство - личное дело самих рабов, и мы не в праве осуждать их за свое состояние. Разве вы, Ярослав Дмитрич, можете поклясться в том, что познали Бога больше, нежели иудеи, что вы сами полностью освобождены от греха для рождения свыше?
  Наконец то и Конради получил возможность высказаться и постараться доказать свою правоту упрямому старику, который все равно ни за что не согласится с ним, даже если правильность аргументов его будет неоспоримой.
  - Я не беспричинно выступаю против евреев, батюшка. Безусловно, я против любых насильственных мер по отношению к ним, но я всегда буду сторонником борьбы с сионизмом и попытками его приверженцев захватить финансовую и политическую власть в моей стране. Наша цель - немедленная департация евреев, и я не нахожу антисемитизма в том, что желаю всей душой возрождения Израиля и его всестороннего укрепления на арабских территориях в качестве единственного оплота европейской культуры в краях варваров и панисламистов. Но я ни за что не смирюсь с еврейским господством на европейском континенте. Я даже могу с уверенностью сказать, что Россия будет вернейшей союзницей евреев в деле построения собственного государства и окажет ему всяческую помощь, ибо доселе она была единственным щитом с востока для европейской культуры.
  - Это довольно разумная мысль. Я тоже полагаю, что всякий народ должен вернуться на родину отцов и там встретить судный день. Это не только право любого человека и народа, но даже долг в некотором роде. Но, мне кажется, понятие долга применимо только к отдельно взятому человеку, и если кто-то прожил свою жизнь вдали от родных мест и уже не может помыслить себя где-нибудь вне среды своего постоянного обитания, то вправе ли мы требовать от него возвращения на прародину, тем более рассматривать это в качестве обязанности?
  - Правильно, зачем им туда возвращаться? Ведь, едва покинув родные места, они сразу же перестанут быть евреями, и государство их никакого серьезного влияния иметь не будет. Не путайте, ради Бога, евреев с русскими, которые никогда не будут считать себя счастливыми вне своего государственного образования, в то время, как евреям достаточно духовного единства, внутренней связи с Сионом. Я полагаю, что их сила, то значение, которое они имеют в мире, истекает именно из этой духовной концентрации, которая исключает необходимость разделять верность Богу с верностию и любовию к родной державе.
  - Я бы никогда не согласился с тем, что евреи не торопятся покидать насиженных мест только из соображений возможной утраты духовного единства друг с другом через объединение государственное.
  - А я полагаю, что это именно так. Ибо в этом случае они неизбежно сравняются с другими народами, что им совершенно не нужно, так как они, ссылаясь на свою богоизбранность, намерены народами этими управлять. Они если и не о присоединении всего мира к Израилю мечтают, то по крайней мере об установлении власти последнего над миром.
  - Вы сами видите до чего доводит бредовая идея о богоизбранности одного народа. Тем не менее хотите насадить ее и в России. Вы сами пытаетесь, подобно иудеем подменить Святую Русь панславистской империей.
  - Не могу понять, батюшка, почему вам настолько ненавистна идея расширения империи, панславизм, наконец!
  - Что вы, Ярослав Дмитриевич! Я искренне радуюсь за процветание России и, подобно многим мечтаю о присоединении Царьграда к ее владениям. Только я выступаю против расширения границ как некоей самоцели. Не широта империи, а Святая Русь должна быть первоочередной нашей задачей, служение Богу небесному, а остальное все приложится само собой. Хвалящийся да хвалится Господом, ибо только Он дает нам славу и землю, а вовсе не совершенство оружия и мудрость воевод.
  Конради пожал плечами. Он был слишком мирским человеком, чтоб полностью согласиться с духовником.
  - Так зачем же дался вам проклятый еврейский вопрос, для чего вы выдумали его вослед евреям? - спросил у него о.Константин, - кажется, лишней славы стране нашей он не приносит.
  - Нет в России никакого еврейского вопроса. Вы верно сказали, что мы только следом за самими евреями пошли, провозглашая оный. Вопрос этот - изобретение тех еврейских кругов, которые многие годы тщетно рвутся к власти. Конечно, существует у нас ценз оседлости и некоторые другие, менее значительные ограничения, но я полагаю, что у цветных в Европе и Америке гораздо более серьезные проблемы, по крайней мере, мне неизвестно ни одно общественное заведение в России, на дверях которого висела бы табличка: "Для евреев вход воспрещен", тогда как на Западе в отношении негров это распространено повсеместно. Вспомните историю злосчастного еврейского вопроса. Если предположить, что он зиждется на антисемитизме коренного народа, то не следует забывать, что в средневековой России он отсутствовал совершенно, не в пример Европе того же времени. Вообще вплоть до второй половины прошлого века никому никакого дела не было до этой зловредной расы. Даже один из министров иностранных дел, едва не казненный за казнокрадство, был крещенным евреем и никто не обращал на это внимания. До реформ Александра Освободителя все пути к власти для евреев были решительно закрыты, так как власть была исключительной прерогативой дворянства, буржуазия была взращена этим самым дворянским правительством и находилась в полной зависимости от государства. После проведения буржуазных реформ, евреи получили возможность прорваться к власти через постепенное овладение финансами и рынками, но так как государственная власть благодаря монархическому устройству страны все таки оставалась недосягаемой для них, тут же начал раздуваться и еврейский вопрос, что в конце концов и дало антисемитизм в качестве ответной реакции. И ради Бога, не говорите теперь ни о каком еврейском вопросе. Нет его в России, он весь состоит только в проблемах завоевания власти международными сионистскими организациями, чему мешает монархия и доминирование дворянства в органах власти. Оглянитесь вокруг, и вам станет ясно, что многие отрасли промышленности уже полностью монополизированы евреями, о каком же цензе после этого можно говорить? Евреи доминируют среди ростовщиков, банкиров, ювелиров, сахаропромышленников, дантистов, издателей сомнительных газетенок, среди самых продажных адвокатов, - и это при столь небольшом проценте интересующего вас народа в общей доле народонаселения! Конечно, здесь на востоке, дела обстоят гораздо лучше, здесь им трудно пробиться, народ здесь другой, но посмотрите, что творится в западных губерниях, в столицах! Какую совесть надо иметь, чтобы при таком положении дел кричать о каком-то притеснении евреев?! Боюсь, что если дела так пойдут и дальше, придется заговорить о притеснении русских. Евреи - хорошие, усидчивые и трудолюбивые работники, но они не могут быть первооткрывателями. Если они и способны придумать что-нибудь, то лишь из области философии, тем большую вредность приносят они миру, заражая его разного рода лжеучениями.
  - Ну надеюсь, ты все таки сможешь отдать им должное также и в медицине и лингвистике?
  - Эти науки требуют усидчивости и трудолюбия.
  - Но я скажу также, что, например, русские не слишком сильны в физике: всего несколько великих имен. Здесь они только великолепные исследователи и продолжатели европейских традиций. Пожалуй, мы только в химии преуспели, хотя конечно за несколько лет наша химия сделала, столько, сколько вся европейская цивилизация за века. Да еще, пожалуй, литература и музыка - достойное наше поприще.
  - Каждому - свое. В Европе полно паразитов, не преуспевших вообще ни в чем.
  - Избави меня Бог, выслушать из уст ваших арийскую теорию о трех великих расах: германцах, англичанах и славянах! Я сразу говорю вам, что совершенно с ней не согласен. Многие народы, даже европейские, бесплодны не потому, что они как-то особенно бездарны или тупы, а потому, что не сумели найти для себя места в мировом процессе И потому не стоит корить бесплодностью каких-нибудь румын, прибалтов или негров. Они ничем не ниже немцев или русских, да и спросится с них менее. Мне надоел этот странный разговор. А вот интересно, отчего, по-вашему, не существует еврейского вопроса в Англии, Франции, Испании, почему он стал прерогативой Германии и России?
  - Еврейский вопрос возникает только там, где евреи сталкиваются с более молодой и слабой нацией, еще не завершившей свое развитие и не исчерпавшей себя в поисках своих путей. В этом случае более сильная, вполне определившаяся нация, имеющая несколько тысячелетий за плечами, неизбежно будет пытаться подчинить себе более молодую, которая безусловно будет ей оказывать в этом сопротивление.
  - Значит, вы полагаете, что славяне все таки слабее семитов. Но правильно ли в этом случае будет говорить об их мессианском предназначении? Или все же источник еврейского вопроса в Германии и Славии скрывается в чем-то другом? Может ли, по-твоему, добро быть слабее зла? Или добро только в слабости и немощи может быть настоящим добром, только распятие и уничтожение является залогом спасительной силы? Может статься, что вовсе не великая и могучая империя способна спасти мир, а нечто растерзанное и слабое? Значит Она должна погибнуть?
  Графу показалось тогда, что старик вовсе не спрашивает его, а утверждает некие идеи и ожидает его реакции на них. Нет, он, право, совершенно невыносим сегодня.
  - Батюшка, слабость эта исходит из неких объективных причин, а вовсе не является символом грядущей погибели, - твердо заметил он, - впрочем, коли мы не исправимся, погибель наша неизбежна, и это провидели все наши пророки: Достоевский, Леонтьев, Соловьев, Иоанн Восторгов... Упомянутые мною объективные причины известны вам не хуже меня, и если вы хотите вывести из слабости и незавершенности народа его неспособность возглавить всемирный процесс, то я советую припомнить народы сильные, которые с мессианской задачей не справились и постепенно выродились в богатые и довольные духовные трупы. Наша слабость выражается именно в нашей неспособности принимать на себя зло мира сего, которое давно уже въелось в плоть и кровь прочих наций. В этой самой слабости и сокрыта настоящая духовная сила, именно духовная, а не просто мощная внутренняя энергия, поддерживающая себя благодаря своей завершенности и закрытости для внешних влияний. Беда заключается в том, что вожди нашего народа, его образованнейшие и наиболее развитые слои, которые всегда являлись нашей гордостью перед Европой, - по сути и есть духовно слабейший и ничтожнейший элемент нашей нации. Ибо слабость есть оторванность от почвы, и она влечет за собой неизбежные метания и брожение, поиски мифической правды, которая давно уже обретена, Богом дарована. Чтоб истину искать, твердо на ногах стоять надо, необходимо прежде самого себя найти. А это сделать всего труднее, когда почвы под собой не имеешь. Так и летают наши русские европейцы над землей в поисках какого-то идеала, не понимая, что вся опасность именно в этом пустом пространстве и таится, что между небом и землей заключено: стоит подуть ветру, он еще дальше от истины их уводит. Верно заметил Тургенев, дым все они - не более, и вера вся их и все их догмы - дым один. Сердца то русские у них, - только повадки европейские, - а вот веры, ума душевного Бог не дал, в то время как на этом всегда и стояла земля наша. Безусловно евреи много сильнее таких "представителей" народа, хотя бы потому, что последние, оторвавшись от почвы ничего не приобрели взамен, кроме науки и философии собственного изобретения, первые же, вместо родины имеют Синайский закон и Тору - главный источник их единства. В этом - их сила и ничтожество одновременно. Если славянин оторвется от родины, он не сможет воздвигнуть на месте образовавшейся пустоты единый закон, ибо Закон никогда не станет для него абсолютной истиной, потому, что он неизбежно рождает в рабство, а русского человека может удовлетворить только Абсолют. Потому он и будет держаться родины, чтобы в случае ошибки выбора быть способным укрыться, уйти в нее, причастится ее силы для новых исканий. Если вдруг народ наш лишится России, русской идеи, то при условии роковой ненависти его ко всякого рода законам и нормам, он может зайти слишком далеко в поисках совершенной истины, и вместо нее найти, черт знает что. У иудеев же создана вакцина против подобных заблуждений, потому в них таится огромная опасность для русского народа, ибо они сами отказались когда-то от ниспосланной им свыше правды и теперь способны ввести в соблазн нас, воспользовавшись нашими вечными метаниями и сомнениями. И сделать это они могут только через посредство отбившейся от почвы верхушки.
  - Стало быть вы, подобно славянофилам, видите источник зла в Петровской деятельности?
  - При чем тут Петр? Виновны только те, кто возомнили себя выше народа, предпочли европейскую культуру родной. Отрекшись и открестившись от собственного народа, они сами стали калеками и смеют после того загонять его в общеевропейский рой, навязывая ему не только науку и машины, - что нам действительно необходимо, - но и сам убогий дух европейский, извращая через то неповторимую душу славянскую и внедряя в нее мысли о собственной национальной неполноценности. Они обогнали народ только в фальшивом блеске чужой культуры и безбожной нищете европейского духа. Да и, слава Богу, что они "так далеко" ушли от него, и большая часть населения нашего продолжает мирно ковыряться в земле и верить в своего Бога, как это было 500, 1000 лет назад. Беда только в том, что этим 80% населения глубоко наплевать на тех, кто ими правит, какова природа власти, над ними довлеющей. Сами они панически боятся управлять, - пусть, мол, другие руководят нами, они - городские, они умней, одеваются по-другому, да в Университетах учатся, пусть себе управляют, на то мы их и обучали. Опорой народа на протяжении 1000 лет была земля, а сейчас посмотрите, сколько развелось оторванных от земли классов: пролетарии, интеллигенты и всякий прочий сброд. Но я говорю об отрыве не в прямом смысле, ибо связь с нею выражается не в одном только труде физическом, я говорю об отрыве духовном, который свершен ими по невежеству, подкрашенному сознанием собственного превосходства. 200 лет назад, идя по своему, Богом данному пути, русские были уверены в себе, почитали себя за народ, наиболее приближенный к Богу, - и если и не имели еще достаточной экономической и военной мощи, то владели хотя бы собственной землей, неукоснительно блюли веру, - и сознание этого придавало им сил. Петр Великий много сделал для укрепления экономической и военной мощи, для возвращения ее через 400 лет изоляции в лоно европейской культуры. За несколько лет Россия смогла взять оттуда все лучшее, что достигла европейская цивилизация за несколько веков, в то время как наша несчастная страна спасала ее от агрессии восточных варваров. Однако этого показалось нам мало! Не смогли мы остановиться, не смогли остановиться вожди наши на машинах. Вместе с ними и чужих богов натаскали и воздвигли для поклонения, а своих выбросили в Волхов. Так с тех пор и тянут оттуда разных кантов, гегелей, марксов с каким-то тупым и маниакальным остервенением тянут, не задумываясь даже, пригодны ли их теории для русского народа. Какие уж тут сомнения, когда еще с Петра порешили вдруг, что все, идущее с Запада, есть самое лучшее! Но ведь народ то понимает, что вся их философия - нуль, отвлеченный бред, совершенно не годный для взыскующей Бога России. Подумать только, до какого безумия можно дойти в навязывании народу чужеродных идей, когда даже иные западные теоретики, Маркс к примеру, умоляют их не применять своих идей в России, в которой они неизбежно выкажут свою преступную и пошлую сущность, преломившись в нашем неутомимом максимализме и отрицании всяких границ. У нас от той, утраченной навсегда России, осталась только вера отцов, да самодержавие, сковывающее 180 миллионов искателей абсолютной правды и духовных бродяг. Сломать самодержавие - значит открыть шлюзы для бессмысленного и беспощадного русского бунта, дикой азиатской анархии и беспредела. Пропадет Россия, погрузится во мрак, нечем будет в уздах держать нашу дикую волюшку, да и некому, поскольку те, кто в огромном количестве именуют себя ныне друзьями народа и защитниками его интересов, народа в действительности не знают, и суть враги его. Да, народ равнодушен к власти, но трудно вообразить, что будет с ним, коли ее вдруг не станет! Тут такой бунт подымется, что история Емельки Пугачева и Смутного времени покажется не более, чем забавной сказкой.
  - Все таки Петр крестьян и духовенство не тронул, и возможно, что в них сохранилась вся мощь славянского духа.
  - Но ведь это самые безвластные сословия! Духовенство не имеет права заниматься политикой, а крестьяне настолько презирают власть, что никакого желания осквернять себя прикосновением к ней не испытывают. Кто из здоровых русских элементов захочет управлять такой дикой страной, кроме монарха? Я не говорю о всяких отщепенцах русского духа и еврейском кагале, - этим только свистни, так они сразу же прибегут. Их хлебом не корми - только до власти допусти.
  - Ну а купечество?
  - Оно не существует как политический класс. Его миссия - только труд на благо России на экономическом поприще. Кстати, обратите внимание, что для крестьянства, духовенства и купечества еврейского вопроса не существует, им нет никакого дела до евреев.
  - Я сразу угадал, что в молодости вы были славянофилом, - определил о.Константин.
  - Я не все принимал в этом течении. Например, я совершенно иначе относился к реформам Петра, хотя всегда считал, что его великие достижения куплены слишком дорогой ценой, и серьезно навредили русскому духу.
  - А ведь я уже говорил вам об этом.
  - Да, говорили. Теперь я понял, что значат ваши слова о превосходстве духовности и культуры над государственной мощью.
  - Видите, насколько русское явление, все эти Петровские реформы, его деятельность. Ведь даже вы, бывший славянофил, не задумываясь, положили и продали бы душу свою за государство. Государство является для вас высшей идеей.
  - Что поделать? Мы все - рабы нашей России.
  - Это вы верно заметили - рабы. Я скажу вам, что евреи и русские - самые несчастные и жалкие народы, они сочувствия достойны, а их отчего то все ненавидят. Любимый ими обоими псалом "На реках Вавилонских", наиболее полно отражает сущность обоих. Первые, слушая его страдают об утраченном отечестве, вторые, имея при себе огромное государство, страдают о Небесном, за которое они готовы отдать все, кроме России. Может статься, они Россию то любят только как образ воплотившегося мессии и собирают ее только для того, чтоб не досталась она слугам мира сего. Евреи и русские - два самых неудовлетворенных жизнью народа, их жалеть надо, а не гнать. Но кто их станет жалеть, когда они сами друг друга понять не в состоянии. Они даже тем сходны, что причины своих несчастий ищут собственных в грехах. Вы говорите, что отличие этих беспочвенных слоев русского общества от народа заключается в том, что они веру и духовную культуру потеряли, добровольно отказались от нее, но я скажу вам более: есть и глубже разрыв, уже в самую психологию людей проникший. Ибо они, именуя себя русскими, в отличии от народа, причин неудач собственных и своей страны никогда в самих себе искать не станут, а тут же начнут задаваться зловредным вопросом, ставшим уже притчей во языцех: "Кто виноват?" Подавай им виновного, и все тут: ни больше ни меньше! Виноватого ведь всегда легче отыскать. Вот и отыскивают, кто где может: кто в царе, кто в необразованности народной, кто в евреях (не обижайтесь ради Бога на меня!). А все потому, что силы зла, главное убежище которых - сердца людей, полонили наши лучшие умы и передовые слои общества и посеяли сомнение в их душах. Разве вы сами, Ярослав Дмитрич, не такая же жертва сомнений, как и ваши оппоненты, разве не так же, как и они, далеки вы от народа? И вовсе не потому далеки, что вы дворянин, а потому, что сами первые нашли виноватого вне себя. Молитесь, дабы не впасть в искушение ходить вратами широкими и путями торными, которые неизбежно в погибель ведут. Ищите источник бед прежде в грехах собственных, а исцеление только в Господе полагайте. В Его силах укрепить вас и давно потерянную почву под ноги вернуть, и вы более никогда ее уже не потеряете, ибо в вере обретете истину. Молитесь за Россию и прежде всего у Бога ее взыщите, Который несравненно выше вашего понимания ее идеи, ибо все идеи в Себе одном заключает, и без Него ничего познать в совершенстве мы не сможем.
  Глава 9
  От Нила до Невы, от Эльбы до Китая,
   От Волги до Евфрата, от Ганга до Дуная,
   Вот Царство русское и не пройдет вовек.
  (Ф.Тютчев)
  "Русский народ по духу своему сверхгосударственный и сверхнациональный. Но ему дано могущественнейшее государство, чтобы жертва и отречение его были вольными, были от силы, а не от бессилия... Лишь жертвенность большого и сильного, лишь свободное его уничтожение в этом мире спасает и искупляет".
  (Н.Бердяев)
  Унылый двукратный бой больших напольных часов свидетельствовал о том, что друзья уже засиделись, но как не странно расходиться они не спешили и о сне совершенно не думали.
  - Я давно подметил, батюшка, что в последнее время вы слишком уж увлеклись апокалипсическими проповедями и призывами к покаянию, - заметил граф, - я понимаю, что долг каждого православного - всякий свой день ожидать конца, но тем не менее все же необходимо жить, жить хотя бы ради того, чтоб достойно встретить этот самый конец. Вы же продолжаете утверждать, что времени у нас не осталось.
  - Я утверждаю так потому, что час явления миру Антихриста уже близок, - мрачно отозвался старик.
  - Уже почти две тысячи лет все только и говорят об этом, однако несмотря ни на что продолжают заниматься каждый своим делом.
  - Боюсь, что он уже пришел и пришел именно в России. Наше время истекает, ибо написано, что Антихрист победит нас. Ярость его велика будет, потому что известен ему придел времен его.
  Конради очень удивился подобному заявлению и поглядел на священника крайне недоверчиво.
  - У меня, батюшка, тоже бывают иногда нехорошие предчувствия, но только не об Антихристе. Да я как-то и не представляю его в ХХ веке. Уж не в образе же зверя он явится?
  - Причем тут зверь? Антихрист - воплощение вселенского зла, а зло образа своего не имеет, и если воплотится на земле, то только в конкретных людях.
  - Но мне никак не верится, что он придет на нашу Святую землю. Самое подходящее место для него, если уж это должна быть непременно страна христианская, - Америка или Англия, а еще лучше - Рим с лженаместником Христа, но никак не Россия, ибо расплата всегда начинается с Содома и Гоморры.
  - Опять эта ваша идея о богоизбранном народе! Мы уже договорились оставить ее иудеям и подумать о народе-богоносце. Помнишь слова: "Кого Я люблю, того обличаю и наказываю", с кого, как не с наиболее приближенного к Богу может начаться искупление? И одному Творцу известны сроки Антихриста и мера наказания страны, его принявшей.
  - Это вы верно сказали, сроки - одному Богу ведомы, и не нам с вами гадать о них.
  - Я вовсе не собираюсь гадать о сроках его пришествия и царствования. Зло живет и готово к завоеванию мира, и только великой жертвой он может быть спасен. Если Господь призрел Россию как всеобщую искупительную жертву, как некий образ воплотившегося в миру Утешителя, обетованного Христом, то все зло должно стечься именно сюда. Черное видно только на белом, в темноте же никто не разглядит тьмы. Писания обещали приход зла в Израиль, подразумевая под Израилем народ Божий. Но время Израиля закончилось, следовательно появление Зла надо ожидать в Израиле Новом. Здесь оно воцарится, но здесь и погибнет.
  - Да, наверно, вы правы. Откуда ему прийти, как не из России. Однако прежде должны быть явлены некоторые известные знамения, такие как всадник на рыжем коне, долженствующий взять мир с земли, потом всадник на белом, имя которому смерть...
  - Разве кто-то теперь сомневается в неизбежности всеобщей войны?
  - Ни за что бы не подумал, батюшка, что вы интересуетесь политикой, - пожал плечами Конради, - стало быть, Антихрист скоро придет, и придет из России, однако, исходя из этого вашего заключения, из России же должно прийти и спасение миру. Да, довольно странные идеи... Хотя, как знать? Мир полон парадоксов. Я вспомнил сейчас мою мать (царство ей небесное) она была совершенно уверена, что Зло скоро явится на землю и непременно явится в России, и убедила себя в этом настолько, что, мне даже казалось, перед смертью она была страшно расстроена тем фактом, что ей так и не удалось сразиться с Антихристом. Вот и вы ожидаете его увидеть непременно при жизни. Я же полагаю, что Антихрист уже не однажды приходил в течение двух последних тысячелетий, и будет и впредь являться миру по мере переполнения народами чаши грехов своих; он приходил в обличьях самых различных, но не был знамением конца, так как всегда находился кто-то, искупающий вину человечества и бравший на себя грехи мира. По крайней мере, однажды он уже был здесь в образе восточных варваров, и ради спасения Европы погибла Россия, взявшая на себя чужие грехи. Потом приходило зло под личиной соединения православия с мирскими церквами Запада, что окончательно погубило Византию и призвало Россию к хранению православия. Зло всегда искушает правую веру, но доколе православие живо - не восторжествовать ему вовек, только с его гибелью придет крах миру.
  - Зачем путать наказание за грехи, посылаемое народам, с понятием вселенского зла? В 13 веке Россия погибла, чтобы дать Европе возможность Ренессанса и технического прогресса, а самой постичь истинного Бога, вместо приобретения материальных ценностей. Антихрист же есть зло совершенное, сокровищница грехов целого мира, вестник его погибели. Едва народившийся век нынешний уже переполнил чашу терпения Господня, оторвал народы от Бога истинного, подменив их идею - атеизмом и поисками материального достатка. Приговор миру уже подписан и спасти его могут лишь не потерявшие Бога и миром не прельстившиеся. Я не сомневаюсь, что Святой Русью придет спасение через православие и славянское единение.
  - Зло только тогда будет настоящей силой, когда попривыкнут к нему все, и за зло почитать перестанут. Мир не постигнет смысла зла, в котором он погряз, и жертву России не поймет, напротив, даже восторжествует над ее трупом.
  Конради никак не мог поверить в существование Антихриста, тем более на его Родине. Кто он, который из наводнивший Русь негодяев, борющихся за власть над ней, является настоящим Антихристом или, быть может, все сразу?
  - Мне все таки кажется, что никакой Антихрист не сумеет покорить эти безграничные пространства, если только сами русские не отдадут их ему добровольно.
  - Сами они зверя и примут. Ведь написано, что вся земля предастся ему, лишь избранных убережет Господь и выведет из согрешившей страны.
  - В таком случае, я в их число не попаду. И Антихристу не поклонюсь, и Родины своей не покину. Предательство отечества своего - грех тягчайший.
  - Безумие говорите вы, - сурово заметил старик, - Вам не сохранить своей страны, хотя много честных людей останется в ней по невозможности ее оставить. Вы просто коверкаете заповеди Божии, утверждая, что любовью к России сможете оправдаться во всем, вы даже готовы принять ее в самом скверном обличье, лишь бы только не потерять. Поймите, что, если Россия примет Антихриста, Россией она уже не будет, а станет родиной Антихриста. Горе вам, ради Иерусалима, от Господа своего отрекающимся!
  - Я останусь в России, что бы с ней не произошло, - твердо сказал Конради, - Антихристы, как и теории меняются, а Россия пребывает вечно.
  Давно отцветшие и поблекшие глаза старика как-то нехорошо сверкнули.
  - России больше не будет! - уверенно сообщил он, - Бог призвал ее для встречи зла, и по Писаниям она должна поклониться зверю.
  - Да, любопытно все это... С чего мы начали и вот к чему пришли, - усмехнулся Конради.
  - Вы полагаете, что мои слова - некоторого рода безумие. Так и может показаться на первый взгляд. И обратное утверждать я не посмею, поскольку и сам могу ошибаться, подобно всем остальным. Думайте, как знаете. Впрочем я не о делах мира этого говорю, в которых ровно ничего не смыслю, ибо с юных лет я много искал в нем и не нашел ничего. Потому я хочу сказать вам нечто, с миром сим несообразное, что наверное покажется вам еще более безумным бредом по сравнению с тем, что вы слышали от меня прежде. Едва не до утренних часов спорим мы с вами о России, но еще ни разу не сказали о ней правды, ибо правда ее не от мира сего. Коли Россия нашла свою цель в мессианстве и служении человечеству, то должна принять ее целиком, без остатка и приуготовить себя в жертву Антихристу, как и положено Мессии. Желаете вы того или нет, но желанием или нежеланием своим вы уже изменить ничего не в силах, ибо таков ее жребий, нам остается только одно - вера в ее Воскресение, а она обязательно воскреснет, и знамением к тому является Воскресение Христово. К чему теперь искать нам виноватых? Их нет, но одновременно виноваты все вместе, ибо вольно и невольно мы толкаем несчастную страну свою на Голгофский крест. Остановить это невозможно, ибо для спасения мира необходима смерть одного праведника и торжество Антихриста у его гроба, Антихриста, который должен непременно выйти из чрева праведника и вобрать в себя все его зло, чтоб оставшееся было чисто для заклания. Такой праведник уже есть, и грехи его, копившиеся 1000 лет, уже воплощены в родном его сыне. Я вопрошаю вас, хотите ли вы, чтобы для спасения мира, европейской культуры, христианства была принесена кровавая жертва? Ответьте мне, хотите ли вы смерти одного праведника или всеобщей погибели?
  Конради показалось, что он уже где-то слышал это пророчество, этот самый вопрос, а если и не слышал, то чувствовал его, старик словно бы выразил в словах его мысли и опасения. Разумеется, он не желает этой кровавой жертвы, но в то же время, как можно было бы не желать человеку кровавой жертвы Господа даже при всей жалости к Его чисто человеческим страданиям? И ответил он весьма двусмысленно:
  - Как русский этой жертвы я не желаю, но как христианин готов принять с радостью и смирением спасение христианского мира через погибель своего отечества. Но .., отче, я прежде русский, а потом уже христианин.
  О.Константин поглядел на него с невыразимой горечью.
  - Потом, когда увидишь ты страшный крест, вонзенный в землю, с распятой, издыхающей на нем Святой Русью, не удивляйся тогда! Ибо вы сами, и все вам подобные черносотенцы, сионисты, большевики, конституционалисты, анархисты, - как хотите, их называйте, - вы все принимаете участие в сооружении этого вселенского креста, и на каждом гвозде его будут выцарапаны ваши имена. Потому что вы не смогли, не захотели быть прежде всего христианами, а потом уже всем остальным.
   Сказав это старик поднялся со своего места и сообщил, что говорить им более не о чем, что пора расходиться, потому что скоро будут звонить к ранней обедне. Конради подошел под его благословение, и, тяжело опираясь на трость отправился к дверям. Священник проводил его грустным взглядом.
  Как это часто бывает по утрам, стоял страшный мороз, на улице было неуютно и темно. Конради, уходя, забыл взглянуть на часы, а лезть в карман на морозе не хотелось. Наверное было часа четыре - пять, город еще спал, на улицах не было ни души, и Бог знает, для чего горели многочисленные фонари: вряд ли нуждались в них звезды и обледеневшие крыши домов. Граф ощутил себя невероятно одиноким в этом холодном спящем городе, слабо освещенным по центру никому не нужными фонарями. Прежде у него никогда не доставало времени на то, чтоб ощутить подобное чувство, ибо за постоянными общественными делами времени на одиночество граф не имел, ему ни разу не удавалось остаться наедине с родным городом, и теперь он решил наверстать упущенное и с тем велел своему кучеру ехать рядом, а сам пошел пешком несмотря на жгучий мороз. В одиночестве легче размышлять и одинокому проще найти себя. Он любил ходить пешком, однако из-за болезни ног не часто мог позволить себе пешие прогулки.
  Мысли кружились в голове графа, и о. Константин со своими дикими пророчествами то и дело вставал перед его глазами, и напрасно он убеждал себя, что все это фантастично, безумно, невозможно. Он подбирал различные опровержения к словам последнего и за этим занятием добрел до огромной белокаменной ротонды с семиконечным золоченным крестом на куполе. Весь вид этой огромной церкви провозглашал вящую славу Божию и рождал мысли о непоколебимости его святынь. Одно время многие увлекались поисками некоего национального русского стиля в архитектуре, и по всей России осталось немало памятников таких поисков, удачных и не слишком. Ротонды и белые храмины псевдо-русско-византийского пошиба стали с конца прошлого века неприменным атрибутом многих наших городов. Некоторым людям они были просто противны, некоторым напротив импонировали строгостью форм и белизной стен. Конради не был поклонником готической архитектуры, однако что-то заставило его остановиться у этого величественного символа силы и незыблемости основ православной веры. То ли громадные размеры церкви привлекли его, то ли внешняя грубость, соседствующая с видимым величием и прочностью. Она напоминала более средневековую башню и свидетельствовала всем своим видом не столько о вечности славы Божией, сколько о вечности и мощи государства, ее создавшего. Граф машинально перекрестился на портал, и тут же поймал себя на мысли о том, что перекрестился не на святыню, а именно на ее величье и видимую незыблемость стен.
  В ротонду потянулись первые богомольцы, спешившие еще до начала службы приложиться к иконам. Все шли со светлыми и умиротворенными лицами, не думая о мощи державы своей, и эта церковь ни у кого из них никаких посторонних ассоциаций не вызывала. Все брели в один храм, не замечая громады и несокрушимости его стен, прикладывались к образам, не видя очертаний, и Конради, глядя на них, думал, что не видал никогда более счастливых и прекрасных лиц, чем лица этих людей, идущих в дом Господень с верой простой, не знающей рассуждений и мучительных сомнений.
  Ты ошибся, старик! Антихрист не сможет покорить себе эту страну где основная часть населения живет идеалом святости, твои слова - не более, чем мистический бред.
  Ему припомнились стихи Некрасова. О, как хотел он бросить их в лицо спятившему на апокалипсических переживаниях иеромонаху, и именно для него он мысленно прочел этот отрывок:
  В минуты унынья, о Родина-мать,
  Я мыслью вперед улетаю,
  Еще суждено тебе много страдать,
  Но ты не погибнешь, я знаю!
  Ты никогда не погибнешь. Слишком много за тебя предстоятелей на небе, слишком много молитвенников и здесь, на земле. Сам Христос за тебя, кто сможет одолеть славу Божию! Однако отчего-то всплыли в памяти слова из воскресной проповеди о.Константина, ставшие словно бы ответом на собственные его рассуждения:
  "Камня на камне не останется здесь; все будет разрушено".
  
  Глава 10
  "Не будь чрезмерно сладок, не то съедят тебя, но не будь и чрезмерно горек, чтобы не отшатнулся от тебя друг твой".
  (Из древне-русских апокрифов)
  Неделя шла праздничная, и город был погружен во все возможные развлечения. Земство много постаралось для горожан, была организована ярмарка, театральные представления проводились на каждой улице, число качелей и разных аттракционов увеличилось вдвое, театры и синематограф не знали отбоя от зрителей, все рестораны и трактиры работали круглосуточно и ломились от посетителей. О транспортных достижениях современной цивилизации все позабыли на время и,7 словно сговорившись, вернулись к нашим любимым тройкам с бубенцами и открытым саням.
  Граф Конради, раньше принимавший самое живое участие во всеобщем празднике, после разговора с духовником, начал истово посещать церкви и тем же вечером отправился в собор к вечерне. Никого из знакомых он здесь не застал, но на выходе столкнулся с Мануильским.
  - Добрый вечер, ваше сиятельство, - радостно приветствовал его последний, - что-то в последнее время вы зачастили в церковь. Простите за любопытство, но куда же вы направляетесь теперь?
  - В дворянское собрание, на чай.
  - Послушайте, давайте пройдемся пешком, тем более, что я направляюсь в ту же сторону - предложил директор театра.
  - Пожалуй пройдемся, - согласился Конради, - я очень даже рад тому, что вы желаете составить мне компанию.
  Они пошли медленно, и Мануильский старался поддерживать больного графа за левую руку.
  - Я слышал, что вы собираетесь за границу, - сказал граф.
  - У меня нет времени для таких вояжей. Я только хочу заехать в Москву по делам, дней на пять, не более.
  - Знаете, вы просто счастливец, - вдруг сообщил Конради, - я бы и сам сейчас уехал куда-нибудь, где поспокойней: в Москву или Киев. Только не в Европу и достойное ее детище - Петербург. Устал я от этой суеты. Опротивел мне что-то город наш, не могу более в нем находиться.
  - Не мудрено вам утомиться. Все время вы заняты какой-то деятельностью. Город вообще должен вам памятник поставить за труды на пользу его благоустройства.
  - Спасибо за лесть, дорогой Валерий Соломонович. Но беда моя состоит в том, что я хочу успеть сделать очень много, но не успеваю выполнить и сотой доли задуманного. Да еще эта болезнь...
  - Вы умаляете себя и свои способности.
  - Напротив: преувеличиваю, - грустно улыбнулся граф, - вроде стараюсь, а все равно никого не устраиваю. Вот вчера например я имел очень неприятный разговор с о.Константином.
  - Чем же батюшка мог вас обидеть? - изумился Мануильский, - он же так вас любит.
  - Как вам известно, моя деятельность в Союзе не всем по душе, и многие либеральничающие господа меня не называют иначе, как консерватором и крайне правым националистом.
  - Надеюсь, о.Константин, вас так не назвал.
  - Конечно, прямо он так мне не сказал, но от того мне легче не становится. Поверьте, Валерий Соломонович, что прежде я никогда не чувствовал себя таким одиноким. Все настроены против меня, включая однопартийцев. И почему? Ведь я всю жизнь старался держаться золотой середины, не уклоняясь ни вправо ни влево, и в результате не угодил никому.
  Сказал все это граф с такой горечью, что даже Мануильский не удержался от сочувственного вздоха.
  - Знаете, Ярослав Дмитриевич, по-моему, только одни дураки метаются то вправо, то влево. А дураков всегда большинство. Истина же остается за меньшинством.
  - А как хотелось, чтобы все было наоборот. Не знаю точно, к какому разряду человечества я отношусь, но вчера я имел честь убедиться, что большинство действительно ошиблось. И добро бы было, ошибись они где-нибудь на собственной кухне или в огороде, но политика и совесть ошибок не терпят!
  - Опять разногласия в Совете?
  - Какие там разногласия?! Только со мной у них и есть разногласия. Все против меня: в этом у них редкое даже единодушие. И всех их вполне устраивает погром, намеченный на пятницу второй седмицы.
  Мануильский как-то весь помрачнел и заметил с невероятной злобой:
  - Наверное, г-н поручик опять постарался. Наш трансваальский кавалер никак не может отвыкнуть от военных действий.
  - Да, с ним договориться труднее всего. Убедить его в чем-то просто невозможно, - вздохнул граф.
  - Ведь я недавно заходил к нему. Вы даже представить себе не можете, какая это бестия! Ума не приложу, как вы можете с ним общаться.
  Мануильский вообще не был злым человеком и старался никогда не говорить о людях за глаза, однако весть о предстоящем погроме слишком расстроила его несмотря на то, что он давно уже не общался со своей братией. Потому он не применул угостить ненавистного ему "солдафона", несколькими самыми нелестными эпитетами.
  - Ах, Валерий Соломонович, Валерий Соломонович, - укоризненно покачал головой граф, - Что за вредная привычка у вас - всех осуждать. Ведь Щапов сам по себе - недурной человек, но у него свои, немного странные взгляды на жизнь. Быть может, ему так же ненавистны наши мнения, и в душе он почитает нас обоих такими же бестиями, как мы его.
  - Меня он точно за такового и почитает.
  - Мне все таки кажется, что он имеет на свои взгляды прав не меньше, нежели мы имеем на свои. Исправить в человеке можно все, что угодно: здоровье, манеры, характер, только никто не заставит его поменять собственные убеждения. Они приобретаются в процессе саморазвития, и мы не можем потребовать у человека отказаться от них, чтобы принять наши собственные.
  - Мне вспоминается одна наша пьеса, - перебил его Мануильский, - "умен ли царь Берендей? - Царь Берендей - хороший человек". У вас же выходит так: "Скверно ли поступает поручик Щапов? - поручик Щапов - добрый малый". Да он просто глуп, этот ваш Щапов - вот и все его убеждения.
  - Простите, Мануильский, а что, вы почитаете Маркса или Ницше за дураков только потому, что не согласны с ними?
  Мануильский понял справедливость замечания друга и ничего не ответил.
  Вообще, как я уже говорил выше, граф относился с одинаковым уважением ко всем без исключения представителем рода человеческого, за что его почти все любили, но многие с трудом уживались с ним в одной с ним партии благодаря его идейной твердости, которая самым странным образом соседствовали у него с покладистым характером. Валерий Соломонович отказался от спора с Конради, видя дурное самочувствие последнего, тогда как поспорить он всегда очень любил. Он попытался увести разговор в другое русло, и заговорил о земской работе графа. Они свернули на Дворянскую и остановились у здания Собрания.
  - Все таки моя беспомощность в деле предотвращения приготовляемого г-ном Щаповым безобразия наводит на самые грустные размышления, - вернулся граф к прерванному разговору, - я чувствую некоторую долю своей вины в последнем решении Совета. Может быть, я был не слишком настойчив тогда?
  - Да ничего вы не могли сделать! - пожал плечами Конради, - среди членов Союза немало образованнейших интеллигентных людей, но никто из них не в состоянии остановить своих зарвавшихся коллег, которые всем морочат голову сказками о невозможности сдержать стихию рвущихся в бой масс.
  - Все таки в бесчинстве черной сотни, Мануильский, есть и моя вина и напрасно вы ее снимаете. Прав, тысячу раз прав был о.Константин...
  - Вы ошибаетесь. Поймите, что вы, интеллигенты, составляете лишь каплю в огромное море этой самой черносотенной "стихии масс". Однако именно вы, как никто другой достойны прийти к власти в Совете, и ваша ошибка только в том и состоит, что этой власти вы не желаете. А вся ваша трагедия заключается в том, что вы сами создали эту организацию. Вы много лет вынашивали идею о необходимости русской партии, но никогда не желали иметь ее в том виде, в которую она теперь обратилась, однако бросить ее вы не можете, потому что она - ваше единокровное детище, и таким образом выходит, что уже не вы ведете свою партию, а партия ведет вас куда-то, подобно бурному потоку. Сопротивляться вы не можете, и потому выход здесь может быть один: выйти из партии и попытаться создать новую. Но для вас это будет слишком большим несчастьем, даже в некотором роде ошибкой, ибо, покинув Совет, вы увеличите в нем на единицу число фанатиков и мракобесов.
  - Я уже принял решение: Совет я покидаю и буду довольствоваться ролью простого члена Союза.
  - Это ваше право. И, наверное, такое решение вполне обоснованно, потому что в одиночестве вы все равно против них ничего сделать не сможете. Однако все таки вы напрасно упрекаете себя в бездействие и берете вину в просчетах Союза на себя. Вы просто стучитесь в крепко запертые двери. Ваши идеи о поднятии национального самосознания, поиски собственных исторических путей России, борьба с идолопоклонничеством перед трухлявым Западом - все это просто прекрасно, но ничего общего с деятельностью Союза они не имеют, да и вообще русская идея, по-моему, не нуждается в каких-либо партийных рамках. Я полагаю, что всякая партия есть некий ограничитель любых, даже самых благих устремлений, если только и не извратитель их. Многие люди делают вне партийных рамок то же, что делаете вы. Разве Менделеев, Толстой, Чехов или Ломоносов состояли в каких-нибудь русских национальных партиях? Тем не менее они не меньше нашего потрудились на поприще воспитания национального духа и развития национальной культуры.
  - Верно вы говорите, Валерий Соломонович. Вчера я уже слышал, что любые идеи, кроме Бога - определенное зло, и любые поиски правды и путей вне Бога - ошибочны, и мне страшно сознавать правоту этих слов.
  - Так и есть. Оттого наверно в любой идее, даже самой великой неизбежно заложено что-то от дьявола. Так получатся потому, что любая идея рождается в голове человека, а он грешен и зол по природе своей, и рано или поздно, все зло, сокрытое в ней тайно, выплеснется наружу, и чем больше людей сгруппируются вокруг той или иной идеи, тем больше зла выходит из нее, ибо заложенное изнутри зло, непременно притягивает к себе зло, таящееся в головах и душах ее сторонников. Удивительно, но своим служением идее, мы только обезображиваем ее. Все таки мы люди, живущие этим миром, удовлетворением собственных интересов, или же служением интересам определенных сословий, а через такое свое служении мы порою совершенно забываем о личном самосовершенствовании, о стяжании царствия Божьего. А ведь прежде, чем стараться спасти от зла целый мир, надо потрудится спасти от зла в первую очередь самих себя. Вряд ли в безобразиях, творящихся на земле, может быть чья-то конкретная вина: виновны все в равной степени. Так что перестаньте расстраиваться по поводу Совета и Щапова, ваш долг перед отечеством состоит не в одной только борьбе с решениями Совета. Вы нужны прежде всего России, а не какому-то там Совету или отдельной партии.
  Конради грустно покачал головой.
  - "Я нужен России, нет, видно, не нужен", - процитировал он, - если следовать вашей теории, то можно оправдать всякого в его поступках и снять ответственность за преступления.
  - Я никого не оправдываю, а только хочу сказать, что у каждого человека свое место в жизни, и он должен заниматься только своим делом, а не делами разного рода партий и движений.
  - Это скверно, прощать иных на том только основании, что они злодеи - и, стало быть, дело их - злодейское, и таково их место в жизни, что тут поделать? Никогда нельзя лишать ответственности человека, на том только основании, что он никогда явного зла не делал, в то время как с его ведома, при молчаливом его попустительстве оно свершалось. Каждый должен нести персональную ответственность за преступление, ибо по природе своей все мы - преступны и носим печать века сего, и перед Богом и совестью должны мы нести ответственность.
  - Это уже голое христианство! По-моему же, если каждый человек будет делать свое собственное дело, а не бороться с каким-то внешним злом, то преступлений значительно поубавится. Не каждый человек способен к внутреннему самосовершенствованию, да и не со всякого за это спросится. Потому пусть каждый из нас хотя бы постарается найти свое место в мире и занимается своим делом.
  На этом друзья и простились, обменявшись крепкими рукопожатиями, и каждый отправился в свою сторону однако общая мысль преследовала их тогда: о предотвращении погрома, и каждый лихорадочно искал пути к этому.
  Граф не долго задержался в собрании, через час вернулся домой, а оттуда отправился на прогулку в своем экипаже вместе с супругой, Софьей Васильевной, старой и рано поблекшей женщиной, измученной заботами о хозяйстве и детьми, которых у них с графом было десять.
  Набережная была до отказа заполнена экипажами и любителями пеших и верховых прогулок. Среди последних граф заметил поручика Щапова, гарцевавшего на прекрасной гнедой кобыле. Завидев экипаж графа, он подъехал к нему и приветствовал супругов.
  - А я как раз собирался вас завтра посетить, - сообщил ему Конради, - хорошо, что мы встретились.
  - Нечто важное? - поинтересовался поручик.
  - Да, очень важное, Лука Никодимыч. Погром, организацией которого занимаетесь лично вы, состоятся не должен. Это я вам и собирался сказать.
  - Мне также не нравится то, что демонстрацию хотят проводить в пятницу второй недели. Мы можем обсудить вопрос о переносе сроков...
  - Вы меня не так поняли, сударь: погром не должен состояться вообще, независимо от дня недели, - твердо сказал Конради.
  - Вы это хотели мне сообщить? - спросил Щапов с важностью, присущей Председателю партии.
  - Именно это, г-н Щапов, - четко выговаривая слова, произнес граф, - и прошу вас сделать все, что в ваших силах, а от вас в этом вопросе зависит очень многое. Иначе...
  Здесь Конради сделал паузу, а Щапов придал выражению лица своего еще большую важность.
  - Иначе? - повторил он.
  - Иначе, мне придется прервать с вами все отношения. Я считаю для себя зазорным подавать руку мясникам.
  Щапов едва не открыл рот от столь неожиданной жесткости со стороны всегда доброжелательного и сдержанного графа.
  - Значит, раскол? - зловеще спросил он, едва опомнившись от удивления.
  Кто, как не Щапов мог знать, чего более всего страшится его заместитель по председательскому креслу. Но Конради отозвался на его пугающее заявление спокойно и холодно:
  - Раскол с вами, милостивый государь, вовсе не говорит о расколе в движении. Сейчас я говорю с вами, не как с лидером партии, а как с русским человеком. Я призываю вас, как русский русского прекратить безобразия. Как христианин христианина призываю. И если для вас мое мнение хоть что-нибудь значит, и если вы хоть немного дорожите нашими отношениями, остановите погром! Прошу вас.
  Щапов выпрямился в седле и громко сказал, глядя куда-то вперед:
  - Вы знаете, ваше сиятельство, насколько я вас уважаю, и готов от себя сделать для вас все, что вы только не пожелаете. Ради вашего блага я охотно пожертвую всем, но даже ради самого Господа Бога я не могу пожертвовать интересами своего отечества, которому я всегда служил и буду служить до самой своей смерти.
  Он еще выше поднял свой массивный подбородок, и, пожелав супругам счастливой Масленицы, продолжил свою верховую прогулку. Граф даже не взглянул ему вслед, погрузился в свои мысли, и лишь время от времени бросал рассеянные взгляды в окно. Графиня была сильно расстроена всем происшедшим, и долго не могла поверить, что ее добрейший супруг мог так сурово обойтись со своим товарищем.
  - Mon cher, зачем вы так обидели Luc? - вопрошала она, - он так любит вас! 1 Est-ce convenable?
  Он словно бы не расслышал вопроса Софьи Васильевны, не придал ему никакого значения, поскольку в его делах супруга разбиралась настолько, насколько он сам разбирался в домашних. Он никогда не посвящал ее в свои проблемы, и в свою очередь никогда не вмешивался в хозяйственные вопросы, которыми занималась исключительно графиня. Тем не менее они прожили вместе долгую и счастливую жизнь, и сейчас после тридцати лет, не могли ни в чем упрекнуть друг друга, и порой ловили себя на мысли, что их взаимное чувство с годами не угасло и даже нисколько не изменилось с тех пор, как их богатые и родовитые семьи связали своих детей узами законного брака. Однако в этот момент Ярослав Дмитриевич поймал себя на мысли, что его многолетнее мирное счастье не стоило нескольких минут общения с настоящим другом и единомышленником, который мог бы вникнуть во все его проблемы и принять их как свои собственные. Все таки время было безвозвратно потеряно, друга в жене он встретить уже не мог, и, видно, судьба его такая была - всю жизнь оставаться в полном душевном одиночестве.
  - Sophie, я знаю, что поступил скверно, - ласково сказал он жене после некоторого раздумья, - вы тысячу раз правы, упрекая меня в черствости, но я не мог говорить с ним иначе. Ваш любимый Luc, собирается сделать 2 un faux pas, а я очень хочу предотвратить это. Вы напрасно полагаете, что он любит меня и дорожит моим мнением. Я и сам так считал, но теперь понял цену его любви.
  - Но это не совсем хорошо, mon cher, - возразила Софья Васильевна, - вы все таки обидели его. Я видела его лицо: ему было тяжело выслушивать подобные заявления, хоть он всячески пытался скрыть свои подлинные чувства. Поверьте, мой друг, никакие идеи не стоят одной человеческой обиды. Тем более, что он так вас любит!
  Граф крепко сжал ее руку и воскликнул с неподдельной горечью:
  -Sophie, Sophie, как теперь я жалею, что мы всегда жили разными интересами и никогда не понимали друг друга. Да и как вы могли понять меня, когда я посвятил всего себя служению одной только идее, ради которой и жил. Но вот пришли какие-то люди, совершенно не понимавшие ее сути, извратили ее, изуродовали до неузнаваемости, низвели до обычных политических склок! "Они сделали это несознательно", - скажете вы, но что мешало им узнать правду, хотя бы попытаться отыскать ее! С тех пор и мое имя смешано с этой ужасной грязью, но черт со мной совсем, когда опорочена сама идея! Я бы даже рад был, если б самое имя мое погибло ради русской идеи, но только выходит так, что не во имя ее оно гибнет, а вместе с нею. Враги всегда найдутся, как у любой страны, так и у любой идеи, независимо от ее нравственных качеств, но мне все таки хочется, чтобы сторонники ее не вступали в стан ее врагов, не понимая, что деятельностью своей только вредят ей.
  Графиня сочувственно посмотрела на мужа.
  - Что ж, разве стало вам легче, Ярослав, оттого, что вы повздорили с другом, приняв его за врага? Чего вы этим добились? Вы никому не помогли, только себе навредили, да вдобавок друга потеряли.
  - Sophie, есть нечто выше собственного спокойствия, это - служение истине.
  - Да кто сказал вам, Ярослав, что истина это то, что вы под ней подразумеваете? Сейчас я видела только одну истину ту, что вы обидели хорошего человека, который лично вам никакого зла не сделал. Вы поставили перед ним условие, заранее зная, что выполнить его он не сможет, и после всего этого еще имеете совесть почитать себя правым.
  Конради не хотелось спорить с женой, она всегда рассуждала по-житейски, и он никогда особенного внимания ее мнениям не придавал. И теперь они не могли его серьезно заинтересовать, хотя в вопросе о том, стало ли ему легче от ссоры с поручиком, безусловно находился самый глубокий смысл. Легче ему и впрямь не стало. Он сам понимал, что и с Щаповым поступил не слишком галантно, и это при том, что сам не перестал быть его сообщником, поскольку все же не смог положить конец межнациональным изысканиям последнего.
  
  Глава 11
   "Есть умы столь лживые, что даже истина, высказанная ими становится ложью"
  (П.Я.Чаадаев)
  Проводив Конради до Дворянского собрания, Мануильский вернулся домой и поспешил отправить супругу с детьми к ее родственникам: он всегда предпочитал проводить вечера в одиночестве и заниматься музыкой. Музыка была постоянным предметом раздоров между ним и его женой, которую всегда возмущало его стремление к уединению. Г-жа Мануильская была женщиной очень своенравной и упрямой, вечно недовольной жизнью и супругом, ко всему прочему она ненавидела скрипку. Валерий Соломонович нашел достаточно своеобразный выход из тягот супружеской жизни, и для сохранения душевного равновесия старался, как можно меньше времени проводить в кругу семьи несмотря на то, что нервная супруга по возвращении мужа домой неизменно устраивала ему скандалы, от которых несчастный закрывался на ключ в собственном кабинете, где играл на скрипке целыми вечерами, пока г-жа Мануильская не успокаивалась совершенно. Такое затворничество продолжалось порой в течение целой недели, до тех пор, как Марина Федоровна не приходила к выводу, что переупрямить мужа она не в состоянии, и не оставляла его в покое. Он подолгу таил на нее злобу и постепенно приходил к мысли, что начинает попросту ее ненавидеть. Он с сочувствием относился к герою "Крейцеровой сонаты", которая в последние годы стала излюбленным его произведением во всей мировой литературе. При всем том Валерий Соломонович был самым образцовым отцом и все свободное от работы и музыки время посвящал троим дочерям и сыну.
  Отсутствие супруги вызывало у него радость самую непреходящую, и теперь, отправив ее к родственникам, он с удовлетворением проводил глазами экипаж Марины Федоровны, погасил свет и, устроившись поудобнее на диване, принялся играть на скрипке некий каприс, измененный его мастерством до полной неузнаваемости. Играл он просто великолепно, отдавался музыке настолько, что временами казалось, каждая струна души его стонала и переливалась в такт пению скрипки. Было непонятным, почему человек этот упорно скрывал свой талант от посторонних ушей, но все, кому когда-либо доводилось слышать его игру, считали его музыкантом на редкость талантливым и полагали, что, посвяти себя всецело музыке, он непременно смог бы сделаться великим скрипачом, способный потягаться в мастерстве с самим Паганини. Однако на подобные замечания Валерий Соломонович отвечал с неизменной скромностью словами Пушкина:
   Блажен, кто молча был поэт,
   И терном славы не прельстился.
  Было невозможно заставить его играть на людях, и оставалось только диву даваться, насколько иной человек мог стыдиться своего таланта, хоронить его исключительно для личного пользования, утаивать от посторонних, которые, быть может, нуждались в нем не менее самого счастливого обладателя редких дарований. Близкие друзья сравнивали Мануильского с лукавым рабом, зарывающим в землю данное ему от Бога, но вряд ли его природную скромность можно было принять за жадность, хотя тут все таки было некое скаредное желание ни с кем не делится своими способностями, оставаясь с ними всегда наедине. В действительности ничего в землю герой наш не зарывал, поскольку ежедневно совершенствовался в игре на скрипке не находил и ничего зазорного в том, что никто не может по достоинству оценить его игру. Мануильскому не было никакого дела до венцов славы, которые, по мнению многих, составляют высшее человеческое счастье. Для него высшим счастьем было именно рождение музыки, которому он и посвящал большую часть времени. В молодости он не сумел сделаться музыкантом, а впоследствии пришел к выводу, что начинать что-либо после 30 лет - слишком поздно. Он опасался, что великим стать уже не сможет, а посредственностью быть не хотел. Хотя свои способности он сильно преуменьшал, ничего похожего на посредственность в них безусловно не было, и если б Валерий Соломонович даже не обладал настоящим талантом, то с лихвой компенсировал бы этот недостаток редкостным трудолюбием. Права была Марина Федоровна, называвшая супруга своего человеком настроения, ибо всякий суровый и меланхоличный человек, - а Мануильский как раз был таким, - жало свое обращает прежде всего против себя самого, и вся его внешняя сухость и жестокость является только отражением душевных мук, еще более страшных, чем те, что переносятся им на окружающих. Он никогда не щадил себя, тем более, когда дело касалось любимого увлечения. В работе над каждой пьеской, над каждым каприсом, Валерий Соломонович доводил себя до полного изнеможения и не оставлял его, пока не приходил к выводу, что довел вещь до совершенства. Нередко в ярости он разбивал скрипки, рвал струны, ненавидел себя за бессилие, непутевость, сотню раз клялся, что более никогда в руки смычок не возьмет, но уже через несколько минут брал новый инструмент и умолял Бога послать ему терпение и легкость уставшим рукам. Бог был милостив к нему, терпению не было границ, и дни и ночи напролет из окон дома Валерия Соломоновича доносились, кружась над городом и сонною рекой чарующие звуки всегда плачущей скрипки и исчезали в пространстве, так и не доходя до слушателей.
  Наверное основная беда Валерия Соломоновича именно в том и заключалась, что он скрывал свою игру от людей и потому не мог получить отзыв специалистов и знающих толк в музыке слушателей, всегда полагаясь только на собственный слух. Хотя он и не делил ни с кем радости удач, одиноким он никогда себя не ощущал, поскольку именно скрипка являлась для него лучшим другом и собеседником, они были неразрывно связаны между собой посредством музыки. В игре Мануильский чувствовал себя невероятно счастливым, да, наверное, и был таковым, потому что сумел все таки найти себя, свое призвание, и стал от того богаче многих.
  Сегодня игра ему не слишком удавалось, посторонние мысли мешали сосредоточится, и из головы не выходил последний разговор с графом. Он то откладывал свою скрипку, то снова брал в руки, играть явно не хотел, но не желал также потратить впустую несколько часов долгожданного одиночества. Ведь, кто знает, удастся ли ему в ближайшие дни вновь куда-нибудь спровадить семью, которая психологически угнетала его даже тогда, когда Мануильский запирался один в своем кабинете.
  Дилемма его разрешилась сама собой, так как через час раздался звонок в дверь, и лакей протянул ему визитную карточку, на которой значилось имя Ивана Григорьевича Розенгольца - издателя нашей газеты.
  - Черт бы его подрал совсем! - выругался Валерий Соломонович, - почему бы ему не провалиться в тартарары? Проводи его в гостиную и принеси чай. Я сейчас выйду.
  Он нехотя отложил скрипку и с видом величайшего неудовольствия отправился в гостиную встречать гостя.
  Исаакий Гершович (он же Иван Григорьевич) Розенгольц был семью годами старше Валерия Соломоновича, много толще его и выше ростом, ко всему прочему он обладал внешностью самой отвратительной, - так по крайней мере казалось Мануильскому, который испытывал к нему самую лютую неприязнь. В наших местах вообще не слишком жалуют людей рыжих, а Розенгольц как раз обладал копной роскошных огненно-рыжих волос, такой же бородой, носом невероятно большим и толстым, и глазами хитрыми и маленькими. Единственным достоинством его, - если это только можно почитать за таковое, - был очень приличный достаток, оба дома Розенгольца в N. были оценены в 200 тысяч каждый. Он издавал несколько либеральных газет в нашей губернии и собирался также прикупить для себя еще две монархистко-октябристкие, иными словами, сконцентрировал в руках своих все издательское дело N-ской губернии. Кроме того он удачно спекулировал на бирже и являлся тайным членом нескольких всемирных сионистских организаций.
   Оба, Мануильский и Розенгольц, страшно ненавидели друг друга. Когда-то они имели какие-то общие финансовые дела, Мануильский был одним из крупнейших акционеров издательства Розенгольца, а Розенгольц финансировал театр, к тому же оба были пайщиками одного весьма рискованного предприятия в Западной Сибири. Однако везде, где бы интересы их не сталкивались, хитрому и коварному Розенгольцу еще ни разу не удалось обмануть Мануильского, и наверное более оттого, что тот всегда и во всем подозревал со стороны товарища тайный подлог, даже в том случае, когда издатель вел достаточно чистую игру. Потом они разошлись, без всякой ссоры, видимо, оба попросту были уже не в состоянии выносить друг друга.
  Надо сказать, что Розенгольц несмотря на свое внушительное состояние, обладал манерами самыми скверными, в общении же с друзьями и близкими забывал о всякой культуре напрочь. Мануильского он также отчего-то относил к последним, а именно к друзьям, потому, едва появившись в гостиной, он без всякого приглашения свалился в кресло всем своим грузным телом и для внушительности заложил ногу на ногу. Тут же он провозгласил с лукавой улыбкой (иначе улыбаться он просто не мог):
  - А ты знаешь, Валерий Соломонович (он всегда обращался к Мануильскому на "ты", что просто бесило последнего), ты знаешь я просто так зашел к тебе, без всякого дела. Поболтать о жизни, испить чайку-с. Мы ведь не виделись с тобой сто лет, и по душам столько же не разговаривали. А во всем ты виноват и только ты.
  - Я? - нехотя удивился Мануильский.
  - Да ты просто игнорируешь меня, приятель.
  - У меня слишком много дел, Иван Григорьевич, - холодно заметил Мануильский, - мне некогда видеться с вами.
   Особый акцент он сделал на местоимении "вы" в надежде, что и Розенгольц перейдет на подобную же форму обращения, однако последний пропустил намек мимо ушей, или нарочно сделал такой вид.
  - Вот именно поэтому нам никак и не удается встретится. Попить чаю, побеседовать, - заключил издатель.
  "Да чтоб тебе провалится с твоим чаем!" - пронеслось в голове Мануильского.
  - А мне всегда приятно пообщаться с умным человеком, - сообщил Розенгольц.
  - Благодарю за лестное замечание, - усмехнулся Валерий Соломонович в ответ.
   - Э, да это не стоит благодарности, дорогой мой, - карману не в тягость. А я вот слышал, что ты едешь в Москву.
  - На этот раз слух вас не обманул.
  Розенгольц состроил самую многозначительную мину и для чего-то подмигнул глазом Мануильскому.
  - Мне бы хотелось, - заговорщическим тоном сказал он, - чтоб ты кое с кем связался в Москве от моего имени. Тебе придется передать некоторые бумаги... Ты же добрый малый, ты выполнишь мою просьбу, тем более, что для тебя это не составит особого труда. Ее выполнение необходимо для нашего общего дела.
  Все это было сказано так слащаво, с выражением самым многозначительным на лице, что вызывало у Мануильского еще большую неприязнь к этому человеку. Однако он был предельно вежлив и старался не выдать ничем своих чувств, однако чтобы лишний раз не видеть ненавистного лица Розенгольца, увлеченно потреблял чай, все таки опасаясь не сдержаться и наговорить ему гадостей.
  - Дела у меня нет никакого, - продолжал Розенгольц, - всего-навсего просьбица одна. Совсем небольшая просьбица.
  - Прошу вас, никаких дел! - воскликнул Мануильский, - особенно денежных.
  - Все время ты перебиваешь меня, - Розенгольц снова подмигнул одним глазом, - да тебя не проведешь! Ты всех нас перехитрил.
  - Как же я вас перехитрил? - угрюмо поинтересовался Мануильский.
  - Ты хитро поступил, крестившись тогда. Одни лишь недалекие фанатики называют тебя выкрестом и слугой Эдома. Умный человек никогда не станет поклоняться трем Богам, а ты не дурак, Валерий, и я уверен, что все таки ты остался иудеем, независимо от того, признаешь ты Христа сыном Божиим или нет. Бог, как не крути - один, - превечный Иегова, и коли тебе хочется сходить в капище и поклониться там дереву, от того Он умален не будет.
  - Интересный разговор у нас выходит. Или вы желаете продолжить спор между Новым и Ветхим заветом?
  - Разве я знаток философии? Упаси Бог меня от философских споров. Я просто говорю, что ты человек умный, ты более других способен послужить общему делу и тем заслужить спасение и милость. Не забывай, пожалуйста, что ты все таки иудей.
  - Я уже третий раз слышу от вас сегодня напоминание о моем происхождении. Да, я еврей! И что из того? Уж не хотите ли вы, чтоб на этом самом основании я вступил в вашу поганую организацию, - с презрительной улыбкой заметил Мануильский, - ничего у вас не выйдет, уважаемый. Вы все время утверждали одну довольно странную истину что если вам хорошо будет, то неизбежно хорошо будет и всем остальным. Я отказываюсь поверить в то, что теперь вы стали думать иначе. Вот и я, подобно вам хочу делать то, что мне нравится, а не забивать голову какими-то дурацкими проблемами.
  Розенгольц, видимо, не слишком обиделся на столь нелестные отзывы о его организации, по крайней мере, никак не отреагировал на его слова.
  - Я не говорю, что стал думать как-то иначе, и от прежних слов своих не отрекаюсь. Только я говорил тебе еще кое что, а именно, что умным человеком будет не тот, который знает все, а тот, который знает свою выгоду. Покойный папаша мой - святой человек, всегда повторял мне эти слова и теперь я хочу, чтоб и ты узнал эту истину. У нас с тобой - одна выгода, только ты отчего-то не хочешь это понимать. Потому нам и надо действовать совместно, иначе ничего серьезного добиться мы не сможем.
  - Вы говорите какой-то бред! - устало заметил Валерий Соломонович, - если вы пытаетесь представить себя в роли древнего мудреца, изрекающего притчи, то поверьте, что это у вас совершенно не получается. Эк вы завернули: общее дело, общая выгода! Для кого выгода? какое общее дело может быть у нас с вами?
  - Выгодно будет нам всем, а также гоям, если ты настолько ими дорожишь. Ведь они в стране своей подобны стаду, пасущемуся на лугу, а всякое стадо нуждается в пастыре, иначе все разбредутся в разные стороны. Эти люди слишком разные и их не связывает ничего кроме единого местообитания, а пастырь мог бы повести их по верному пути. Потому гои будут только благодарны тем, кто возьмет на себя роль пастухов.
  - Какая чушь? Вы сами додумались до этого, или вас кто-то научил? - усмехнулся Мануильский.
  - Да, рассуди же ты трезво! Кто может пасти этих несчастных гоев, кроме обладающих тем, чего они сами не имеют? Чем мы, знающие истинного Бога и его закон, не подходим для роли пастырей? Только мы смогли создать крепкую общность, поставившую закон ее фундаментом, и потому не распылились в пространстве в поисках ложных кумиров, как европейцы. И чего же они сумели добиться, проповедуя идеи своего Бога о самосовершенствовании и искании какого-то Царствия Божия внутри себя? - Ничего, кроме духовного рассеяния и отчуждения друг от друга, при котором представители того или иного народи связаны исключительно единым государством и языком - ничем более. Все это христианство, особенно ортодоксия - чушь величайшая, поскольку духовное единение народа намного выше и ценнее свободы отдельно взятой личности, ибо только первое дает силу, власть над целым миром, и даже над самим собой, ведь сознание собственной силы, ощущение единства с миллионами себе подобных - есть также власть над собой. Ты не должен отказываться от этой власти, даже нарушивши Закон. Тебе все равно надо держаться нас. В дружбе с гоями ты никогда ничего не добьешься, мы же сможем тебе помочь...
  - Помочь? И в чем же: в достижении власти или познании Закона? - все с тем же презрением воскликнул Мануильский, - неужели вы не способны понять, что я не хочу держаться никакого Закона ради единства с миллионами себе подобных. Мне вполне достаточно единства с самим собой. Даже в Законе сказано, что владеющий собой, лучше завоевателя города. Вы же мечтающие о захвате городов, о получении власти - и есть злейшие враги Закона, ибо через вас рождаются различные коммунистические и националистические теории. Владельцы собственных душ во много раз ценнее всех народных пастырей. Вот, что я вам скажу, Иван Григорьевич: вы только угли собираете на свою голову через вашу деятельность. Гои терпеливы, но до поры до времени. Русские же непредсказуемы во гневе своем. Вы правы, сказав, что они слабы и разъединены и всякий ищет спасения только для себя самого, но среди них уже достаточно глупцов, пытающихся найти счастье в творении законов, которые непременно выполнялись бы всеми, и вы немало содействуете этому. Вы желаете править народами, Розенгольц, ссылаясь на какое-то единство со своим народом и обладание каким-то Законом, который не только Родину у вас заменяет, но и Самого Бога живого, но не боитесь ли вы того, что "стадам" придутся по нраву ваши идеи, и они с радостью бросятся на поиски некоей идеологии, которая могла бы стать общей для всех сразу, они забудут о самосовершенствовании и примутся совершенствовать мир. Во имя этого общего для всех Закона они откажутся от понятий родины и чести, как вам того хочется, но следующий шагом они неизбежно сметут вас - собственных учителей и сметут именно потому что почувствуют нутром, будут подсознательно догадываться, что все, что хорошо для еврея хорошим для русского или немца никогда не будет. Все они не знали диаспоры, и замена понятия "родина" Новым законом и Новой идеей, будет для них гибелью. Мне жаль русских, потому что они не понимают еще, что все новейшие теории, которыми они так страстно увлекаются: весь этот социализм, дарвинизм, фрейдизм, марксизм имеют под собой еврейские корни, и благодаря этому для европейцев совершенно неприемлемы.
  - Глупости! Гои не способны сплотится, единый Закон им не доступен, также недоступна и дисциплина, внутреннее единство. Они ходят как бараны и каждый индивидуально жует свою траву, - настаивал Розенгольц.
  - Конечно, создать для себя закон они неспособны, оттого что христианство от Закона их уже освободило, а в рабство никто добровольно еще не возвращался. Социализм все таки еврейское изобретение, и хотя вы и отпускаете деньги на антиеврейскую пропаганду для поднятия национального самосознания среди еврейского населения, все равно евреи идут в революцию, и никакой закон не в состоянии защитить их от поглощения анархистской стихией гоев. Не оттого ли это происходит, что евреям-революционерам невероятно близко все то, что рождает в среде гоев анархию, и не ими ли созданы истоки и научная база под сомнительные социальные учения? Говорю вам, что социализм есть самое уродливое и опасное, именно благодаря своей внешней безобидности, порождение сионизма. Все эти Марксы, члены разных "Интернационалов", создатели и активнейшие участники социалистических партий - безусловно евреи, и отрицать этого вы не сможете! Они давно уже позабыли и Бога и Закон, только не оставили желания стать пастырями окрестных народов. Избави Бог от таких пастырей! Одно меня утешает, что в России ничтожно мал процент пролетариата, а социалисты именно на него и делают свои ставки.
  - Именно потому лучшим будет, если Россию пасти будем мы, а не еврейские коммунисты, - заключил Розенгольц.
  - Мне уже надоело говорить вам, что сионисты и социалисты у власти, - независимо какой, финансовой или политической, - явление одинаково вредное, как для гоев, так и для самих евреев.
  Розенгольца это заявление крайне изумило, он удивленно вскинул брови, и заметил насмешливо.
  - Ты, дружище, совсем, видно, спятил. Мы ведь против коммунистов боремся не меньше правительства. Даже деньги даем (как это не прискорбно) на погром единокровных братьев, слишком увлекшихся интернациональными идеями. Мы порядок несем стране, а коммунисты - анархию, которая и есть самая типичная стихия славянства.
  - Изволь я тебе объясню, раз уж ты сам ничего понять не в состоянии, - отозвался Мануильский, раздраженный до предела фамильярностью навязчивого гостя и переходя на "ты", - поскольку родины мы не имеем, равви Маркс изобрел, что и в революции у пролетариата никакой родины быть не должно, придумал это пустое, не нужное никому понятие "интернационала" и провозгласил ненависть к собственному отечеству. Из богоизбранности одного народа вышло понятие избрания и ведущей роли одного класса, а именно пролетариата. Как непререкаем и священен весь Закон, так непререкаемы и не подлежат сомнению истины "Капитала". И никакого проникновения посторонних элементов в закон и революцию - вот вам и вся коммуния: все за одно, все против капиталистов и помещиков, не может быть никакого индивидуального постижения истины, все отталкивается только от господствующей теории. Согласитесь, что это просто дико для европейцев, сами они никогда не додумаются до таких странных идей. Ведь Прудоны, Сен-Симоны, Бакунины до столь четкого узаконения своих идей, до возведения их в ранг новой религии не дошли. Все социалистические догматы - ни что иное, как популярное изложение вашего закона для других народов, только с атеистической точки зрения. Надеюсь, что у них хватит здравого смысла, чтоб подобной идеей не соблазниться.
  - Я тоже на это надеюсь. Однако мне удивительно, что у такой разумной расы, как евреи порой не достает здравого смысла. Откуда, по-вашему, берутся все эти Марксы и их товарищи из пошлых социалистических партий? Все происходит от дурного влияния гоев.
  - Да, если смешать стремление гоев к индивидуальному познанию с еврейским непреходящим Законом, может получится нечто подобное.
  - Мы договоримся с вами до решительного идиотизма, - сообщил вдруг Розенгольц после некоторого раздумья.
  "И все же мне удалось задеть эту бестию, - подумал Мануильский, - может быть, теперь он оставит наконец меня в покое". Но Валерий Соломонович ошибся, поскольку не учел излюбленную поговорку своего приятеля, который никогда без дела к нему не ходил. Ему что-то нужно от Мануильского, то он не сможет отступиться от него, не добившись прежде своего.
  - Чем же тебе не нравится наша беседа? Ты ведь сам пожелал ее начать, - с издевкой заметил Мануильский, в надежде, что подобный тон заставит гостя поскорее убраться восвояси, однако последний почитал состоявшийся спор всего лишь за некую прелюдию к разговору.
  - Ну ладно, ты всегда был спорщиком и упрямцем. Мне ли тягаться с тобой? Я знаю, что ты только и ждешь от меня неудачного словца, дабы за него же и зацепиться. Разве не так? А?
   При этих словах Розенгольц снова подмигнул и для пущей важности потряс в воздухе своим жирным указательным пальцем.
  "Да бывают ли у тебя вообще удачные слова?!" - подумалось Валерию Соломоновичу, и он стал очень явно коситься на настенные часы, намекая издателю, что куда-то спешит.
  - Так что давай обойдемся без всякой философии, - продолжал Розенгольц, не обращая никакого внимания на жест хозяина, - о деле лучше потолкуем. Мы тут пришли к выводу, что тебе неплохо было бы попытаться пролезть в дирекцию 1-го военного завода. Военная металлургия - дело весьма доходное, а пристроиться мы тебе поможем, и деньгами и связями, только потом ты протащишь туда кое кого из наших. У нас ведь многие желают попасть в дирекцию. Вот Левин к примеру, он...
  - Право, почему именно я? - оборвал его Мануильский.
  - Потому что иудеям попасть в дирекцию оборонных заводов практически невозможно, они никому не внушают доверия. Аронов вот уже 10 лет состоит в кандидатах, тебе же пробраться туда будет много легче. Мы сделаем все, что в наших силах. С твоей стороны необходимо только желание занять место кандидата. Это будет выгодно прежде всего тебе. Ты даже представить не можешь, насколько для тебя полезно поддерживать отношение с нашими. Вот, пожалуй, начнутся выборы в Думу, а мы сможем организовать твою предвыборную компанию от беспартийных или кадетов. Глядишь, ты и пройдешь, да и в долгу перед нами не останешься.
  Мануильский вдруг расхохотался на это предложение, Розенгольц же посмотрел на него с полным недоумением.
  - Так вот, оказывается, для чего ты пришел! - продолжал смеяться Мануильский, - а говорил, что так, без всякого дела - заскочил на чаек. Но я то тебя, как облупленного знаю: будешь ты без дела по чужим домам шататься! Никаким депутатом я быть не хочу и в работе дирекции не имею времени участвовать! И на черта мне это надо!
  - Да это для тебя же выгодно. И не только для тебя, для всего еврейского вопроса, для достижения наших задач...
  - Какого, к черту, еврейского вопроса? Вы что, спятили окончательно? Одни, хорошо устроившиеся и разбогатевшие за счет другого народа - поднимают еврейский вопрос, другие - в русском же государстве поднимают русский вопрос, - все вы всего лишь творцы ненужных теорий. Если бы вы только знали, как надоели мне эти теории и вы сами! Вам просто делать нечего, оттого вы навязываете народам собственные амбиции, и тем более только способствуете юдофобии и русофобии. Труднее всего осознать свою бестолковость, всегда проще определить ее мнением целого народа, и свою собственную никчемность и подлость сделать его лицом. Только всем известно, что нет скверных и корыстолюбивых народов, - но только вожди их, которые сами заблудились и народ свой вводят в заблуждение. Мне совершенно неинтересны твои дурацкие предложения, для себя лично я в них выгод не вижу, а до вас, простите за откровенность, мне просто нет никакого дела!
  - Это мерзко, что ты говоришь, - сообщил Розенгольц, - тебе ли это говорить, иудею и сыну Израиля? Тебе ли забывать свою кровь и братьев? Разве подобает нам думать лишь о собственных благах? Поверь же, что братья твои не останутся в долгу. Ты поможешь им - они помогут тебе.
  - Тех, кого ты прочишь мне в братья, не братья мне, - отрезал Мануильский.
  - Драгоценнейший мой, я вовсе не виню тебя в том, что ты изменил веру, но ужас состоит в том, что ты собираешься изменить своему народу и называешь братьями гоев.
  - Ты или не понял меня, или сознательно перевираешь мои слова! - вспылил Мануильский, - евреи мне такие же братья, как те, кого ты называешь гоями. А до вашей компании мне нет никакого дела!
  - Мы же евреи. Отталкивая нас, ты отталкиваешь свой народ. Не забывай, что под крестом тебе никогда не удастся спрятать своей антихристианской сущности.
  - Да подите вы! "Я отталкивая свой народ, я изменяю своему народу!" - какие громкие и пустые слова. Кому нужно это мое членство в дирекции, депутатство в Думе? Простому еврейскому сапожнику или лавочнику? Разве у них есть капиталы или претензии на управления заводами? И вы еще смеете называть меня предателем своего народа только на том основании, что я не работаю купно с несколькими еврейскими миллионерами в целях их дальнейшего обустройства в Российской империи. Ты сам, банкир Шимон, Ювелир Иегуда или какой-то Левин, кандидат в дирекцию военного завода, отнюдь не еврейский народ! И вопрос о захвате политической и финансовой власти кучкой миллионеров вовсе не еврейский вопрос, как вы это полагаете. Мне нет никакого дела до вас и до ваших организаций. Вы все одну и ту же песенку поете, только названиями партий разнитесь. "Если вы не вступите в еврейский союз - вы предатель своего народа, если вы не вступите в союз большевиков - вы предатель интересов пролетариата, если вы не войдете в союз эсеров - вы предатель интересов крестьянства, не вступите в Союз русского народа или Михаила Архангела - вы враг своей страны"... Видите, как вас всех много, а я один. Я простой гражданин моего государства, и не могу удовлетворить всех вас сразу, стать членом всех партий одновременно дабы никого не предать. Может, все обстоит гораздо проще? Вовсе не миллионы простых граждан, ни с какими партиями не связанные - предатели каких-то там немыслимых интересов, а вы все и есть настоящие предатели всего российского народа в целом при всем разнообразии сословий и расовой принадлежности. 1000 лет Россия без всяких партий существовала и не знала ни одного межнационального погрома и гражданского побоища.
  - Не получилось у нас разговора, - улыбнулся Розенгольц, - что ж, надо было предположить, что этим все и закончится. Я просто зря потратил время. Никаких бумаг вам не придется передавать.
  - Наверное они очень секретные, и вы полагаете, что я непременно отправлю их в полицию, - ухмыльнулся Мануильский
  - Если вы сами слишком скверного мнения о людях, то не стоит предполагать, что и все остальные придерживаются ваших взглядов. Верно говорят: "Бойся тихой воды, тихой собаки и тихого ворога"
  - Искать врагов везде и всюду - исключительно ваше занятие. Да, никому так трудно не живется, как крещенному еврею. Его не принимает никто, и все ненавидят, евреи - за то, что он христианин, русские за то, что он еврей. Но что поделать, по крайней мере я самим собой себя чувствую, ведь я все таки не животное, чтобы стремиться в стада.
  - С тобой трудно говорить. Ты даже ради собственной выгоды через свое упрямство не способен переступить.
  - Я уже достаточно наслушался о ваших выгодах. Вы и меня запрячь решили, сделать своим должником. А я хочу всего-навсего быть свободным, а не чувствовать повсюду вашу власть, и свою зависимость от нее. Мне не нужны выгоды, сулимые вами, я вполне доволен своим теперешним состоянием. Богат не тот, кто миром правит, а тот, кто довольствуется тем, что имеет.
  - О, если бы ты только довольствовался, упрямец! Ты не менее моего гоняешься за прибылями с той только разницей, что слишком увлекаешься благотворительностью ради христианского спасения. Знаешь, отчего тебя невозможно перехитрить, отчего ты никогда не упускаешь своей выгоды? - Оттого что ты никому не веришь и полагаешься на одного себя, оттого что ты упрямец, наконец. Может, все это и неплохие качества для ведения дел, но по мне упрямство и самолюбие - худшая глупость. Разумный человек должен быть подобен дереву, к зиме теряющему свою крону весной же вновь восстанавливающему, или хамелеону что меняет свой цвет в зависимости от обстоятельств. Глупец же и упрямец, как однолетняя трава на газоне, которая неизбежно погибает к холодам из-за неспособности приспособиться к новым условиям. Да, видно, нам с тобой не договорится. Ты настолько глуп, что я готов предпочесть ад с умными, чем рай с такими как ты.
  - По-моему ум выявляется не в одной только в борьбе за власть, - едва сдерживаясь, чтоб не наговорить Розенгольцу гадостей, заметил Мануильский.
  - Не знаю, не знаю. По крайней мере не нужно особого ума для того, чтоб быть честным. И, по-моему, надо быть полным дураком, чтоб оставаться в этом мире честным.
  - Вы переходите все границы, Розенгольц.
  Руки Мануильского уже тряслись от гнева, и дабы скрыть свою злость от гостя, он взял из вазы большое яблоко и крепко сжал его с таким видом, будто намеревался сейчас же съесть его с невероятным аппетитом.
  - Боже мой, что за границы? - нахально воскликнул Розенгольц, - Да и чем ты можешь ответить мне, Бениамин, если я даже оскорбляю тебя? Разве ты дворянин, чтоб вызвать меня на дуэль? Оставим это занятие глупым русским с их пошловатым благородством, а то в городе еще долго будут смеяться, рассказывая, как стрелялись два еврея. В наше время в борьбе используют несколько иное оружие.
  - А что в этом дурного, если два еврея будут стреляться? - с невыразимой злобой спросил Мануильский, - разве нет среди них благородных людей? Ты, как я вижу, очень достойный защитник семитской расы.
  - Про всех я не знаю. Я знаю только про нас с тобой. Мы хоть и почитаем себя за людей честнейших, не исключено, что мы и впрямь негодяи (по крайней мере в глазах других), только сами в том никогда не сознаемся. Но, не забывай, что у негодяев, должно быть ума вдвое больше, иначе они могут сделаться шутами. Ты отказываешься от разумного пути добровольно, вооружаешься этим дрянным христианским чувством вины, что может привести только к сознанию собственной неполноценности. Если даже ты и потребуешь у меня сатисфакции, то знай, я ни за что на это не соглашусь.
  - Успокойся, твоя сатисфакция мне не нужна.
  - Ну тогда я ухожу. Зачем мне зря терять время? - сообщил Розенгольц с усмешкой глядя на Мануильского, - если у тебя есть водочка, налей мне на дорожку, а то на улице стоит такой морозец.
  Хозяин, крайне довольный тем, что гость уходит, достал графинчик и наполнил одну рюмку, поймав себя на мысли, что с большим удовольствием вылил бы эту рюмку прямо в нахальные, заплывшие жиром глазки своего собеседника. Человек горячий, он давно готов был наговорить кучу гадостей негодяю, но сдерживался, почитая, что таким образом он может поставить себя на одну доску с противником. Его молчание Розенгольц принял за сознание собственного поражения в споре и заметил все с той же язвительной улыбкой:
  - Лучшее покрывало для собственных заблуждений, дорогой мой, не молчание, а согласие с теми, кто оказался правым.
  Мануильский взглянул на него с неподдельной злобой и заметил, что покамест не услышал из его уст ни одного разумного слова, и с тем поднялся со своего места, давая гостю понять, что на этом разговор закончен.
  Розенгольц последовал его примеру и, попрощавшись по-еврейски, покинул гостиную, Мануильский провожать его не пошел и долго укорял себя тем, что вообще поддерживал беседу с этим мерзавцем.
  "Сколько же времени потратил я на него! - восклицал он раздраженно, - у меня масса других дел". Ему припомнился недавний разговор с графом и настроение его еще более упало. Он принялся нервно расхаживать по гостиной, размышляя над тем, что может он сделать для предотвращения погрома.
  "Если Конради старается предотвратить все это безобразие любыми способами, то я тем более должен спасти этих несчастных людей. В конце концов на той улице когда-то стоял дом моего отца! И я вовсе не такой мерзавец как Розенгольц, чтобы радоваться погрому как очередной возможности поднять в печати пресловутый еврейский вопрос и призывать на помощь заграницу". Однако рассуждая подобным образом, он не знал, что реально можно сделать для предотвращения готовящейся акции. Призвать на помощь закон он не может, поскольку в России провозглашена свобода партий, и всякая партия имеет право выражать свое собственное мнение и устраивать демонстрации, как официально погром и будет заявлен. Оставался единственный выход: предупредить жителей еврейского квартала, дабы в пятницу они покинули свои дома на всю ночь. Это решение показалось ему наиболее правильным, и он собрался немедленно привести его в исполнение и не только спасти людей от ярости черносотенцев, но и оправдать себя в глазах тех, кто презрительно называл его выкрестом. Последнее он ощущал наиболее остро и даже ненавидел себя за ничтожный эгоизм, находя нечто постыдное в мыслях о собственной вине перед земляками. Конечно, никакой вины за собой он не ощущал и ни разу не раскаялся в своем выборе, однако все же не мог дать себе отчет в источнике своего нынешнего беспокойства. Скорее всего причина крылась в подсознательном ощущение враждебности и неприязни к нему со стороны людей, к которым он намеревался идти тем вечером, и, самое тяжелое было то, что причину этой враждебности Мануильский отлично понимал.
  
  Глава 12
  Скоро ль истиной народа
  Станет истина моя?
  (О.Мандельштам)
  Безусловно лучшим было отправить в квартал слугу, что Мануильский и собирался сделать сначала. Однако он чувствовал непреодолимое желание отправится туда лично и вовсе не для того, чтобы доказать своим соплеменникам нечто обратное тому, что они думали о нем с тех пор, как Валерий Соломонович их покинул, даже не ради одних только воспоминаний детства и юности, которые так тянут иных в места давно минувших дней. Он страстно желал встретить там только одного человека и для того вечером сам отправился на улицу, где провел годы своей молодости.
  Марка было трудно назвать другом Мануильского, хотя бы потому, что последний был семнадцатью годами младше его, ему едва исполнилось двадцать, и Мануильский всегда был для него чем-то вроде старшего брата и воспитателя. Сын ростовщика, он рано потерял отца и Мануильский занимался его воспитанием, готовил его в гимназию, обучал основам Писания. Судьба разъединила их семь лет назад, когда Мануильский принял православие, и мать Марка запретила сыну общаться с бывшим наставником. Добрый мальчик переживал вынужденную разлуку не менее своего друга, но преодолев муки, под влиянием матери и тетушек, просто возненавидел его за вероотступничество, и ненависть его только возрастала от сознания того, что когда-то он почти что боготворил вероотступника и едва не приклонялся перед ним. Молодой человек упрямо не замечал Мануильского на улице, не отвечал на приветствия, что всегда больно ранило Валерия Соломоновича, который несмотря ни на что страстно желал новой встречи с бывшим другом. Ему казалось, что он должен очень много сказать Марку, хотя в действительности Мануильский не знал, что он сможет сказать ему при встрече, которую молодой человек делал невозможными. Но теперь он решился переговорить с ним во что бы то ни стало. И он вынудит, заставит Марка поддержать этот разговор, поскольку в этот раз он идет к нему вовсе не для себя, а для него самого, для людей, которым грозит опасность, и он должен был предотвратить ее, помочь избежать.
  Одевался Мануильский нарочно медленно, чтоб оттянуть долгожданную, но слишком тяжелую для него встречу. Он проехал с версту, остановил свой экипаж и далее отправился пешком. Через пятнадцать минут Валерий Соломонович увидел перед собой ряд знакомых с детства домов с грязными дворами. Он заметил двухэтажный дом отца, в котором теперь проживала его младшая сестра с семьей, мельком взглянул на освещенные окна гостиной, но заходить не стал и почему-то свернул в самый грязный переулок, где ютились убогие, перекошенные домишки бедноты. Здесь царила нищета невероятная, горы мусора покоились на снегу вокруг домов, и только зима спасала места эти от невероятной вони, которая вступала в свои права, едва сходил снег. На улице не было ни души и, казалось, что вся здешняя жизнь сосредоточена исключительно в убогих хижинах. Он все более сознавал странность своего нахождения в этом жалком мирке, и тем большее сочувствие испытывал он к его обитателям, никому не приносящим ни вреда, ни пользы своим существованием в окружающем убожестве.
  Около одного из домов заметил Мануильский ветхого старика с огромной седой бородой, дожившего вероятно уже до мафусаилова века. Валерий Соломонович подошел к нему и поприветствовал его по-еврейски. Тот очень дружелюбно улыбнулся в ответ, обнажив целый ряд железных зубов и раскрыл причину своего нахождения в столь поздний час на этой безлюдной улице.
  - Я, видите ли, вышел подышать воздухом. Как это ни странно, но я очень люблю зиму, даже более, чем лето.
  - Я тоже люблю, - задумчиво отозвался Мануильский и опустился на скамейку рядом со стариком.
  - Я здесь всех знаю, - продолжал старик, - но вас что-то прежде не видал.
  - Я не живу в этом районе. Так, зашел к родственникам.
   - А кто ваши родственники? - полюбопытствовал тот
  Мануильский замялся. К счастью, старик был ненавязчив и не настаивал на ответе.
  - Все таки зимний вечер - самое благостное состояние природы, - сообщил старик, - ото всюду веет тишиной и покоем.
  - Зима и есть сам покой. Мне, порой, кажется, что зимой весь наш город погружается в какую-то спячку.
  - Какое там? - махнул рукой старик, - в наше время даже зимой трудно обрести покой. Вот недавно перед русской Масленицей стачка на фабрике была, а к вечеру студенты и гимназисты в поддержку рабочих вышли. Даже стыдно говорить, что они вытворяли на площади. Эх, молодость, молодость! Беда одна с нею. Шумели, красными тряпками размахивали, срывали портреты императора. Слава Богу, что не довелось мне видеть всего этого безобразия. У нас, почитай, что не сезон, так непременно что-нибудь нехорошее случается.
  - В городе говорят, что большинство шумевших на площади были евреями.
  - Какие же евреи, господин мой!
  - Во всех монархических газетах об этом пишут, - пожал плечами Валерий Соломонович.
  - Это не евреи, - повторил твердо старик, - забывшие закон и наставления отцов много хуже вовсе не познавших закона. Воистину проклято чрево, произведшее на свет этих отступников. Господь есть мир, а они ищут мечей и ратей. Одному Богу ведомо, чьи они сыны, но только если они - евреи, то я - не еврей.
  Старик говорил слабым голосом, не то чтоб сурово, а как то очень уж грустно, а под конец тяжело вздохнув, заметил:
  - Видно, сами мы виноваты. Просмотрели молодежь, а кто-то другой научил их злым делам. Закрутило их русское своеволие, русская анархия. Бедный Израиль! Чем же согрешили мы перед Богом, что дети наши оставили законы и поклоняются Молоху?
  - Не знаю, отец, не знаю я ничего!
  Мануильский поднялся со скамейки, вместо прощайте сказал "спасибо" и поцеловал старика к великому изумлению последнего. Иногда попадаются такие люди, через общение с которыми входит в душу мир и тихая радость. Хоть разговор и бывает короток и часто бессмыслен, однако потом на долго остается в сердце какая-то теплота и память о случайной доброй встрече. Мануильский отправился к Марку уже без прежней тяжести на душе, весьма довольный разговором с неизвестным старцем. Однако около дома сердце его снова тревожно забилось. Валерий Соломонович всегда был уверен в себе и не терялся при встречах даже со злейшими врагами, а тут спасовал перед каким-то мальчишкой. Как это глупо! Он решительно постучал в дверь. Ему отворила толстая кухарка неопределенного возраста и поинтересовалась насчет его имени. Мануильский попросил проводить его к Марку, но имя назвать отказался. Приличный вид посетителя сделал свое дело, и кухарка указала ему комнату Марка. Стучать Валерий Соломонович не стал и сразу толкнул дверь, опасаясь, что если это сделает Марк, то сразу же затворит ее и не пустит ненавистного посетителя. Молодой человек узнал его, вскочил с кресел и вытянул вперед руку, словно пытаясь защитится от ворвавшегося в дом грабителя.
  - Не приближайся ко мне, говорю тебе! Зачем ты пришел в мой дом, когда тебя никто не звал? - грубо сказал он с горящими от негодования глазами, - знай же, что разговор с тобой я за грех и стыд почитаю.
   Мануильский, чтобы не раздражать его остановился в дверях, в комнату же пройти не посмел.
  - Как бы тебе того не хотелось, но отсюда, Марк я не уйду покуда мы хотя бы на один шаг не станем ближе друг к другу, - заметил он.
  - Мы никогда не будем ближе, чем сейчас, Мануильский.
  - Ты волен говорить, что пожелаешь, и любое слово твое будет принято мною с радостью, ибо я давно не слышал твое голоса, - сказал Мануильский с улыбкой, - лучше укус друга, чем поцелуй врага.
  - Ты враг мне. Всякий враг Израиля - мой личный враг.
  Если б Марк только знал, что даже гнев его доставлял другу истинное удовольствие. Пусть он ругается теперь, но главное - не молчит.
  - Повторяю тебе, уходи! Мне ненавистно общение с отступником, - упорствовал Марк.
  - Я ни от чего не отступался.
  - Отступничество перед Богом - худшее зло. Ты нарушил превечный завет Иеговы ради того, чтобы поклоняться идолам, которые - дело рук человеческих.
  - Бог выше всяких законов. Разреши мне сесть.
  - Если ты сейчас же не покинешь моего дома, я сам уйду.
  - Если ты как брата меня принимать не желаешь, прими, как пришельца. Это нам было заповедано Богом, дабы мы не забывали, что сами были пришельцами в земле Египетской...
  - Ты оскверняешь великую книгу своими цитатами.
  - Я не отрекался от нее, чтоб цитировать книги иные!
  Мануильскому уже надоело стоять на ногах, он заметил не далеко от двери стул и присел на него. Этот жест совершенно сбесил Марка.
  - В конце концов, что тебе нужно? За что мне такое наказание от Бога выпадает - видеть тебя?! Не для того ли ты пришел сюда, чтоб и меня обратить в свою дрянную веру.
  - Нет, не для того. Я не волен в твоей душе.
  - О, да, ты не сможешь погубить ее, как когда-то погубил свою. А если ты пришел для того, чтоб оправдаться, то оправдываться тебе надо не передо мной, а перед Царем Израиля.
  - Я никакой вины за собой не знаю. Я гражданин России и христианин и не нахожу в этом ничего предосудительного.
  - Ты должен был служить Богу истинному, а сам предал Его.
  - Я служу Богу и ближним, для того я и пришел теперь.
  - Мне надоело слушать тебя. Твои слова тебя же и обличают. И ты напрасно почитаешь себя хорошим в то время, как по сути ты - худший из нашего племени.
  Мануильскому отчего-то вспомнился Конради, и он повторил Марку его слова.
  - Один мой хороший друг сказал, что прежде, чем обвинять другого, начни с себя и только тогда ты сможешь понять меру его вины. Иными словами, каждый должен нести ответственность, и прежде всего за свои собственные деяния. Я советую тебе запомнить это. И пойми наконец, что сюда я пришел вовсе не для собственного удовольствия, а для того, чтоб помочь тебе. А ты даже не хочешь меня выслушать.
  Спокойная речь Мануильского постепенно действовала на юношу, Марк стал меньше раздражаться, однако темные глаза его светились все той же непримиримой злобой.
  - Когда я был ребенком, - сказал он, моя мать и ты сам читал мне Тору и рассказывал про нашу далекую родину. Эти рассказы захватили меня, и я стал всей душой стремится в Израиль, хотя бы для того, чтобы там умереть. Ты сам учил меня, что каждый обязан вносить свою лепту в дело восстановления славы Израиля на обетованной нам Богом земле. Ты утверждал, что все мы должны вернуться домой, что пришло наконец наше время! Жить на чужбине, что в мертвой долине, - так говорил ты раньше, и я верил тебе, твой авторитет был для меня непререкаем. Но, Боже, как я ошибался! И если бы ты только знал, как тяжело было мне расстаться со своим идеалом! Кто вернет мне теперь веру в людей после такого вероломства со стороны лучшего друга, почти брата. Видно, и впрямь нет ни одного правого на земле, кроме Бога. Я не знал тогда, что ты лицемерил и лгал мне. Как же ты мог так мастерски мне лгать?!
  - Я вовсе не лицемерил, мой мальчик, - грустно заметил Мануильский, - я тогда и сам верил всему этому и даже, подобно Розенгольцу собирался купить себе кусок земли в Палестине. Только потом я понял, что никогда не смогу покинуть эту страну: слишком многое связывало меня с нею. Я понял внезапно, что мой Израиль может быть только здесь, на той на земле, где я родился, на которой родились и погребены мои родители и пращуры, где я получил образование, приобщился к великой культуре, где постигал культуру своего собственного народа. И что мне за дело теперь до маленького и мифического Израиля, когда у меня есть большая Россия?
  - Слишком долго мы носили Израиль в одном лишь сердце, слишком долго. За тысячу лет мы сполна искупили свои грехи, и пришло время получить обещанную нам Богом землю. Мне нужен реальный Израиль, я хочу закончить свои дни на земле предков, а не в безбожном Эдоме. Мне не нужна твоя Россия, что мне до нее?
  - Это прекрасно, Марк, что ты говоришь о возвращении домой. Значит, не зря потратил я на тебя столько сил и времени! Каждый человек должен жить на земле, которую почитает своей родиной, поскольку это единственное, что никогда не изменит тебе, ты всегда можешь вернуться к ней и не будешь отвергнут. Носить отечество только в сердце, сознавая при том, что оно реально существует и, может быть, даже нуждается в нашей помощи, - просто преступление. Я видел людей, которые полагают иначе, которые находят в одном только духовном обладании своей землей некоторое превосходство над остальными и тем оправдывают свой отказ от далекой родины, но тем они только себя обманывают, да родину которую якобы имеют в сердце. Благодарю Бога, что ты не стал похожим на них, ты никогда не станешь обманывать ни свою прародину, оскверненную нынче агарянами, ни страну которую за родину ты не почитаешь, но родился и живешь в ней волей судьбы.
   Марку безусловно польстили эти слова, но он тут же укорил себя за это, ведь сказаны они были его злейшим врагом, которого он не должен был слушать с тех пор, как тот изменил ему, будучи другом.
  - Я очень люблю тебя, Марк, - продолжал Мануильский, - и мне даже безразлично, как ты сам относишься ко мне. И я желаю, чтоб ты до конца дней своих сумел остаться таким же честным и благородным, каким я нашел тебя сейчас.
  - Ты и сам когда-то был таким и мог им остаться, - сказал Марк уже достаточно спокойно, однако интонация его не понравилась Мануильскому.
  - Я вижу, что твое сердце открыто для всех, кроме меня одного, - вздохнул он, - но я пришел вообщем то не за тем, чтобы открыть его для себя. Я хотел предупредить тебя, что через две недели, в пятницу, черная сотня намерена организовать погром, и тебе следует предупредить наших, чтобы они успели укрыться и спрятать ценные вещи.
  Реакция Марка крайне удивила Валерия Соломоновича. Он весь вспыхнул и зачем-то рассмеялся злым и нервным смехом.
  - Ну знаешь ли!.. То же мне великодушие! Сначала ты потакаешь погромщикам, потом начинаешь изображать из себя роль спасителя. Неужели ты не можешь понять, что таким образом тебе все равно не удастся оправдаться перед Богом, и душа твоя загублена на веки.
  Эти слова и нехороший смех уязвили Мануильского, он несколько побледнел и ответил довольно резко:
  - Если бы я хотел в чем-то оправдаться, то пришел бы теперь не к тебе, а на весь квартал стал бы кричать об опасности, дабы изобразить из себя героя.
  - Это все от того, что ты вовсе не перед нами хочешь оправдаться, а перед самим собой и надеешься, что я помогу тебе в этом.
  Мануильский не сразу нашелся, что ответить. В чем же дело? Может, Марк попал в точку, и он в самом деле ощущает некоторую вину за свой давний поступок. А если он прав? Нет, этого просто не может быть. Его молчание окончательно убедило юношу в правоте собственных заключений. И он высказал Мануильскому все, что думает о предстоящем погроме.
  - Ты говоришь, спасаться? Зачем и от кого? Если погром должен состоятся, значит это угодно Самому Господу. Можем ли мы противится Его воле? Разве впервые восстают народы Эдома на нас? Что Господом решено, то будет Им и исполнено, и никто из людей не сможет ничего изменить. Не можем мы оставить наших домов, или ты, отступник, полагаешь, что если мы укроемся в местах иных, там не настигнет нас гнев Господень? Бог Израиля с нами, и Он не человек, чтобы предать нас, а ноги всегда были плохой защитой. Я возьму ружье и сумею защитить и себя, и свой дом во имя Господа моего. Не удастся - стало быть, такова Его воля.
  Мануильский совершенно перепугался, услышав подобное заявление.
  - Твои слова - безумие. Кому поможешь ты ружьем? Я даже полагаю, что первую пулю ты получишь не от боевика, а от родного деда. Твое право ненавидеть врагов, но никто не дал тебе права убивать их. Зло не пресекается злом. Своим поступком ты только поставишь под угрозу жизни десятков своих братьев. Неужели ты не понимаешь, до чего могут дойти эти фанатики, если ты начнешь в них стрелять?
  - Если они не поднимут оружие, а будут просто разорять наши дома, как это обычно и делается, я сумею защитить свой очаг, - с гордостью произнес Марк, - а ты можешь убираться со своими советами к гоям.
  - Говорю тебе, Марк, ты не должен стрелять в них! Я понимаю, что тебе наплевать на жизнь гоев, но ты поставишь тем под угрозу жизни ближних.
  - Ты только о гоях заботишься, о них одних и заботишься. Убирайся отсюда, я не могу более говорить с тобой.
  При этих словах Марк указал рукой на дверь. Мануильский с ужасом подумал, что человек этот и впрямь непреклонен в своем решении, более того, он закрыт для него и внушать ему что бы то ни было теперь так же бесполезно, как биться головой о стену. И с тяжелым сердцем встал он со своего места.
  - Да, я уйду, Марк. Но еще раз умоляю тебя одуматься. Не ожесточай сердца. Я буду молиться, чтобы разум восторжествовал над твоей горячностью.
  - Посмотрим, поможет ли тебе твой новый Бог, - с насмешкой бросил Марк.
  Мануильский подошел к двери, и уже на выходе процитировал слова древнего пророка:
  - "И сказал Господь: это народ, заблуждающийся сердцем; они не познали путей Моих".
  Он еще раз с робкой надеждой взглянул в лицо Марка, но гневные глаза его были так же непреклонны, как и прежде.
  
  Глава 13
  "демократы больше знают ... чего они не хотят, чего они хотят, они не знают".
  (А.Герцен)
   И много Понтийских Пилатов,
  И много лукавых Иуд,
   Отчизну свою распинают,
   Христа своего продают.
  (А.К.Толстой)
  Давно уже было подмечено, что когда на город опускается ночь и обнимает землю в своих жутковато-сумрачных объятиях, все поклонники и служители тьмы, боящиеся творить свои преступные деяния на свету, - все тати и преступники собираются купно для вершения своих мрачных деяний. Наш город не составлял здесь исключения из правил, и граждане его вовсе не отличались особенным пристрастием к строгому соблюдению законов российской империи. Здесь установились даже некоторые особенные традиции ночных бдений уголовных шаек и антигосударственных партий разного рода. Основной из них была безусловно тяга к особенно темных безлунным ночам, по которым вышеупомянутые кланы предпочитали собираться. Эта традиция прижилась настолько, что даже после объявления политических свобод партии, ставшие с этих пор законными, подполий своих не оставили и от полуночных сборищ не отказались, так что их излишняя конспирация стала у нас уже притчей во языцех.
  Таким образом непременным атрибутом наших ночей являлись собрания различных жуликов и большевиков, карманников и эсеров, анархистов и спиритов, так что это время суток постепенно превращалось в нечто мистическо-жульническо-утопическое. В это время, столь благоприятное для прогулок влюбленных пар и мирного сна почтенных отцов семейств, неутомимые политики и борцы за свое место под солнцем сотрясали ночную мглу возгласами о коммунистической утопии и кровавом рае, о необходимости разрушить до основания какой-то мир (Прав был, старик Бакунин, и в самом деле, разрушение - своего рода творческая страсть!). О, времена, о нравы! Где-то ты, мирное житие, где-то ты, семейный уют и упоение красотами природы? Отчего все крупные промышленные города ночами постепенно превращаются в один сплошной митинг дураков, обманщиков и тех, кому просто нечего делать и скучно живется? Ах, далось же всем это сладко-горькое слово: - свобода...
  Где-то бренчат оружием и кричат о диалектике и матерьялизме, в иных местах с пеной у рта спорят о прошлом, настоящем и будущем русской литературы, о каких-то взлетах и падениях, о необходимости развития религиозной мысли, вызывают дух Наполеона с помощью фарфорового блюдечка или обеденного стола с подпиленной ножкой. Боже, до чего доходят иные от праздности и безделья? На что вполне разумные и нормальные люди тратят свое свободное время? Вместо того, чтобы посвятить его здоровому отдыху, они отдаются политико-философским изысканиям, преступным промыслам, торжеству интеллекта над чувствами, - и во всем том пытаются найти для себя совершенство. Теперь трудно сказать, всегда ли происходило нечто подобное в среде людей, претендующих на образованность и интеллигентность, или только с приходом нашего века случился столь странный поворот в их сознании. Многие склоняются именно к последнему выводу, но забывают, что человеку испокон веку было свойственно не только ошибаться, но также и увлекаться, а последнее так часто притупляет способность к признанию собственных ошибок.
  Нам остается только то утешение, что кроме кучки этих блуждающих и чего-то там ищущих существ в нашей стране живет еще более 150 миллионов людей, которые работают и живут своим маленьким человеческим счастьем, совершенно не рассуждая о его природе, не рассуждая и о благосостоянии страны, которое они строят собственным незаметным трудом.
  Новое время - новые песни. И чтобы не нарушать его традиций отправимся к тем, кто нашел свое призвание в весьма странной деятельности, тем более мы уже успели с ними познакомиться. Это известные нам товарищи Кох, Мациевич, Зельцман, русофоб Елкин и еще трое тщедушных студентов-недоучек, всегда находящихся в русле революционности и модных западных теорий. Компания эта собралась поздно вечером в уютной квартирке доктора Лианозова на заседание местного комитета партии. Из всех его членов и кандидатов отсутствовал только один - т.Бережков, рассорившийся с партийцами перед Масленицей из-за забастовки, которую он не поддержал, и заявил о своем желании покинуть комитет и вообще партию. Поговаривали, что он переметнулся к эсерам, за что на экстренном заседании он был немедленно предан анафеме и получил ярлык ренегата. Товарищи были по-своему правы, обвиняя Бережкова в ренегатстве, поскольку всякий верный последователь Маркса и Энгельса безусловно обязан был вести решительную борьбу с внутрипартийными ересями. Прав был и Бережков, заявивший своим товарищам, что все то, что они исповедуют и защищают с пеной у рта - отнюдь не является марксизмом, а скорее некой русской его интерпретацией, - плодом многолетнего творчества оторванной от народа интеллигенции, переключившей свое внимание с крестьянства на пролетариат как самый безнравственный и далекий от русских традиций класс.
  Так что на этот раз наши друзья собрались без Бережкова за легким ужином и, удобренные мадерой, уже готовы были перейти к ведению "благородных дискуссий и товарищеских споров", но неожиданный стук в дверь оторвал их от столь важного занятия. Все были в сборе и никого уже не ожидали, и подпольщики перепугались не на шутку, позабыв совершенно о легальном состоянии своей партии. Елкин бросился гасить свет, Зельцман зачем-то сел за рояль, Мациевич схватил за руку хозяйку, стараясь тем удержать ее от попыток отворить дверь, Варенька же Кох гордо подняла голову, словно приготовившись к смертной казни.
  Первым опомнился Лианозов, и сам отправился отпирать дверь. И скоро из темноты коридора до товарищей донесся его притворно радостный голос:
  - Вадим Иванович пожаловали. Что за приятная встреча!
  Вадимом Ивановичем звали Бережкова. У всех словно камень с души свалился, хотя многие искренне ненавидели Бережкова за его давешний поступок. Бережков зашел в комнату без всякого смущения, был даже что-то слишком румян и весел, вел себя до странности развязно и даже по-дружески махнул рукой бывшим соратникам, будто они до сих пор оставались наилучшими из его друзей. Это показалось всем странным, поскольку Бережков всегда отличался угрюмостью и склонностью к меланхолии. У Лианозова даже мелькнула мысль, уж не пытается ли он за столь развязным поведением скрыть свое смущение и стыд перед комитетом. Да и одет он был как-то слишком уж нелепо: вместо грубой серой косоворотки, которую носили под сюртуками все члены комитета, на нем была красная крестьянская рубаха с вышивкой, подпоясанная не ременным, а тканным поясом с кистями. Кох не удержалась, чтоб не спросить о причинах такого ряжения, хоть и дала себе слово никогда не говорить с "предателем пролетарского дела".
  - Видите ли, - отозвался он, - у меня сегодня слишком ответственный день. Я принял для себя очень важное решение.
  - Ты же еще окончательно не вышел из партии, отчего же не заходишь к нам? - спросил Мациевич, который прежде хорошо относился к Бережкову и даже теперь продолжал ему симпатизировать, - тебе наверное стыдно признать ошибочность своих взглядов.
  - Да с вами и спорить то неинтересно, - добродушно заметил Бережков, - Коли и начнешь, так договорить никто не даст, все на оскорбление сведете. Про себя я уже столько наслушался, что, право, не знаю, каким еще эпитетом вы сможете меня наградить. Вы полагаете, что мне приятно все это от вас выслушивать? В конце концов, я дворянин, хоть впрочем и не потомственный.
  - Мы здесь все равны, - возмущенно прервала его Кох.
  - Ну да, для оскорблений у вас безусловно все равны, - хотел было сказать Бережков, однако Варя резко оборвала его.
  - Среди нас нет ни дворян, ни рабочих. Ни иудея, ни эллина, ни скифа. Все товарищи.
  - Да-с, мы все коммунисты и должны быть одинаковы, и народы все тоже должны быть одинаковы, как две капли воды друг на друга похожими, а более же всего похожими на нас вами.
  - А ты с этим не согласен? - нервно воскликнул Зельцман, - наверное ты желаешь, чтобы все оставались дикими и безграмотными, как мужики. Не за более ли образованными классами они должны тянуться?
  Всеобщий усмиритель Мациевич, предвидя неизбежную ссору и ругань, вскочил со своего места.
  - Только давайте не будем ссориться.
  Но Зельцмана унять было просто невозможно. Он продолжал с ненавистью глядеть на Бережкова и при этом ругаться.
  - Вы все время рассуждаете с мелкобуржуазных позиций. Видно, что не дает вам покоя ваше чертово происхождение.
  - Знаете Зельцман, - с неудовольствием заметил Бережков, - мне совершенно наплевать на то, что вы думаете на мой счет. Может быть, я в чем-то и не прав, и готов даже в этом признаться, но я прошу вас избавить меня от оскорблений!
  - Всем то вы недовольны, Бережков, - заметила Кох.
  - Чему же мне радоваться? Я, знаете ли, всегда не любил участвовать в комедиях, а иных слов для вашего собрания подобрать не могу.
  - Что за дичь вы несете? - воскликнул один из студентов.
  - Это не дичь, просто теперь я несколько по-другому смотрю на жизнь.
  - С какой же стати вы изменили свои взгляды на жизнь? - с издевкой спросил Сова.
  - Я решил для себя порвать с вашей партией, вообще с какими бы то не было партиями.
  - Любопытно, а чем же вы собираетесь заниматься? - поинтересовался Лианозов.
  - У меня есть диплом, поеду в деревню, - с какой-то робостью произнес Бережков, который несколько терялся в этой враждебной ему компании.
  - Это просто подло - отказаться от революционной деятельности ради собственного благополучия, уйти на покой, когда дело революции только-только становится на ноги. Вы дезертир, у вас слишком обывательская психология! - взвизгнула Кох.
  - Я ухожу на покой?! - возмутился Бережков, побледнев, - Разве я когда-то заботился о себе лично, разве я искал в жизни одних лишь удовольствий? Или вы мало меня знаете? Я много лет только и делал, что выполнял указания вашей партии, даже будучи не согласен с ними, все равно выполнял. Разве я не рисковал своей свободой каждый день и не сидел за решеткой за свои убеждения и деятельность в партии? Заметьте, не единожды сидел!
  - Что же привело вас к подобному разочарованию в нашем деле? - спросил Лианозов таким тоном, что трудно было разобрать, действительно ли ему это интересно, или он просто издевается над бывшим товарищем.
  Вообще доктор Лианозов был человеком необыкновенным и не только потому, что никто не мог в точности сказать, что он представляет из себя и какой у него характер. Обе значительные теории о роли личности в истории: материалистическая и толстовская, при всех своих достоинствах вряд ли смогут доподлинно оценить место Лианозова в созданной им партии. Великая мысль отлученного от церкви бунтаря о том, что царь или вождь - всего лишь раб истории, может быть и удачна, только к Лианозову она не подходит. Может статься, что наш доктор и являлся рабом Провидения, неким бичом Божий, но рабом истории он быть никак не мог, так как он шел как раз против истории, ниспровергая на своем пути все ее законы. Если же исходить из теории значимости отдельной личности в истории с точки зрения ее способности правильно оценить и предугадать объективные закономерности в развитии того или иного народа на определенном этапе его бытия, использовать и направлять их, то и это для Лианозова не слишком подходило, хотя, исходя из такой точки зрения можно было с уверенностью сказать, что в некотором роде он был личностью исторической. Но повторимся, доктор был слишком необыкновенным человеком для того, чтобы мы сумели загнать его в какие бы то ни было рамки и теории. Трудно вообще сказать, смогла ли сохраниться в наших краях социал-демократическая партия, если бы Лианозов вдруг умер. Впрочем, существовать она, может быть, и продолжала: существует же у нас масса более идиотских партий, но стала ли она в этом случае бороться за власть, да еще насильственными методами, - в этом приходится сомневаться. Никакую, даже самую мудреную теорию, невозможно подвести под человека, равно как никакая партия не может прийтись по вкусу умному человеку, ибо, как сказал когда-то Ницше, рано или поздно он непременно почувствует себя слишком тесно в рамках партийных программ. Лианозов был слишком умен, он не только поднялся над собственной партией, но и сумел сделаться ее бессменным лидером, и взял на себя смелость изменять теорию и тактику по своему усмотрению в зависимости от обстановки, только для видимости прикрываясь авторитетом Маркса и какого-то никому неведомого Центрального комитета. Он, как всякий образованный русский человек, слишком поклонялся интеллектуальной свободе, чтобы отдавать себя в плен какой-то там организации и научной идее, - это вообще великое достоинство его нации, которое иные недалекие люди относят к недостаткам, ибо аполитичность и равнодушие к природе власти во всех прочих странах считается дефектом. Однако эти люди напрочь забывают, что в русском языке, слова "свобода" и "воля" все же являются антонимами, как бы разного рода демократы не пытались в нашем столетии смешать их и синонимизировать. Все великие бунтари этой страны заявляли людям, что желают дать им волю, но не свободу, которую дать были не в состоянии, ибо свободу никто вообще не может дать всем сразу, а каждый должен сыскивать в отдельности. Это просто преступно смешивать два этих слова, и подлыми обещаниями свободы, которая открывается только в духовных поисках, увлекать людей в безумную вакханалию воли, которую в Европе отчего-то именуют свободою. Это достаточно несложно - подменить бесплотный идеал, доступный слишком немногим, чем-то осязаемым вроде демократии или физических прав человека, то есть дозволением делать то, что ему взбредет в голову. Лианозов все это знал, знал даже более, иначе никогда бы не стал сторонником такой бессмысленной утопии, как марксизм. И Бережков, по-видимому, верно понял Лианозова, осознал, что такой умный человек, как Лианозов никак не может быть рабом каких бы то ни было партийных программ, пусть они будут выдуманы даже им самим. Потому он и пришел сюда вновь, что прекрасно понимал все это, нутром чувствовал, что за бестия этот лжедоктор. И он вовсе не намеревался открывать глаза ослепленным им товарищам, ибо это недоступно смертному, открывать глаза слепцам, он просто пришел говорить с людьми, еще не потерявшими способности мыслить вне всяких идеологий и партийных рамок.
  - Так что же все таки подтолкнуло вас к столь странному решению? - повторил свой вопрос доктор.
  - Что подтолкнуло меня? - задумчиво переспросил Бережков, пытаясь рассмотреть сквозь лукавый прищур Лианозова его истинное лицо, - ничего особенного. - Одни только мои наблюдения за развитием нашего государства последние пять лет.
  - Положение ужасное! - закричал Елкин, - одно сплошное варварство!
  - Трудовые массы повсеместно страдают...
  - Положение трудовых масс у нас ни сколько не хуже, чем во Франции или Германии, - пожал плечами Бережков, - вы совсем не интересуетесь статистикой, а напрасно, статистика у нас считается едва не лучшей в мире. Кажется вы, т.Зельцман занимались статистикой...
  Зельцмана передернуло от упоминания его имени устами неприятеля, и он посмотрел на него из-под-лобья, однако ничего не сказал.
  - Так вот, по темпам экономического роста, уважаемые товарищи, (при этом Бережков еще раз многозначительно взглянул на занимавшегося статистикой Зельцмана) мы занимаем второе место в мире после США, а к 1913-14 гг. согласно всемирным прогнозам безусловно должны далеко оторваться от всех стран, включая вышеупомянутые Штаты. Бюджет находится в великолепном состоянии и достиг 3 миллиардов. Во всем мире говорят о русском экономическом чуде...
  - Но при этом масса населения продолжает бедствовать, - подал голос Зельцман, задетый за живое намеками на свою профессиональную несостоятельность.
  - Чепуха! Беднейший пролетариат и крестьянство бедствуют по всему миру: и в Европе и за океаном не говоря уже о более бедных странах. Конечно, по уровню экономического благосостояния мы занимаем не первое место в мире, но все же - седьмое, седьмое, товарищи, и это при темпах экономического роста, равных американским и превышающих все остальные! А что будет с нами через 10-20 лет? К тому же все эти данные касаются империи целиком, в то время как свой уровень благосостоянии Англия подсчитывает независимо от уровня жизни в колониях. Не забывайте, товарищи, что разница в развитии Центра, Финляндии, Польши с южными и восточными окраинами необычайно велика. И это со всеми колониями, в которых промышленность только-только зарождается стараниями государства - 7 место! Мы вытянем Туркестан, Кавказ и Сибирь, но только не тем путем, который вы предлагаете. Это глупость - ваш план: забрать все у развитой метрополии и поделить по диким окраинам. Что станет, когда метрополия обеднеет, и забирать у нее в пользу туземцев будет нечего, не разбредутся ли они тогда в разные стороны?
  - Послушайте, Бережков, Маркс верно подметил, что народ, угнетающий другие народы, свободным быть не может.
  - Это ничего не значащая фраза! Лианозов, вдумайтесь в нее, ведь она не несет под собой никакого смысла.
  В комнате воцарилась настораживающая тишина, и Бережков почувствовал, как со всех сторон устремились на него недобрые взгляды "товарищей", которые не могли ему простить оскорбления кумира.
  - О чем же нам с вами тогда говорить? - прервал молчание Зельцман, - о чем вообще можно говорить с предателем?
  - Я не предатель. Я человек, и мои убеждения в отличии от ваших способны меняться. Вы же закоренели в вульгарном марксизме. Мне 32 года, и я по самому закону вещей могу, даже должен изменять свои взгляды на жизнь. Лишь религии и марксизму эволюция недоступна, а я, товарищи, атеист.
  - Вадим, ты ошибаешься, - мягко заметил Мациевич.
  - Ах, оставь его. Он не стоит того, - патетически произнесла Варенька.
  - Да можно ли быть настолько нетерпимыми к чужим взглядам?! - довольно спокойно отозвался Бережков, волнение которого выдавало лишь легкая неверность рук, - вам бы о культуре поведения почитать что-нибудь...
  - Мы сами разберемся, что нам читать.
  - Да вы выслушать то меня даже не хотите. Неужели вам совсем неинтересно, почему я решился уехать в деревню? Я думаю, что это единственное мудрое решение из всех, принятых мною в последние годы.
  - Вы переметнулись к народникам или эсерам. Вот и все. Если вы полагаете, что ваш уход в прошлый век есть некоторое достижение человеческой мысли, то мы готовы послушать ваши соображения на сей счет, - усмехнулся Лианозов
  - Мы только потому выслушаем вас, дабы самим не впасть в искушение и довести борьбу до конца, - вывел Мациевич.
  - Думаю, не стоит и время терять, - заметил Зельцман
  - Но ведь здесь нас попрекают нетерпимостью, - как-то зло сказал Лианозов, однако улыбаться при том не перестал, - и кто попрекает? Человек, в юности увлекавшийся терроризмом. Или я ошибаюсь?
  - Террор над единицами лучше террора над целыми классами и народами.
  - Ваш намек неудачен.
  - Отчего же? Разве истребить большую часть народа ради благосостояния меньшей, по вашему очень гуманно?
  - Цель, дорогуша, оправдывает средства, - откровенно признался доктор.
  - Кто знает, кто знает. Имеет ли вообще такая цель право на существование?
  
  Глава 14
  "Ну какие же мы народолюбцы?... если б мы вправду любили народ, а не в статейках и книжках, то мы бы поближе подошли к нему и позаботились бы изучить то, что теперь совсем наобум, по европейским шаблонам желаем в нем истребить"
  (Ф.Достоевский)
  Бережков верно подметил, что с однопартийцами разговора у него не выйдет, и он неизбежно выльется в обычную перебранку, которая всегда имела место в заседаниях комитета, едва только среди его членов появлялся хотя бы один человек, не согласный с мнением партийного большинства. Тем не менее Вадим Иванович все таки не терял надежды заставить Лианозова, хотя бы Лианозова, которого он когда-то почитал за вернейшего марксиста и просто очень умного человека, выслушать его. Лианозов умел слушать, каждое слово оппонента да и свое собственное взвешивал, но слушал внимательно он более для того, чтобы потом, в подходящий момент, обрушить на него ураган критики со страниц местных большевистских изданий. Но он никогда не говорил ничего по типу: "я не читал, но все равно осуждаю", даже напротив для более веского осуждения он внимательно прочитывал и выслушивал все постулаты инакомыслящих. Тем не менее Бережков решился говорить, хотя знал заранее, для чего Лианозов дал ему теперь слово.
  - Я вступил в социал-демократическую партию из-за совпадения моих собственных взглядов с ее платформой. Не менее всех вас желаю я осчастливить несчастный народ наш, и мое сердце обливается кровью при виде ужасных условий быта рабочих и сельской бедноты. Или вы полагаете, что у вас одних есть сердце? С 15 лет я боролся с царизмом, да было, дело, - в студенчестве, я увлекся терроризмом, но слишком скоро понял, как бессмысленно и пошло ради благосостояния народа убивать отдельных его супостатов. Я увлекся марксизмом и свято верил в него, пока не пришел к выводу, что военный переворот и захват власти образованной интеллигенцией, представляющей интересы пролетариата, никак не осчастливит ни 10-15 миллионов этого самого пролетариата, ни тем более 150 миллионов остальных людей, которые являются ядром нашего народа, его наиболее здоровыми силами, - именно они, а вовсе не какой-нибудь продукт промышленного развития типа рабочих, как бы это не хотелось представлять т.Марксу. Если бы вы хоть немного уважали своего учителя, то неизбежно вспомнили бы его предупреждения, что все, что годится для Европы не всегда подходит России, "как указ татарина Бориса Годунова на русское крестьянство". У нас с вами должна быть только одна цель - осчастливить народ, только средства к тому мы прилагаем разные. Мы все желаем установления в России республиканского строя и политических свобод, но я полагаю, что за это надо бороться не для того только, чтобы на основе демократической республики строить коммунизм через вооруженный захват власти. Социализм - это эволюция, а вовсе не кровавая вакханалия, перевороты и военные диктатуры, это прежде всего свобода, это экономическое благосостояние каждого и всеобщее равенство. Товарищи, не подумайте, что я бернштейнианец, я и сам не знаю, кто я, но несколько дней назад я понял определенно то, что я не марксист. Я недавно в который уже раз перечитал Маркса и нашел, что он ошибся в своих схемах для Германии и Англии, и дальнейшая история показала их ошибочность, что уж тут говорить о приемлемости его теории в неведомой, но почему то слишком ненавистной для него России? Вся теория Маркса есть величайшее заблуждение, блуд и разбой, это что угодно, только не социализм. Социализм - это благоденствие народа, а никак не гражданская война, и мы не кровью должны брать власть, не через разрушение основ существующего строя, а прежде подготовить почву дабы облегчить приход социализма мирным путем. Идти против истории - преступление перед ней, она не прощает таких ошибок.
  - Что же вы предлагаете? Что такое вы могли бы придумать, до чего не додумался Маркс? - усмехнулся Лианозов.
  - Я нахожу, что нашей единственной целью должно быть очищение существующего строя от феодальных пережитков, тормозящих его развитие, а именно самодержавия, помещичьей собственности на землю - основной причины малоземелья в хлебопроизводящих районах. Я в отличие от всех вас провел свое детство в деревне, где у отца был небольшой кусочек земли, и наблюдал жизнь сельских тружеников своими глазами, а вовсе не по книжкам изучал. Пролетариат - вовсе не весь наш народ, это только 10-15% населения российской империи, и потому нельзя смотреть на нужды и чаяния народа через призму пролетарского сознания. Отчего вы взяли на себя право представлять интересы народа, вы, оторванные от него интеллигенты, вооруженные каким-то пролетарским сознанием. Да кто вообще мог дать вам эти права, когда вы ни разу в жизни не держали в руках своих ни плуга, ни молота? Не потому ли, что вы все считаете себя слишком образованными и умными, вследствие чего народ, темный и отсталый, должен идти вслед за вами? Да чем же вы в конце то концов так хороши, в чем на самом деле превосходство ваше, - не только ли в том, что вы висите в каком-то пространстве между народом и его привилегированными классами? Много ли вообще достоинства в том, что вы народ только по образованию превосходите, а до высших слоев не можете дотянуться по недостатку культуры? Потому вы на всех и озлоблены. Вам известно, что в России среднего класса нет, все классы поляризованы. Если вы хотите представлять интересы верхнего полюса, то идите с ними по одной дороге и боритесь за их власть, если же низшего - идите к нему, и только тогда вы с полной ответственностью сможете назвать себя выразителями его интересов. Поживите с ним, посмотрите на мир его глазами и тогда, может быть, вы будете иметь право отстаивать народные интересы. Пока же вы - не более, чем отражение каких-то теорий, интеллектуальных изысканий, вы пришли неоткуда и сторонники ничего. Я не народнические взгляды здесь проповедую, напрасно вы обвиняете меня в этом, я вовсе не учить и агитировать народ призываю, - ибо ничему научить его вы не сможете, он много выше вас, потому что владеет тем, чем не владеет никто из вас: у него по крайней мере есть почва под ногами, есть традиции и родной дом. Нам надо изучать его, понять его культуру, его взгляды на жизнь, ведь именно этот безграмотный и темный народ создал наше государство, нашу культуру, породил нашу уникальную духовность, даже самих нас, наконец, ибо все мы вышли из его недр. Клянусь, что вы со всей вашей образованностью и умом ничего подобного никогда сделать не сумеете.
  Бережков перевел дыхание и продолжил, очень быстро, опасаясь, что товарищи по партии опять прервут его и не дадут до конца выразить свои мысли.
  - Я не желаю быть пришлецом и странником в моем Отечестве, я не желаю брать на себя право учить и управлять теми, кого я не знаю в совершенстве, я не могу ставить себя выше тех, кто, может статься, в сотню раз выше и лучше меня самого. Мои мечты о крестьянстве получили теперь реальные пути к осуществлению. Земельная реформа правительства приближает разрешение аграрного вопроса, потому я пришел к выводу, что вовсе не с правительством нам теперь надо бороться, - если только нам на самом деле столь дороги интересы народа. Разрушение первобытной общины, которую наши предшественники ошибочно именовали ячейкой социализма, развязывает руки крестьянам, желающим трудиться на собственной земле, дает им свободу действий, новые возможности к обогащению, недаром же в народе говорится: мужик умен, да мир глуп. Видимо не слишком хорошо ему живется при коммунистической взаимопомощи и круговой поруке, царящей внутри общины. Русские помещики кормят всю Европу, свободные же русские крестьяне сумеют прокормить и весь мир, ибо этих самых помещиков у нас всего лишь несколько тысяч, а фермеров будет десятки миллионов. Кто не сможет хозяйствовать на собственной земле станет сельскохозяйственным рабочим, - и в этом нет ничего страшного. Не может быть полного равенства в реальной жизни - не все же люди трудолюбивы, а изменить человеческую природу не в нашей власти. Неужели вы не понимаете, что выход на хутора и заселение пустующих территорий не выгоден лишь лентяям да пьяницам, а таковых у нас среди любого сословия наберется более чем достаточно. И не выгодно разрушение общины в первую очередь вам, поскольку оно ведет к созданию крепкого среднего класса, на отсутствие которого вы опираетесь в своей борьбе за власть. Недаром ваш Маркс призывал к сохранению общины... Конечно, общиной легче всего управлять, но разве справедливо то, что трудолюбивые и крепкие крестьяне вынуждены под давлением этой самой общины делиться своей прибылью с бездельниками? Столыпин обещал полностью разрешить аграрный вопрос через 10-20 лет, и я верю ему, и вы ему верите, потому его и ненавидите, ведь ежели вопрос аграрный решиться сам собой, то нам совершенно не за что станет бороться. Кто останется тогда за нашей спиной: 10 милллионов пролетарием и люмпенов, значительная часть которых уже старается учиться, получать квалификацию и влиться в средний класс. С появлением последнего никому не будет нужна наша революционная деятельность, кроме нищих, лодырей и пьяниц, - а это то и беспокоит вас более всего. Но ведь препятствовать историческому процессу - преступление перед народом. Пока крестьянин - раб общины, у него не может быть стимулов к работе, а отсутствие таковых порождает мираж дела, но никак не само дело, бездействие же неизбежно влечет за собой бедность. Замкнутый круг получается, товарищи. Вам мила эта дурацкая община только оттого, что вы на основе ее чаете создать какое-то коммунистическое хозяйство, то есть принести народу те же цепи и рабство в обмен на дозволение грабежа помещичьих угодий, большинство которых и без вашей помощи близки к разорению и скупаются повсеместно Земельным банком для выдачи вашим же любезным крестьянам на льготных условиях, - и все это происходит без всякого грабежа и убийств, как естественный процесс, что всегда надежнее и человечнее всяких революций.
  Безусловно речь Бережкова, как обычно это случалось в моменты крайнего волнения, получилась сумбурной, он и сам признавал это, однако в ней было много искренности и здравого смысла. Товарищам по партии понравиться это не могло. Им в глаза бросился не ее смысл, а этот самый сумбур, спешка и перепрыгивания с одной фразы на другую. Они привыкли спорить, но не привыкли размышлять, наивно полагая, что истина должна рождаться именно в спорах, в то время как спор и есть ее злейший противник.
  - Что за невероятных глупостей вы нам наговорили? - пожал плечами Лианозов и снисходительно улыбнулся своей гаденькой улыбочкой, - неужто вы полагаете, что мы должны все это воспринимать серьезно? Ваши новые убеждения - капитуляция перед делом революции.
  - Это честный шаг, - упрямо заметил Бережков, - революция - это борьба за власть, это путь негодяев. Даже ваш лидер из Центрального комитета сознает, что реформы грозят провалом всей вашей аграрной программы, недаром он столь пристально следит за ее продвижением. Он то прекрасно понимает, что успехи реформы отнимают у вас и эсеров партийную программу. Если все проблемы, столь волнующие вас на словах, разрешатся вдруг разом, вы же первые горевать будете, потому что вам уже будет не за что бороться, и все пути к завоеванию власти для вас будут отрезаны навсегда.
  - Что вы такое говорите? - вскричала Варенька Кох, - по-вашему выходит, что мы за власть только боремся, что для нас ничего вообще не значит народное благосостояние?! Разве ради власти мы постоянно рискуем своей жизнью и свободой?
  - Вы прекрасно знаете психологию стада бездельников и пьяниц, но ни разу не утрудили себя изучением психологии крестьянина. А что не говорите, вовсе не этот ваш политически грамотный пролетарий, а отсталый и темный крестьянин - носитель и питатель нашей культуры, - продолжал Бережков, - в нем наше прошлое и наше будущее тоже в нем, а вовсе не в разбойниках и бездельниках, которых вы именуете сознательными элементами: им и впрямь нечего терять кроме цепей. Вы хотите управлять народом ради его блага, но вы даже не знаете культуры того народа, которым намереваетесь управлять, поскольку если б вы хоть немного были с ней знакомы, то, может быть, поняли, что, по его законам, земля может принадлежать только тому, кто ее знает, кто трудиться на ней, а вовсе не тому, кто почитает себя за самого ученого человека, кто изучил по марксистко-плехановским книжкам крестьянство и способы управления им. Поймите, что ни один "Капитал" не поможет вам лучше понять устройство российской деревни. Если вы хотите узнать чего-нибудь послушайте народную мудрость, былины и сказки. Да вспомните хотя бы древнюю легенду о Святогоре, если вы вообще удосужились прочесть ее за массой брошюрок Герцена, Маркса, Плеханова и их же несть числа. Но я напомню ее вам, точнее один только эпизод, когда великий богатырь - повелитель гор и поднебесной не смог сдвинуть ни на йоту одну малюсенькую сумочку с тягой земной! Он, почитавший себя сильнейшим на земле, не нашел в себе силы даже слегка подвинуть то, что простой крестьянин Микула легко носил на своих плечах. Скажите, разве вам никого не напоминает этот доисторический славянский образ? Не вы ли, господа интеллигенты, социалисты всех мастей, являетесь на деле этими Святогорами, чужаками и пришельцам на родной земле? Но берегитесь, не заходите слишком далеко в утверждении своих прав перед народом, иначе очень возможно, что все вы закончите свой бренный путь, подобно былинному герою, поглощенному собственной землей, которую он никогда не знал и не обрабатывал, тем не менее почитал себя ее повелителем и властелином, бахвалился взвалить ее всю на плечи для доказательства собственного превосходства, однако не выдержал даже попытки и погиб. Не надорвитесь и вы, товарищи демократы и интеллигенты, помните, что никто не может нести на себе эту землю, управлять ею, если только сам не работает на ней, не живет ее нуждами.
  - Тебе не кажется, что ты оскорбляешь нас? Замолчи! - поднялся со своего места Зельцман и на грубом лице его отобразилась самая жесткая мина.
  Поднялся было невыразимый шум, однако Лианозов своим авторитетом заставил всех замолчать и зачем-то предложил Бережкову продолжить свою речь. Он не ожидал подобной милости от главы партии и поначалу несколько опешил. Он взглянул в непроницаемые хитрые глазки доктора, однако прочитать в них ничего не сумел, ему показалось, что Лианозову просто-напросто доставляет удовольствие увлеченность и горячность собеседника, над которой он всегда любил подтрунивать в то время как сам неизменно оставался спокоен и ничем своих настоящих чувств не выдавал. "Ну нет т.Лианозов, я не доставлю вам такого удовольствия, вам не удастся вознестись надо мной в этот раз. Мы будем разговаривать на одном уровне, - подумалось Вадиму Ивановичу, но тут же сомнение в собственной выдержке закралось в его душу, и он в первый раз решился высказать партийному лидеру все, что давно о нем думал, однако ни разу не смел еще выразить в словах.
  У Бережкова, как и у всех, сколько либо знакомых с Лианозовым, никогда не хватало сил и терпения одержать моральную победу над последним. И Бережков проигрывал партийные баталии незаметно для себя, и явственно для других, искренностью и эмоциональностью своей проигрывал, которые его оппонент не ставил ни во грош. Стать с доктором на одну ногу можно было только при безграничной подлости, умении вести игру и интеллектуальные словопрения, никакие чувства здесь были неуместны. Наверное, все таки Пушкин глубоко ошибся, сделав однажды вывод о том, что гений и злодейство не совместимы...
  - Вы утверждаете, что я вас всех оскорбляю? - повторил Бережков, стараясь говорить как можно спокойнее, - да можно ли кого-нибудь оскорбить правдой? А я вам правду говорю.
  Из глубины комнаты послышался нервный смешок. Бережков сломался и вспылил, не удержался, чтобы не высказать Лианозову и компании свои взгляды на их деятельность. Это была безусловная оплошность и последнее его поражение.
  - Я говорю вам с полной ответственностью за свои слова, что вы все - негодяи, что никакие вы не друзья народа, более того - злейшие его враги, рвущиеся к власти над ним, не стесняясь ни в каких средствах. Народ для вас - не более чем гибкая склизкая масса, из которой вы желаете слепить свою пошлую марксистскую коммуну. Я ведь много лет знаю вас, мы были когда-то близкими друзьями, потому именно к вам пришел я поделиться своими сомнениями... Да, что мне еще говорить?.. Я вас как умных и образованных людей знаю, и вследствие этого вы не можете не понимать, что вся ваша теория - всего лишь кровавая утопия, что она просто ужасна, невозможна для практического применения, она - губительна для народов России и мира. Впрочем я не о всех вас говорю. Вы, например, Варвара Семеновна, всего лишь обманутая неопытная женщина, свято верящая в спасительный дар марксизма! Так же и Скатов - единственный пролетарий в комитете, за всю жизнь не прочитавший ни единой книжки, и в университетах не учившийся, - его вам легче всего было обмануть и увлечь в свои сети. Да и среди молодежи, студентов, всегда не мало найдется горячих голов, готовых идти за любыми красивыми фразами и модными теориями по одной простой причине, что сами они еще не в состоянии верно различать, что есть добро, а что зло. Но вы, Лианозов, Зельцман, Мациевич, - кому, как ни вам понимать, что ваш Мартов, Ленин, Бронштейн, и вы купно с ними служите преступной идее, и тем ужаснее деяния ваши, что вы, сознавая всю низость своих замыслов, продолжаете способствовать их осуществлению для того, чтоб когда-нибудь, достучавшись до самых низменных струн души человеческой, завладеть умами масс и господствовать над миром, если даже для того потребуется уничтожение целых рас, всей мировой культуры. Вы все негодяи и враги человечества, и я не боюсь повторить это еще раз.
  - Да ты пьян! - воскликнул Сова.
  - Да я немного выпил, но в противном случае я бы ни за что не решился посетить ваш вертеп. У меня просто не хватило бы смелости. В последнее время мне отчего-то страшно говорить с вами, какой-то могильный ужас навевает ваше общество.
  Заливистый смех доктора был ответом на его последнее замечание, и не только сам Бережков, но и все остальные товарищи в недоумении уставились на своего лидера, который просто трясся от хохота, и даже слезки выступили на его маленьких лукавых глазках. Вадиму Ивановичу подумалось сначала, что с ним случилось что-то вроде припадка, однако Лианозов очень скоро успокоился и посмотрел на него с улыбкой самой издевательской и самодовольной, было ясно, что Бережков навсегда утратил у этого человека интерес к своей персоне. Только глаза его более не щурились и не улыбались, и Бережков разглядел их впервые за много лет. Какие же они были злые, - он никогда прежде не замечал этого, а теперь, увидев, просто ужаснулся: недаром же доктор так тщательно скрывает их истинное выражение под слащавеньким прищуром. Под воздействием какого-то непонятного чувства, Бережков машинально поднялся со стула и спешно вышел из комнаты, не дав никому опомниться.
   С его уходом поднялся такой невыразимый гвалт, что жителям соседних квартир показалось, что у Лианозовых происходит крупная бытовая ссора, едва не до драки, и эти душераздирающие крики, в которых нельзя было уловить ни одной цельной фразы улеглись не ранее чем через полчаса в интересах конспирации. Лианозов произнес какую-то долгую речь о вреде оппортунизма, пацифизма и народничества, которая была встречена товарищами единодушным восторгом, что весьма польстило последнему. После выражения глубочайшего удовлетворения мудрыми выводами вождя, большевики спели вполголоса "Вихри враждебные". В этот раз пели как никогда хорошо, в один голос, с сильным революционным ожесточением.
  
  Глава 15
  Гляжу назад - прошедшее ужасно,
   Гляжу вперед - там нет души родной!
  (М.Лермонтов)
  После ухода из квартиры Скатовых, Анна пристроилась у одной сердобольной старушки, одиноко обитавшей в ветхой избенке за Сибирской заставой. Хозяйка добывала себе на жизнь тем, что собирала милостыню по переулкам, да клянчила остатки еды у сидельцев в лавках и по окрестным кабакам. Анна уговорила старуху пустить ее к себе на жительство, а в отместку обещалась кормить ее и делиться тем, что сама добудет. Та же была настолько одинока, что наличие хоть какой-то собеседницы было не то что в тягость для нее, но даже и доставляло ей некоторое удовольствие. Конечно, Анна не могла обеспечить не только старуху, но и себя самую, работать она не умела, так что шансов найти заработки у нее было не слишком много. И старухе подчас приходилось делиться с нею хлебом.
  Анна переносила все лишения с завидным мужеством и ни разу не пожалела о прошлой сытной жизни у Тоболова. Она никак не могла простить ему пережитых унижений, и именно ненависть помогала ей терпеть голод и нужду, переносить холод в нетопленой из-за отсутствия дров избе, - все мысли ее были заняты исключительно поисками путей к отмщению. Бог весть, как она думала жить дальше, но ей казалось, что вся эта нищета в ее жизни неизбежна до тех пор, пока она не сумеет расправиться со своими обидчиками. Жажда отмщения превратилась у нее в какую-то навязчивую идею, она едва не упивалась своим бедственным положением, злилась на целый мир, ибо ей казалось, что все люди виновны в том, что она дошла до столь плачевного состояния. Бывают разные страдальцы на свете, одних беды смягчают и делают кротче, отзывчивее, других, напротив, озлобляют, заставляют повсюду искать виновников своих несчастий, только не признавать свою собственную вину. Ожесточение вообщем-то и есть самое естественное состояние человека, погрязшего во зле, и именно для его обуздания древними были изобретены законы. "У злых людей нет музыки. - Отчего же у русских тогда есть музыка?" - воскликнул однажды германский философ, начитавшийся Достоевского и претерпевший любовную драму с россиянкой. Под этими словами он вероятно подразумевал исключительное тяготение русских ко злу и всякой мерзости, и я готов согласиться с его авторитетом только потому, что, пожалуй, и впрямь нет ни одной нации, которая бы настолько упивалась собственными страданиями, вознося их до культа. Может статься, оттого люди наши и ищут повсеместно страданий, что только они способны сделать их мягче и добрее в то время, как они злы по природе, и не является ли это своеобразной попыткой превзойти самих себя? Тысячу лет они только и делают, что торжествуют над самими собой, да так успешно, что уже считаются едва не добрейшей нацией. Тем не менее при общей заскорузлости во зле выше и благороднее всегда будут те, которые сумеют осознать себя беспримерно злыми, пакостными, да еще настолько, чтобы стать способными без доли сомнения отправиться на любые страдания и муки ради искупления грехов. Впрочем, не нам решать, что добро, что зло, умели ли мы сами страдать, чтоб делать выводы? Страдали то все, умели ли принять неизбежность, более того, необходимость страдания?
  Анна была, быть может, добрейшим существом, однако она относилась к той породе людей, что озлобляются от внешних неудач, от мук и унижений и нарочно разыскивают их ради того, чтобы не дать злобе заглохнуть, которая в этом случае не могла бы вылиться в месть, долженствующую, по их мнению, нести измученной душе самое большое наслаждение. Не отомстив Тоболову, девушка успокоиться бы не смогла. В последнее же время ее терзала необходимость выбора между двумя способами отмщения: пойти ли прямо в полицию, или разоблачить мошенника через прессу. Дилемма вообще то была пустяковой, однако простой обыватель наш всегда испытывал робость и недоверие к судебным делам, из которых, как из пруда, сухим выйти никогда не надеялся. И Анна все более склонялась к мысли о посещении редакции. В ожидании возвращения редактора и скандально известного репортера Гусева из уездного города, пыл Анны постепенно начинал спадать, и мысли об отступлении все чаще приходили в голову. Она находила их малодушными и всячески гнала прочь, ей уже стоило немалого труда убедить себя в необходимости отмщения супостатам. Дело свое она рисовала неким святым долгом, перед которым заботы о собственной чести ничего не стоят, более того являются даже предательством по отношению к какой-то высшей справедливости. И это чувство заполонило в последнее время ее сердце, тем более что от религии она отошла совершенно. Вера занимала в душе ее и раньше не слишком большое место несмотря на то, что порою верила она до фанатизма. Анна всегда понимала бытие Бога как-то слишком примитивно, и как это часто бывает с маловерными, ожидала от Него поддержки существенной, а не получив ее, в своей душе искать даров Его не стала, и отвергла совсем. Даже формулу для оправдания своего поступка изобрела, что-то вроде: "даже если Он и существует, то слишком жесток и несправедлив, чтоб мог требовать от людей поклонения." Прийдя к выводу о божественном тиранстве, она не пожелала признавать Его как благого, отводя место только абсолютному злу. Вместе с осознанием этого, умерла в ней и вера в бессмертие души. Если Анна и признавала наличие грядущего суда, то только как одно из проявлений Божьей несправедливости, не понимая, просто упуская из виду слова Христа, который обещал, что Сам не будет судить никого.
  Так вдруг разом, решившись всех своих идеалов, которыми жила всю прошлую жизнь, это несчастное человеческое создание бросилось искать новой опоры, нового предмета для поклонения. Она несознательно искала кумира, но не нашла ничего, кроме неутоленного чувства мести, которое она почитала за атрибут мужественных и сильных людей, потому всякие мысли об отступлении казались ей непростительной слабостью, достойной лишь презрения.
  Вспоминала ли она Лукьяна? Конечно. Но он поначалу был вытеснен из ее сердца слепой жаждой мести. Воспоминания о нем несколько нейтрализовали ее ненависть, и смириться с этим Анна не могла, потому страшно злилась и на него и на себя. Потом она стала вспоминать его чаще, и на фоне монтекристовской горячки и следующей из того бессонницы, нервного беспорядка, его образ проступал единственным светлым пятном, и наверное оттого он так сильно довлел над ней и теснил ее неутолимую злобу. Она не смела и надеяться на возможность встречи с ним, довольствуясь лишь памятью о человеке, который постепенно обрастал в ее воображении легендами и мифами и принимал образ некоего благородного рыцаря. Но порою ей мучительно хотелось увидеть его снова. И только страшная тайна ее, так жестоко открытая Тоболовым Лукьяну пресекала возможность их свидания, за что она ненавидела разлучников еще сильнее.
  Уже на Масленной, поддавшись искушению увидеть Лукьяна, она невольно стала прохаживаться мимо дома, приобретенного недавно Тоболовым у Ховрина, и хотя она сознавала всю глупость и нелепость этого своего моциона, отказаться от него не могла. Дабы хоть как-то заглушить назойливые мысли о Лукьяне, Анна размышляла о Тоболове. Тогда она впервые пожалела о том, что не вступила в сделку со Святым, который наверняка сумел бы упрятать ее врага в Сибирь, но она не могла принять тот факт, что Святой предлагал ей за содействие деньги, иными словами просто покупал ее. "Что мне с этих денег? - думала она, - это было бы просто низко: принять их от Святого. И даже что из того, что Нежданов упрячет Тоболова в тюрьму, ведь в этом случае Тоболов понесет ответственность не за преступления передо мной, а за какие-то свои личные счеты со Святым? А разве этот негодяй меня обидел меньше, чем насолил Нежданову? Нет, я не желаю быть орудием для сведения каких-то счетов."
  Ах, племя маленьких, жалких человечков, всю то жизнь вы ищете возможности любой ценой ощутить себя большими, почувствовать свое превосходство над кем-нибудь, кого всегда почитали более сильными, возвысится духовно или материально, - в этом нет существенной разницы. Как прекрасен для вас этот ничтожный и суетный миг торжества над обидчиком, и вы все готовы отдать за него, поддавшись навязчивому соблазну короткого торжества... Вот и Анна возжелала во что бы то ни стало доказать, что безнаказанность может иметь место только у Власть имеющего, суд человеческий же скор и не знает промедления, и тем досаднее будет злодеям, что будет исходить он от человека, слабейшего их.
  Но все это легко говорить, в то время, как она совершенно не знает, как лучше подступиться к этому делу, ей нужен хороший советник, но где девушка может найти его тогда, как у нее нет ни одного друга в городе? Она страстно нуждалась теперь в Лукьяне, хотя ей было мучительно стыдно попадаться ему на глаза после того, что он узнал о ее прошлом, но она не переставала верить в то, что все таки должна существовать хоть какая-то вероятность, что Лукьян не вытолкает ее в шею, сумеет не то что понять, -на это она не смела даже и рассчитывать, - хотя бы выслушать ее, поддержать хоть словом, ведь она уже не имела права требовать помощи с его стороны.
  Анна подошла к подъезду ховринского дома вплотную, и, постояв минут пять в нерешительности, сама войти не посмела, а уговорила за полушку сходить маленького оборванца. Пока она ожидала около подвала в ожидании вестей, сердце уже готово было вырваться из груди, руки, спрятанные в карманы старой дубленки заметно тряслись, ее бил озноб, будто от холода, хотя на улице к вечеру заметно потеплело, и каждое мгновение, проведенное у двери, казалось ей вечностью. Не прошло еще и трех минут, как ее посланник появился вновь, точнее он вышел из ночлежки не сам, а был выброшен огромным дворником, подкрепившим действия рук своих самой изощренной бранью: "Ах, ты рвань... мать твою... растудыт твою тудыт, что ты здесь делаешь, дура?"
  Вслед за ним появился и Лукьян, да так поспешно, словно бы он передвигался не на костылях, а сразу на двух ногах. Был он весь всклочен, нечесан, тулуп одел в спешке прямо на голое тело, а давно потухшие глаза его светились каким-то странным огнем, в котором было много удивления и радости.
  Сцепив трясущиеся руки в замке, Анна сделал робкий шаг ему на встречу и пробормотала что-то совсем бессвязное:
  - Здоровы будьте. Мне бы только поговорить с вами...
  Он поглядел на нее как-то странно, и не дослушав ее, крепко обнял. Ей подумалось, что надо бы что-то сказать ему, но не нашла ничего, и, прийдя к выводу, что лучшими словами будет молчание, уронила голову на его широкую грудь, и в тот момент ей показалось, что какое-то тяжелое бремя упало с ее плеч....
  Они долго бродили по заметенным метелью улицам, Лукьян постоянно задавал один и тот же вопрос, более риторически, нежели для ответа, все сожалел о потерянном времени, о душевных муках, которых так легко можно было избежать обоим. "Зачем ты ушла тогда от меня, глупая?" Но она не могла ничего ответить, только пожимала плечами и мысленно благодарила его за то, что он, спрашивая, совсем не требует у нее ответа. С наступлением темноты оба сильно замерзли, и Анна пригласила Лукьяна зайти к старухе погреться. Хозяйка ее приболела и уже два дня совершенно не выходила из дому, все лежала на простывшей печи, кутаясь в шерстяные платки и тряпье, при этом постоянно охала и жаловалась на старые косточки и горькую сиротскую долюшку.
  Прежде эти "охи" досаждали Анне, которой и без того было слезно на душе, она даже серчала втайне на старуху, теперь же хозяйка показалась ей вдруг чем-то очень родным и близким, так что, едва проведя Лукьяна в горницу, она сразу же кинулась помогать старухе перевернуться на другой бок и накрывать ее сверху своим полушубком для теплоты.
  Затопив при помощи Лукьяна печку, они уселись на единственную лавку под образами, страстно желая высказать друг другу все, о чем так долго молчали. Однако язык плохо повиновался Анне, она сидела молча и только крепко сжимала его большую красную от мороза руку, с восторгом глядя на его грубое мужицкое лицо.
  - Ну скажи на милость, чего ты на меня уставилась? - ласково усмехнулся он, - али я драгоценность какая?
  - Стало быть, и драгоценность, - со счастливой улыбкой отвечала она.
  Поскольку Анна никак не могла отойти от радости долгожданной встречи, и потому не находила нужной темы для разговора, Лукьян сам завязал беседу:
  - А что за совет ты ищешь?
  Но тут же он сам проклял себя за свой вопрос, так как что-то изменилось в лице ее, и неподдельное страдание мелькнуло в уголках ее тонких губ.
  - Да, верно, мне нужен совет, - произнесла она упавшим голосом, - мне ведь совершенно не на кого положиться, кроме тебя. Я совсем потерялась, Лукьяша. Да и что мне говорить, ты и так все знаешь. Правда?
  Она поглядела на него такими несчастными глазами, что сердце Лукьяна готово было облиться кровью от жалости к ней.
  - Да, знаю. Чего пужаться то теперь? - со вздохом ответил он.
  Она неверно поняла этот вздох и отнесла его на счет своего прошлого и улыбнулась жалкой, потерянной улыбкой. И она рассказала ему все про Тоболова. Сначала говорила с трудом, без всяких эмоций, голос ее периодически прерывался от чувства мучительного стыда за свое прошлое, но потом, когда она начинала рассказывать о деятельности Тоболова и его компаньонов, ожесточалась все более, уже с трудом удерживаясь от оскорблений в адрес "негодяев". В конце концов, нервы ее окончательно сдали, она уронила голову на руки и разрыдалась.
  Лукьяна рассказ ее растрогал, и несправедливость, с которой столкнулась она, возмутила и его. Вопреки подозрениям Анны, после всего услышанного у него не возникло отвращение к ней как к женщине, - он слишком много повидал на своем веку, чтобы стать способным понимать и жалеть несчастного обиженного судьбой человека, - ведь он и сам был несчастен, и отвращение у него вызвали именно те люди, что пользовались безвыходностью положения Анны, ее молодостью и непонятливостью. Он утешал ее, плачущую, как мог, объятый нежным почти отеческим чувством, ласково гладил по голове; и уже вместе они долго сетовали на человеческие беды и несправедливости мира сего. Его восхищала ее "совестливость", как он сам выражался, которая позволяла ей даже на самом дне человеческого бытия сознавать себя преступной и презирать себя за вынужденное падение. Однако, чем дальше он успокаивал ее, тем плакала она горше, все более жалела себя и свою злосчастную долюшку.
  Немного успокоившись, она заговорили наконец с ним, громко всхлипывая.
  - Ах, Лукьяша, я даже не о себе горюю теперь. Сама я во всем виновата. Я хочу только одного, дабы все эти злые и корыстные люди страдали так же, как страдают по их милости другие. Но, кто кроме меня сумеет наказать их? Все они живут теперь припеваючи, а я? Погляди, что сделалось со мной. Я вовсе не отрицаю, что я первая была виновником своего падения и всех своих несчастий. Но ведь люди эти делали зло и до моего появления в проклятом доме. Отчего им не мучаться теперь подобно мне, или одни только преступники имеют право на благоденствие?
  - Послушай, разве тебе будет лучше оттого, что они будут страдать, как ты? Разве они сумеют этим зачеркнуть твое прошлое и улучшить настоящее? - осторожно заметил Лукьян, - я опасаюсь, кабы их разоблачение не сделалось для тебя горшим злом нежели их теперешнее благоденствие.
  - Я понимаю, о чем ты говоришь, - гордо сказала она, - о публичном позоре! Да мне на него наплевать, у меня никого нет здесь, и хуже, чем теперь мне уже не будет. Терять мне нечего, я и так одна одинешенька... Впрочем, если только ты можешь считать меня своим другом...
  Вновь подступившие к горлу рыдания не дали ей договорить. Лукьян с прежней отеческой улыбкой привлек ее к себе.
  - А что же? Если ты боишься, что я оставлю тебя, то ты просто дура, вот и все. Что мне за дело до городских сплетен? Поступай, как знаешь.
  Она в порыве благодарности обняла его за шею, совершенно не стесняясь столь пылкого излияния своих чувств, и отпрянула только тогда, когда услышала возню и кряхтенье старухи на печи. Боже, она совсем про нее забыла! Время уже было позднее, и, видимо таким образом, хозяйка намекала, что пора бы гостю убираться восвояси. Анна, поняв это, стала в спешке объяснять Лукьяну свои соображения насчет Тоболова.
  - В суд идти и впрямь негоже, - согласился Лукьян, - суд, может быть, у нас и прямой, да судья-то кривой. К тому же судьи, что плотники: чего захотят, то и вырубят. Кто их разберет, судейских то? Себя только загубишь, а пользы все одно - не на грош не выйдет.
  - Что же мне делать, неужто бросить все? - в отчаяньи воскликнула она.
  - Я не могу отговаривать тебя, твое это дело. В газету лучше иди. Так спокойнее, только не знаю зачем ты время теряешь в ожидании этого главного господина.
  - Редактора?
  - Ну да, редактора. Ляд его знает, когда он вернется. Люди говорят, что есть у нас в городе газетчик один, который обиженных поддерживает и душой никогда не кривит. Гусевым его зовут.
  - Вот к нему и пойду. Благодарю покорнейше, что сказал. Я и сама слыхала про него, только говорили, что и он был в отъезде.
  Она крепко сжала его руку и прошептала.
  - Теперь пора, не то старуха ворчать станет.
  Он поклонился ей и вышел, пообещав зайти завтра.
  Нет, Анна никогда не любила его, ни капли не любила, иначе ей бы вполне хватило той счастливой улыбки, которой ее одарил Лукьян на прощанье, хватило на то, чтоб попытаться начать жизнь сначала.
  А счастье было так возможно,
  Так близко!..
  
  
  
  Глава 16
   Обратясь лицом к седому небу,
  По луне гадая о судьбе,
   Успокойся, смертный, и не требуй,
   Правды той, что не нужна тебе.
  (С.Есенин)
  В редакции губернских ведомостей было обеденное время, которое даже г-н Гусев, проводивший целые дни в погоне за сенсациями, никогда не пропускал. Он обычно обедал с товарищами в своем рабочем кабинете, куда буфетчик регулярно в положенное время доставлял обед.
  Репортер сидел в уютном кожаном кресле, сжимая в одной руке огромный кусок пирога с капустой, другой же сильно жестикулировал, рассказывая товарищам о ходе следствия по делу Хороблева, в котором он играл роль единственного свидетеля. Он всегда любил находиться в центре внимания, что благодаря великолепным способностям рассказчика и нестандартному взгляду на вещи ему всегда удавалось. Гусева можно было ненавидеть, обожать, но равнодушным к себе он не оставлял никого. Анатолий Глебович понимал это и гордился даже людской неприязнью к себе, и в тайне мечтал войти в историю при помощи какого-нибудь немыслимого поступка, который мог бы принести ему славу и всероссийскую известность. Однако ему более хотелось совершить нечто благородное и возвышенное, а вовсе не авантюристическое, что явилось бы всего лишь бравадой в глазах неотесанной толпы, в то время как ему нужна была известность только в избранной среде, у тех, кто способен к глубокому и неординарному мышлению. И потому во всем прочем он вполне мог довольствоваться самой дурной славой, справедливо полагая, что слава как субъективная сторона деяния не может верно отражать сути последнего.
  Надо сказать, что дурной славой он пользовался только в высших сословиях, среди маленьких же людей, которые даже, не читая газет, слышали о неутомимом репортере, он пользовался несомненным авторитетом и уважением, и многие обращались к нему за советом и с просьбами о содействии в том или ином деле. Анна также была свято уверена в рыцарских качествах Гусева, потому на следующий день после разговора с Лукьяном, отправилась на его поиски. Она зашла прямо в кабинет и остановилась в нерешительности, стесненная большим количеством народа. Она долго не могла решить, который из собравшихся здесь людей - Гусев. Поначалу она подумала на симпатичного молодца огромного роста и атлетического сложения, обладавшего, по ее мнению, очень серьезным и благородным лицом, хотя таковым оно казалось более оттого, что обладатель его был напрочь лишен чувства юмора. Тем не менее он привлек к себе внимание девушки оттого, что герой в представлении большинства людей должен быть высоким, красивым и непременно серьезным, и нет ничего удивительного в том, что женщины так часто ошибаются в мужчинах, а после долго пеняют на судьбу и на всех без исключения представителей противоположного пола, никогда не задумываясь об ошибочности своих воззрений на жизнь, беспочвенности собственного идеализма.
  - Вам что нужно, барышня? - осведомился какой-то толстяк, сидевший ближе всего к двери.
  - Мне бы г-на Гусева, - робко произнесла она, поглядев при том на высокого красавца с благородным, по ее мнению, лицом.
  Однако Гусевым отрекомендовался совершенно другой человек. Она к разочарованию своему констатировала, что Гусев вовсе невысок, сложен слишком плотно, и при всем том чрезвычайно вертляв и энергичен, впрочем, на лицо достаточно красив, у него были очень светлые волосы при слишком сетлых серых глазах.
  - Так чем же я обязан вашему визиту? - поинтересовался он с улыбкой (он всегда улыбался, но как-то насмешливо, что очень не понравилось Анне, которая приняла эту насмешку на свой счет.)
  Она в стеснении опустила глаза. Гусев повторил свой вопрос, Анна снова осторожно взглянула на него: он все так же улыбался. Ах, отчего же он постоянно улыбается, что забавного нашел он в ее визите? Разве он сможет понять ее, которая пришла говорить с ним на слишком серьезную тему?
  - Мне бы... Я просто хотела поговорить с вами, - прошептала она, - наедине...
   В комнате раздался чей-то смешок, вогнавший Анну в краску, что только позабавило газетчиков.
  - Что ж, я готов уделить вам немного времени, - вежливо, но без особого энтузиазма сообщил Гусев, - но я слишком занят, и долго говорить с вами не могу.
  Он с видимым сожалением покинул свой чай с пирогом и пригласил гостью в кабинет отсутствовавшего редактора. Здесь он еще раз напомнил ей о недостатке времени и попросил быть предельно краткой.
  - Да и подойдет ли ваше дело для печати? - усомнился он, - вы ведь хотите, что-то опубликовать.
  - Я не знаю, ничего не знаю, годится ли оно для печати или нет. И что за странный вопрос?
  - Вообще-то я репортер, - заметил он с улыбкой, - прежде всего репортер, а потом уже все остальное
  - Сударь, мне нужна ваша помощь, - выпалила она, - как это не нелепо, но мне просто не к кому обратится. Здесь дело такое, что подход нужен человеческий, а не должностной. Потому я и решилась прийти к вам, а не в суд.
  Гусеву, конечно, польстило такое замечание, а упоминание о суде даже заинтриговало, и он несколько оживился.
  - Так-с. Это очень любопытно. Но перейдем скорее к делу.
  Он торопил ее, а она не знала с чего начать.
  - У нас в городе процветает мошенничество, - сообщила она для чего-то.
  - Да-с, оно процветает повсеместно, - улыбнулся Гусев, - или вы желаете разоблачить кого-то конкретно?
  - Да, я очень хочу их разоблачить, но не знаю, как это сделать. Может статься, вы поможете мне.
  - Если только это будет в моих силах.
  - Один известный человек под видом благотворительности содержит публичный дом.
  - Да, ну? И кто же этот, с позволения сказать, меценат?
  - Г-н Тоболов.
  - Вот так-так.
   Гусев удивился поначалу, однако очень скоро удивление на его лице сменилось непонятным восторгом, словно бы он был страшно рад факту преступной деятельности Тоболова.
  - Надеюсь, это не одни только подозрения. У вас есть доказательства? - быстро спросил он.
  - Нет, это отнюдь не простые подозрения, - она несколько замялась, - я знаю...
  В конце концов, для чего ей скрывать свое прошлое от человека, которого она видит в первый и последний раз в своей жизни?
  - Я сама принимала некоторое участие в этом грязном деле. Я знаю.
  - Какое же вы участие принимали во всем этом? - поинтересовался Гусев.
  - Такое, что я сама была проституткой, - отрезала она, удивленная его непонятливостью, - три года я проработала на Тоболова без желтого билета. Теперь же я желаю положить конец его "благодеяниям".
  Мысли о мести, всегда придавали ей уверенности в себе, глаза ее злобно сверкнули, и она уже без всякого стеснения смотрела прямо в лицо журналисту.
  - Положим, я вам верю, - пожал плечами Гусев, - но если вы хотите, чтобы в газете появилась статья на сей счет, нужно чтобы вам поверили еще кое-какие люди: читатели. Наша газета все таки - главная в губернии, и мы стараемся публиковать только проверенные факты. Это очень похвально, то, что вы желаете разоблачения преступника. Но справедливость можно восстановить только при наличии факта несправедливости. Я ясно выражаюсь?
  - О, да, слишком.
  Ей показалось, что Гусев сам не слишком доверяет ей. "И все наверное из-за моего убогого внешнего вида, из-за худой одежонки", - подумалось ей. Анна всегда чувствовала себя неполноценной, общаясь с хорошо одетыми людьми, к тому же была слишком мнительна. Это было его право, не верить ей, да и как он мог поверить женщине, которая сама призналась в своей принадлежности к древнейшей профессии.
  Как это не странно, но Гусев поверил ей сразу же, он всегда верно угадывал, когда люди говорят ему правду, а когда бессовестно лгут. Однако Гусев был прежде всего журналистом, и слишком хорошо знал, что в его профессии личная уверенность ничего не значит. Еще слишком свежа была в его воспоминаниях драма на даче Хороблева, которая доказала ему безрезультатность его личных знаний. Если даже ему никто не поверил тогда, кто может поверить этой несчастной женщине со столь сомнительным прошлым? Анна догадалась о его сомнениях и представила ему имеющиеся у нее доказательства. Гусев внимательно рассмотрел документ и крепко задумался.
  - Теперь то вы верите мне?
  - Видите ли, в векселе имя Тоболова не фигурирует.., - сообщил Гусев без особого энтузиазма.
  - Лимонова - содержательница и экономка в этом борделе.
  - Любопытно, любопытно...
  Он начал расхаживать по комнате, рассуждая сам с собой:
  - Эх, Гирина бы сюда. Напрасно я рассорился с канальей.
  - Что же вы скажете на это? - нетерпеливо произнесла Анна.
  - Сударыня, я вижу, что вы женщина умная и образованная, потому вы правильно поймете меня как человека сведущего в судопроизводстве. Вы можете подать на Тоболова в суд, на его преступление есть 527 статья. Но опубликовать ваши обвинения в газете, я не могу. Я могу написать только про Лимонову, и, думаю, моей статьи будет достаточно для заведения уголовного дела. Я вам верю, но поймите, моя вера - не закон. Нужно чтобы следователи и прокурор вам поверили.
  - Как же так? Почему вы не хотите упоминать имя Тоболова, когда верите, что он действительно преступник?
  - Да причем тут я? - пожал плечами Гусев, - для привлечения Тоболова к суду нужны доказательства и свидетели. Иначе получается так, что он виновен лишь в том, что кто-то организовал в его доме притон. Но ведь в этом доме он не живет, всем заправляет Лимонова, и выходит, что обвинять его просто не в чем. Если только экономка и ее подопечные станут свидетельствовать против своего патрона... Уверены ли вы в том, что они выдадут его?
  На душе у Анны похолодело. Она прекрасно понимала жестокую правду его слов.
  - Нет, сударь, не выдадут, - ответила она побелевшими губами.
  - Правильно. Им это будет невыгодно. Тоболов, хоть и негодяй, но в целях личной безопасности безусловно попытается спасти их от ответственности. Быть может, вы знаете человека с приличной репутацией, который мог бы свидетельствовать против него?
  - Нет, никого. Никто против него выступать не будет. Но разве это так сложно - вывести мерзавцев на чистую воду? Нужно всего-навсего проверить злополучный дом, и всем станет очевидно, что жильцы его - вовсе не члены секты, а обычные уличные проститутки. И сами сектанты это подтвердят. Заодно и о.Паисий поплатится за свое корыстолюбие.
  - Ах, вот, что оказывается сокрыто за благотворительностью г-на Тоболова, - прервал ее Гусев, - статья обещает быть замечательной.
  - Так вы напишите про Тоболова? - с надеждой произнесла она.
  - Я напишу, но имя его употребить в печати не могу. Это не от меня зависит, а от редактора, да и от закона, которые и редактор и его товарищ свято чтут. Поймите наконец, что ни одного свидетельства против Тоболова нет. Дом он сдает о. Паисию, распоряжается им Лимонова, кто проживает в доме - ему неизвестно. И на основании этих фактов Тоболова в городе станут почитать не иначе, как за несчастную жертву интриг о. Паисия и экономки.
  - Значит, вы не напишите о нем, значит, и вы справиться с ним не можете. А я так надеялась на вас, - сказала она едва не сквозь слезы, что весьма растрогало журналиста.
   - Эх, барышня, поймите наконец, что и я не всесилен, я такой же маленький человек, как и вы.
  - Скажите тогда, стоит ли мне идти в суд? - тихо спросила она, пряча слезы.
  - Не утруждайте себя. Полиция начнет проверку дома после статьи.
  - Что же мне делать?
   - Выступать в роли свидетельницы по делу Лимоновой.
  - Но что мне за дело до нее? - закричала она, - я хочу, чтобы все понесли наказание.
   Он взглянул в ее полные отчаянья глаза, бледное, изможденное полуголодным существованием лицо, и был поражен силой злобы, отобразившейся на нем. О, как она умела ненавидеть, это слабое, забитое существо! Ему стало невероятно жалко несчастную девушку, и он ловил себя на мысли, что и сам уже страшно желает отправить всех ее обидчиков в Сибирь
  - Да, вы не отчаивайтесь, Тоболов - известный шулер, и мы как-нибудь попытаемся подловить его на свеженьком дельце, - сказал он в утешение.
  - Да нет мне никакого дела до свеженьких дел! - с досадой заметила она, - я желаю, чтоб он ответил именно за то, что уже совершил. И сама хочу этому содействовать. Не знаю, для чего мне это нужно, но я так желаю. И все тут.
  - Да кто вообще дал вам право вершить правосудие, - не выдержал Гусев, - я уже посоветовал вам, как вести себя в сложившихся обстоятельствах. Я обещаю всячески содействовать вам и готов завтра же опубликовать статью о подпольном борделе. Но если вы желаете сами держать весы юстиции, тут вам только один Бог может помогать, а вовсе не я. Оглянитесь вокруг, и поймите, что жизнь гораздо сложнее, чем вы ее себе представляете, и хорошо заканчиваются только народные сказки. Посмотрите, наконец, на саму себя: кто вы такая, чтобы протестовать против того, что одолеть вам не под силу?
  - Кто я такая? - повторила она и закрыла лицо руками.
   Гусев испугался, что она немедленно разрыдается перед ним и тем совершенно разобьет его доброе сердце. Однако этого не произошло.
  - Значит, мне не выиграть, - не то утвердительно, не то вопросительно сказала она.
  - Нет. Если даже прокурору вдруг явится во сне Николай Можайский, как древле Садку, и убедит его в истинности ваших слов, он все равно не сможет открыть дела против Тоболова за недостатком улик.
  Ему порядком надоел разговор, к тому же он сознавал собственное бессилие в этом деле, и это слишком задевало его самолюбие. Гусев сделал последнюю попытку утешить ее, кроме того, он торопился положить конец не слишком приятному для него свиданию.
  - Оставьте вексель, я сам передам его следователю.
  Она как-то встрепенулась, схватила свою бумагу, и, скомкав, положила в карман полушубка.
  - Не надо, прошу вас, ничего не надо. Это просто глупо.
  - Но наш с вами гражданский долг.., - начал было Гусев.
  - Ах, катитесь вы к черту с вашим долгом, - раздраженно бросила она, вставая со стула, - только вы один и выиграете от всего этого, потому что статья ваша произведет в обществе фурор. А эти женщины, что получат они от закрытия борделя? - Жизнь на улице, нищету, голод. Кому пойдет на пользу то, что Лимонова будет отвечать за грехи своего хозяина?
  - Но эти женщины, разве бы больше выиграли они, если бы перед судом отвечал сам Тоболов?
  - Я вас об одном только прошу, - перебила она, - забудьте о нашем разговоре. Теперь мне точно известно, что в этом мире нет ни Бога, ни справедливости, и перед законом отвечают только слабейшие. Правильно говорят в народе: алтынного вора вешают, а полтинного чествуют... Да, как же можно так жить? Как вам самому не противно жить в таком обществе?
   Губы ее дрожали от гнева, глаза горели яростью, и Гусев ощутил в этот момент некий суеверный страх, какой бы он мог, пожалуй, ощутить, разговаривая с трупом. "Уж не собирается ли она наложить на себя руки? - перепугался он, - нет, не то... Ненависть ее слишком велика, чтобы самой уйти из жизни, не отомстив врагам".
  - Будьте вы все прокляты! Все! - с еще большей злобой вскричала она, - Бог, суд, все эти дурацкие законы и порядки, эта отвратительная страна, все эти жестокие и злые люди...
  Гусев поднялся со своего места.
  - Мадемуазель, если бы люди были такими, как вы их себе представляете, на земле воцарился бы мрак непроглядный и тьма кромешная.
  Он вышел из кабинета, а она еще долго кричала ему во след:
  - Законы... Провалиться бы вам со всеми вашими законами. Законы - пустые слова, изобретенные негодяями для личного пользования. В чем преимущество закона над беззаконием, тогда как повсеместно через посредство первого оправдываются подлецы и осуждаются невиновные? Все это низко и мерзостно!
  Гусев не слушал ее и быстро спускался по лестнице. Она неожиданно догнала его и схватила за рукав.
  - Умоляю вас, если вы честный человек, - бормотала она, - если вы честный человек, поклянитесь мне, что ничего не напишите про тоболовский дом.
  - Теперь вам уже хочется, чтобы все остались безнаказанными, - устало заметил он.
  - Поклянитесь, - настаивала она.
  - Бог с вами! Обещаю вам, что ничего не буду писать.
  Анна едва не выбежала из редакции и пошла пешком по снежным улицам, совершенно не разбирая дороги. Мысли путались в ее голове, она ощущала собственную беспомощность и бессилие и злилась на Гусева. Журналист говорил с ней так разумно только потому, что сам был сторонним наблюдателем во всем этом деле, а всякий разумный и логический подход возможен только в ситуациях, самого тебя не затрагивающих. Самый разумный советник, когда попадает в казусное положение, теряет способность к своему математически выверенному мышлению.
  Жажда мести не покидала ее. Она убеждала себя в том, что она зла, и зла именно потому, что в основе окружавшего ее мира лежит зло, потому она должна непременно сделать что-либо злое в отместку за зло, ей причиненное. Но что она может сделать? Разорвать своего врага на части, исцарапать, публично оскорбить? Но все это слишком мелко и нелепо. Ведь даже Гусев не мог ничего присоветовать ей... Но она, маленькая и бедная мещанка, найдет выход, непременно найдет, поскольку все мировое зло проистекает именно из безнаказанности. Она придумает, что можно сделать, она должна придумать... Она убьет его!
  Как это просто. Все гениальное просто. Но как же она сможет убить его, ведь прежде она никого не убивала, и она не знает, как это делается. А, впрочем это тоже просто: как собаку убьет, топором или дубьем. Такое страшное предположение заставило ее одуматься. "Да неужто я и впрямь убью его? Как это мне в голову могло прийти? Разве я родила его, чтоб убивать? Но что еще я могу сделать?"
  Прощать она не хотела, но кроме убийства, другого выхода не знала, и эта отвратительная мысль назойливо крутилась в ее голове.
   "В конце концов, почему большинство униженных и оскорбленных не убивают своих супостатов? Они ненавидят их в душе, и сотню раз убили бы их в мыслях. Что же сдерживает их тогда? Только страх ответственности, они такие же трусливые подонки, как их обидчики. Неужели же я уподоблюсь им?"
  Ответственность не страшила ее, она, и без того в жизни достаточно натерпевшаяся, спокойно приняла бы даже каторгу. Этот страх она смогла преодолеть, оставалось сделать следующий шаг: победить в себе жалость.
  "Но у меня никогда и не было ее. Можно ли жалеть подобных негодяев?" Она много раз задавала себе последний вопрос, и все более убеждалась, что ненавидит Тоболова и сознательно желает его смерти. Отчего же она не может убить его? Как ни старалась Анна испытать себя, все равно никак не могла найти причину того жуткого чувства, которое подтачивало ее при мыслях о возможном убийстве. Был тут какой-то загадочный мистический ужас перед смертью, перед величием ее страшной тайны, было нечто страшное в возможности пресечь чужую жизнь собственными руками, убить человека, которого она не в состоянии пожалеть, не в состоянии понять его желание, его естественное право жить. Когда она представляла себя подходящей к нему с топором в руке, невероятный ужас охватывал всю ее душу... Вот она станет убивать его, заметит могильный страх на его лице,- ведь он будет смотреть на убийцу, а ей так не хочется видеть его взгляд. А если Тоболов станет отбиваться? Если ей ничего не удастся, и она просто задаром загубит свою жизнь? Худшего нельзя и придумать! Другое дело - если можно было убить как-нибудь так, чтоб он не заметил, не успел поглядеть на нее, не смог отбиваться. Но как это сделать? Пробраться в его спальню, дождаться пока он уснет, и ... Но возможно, что ей просто не удастся пробраться в его дом, да и глупо как-то получается... Разве она шутовка какая?
  Вот если бы у нее был пистолет, все было бы гораздо проще. Она бы в этом случае подкараулила обидчика у подъезда и выстрелила бы в него с приличного расстояния. Но пистолета у нее не было, и она даже не знала, где его можно было достать. Не было и денег на его покупку.
   Слишком увлеченная подобными рассуждениями, Анна только через полчаса заметила, что идет в совершенно другую сторону. Она отправилась назад, поглощенная все теми же мыслями о необходимости убийства. Она пошла к Лукьяну который увидев ее бледность и неестественный блеск в глазах, прежде всего с справился о ее здоровье. О визите в редакцию она не хотела ничего рассказывать. Они около часу побродили по городу, почти не разговаривая, потому что на все расспросы Лукьяна, Анна отвечала рассеянным молчанием, и только крепче сжимала его руку. Потом она вдруг неожиданно остановилась, и заглянув прямо в его глаза, сказала каким-то странным голосом:
  - Мне кажется, тебе пора идти домой. Прошу тебя, иди сейчас.
  Он непонимающе посмотрел на нее.
  - Ведь ты сама говорила, что умираешь от одиночества и звала погулять с тобой.
  Глаза ее совершенно бессмысленно и удивленно уставились на друга.
  - Страдала от одиночества? Нет, не знаю... Теперь я хочу побыть одна. Иди!
  Она даже разозлилась на его непонятливость, отчего Лукьян совсем опешил.
  - Да что с тобой?
  Анне удалось взять себя в руки, ей стало неловко за свою горячность. Она пыталась говорить ласково, однако при этом совсем не глядела на него, и Лукьяна поразила странная пустота ее взора.
  - Не обижайся, Лукьян. Только уходи сейчас. Я к тебе сама прийду завтра или послезавтра, когда ... когда все решится.
  - Что ж, как тебе угодно...
  Он покорно пошел в обратную сторону а она испугалась, уж не огорчило ли его подобное поведение подруги. Она остановила Лукьяна, и, заискивающе глядя в его глаза, произнесла:
  - Я хочу сказать тебе только одно: я слишком благодарна тебе за все, что ты сделал для меня. Ты - первый, кто отнесся ко мне по-человечески, и мне бы не хотелось, чтобы ты потом раскаивался в том, что протянул мне руку, тогда как все остальные почитали для себя зазорным общение со мной. Я хочу, чтоб и другие, все эти положительные и добродетельные люди, - за каковых они сами себя почитают, - тоже увидели бы во мне человека. Пусть человека, погрязшего в скверне и грехах, но все таки достойного человеческого отношения к себе. Я им всем докажу, - раз уж я сама поверила в себя, - докажу, что я ничем не хуже всех этих людей... Спасибо тебе, Лукьяша, спасибо за все.
  - Да ведь это я обязан благодарить тебя за то, что ты меня, калеку, полюбила.
  - Нет, не говори так, - продолжала она увлеченно, не слушая никаких возражений, - ты мне ничем не обязан. Другое дело я - ведь ты преподнес мне поистине царский подарок. Я обязательно вернусь к тебе, и более никуда от тебя не скроюсь, и мне уже не будет стыдно перед тобой, потому что я навсегда избавлюсь от того, чего стыдилась. Нет более между нами пропасти - моего порока, и между нами установилась связь более прочная, большая чем обычная симпатия или даже любовь, и эта связь - мой долг перед тобой.
  Она благодарно поцеловала его руку, потом губы.
  - Теперь иди. И не смотри на меня так удивленно. Ну же, иди!
  
  Глава 17
   Встань, проснись, подымись,
  На себя погляди.
  Что ты был, что ты стал?
   И что есть у тебя?
   ......................
   А в полях сиротой
   Хлеб нескошен стоит.
   (А.Кольцов)
  Лукьяна после прощания с Анной еще долго преследовал ее образ, закрывая собой всю грязь, безотрадность и нищету его собственной жизни. Он на какое-то время позабыл о своей увечности, почти избавился от навязчивого желания напиться во что бы то ни стало, и жизнь предстала перед ним едва не в лучших красках своей безотрадной палитры, подобно раскрытой книге, долго пролежавшей на столе, но так и не разу не прочитанной за недостатком времени.
  В таком состоянии зашел он в грязный и вонючий подвал, сдаваемый теперь Тоболовым под ночлежку, зашел счастливый и довольный. Однако тамошняя обстановка заставила его пробудиться от сладких грез.
  Две женщины под дружный хохот соседей по нарам, с визгами и руганью таскали друг друга за волосы. Одной из них была Марья Дударева, вторая - Алена.
  - Ах, ты дрянь! - визжала Марья, - это ты, сволочь, сожрала мою булку. Как ты посмела?
  - Мы съели ее с Ильей, ну и что? Как тебе не стыдно упрекать нас: ведь ты до сих пор не принесла ни гроша в общий кошелек. Даже твоя тухлая булка была куплена на деньги моего мужа, - отзывалась Алена глухим голосом.
  Более всего поразило Лукьяна вовсе не то, что жизнь довела его сестру и невестку до полного отчаянья и состояния полускотского, а то, что ни один человек из присутствовавших здесь зрителей, не подумал даже разнять их, более того, все поддерживали эту свару и с каким-то странным интересом ожидали развязки. Можно было конечно плюнуть на них, просто пройти мимо, но находить в этом зрелище какое-то удовлетворение для себя, принимать его за некоторое развлечение в сером однообразии босяцкой действительности, - для Лукьяна это было непонятно и отвратительно, гораздо более отвратительно, чем то, что происходило сейчас между двумя его родственницами. Да, теперь казалось очевидным то, что наш народ празден, жесток, развратен и груб.
  Он бросился к дерущимся, схватил Марью за шиворот и оттолкнул прочь.
  - А ну прекратить, дуры, никакого сладу с вами нет! Эх, бабы, бабы.
  На Марью подействовал авторитет старшего брата несмотря на то, что за глаза она его всегда величала никчемным и пустоцветом. Она хоть и вывернулась из его цепкой руки, однако в драку больше не полезла.
  - Это не твое дело, Лукьяшка, - зло бросила она, крайне недовольная тем, что брат оторвал ее от столь интересного занятия, - это наше, бабье дело, и ты не лезь.
  Она смотрела на него нагло и вызывающе, подбоченясь, и было много злобы и презрения в ее тупом и грубом взгляде. Сам не зная отчего, он отвесил сестре размашистую пощечину.
  - Молчи, Манька! Бога тебе следует бояться. В кои то веки из-за куска хлеба люди грызли друг друга.
  Руки у Лукьяна были на редкость сильные, руки крестьянина, с малолетства привыкшего к тяжелому физическому труду, Марья от его удара отлетела далеко в сторону и едва удержалась на ногах. Она как-то сразу притихла, и удивленно посмотрела вокруг себя своими маленькими пустыми глазками, осознав же, наконец, что произошло, схватилась за ушибленную щеку и завыла отвратительным театральным воем, каковым обычно плачут бабы на похоронах нелюбимого мужа.
  - Ой, лишечко! - причитала она, - меня же ужина лишили, да за то и бьют теперь. Деспоты! Чтобы вам подавиться моим хлебом!
  Ее вой и сетования только подлили масло в огонь, и босяки стали смеяться еще громче и задорней. Лукьян махнул на все это рукой, поскольку давно уже привык видеть в народе одну только жестокость, грубость и зависть по отношению друг к другу. Он подошел к Алене, которую всегда любил и уважал. Однако в тот момент озлобленное лицо ее показалось ему страшно похожим на Марьино. В страшном разочаровании хотел сказать он невестке тоже что-нибудь грубое и презрительное, однако приняв во внимание ее беременность, сдержался и отошел. Он забрался на свои нары, и только тут вспомнил, что ничего не ел с самого утра. Однако поесть ему вряд ли сегодня удастся, так как ему живо припомнилась ссора родственниц из-за съеденной булки. Он позвал невестку, с которой ему было общаться все же куда приятней, нежели с сестрой и попросил согреть ему кипятку. Она пошла было за чайником, но какая-то грузная женщина, схватила его за ручку гораздо раньше и потащила в свою сторону.
  - Вот еще! Дам я тебе свой чайник. Надоели вы мне со своим попрошайничеством.
  - Но ведь я ненадолго, - растерянно сказала Алена.
  - Ха! Ненадолго, - передразнила счастливая обладательница чайника, - а мне то что из того: надолго или ненадолго? Купите свой и используйте себе на здоровье.
  Этот маленький эпизод, непонятно почему, но тоже вызвал смех у не знавших, чем заняться обитателей подвала.
  - Что, Зотиха, зажала посудину? И правильно сделала, потому что чайник, выходит, как бы ённая собственность.
  Господи, какая вокруг царит тупость, нечистоплотность, нравственная ущербность!..
  - Да вы люди или скоты дворовые? - не выдержал Дударев, - неужто вы сами не противны себе?
  - Да иди ты со своей хвилософией... с матерью твоей, - отозвался какой-то оборванец неопределенного возраста, примостившийся у дверей, - а коль я и скотина дворовая, ужель в этом ущерб большой будет? Скотине, брат, может быть, даже легче, нежели нам живется. Она ведь и ведать не ведает, благодатная, что скотина суть, а мы, стало быть, ведаем.
  Он икнул и приложился к фляге с водкой и омерзительно расхохотался, над Лукьяном ли, над жестокой ли правдой собственных слов. Он только забыл добавить, что скотина, кроме всех остальных несомненных ее достоинств еще и тем отлична от человека, и она не умеет смеяться над самой собой. Человек же, даже вывалявшись с головы до ног в дерьме, все равно сумеет остаться человеком, если только найдет еще в себе силы смеяться над собственной дурью. И только эта способность даст ему настоящее право смеяться и над другими...
  - Ты прав, Назар, - поддержал подвального философа собутыльник, предпринимая слабую и так и неудавшуюся попытку подняться на ноги.
  - Так выпьем же за скотину - провозгласил обладатель фляги с заветной жидкости и приложился теперь уже к закрытой фляге, зане открыть ее он был не в состоянии.
  Лукьяну стало мерзко на них смотреть, и прежде всего оттого, что в обоих он узнал себя позавчерашнего, себя неделю назад... Да разве он и тогда, ту же неделю, месяц назад, не сознавал, поднимаясь с похмельного сна, как отвратительно пьянство, более того: он понимал это даже в пьяном состоянии, понимал настолько, чтоб суметь ненавидеть и презирать себя за то, - тем не менее никак не мог вырваться из порочного круга.
  - А с чего ты взял, что понимаешь, что ты скотина? - бросил он Назару со злостью, - вряд ли ты сохранил еще способность видеть эту разницу, между животным и человеком.
  Да в чем она эта разница то? Для чего стоит стараться быть человеком, если никому неведома эта граница? Вот, как примеру, бывший кузнец Яким, обитающий нынче на верхних нарах, утверждал с пеной у рта, что он где-то слышал, и слышал, наверняка, что человек произошел от обезьяны и, стало быть, его сущность с обезьяньей совершенно одинакова. Может, Яким и прав, для чего тогда человеку нужно искать то, что для него противоестественно, если уж он на самом деле произошел от животного? Человек должен есть, пить, удовлетворять свои половые склонности в означенный период, производить себе подобных существ и бороться за существование, то есть за то, чтобы есть, пить и не быть съеденным другими животными. Или еще лучше, в русском варианте английской теории - пить, пить и пить, чтобы не сознавать своего скотского состояния, своего кровного родства с обезьянами, которое проявляется независимо от сословной принадлежности и материального достатка.
  Отчего-то Лукьяну показалось тогда омерзительной эта мысль о родстве человека с бездушным и бессловесным животным, к которой прежде он нередко склонялся, дабы оправдать свою наклонность к упивству до отключения мыслительных способностей, свое низкое существование. Падение, что бы не лежало в его основе, все таки отвратительно. И пьянствовать, жить только для удовлетворения потребностей плоти - верх нелепости и никчемности человеческого бытия. Он не может так жить дальше, заливать глаза водкой, чтоб ничего не видеть, лучше ему будет жить для Анны, для встреч с ней. Все таки, любовь не доступна скотам, недоступна она даже обезьянам, по поверьям кузнеца Якима, первыми обратившимся в людей. Настоящая любовь не есть страсть, в которой огонь чередуется со стужей, это скорее бескорыстное служение тому, кого любишь, переход от животного состояния удовлетворения собственных потребностей к удовлетворению, пусть даже в ущерб себе, потребностей того, кого любишь, удовлетворению вплоть до самоотречения. Лукьян был слишком стар духовно и изможден жизнью, к тому же был слишком прост, приземлен, чтоб воспылать какой-то там неземной страстью, которая так часто подменяет в человеке любовь. Всю жизнь он был слишком занят: сперва здоровым крестьянским трудом, потом страданиями войны и увечья, любовь же приходит только в праздности, там где нет места физической работе, где много и открыто живет душа. С этой точки зрения он никогда Анны не любил, да и любить не мог, а любил так, как сам для себя рисовал это чувство и не более того. Безусловно, скорее всего он понимал любовь слишком просто, по-мужицки, но и это грубое ее понимание, понимание сердца, не способного гореть и мучаться в любовном пламени, вполне могло бы осчастливить того, кому такое сердце бы принадлежало, и осчастливить на всю жизнь, а не на мучительно короткий восторженный период его горения.
  Когда он снова вернулся воспоминаниями к Анне, своей любви к ней, на душе его несколько потеплело, ему даже стало стыдно за грубое обращение с сестрой. Чтобы как-то сгладить свою вину перед ней, он присел рядом с Марьей и стал ласково гладить ее по голове.
  - Ну полно, Маня, не обижайся на меня.
  - Да пошел ты! - промычала она сперва, продолжая все еще дуться на брата, потом опомнилась и извинилась, - я уж и сама не ведаю, что говорю. Так мне все опостылело! Устала я жить здесь. Когда же мы только уедем отселе? Отчего Илья медлит?
  - Мне кажется, что он уже никуда не собирается, - пожал плечами брат.
  - Тогда для чего мы пёрлись сюда?! - в сердцах воскликнула она.
  - Я и сам того не ведаю, - вздохнул Лукьян, - спроси лучше у Ильи. Мне, например, никуда ехать уже не хочется. Здесь по крайней мере я жив и здоров, а там, кто может знать: может и это отнимется у меня.
  - А мне наплевать, что меня там ждет. В одном я уверена: хуже, чем здесь, мне не будет.
  - Не рассуждай о чужих краях, коли их не видала, и вообще ни о чем, чего не знаешь. Вообще я тут не советчик и не ответчик - Илья у нас всему заводила, с него и спрашивай.
  - Да что с Ильи взять? Он только на словах скор да спор, а как до дела дойдет - так душа в пятках.
  - Что сейчас горевать? Потерявши голову - по волосам не плачут. Ведь мы сами знали, что Илейка человек слабый, в дело негожий. И практического разума ему никогда не доставало. Он также легко от всего отступал, как лихо брался, а довести до конца ничего не мог.
  - Так ведь на кого бы он оставил нас то? Одна семья все таки.
  - Да, полно, какая мы семья? Огромным старорусским семьям нынче повсеместно конец приходит. Или ты в деревне не жила, не видела, что после реформы у нас творится: мужики почали в разные стороны добро тащить, один брат, взяв землицу в охапку, из общины пошел, там глядишь разбогател, скот породистый завел, поросят по двадцатке берет, а младший брат по бедности и малоземелью за мир держится и ни гроша в кармане не имеет. Какая уж тут семья? Капитализьм один.
  - Раз ты такой умный у нас, отчего сам поехал? Раз ты семью ни во что не ставишь, и брата своего, как себя самого знаешь, как на его удочку мог попасться?
  - Черт его знает... Может, чтоб его спасти и вам всем помочь не растерять друг друга в дороге. Однако, как видишь, дурак всегда упрям, и ничем я не могу помочь ему теперь, да и сохранить семью не в силах, поскольку по нынешним временам у всякого своя голова на плечах. Одно утешает меня, что пока, слава Богу, мы все вместе.
  - А сам говоришь, что семья нонче никакого значения не имеет...
  - Не то я говорил. Для меня вы всегда много значили, я только страшился, что меня самого вы не ставили ни во что. Это прежде, в старые времена, все только и делали, что искали друг друга, нынче же ищут чего-то более существенного: кто земли, кто достатка. А я вот, Марья, семью всегда хотел обрести, и вы чтоб все были при мне, только боялся, что не нужен я никому, и вам не нужен, да и на что я вам, коли вы, здоровые, друг другу то не надобны? Потому, верно, и бросились в иных землях какой-то рай искать, полагая, что ваши несчастья только в недостатке земли заключаются. А, может статься, он совсем рядом, рай то этот, в единении вашем лежит, в сознании вашей крепкой связи, когда каждый нуждается в другом, как в самом себе. Даже тысяча десятин земли не может заменить для нас живую человеческую душу, Маня, и наше единство на маленьком клочке земли в Центральной губернии принесло бы нам гораздо больше пользы, нежели рассеяние по огромным просторам Расеи-матушки.
  Он обнял сестру.
  - Кабы быть нам всем вместе, Маня! Я всегда чувствовал, как нам это необходимо, а понял только теперь. Ведь мы, сестричка, бедные люди, и наша общность - единственное богатство, которое у нас осталось.
  Он задумался о чем-то, потом обреченно махнул рукой.
  - Да, конечно, ты не знаешь, да и я не знаю, - никто из нас не знает... Раньше знали - теперь позабыли, и самое нелепое то, что я понял, как мы друг другу необходимы только тогда, когда единой семьей мы быть перестали, и всякий стал жить сам по себе. Вся беда, Марьюшка, в том состоит, что мы оторвались от всего, что связывало нас прежде: от земли. Я 1-й оторвался, но не моя в том вина, не хочу даже вспоминать о себе... Ведь мы одной только землей жили, как родители и прародители наши, но вот уж полгода прошло, как мы все потеряли и ничего не получили взамен, потому, что мы кроме земли ничего не знаем и не умеем ничего, кроме как обрабатывать ее. Оттого мы и теряем здесь человеческий лик, теряем свои силы, которые прежде из земли черпали. Эх, кабы были теперь силы у меня, сам пошел бы к земле впереди вас всех, срубил бы новую хату и засеял поле. Но нет сил, нет их, проклятых! Кто то теперь там, на нашей земле распоряжается? И почему прежде я об этом никогда не думал? Я сказал тебе, что нет у меня сил начать все сначала, но кабы только сил одних не было: желания нету! Ничего я уже не хочу, хоть и сознаю, что задаром, за понюшку табаку вся жизнь моя проходит. Как в молодости забрала меня из дому проклятая война, да так, видно, далеко забросила, что я до сих пор не нашел в себе сил вернуться. А пора, пора возвращаться домой, к самому себе возвращаться.
  Голос его дрогнул, и Марье показалось, что тонкая ниточка слез скользнула по его обросшим щекам и растаяла в густой неухоженной бороде. И ей показалось, что и она страдает вместе с братом, страдает за его несчастья, за свои, за неудавшееся прошлое, безрадостное настоящее и безнадежное будущее. Она всегда любила старшего брата и жалела его, но это была странная любовь, которую испытывают к людям за их страдания, любовь - жалость, такая же бессознательная, слепая, как и все остальные чувства. Тут было не одно только братское чувство, а прежде всего жалость к чужим бедам существа недалекого, но глубоко несчастного. Слезы выступили и на ее глазах, и девушка постоянно мотала головой, чтобы отогнать их.
  - Ах, зачем мы только уехали оттудова, Лукьяша, - плачущим голосом вопрошала сестра, - зачем мы здесь? Ведь мы не сюда ехали. Что же нас задерживает в этом проклятом городе? Мы только теряем друг друга.
  У Лукьяна не хватило сил ответить не на один из ее вопросов.
  
  Глава 18
  Где прокляли друг друга люди,
  Убитые своим трудом.
  (А.Блок)
  Илья вернулся с заработков около пяти часов, как всегда усталый, задерганный, в грязной одежде с вымученным, давно небритым лицом. Алена бросилась ему на встречу с радостной улыбкой, которая в этот раз его только смутила, поскольку принес он новости самые безрадостные.
  - Ничего я не нашел сегодня. Весь день прошел впустую. Чем же мы будем вечерять? - сообщил он с досадой.
  - Ах, Господи, ужели это впервые, - постаралась успокоить его Алена, - ведь это не самое важное.
  - А что тогда самое важное? - грустно спросил он.
   - То, что ты каждый день возвращаешься ко мне, и я всегда тебя встречаю.
  Он пожал ей руку, но в глаза взглянуть все же стыдился.
  - Давай уедем отсель, - сказала она, садясь рядом с мужем на нары, - что нам здесь без толку сидеть?
  - Зачем? Я уже никуда не хочу, - безразлично отозвался он, - слышишь, Алена? Никуда я не хочу, давно не хочу, да все боялся сказать тебе. А теперь что уж таить... Нам некуда ехать, милая моя.
  Он, верно, не знал тогда, что говорил, иначе не посмел бы вымолвить этих страшных для нее слов.
  - Да что же это такое? - тихо спросила она, - разве нам и дальше придется здесь мучаться? Ради чего все это? А наш ребенок? Что будет с ним?
  - Не знаю я ничего! Не зна-ю!
  Он обхватил голову руками.
  - Я устал, я хочу есть, и ничего больше я не знаю, да и знать не желаю! Не спрашивай меня ни о чем.
  Она смотрела на него с таким изумлением, словно бы увидела его теперь впервые. Совершенно неожиданно Алене пришла на помощь Марья, всегда по привычке подслушивающая чужие разговоры.
  - Ты, Илюша, никогда не был способен ни к чему путному, и дома от тебя прока не было никакого, и здесь нет и не будет. Ты только голову нам хорошо умел морочить. Посмотри, до чего довел ты нас? Брата, жену меня, мать же и вовсе уморил, да и тебе самому не менее нашего досталось. Скажи на милость, зачем ты нас сюда приволок, да еще и Ленку от родителей сманил, - чтоб жить в этом подвале? Ведь должен же ты был знать про себя, что ты мямля, ничего до конца довести неспособная.
  - Дура ты, Маня, - пробормотал он, - не я ведь виноват в том, что не нужен здесь никому.
  - А потому и не нужен, что не способен ни к чему, - отрезала сестра, - скажи, зачем ты так долго обманывал нас, почему теперь ехать никуда не хочешь?
  - Я никого не обманывал, я хотел, как лучше...
  - Надо было не только хотеть, но и думать мало-мальски головой.
  - Да откуда же я мог знать, в конце концов! Если вы все такие умные, придумывайте сами, как жить дальше и делайте, что хотите.
  - Ах, Илюша, я ведь не могу даже и представить мою жизнь без тебя. Я хочу жить с тобой, вот все, что мне известно, - кротко заметила Алена, - а ты совсем обо мне не думаешь, словно бы тебе нет до меня никакого дела!
  Этот справедливый упрек жены, ее жалкий умоляющий тон, повергли его в еще большее уныние.
  - Оставьте же меня! Все! И ты, Алена! Не надо терзать мою душу своими жалобами и упреками. Да, я виноват перед тобой, и мне стыдно теперь. Ты же сама знаешь это, и если не знаешь - то чувствуешь. Что ты еще желаешь от меня услышать? Да, Марья совершенно права была, говоря, что я - неудачник и ничего сделать не могу ни для тебя, ни для вас и никогда ничего не мог. Теперь ты довольна?
  Зачем же ей нужны эти самообличения? Она хотела так немного: всего лишь ласкового взгляда, доброго слова, но у него не было никаких слов к утешению, он и без того слишком устал ей лгать. Бог с ней, пускай она все узнает, и поймет наконец, что муж ее - в действительности никчемный и пустейший человек, совсем не такой, как она рисовала его в своем воображении, когда давала ему согласие бежать с ним в Сибирь.
  - Ты виноват передо мной? - в сердцах воскликнула она, - и решил повиниться теперь? Повиниться и бросить со спокойным покаянным сердцем. Теперича я не нужна тебе, и ты предлагаешь мне выкручиваться из всего самой, одной расхлебывать заваренную тобой кашу. Ведь так? Почему ты молчишь?
  Она крепко сжала ему руку, требовательно заглядывала в его глаза с одной только слабой надеждой: получить отрицательный ответ на свои вопросы, но он и теперь не понял, как необходим для нее был такой ответ. Он никогда не понимал и не знал своей жены, и вовсе не потому, что был как-то слишком увлечен собственной персоной. Илья продолжал любить ее также сильно, как в первые дни их связи, даже более, чем самого себя любил, и просто не имел времени задумываться о ней серьезно.
  Того, что она желала услышать, Илья не сказал, потому что не чувствовал этого, потому что был слишком раздосадован на себя, да и вообще на все, чтобы иметь еще силы притворяться добрым и любящим супругом. Он освободил свою руку и мрачно произнес:
  - Чего ты хочешь от меня? Что еще тебе надо? Я уже сказал, что я дурак, и что не могу ничего сделать для твоего счастья. Я даже себя то самого обеспечить не в состоянии. Теперь ты довольна? Достаточно этих моих слов, чтоб не упрекать меня в бездействии? Если ты хоть немного меня любишь, будем жить, как прежде. Удовлетворись тем, что имеешь теперь.
  Это было грубо и бестактно с его стороны. Бедная Алена была совершенно разбита и морально раздавлена его словами. Она поглядела на мужа как-то странно и сказала совсем беззлобно, но с невыразимой скорбью в голосе:
  - Боже, Боже, за что ты наказываешь нас? Неужели целую жизнь мне предстоит страдать?
  Она неожиданно вспомнила что-то и вся вздрогнула от этого ужасного воспоминания.
  - Конечно, я знаю, откуда все это, как я могла забыть?.. Все вышло так оттого, что я ослушалась батюшки и уехала без его благословения. Проклятье, тяготеющее над нами - вполне заслуженно, и все наши мытарства и несчастья - справедливы. Самый тяжкий грех - непочитание родителей. Не построить нам с тобой счастья на ослушании и обмане. Ах, батюшка, батюшка, кто дал бы мне сил хотя бы на смертном одре выпросить твое прощение! Да, видно, и страдания мои не будут для него достойным выкупом.
  Слабое и доброе сердце Ильи ее сетования привели в настоящий ужас. Он перепугался, что она вот-вот расплачется, а слез он боялся и не переносил.
  - Ну вот, сейчас ты заплачешь! - грубо оборвал он Алену - ты знаешь, что я не выношу твоих слез и нарочно станешь плакать, чтобы побольней уколоть меня. Да что тут и говорить, - надо было тебе остаться с твоим отцом. Он первый меня разгадал и сказал тебе, что кроме как батраком, я никем стать не способен. Если хочешь, то вертайся к нему, только не попрекай меня ничем. Умоляю тебя!
  Напрасно он пугался, Алена не заплакала, да вовсе и не собиралась плакать. Она просто пришла в ужас, потому что наверное впервые за долгое время их знакомства поняла, кто есть ее муж на самом деле. Верно говорят, что любовь и малое за великое принимает и умника в дураках оставляет.
  - Да как ты можешь такое говорить? - каким-то слишком спокойным голосом произнесла она, - разве я когда-то упрекала тебя тем, что ты увез меня из родной деревни? Как тебе не совестно посылать меня к отцу? Ведь ты не хуже моего знаешь, что с тех пор, как мы соединились вместе, моя судьба полностью находится в твоих руках, и Бог с тебя спросит за меня и за нашего ребенка. Или ты хочешь теперь отказаться от этой ответственности, которая давно уже не зависит от твоего желания или нежелания. Что я без тебя? - одинокая горлица, отбившаяся от дома и летящая на погибель.
  - Ах, что вы накинулись на меня, в самом деле? - раздраженно воскликнул Илья, - если вы все такие умные и смелые, скажите теперь, как нам дальше жить, что делать?
  Он вскочил со своих нар, накинул на плечи тулуп и прокричал над самым ее ухом:
  - Дайте мне покоя! Слышите! Последний раз вам говорю: дайте мне покоя!
  После того он вышел на улицу, раздраженно хлопнув дверью.
   * * *
  Время уже приближалось к девяти часам, и старуха укладывалась спать, однако странное поведение жилицы не давало ей желанной тишины. Анна, едва вернувшись домой, уже на протяжении четырех часов никак не могла найти себе места, она то ходила по дому, то присаживалась к столу и сидела так минут по двадцать, не меняя позы, точно мраморное изваяние.
  - Ты бы ложилась, - предложила старуха, замученная бессонницей.
  Но Анна спать боялась, поскольку ей казалось, что если она проспится, то по малодушию неизбежно откажется от своего страшного решения, в то время как отступление она почитала преступным. Она ненавидела себя за слабость, и не могла допустить, чтобы чувство это взяло вверх над решимостью к мести, которая могла бы восстановить ее погубленную честь. Она отчего-то свято уверилась, что честь ее может быть восстановлена не добродетельной будущей жизнью, а именно кровью обидчика, потому убийство врага могло стать не простым результатом давно копившейся злобы, а чем-то вроде кровной мести, распространенной у наших кавказских дикарей.
  В голове ее рождались самые безумные мысли: то ей немедленно хотелось бежать к парадному подъезду и прождать там хоть целую ночь, пока он не выйдет из дому. То хотелось непременно пробраться в дом и задушить его собственными руками. Анна понимала, что все это глупости, натуральное безумие, однако ничего лучше придумать она не могла.
  Случайно девушка нашла заржавелый кухонный нож, взяла его в руки, оглядела со всех сторон и пощупала лезвие: наточено ли оно? После чего машинально засунула его под груды тряпья, заменявшие ей подушку. Вряд ли несчастная женщина вполне понимала, что делала, скорее всего, просто желала в утешение неотступной мысли об убийстве получить хоть какой-то атрибут своей решимости на преступление. Только после драгоценной находки она смогла улечься в постель, твердо уверенная, что если она даже забудет о мести, кухонное оружие, что лежало у нее в изголовье, будет взывать к тому одним своим видом.
  Ну как тут не поверить в правоту тех ученых, что склонны утверждать, что в каждом человеке независимо от уровня развития его сознания, обитает его первобытный прародитель, и любые даже самые непонятные действия иных людей можно объяснить с точки зрения первобытных инстинктов и ритуалов, зарытых глубоко в подсознании, и всплывающих наружу лишь в минуты психического дисбаланса. Хотя, кажется, это довольно глупое положение. Впрочем здесь можно согласиться лишь с тем, что способности нашей памяти неисчерпаемы, и в каждом из нас живет память всех поколений, всех предков от начала мира, только мы не ощущаем этого потому, что не хотим, не умеем чувствовать и не стремимся к познанию.
  
  Глава 19
  Кто ничего не имеет, тот ничего не боится.
  (пословица)
  Дар напрасный, дар случайный,
  Жизнь, зачем ты мне дана?
  (А.Пушкин)
  Мы оставили Илью в тот момент, когда он, раздраженный и злой, покидал подвал тоболовского дома, Алена выбежала за ним следом, не успев даже одеться, только накинула шаль на плечи. Заметив ее, он только ускорил шаг, так что Алене пришлось едва не бежать за мужем.
  - Немедленно возвращайся домой! Чего ты бежишь за мной? - кричал он.
  - Илюша, не оставляй меня. Я боюсь, я за тебя боюсь. Ты ведь можешь сделать чего-нибудь не то...
  Она хватала его за руки, умоляюще глядя на него своими огромными золотистыми глазами, однако он вырывался и злился еще более.
  - Если ты сейчас же не отставишь меня в покое, я брошусь под первые сани, - кричал он.
  А она, испугалась за него еще сильнее, думая, что он и в самом деле поступит так, как говорит, и от страха повисла на его плече. Илья слегка оттолкнул Алену и выскочил на дорогу, она не удержалась на ногах, упала в снег и горько заплакала. Однако неожиданно откуда появившийся роскошный экипаж, заставил ее прийти в себя, она проворно вскочила на ноги и бросилась спасать заторможенного мужа, стоявшего посреди дороги, как ни в чем не бывало. Умелый извозчик сумел притормозить прямо перед ним несмотря на приличную скорость, с которой экипаж ехал по вечерней улице, однако какой-то выступ по причине гололеда задел Алену и она грохнулась на обледеневшую мостовую. Извозчик громко выругался, а Илья, туго соображая, что произошло, стоял как вкопанный с самым растерянным видом.
  Из окна экипажа высунулось лицо очень красивого молодого человека, который окинул Илью презрительным взглядом и велел кучеру ехать.
  - Кажись, мы кого-то сшибли, - предположил тот, разглядев темную фигуру на дороге.
   Это открытие привело Илью в неописуемый ужас, он хотел было кинуться на помощь Алене, но она лежала неподвижно, и Илья решил, что она либо мертва, либо без помощи доктора тут никак не обойтись. С неожиданной дерзостью, он схватил под уздцы коренную лошадь и закричал жалобно:
  - Господа, господа, я вас прошу! Мы бедные люди, моя жена беременна... Может, она сейчас умрет! Отвезите ее к доктору!
  - Ты что, с ума сошел, дурь беспортошная! - прикрикнул на него кучер, - куда мы ее повезем? Держи полтинник и лови извозчика.
  Илья сам не понимая, что делает, бросился к дверям роскошного экипажа и, упав перед окном на колени, повторил свои слова.
  Барин открыл дверь и спросил:
  - Что случилось? Где твоя жена?
  Язык не повиновался бедному парню, он только беспомощно повел рукой в сторону и умоляюще посмотрел на роскошного господина, столь недосягаемого в своем величии. Сообразив, наконец, в чем дело, молодой человек быстро вышел, поднял Алену и направился к экипажу вместе с ней. Две женские головки высунулись из окна, и одна из них, менее красивая, но более молодая произнесла с ужасом:
  - Nicolas, mon garson, неужели вы хотите впустить сюда этих двух нищих?
  - Ах, Зинаида Леонидовна, как вы правы, но все таки оставлять их тоже нельзя, - отозвалась та, что постарше, - Надо дать им денег и послать лакея, чтоб он отвез обоих к доктору.
  - Но, Лариса Аркадьевна, если вы будете оделять всех нищих и обеспечивать им бесплатное медицинское обслуживание, у вас не хватит никаких средств. Николай Исаевич, передайте эту женщину мужу, она такая грязная...
  Башкирцев, с трудом сдерживая негодование, сказал как можно учтивее:
  - Поезжайте с Богом, я поймаю извозчика.
  - Вы поедете на извозчике? - воскликнула Лариса Аркадьевна, - хотите я пошлю за вами ландо, раз уж вам так жалко их оставить?
  - Не стану я ждать, матушка, ландо. Поезжайте домой, прошу вас.
  - О, как вы низко пали, Nicolas, - констатировала Зинаида Леонидовна, - я вас просто не узнаю. 1 Quelle idee rouge!
  - Ну раз ему так хочется... В конце концов у моего сына своя голова на плечах имеется.
  И г-жа Башкирцева приказала извозчику ехать.
  - Ну что ж вы стоите, черт возьми? - крикнул Башкирцев ничего не предпринимавшему и одуревшему от страха Илье, - ловите немедленно извозчика.
  Когда последнего удалось поймать, тот оглядел своих клиентов крайне изумленно и был беспредельно счастлив, когда Башкирцев бросил ему пять рублей, велев гнать, что есть мочи.
  - Что же с ней? - вопрошал Илья страдальческим голосом
  - Ничего она просто потеряла сознание, ударившись об лед. Успокойся, жена твоя жива, - нехотя отвечал Николай Исаевич.
  Они приехали в дорогую клинику Велигошевых, и, Башкирцев, расплатившись, велел уделять безвестной босячке особое внимание, обещав прислать завтра слугу справиться о ее здоровье, что и сделал. Его посланец застал Илью сидящим на лестнице со стороны черного хода. Он сразу догадался, что это Илья, поскольку людям в подобной одежде доступа в дорогую клинику быть не могло.
  - Вы не Илья Дударев? (Тот кивнул головой) А меня зовут Довмонтом Петровичем. Ну как дела у вашей дражайшей супруги?
  - С ней все в порядке, - дрожащим голосом ответил Илья, - только у нее должен был быть ребенок... Мы потеряли его.
  При этих словах он тяжко вздохнул и отвернулся, глотая слезы.
  - Да не печальтесь вы. Еще будут у вас дети. Это дело не хитрое.
  - Может, все только к лучшему, - буркнул в ответ Илья, - чем бы я стал его кормить? Все равно бы не выжил, так что лучше для него, что он совсем не родился. Мне жену то кормить нечем. Лучше б я сам попал под колеса экипажа вашего барина, все одно нет никому от меня прока никакого.
  Все это было сказано совершенно искренне, с отчаяньем неподдельным. Слуга Башкирцева внимал его словам с превеликим интересом, который мог бы удивить Илью, не будь он настолько увлечен своим горем.
  Внимательно выслушав его сетования, Довмонт Петрович сделал парню совершенно необыкновенное предложение:
  - Не желаете ли вы познакомиться с барином?
  Илья посмотрел на него с изумлением и подумал даже, уж не ослышался ли он.
   - Ну так что же, идешь? - повторил слуга.
  - Вы, видно, шутите над бедным человеком? - грустно сказал Илья, - я и не знаю, как мне благодарить его за все... Сам бы пошел, да кто же меня до него допустит.
  - Пойдемте.
  Довмонт Петрович подвел Илью к рабочему "рено" Башкирцева, на котором сам сюда прибыл. Илья, никогда прежде к автомобилям близко не подходивший, оглядел его с великим благоговением.
  - Что ж вы? Садитесь, - торопил Довмонт Петрович.
  - Боязно мне на моторе то. Я уж лучше пешочком...
  Довмонт Петрович открыл дверь и слегка подтолкнул смущенного бедняка внутрь автомобиля, а сам сел за руль. Они доехали до шикарного трехэтажного особняка, построенного в стиле позднего барокко, у дверей которого их встретил швейцар, один вид которого и черно-золотой мундир настолько поразили Илью, что он принял его за какую-то важную особу и поклонился едва не в ноги. Довмонт Петрович провел Илью в лакейскую, которая несмотря на явное ее отличие от прочих комнат показалась крестьянину достойной стать приемной самого императора. Здесь ему принесли чай и велели обождать несколько минут.
  Башкирцев, уже позавтракавший, собрался было ехать в Биржевой комитет, членом которого он состоял в качестве пайщика и директора-распорядителя Товарищества металлургических заводов, в котором он владел 30 % акций, (50% - принадлежали его отцу). В ожидании костюма, он сидел за столом и просматривал свежий номер "Утра России".
  Дворецкий постучался и вошел, но Башкирцев никак не отреагировал на его появления и продолжил чтение.
  - Николай Исаевич.
  - Что вам угодно, Довмонт Петрович? Что с костюмом? Я жду уже десять минут.
  - Николай Исаевич, мне помнится, вы просили отыскать мне некоего отчаявшегося в жизни человека. Кажется, я нашел его.
  Башкирцев отложил газету и с любопытством поглядел на дворецкого.
  - Кто же он?
  - Тот несчастный, жену которого вы устроили в больницу.
  - Зови его немедленно. Биржевой комитет подождет.
  Довмонт Петрович спустился в лакейскую и пригласил Илью подняться этажом выше, однако, последний, едва увидел мраморную лестницу с роскошными коврами, то совершенно оробел, поглядел на свои жалкие валенки и, потоптавшись на месте, решился снять их и спрятать за горшки с пальмами. Когда он зашел в приемную Башкирцева, голова его просто пошла кругом, все закрутилось и засверкало в его глазах: блеск огромной хрустальной люстры, напомнившей ему паникадило, лакированная мебель из красного дерева, прелестные французские гобелены времен абсолютизма, клетки с диковинными лимонными птицами... Он так и застрял в дверях, и, как дворецкий не уговаривал его пройти, он не смел этого сделать. Вчерашний его спаситель зашел через другую дверь, и Илья не смел взглянуть ему в лицо, бессмысленно рассматривая его ослепительно белую рубашку, настолько тонкую, что через нее даже просвечивали темные волосы на груди барина.
  "Господи, какая рубашка! - бормотал он про себя, - куда ж можно пойти в такой? Зараз ведь изорвется. И правда ли, что человек этот снизойдет до того, чтобы говорить со мной?"
  Дело кончилось тем, что он просто упал на колени перед хозяином прямо на пороге.
  - Как мне благодарить вас, вы так добры ко мне! - бормотал он.
  Такой холопский, чисто крестьянский жест неприятно поразил Башкирцева. Ему отчего-то припомнилась старая общеизвестная история, случившаяся с графом Толстым, который в ответ на подобное же поведение со стороны простого крестьянина, сам стал на колени рядом с ним. "Что ж если тебе так удобнее говорить..."
  Башкирцев конечно не собирался следовать примеру мятежного гения литературы, он только усиленно настаивал на том, чтоб Илья непременно поднялся с колен и сел в кресло, что последний сделать никак не соглашался.
   - Тогда я просто не желаю с вами разговаривать. Я не люблю холопов, слышите? У нас полвека как ликвидировано позорное рабство. Извольте встать.
   Только тут Илья решился подняться с колен, однако Николаю Исаевичу потребовалось еще добрых пять минут на то, чтобы уговорить его сесть в кресла.
  - Вы случаем не крестьянского сословия будете? И не приезжий ли? - спросил он, когда тот наконец уселся.
  - Так, барин, - быстро ответил Илья.
  - Не хотите ли водки?
  - Нет, барин, это слишком большая честь для нас.
   Хозяин, совершенно уверенный в том, что искренне от водки мужик никогда не отказывается, все таки распорядился, чтоб она была принесена. Дворецкий вернулся через пять минут с графинчиком, рюмкой и закуской. Илья, совершенно смущенный, взял рюмку трясущимися руками и опустошил ее спешно, словно бы опасаясь, что ее тут же отнимут, но закусывать не стал.
  - Можете выпить еще, только закусите, иначе я буду считать вас своим должником.
  Тот снова выпил и начал спешно уплетать бутерброды с икрой и еще с чем-то, прежде никогда в жизни им не опробованным. Ел он, видимо, так грубо, по-мужицки отвратительно, как мог есть только человек голодный и ничего не понимающий в красивых манерах, что красивое лицо Башкирцева как-то неприятно дернулось, и он даже отвернулся, дабы не глядеть на своего гостя.
  Дождавшись, пока Илья наестся, он приступил к разговору.
  - Вы сюда работу искать приехали?
  - Да-с, - отозвался Илья уже более смело, ибо водка несколько подействовала на него и придала храбрости, - искать работы и счастья.
  - Ах, вот как! И что же нашли?
  - Чего-с?
  - Счастье.
  - Нет, благодетель. От того счастья, которое я нашел, легче в петлю залезть.
  Что-то он не то говорит... И зачем он только пил эту проклятую водку? Выходит так, будто он просит участия или милости у этого важного барина. Как это противно и подло!
  - Значит вы нарочно бросились под экипаж моей матушки? Не правда ли? - продолжал свои расспросы Башкирцев.
  - Я даже и не знаю, - откровенно сказал Дударев, - наверное, это было бы не худшим моим решением.
  - А как же ваша жена?
  Илья низко опустил голову.
  - Это то и останавливает меня, - тихо ответил он, - хотя, как знать, может статься, и лучше бы было для нее, если б она стала свободной.
  - Сколько же вам лет?
  - 22.
  - Ну тогда у вас еще все впереди.
  - Кабы так, барин!
  - Что ж вы не договариваете, боитесь что ли меня? - улыбнулся Николай Исаевич.
  - Вижу, барин, что добрый вы человек, отчего же я должен бояться вас? Ваше дело - барское, мои печали - маленькие, что вам за антирес до них.
  - Отчего же? Мне интересно.
  - Ваше дело - барское...
  - Ну и заладили же вы про барское дело. Какой я вам барин? Я купец первой гильдии.
  - Как вам угодно, барин.
  - Так в чем же ваши несчастья?
  - Я всех обманул, погубил и семью и себя. Кабы не Алена, давно уже ушел бы я на какую-нибудь войну, если такая вышла, - только б руки на себя не накладывать. Эх, пропала голова моя бесталанная!
  При этих словах Илья тяжело вздохнул и тоскливо поглядел на Башкирцева. Тот долго молчал, пока наконец не задал ему совершенно неожиданный вопрос:
  - Скажите, если бы кто-то предложил вашей семье 15 тысяч рублей в обмен за возможность распоряжаться вашей жизнью по своему усмотрению, вы могли бы согласиться? Эти деньги смогут заменить вашей семье вас самих?
  Задав этот вопрос, он отвернулся, дав молодому человеку время на обдумывание, при этом наблюдая выражение его лица в большом венецианском зеркале. Однако на нем Башкирцев не прочел ничего, кроме полного непонимания всего сказанного им.
  - Что-то я совсем не понимаю вас, барин, - пролепетал он.
  - Что ж тут непонятного? - довольно резко переменив тон с дружелюбного на официальный, продолжал Николай Исаевич, - я предлагаю вам заключить со мной что-то вроде договора, по которому вы садитесь в тюрьму, а я, в свою очередь, за то выплачиваю вашей семье 15 тысяч рублей наличными. Оцените трезво, стоит ли ваша нынешняя помощь семье этой суммы.
  Он увидел в зеркале, как глаза несчастного парня расширились от изумления.
  - Я даю вам время на размышление. Я не требую от вас немедленного ответа. Но я должен знать ваше решение до сегодняшнего вечера.
  - А вы и вправду хотите дать мне 15 тысяч? - вдруг спросил Илья.
  "Да он дурак!" - подумал Башкирцев, а вслух сказал:
  - Говорю же вам, что немедленно выплачу вам эти деньги, если вы согласитесь отправиться на каторгу за убийство.
  - Что ж, я согласен, - неожиданно быстро отозвался он и поглядел на Башкирцева таким обреченным взглядом, словно бы уже сидел на скамье подсудимых.
  Столь быстрый ответ поразил Николая Исаевича, и он даже не сразу нашелся, что сказать ему.
  - Только вы вправду дадите мне деньги, как только я пойду в полицию? - робко попытался уточнить Дударев.
   - Да что вы себе позволяете? - возмутился Башкирцев, - если вы принимаете меня за негодяя, то я немедленно могу вручить вам вексель. Если мое слово ничего не значит для вас...
  - Не смею сомневаться, - попытался оправдаться Илья, - куда и когда вы прикажете мне идти?
  Башкирцев окинул его презрительным взглядом и безнадежно махнул рукой: "Да этому идиоту, верно все равно: что воля, что неволя, что рай, что ад. Он - или совершенный кретин от рождения, или жизнь довела его до такого состояния".
  - Вы пойдете завтра к следователю и сознаетесь в отравлении ядом двух господ. Чего и как говорить при этом, вас научит мой дворецкий. Он же даст вам в качестве вещественного доказательства флакон с ядом, который вы якобы покупали в ресторане "Пруссия" под видом средства для травли клопов.
  - Господи, грех то какой! Двух человек порешить... Однако я скажу все, как вы изволите пожелать.
  - Так не забудьте: завтра утром. Сегодня можете напиться, попрощаться с женой, и завтра ей будут вручены 15 тысяч.
  - Так, барин, - с каким-то странным равнодушием согласился Илья.
   Он встал с кресла и низко поклонился на прощание. Башкирцева поразил его слишком покойный вид. Кроме того он неожиданно осмелел и чувство робости перед барином исчезло так же быстро, как и осознание собственного ничтожества. Ведь теперь не он, Илья, нуждался в нем, а напротив, при всех своих миллионах, этот богатый барин испытывал нужду в нем, нищем босяке. Как с равным заключал он договор с бедным крестьянином и платил за его жизнь наличными, стало быть, с этих пор он отрекался от своей недосягаемости для бедняка и почти космического превосходства.
   - Если уж вы так добры, то могли бы вы не все 15 тысяч отдать Алене. По 2 дайте моему сестре и брату, а остальное все - ей.
   - Хорошо, оставь их адрес у дворецкого.
   - А позволительно ли мне будет лично передать деньги сестре и брату? - спросил Илья, глядя уже безо всякой робости на барина.
  - Позволительно. Довмонт Петрович, подите скажите моему секретарю, чтоб он немедленно принес 4 тысячи.
  Дворецкий явился через четверть часа и положил на стол толстую пачку радужных ассигнаций.
  - Берите, они - ваши, - небрежно бросил Башкирцев.
  Пачка была такой толстой, а купюры столь крупными, что Илья снова оробел и сказал, с волнением глядя на Башкирцева:
  - Это столько денег? И вы мне их даете?...
  - Но вы же сами потребовали их для себя немедленно, - раздраженно отозвался Башкирцев, - берите же!
  Он взял их осторожно, как берут драгоценный хрустальный сосуд, опасаясь возможного повреждения. Но вдруг, словно обжегшись, вернул деньги на прежнее место.
  - Неужели вы мне их так даете?... А коли я убегу? - предположил он в некотором замешательстве.
  - Я вам верю, - процедил Башкирцев сквозь зубы.
  Однако здесь он солгал, но только из жалости к бедняку. Николай Исаевич не мог верить простолюдинам, подозревая в них отсутствия понятий о чести и полагая, не без оснований, - что бедность является одной из основных причин большинства совершаемых преступлений. Дворецкий, разгадав мысли хозяина, уже успел распорядиться, чтобы Илью проводили до дома, а утром встретили и отвели в полицейский участок. Тем не менее "благородство" Башкирцева попало в точку: Илья был польщен подобным доверием и обещал Башкирцеву не подвести его, однако перед уходом робко поинтересовался у своего благодетеля, сколько лет каторги ему могут дать.
  - Я сделаю для вас все, что смогу, - ответил Башкирцев, - я приложу все усилия, чтобы вы не получили более 10 лет каторжных работ.
  - Это не мало ли, 10 лет для двух душегубств? Скорее всего двадцатью аль бессрочной пожалуют.
  - Я уже сказал, что постараюсь, чтоб этого не случилось. Это - моя забота, ваша же - говорить то, чему вас научит Довмонт Петрович. Ясно?
  - Да-с.
  - В таком случае я вас более не задерживаю.
  Только по прошествии трех часов консультаций с Довмонтом Петровичем, запасшись тюбиком с ядом из лаборатории Хороблева, отправился Илья в ночлежку, дабы прийти в себя после долгой бессонной ночи, проведенной в клинике. К Алене идти он не посмел, так как у него не хватило мужества признаться ей в содеянном преступлении. Он не знал, какой реакции можно было от нее ожидать, а подобное неведение только еще более страшило Илью. Он уже твердо решился Алены более не видеть, дабы не наносить ей лишних травм своими визитами, и рассказать все только брату, который мог бы подготовить ее надлежащим образом к встрече неприятных вестей. Ему было невероятно жалко жену и где-то на глубине души он сознавал, что поступил с ней не слишком хорошо (это было второй причиной его нежелания проститься с женой), но в то же время, он был твердо уверен, что принял предложение барина исключительно ради нее, ради ее только блага. По крайней мере с одиннадцатью тысячами она сможет прекрасно прожить несколько лет, да еще удачно выйти замуж с этаким то приданным. Вообщем его жертва Алене принесет только пользу, и ею сполна искупятся те страдания, что доведется жене испытать, когда она узнает от деверя про "убийства". Ведь останься он на свободе, все равно за эти десять лет, которые барин милостиво обещал ему добиться, он вряд ли сможет заработать и половину денег, которые теперь перепадут его жене. Не согласись он с предложением Башкирцева, так бы и гулял теперь ветер в его карманах, как прежде, теперь же он богач: владеет целыми четырьмя тысячами, а раньше Илья полагал, что такие деньги только в сказках существуют.
   О себе жалеть ему не приходилось. Чего ему было здесь терять: вонючий подвал, дырку в кармане, да стопарик водки с куском ржаного хлеба? - это ли именуется настоящей свободой? Намного ли такая волюшка ценнее тюрьмы? Не очень то она радостна, и угодить из нее на каторгу, все равно, что из огня в полымя, - один бес.
  Илью не слишком интересовали тогда даже сроки его заключения, он страшился только бессрочной каторги, но утешал себя обещаниями барина добиться десятилетки. Правда, он не знал тогда, для чего ему необходимо хоть когда-нибудь выбраться на волю, и не знал даже, что с этой волей он станет делать, и как сможет жить иначе... Привыкший жить одним днем, а в будущее устремляться только в фантастических мечтах, Илья не мог раздумывать о лучшем обустройстве собственной жизни, а, мечтая о чем-то, никогда не размышлял о способах к осуществлению собственных мечтаний. Однако каким бы неудачником и не был наш герой, как бы он был неразумен в своих подходах к жизни, все таки он понял гораздо больше, чем смог бы понять иной, поставивший себе твердые цели и нашедший надежные пути. Илья понял не то, что он сможет сделать для себя и как сможет жить в этом мире, он понял то, что он не может, - а сделать это гораздо сложнее для гордого и самолюбивого племени человеческого. И, осознав это, он при всей своей ограниченности пришел к выводу, что ничего из него не выйдет, что вообще непутевый он мужик, и тут же решил для себя, что должен нести ответственность за всех тех, кого он невольно соблазнил и обманул своими бесплодными мечтаниями, тех, которые случайно поверили в него в то время, как он нисколько не был достоин их веры. Илья не мог разумно оценить, для чего пошел он на столь жестокий по отношению к себе самому поступок по той причине, что никогда не изучал никакой философии, навязывающей человечеству ненужные ни для кого нравственные и ненравственные схемы. Да и причину своих действий он вряд ли мог кому-нибудь объяснить, поскольку, чтобы решиться на такой шаг, нужно, чтобы все эти нравственные постулаты были заложены в человеке гораздо глубже и потому прочнее: там, где завершались границы разума.
  Воистину настоящий мудрец - это тот, кто способен довольствоваться истинами собственного сердца и не искать иных, не распылять себя в пустых и суетных вещах, в наборах ничтожных теорий. Потому часто получается, что многое, сокрытое от разумных и премудрых, с такой легкостью раскрывается для детей и неученых. Только вот жизнь - такая сложная штука, и никому доподлинно не известно, что есть добро, а что есть зло. И что кажется добрым для одного, не всегда выливается добром для другого, будь оба - распрекраснейшими из людей, и, когда человек делает для кого-то доброе дело всегда следует иметь в виду, что его результаты не обязательно обернуться благом для другого, и если даже при нынешних обстоятельствах и сложится все достаточно хорошо, кто знает, что будет через год или через десять лет?
  Нет в мире этом абсолютного добра, оно - надмирно, непостижимо и неразумно для отягченных плотскими ризами. А коли это так, то, может статься, всякий из нас имеет право на свою собственную истину или собственные пути к ее обретению, и потому сердце глупца - такой же верный указатель на нее, как и сердце гения. Пусть он будет ничтожен для других, лишь бы для себя был истинен, ибо все заключено в человеке, и вся вселенная сходится на нем. Самыми далекими от истины людьми всегда были поклонники и искатели чужих истин. И потому порою выходит, что безграмотный и отсталый крестьянин становится мудрее, выше и цельнее целого сонма образованнейших и умнейших поклонников Маркса, Канта, Соловьева, Дарвина, - им же несть числа. Только и ему никогда не узнать, что есть совершенное добро, и никогда его добро общим для всех не станет. И, черт знает, для чего мы вообще живем!
  
  Глава 20
  "Все, чем ты жил и живешь - есть обман, скрывающий от тебя жизнь и смерть".
  (Л.Толстой)
  Уж не жду от жизни ничего я,
  И не жаль мне прошлого ничуть
  (М.Лермонтов)
  Лукьян, Марья с двумя соседями играли в "дурачки". Когда вошел младший брат, Марья тут же отложила карты и принялась приставать к нему с расспросами о причинах столь долгого отсутствия его и Алены. Вряд ли это заботило сестру, однако она была слишком любопытна, чтоб не придать этому факту никакого значения.
  - Алену в больницу отвозил, - коротко ответил Илья.
  - Эка закинул! "В больницу". А чем же ты платил за больницу?
  - Это - мое дело.
  - Больница... Не графиня, чай, дома бы вылечилась. Чего деньги то даром изводить?
  - Оставь ее, - оборвал Илья и отвернулся от сестры.
  - А я гляжу, ты и выпить успел где-то, - заметил Лукьян, - в честь какого это праздника? Где деньги достал?
  - Да ты не темни. Коли деньги достал, сбегай в кабак, да на всех принеси, - предложил один из игроков.
  - Иди ты к черту! - выругался Илья и, подойдя вплотную к брату, развязно сказал:
  - Ты хочешь знать, где я деньги достал?
  - Да на кой ляд мне твои деньги? - бросил тот, тасуя карты в руках, - опять ты, Касим, продулся! Манька бери карты.
  Такое невнимание со стороны брата разозлило Илью. Он вырвал карты из рук Лукьяна, бросил их на пол и сказал:
  - Мне надо поговорить с тобой. Понимаешь ли ты это, дубина неотесанная? Бросай игру.
  - Ти что шалишь, малый. Зачем мешай играть? - возмутился Касим.
  - Заткнись, дурак, я с братом говорю.
  Лукьян с интересом поглядел на Илью и от его внимательного взгляда не ускользнула странная перемена, происшедшая в его лице. Он понимал, что Илья не стал бы вести себя подобным образом, не случись с ним на самом деле что-нибудь необыкновенное, потому покорно последовал за ним к черному ходу, где Илья предложил начать разговор.
  - Кажется здесь никто не ходит, и мы можем поговорить, - сообщил он.
  - Да что с тобой произошло? К чему такая загадочность?
  - Я решил открыться тебе. Только тебе одному. Я совсем не то, что ты обо мне думаешь.
  - Да ты что? - состроив удивленную гримасу, ухмыльнулся Лукьян.
  - Ты просто не понимаешь, о чем я говорю. Я - убийца и грабитель, месяц назад я убил и ограбил двоих купцов. Завтра меня арестуют.
  Илья нарочно выбрал место потемнее и поукромнее, дабы без стеснения глядеть в лицо Лукьяна, не замечая за темнотой его реакции на столь странные признания с его стороны.
  - Да нет! - воскликнул Лукьян, сраженный столь странным сообщением.
  В ответ Илья крепко сжал его руку и горячо заговорил:
  - Умоляю тебя, ради Бога, не спрашивай у меня ничего, иначе я уйду сейчас же, и ты ничего не узнаешь. Я только тебе открылся, и сделал это потому, что знаю, ты не будешь спрашивать у меня лишнего. Ты сам все должен рассказать и Марье и Алене, я не смогу этого сделать. Я не вынесу их слез.
  - Но как же так? - начал было Лукьян, всю невозмутимость которого, как рукой сняло.
  - Я же просил тебя не задавать мне вопросов... Я надеюсь, что вы не забудете меня столь скоро, и хотя бы в тюрьме станете навещать...
  Лукьян снова хотел было что-то сказать, но Илья закрыл его рот ладонью.
  - Ты наверное станешь спрашивать, - продолжал он, - где деньги, ради которых смертоубийство и свершилось. Они все при мне, я их для вас приберег. Только не вздумайте отдавать их в полицию, иначе я совершенно не за что сяду, да и тех не воскресить уже.
  Он вытащил из кармана пачку ассигнаций и протянул старшему брату.
  - Здесь - четыре тысячи. Вам с Марьей на двоих, а Алене я после передам.
  Несмотря на спокойный тон руки Ильи все же сильно тряслись, и Лукьян с отвращением внимал шороху дрожащих бумажек.
  - Что ж ты не берешь? - воскликнул Илья. и в голосе его послышался не укор и раздражение, а какие-то жалобные нотки, хотя он и старался быть резок.
  - Я и не собираюсь их брать, - со вздохом ответил Лукьян, - это не мои деньги. Если ты и убивал кого-то ради нас, то прежде всего нас и должен был спросить: нужно ли нам это? А коли не догадался спросить, а тем не менее убивал нашим именем, стало быть, мы - твои сообщники и вдвойне будем ими, коли деньги эти возьмем.
  - Что ты говоришь? - в отчаяньи вскричал Илья, - ты же умный мужик. Ну скажи на милость, куда же мне их девать теперь? Самому мне деньги там не понадобятся.
  - Снеси в полицию, авось приговор смягчат.
  - Да ты с ума спятил! Выйдет так, что я ни за что сяду... Ведь я ради вас все это делал, ради этих окаянных денег! Вам же, дуракам, жизнь облегчить старался.
  - Я уже сказал тебе, что коли ты ради нас совершал преступление, то нас прежде и спроситься следовало.
  - Эх, братец, братец, что и говорить то теперь. Дело ведь сделано, переиначивать уже поздно. Сегодня последний день мы вместе. Понимаешь ли ты: последний день. И мне хочется покинуть вас с мыслью, что жизнь ваша не настолько уж безнадежна, как была прежде. Подумай, каково мне там будет, если я буду знать, что ты не взял этих денег.
  Он насильно всунул в руку Лукьяна злосчастную пачку.
  - Дело сделано, - повторил он как-то обреченно, - и деньги - ваши, хотите вы того или нет.
  Произнеся эти слова, он собрался было уходить, дабы избежать дальнейших расспросов, но Лукьян задержал его.
  - И все же не верю я, Илюшенька, что ты мог кого-нибудь убить.
  - Не все, брат, по вере получается.
  - Даже в то, что ты ради нас убил (для себя ты и впрямь палец о палец не ударил бы) - не верю.
  - А что еще остается делать? Пошел и убил. Жизнь такая, братец.
  - Жизнь, говоришь, такая? А что, ты думаешь, на каторге она лучше будет?
  - Вам лучше будет, - глухо отозвался Илья.
  - Да с чего ты это взял? Что за привычка у тебя такая - отвечать за всех? Оттого, что мы какое-то время есть будем досыта и снимем помещение поприличней, - от этого, по твоему, жизнь у нас хороша будет, так что ли?
  - Так лучше будет.
  - А ежели, Илюшенька, ты был кому-то из людей дороже сытости и приличного жилья?
  - Ну?! - усмехнулся Илья, - меня, братец, в голодный год ведь не слопаешь, да и зимой за место шубы на плечи не наденешь. Поверь мне, один сытый полезнее двух голодных.
  - Да далась тебе эта сытость, черт побери! Благодать в желудке никогда не была способна дать пищи душе.
  - Это голод ничего тебе не даст, даже к Богу с голодным желудком особо усерден не будешь, потому что голодный всегда только о том заботиться, как бы насытится поскорее, а вовсе не о том, как душу свою спасти и жить праведно.
  - А разве для сытости возможно губить душу живую?
  - Я просил тебя, не спрашивать меня об этом убийстве. А на себя мне давно уже наплевать, главное, что у вас жизнь изменится к лучшему.
  - Да неужто тебе совершенно безразлично, где жить: в тюрьме или на свободе?
  - Для меня такая свобода - хуже злой неволи. Да, и что такое жизнь наша, чтобы о ней сожалеть? Я сколько помню себя, с детства все словно не жил, а один бесконечный кошмарный сон смотрел, в котором все было до тошноты одинаково: работа да нужда... И работа то вся какая-то бесплодная, только ради одного хлеба насущного, чтоб самому с голодухи карачун не пришел, да семья чтобы по миру не пошла, и мысли то соответственно вокруг этого только и вились, будто б ничего кроме плуга и лопаты, да каши с квасом не существовало не свете этом. По воскресеньям в церковь ходишь, потом пьянка, веселье, хотя веселье ли это? Все с надрывом каким-то, со слезами запой. Каждый праздник отмечали, как последний раз на своем веку, над каждой рюмкой тряслись, как над последней, потому что знали, что праздник под утро закончится и кошмарная работа за ломоть хлеба, за эту самую пьянку по воскресеньям Господня ради праздничка начнется заново... Видно, я или родители мои более всех в жизни согрешили, что Господь назначил им в удел один только адский труд, ради хлеба насущного, на масло уже не позволено было. Только ради жратвы одной мы жили, да никогда не едали досыта. Ведь есть же люди, что и работают не меньше нашего, и закрома у них полны всегда, и Бог никогда не покидает их домов. Мы же, всю жизнь батрачившие и на самих себя и на других: что мы имеем с тобой? - Ни кола, ни двора, голью были - голью и остались. То ли работали мы не так, то ли пред Богом милости не обрели. Да и впрямь, плохо мы почитали Господа и молились плохо, об едином урожае да запашке размышляли, о спасении же забывали - вот и отвернулся Он от нас. Что хочешь говори, Лукьяша, но эту жизнь, эти 22 года, которые я прожил - жизнью назвать трудно. Один только длинный кошмарный сон был, да пустые грезы, укравшие у меня настоящую жизнь. Теперь мне не о чем жалеть, братец мой любимый. Что на каторге - что здесь - все один скверный сон, одно сплошное наказание Божие, расплата за какие-то грехи, нами или родителями свершенные.
  - Бедный, бедный мой мальчик, - с грустью отозвался Лукьян, - у всякого сверчка - свой шесток, и у всякого человека - свое место в жизни, и не по желанию оно обретается, но только по своим возможностям. И то, что ты, постоянно работая, живешь как последний нищий бездельник - рок твой, и никак тебе его избежать невозможно. Тем более преступление не поможет тебе миновать означенный путь.
  - Я про то и говорю. Видно, Господь сам нашел такое применение моей жизни, и потому я не хочу, чтобы еще кто-нибудь разделял мои страдания.
  - Да что ты привязался к Богу, к грехам! Богу нет до нас никакого дела, у нас всех - свои пути, свое место на этом свете. И то, чем ты обладаешь теперь - есть твоя настоящая жизнь, а вовсе не сон никакой, и надо уметь пользоваться и довольствоваться ею. Все несчастья человеков только из того и проистекают, что не умеет никто из нас пользоваться своей собственной жизнью, а все норовит на чужую позариться. Где-то в Писании даже сказано: не заботьтесь о делах завтрашних, довольствуйтесь тем, что имеете теперь.
  - Может, оно так и сказано в Писании, не мне, дураку, судить. Только я одно знаю: неправильно мы живем, от Бога бегаем, праведности не ищем, а потому жисть живую промениваем на труд да жратву, - и ничего вроде и не надобно нам сверх того. Не вырваться мне отсюда, ангел мой отступился от меня, совершенно я запутался. Вам бы хоть выйти из этой темницы, а моя голова пускай пропадает, - все одно, ни к черту не годится!
  - Мы бы сами о себе позаботились, кабы знали, до чего твоя забота довести может.
  - Я бы для себя никогда не сделал того, что делаю для вас. Теперь ты должен поклясться мне Богоматерью, что не снесешь деньги в полицию: это может сильно навредить мне.
  - Хорошо, если это навредит тебе...
  - Спаси тебя Господь, братец.
  С этими словами он развернулся и пошел на свои нары, оставив Лукьяна в полном недоумении.
  "Вот тебе и Иванушка-дурачок! Откуда же у него столько сил то взялось, у мямли то нашей? За 22 года ничего подобного я от него и слыхом не слыхивал", - подумал он, глядя вслед младшему брату, пораженный не столько деянием брата, сколько той необычной перемене, что произошла с ним за какой-то день, благодаря которой перед Лукьяном вместо слабого недалекого и бесхозяйственного брата неожиданно предстал совершенно новый человек. Он даже и не думал об убийстве, сердце верно подсказывало ему, что робкий и добрый брат его ни к чему подобному способен не был, и такая вероятность просто не укладывалась в его голове.
  Остаток дня они провели в разных местах и больше между собой не разговаривали. Илья рано лег спать и проспал самым безмятежным образом несколько часов, что Лукьяна еще более поразило и заставило на глубине души усомниться в истинности его странного рассказа. Но деньги, деньги, покоящиеся у него в кармане отогнали прочь все его сомнения. Надо было переговорить с Марьей. Лукьян дождался, когда младший брат заснет и рассказал ей все, что узнал от последнего, упомянув и о 4 тысячах. Марья очень испугалась, хотела даже закричать или запричитать по обычаю скорбящих деревенских баб, но Лукьян тут же прикрыл ей рот рукой и напомнил о просьбе брата не приставать к нему с расспросами. Попричитав немного и помянув всех святых угодников, она спросила осторожно у Лукьяна:
  - Что ж, выходит, мы будем теперь жить в другом месте?
  Он опешил от такой практичности и ответил довольно холодно:
  - Мы будем жить, как жили, пока все не решится окончательно. Покуда Илью не осудят, не определят меру его вины, к деньгам мы не притронемся.
  - Разве, Лукьяша, ты надеешься, что пронесет?
  - Нажитое грехом не устроит дом, - ответил он уклончиво, обойдя вопрос сестры.
  Она снова тихо запричитала.
  Илья пробудился под утро, в пятом часу, и заснуть больше не смог. Лукьян с Марьей тоже не спали всю ночь, но между собой говорить не осмеливались. Рано утром, еще до света, Лукьян заметил, как Илья поднялся со своей постели, встал на колени и долго молился. Потом вошел какой-то неизвестный человек в енотовой шубе и тихо сказал Дудареву:
  - Ну что, пошли? Пора уже. Довмонт Петрович хочет еще раз переговорить с тобой о деле.
  - Неужто пора? - пробормотал Илья и смутное чувство страха перед неведомой новой жизнью завладело его сердцем, и смертельная тоска объяла его несчастную душу. Лукьяну показалось, что брат его как-то слишком побледнел и даже уменьшился ростом, - ему стало страшно жаль его и такое же щемящее чувство пронзило его сердце. Он медленно поднялся и подошел к Илье. Подходящих слов подобрать не смог, а только долго смотрел в глаза младшему брату, словно бы видел Илью последний раз в жизни и потому старался запомнить каждую черточку его изможденного и потерянного лица.
  - Прости меня, Илюша, если можешь. Наверное, я много виноват перед тобой, - вымолвил он наконец дрожащим голосом.
  - Благослови меня заместо отца, - прошептал Илья.
  И Лукьян очень неловко перекрестил его и отвернулся, скрывая выступившие на глазах слезы.
  - Что же, прощевай, - грустно сказал Илья, - не забудь Алене рассказать обо мне.
  И, отчаянно махнув рукой, отправился вслед за незнакомцем.
  
  Глава 21
  Зачем ты послан был и кто тебя послал?
  Чего, добра иль зла ты верный был свершитель?
  (А.Пушкин)
  Вечером после разговора с безвестным крестьянином, который, по замыслу Башкирцева, должен был стать исполнителем в столь благородном деле, как спасение брата, Николай Исаевич отправился к родителям на партию в винт.
  Как обычно он был чрезвычайно учтив и улыбчив, однако слишком много молчал и часто задумывался. Никто из родных не придал значения той легкой тени, что легла на его лицо, даже мать, обычно такая внимательная к единственному сыну была всецело поглощена обслуживанием гостей и игрой. Играли четверо: Лариса Аркадьевна. ее задушевная подруга - княгиня Старковская, Зинаида Леонидовна и молодой фабрикант (двумя или тремя годами старший Николая Исаевича) Ситкин. Отец, занятый серьезными делами, в игре не участвовал. Башкирцеву нужно было поговорить с ним, и ради этого собственно он и пришел в этот вечер к родителям, однако для приличия он уселся за винт с дамами. Лариса Аркадьевна прежде всего поинтересовалась у сына о судьбе une pauvre femme, подобранной им на дороге, заметив при том, что он вел себя не слишком прилично, на что Николай заметил, что ему не досуг был тогда думать о приличиях. Лариса Аркадьевна не поняла этого замечания и только пожала плечами.
  В этот раз играл он скверно, к картам был невнимателен и все время поглядывал на часы. Он проиграл пять рублей, ни с кем не разговаривал за столом, а на вопросы отвечал как-то невпопад, хотя и старался держать улыбки и понимающее лицо.
  - Что же вы не пришли вчера в клуб общества казенных военных заводов? Мы ждали вас за бильярдом, - навязчиво интересовался Ситкин.
  - Я был не в форме.
  - Но я бы дал вам форы, - усмехнулся Ситкин.
  - За вашу любезность в следующей партии мне самому придется давать вам фору.
  - Это неосмотрительный шаг с вашей стороны. Мы всегда шли почти на равных. И в теннис вы перестали ходить...
  - У нас в городе скверные корты.
  - А вчера утром не были на бирже, - не унимался Ситкин, - между прочим назначали ликвидационную комиссию Брюмерам.
  - И что же, комитет утвердил комиссию?
  - Да что вы?! Там такая свара была. Вы много потеряли, что не принимали участие во всех этих демаршах.
  Башкирцев так и не понял, утвердили ликвидационную комиссию или нет, да и теперь это не слишком его волновало, хотя еще неделю назад он живо интересовался делами обанкротившегося товарищества и именно по его настоянию директор банка синдиката металлургических заводов, правление которого возглавляли они с Исайей Ивановичем, вошел в "администрацию"
  Наконец хозяйка позвала всех в столовую к чаю, отказался только Башкирцев, а Ситкин остался с ним.
  - Я не узнаю вас сегодня, - сказал он Николаю, - что-то случилось?
  - Со мной лично все в порядке, Владимир Павлович, но вот мой брат... Вы ведь сами знаете...
  - Ну да, ну да. Я понимаю. Но стоит ли так забивать голову всем этим? Вам все равно не спасти его от суда, если он виновен.
  - А если нет?
  Ситкин пожал плечами.
  - Следствие разберется. Так вы прийдете завтра на корты?
  - Нет.
  - Стало быть, охота на кабана на будущей неделе также отменяется?
  - Посмотрим, - вздохнул Башкирцев, которого ввели в совершенную апатию мысли о возможности его неучастия в травле вепря, - пока John находится в тюрьме, я чувствую себя отвратительно.
  - А завтра будет премьера "Джентельмена" Сумбатова-Южина, говорят, он покорил все столичные театры. Печально будет увидеть вашу ложу пустующей.
  Что же это такое? Или Ситкин просто решил над ним поиздеваться? Нет, на него это не слишком походило. Ситкин, подобно Башкирцеву принадлежал к тем образцовым и правильным существам, которые проводят целые дни в работе, свободные часы в чтении и визитах на биржу и в комитеты, а также непременно состоят членами разного рода промышленных комиссий. В праздники же они иногда позволяют себе поразвлечься. Хлопоча по делам брата, которые с недавних пор заняли все его мысли, Башкирцев совершенно нарушил свой привычный распорядок жизни, потому разговоры Ситкина о возможностях праздного времепровождения болезненно отзывались в его душе.
  - В театр я тоже не пойду, - сообщил он Ситкину так бодро, как ему только позволяло недовольство своими упущенными возможностями.
  - Жаль, жаль, Николай Исаевич. А по-моему, вы только себе вредите своим ненормальным образом жизни.
  Под ненормальным образом жизни он подразумевал отклонение от привычного распорядка дня, принимаемого всеми образцовыми и деловыми людьми.
  - Это дело вполне поправимое, - отозвался Башкирцев, начинавший тяготится обществом Ситкина.
  - Я тоже на это надеюсь. 1 Ad hoc, что там наши дамы? Пора бы к ним присоединиться. Vale!
  Избавившись наконец от общества Ситкина, которого Николай всегда ценил как человека положительного и умного, Башкирцев поднялся в кабинет отца.
  На стук Исайя Иванович, всегда не любивший, когда его отрывали от работы, разрешил войти, но сделал это самым недовольным голосом, однако заметив сына, смягчился и улыбнулся самой приветливой улыбкой.
  - Тут столько дел. Вы слышали, что случилось с Блюмером?
  "Дался же им всем этот Блюмер!" - подумалось Башкирцеву, - даже отца беспокоит какая-то дурацкая компания гораздо больше родного сына, который сидит теперь за решеткой по обвинению в убийстве. Неужели ему и впрямь нет никакого дела до Ивана?"
  - Папа, я пришел к тебе с радостным известием: мой брат, кажется, спасен, - сказал он вслух, проигнорировав вопрос отца.
  - Что прокуратуру отменили или снова произошла революция? - сострил Исайя Иванович.
  - Я нашел человека, о котором мы с вами говорили. Помните?
  Николаю Исаевичу показалось, что отец как-то странно усмехнулся при этом известии. Или ему это только показалось, потому что тут же он спросил равнодушно:
  - И сколько же вы ему заплатили?
  - 15 тысяч.
  - Да, за такую сумму не слишком трудно подыскать козла отпущения. Да и немало у нас людей, для которых прозябание на свободе мало чем отличается от жизни каторжной, - заключил он и снова зарылся в свои бумаги, не обращая на сына никакого внимания.
  Николай искусственно кашлянул, и только тогда старик будто бы вспомнил о нем и нехотя поднял голову.
  - А ведь опять выкрутился Ивашка, - изрек он задумчиво, - но мое мнение таково: скотина эта не стоит того, чтобы за нее душу христианскую губили.
  И это про родного то сына!
  - Но что поделать, когда он мне брат? - вздохнул Николай, - я должен был исполнить свой долг перед ним.
  - Да это благородно, красиво и великодушно, - согласился Исайя Иванович, - Это поступок достойный какого-нибудь романа в духе романтизма или сентиментализма.
  Тут он сделал небольшую паузу и, глядя прямо в глаза сыну изрек нечто совершенно неожиданное:
  - Я бы мог конечно сказать вам, что добро нужно делать только своими собственными руками, а никак не чужими, иначе это вовсе не добром будет называться. Впрочем это ваши трудности, потому я вам и не говорю этих слов... Я также не могу сказать с определенностью, правы вы или нет в своем поступке. Ведь с одной стороны, получается, что скорее всего правы, ибо вы попали под действие очевидного закона, утверждающего, что свои люди, какими бы плохими они и не были, все таки намного ближе чужих, равно как и горем между людьми будет называется только лишь их собственное, доморощенное горе, а чужое всегда будет восприниматься чем-то половинчатым, несерьезным. Иван, конечно, ваш брат, а кто этот для вас? Ни вам, ни мне нет до него никакого дела, и вовсе не потому, что мы с вами какие-то особенно скверные и жесткосердные люди. Это закон нашего бытия, и мы вынуждены ему подчиняться, потому что мы не лучше и не хуже других, - весьма обыкновенные даже люди. Жаль одного, Николаша, что вы, подобно вашему старшему брату незаметно для себя сделались преступником, хотя и не должны были им стать, потому, что вы слишком хороши и благородны для преступления, впрочем ... как знать, может, именно благодаря всем этим качествам, вы и стали теперь таковым. Вообще, если посмотреть глубже, то выходит, что все законы, не от Бога исходящие, а от человеков - суть преступны, и те, кто законам этим подчиняется - также преступны, ведь, живучи в грязи, даже чистое платье можно обляпать не хуже уже испачканной одежды. И этот вечный закон "своих-чужих", проистекающий из неверного понимания Библейских слов о любви к ближнему, - преступен не менее всех остальных. Только почему-то большинство людей ничего подобного за собой не замечают. Потому, говорю вам, не печальтесь: ваше преступление не страшнее множества преступлений вам подобных жителей Земли.
  - О каком преступлении вы говорите? - воскликнул Башкирцев-младший, - я всего лишь спасал брата, я исполнял свой долг перед ним, невольный грех свой искупал. Где же здесь преступление? Да и с чего вы вообще взяли, что я печалюсь о чем-либо?
  - Я знаю себя, мой мальчик, и я знаю своего сына.
  - Отец, к чему вся эта философия?
  - Так просто. Знаете, я настолько устаю от людей и денег, что для меня это своеобразный отдых: уход от мира практического в абстрактные рассуждения.
  - Любопытный у вас метод, - с легкой обидой в голосе заметил Николай Исаевич.
  - И я еще раз повторяю вам: не переживайте так сильно по поводу свершенного вами, - дружелюбно сообщил отец, - утешьтесь хотя бы тем, что ваш поступок не явное зло уже потому, что его жертва почитает себя вовсе не обиженной, а, напротив, даже облагодетельствованной вами.
  Николай горько усмехнулся.
  - Да, что мне скрывать теперь?! Вы как всегда раскусили меня. Можно ли от вас вообще что-нибудь скрыть? Вы гениальный психолог, папа.
  - Это слишком сказано, mon garson, есть у нас иные, и поболее меня знающие в людях толк.
  - Нет, я не встречал никого.
  - Встречали, но не сходились. И право же, лучше вам было бы и не сойтись никогда.
  - В любом случае вы разгадали меня. Вы выразили в нескольких словах то, что целый день мучает меня, не дает мне покоя ни на час, ни на секунду. О если бы я мог убежать куда-нибудь от этого ужасного чувства!.. Вы верно сказали, что этот негодяй... мой брат не стоит того, чтобы ради него была загублена человеческая душа. В этом то и заключается весь ужас моего преступления! Я как подумаю, что совершенно невинному парню придется страдать за проделки Ивана, то этот... поступок теряет всякий благородный блеск в моих глазах. Я бы все отдал, чтобы хоть как-то облегчить страдания несчастного, которого по моей вине в скором времени упекут на каторгу.
  - Счастьем или несчастьем, сынок, считается то, что подразумевает под этим словом тот или иной человек. Что хорошо для одного, не обязательно сочтется счастливым для другого. Одному счастье - жениться, несчастье - умереть, а иному - и наоборот. Так что ваш грех, может быть, и не грех вовсе, потому что сумма, предложенная вами за самооговор, для вашей жертвы гораздо значительнее всего того, что она имела на свободе.
  - Вы в утешение мне все это говорите. Я даже догадываюсь, что в душе вы так не думаете. И вы бы никогда не сделали для Ивана того, что сделал для него я: вы мне сами говорили об этом, хотя были и не против того, чтобы я помог ему.
  Башкирцев-старший только улыбнулся в ответ.
  - А отчего вы полагаете, что я согласен или несогласен с вашим поступком? Хотите ли знать, что я чувствую в действительности?
  Он поближе придвинулся к сыну и с той же милой улыбкой сообщил конфиденциально:
  - Мне абсолютно все равно. Мне нет никакого дела до этой несчастной жертвы ваших благородных порывов. Да и вас самих ничего не волнует и волновать в действительности не может. У нас и без того существует масса проблем, масса работы, которая увлекает нас куда больше, нежели изломанные судьбы миллионов маленьких непутевых людишек. У нас, сынок, своя миссия в мире и некогда нам распыляться по мелочам. Или я не прав? Наш долг перед ближними заключается в том, что мы по зову сердца обязаны выделять для них часть своей прибыли, но заботиться о каждом конкретно мы не имеем права. Это будет преступлением, пойдет в убыток главному нашему делу - а именно усилиям по развитию русской промышленности, ибо только последнее может радикально улучшить жизнь народа, только они, а вовсе не миллионные подачки и пожертвования, которые послужат более всего для их развращения, будут немедленно пропиты или проедены, а сути не затронут. В промышленности обретет наш народ надежную опору для себя, перспективы на будущую обновленную жизнь, Россия стяжает славу, а мы - благодарность от потомков и бессмертие, ибо всякий наш завод будет помнить наши имена, и в работе мотора каждой из выпущенных нами машин, будет петь наша память. Или я ошибаюсь? Уверяю вас, что вы завтра же напрочь забудете всю эту неприятную историю и снова погрузитесь в работу.
  - Может быть, и так. Конечно, в России живут миллионы людей, подобных этому несчастному парню, а, тех, кто производит машины - всего несколько тысяч, и надо думать о чем то одном: о машинах для этих страждущих миллионов или об этих страждущих миллионах, при том не давая им машин. И надо быть социалистом или демократом, - кем-нибудь из этих лже-друзей народа, чтобы избрать для себя последнее.
  - Это прекрасно, что вы так считаете. Любой нормальный промышленник, любой порядочный гражданин должен понимать, что благосостояние народа и России зависит прежде всего от производства, от продукта, который он выпустит на рынок для потребления, а никак не от личных пожертвований и политических убеждений. Но в этом деле вы столкнулись с проблемой иного рода, которую трудно не принимать во внимание, и потому не мудрено, что она мучает вас теперь. Вы не пренебрегли отдельным человеком, как это случается повсеместно у людей, всецело поглощенных работой, вы погубили человека, потому с этих пор только и делаете, что подыскиваете слова для оправдания своего антизаконного поступка. Ведь вы уверены, что делали святое дело, выручая из тюрьмы единокровного брата, но эта видимая святость настолько ослепила вас, что вы совершенно позабыли в пылу деятельности, что всякое святое дело перестает быть святым, едва только ради него совершается грех. Вы слишком умны и далеки от фанатизма, сын мой, чтоб полагать, что святость задач способна компенсировать любой грех. Или цель оправдывает любые средства при условии, что она благородна?
  - Да нет же! Это будет просто ужасно, коли все начнут так думать о цели и средствах.
  - Однако и я в своей молодости поступал подобным же образом, для меня все средства были хороши. И, кто знает, может быть, даже и сейчас, я нередко следую этой зловредной привычке. Что ни говорите, а наш сумасшедший век с его самолетами, машинами и лихорадочным ритмом работы, убивает в человеке некую часть его человечности. Мы все дальше и дальше удаляемся от истины в этой вечной суете и единым дружным маршем идем ко всемирной погибели и деградации.
  - Вы снова правы. За работой я завтра же забуду свой грех, и как ни в чем не бывало с утра отправлюсь в сбытовую контору... Но теперь, теперь этот человек, жизнь и судьба которого им же самим отдана в мои руки, не дают мне покоя. Я непременно должен хоть что-то сделать для него. Нельзя же быть таким жестоким, нельзя совершенно не думать о нем, нельзя преспокойно заседать в правлении товарищества, сознавая при том, что погубленный по вашей вине человек роет землю где-нибудь во глубине сибирских руд. Ведь это же ужасно, папа! Взять и так просто распорядиться чужой судьбой, да еще и не думать об этом!
  Николай Исаевич низко опустил голову и произнес после некоторой паузы:
  - Я должен ему хоть чем-то помочь. Я должен найти хорошего адвоката, который смог бы свести срок до минимума.
  - Я прекрасно вас понимаю. Процесс этот выиграть будет сложно. Два убийства с целью грабежа - да это бессрочная каторга, и 25 лет каторжных работ - это почти выигрыш. Чтобы бороться, нужен авторитетный и очень сильный адвокат.
  - Я бы хотел спросить вашего совета: кого мне выбрать? Может из столицы вызвать, или лучше здесь поискать? Вы в губернии всех адвокатов знаете, сколько тяжб вы выиграли с их помощью, скажите, кто реально сможет помочь мне в этом деле?
  - Кто у нас самый лучший адвокат, вам известно не хуже моего, - вздохнул отец, - это действительно звезда первой величины. Наш Плевако. Но... это Шедель, Николай.
  - Но прошло уже 6 лет, как Шедель бросил практику и с тех пор не брался ни за одно дело. Помните, какой скандал тогда был в суде, когда он отказался от защиты. Шедель ни за что не возьмется за наше дело.
  - Я тоже так думаю. Но лучше Шеделя вы за несколько тысяч верст никого не сыщете. Он не проиграл за свою адвокатскую деятельность ни одного дела, не считая того казуса в суде, но ведь и он не был проигрышем! Шедель - великолепный оратор, образованный человек, дворянин до мозга и костей, и, полагаю, умнейший человек в нашем городе.
  - Но все говорят, что он со странностями. Ведет жизнь отшельника и увлекается спиритизмом.
  - Все врут календари... Посредственностям не дает покоя настоящий талант. Я уже сказал вам, что Шедель - умный человек, а это совершенно не обязательно должно означать, что он также и человек идеальный. Попытка - не пытка. Рискните поговорить с ним. Адвокатов вы найдете сколько угодно, но блестящих адвокатов найти куда сложнее.
  - Но чем же я могу увлечь его? - Дело то слишком несложное. Не лучше ли будет обратиться к Гершуни или Завьялову?
  - Не лучше. Десять Гершуни и Завьяловых не стоят одного Шеделя.
  - Но я не смогу заинтересовать его этим делом. Даже за миллион он не согласиться защищать Дударева. Да, и вообще, под каким соусом я преподнесу ему мою заботу о безвестном мужике? Вы прежде состояли с ним в каких-то отношениях, посоветуйте, что я должен сказать ему?
  - Правду, Николаша.
  Молчаливое удивление застыло на лице Николая.
  - Что вы такое сказали? Я не совсем вас понял. Сознаться постороннему человеку в собственном уголовном преступлении - по-моему, это слишком...
  - Если вы скажете ему то, что собираетесь сказать, - то есть заведомую ложь, - он на все сто откажет вам. Шедель слишком умен, чтобы поверить даже самой искусной вашей выдумке о светлом порыве скучающего миллионера спасти от каторги нищего босяка. Вам придется рассказать ему все, ничего не скрывая, и тогда, может статься, у вас появиться один шанс из ста.
  - Это чистое безумие! Я могу рассказать это только собственному духовнику, а вовсе ни какому-то там Шеделю!
  - Не волнуйтесь, Шедель слишком порядочный человек, чтобы доносить на вас в полицию.
  - Да, - задумчиво сказал Николай, - тут я готов с вами согласиться. Дворянская гордость не позволит ему стать доносчиком. Как это вы сказали? - "дворянин до мозга и костей"... Но, черт возьми, мне даже трудно представить, каким образом будет происходить наша беседа? Это просто сизифов труд: убедить человека сделать то, чего он сам зарекся никогда более не делать. К тому же все говорят, что этот Шедель довольно странный человек. Чего стоит одно только его членство в Союзе Михаила Архангела и занятия спиритизмом и гипнозом.
  Отец только расхохотался на это замечание Николая Исаевича.
  - Вряд ли он занимается спиритизмом и гипнозом. Он - верующий человек, все остальное - не более, чем бабьи сплетни. Однако у него есть миллион особенностей, отталкивающих от него других людей, которые отчего-то подозревают его в гипнотизме. От кого угодно, только не от вас, сын мой, готов я был услышать подобные дешевые слухи! Вам должно быть доподлинно известно, что всякий мыслящий человек обладает своими странностями и не может соответствовать какому-либо общему эталону, любое отклонение от которого воспринималось бы всеми остальными за ненормальность. Поверьте мне на слово, Шедель - не дурак, не маньяк и не сумасшедший. И эти карты только в вашу пользу.
  - Ну спасибо, папа, хоть этим вы утешили меня. Видно, ничего не поделать: придется мне идти к Шеделю.
  С мрачным лицом, отягощенный мыслями о не совсем приятном для него визите к известному адвокату, Башкирцев поднялся с кресла и крепко пожал отцу руку на прощание.
  - Поехал я к себе. Надо обдумать предстоящий разговор.
  - Напрасно стараетесь. Только время зря убьете в обдумывании. Я уже сказал вам: говорите ему одну только правду. Шедель - честный человек и ненавидит всякую ложь. Вам никогда не удастся его обмануть, как бы вы не старались. Это как раз тот человек, о котором я еще в начале нашей беседы сказал, что лучше для вас было бы не встречаться с ним вообще...
  Башкирцев сел в свой автомобиль, больше прежнего углубленный в размышления о несчастном парне, с которым так неожиданно и нелепо столкнула его судьба. Сколько раз жизнь убеждала его во всеобщем господстве денег над этим жалким миром, сколько раз он видел и слышал, как за деньги продавалась честь, Отечество, друзья, свобода, самая душа... Какие это все были гадкие, ничтожные людишки, что торговались и покупались ради торжества золотого тельца! Разве хоть один из них был достоин хотя бы малейшего уважения к себе и элементарного участия в его судьбе? И этот человек, с утра продавший ему по сходной цене свою жизнь и судьбу, чем он лучше всех остальных продавцов подобного рода?..
  Однако отчего же так угнетает его воспоминание о нем? Почему снова и снова вырастает перед его глазами покорное обреченное лицо человека, давно уже поставившего крест на ценностях этого мира и на своем существовании в нем? Он, ничтожный человек, не ведающий гордости, не ценящий свободы, не понимающий культуры, не придает никакого значения своей собственной жизни, да и что такое вообще может потерять этот простолюдин, отправившись по приговору суда на каторгу? - Разумеется, ничего. Но, вот сам он, Башкирцев, потерял гораздо больше него, решившись на столь гадкий поступок, он потерял что-то в душе своей, названия которому он не знал...
  Целый день Николай Исаевич только и делал, что отгонял от себя всякие мысли об Илье, шокирующие своей неотступностью и редкой навязчивостью, и всей душой готов был уже ненавидеть его, скрывая за этой слепой яростью смутное чувство жалости к своей жертве.
  "Черта с два! Мне жалеть его?! - убеждал он себя, - да я просто презираю этого оборвыша, даже ненавижу его! Зачем мне вообще думать о нем? Я должен спасти своего бедного брата - вот единственное, что должно волновать меня, больше мне ни до кого нет дела! Все продается и покупается, и человека купить так же просто как спички или участок земли. Только две вещи не продаются: Бог и совесть. Я не могу купить себе Бога и Его расположение ко мне, но неужели Он все таки осудит меня через мою совесть за давешний поступок? О, конечно, так бы все и было, если бы я сделал эту мерзость в каких-нибудь корыстных целях, но ведь я ничего не приобрел для себя лично, ничего, кроме лишней головной боли! Все, что я делал - делал только для него, для брата, не будь его - не было бы никаких проблем! Как до 77 раз обязан я прощать брата, так до 77 раз необходимо и спасать его... А у этого бездельника, наверное, тоже есть братья? К черту!.. Прав отец, какое мне дело до чужих братьев и сестер!"
  Бесцельно разъезжая по улицам, он вбивал себе в голову подобного рода доказательства правомерности собственного поступка. Как ветхозаветный Адам, он с увлечением подыскивал для себя оправданий, но ни разу не покаялся и не пожелал этого делать.
  "Я прав, тысячу раз прав! Я делал благородное дело!" - твердил он, но никак не мог взять в толк, кому вообще нужны были все эти оправдания, перед кем он оправдывается теперь? Перед Богом? Нет. Он слишком чувствовал перед ним свою вину чтоб суметь в ней сознаться, чтоб осмелиться объяснять Ему столь бессмысленные вещи. Перед собой? Но перед собой он не желал признавать себя виноватым. Однако Бог все таки гнездился где-то в его душе, в которой слишком много места занимало самодовольное и гордое сознание; и неведомые страшные силы снова и снова прокручивали в его памяти жалкий и обреченный образ несчастного Ильи, отчего вся самоуверенность Николая постепенно сводилась к бесплодным попыткам оправдаться перед собственной совестью.
  После длительного процесса борьбы между трезвым расчетом и вечным судией души и тела, Николай понял, что, как не верти, совесть все таки взяла вверх в этом поединке, и он решил сдаться на милость победителя и целиком погрузился в ненавистные ему мысли.
  Он объехал уже весь город, и вернулся в центр, бессмысленно делая круги около ярко освещенного английского клуба, чем вводил в недоумении случайных прохожих.
  Что мучает его теперь, когда все веселятся, и провожают Масленицу? И отчего вообще он делает этот грех (он уже без страха называл грех своим именем), зачем он сознательно идет на преступление? Неужели из любви к брату? Любовь... Обыватели только и говорят вокруг, что любовь есть великое и святое чувство, способное оправдать любой грех, благодаря этой самой своей святости. Только существует ли такая любовь, а ежели и существует, то является ли она настоящей любовью, в то время как в недрах своих она способна породить преступление? Если так, то либо чувство это вовсе не свято, либо совсем любовью не является.
  Да нет же ее в действительности, никакой любви нет, если везде, где она только появляется, просыпается порок и грех. Тут один только плод самовнушения и воображения, иллюзия, блеф - и ничего более. Все последние дни он только и делал, что обманывал себя, даже и не знал в точности, обрадуется ли он освобождению брата из тюрьмы: по крайней мере повиснуть на его шее от восторга он явно не собирался. Стало быть, никакой любви и не было, ничего вообще не было в основе его поступка, кроме натащенной эпитимии, тяжелой ненавистной обязанности перед самим собой, только для того им и выдуманной, чтобы прикрыть душевную пустоту и полное равнодушие к родному брату.
  Теперь Николай понял наконец, что он вообще не любит Ивана, да и не любил никогда, и вся эта суета вокруг его освобождения - не более чем невольно наложенная на себя эпитимия за то чувство вины, которое он всегда испытывал по отношению к старшему брату, и от которого всегда так страстно мечтал избавиться. Потому несчастье, случившееся с Иваном стало в некотором роде находкой для него, неким шансом разрешиться от тяжкого бремени этого странного чувства.
  Отчего же он раньше не мог догадаться об этом? Ведь это так просто! И главное, что через такие мотивации открывается смысл всех его нелогичных поступков последних дней, которые он силился оправдать какой-то мифологической любовью к брату. Все последние годы это чувство вины перед Иваном давило и угнетало его не меньше, чем отца, столь жестоко поступившего со старшим сыном, и угнетало несмотря на то, что сам он ничего предосудительного по отношению к брату не делал. И тем не менее Николай обогатился за его счет! И этого было достаточно, чтобы жестокость отца ударила рикошетом и по нему. Прежде он никогда не понимал источника своих странных чувств к старшему брату, они всегда были запрятаны слишком глубоко в тайниках совести, и потому Башкирцев не догадывался, просто не хотел верить в то, что рано или поздно все всплывет наружу, - что, в конце концов, и случилось неделю назад.
   Это проклятое ощущение вины вылилось у него в глухую ненависть по отношению к брату, причинившему ему столько душевных страданий, заставившего его пойти на конфликт с собственной совестью, ту самую ненависть, которую он еще час назад пытался упрятать за лживой фразой о братской любви, братском долге. Но вот покрывало наконец спало и скрытая сущность предстала его взору во всей своей наготе, - сущность самая немудренная: нехорошая тупая ненависть, и все: никакой любви, никакого долга, ненависть, выстраданная слишком долгим самообвинением в преступлениях, никогда им не совершавшихся. Отныне Николай знал, что эта ненависть гнездилась в нем всегда, с того самого момента, как он почувствовал себя виноватым, и только столь же тщательно, как и вина хоронилась в рудниках души и скрывалась не только от посторонних глаз, но даже и от самого себя. Как знать, быть может, отец за внешним спокойствием и равнодушием испытывал по отношению к Ивану нечто подобное? Хотя, скорее всего здесь было что-то более высокое, нежели глухое раздражение и ненависть, иначе бы он не отказался помогать ему, принимая во внимание несправедливость, допущенную с его стороны по отношению к старшему сыну. Отец не пошел на подлог, верно предугадав, что грехом грех не искупить, а он, Николай, увидел в этом единственный шанс к искуплению собственной вины. Отец, по крайней мере, не стал лицемерить: не испытывая никаких чувств к неблагодарному сыну не стал насиловать свое сердце навязыванием себе какого-то долга, и не согласился ради этого самого долга губить невинного человека, потому что был слишком равнодушен к сыну чтобы ради него связывать себя какими-то чувствами: жалостью или ненавистью по отношению к посторонним и ненужным ему людям типа Дударева, - вот уж воистину великий мудрец! Мудрость всегда рождается там, где много равнодушия. Он же, Николай, ненавидя, пошел спасать человека, ненавидя не только спасаемого, но и самое дело свое ненавидя! И чего он добился в результате? - и свою душу погубил, и чужую, да еще вернул обществу опаснейшего преступника...
  "Однако, - говорил он себе, - шаг уже сделан. Отступать теперь слишком поздно". Отступить готова только его совесть, себе же позволить отступление он не может.
  Черт бы побрал этот мучительный дар, делающий из плотско-разумного человека образ и подобие Божие! Он терзал Николая все мучительнее, а разум и воля все ожесточеннее боролись с ним. Но отступать ему уже нельзя, остается только одно - бороться до конца с укорами грозного судии, и это будет для него не сложно, поскольку всем известна их мимолетность. "Что за дело тебе до каких то нищих? У тебя нимало своих забот, через которых миллионы нищих будут облагодетельствованы, а не один какой-то там бездельник или неудачник. Ты слишком разумный и практичный человек, чтобы забивать свою голову этим бредом", - звучали в ушах его слова отца, и он не мог не согласиться с ним. Надо, надо вернуться к разумно-логическому началу...
  Безусловно он загладит свою вину перед братом и обязательно спасет его, независимо от того любит он его или нет. Пусть он виноват перед тем маленьким несчастным человеком, чисто по-человечески виноват, но ведь он же не насильно заставлял его выбирать столь дикий путь, не принуждал его силой к лжесвидетельству, напротив - оставлял ему свободу выбора. Этот босяк мог самостоятельно выбрать между волей и неволей, и он избрал последнее, сам добровольно стал на путь греха, мало того, избрал грех и страдания не только для себя, но и для него, Николая, искушавшего его подобно древнему змию.
  Что ж, раз Николай есть самый настоящий искуситель, то непременно должен попытаться загладить свою вину перед несчастным, и он даже к Шеделю готов пойти, только бы облегчить участь погубленного им человека. А как же Бог? Как перед Ним то искупить вину?.. Вот уж поистине роковой вопрос, который прежде никогда не приходил ему в голову. Да часто ли он вообще оглядывался на Бога, чтобы теперь ни с того ни с сего вдруг так мучительно поминать Его имя?
  Так, проблуждав по праздничному городу более трех часов, Башкирцев подъехал, наконец, к дому,
  "Что сделал - то и сделал", - перефразировал он Пилатовы слова, поднимаясь по лестнице в свой кабинет, - вряд ли кто сможет сделать для безвестного человека больше, чем собираюсь сделать я. С него будет довольно того, что я сумею уговорить Шеделя защищать его на суде... А сумею ли?"
  
  Глава 22
   Судьбы ужасным приговором
  Твоя любовь для ней была.
  (Ф.Тютчев)
  Попрощавшись с младшим братом, Лукьян разбудил сестру. Узнав, что Илья уже ушел, Марья всхлипнула и начала сетовать на жизнь и жалеть о загубленной душе Ильи.
  - Замолчи, - оборвал ее Лукьян, - и без того тошно. Не забывай, что мы сами довели его до этого. Вот здесь (он хлопнул себя по карману) деньги, и они были добыты путем душегубства, которое совершилось ради нас.
  - Ах, Господи, мы ведь и не просили его делать это. Мы ведь и без греха выжили бы как-нибудь. Вот теперича мы богаты, а душа хрестьянская загублена, да и брат погиб. Зачем нам деньги, коли из-за них мы брата потеряли.
  - Деньги, деньги... Хоть сжечь их теперь!
  - А чего ж мы без денег то с тобой? - перепугалась Марья, - был бы брат на свободе - не жаль их. А теперь без денег нам никак не можно. Видно, судьба такая выпала нам - быть богатыми.
  - Дура ты, дура. Тоже мне - судьба, - передразнил Лукьян, - мы сами себе судьбу выбираем, а вовсе не она нас.
  - Господи, что ты говоришь?! Видать совсем с горя ополоумел. На все только Божия воля, а вовсе не человечья. Кому на роду чего написано, от того не уйти. Воля ли, тюрьма, - все в руце Божией.
  - Дура ты, дура, а кое в чем и права. Сомневался я в Боге, да верно - напрасно. Есть Он где-то, да только нет ему до нас, грешных, никакого дела. А ежели Он не милует нас, стоит ли вообще на Него молиться? Он сам по себе, мы - сами по себе.
  Марья угрожающе замахнулась на брата рукой и набожно закрестилась.
  - Отчего ж ему миловать нас, коли мы не столько о душе своей хлопочем, сколько мудрствуем лукаво.
  - Мы и без того цельных полгода на Бога только и полагались, а ежели полагались бы на голову, не страдали бы так, да и брат бы до греха не дошел.
  - Богохульник ты, Лукьяша, ух, богохульник. Кто много мыслит, тот в большом грехе, потому что мысли всегда к греховному тяготеют.
  - Бог твой за тебя саду не насадит и огорода не вскопает, - махнул рукой Лукьян, - так что на Нем особенно не наживешься.
  Марья снова закрестилась.
  - Антихрист! Ей Богу, припекут тебя на свете том черти, ой, припекут.
  Лукьян решил более не затрагивать этой темы и сразу же перешел к волнующему его вопросу об Алене.
  - Кто пойдет ее предупредить?
  Жалобное лицо Марьи при упоминании имени Алены приняло самое серьезное выражение.
  - Только не я! Она, и только она виновата в том, что брат наш погиб. Она довела его до душегубства своим постоянным нытьем и жалобами.
  - Мы все виноваты, и ты не менее других, - сурово оборвал Лукьян, - и она не меньше нашего страдать из-за него будет, а, может статься, даже намного больше.
  Сказав это, он начал одеваться.
  - Я пойду к ней.
  - Она и без нас неплохо проживет.
  - Казнил Бог меня сестрою, - вздохнул Лукьян, - даже в минуты общей беды не можешь ты застарелой вражды оставить.
  Он один пошел в клинику и застал Алену в состоянии неважном. Однако по сравнению с двумя прошедшими днями, ей заметно полегчало: она смогла даже подняться с постели и теперь сидела в кресле. Однако сидела как-то неподвижно, подобно статуе, потому что любое движение причиняло ей острую боль. Кресло стояло у окна, и отсюда молодая женщина могла хорошо видеть всех посещавших больницу, и она наблюдала неотрывно за двором, надеясь приметить среди них Илью. Он не появлялся более суток и девушка уже начала серьезно волноваться по поводу его странного отсутствия. Потому появление Лукьяна страшно обрадовало ее.
  - Ах, как хорошо! - вскричала она, едва завидев деверя, - я так давно не видела тебя! Но где же Илья?
  Лукьян замялся и не нашелся, что ответить.
   - Ну как твое здоровье? - перевел он разговор на другую тему.
  - Но где же Илья? - настаивала Алена и смутное чувство тревоги уже шевелилось в ее душе.
  - Подожди чуток.
  - Чего же мне ждать?
  У него никак не хватало духа сказать Алене правду, и он только и делал, что изо всех сил старался увести разговор на другую тему и задавал разные несущественные вопросы, которые только подливали масла в огонь, и он добился того, что Алена встревожилась уже не на шутку.
  - Алена, ты должна держаться и не раскисать. Ты не одна, я всегда помогу тебе, если только тебе понадобится моя помощь
  - Да что ты такое говоришь? - воскликнула она.
  - Видишь ли, нашего Илью подозревают в убийстве. Сейчас он находится в полицейском участке, - осторожно сказал он.
  - Что? Что такое? - я ничего не понимаю..
  - Илья в каталажке. Его подозревают в убийстве.
  Ему показалось, что Алена и теперь не поняла ничего, из сказанного им. Она оставалась слишком спокойной, неподвижной, даже как-то безмятежно прикрыла глаза, когда он произнес свои последние слова.
  "Уж не случилось ли с ней чего?" - испугался Лукьян и позвал ее по имени. Алена поглядела на него странным полубезумным взглядом, однако ни одна черточка не дрогнула на ее лице: оно казалось совершенно спокойным, даже лишенным всякого здравого смысла и способности к пониманию.
  - Так о чем это ты? - спросила невестка, словно бы проснувшись от какого-то безмятежного сна.
  - Илью обвиняют в убийстве каких-то двух господ.
  - И что же? Стало быть, его сошлют, - с тем же пугающим спокойствием констатировала она.
  Этот тон шокировал Лукьяна, ему даже подумалось, что Алена совершенно спятила от горя и болезни. Эта мысль настолько его ужаснула, что он решился солгать ей.
  - Авось пронесет нелегкая. Ты знаешь Илью, разве мог он кого убить?
  - Да, да, конечно, разве ж мог? - повторила она все тем же равнодушным тоном.
  Она сделала слабую попытку подняться, однако резкая боль не позволила ей это сделать. Чтобы как-то занять руки, девушка принялась нервно теребить цветастый платок, лежавший тут же, на коленях. Лукьяна она совершенно не замечала, да и, казалось, что не замечала совсем ничего вокруг.
  Лукьян, утомившийся стоять на одной ноге, присел на стул, и принялся молча ожидать развязки.
  - Что такое ты сейчас говорил? Я что-то никак не могу взять в толк, - сказала она через некоторое время, равнодушно глядя на деверя, - никак Илюша прибил кого?
  - Да не печалься ты. Авось, Бог даст, все уладится само собой. Глядишь, его и оправдают, - отозвался он, сам не слишком веруя в правоту своих слов.
  Она снова задумалась о чем-то, он не мог понять, что творится теперь в ее душе, и уходить не торопился, продолжая опасаться за ее состояние.
  С момента его прихода прошло уже более часу, при чем большую часть этого времени они не разговаривали друг с другом. Наверное, они бы и дальше так же сидели друг против друга и молчали, если бы на пороге больничной палаты неожиданно не появился неизвестный господин мещанского вида, одетый в довольно приличное платье европейского покроя.
  - Вы Елена Филиппова Дударева, мне правильно указали? - спросил он как-то слишком официально.
  Она в ответ неуверенно, словно сама сомневаясь в правомерности такого утверждения, подтвердила правоту его слов.
  Он протянул ей какую-то бумажку и сообщил:
  - Это чек на одиннадцать тысяч рублей, которые вы должны получить в ...бургском отделении нашего банка. Ваш муж велел вам передать эту бумагу с тем условием, что вы никому о ней не скажите, и до суда денег получать не станете. И не забудьте: именно в ...бургском отделении.
  Она привстала со своего кресла, с трудом превозмогая боль, и посмотрела на пришельца большими, остекленевшими теперь, глазами. Она хотела что-то сказать ему, но не могла, снова взглянула на чек, и, вероятно, только теперь начала понимать, что на самом деле произошло и откуда взялись у нее столь огромные деньги.
  Она пронзительно закричала, совершенно чужим, незнакомым Лукьяну голосом и снова рухнула в кресло, обхватив голову бешено трясущимися руками. Никакой возможности успокоить ее не было, и все попытки деверя сделать это оставались тщетными. Она продолжала кричать и в истерике рвать на себе волосы. Чек был выброшен на пол, незнакомец поднял его, осторожно переложил на столик и поспешил скрыться, даже не попрощавшись. Да это уже и не нужно было никому.
  
  Глава 23
   Из долгих, долгих наблюдений
  Я вынес горестный урок,
   Что нет завидных назначений
  И нет заманчивых дорог.
   В душе - пустыня, в сердце - холод,
   И нынче скучно, как вчера.
  (С.А.Андреевский)
  "Человек для меня слишком несовершенен, любовь к человеку убила бы меня".
  (Ф.Ницше)
  К Шеделю Башкирцев отправился в Прощенное воскресенье, сразу после обедни, которую выстоял с величайшим трудом и нетерпением, поглощенный размышлениями о предстоящей не слишком приятной для него встрече с загадочным адвокатом, которого он, подобно многим нашим обывателям чуждался и никаких отношений с ним не поддерживал.
  С Борисом Владимировичем Шеделем мы уже знакомы по "Союзу", однако тогда мы незаслуженно обошли его вниманием, хотя человек этот по всем своим качествам безусловно нуждался в знакомстве более подробном.
  Был он уже не слишком молод, о Крещении ему стукнуло 44 года. Родился он в Варшаве в богатой дворянской семье, жившей глубокими патриархальными и верноподданническими традициями. Таким образом он с детства был воспитан в нацинально-православном духе, который в последствии и породил в нем обостренное чувство социальной ответственности перед государством и народом. Жизнь его семьи была достаточно бурной и разнообразной: светские рауты переплетались с постными уединенными вечерами, поездки в Париж и Ниццу с паломничествами по монастырям и уединенной жизнью в Гродненском имении. Эта последняя оставила почему-то особенный след в его воспоминаниях. Самые ранние и яркие детские впечатления Шеделя связаны именно с деревней, с огромным яблоневым садом, окружавшим их усадьбу, веселыми белорусскими и польскими песнями, которыми были исполнены короткие летние ночи, - стоило мальчику только выйти за ворота. Он помнил даже, как горько плакал он, когда родители увозили его поздней осенью в скучный город, к которому он долго потом не мог привыкнуть после свободной раздольной жизни на природе.
  Шедель всегда был мало предоставлен себе самому, он очень редко делал то, что ему хотелось, не мог жить там, где ему нравилось. Родители самостоятельно воспитывали своих детей, не прибегая к помощи нянь и гувернанток, как это водилось во всех богатых семьях. Это, наверное, было прекрасным семейным обычаем, только излишне задерганный присмотром и воспитанием Шедель был в прямом смысле слова "сделан" своими благочестивыми родственниками, да так радикально, что сам не ведал уже, что собственно ему нужно от жизни, кем он вообще хочет стать, да и что такое скрывается там внутри под маской умненького и благовоспитанного мальчика, должного стать достойным сыном церкви и отечества. Тем не менее он где-то подсознательно, с юных лет уже ощущал, что всею душой жаждет чего-то необычного, что жить, как все он не хочет, потому что видит в такой жизни одну только бренность и преходящесть, что он вовсе не хочет служить отечеству в гвардии, подобно остальным своим братьям, что ему не нравится жизнь в Варшаве, которую он еще с детства невзлюбил, когда его плачущего и упиравшегося, увозили из деревни ради суеты административного центра... Он все это чувствовал остро, болезненно, но тем не менее не знал, как еще можно было жить, чтобы не делать то, что ему претит, чтобы не быть таким, как все.
  Первым решительным шагом Шеделя было то, что он отказался от военной карьеры и вступил на стезю службы штатской, на что родители, имевшие тогда двух сыновей в лейб-гусарах благосклонно согласились и отправили чадо на обучение в Оксфорд, - так как он хотел ехать непременно за границу, которая предоставляла ему больше возможностей к самоисследованию: ведь на далеких британских островах ему уже никто не мог в этом помешать.
  Борис Владимирович учился блестяще, отдавая все свои силы и способности на изучение права, это рвение вызывало порой настоящее недоумение у студентов-соотечественников, большинство из которых по неустойчивости собственных убеждений или по отсутствию оных усердно увлекались различными утопическими теориями и новомодными течениями. Потому среди русских друзей у него не было. Он с юности терпеть не мог пустой отвлеченной философии, на которую всегда была так падка недоучившаяся русская молодежь, претендующая на звание интеллигентной, от души презирал Маркса, Гегеля, Лаврова и Бакунина и всякий прочий сброд, оторвавшийся от действительности, в то время, как он сам только в ней и желал обрести непреходящую истину. Дворянская кровь крепких хозяйственников, воспитание в национальном и религиозном духе давали о себе знать и останавливали молодого человека от необдуманных поступков и идеалистических уклонов. Он был практиком и реалистом, но с другой стороны эта же самая благородная кровь, принадлежность к высокообразованным кругам сделала из него глубокого романтика, идеально честного и благородного человека, вечно стремящегося оторваться от злой и жестокой действительности, устремиться в заоблачный мир грез и фантазии, которую сам же и презирал, отдавая во всем пальму первенства разуму.
  Таким образом к 20 годам существовало как бы два Шеделя, совершенно разных и друг другу чуждых: один - благородный романтик, борец против мира сего, другой - честный труженик на его ниве, аккуратный студент, подающий большие надежды на будущее. Как это ни странно, но от подобного раздвоения он вовсе не страдал, напротив два человека дополняли друг друга, поддерживали и не позволяли впадать в крайности, и с одной стороны делали из Шеделя образец европейской аккуратности, с другой - отражали чисто славянскую ненависть к благам этого мира, неутолимое стремление ввысь, к мирам иным. Однако внешне это никак не выражалось, никто из его друзей даже и не догадывался, что скрывается внутри этого благоразумного и всегда уравновешенного человека, да и самому Шеделю никак не мешало, не вводило его во внутренний конфликт, даже напротив: будь он менее сложно устроен, наверное, в первый же день, он застрелился от скуки, от презрения к самому себе.
  Но всякий новый год своей жизни человек проходит определенный цикл в развитии, подобно нашей планете, неустанно вращающейся вокруг своего светила. Годы делают его мудрее, а порою и изменяют до неузнаваемости. Иные обогащаются опытом и совершенствуют свой разум, другие, чаще всего по причине отсутствия последнего, одним лишь опытом. В неумолимой круговерти жизни постоянно что-то приобретается, и мы не способны остановиться даже на краткий миг в своем развитии. Вопрос состоит лишь в том, в какую сторону развивается человек, ведь нередко многие из нас незаметно деградируют, ошибочно полагая при том, что все таки продолжают развиваться, хотя бы потому, что продвигаются по служебной лестнице и проторивают дороги детям. Есть и другая, особенная категория людей, которые всю жизнь стремятся к совершенству, к некоторому Абсолюту, и стремление это с годами только возрастает. Они упорно идут к намеченной цели, ненавидя и презирая все, достигнутое ими недуховным путем, отрицая прошлое, отрекаясь от себя прежнего. Нет, не умнее всех они стремятся быть, ибо и это удел первого, деградирующего типа; не состоятельней, не культурней, не образованней, а одного лишь совершенства ищут, которое расценивают по каким-то особенным, одним им понятным критериям. Нечто подобное случилось и с Шеделем. Чем более стремился он к совершенству, чем более жаждал его, тем с каждым годом все тягостнее становилась для него эта раздвоенность. Надо было чем-то пожертвовать, выбрать из двух Шеделей одного, цельность была необходима его натуре для развития внутренней силы, которая искала выхода. Но к его выбору мы еще вернемся.
  Что привело Бориса Владимировича по окончании Университета и стремительной карьеры в родной Варшаве в наш город, - об этом история умалчивает и доподлинно никому у нас неизвестно, да и не столь важно. Главное то, что слава его за короткое время разлетелась по всему краю, и всего лишь за год практики в N. он стал у нас самым высокооплачиваемым адвокатом, его месячный доход перевалил за 20 тысяч, кроме того он стал известен, как адвокат беспроигрышный, ибо, берясь за дело, он всегда объявлял заранее, чего хочет добиться в том или ином процессе: полного ли оправдания по всем пунктам или минимального срока, и еще не разу не обманул ожиданий своего подзащитного. Но тут необходимо заметить, что, обладая столь редкой в наше лукавое время честностью, он брался далеко не за все дела, хотя мог вытянуть порой самые безысходные. Он всегда защищал только тех людей, которые вызывали у него либо сочувствие, либо интерес, или же требовали определенного снисхождения несмотря даже на личную неприязнь адвоката к подсудимому. Очень часто ему предлагали суммы самые фантастические за участие в том или ином процессе, но он всегда отказывался от защиты, если находил кандидата достойным самого сурового наказания. Это вызывало у многих удивление, и не обладай Шедель действительно талантом редкостным, многие сочли бы его просто за дурачка или юрода. "Умная голова, да дураку досталась", - так характеризовали его многие коллеги, однако каждый из них, не задумываясь, отдал бы полжизни, чтобы стать хоть на год такого рода "дураком".
  Жизнь - жестокая и непонятная штука, но мы все таки сами выбираем ее пути, Провидение только предугадывает и знает. Мы же идем согласно его знаниям о нас, и наша судьба - только наших рук дело. Кто бы мог например сказать шесть лет назад, что блестящая карьера Шеделя так неожиданно прервется из-за какого-то ничтожного случая? Кто восхищался этим человеком, кто открыто завидовал ему, но и те и другие были почему-то уверены, что впереди его ждет еще больший успех и слава, и что он неизбежно дослужится до чина тайного советника. Может быть, он и сам когда-то хотел этого, сам подозревал за собой самое необыкновенное будущее, но роковая случайность оборвала его блистательное шествие к всероссийской славе. Все таки для других это была только случайность, не более того, для самого Шеделя она явилась неким логическим завершением его длительного пути между двумя своими "я": между Шеделем-практиком и Шеделем-индивидуалистом, обостренно жаждущим быть над миром, а не внутри него. Наконец, остался один Шедель. По мнению людей, он потерял все: любимую работу, тот немногочисленный круг знакомых, которые были у него, но обрел то он нечто большее: а именно самого себя.
  Толчком к тому послужило следующее событие. Перед самой войной в городе выстрелом из пистолета "революционно настроенный" студент Коробьин смертельно ранил начальника полиции. Мало, кто в нашем городе пожалел тогда об убитом, и Шедель сам сказал по этому поводу, что "этому взяточнику давно была предуготовлена достойная кара", тем не менее никто из порядочных людей не находил неблаговидность поступков жертвы достаточным поводом к ее устранению.
  Шеделю предложили защищать "несчастного" (как окрестили убийцу в демократически настроенных кругах общества). Шедель отказался, поскольку как и всякий нормальный человек выступал против политических убийств, кроме того он отлично знал причину убийства: жестокое отношение жертвы к бунтовщикам-вольнодумцам, совершенно справедливо осужденным за антигосударственную деятельность. Оправдание Коробьина он почитал за величайшую нелепость, которая могла бы увлечь своей безнаказанностью немало юных и горячих голов. Он разузнал об убийце все до мельчайших подробностей. Оказалось, что в тюрьме умер от какой-то болезни его брат - махровый революционер и двое лучших друзей преступника не без содействия убиенного полицейского отправились за месяц перед этим в места не столь отдаленные. Таким образом выходило, что новоиспеченный защитник прав человека руководствовался в своем поступке исключительно "благородными" целями мести за смерть брата и страдания товарищей.
  Безусловно, жертва совершенно не соответствовала занимаемой ей административной должности, но для определения такого соответствия существует министерство юстиции. За взятки, в конце концов, лишают места, ссылают, но никак не убивают, да, в конце концов, ведь не за стяжательства и бестолковость убил его Коробьин! Здесь сводились какие-то свои счеты. И разумеется, Шедель не мог согласиться на защиту подобного безобразия, но он был назначен к защите Судебной Палатой и отказаться уже не мог. В надежде найти хоть какую-нибудь зацепку для оправдания поступка незадавшегося студента, он тщательно исследовал всю его жизнь, неоднократно встречался с его родными и друзьями. Из беседы с самим подзащитным он вынес впечатления самые тягостные: нелепая самоуверенность, плебейские манеры, недостаток образования, построенного исключительно на одних Успенских, Короленках, Марксах и Герценых, тупая вера в святость содеянного им преступления, в идеалы какой-то варварской борьбы за благо народа, которого он в глаза никогда не видел и не знал, готовность к любому убийству, лишь бы оно пошло на благо общему делу, - такая вот не слишком то замысловатая начинка была заложена в современном Робин Гуде.
  Ознакомившись со всеми материалами, Борис Владимирович сделал однозначный вывод: никакого снисхождения его подзащитный не достоин. Защищать Коробьина он не мог, и в подобной уверенности отправился на заседание суда. Решение отказаться от защиты было шагом серьезным и не слишком удачным для безукоризненной репутации беспроигрышного адвоката. В течении 10 месяцев следствия он только и слышал отовсюду, что Коробьина непременно оправдают, и именно благодаря его, Шеделя, таланту. Нам остается только представлять, что чувствовал Борис Владимирович, самолюбивый, гордый до болезненности, принимая свое роковое решение - отказаться от защиты. Однако он был сильным человеком, и сумел переступить через себя самого, через свой фантастический эгоизм.
  За час до начала заседания, он столкнулся в коридоре с прокурором, который сообщил ему свое мнение по поводу предстоящего процесса: "Я полагаю, что оба: и убийца и жертва, - порядочные мерзавцы. Тем не менее единственным оправданием убийце может послужить его молодость и недалекость. Да к тому же эта вендетта, месть за смерть брата и ссылку двух товарищей - это так красиво, внешне благородно, что наверняка тронет судей. Здесь можно политическую сторону вывернуть на изнанку. Наверняка вы и в этот раз выиграете. Вы же талант!"
  "Я нахожу его виновным, - отозвался Шедель, которого в последние дни перед началом процесса, стала ужасно раздражать лесть в собственный адрес, - я не хочу и не могу выиграть это дело".
  "Чего вы лично хотите и чего не хотите, в вашей профессии совершенно не важно. От наших симпатий и желаний ничего не зависит. Вы защитник - значит, обязаны защищать, я обвинитель - и обязан засудить его. Это наш долг, и желания здесь ни при чем"
  Понятия о долге у этих двух людей вероятно были различны.
  На суде Борис Владимирович поступил довольно неординарно: выслушав обвинителя, он поднялся со своего места, поклонился судьям и публично отказался от защиты в виду явной виновности подсудимого.
  Этот процесс был закрытый и болельщики из демократически настроенной молодежи собрались у здания суда. При известии об отказе поверенного от защиты, все они пришли в неописуемую ярость и устроили целую демонстрацию в осуждение "антигуманного" поступка адвоката и с требованием отсрочки слушания дела. Разбушевавшуюся толпу с трудом удалось уговорить разойтись по домам...
  В перерыве между оглашением приговора Шедель курил необыкновенно много, бросая окурки в горшки с цветами. Он остался совсем один, никто не решался подойти к нему, чувствуя явную нерасположенность защитника к разговору. Все, кто присутствовали на слушании это дела выражали явное недоумение на лицах, в котором мнительный Шедель читал скрытую усмешку и презрение. Ему казалось, что все они думают, что он поступил так, опасаясь проиграть дело, что он только трус, и ничего более. По представлению Шеделя, со всех сторон его окружала одна сплошная враждебность, и он старался не смотреть ни на кого, убеждая себя в том, что ему вообще нет никакого дела до этой толпы чванливых служак, ничтожных завистников и сплетников. И отчего он прежде не замечал, насколько все эти люди похожи друг на друга, какие одинаковые душонки и сердца спрятаны под строгими мундирами государственных служащих, насколько ограничен их кругозор, распространяющийся лишь на служебные дела и формальное образование, и не способный научить их пониманию того, что слишком низко служить государству ради одних только чинов и жалования.
  Достоевский устами Макара Долгорукого назвал адвокатов - нанятой совестью, Шедель всегда пытался доказать всем обратное, однако означенный процесс подтвердил правоту слов великого писателя. Адвокаты и впрямь продавцы своей совести, но он, Шедель, продавать ее не желает, значит, не имеет более права быть адвокатом. Эта мысль ужасала его, он слишком любил свою профессию, чтобы суметь отказаться от нее ради каких-то принципов. Конечно, можно было остаться честным адвокатом и защищать только тех, кто действительно был достоин защиты, но он состоял на государственной службе, носил государственный мундир и служил российскому правосудию, а вовсе не собственной совести... Что ему делать в новых обстоятельствах, он тогда еще не знал, сомнения разрешились сами собой неожиданным исходом дела, который казалось был уже предрешен уходом адвоката из зала заседания. Произошло чудо, неожиданное и для Шеделя, и для всех нас: убийцу нашли достойным всяческого снисхождения и вместо 25 лет каторжных работ присудили к трем годам заключения.
  Если бы Шедель понимал тогда особенности нашего народа, он бы заранее знал насколько вероятен был подобный исход дела после его отказа от защиты. Жалобная и горячая речь "несчастного заблудившегося юноши", брошенного адвокатом, сделали свое дело. Ах, бедный, бедный русский народ, ты несешь в себе страшное и прекрасное зерно, вынуждающее тебя защищать обиженных и угнетенных, какими бы злодеями они не являлись в действительности; зерно это заключает в себе саморазрушение, ибо оно побуждает отказываться от силы в пользу слабости. Шедель поймет это много позже, и тогда врожденный патриотизм его выльется в болезненную любовь к своему отечеству и мистический страх за его судьбы.
  Тогда он принял этот приговор в качестве вызова, объяснил его упорным желанием судей доказать всем его ничтожность и несостоятельность как адвоката, и это было слишком жестоким ударом. Конечно, можно было согласиться и с тем, что в приговоре нимало было и жажды удовлетворения извечной потребности людей посредственных хотя бы к краткому торжеству над настоящим талантом, к непременному ниспровержению авторитетов, и судьи, размышляя о мере наказания, подсознательно руководствовались и такими мотивами. Но было бы слишком нелепо утверждать, что столь мягкий приговор, вынесенный убийце, явился одним только результатом игры судейских против Шеделя, здесь если и была злонамеренность, то лишь в ничтожно малых количествах, более же было жалости к беззащитности, молодости и горячности подсудимого. Но мнительный и чувствительный адвокат принял приговор слишком близко к сердцу. Привыкший все преувеличивать, неприятность, малозаметную для других, он переделывал в целую драму, достойную пера Шекспира, добрую дружескую шутку - в оскорбление, обычный взгляд, брошенный кем-нибудь в его сторону - в тайную зависть и скрытую насмешку. Так что не было ничего удивительного в том, что он из пустякового дела, очень скоро всеми у нас позабытого, составил в своем воображении некую всемирную трагедию, преднамеренное оскорбление, которое забыть он не смог на протяжении всех последующих годов своей жизни.
  Он покинул здание суда с твердым решением никогда более не заниматься судебной практикой. Личная обида усугублялась негодованием гражданским, вызванным столь гуманным отношением юстиции к человеку, для общества несомненно вредному. Он не только разуверился тогда в честности вообще, но и в возможности стяжания справедливости в этой блестящей, но глубоко несчастной стране. Шедель шел домой, встречая со всех сторон любопытные взгляды и злые насмешки над его малодушием и нескрываемую радость по поводу победы посредственностей над несомненным авторитетом. Он внутреннее страдал от всего этого, но с другой стороны торжествовал от победы над самим собой и князем мира сего, над пустотой и тщетностью славы и карьеры.
  Он порвал тогда с любимой работой, ушел в себя, затворился в собственном доме и почти год ни с кем не общался, не находя во всем городе никого достойного для общения. Шедель оставался наедине со своими мыслями, ни с кем не разделяя собственного мира. Более года искал он неведомой истины, искал этих самых людей, которых сам же избегал, он искал не их общества, а их души, мелочные и жалкие. И, по-видимому, все таки нашел, потому что не ошибся в них.
  Чем более Шедель уходил от всех и замыкался в себе, тем более узнавал он человека. Постигая себя в своем одиночестве, он разгадывал тайны человеческой психики, проникал в самый хаос мыслей окружающих его людей и угадывал самые сокровенные их чаяния, причем делал это гораздо лучше, нежели это получалось у самих исследуемых, отчего адвокат приводил в неописуемый ужас всех окружающих своими предвидениями, и никто не решался общаться с этим замкнутым и не совсем обычным человеком, которого светские старухи подозревали едва не в связи с дьяволом.
  Если в первые месяцы своего добровольного одиночества, он ощущал некое подсознательное стремление к обществу, порою чувствовал себя мучительно одиноким, особенно в предзакатные летние вечера, когда последние робкие лучи заходящего солнца слегка румянили изумрудную листву его яблоневого сада, и растворялись в мрачных окнах кабинета, то со временем, после долгих месяцев тяжелой работы над собой, он начал совершенно искренне чуждаться всякого общения с людьми, постигнув земную сущность человека, мелочность и примитивность всех его мыслей и чаяний. Он приходил в отчаянье, когда думал о том, что, может статься, он и сам такой, как все они, что он тоже когда-то был настолько мелок, крепко связан жизнью, так сильно углебал в презренном рабстве перед ней, что уже вовсе и не способен был замечать всей низости этого рабства. Он прожил почти сорок лет, и неужели за зря, неужели все это время он и не жил вовсе, а так, существовал, подобно всем остальным "геройчикам и рабам нашего времени". Для чего он жил? Для 25 - 50 тысяч месячного дохода, для поддержания двух домов в N., домов в обеих столицах, двух дач в Финляндии и Крыму, для покупки лошадей, выездов на охоту, постоянных занятий бесплодными науками, истощавшими его разум, подчинявшими ему бессмертную и потому долженствующую быть свободной душу? Для чего еще? Для почестей и славы у таких же ничтожных рабов этого мира и пошленьких суетных страстей, каким был когда-то он сам?
  Полжизни отдано за так, прошло впустую, в вечной суете и роскоши, книжных науках и карьере. Неужели это все, на что он был способен, неужели большего достичь он уже не в состоянии? Неужели всякая возможность духовного роста и образования закрыта от него навсегда суетой этого мира? Да и кто вообще начинает в 38 лет жизнь сначала, отрекаясь от всего достигнутого ранее? Ему казалось, что он слишком опоздал, что он уже давно выбрал и сделал свою жизнь, но в то же время оставаться в прежнем своем положении, сознавая при том его убогость и внутреннюю пустоту, он уже не мог.
  Он сделал выбор и, вероятно, выбор правильный, потому что в последствии, ни разу не пожалел о нем, и единственное, что заставляло его с грустью оглядываться назад - это невозможность юридической практики, от которой он отказался из одного только упрямства. По примеру приснопамятного Гоголя, Шедель всецело погрузился в религию, в православную философию, в самопознание, но даже Бога он старался постигнуть именно разумом, как постигал и все остальное, разумом и холодной логической схемой искал он своих путей к Нему как к Существу, много превосходящему его собственные интеллектуальные способности. Стремился к Нему, как к единственной Власти, Которой могла бы без стеснения и унижения поклоняться личность сильная, презирающая ничтожное и слабое человечество... Он смог полюбить Бога, потому что Он был единственным, что можно любить всегда, не опасаясь разочарований и перемены мировоззрения, но полюбить человека было ему не под силу. Шедель не смог найти в человеке высшее отражение бытия своего Бога в мире, потому что он слишком сознавал несовершенство последнего, слишком научился постигать глубину его презренных мыслишек и чаяний. "Бессмертные творят, смертные производят себе подобных"... Он нашел в смертных границу бессмертия, простирающегося намного дальше, нежели дела рук и чресл их, составляющих мнимое бессмертие земное за длинной вереницей поколений и династий, но он не угадал божественность каждого, и вовсе не по недомыслию, а по злой натуре своей. Потому любовь его осталась незавершенной, и он не далеко ушел в своих познаниях от ветхого Талмуда. Но как он мог жить иначе, когда видел вокруг одни только заботы об угождении плоти, тупой эгоизм, заставляющий даже самого мерзкого человека почитать себя благороднейшим из людей, глупцов - неординарнейшими и умнейшими, уродов и дурнушек - симпатягами, предателей родины, демократов и социалистов - ее благодетелями?.. Можно, что угодно принять на этом свете, только не глупый и упрямый эгоизм! По его мнению, единственными людьми, достойными хоть какого-то уважения, должны быть люди, напрочь лишенные этого чувства: дураки, не почитающие себя за умников, уроды, с завидной кротостью принимающие свое уродство, и просто скромные малозаметные личности, не считающие себя достойными ни любви, ни счастья, ни почестей, а потому вменившие себе в обязанность постоянную работу на благо ближних, отечества, ничего не требуя при этом взамен. Только много ли таких людей? Отыскать их пожалуй будет даже труднее, нежели полюбить всех остальных.
  ... Можно сказать, что Шедель стал свободным человеком, свободным от страстей и привязанностей, или вернее он нашел для себя единственное достойное рабство: рабство перед родиной, в котором он реализовал неутолимую человеческую потребность в сверхлюбви, любви к чему-то земному, видимому. Пережив революционные беспорядки и хаос молодой демократии, он стал страстно жалеть свою несчастную страну поняв, что именно в ее силе и могуществе сокрыта ее настоящая слабость, а в стремительном полете и вознесении над миром - внутренняя готовность к саморазрушению
  И он временами готов был самую душу свою продать, только бы это было выгодно его России. Шедель не мог любить людей, но и себя полюбить был уже не в состоянии, потому решил любить хотя бы Ее. Он смог подняться над самим собой и суетой этого мира, но решил остаться вместе с Россией, на которой реализовывал свою потребность в земной любви, в христианской любви к человеку.
  Так закончился великий адвокат, и на смену ему пришел образованный мистик, преемник панславистов и рыцарь русской идеи. Более же всего - "борец против своего времени".
  
  Глава 24
   Ты! бесхарактерный, безнравственный, безбожный,
  Самолюбивый, злой, но слабый человек.
  В тебе одном весь отразился век,
   Век нынешний, блестящий, но ничтожный!
  (М.Лермонтов)
  Прежде чем перейти к описанию визита Башкирцева к знаменитому адвокату, необходимо сказать несколько слов о внешности нашего нового героя. Ростом человек этот обладал необыкновенным, выше Башкирцева, который имел 10 вершков, при этом сложен он был достаточно пропорционально для своего гигантского роста, правда имел фигуру слишком сухощавую. Лицо выдавало в нем настоящего арийца, если только таковые еще сохранились в Европе в своем первозданном виде. Все черты были идеально правильны, правда слишком уж блеклы, невыразительны, как и у всех блондинов: светлые стальные глаза, густые светлые брови, светло-русые волосы, взгляд не то надменный, не то какой-то равнодушно-холодный, пронзающий человека насквозь, вместе с тем как бы его совсем не замечающий. Этот взгляд сразу же неприятно поразил Башкирцева, было понятно, что обладатель его полностью закрыт для своего собеседника.
  Они вежливо поздоровались за руки, обменялись холодными приветствиями на английском языке, после чего Шедель без всякого радушия предложил Башкирцеву отзавтракать вместе с ним, на что тот ответил отказом, сославшись на серьезность разговора, с которым Николай Исаевич и пришел теперь.
  Равнодушное выражение на лице адвоката сменилось вялой заинтересованностью. А Николай просто не знал, с чего начать, как подступиться к Шеделю, который давно дал зарок не заниматься адвокатской деятельностью. К тому же он совершенно не знал Шеделя, как и не знал его никто в нашем городе, кроме того он чувствовал, что дело, с которым он пришел к нему - преступно, и что этот загадочный человек каким-то образом чувствует это, и потому его миссия была для него неприятна вдвойне, равно как был неприятен и сам адвокат с его пронизывающим насквозь вяло-равнодушным взглядом.
  - Я пришел, сударь, попросить вас о некоей услуге, - сообщил он, испытывающе взглянув на непроницаемое лицо Шеделя.
  - И чем же я могу вам служить?
  Надо было что-то отвечать. Башкирцеву припомнились слова отца: "будь с ним предельно откровенен", но он не знал насколько он может быть откровенен с этим человеком.
  - Вы лучший адвокат в губернии, - начал Николай Исаевич, - и полагаю, не только в ней. Я подумал... Мне нужна ваша помощь именно в этом плане.
  Одна бровь Шеделя удивленно поползла вверх, он взглянул на Башкирцева так, словно бы видел перед собой вовсе не его, а какого-нибудь австралийского аборигена, едва спустившегося с пальмы, или же пришельца из потустороннего мира.
  - Молодой человек, вам должно быть известно, что я порвал с юстицией, вы ведь не приезжий и не сумасшедший, чтобы не знать об этом, - объявил он.
  - Да, я знаю это, но не могу найти окрест ни одного адвоката, равного вам по способностям.
  Шедель только усмехнулся на это замечание.
  - Знаете, первые годы моего, так сказать, отпуска ко мне приходили многие и говорили слова, подобные тем, что вы говорите теперь, но, получая решительный отказ, все они постепенно успокоились, и вот наконец уже пять лет минуло с тех пор, как все оставили меня в покое. Удивительно, что вы прервали эту традицию и решили продолжить устремления тех льстецов.
  "Я так и думал. Этот человек оригинал и упрямец. Мне не удастся уговорить его", - решил Башкирцев, однако он не мог и предположить тогда, что на самом деле творилось в душе упрямого адвоката.
  - Я вам ничем не могу помочь, - решительно заключил Шедель, затем достал из буфета початую бутылку рома, две рюмки и начал разливать напиток, давая тем понять, что деловая часть визита закончена.
  Наслышанный о редкой твердости собеседника и причудах его характера, Башкирцев не стал продолжать начатый разговор, ожидая, что скажет сам Шедель, но Шедель говорить явно ничего не собирался. Выпив свою рюмку, он раскрыл золотой портсигар и предложил Башкирцеву папиросы.
  - Я не курю, - отказался Николай Исаевич.
  - Представьте, я тоже. Бросил. Хотя "Голенищев-Кутузов" - отличные папиросы.
  Наверное, он действительно слишком любил этот сорт папирос, так что захлопнул портсигар с оттенком легкого сожаления
  - Кстати не сочтите мой вопрос за бестактность, но что же произошло с вами? - спросил он после долгого молчания
  - Ничего. Лично со мной все в порядке. Я вовсе не для себя пришел к вам. С моим братом случилось несчастье.
  - А, monsieur Jean! - сразу догадался адвокат, - это делает вам честь, что вы называете его своим братом. Я слышал, что его сегодня должны освободить из-под ареста. Настоящий убийца явился с повинной.
  В подтверждении своих слов Шедель показал Башкрцеву свежий номер Ведомостей.
  - Вот за тем я и пришел к вам... Я бы хотел, чтоб вы взялись защищать этого несчастного крестьянина, как бишь его... Дударева.
  Шедель поставил недопитую вторую рюмку на столик и с неподдельным интересом уставился прямо в глаза Башкирцева.
  - Простите, я вас не совсем понимаю. Если я не ошибаюсь, вы хотите, чтобы я защищал какого-то безвестного грабителя с большой дороги. Что вам за дело до него? И не кажется ли вам самому эта просьба слишком забавной? Это красиво и благородно, говорить мне, что бедность и безграмотность, да социальная несправедливость - мать всех наших пороков, и именно она побудила несчастного безработного к совершению кровавых деяний. Как там в Притчах сказано: не дай мне Бог богатства, чтобы не возгордится, но не дай и нищеты, чтобы стать убийцей. Однажды мне довелось спорить на страницах печати на эту тему с одним демократом, защищавшим убийцу и приводящим в качестве аргумента именно эти слова древнего царя. До чего же можно извратить Библию! Надеюсь, что хоть вы понимаете, сударь, что отнюдь не бедность толкает человека на грабежи и убийства. И у нищего одинаковые с богачом шансы стать убийцей и вором. Или я ошибаюсь?
  Башкирцев тяжело вздохнул и вспомнил своего брата.
  - Увы, это так.
  Шедель по малообщительности своей редко находил слушателя и потому слишком увлекся своей речью, так, что Башкирцеву показалось, что он и вовсе позабыл о его существовании. Он говорил исключительно для себя, наверное, просто хотел выговориться.
  - Хотя бедность - бесспорное зло, и она всегда порождала в людях ненависть и зависть, однако не всякий бедняк способен к реализации этих чувств, но только тот, кто опоры под собой не имеет и Бога забывает. А опоры этой, или, если хотите внутреннего стержня, он не имеет вовсе не потому, что этого ему не дает дурное правительство или еще кто-нибудь, а оттого, что он сам обрести ее не смог, да никогда и не пытался этого сделать. Таких людей у нас не слишком мало, и к ним относятся не только те, кто явно грабит на больших дорогах, но и те, кто оправдывает эти безобразия чем бы то ни было; да еще, пожалуй и те, кто, хоть и не делает ничего противозаконного, но внутренне готов к совершению преступления, и возможно, что рано или поздно совершит его, - нашелся бы только повод. Но самое страшное, милостивый государь, это то, что ни один из этих людей не станет страдать от осознания своей готовности к восприятию зла, подобно Ивану Карамазову, потому что им не дано осознать разумом свою беспочвенность, не дано понять, что есть добро, и что зло на этом свете, так что единственным их наказанием в этой жизни будет тюрьма, которая, хотя их еще больше озлобит, но тем не менее даст понять, что в этом несправедливом и несовершенном мире все таки нет места безнаказанности.
  Странная разговорчивость всегда молчаливого адвоката, вызванная скорее всего его хорошим настроением в это утро, вселила в Башкирцева слабую надежду, и он решил поддержать разговор.
  - А отчего, по-вашему, богатые люди совершают преступления? - поинтересовался он просто так, из желания сказать хоть что-то.
  - Никак вы решили заняться со мной психологией, - усмехнулся Шедель, - но я не есть истина, чтобы отвечать вам, я всего лишь такой же смертный, как и вы сами.
  - Я полагаю, что вам по роду ваших прежних занятий вы знаете это лучше, нежели я. Мне просто интересно ваше мнение, а истины я от вас не требую.
  - Ах, люди, люди! Просто так они ничем не интересуются. А если их и интересуют какие-нибудь мнения, то исключительно их собственные.
  С этими словами Шедель еще более внимательно посмотрел на Башкирцева.
  - Да, вы правы, - согласился Башкирцев с грустной улыбкой человека, обреченного быть откровенным. При этом он старался глядеть на адвоката как можно невозмутимее, что удавалось ему на редкость плохо.
  "Какой отвратительный тип! Какие у него нехорошие холодные глаза, - думалось Николаю, - и что за скверная привычка у всех этих судейских почитать себя за судей, даже находясь вне судебного разбирательства".
  - Я знаю одного богатого убийцу, - продолжал он, - и никак не могу доподлинно понять, что толкает его на преступления.
  - Так пойдите и спросите у него самого.
  - Но он не скажет мне. К чему ему быть откровенным?
  Шедель отчего-то засмеялся, что сильно покоробило Башкирцева, который не мог понять причины подобной веселости.
  - И правильно сделает, что не скажет, - заметил он сквозь смех, - но вы можете спросить об этом у другого преступника, пусть не убийцы, но все же преступника, который несмотря на то, что он и не является прямым убийцей, должен тем не менее знать толк и во всех прочих преступлениях, ибо преступивший закон на одну букву, уже повинен по всем статьям. Этот преступник непременно ответит вам, но только при том условии, если вы верно сформулируете свой вопрос.
  - И кто же он? - машинально спросил Николай
  - Вы сами - с, - насмешливо констатировал Шедель.
  Башкирцев прямо таки опешил от этих слов, и с минуту молча глядел на Шеделя, не понимая шутит ли он, или окончательно спятил на своем затворничестве и мистике.
  - Что вы хотите этим сказать?
  Шедель очень медленно попивал свой ром, испытывая терпение гостя. Осушив рюмку, он поднялся со стула, заложил руки за спину и подошел к окну совершенно лишив гостя возможности видеть его лицо. Меж тем Башкирцев терпеливо ожидал ответа.
  - Я не знаю, к чему вам задавать вопросы, на которые вы сами знаете ответы, - наконец сообщил адвокат, - я также не знаю, для чего вы пришли ко мне, но с того самого момента, как открылась эта дверь, я не услышал от вас ничего, кроме подозрительного для меня бреда (простите за грубость). Или вы меня принимаете за идиота, полагая, что я поверю в искренность ваших намерений спасти совершенно неизвестного вам босяка. Я уверен, что вы никогда бы не стали встревать в это дело, если бы сами не были в нем замешаны. Поверьте, я не дурак, чтобы думать иначе.
  Сказав это, он повернулся к Башкирцеву и измерил его холодно-насмешливым взглядом. Последний вынужден был сдержаться и молча проглотить обиду.
  - Браво сударь! - заявил он, подстраиваясь под насмешливый то адвоката, - в вас скрываются способности следователя. Я же говорил, что вы - бесспорный талант, вы просто таки находка для юстиции.
  А про себя подумал: "Черт возьми, как прав был отец! Придется ему все рассказать".
  - Вы между прочим даже выслушать меня не пожелали, а уже подозреваете в намерении обвести вас вокруг пальца.
  - Да вы правы, - согласился Шедель уже более дружелюбно, - это точно моя слабость: я не умею и не люблю слушать.
  Он снова уселся в кресло и предложил еще рому.
  - Покорнейше благодарю, но я не буду - отказался Башкирцев, - еще раз осмелюсь попросить вас помочь мне, даже не мне... Вы сказали, что никогда не будете помогать корыстному убийце, но здесь я прошу помощи для совершенно неповинного человека.
  - Так все таки истинным убийцей являетесь вы? Так выходит из ваших слов, - съехидничал Шедель.
  "Нет, этот человек совершенно невыносим. Теперь понятно, отчего никто у нас не хочет с ним общаться".
  - Вы не угадали, - скрывая раздражение заметил Башкирцев, - настоящий убийца - мой брат Хороблев, а этот несчастный только принял на себя его вину.
  - Аки агнец, - продолжал острить Шедель, - и принял он эту вину при вашем содействии. Вот и вся причина вашего визита ко мне. Monsieur Jean выкрутился, а вы в этом ему помогали.
  Сказав это он снова с усмешкой поглядел в глаза Башкирцева.
  "Боже мой! Что это за человек? Каким образом он все узнает? Теперь по крайней мере мне понятно, как этот мистик смог стать великим адвокатом".
  - Стало быть вы помогли брату, а теперь я должен помочь вам? - с улыбкой продолжал Шедель.
  - Да не мне же! Я прошу помощи для этого несчастного босяка, - поправил Башкирцев.
  - Вы снова, простите за бестактность, мне лжете. Вы вовсе не о том просите, не для того вы пришли ко мне, чтоб я помог этому несчастному получить минимальный срок. Я сразу это понял, едва увидел вас на пороге своей приемной. Вы желаете прежде всего того, чтобы я помог вам оправдаться перед собственной совестью. Я сказал вам до всех этих ваших откровений, что вы - преступник. И поверьте мне, человек не настолько сложен, чтобы разгадка его представляла для меня какой-то серьезный труд, только глупцы утверждают, что в нем сокрыта какая-то серьезная тайна, и с тем изводят тонны бумаги ради исследования нюансов его психики и внутреннего мира. Вашего же братца пускай Бог судит, я давно уже говорил ему, что он со своей философией и извращенным взглядом на вещи рано или поздно сотворит что-нибудь из ряда вон выходящее. Но он счастливее вас: теперь ему не нужно ни перед кем оправдываться, совести у него нет, а от закона вы его освободили. Он много более добился в жизни, нежели мы с вами, ибо убежал не только от правосудия, но и от совести, чего и вы теперь пытаетесь сделать, молодой человек.
  - Что вы себе позволяете? - тихо сказал Башкирцев, терпение которого было уже на исходе.
  - Если я в чем-то ошибся, скажите мне об этом прямо. Но вы этого не сделаете, потому что сейчас я сказал вам правду, а ее никто не любит слушать, и все потому что она всегда открывает истинную злую сущность человека. Любой другой на вашем месте не стал бы выслушивать ее и немедленно покинул мой дом, да еще, пожалуй, демонстративно бы хлопнул дверью, или чего лучше - вызвал меня на дуэль. Я оскорбил вас, но получить удовлетворения вам не удастся, вы можете почитать меня за труса, но это не поможет вам смыть моего оскорбления. В юности, да и в зрелом возрасте я, в силу своего характера, прошел через множество поединков, но теперь я уже не тот человек, чтобы принимать участие в подобных маскарадных действах. И, можете думать, обо мне, что угодно: мне безразличны людские мнения. Впрочем вы даже не посмеете сами бросить мне вызов, и вовсе не потому, что вы из робкого десятка, я вижу вы достаточно храбры, и то что вы сидите здесь и покорно слушаете меня, только делает вам честь. Вы переступили через свою гордость, а не один трус на это не способен, потому что именно гордость - мать всех несчастий, и единственный ее плод - посрамление, ничего более породить она не сможет. Вы не уходите теперь и не требуете от меня сатисфакции только потому, что я нужен вам, и ради этого вы готовы снести любые мои выходки. Ведь я - ваша последняя надежда, через меня вы рассчитываете оправдаться перед Богом и самим собой, и даже в своем унижении готовы найти некоторое утешение. Вы не хотите страдать, вы не созданы для того, и потому будете стоять предо мной и выпрашивать лекарства для столь непонятного и необычного для вас чувства. Но вы же русский человек, отчего вы не хотите упиваться своими страданиями и находить в них высшее счастье, почему вы боитесь их, зачем бежите от своего Бога? Если даже я помогу вашей совести, верну столь милое вашему сердцу душевное равновесие, мне не под силу будет оправдать вас перед Богом, Николай Исаевич. Вам не оправдаться перед Ним потому, что вы сознательно отвергаете завет Божий, который сообщается вам через Дух, столь настойчиво взывающий к вашей совести. А вы отвергаете Дух Господень, и совершаете тем самое страшное преступление перед Богом. Быть может, вы даже преступнее вашего брата: ведь вы грешите, сознавая греховность своих деяний, а он даже никогда и не задумывается об этом.
  Шедель сказал все так, как, по его мнению, должен был сказать человеку разумному и способному к самоанализу. Башкирцев выслушал его очень внимательно, ничем не выдав своего волнения, но губы его были как-то слишком плотно сжаты. Он поступил как истинный джентельмен: не посмел его прерывать, а когда адвокат закончил, не стал возмущаться. Он просто поднялся со своего места и вежливо поклонившись, сказал:
  - Простите, сударь, что я отнял у вас так много времени. Наверное, вы во всем правы. Еще раз простите.
  Он отправился было к двери, но Шедель остановил его, перед этим также встав с кресла.
  - Постойте. Я согласен защищать этого ... Дударева. Я буду его защищать. И передайте поклон вашему отцу.
  - Благодарю вас.
  С этими словами он удалился, а Шедель некоторое время стоял у окна, провожая глазами удалявшийся автомобиль Башкирцева. Потом он долго еще размышлял, сомневаясь, не ошибся ли он, давая свое согласие на защиту, не изменил ли он этим своему слову. Но разве защита невиновного не есть нечто, превосходящее все зароки, рожденные упрямым эгоизмом?
  Иисус освободил людей от клятв, а он попался на их удочку, отдался в их добровольное рабство, и ради этой своей безобидной вроде бы клятвой готов был уже попустительствовать несправедливости, царящей средь людей и со спокойной душой наблюдать как идут на каторгу толпы невинно осужденных. Не измена клятве, а сама клятва уже есть грех. Конечно, он будет защищать этого неизвестного ему человека, как же долго он ждал сего часа, скрывая свои чаянья даже от самого себя потому только, что они противоречили данному им когда-то зароку. Сколько раз, превозмогая желание, он давал отказ клиентам, и делал это всегда решительно и спокойно, а потом долго мучился этим отказом и утешал себя тем, что справедливости нет места в этом свете, и он один ничего не сможет сделать для ее торжества.
   Не для успокоения совести этого человека, которого он только что оскорбил, пойдет Шедель на суд, даже не для спасения ни в чем неповинного бедняка, а только для себя самого, - точно также как сделал Башкирцев, прийдя к нему исключительно ради себя, ради собственного успокоения. Ему не нужна слава, он давно не ставит ее ни во что, ему нужно удовлетворение жажды любимого ремесла, нужно торжество защиты и доказательства ее силы в борьбе за справедливость. Он хочет борьбы, а для себя лично ничего не требует, потому что давно уже не нуждается ни в чем. Ведь каждый человек достоин снисхождения: и Дударев, и Башкирцев и ... даже он, Шедель, гордый и самолюбивый Шедель, достоин снисхождения перед своей клятвой, которую давал только себе самому, а никак не Богу, который клятвы не приемлет, и уж конечно не для людей, которых он ни во что не ставит.
  Дударев... Он читал о нем в утренней газете. Ему наверняка грозит 452 статья свода законов, по которой дается не менее 8 лет каторги, по истечении же срока оной - ссылка на поселение. Сколько людей прошли по этой статье за время судебной деятельности Шеделя. Но тут совершенно другое дело, здесь вопрос гораздо сложнее, потому что убийство двойное. Менее 20 лет ему не дадут, а то еще, избави Бог - пожизненная каторга, и это при том, что человек этот ни в чем не повинен. Он должен непременно вытянуть у присяжных пометку о снисхождении, а у судей уменьшение срока до 8 - 10 лет. Его цель в этом процессе - судьи, которые всегда относились к Шеделю более чем холодно. Если ему не удастся повлиять на них, это будет грандиозным провалом и позором. Но ничего... Надо уповать на Бога. Он будет на его стороне, Он, всегда внимавший его просьбам. Ведь Шедель никогда не просил у Него ничего лишнего, никогда прежде не обращался к Нему за содействием ради стяжания материальных благ, мирского. Может быть, эта просьба будет первой и последней, как и новое уголовное дело - последним в его адвокатской практике. Неужели Он откажет ему в помощи?..
  Башкрицев возвращался от Шеделя в состоянии еще более тяжелом, чем шел к нему. С одной стороны он был рад, что ему все таки удалось уломать этого загадочного человека, но в то же время он сознавал, что адвокат жестоко оскорбил его, он вел себя некорректно, прямо таки вызывающе, но как это ни странно, он не чувствовал обиды на него, а только поражался тому, как верно в нескольких словах Шедель выразил то, что так сильно мучило его в последние дни. Прав был этот странный человек, сказав, что правда - и есть самое большое оскорбление для сынов века нашего, и нет ничего для нас обиднее, как если кто скажет нам открыто, в лицо то, что мы представляем из себя на самом деле, в чем боимся сознаться себе и тщательно скрываем от других. Вряд ли в целом городе, среди культурных и образованных слоев найдется еще один такой человек, который открыто сможет сказать тебе то, о чем ты предпочитаешь молчать, обманывая и себя и других.
  Но в конце концов, почему этот Шедель непременно должен быть правым в своих заключениях, и даже если он прав, зачем Башкирцеву так близко к сердцу принимать этот разговор? Отчего не выходят из его памяти проницательные стальные глаза адвоката. Что он вообще за человек? Что за странную власть он имеет над ним? Кто дал ему эту власть?
  Господи, как теперь он ненавидит их всех: безумного Шеделя, Дударева, даже брата. Последнего же ненавидит более всего именно за то, что по его милости вынужден он был отправиться к этому Люциферу - Шеделю, возложившему на себя право стать его обвинителем. А почему ему ненавистен сам Шедель: не потому ли, что он посмел сказать ему правду? Или, может, потому что брат ввел его в грех, который он не желал признавать грехом, а Шедель сумел дать верное определение его деянью, назвать вещи своими именами? А чем в таком случае ему не угодил Дударев? Он сам обольстил этого бедного человека, а теперь ненавидит и презирает его, и не за то ли, что сам Дударев ничего дурного для него не сделал, а вот он дерзнул погубить его, воспользовавшись безысходностью его положения?
  В любом случае Башкирцев сделал все, что мог, для того, чтобы загладить свою вину перед несчастным босяком. И какое ему теперь дело до Шеделя и его умозаключений? Тысяча вопросов, а ответ один: он виновен, он никакого права не имел делать то, что уже сделано, и чего изменить он не желает.
  
  Глава 25
  Я черный раб проклятой крови,
  Я соблюдаю полутьму.
  (А.Блок)
  Святой, развалившись на диване, играл в безик со старым слугой, поминутно ругаясь и подозревая его в шулерстве. Тот оправдывался поспешно и самоуверенно, с шутками и прибаутками так, что со стороны можно было даже подумать, что разговаривают вовсе не слуга с хозяином, а отец с непослушным сыном-подростком. Даже одеты оба были совершенно одинаково: в русский костюм, без пояса, по-домашнему. В это время Святого и посетил гость из тех близких друзей, что заходят в этот дом, не докладываясь, с заднего хода, а именно г-н Хороблев.
  - Эге, - удивился Владимир Андреевич, поглядывая на него из-за карт, - никак тебя выпустили, друг сердечный?
  - Однако ты чрезвычайно догадлив.
  - А я уж и вовсе отчаялся лицезреть тебя без бубнового туза на спине.
  - Да, ну? А все таки это здорово, что люди иногда способны ошибаться.
  Гость сбросил шубу и без приглашения, как это и было заведено в доме Нежданова, уселся в кресло.
  - Ну что, мы будем доигрывать, Володюшка? - поинтересовался старик, поглядывая то на гостя, то на хозяина своими маленькими, едва заметными от обильных морщин глазками.
  - Сколько раз я тебе говорил, не называй меня так, - поморщился Святой.
  - Господи, Святитель Никола, что же дурного в том, что я зову тебя Володюшкой? - удивился старик и быстро захлопал глазками, - енто ж только любя.
  - Говорил же я тебе, невеглас, - заметил Святой и погрозил ему коротким крепким пальцем с огромным бриллиантом в черненой оправе.
  - А как тебя еще то прозывать? Всегда ты для меня будешь Володюшкой.
  - Только попробуй еще сказать Володюшка, - пригрозил Святой, скрывая за внешней суровостью подступавший смех.
  - Володюшка, Володюшка, - повторил вредный старикашка, затем вскочил со своего места и проворно подбежал к двери, и уже оттуда спросил, - а что, Володюшка, обед сейчас подавать али после?
  - Пошел, пошел, анчутка, - со смехом крикнул Святой, - ах ты, чучело огородное, зловредное.
  - Так как насчет обеда то?
  - Давай в столовой накрывай, гость пришел.
  - По-постному?
  - Тебе помирать скоро - ты и постись. Только перед смертью пользительно думать о постах и ектеньях.
  - И-эх, - перед смертью не надышишься.
  Когда старик исчез в дверях, Святой обратился к Хороблеву:
  - Ну ладно, выкладывай, что там у тебя. Честное слово, мне жаль, что тебя выпустили, натуральный ты Ванька-Каин, давно по тебе петля плачет.
  - Спасибо, Святой, ты всегда встречал меня ласковым словечком. Но я все таки решил тебя дождаться, пока нас вместе осудят, а то одному скучно на каторге будет.
  - Да уж, вестимо, скучно, - согласился Святой, поднимаясь с дивана.
  Друзья обнялись и троекратно облобызались. Едва оторвавшись от плеча Хороблева, Святой сказал:
  - Вытащили, стало быть тебя. Уж не братец ли?
  - Он самый.
  Радостная улыбка, дважды мелькнувшая на устах Святого, когда приятель его едва показался на пороге и когда они обнимались, вновь сменилась выражением хитрым и недоверчивым, которое никогда не покидало его во время общения с соратниками по преступному бизнесу.
  - Это хорошо, что он подсуетился, а то, не приведи Господь, ты сболтнул бы чего лишнего там, на допросах.
  - Твои шутки здесь неуместны, - зло поглядев на Святого, заметил Хороблев.
  - Да, буде, буде. Это я так. Ведь я знаю, что ты человек надежный.
  Сказав это, Святой еще раз подозрительно поглядел на Хороблева, тот в свою очередь с не меньшим вниманием следил за ним.
  - Знаешь, а архив то сгорел, - сообщил Святой.
  - Добились таки зайцы своего. Скольким трусливым бестиям он мешал! - разозлился Хороблев, - "Зачем он нужен? Только хлопоты лишние, да опасность великая. Всяк сам свое и без него помнит". Идиоты! Он и нужен был только для того, чтоб их же всех лучше знать и в кулаке держать, да за счетами и долгами так легче присматривать было.
  - Знаешь, кто сжег то? Вовсе не они, не те, на кого ты думаешь.
  - Да, верно, Афоня переметник, кому еще? Он давно решил бросить векселя и за океан убежать.
  - Да не он же, говорю тебе! Братец твой сжег архив.
  - Да ну?
  Хороблев тяжело вздохнул и добавил:
  - Переживем.
  - Я уж давно говорил, - многозначительно сказал Святой, - что у брата твоего один недостаток - слишком правильный он человек.
  - Всегда ты что-нибудь интересное выведешь! - засмеялся Хороблев, - что же, по-твоему выходит, правильность - дурное качество? Чем же, к примеру, я плох в этом случае? Впрочем, кажется, я уже спрашивал тебя об этом...
  - А ты - неправильный человек.
  - Совершеннейшая у тебя логика, дружище. Ты как был темным мужиком, так им и остался. Тем не менее мне отчего то с тобой говорить интереснее, чем с иными университетскими головами.
  - Чужим умом, братец, да книгами в люди не выйдешь, али я вру? Однако скажи мне: с судами у тебя совсем покончено?
  - Кажется, да.
  - А с ядом то как ты выкрутился?
  - Представь себе, эта самая приезжая курсистка Срезнева сама ходила к следователю и давала показания, что я готовлюсь к защите диссертации и провожу в лаборатории эксперименты с ядами, да еще якобы помышляю открыть собственную аптеку. Спасибо ей, отделался штрафом за беспатентную торговлю.
  - Сам Бог, видно, присоветовал тебе показать этой барышне свою лабораторию.
  В дверях снова показалась голова старика Сильвестра.
  - Что отец, долго ли тебя к столу еще ждать?
  - Иду, иду, дед, - отозвался Святой, - пошли, Ваня.
  Они отправились в столовую, где ждал их накрытый стол, на котором все же преобладали постные кушанья, за исключением куска очень жирной баранины, за которую Святой немедленно принялся, едва выпив первый тост.
  - Пост полезен для здоровья и для души, стало быть, поститься человеку необходимо, - сообщил он, разделывая мясо прямо руками, что вызывало сильное отвращение у гостя, - но в честь такого праздника, как наша с тобой встреча...
   В заключении своих слов он положил в рот огромнейший кусок баранины, и лицо его приняло самое умилительное выражение.
  Хороблев почти ничего не ел, и не пил, терпеливо поджидая, когда Святой докончит свою трапезу, поскольку отлично знал, что человек этот за обедом говорить не любит, увлекаясь исключительно потреблением еды, причем в удивительно больших количествах. Через полчаса он наконец насытился и с удовольствием погладил свой растолстевший живот.
  - Ну-с, что мы будем теперь делать? - поинтересовался Святой, - может, пойдем в "Петербург" или "Пруссию" ужинать?
  - Нет, спасибо за приглашение. К тому же ты только что отобедал. Боюсь, лопнешь.
  - Что-что, а поесть я люблю.
  - Ты знаешь, я по делу к тебе пришел. На днях я уезжаю в Петербург, потом в Финляндию, так что необходимо все решить срочно.
  - Ты уехать еще в тюрьме решил?
  - Нет, как только вышел, вчера вечером. Все дела в столице улажу, заеду в Финляндию, а потом рвану в Монте-Карло, на рулетку. Надо уметь отдыхать.
  - Умная мысль. Как раз отдыхать мы и не научились. Но это так, к слову. А что за дело у тебя ?
  - Очень прибыльное дело. Хочу предложить тебе и Богданову.
  - Не знаю я Богданова. Но не контрабанда ли это оружием, дело то ваше?
  - Угадал. Можно неплохо заработать на разного рода террористах, социалистах и "лесных братьях". Через Финляндию везти его удобнее всего, благодаря ее автономии. Налажу там связи, поставки через границу, потом в Монте-Карло, и назад вернусь через месяц - другой. Хотя конечно, в Центре спрос больше будет, надо обдумать и этот вопрос.
  - Странный ты человек, Иван, - пожал плечами Святой, - ведь ты только-только вышел из тюрьмы, а тебе уже немедленно нужно за новое дело браться. Должна же была тюрьма произвести на тебя хоть какое-то впечатление.
  - Какое там впечатление?! Чушь ты говоришь.
  - Должно быть, ты еще там знал, что выкрутишься, иначе не был бы настолько самоуверен.
  - Черта с два я знал. Я просто трусом никогда не был и не буду.
  - Я тоже не трус. Но я никогда не отправился бы после случайной удачи, неожиданного освобождения из каталажки, на новое преступления. Хотя бы нашел время порадоваться долгожданной свободе!
  - Мы - разные люди, Святой.
  - Может быть. Но мне иногда кажется, что ты вовсе не человек, а так, некое непонятное существо. Да понимаешь ли ты сам, что только вчера вышел из тюрьмы на свободу?
  - Я бы не понял, если бы меня не выпустили. Так ты едешь со мной? Подумай, это очень выгодно.
  - Разве у меня здесь мало дел? - пожал плечами Святой, - потом, я совсем не хочу помогать разного рода евреям и социалистам оружием.
  - Ишь ты! Ужели в вас, Вольдемар, проснулась вдруг совесть? Оружие для социалистов - это низко! Боже мой, какие перлы! У денег, дружище, нет совести, они не бывают ни низкими, не высокими.
  - Считай как знаешь. Я не поеду с тобой.
  - Я не понимаю, почему?
  - Понимаешь. Я не сторукий и не стоглавый богатырь: я не могу поспеть во всем сразу. У меня здесь свои дела.
  - Да камешки... Ты их всегда любил.
  - Представь себе.
  - Ну будет, будет, а то мы еще, не дай Бог, поссоримся.
  - Мы никогда не ссорились. И зачем нам это нужно: у нас с тобой разные пути.
  - Конечно, если ты полагаешь, что в преступлении есть честь и благородство, если ты пытаешься даже на противозаконных действиях какие-то принципы основать, - у нас и впрямь слишком разные дороги.
  - Если ты, говоря это, подразумеваешь мой отказ от вступления с тобой в долю, то ты ошибаешься. Я отказываюсь вовсе не потому, что нахожу продажу оружия демократическим маньякам чем-то очень постыдным и скверным.
  - А знаешь отчего, ты изобретаешь всякие благородные принципы для своей деятельности? - как-то зло спросил Хороблев, - Оттого, что ты простолюдин по натуре и по происхождению, а все простолюдины обожают мифы, всяких там Иванов-царевичей, благородных богатырей. И если уж кто из них становится преступником, то непременно выдумает для себя какие-нибудь идиотские правила, своего рода кодекс чести, иными словами, тот же миф, которым он и оправдывает свои преступления.
  - Вот мы с тобой и поговорили, - усмехнулся Святой, - ты право слишком любезен нынче, и я отвечу тебе той же монетою. По-моему, самый гадкий преступник - это человек из приличного общества, человек образованный. Такому никакие мифы не нужны, потому что источник зла он уже находит в своей душе и в оправдании не видит необходимости. Твое здоровье!
  Святой осушил очередную рюмку водки, после чего спросил:
  - А ты чего взъелся то на меня? Вижу же, что взъелся, не отпирайся теперь.
  - Просто я рассчитывал на тебя.
  - Не понимаю, как ты мог на меня рассчитывать, совершенно не зная моего мнения на этот счет.
  - Однако черт с тобой! Вопрос решен, и нечего к нему возвращаться, - хмуро заключил Хороблев, - твое здоровье!
  Он сделал глоток шампанского, а Святой снова выпил водки и закурил.
  - Знаешь, у нас с тобой, какие-то дурацкие отношения установились в последнее время. Мы только и делаем, что спорим, кто из нас гаже и преступнее, причем каждый пытается выставить себя в самых наилучших качествах, делами же доказывает обратное. Мы словно соревнуемся про меж себя, кто из нас совершит наиболее отвратительный поступок. Это вообще стало неким знамением нашего времени. Взять хотя бы массовые попойки в ресторациях: ведь там заключаются огромные денежные пари на более гадчайшую нелепость. Что такое произошло с нами? Или, быть может, это в самой натуре русской скрывается? - сообщил Святой.
  - Наш народ отвратителен. Не мы с тобой такие, а весь народ наш такой, - зло отозвался Хороблев, - ты верно подметил, посмотри вокруг: все, как напьются у нас, то из кожи вон лезут, чтобы гаже себя перед другими показать. Даже уважается в народе тот, кто дерзостнее себя в пьянке поведет, а когда трезвые, так все благообразны. Посмотришь кругом - просто таки стошнит от такого повсеместного благолепия, в то время как без водки они такие праведники потому только, что их сдерживает закон да обычай.
  - Может, напротив, они стараются стать в пьянке гнуснее, поскольку слишком неспособны на мерзость на трезвую голову. А вот в нас как раз эта мерзость вошла настолько глубоко, что мы в жизни зло творим, а друг перед другом оправдываемся. Вот это и есть самое гнусное: быть мерзкими по природе, и изо всех сил стараться оправдаться в своей мерзости. Наш пьяный народ пожалуй и мерзок, но он не в пример нам всем всегда сознает свою гнусность и страдает от этого осознания.
  - Ба! Да ты, оказывается, философ. Никак я вижу обращение Савла? - воскликнул Хороблев, - ты говоришь, что ты мерзок, сам про себя говоришь! Я же в отличии от тебя таковым себя не почитаю, может статься, я даже лучше многих других. Я умею думать, я умею жить так, как мне нравится. Посмотри вокруг, разве кто-нибудь еще может жить так, как он хочет? Все только и делают, что оглядываются на соседей, на свой круг общения, на семью, и живут как велит им общество, законы. Что еще может быть жальче и отвратительнее?! Я - человек, свободный от всяких условностей и горжусь этим. Потому почитаю себя лучшим из множества ничтожных рабов. Тебе не кажется ли, что большинство людей не крадет и не убивает только потому, что боится ответственности за свои поступки? Если бы не было закона, половина людей непременно подалась бы в разбойники и душегубцы. Человек просто труслив: он боится государства и общества, я же поставил себя выше всей этой мелочи. И ты утверждаешь, что я хуже всех! Я говорю тебе, что законы, созданные тем или иным народом вовсе не мировоззрение его отражают, а как раз нечто противное ему, и создаются для того только, чтобы держать народ в приличных рамках, чтобы люди не перебили друг друга. Да одни ли законы? Взять хотя бы фольклор. Все эти баллады, былины, мифы - не более, чем плод мечтаний о некоем идеале. Все эти средневековые рыцарские романы, вирши да поэмы о прекрасных дамах есть лишь отвлеченный идеал западного человека, ничего общего с его истинной сущностью не имеющий и созданный им для прикрытия своей жалкой обывательщины... А русские былины, сказки? - тут нет даже внешнего лоска средневекового рыцарства, одна только дикая азиатчина, неоправданная жестокость, даже к женщинам, которых в западных виршах боготворили. Здесь убивают за грубое слово, отрывают головы за измену, вообще, черт знает, что творят эти самые народные герои. Идеал их - культ непостижимой необузданной физической силы, высшая доблесть - избиение как можно большего количества людей, причем все равно по какой причине они будут избиты, главное чтобы было количество. Единственное достойное применение этой необузданной стихии, титанической силы - любовь к отечеству и защита какой-то православной веры, которая заменяет в наших сказках живого Бога. Если же случается так, что никакого нашествия извне не ожидается, если ни латыняне, ни бусурмане на Русь и веру не покушаются, эти самые пресловутые народные герои начинают убивать друг друга, кого попало, - ведь нужно же им на что-то свою превеликую силу потребить. А знаешь, зачем народ выдумывает такие дурацкие сказочки, да еще с детства пичкает ими детей? А по той простой причине, что он сам и дети его скорее всего слишком жалостливы и слабы, чтобы убивать, отрывать головы, мстить за оскорбления и обиды. Они не в состоянии творить зло по своей простоте и убожеству, их злоба утром возгорается - к вечеру проходит, и на следующий день, после пьянки, они уже готовы лобызаться с обидчиками и брататься с теми, кто еще с утра покушался на их жизнь. А поскольку народ наш настолько слаб, слезлив и человеколюбив, то и идеалы свои он неизбежно ищет в силе и жестокости, - то есть во всем том, в чем сам всегда испытывал недостаток. Есть ли вообще будущее у такого народа, воспевающего идеалы садизма, в то время как они противны его естеству? Мне гораздо милее какие-нибудь западные негодяи, живущие идеалами рыцарства. А лучше вообще никакими идеалами не жить, потому что все они - обман и зло великое. И все религии суть то же зло, противное естеству узаконение. Дураком был Дарвин, придумавший теорию естественной борьбы за существование, по крайней мере к людям она совершенно неприменима, потому что все таки все законы и религии - суть изобретение искусственное, они только для того и придумывались, чтобы обеспечить людям право на жизнь, уберечь их от самоистребления.
  - Это безусловно очень любопытно, только я более всего на свете не люблю никакие споры. Да и Дарвина я никогда не читал, и вообще не знаю кто это такой, не говоря уже о каких-то там рыцарских романах. Я - человек дела, а не пустых мудрствований. Я всю жизнь был чем-то занят, и никогда прежде не задумывался о том, плох я или хорош. Впрочем, ежели я для собственного блага готов и душу и жизнь человеческую загубить, вряд ли я настолько хорош. Видишь ли, Иван, я все таки вышел из того самого народа, который ты так презираешь. И поверь мне, он стоит того. Я был нищ, но видел людей богаче меня, и всегда им завидовал, готов был даже втайне ненавидеть, но работать я всегда ленился, потому что мне было страшно представить, что я проживу жизнь так, как прожили все мои родные: работа, работа, одна непосильная работа, до ломоты в суставах, до полного изнеможения и отупения. Зачем мне было это нужно? У меня никогда не было возможности обучиться чему-нибудь, да я и не хотел учиться, потому что никогда не считал, что возможно познать что-нибудь особенное, совершенное, а знать наполовину мне не хотелось, да я бы и не вынес этого. Я верил в Бога, и теперь верю, потому что меня этому учили, потому что я хотел видеть, ощущать нечто большее, возвышающееся надо мной, да и вообще над всей этой жизнью, и всегда чувствовал свою ограниченность перед Ним, душевную, телесную, умственную, которая была для меня тягостнее всего. Я другим стремился доказать обратное, свою силу и власть, но всегда помнил что это один только блеф, что есть кто-то или что-то сильнее и значительнее меня. Да что я видел в детстве? Только грязь да нищету. Родителей своих я почти не помню, потому что они все время работали, отец все время пил, мать ... какая-то сгорбленная забитая старуха ( а ведь ей было никак не более сорока лет). Она всегда что-то шила, что-то прибирала, готовила, иногда плакала, иногда молилась... Да к чему это и вспоминать, когда ничего не было: бред один, скотство. Я был мал, не сознавал тогда ничего, только где-то на глубине души ощущал, что все это плохо, скучно и всегда мечтал о чем-то, из ряда вон выходящем. Потом я подрос и понял, что дальше жить так не могу, но что из того, когда я не знал, не видел, как можно жить по-другому? Да разве и сейчас знаю? Вот я спрашивал у себя: что я вообще хочу от жизни? Мне казалось когда-то, что внешнего блеска, веселья, удали, - то есть всего того, чего у меня никогда не было прежде, - и всего этого будет достаточно для счастья. Но потом, я пришел к выводу, что и это не вечно. Тогда я нашел смысл в твердой основе, в деньгах, в том, чтобы люди, которые меня прежде чуждались и родителей моих за рабов и скотов почитали, принимали меня как равного и подобострастно пожимали мои руки, а то и в ножки не гнушались поклониться при необходимости. Но разве это принесло мне покой и счастье?
  Святой грустно улыбнулся и махнул обреченно рукой.
  - Что ж, разве ты не считаешь, что достиг гораздо большего, нежели должен был достичь? Будь ты тысячу раз честным человеком, ты никогда не стал бы тем, чем стал сейчас, - заключил Хороблев, - или ты хочешь все повернуть вспять?
  - Да иди ты! Что за корысть была в честной жизни? Скукота, мерзость одна. Да... скорее всего, меня устраивает моя теперешняя жизнь.
  - А зачем в этом случае ты постоянно твердишь, что ты преступник? Ты сам противоречишь себе, или просто в пику мне говоришь.
  - Вовсе я и не противоречу себе, - невозмутимо отозвался Святой, - я сказал, что меня вполне устраивает моя жизнь, но отнюдь не собираюсь утверждать, что она есть какое-то особенное достижение. Но, наверное, я просто ничего большего не достоин, не способен совершить, потому что ... просто не знаю, что такое это "большее", и благодаря тому довольствуюсь тем, что имею.
  - Ты так говоришь, потому что сам когда-то сидел по уши в дерьме, потому что ничего не видел в жизни, кроме фабрики да повсеместного оскотиневания, - я говорю прежде всего о пролетариате, в среде которого ты жил, ведь у крестьян, по крайней мере, есть хоть какая-то традиция, какая-нибудь там "Мать-сыра земля", да те же бредни об Иванушке-царевиче. Они как жили в Х веке, так и теперь живут. Пролетарии же ваши совсем не имеют ничего, одну лишь грязь да разврат, да еще новомодную борьбу за какие-то политические права - вот и вся сфера их существования. Чему ты мог от них понабраться? Бог, в которого ты веришь, дал тебе больше их всех, это видно уже потому, что ты нашел в себе силы оставить этих людей в их смраде и жить самостоятельно. Но ты вынес из прошлой своей жизни постоянное чувство неудовлетворенности и недовольства жизнью, да еще полное отсутствие культуры и образования, что, впрочем, было с лихвой восполнено чисто мужицкой смекалкой и практическим разумом.
  - Эк, как ты говоришь. Чему я мог набраться от них? Даже образования не смог получить... Иными словами, холоп я и смерд. Но тем не менее ты, такой умный и образованный, сын дворянки и купца первой гильдии сидишь сейчас передо мной, целуешь меня в сахарные уста, да еще пьешь мое здоровье. Что же толкает тебя на общение со смердом, сыном фабричных, выросшим в грязи, безнравственности и тупости российского пролетариата? Работай я сейчас на заводе, и живи в вонючем бараке, ты ведь, братец, и взглянуть бы на меня устыдился, как бы я хорош и умен не был. Сам видишь, как деньги, золотишко перековывают человека, лучше любого кузнеца они умеют это делать. Да что там человека! - целым миром они правят, эту самую нравственность, высокую культуру отрывают от настоящего и единственного источника - высших и образованных классов и швыряют в массы. Вот был я ничтожеством, всеми попираемым, а теперь даже сам губернатор не стыдится мне руку пожать, и иной князь по денежной необходимости не прочь потолкаться в моей прихожей... Ради всего этого можно стать преступником, не по желанию своему даже, а по ничтожной сути человечества, возведшего деньги в предмет для поклонения и воскуривания фимиама.
  - И все таки, по-твоему, мы с тобою преступники?
  - Отчего же? Это смотря с какой стороны подойти к этому вопросу. По отношению к закону? Закон - что дышло... Он может назвать преступником человека, который вовсе таковым и не является. Вот возьмем, к примеру, такой случай. Некто убивает соседа, - или даже отца, - всю жизнь издевавшегося над своими ближними, над ним самим. Кто он для закона, этот некто? - конечно, преступник, а действительности что выходит? - он всего только жертва своей жертвы, вершитель справедливого возмездия, и он по-своему прав, даже наверняка прав. Так ведь?
  - Ну да.
  - Так, что выходит, что настоящим преступником будет только тот, кто за такового себя почитает. А остальное все относительно.
  - Сколько было прелюдий, чтобы мы пришли наконец к общему мнению. Так что же, ты с этой стороны почитаешь себя за преступника?
  Святой лукаво подмигнул Хороблеву одним глазом.
  - Я тебе отвечу, если ты в свою очередь ответишь на мой вопрос.
  - Хорошо. Отвечу и пойду. Я должен еще забежать к Башкирцеву.
  - Так ответь мне: неужели ты, Иван, и впрямь нисколько не боялся, что тебя засадят?
  О, лукавый лис, он сведет на шутку любой, даже самый серьезный разговор! Или ему действительно это интересно?
  - Прощай, Святой. Заходи завтра днем в "Пруссию", отметим по-хорошему нашу встречу, а заодно и мой отъезд.
  - А как же с ответом то?
  - Нет, голубчик, я не боялся.
  С этим он отправился в прихожую одеваться, не дождавшись ответа на свой вопрос.
  
  Глава 26
   В его главе орлы парили,
  В его душе змеи вились.
  (Ф.Тютчев)
  Вечером, после злосчастного разговора с Шеделем, Башкирцев, чтобы развеяться, отправился было в собрание поиграть с Ситкиным в бильярд, и уже застегивал костюм, когда в прихожей раздался звонок. Досадуя на нежданного посетителя, он отправился встречать его прямо на лестницу, с намерением показать таким образом, что терять время в разговорах он не намерен. Трудно представить всю степень разочарования Николая, когда он увидел перед собой Хороблева. Настроение его испортилось совершенно, всякое желание играть на бильярде пропало, перед его глазами снова встал мрачный образ Шеделя, его жестокие слова, и глухое чувство неприязни к брату вновь овладело его душой. Еще неделю назад он представлял себе, что обрадуется освобождению брата, как своему собственному, поскольку через это будет полностью оплачен его долг перед Иваном. Как же он ошибался тогда! Для него лучшим было бы никогда не встречаться с этим человеком, или же, чтобы он вовсе не существовал на этом свете, по крайней мере, не портил бы ему жизни своим существованием.
  Свое недовольство Башкирцев удачно скрыл за ослепительной, но слишком официальной улыбкой. Хороблев в ответ также осклабился и слегка обнял младшего брата, без всякого, впрочем, удовольствия. Николаю даже показалось, что обнимая его, брат пытался скрыть на его плече злое выражение собственного лица. Бог весть, что означал этот его странный взгляд, излишнюю ли подозрительность, а, может, недоверие ко всем и вся, доходящее порой до абсурда, или же просто злое равнодушие и не способность к выражению каких бы то ни было чувств, тем более радости.
  - Видит Бог, как прекрасна эта встреча! - провозгласил Иван Исаевич своим металлическим, лишенным всякой эмоциональной окраски голосом, и Башкирцев так и не смог понять, правду ли он говорит или бессовестно лжет, еще хуже - издевается над ним, - я звонил тебе сегодня, но мне сказали, что ты пошел к адвокату. Не к Шеделю ли?
  - Да, - отрезал Башкирцев и поспешил перевести разговор на другую тему, - не отметить ли нам это событие?
  - Что? Твой визит к г-ну Шеделю? - съязвил Хороблев и как-то загадочно поглядел на Башкирцева.
  - Разумеется, нет, - холодно отозвался Николай.
  - Я между прочим тоже думал об этом, - я имею в виду о торжестве момента, - и потому прихватил с собой дюжину бутылок шампанского. Они там внизу. Вели, чтобы нам их немедленно принесли.
  Братья уселись в мраморной гостиной, названной так для отличия от двух других, благодаря обделанному мрамором полу и колоннам у входа. Здесь вдвоем, за бесконечно длинным покрытым бархатом столом, они смотрелись как-то нелепо, благодаря огромным размерам залы и мебели.
  - Ну спасибо, дражайший, - обратился Хороблев к брату после первого тоста, - спас ты меня от острога, никто кроме тебя не позаботился бы обо мне лучше.
  - Отец посоветовал мне сделать это.
  - Ой ли? - рассмеялся Хороблев своим отрывистыми смехом, - скажешь тоже...
  - К чему мне лгать?
  - Это невероятно.
  - Но это так.
  - Однако все равно, благодарю тебя. Ты слишком много сделал для меня, - вовек с тобой не рассчитаться. А я, признаться, прежде почитал тебя за негодяя, хоть и любил от души.
  - Ну спасибо, что сознался. По крайней мере это откровенно.
  - Я же знаю тебя с младенчества...
  - И уже тогда ты сделал вывод, что я подлец?
  - Ты ведь никого, кроме себя не любишь. Как тебе не быть в этом случае подлецом?
  - Да, ты недалеко ушел в своих представлениях о людях от гоголевского Собакевича. Ты всегда на всех раздражен, и, по-твоему мнению, все до одного - подлецы.
  - А если так на самом деле?
  Башкирцев только развел руками на такое замечание брата.
  - Я про всех не знаю. Но у вас все таки преинтересная логика: я никого не люблю, и потому я - подлец. Если вы так говорите, то стало быть, почитаете себя единственным, кто под понятие подлецов не подходит. Вы сами то любите хоть кого-нибудь?
  - Я тебя люблю, если можно так выразиться в моем случае. И потому ума не приложу, как отблагодарить тебя за твой великодушный поступок. Вот, пожалуйста, возьми хотя бы чек на 50 тысяч.
  - Вы сошли с ума, - отозвался Николай, с неприязнью глядя на протянутую ему братом бумажку.
  - Это конечно слишком мало, но думаю, что сумма эта хоть как-то окупит понесенный тобою ущерб.
  - Я не возьму у тебя денег, - твердо сказал Николай.
  - Но, по-видимому, все это тебе не бесплатно удалось обделать.
  - Это мое личное дело. И понесенные мною убытки слишком незначительны для моего кошелька.
  - Но я не могу оставить эти деньги себе, мой дорогой Никки. Они - твои.
  Он приподнялся со стула и пододвинул чек к Николаю, сидящему за другим концом стола.
  - Ах, видит Бог, как вы мне надоели, - тихо сказал Николай, беря чек и комкая его. Вскоре измятая бумага оказалась на полу.
  - Ну конечно, я понимаю, ты не можешь брать у меня денег, потому что я твой брат, - заключил Хороблев, - но возьми не как от брата. Я ведь в действительности ничей: ни Божий, ни родительский, даже законом я отвержен.
  - Иван, именно потому я и не возьму твоих денег, потому что ты не мой брат.
  Хороблев о чем-то подумал, а потом рассмеялся своим злым презрительным смехом, от которого Башкирцева едва не передернуло, - настолько в той ситуации смех был неуместен.
  - А ведь ты меня просто ненавидишь, - сообщил Иван Исаевич, - признайся, что ненавидишь, правильный ты человек.
  Это открытие Хороблева настолько поразило Николая, что он не смог ничего ответить брату, - именно своей правдой поразило, ибо брат открыто сказал ему то, в чем он сам боялся сознаться, но что так неотступно преследовало его последние десять дней, и особенно остро дало о себе знать после разговора с адвокатом.
  - Да, прав был мой товарищ, - сказал Иван Исаевич, заметив замешательство младшего брата, - ты только правильный человек и ничего более. А я ведь, если сознаться, всю жизнь мечтал быть похожим на тебя, и презирал правильность и светскость потому только, что сам не мог быть таким.
  Иван Исаевич замолчал и погрузился в какие-то свои размышления. Николаю Исаевичу показалось, что брат его пришел к нему слегка выпившим, что прежде никогда с ним не случалось.
  - Хотя ты и правильный человек, - продолжил Иван Исаевич, - мне все таки кажется, что ты способен любить и ненавидеть. Хотя какая может быть любовь и ненависть без страсти, а к страсти ты не способен. "Равнодушие - паралич души", сказал, кажется, Чехов. Хотя ты еще слишком молод для полного паралича, но под конец жизни неизбежно впадешь в него, ей-ей впадешь. Пока же
  И ненавидим мы и любим мы случайно,
  Ничем не жертвуя ни злобе ни любви,
  И царствует в душе какой-то холод тайный,
  Когда огонь кипит в крови.
  - Как все таки вы схожи с отцом, он тоже любит читать стихи, - попытался улыбнуться Николай Исаевич, которого слишком тяготило общество брата.
  - Отец, - повторил Хороблев, - да что ты вообще о нем знаешь? Или ты полагаешь, что он такой же как и ты. Да понимаешь ли ты вообще, отчего он так любит поэзию, откуда он так хорошо разбирается в литературе? Он всегда был мужиком, лапотником и всю жизнь только и делал, что старался наверстать пробелы в своем образовании, связанные с плебейским происхождением. Ты напрасно полагаешь, что он такой же правильный человек, как и ты, что он живет по расписанию, что интересуется только доходами и светскими приемами. Клянусь тебе, что в душе он остался тем же мужиком, плебеем, и вся жизнь его только на том и держится. Я даже уверен, что он многое бы отдал теперь за одну пьяную ночь с "Дубинушкой" и чечеткой в самом дешевом трактире, расположенном близ какого-нибудь озера, - непременно у озера, для пущей романтики. Да, к черту его! Ты для меня гораздо интереснее. Но, увы, ты меня ненавидишь, и я готов тебе присягнуть в этом.
  - Да с чего ты взял это? Впрочем думай обо мне, что хочешь. Только отца не трогай, ты совершенно не знаешь его. Дай Бог всякому то, что имеет он.
  - Ну ладно, ладно, если это настолько тебе неприятно слушать, я готов молчать. Я немного выпил. Когда вообще со мной случалось, что я пил столько шампанского? Куда не прийду, всюду меня шампанским потчуют. Вот и тянет после того на всякие откровенности.
  Башкирцев, изрядно уже разозленный язвительностью брата и его нападками на отца, решил тоже сострить что-нибудь подерзостнее, дабы побольнее задеть ненавистного ему Хороблева.
  - Что же, выходит, угроза лишения прав состояния все таки выбила тебя из колеи?
  Удар его попал в цель, N-ский Мефистофель был рассержен.
  - Разве у меня на лице написан страх? Да и что у тебя за интерес такой, лезть ко мне в душу?
  - И правда, для меня всегда это было интересно, что такое скрывается у тебя там, в душе?
  - А зачем тебе это?
  - Да так, праздный интерес и только.
  - В таком случае, загляни в свою собственную душу, подставь зеркало и в отражении увидишь меня.
  - Я уже где-то слышал это.
  - Видно, ты брезгуешь, - презрительно заметил Хороблев, - как же не брезговать, коли мои руки в крови, а ты сам - чистенький? Однако, что касается крови, то поверь мне на слово, люди - такие гадкие по своей сути существа, что кровь их никакой ценности не представляет.
  - Да это просто ужас: то, что ты говоришь.
  С самого утра все только и делали, что критиковали Башкирцева, сначала Шедель, а теперь вот и родной брат, который стольким ему обязан. Да неужели он и в самом деле настолько безобразен? А чем же лучше они, все те, кто смеет теперь обвинять его.
  - Ты мой брат, - продолжал Хороблев философским тоном выпившего человека, - а, значит, ты такой же, как и я. Ты ничуть не лучше меня. А если тебе все таки интересен вопрос, отчего я убиваю, то ты можешь на него ответить сам, если спросишь у себя, отчего не убиваешь ты. Мы сильно схожи с тобой, только живем по-разному, да и взгляды на жизнь у нас весьма различны... Я у тебя про Шеделя не просто так спросил. Исайя когда-то считался его другом, он нередко бывал в нашем доме, и эти визиты были для меня несносны. Я не любил Шеделя, оттого, наверное, что он и меня сумел разгадать. В те времена я еще считался вполне приличным человеком, но он мне первым сказал, что я гадок. Исайя вероятно также это знал, но не смел говорить вслух, опасаясь тем выдать свою нелюбовь к старшему сыну. Да отец твой, по-моему, вообще никого не любит. Или ты полагаешь, что он любит тебя? Черта с два! Я предполагаю, что он даже себя самого не любит. Старик потерял что-то существенное, решившись однажды сделаться мещанином во дворянстве, и в душе не перестает о том сожалеть, вернуться же назад не может, потому что уже не в состоянии дать себе отчет в том, что именно он потерял, и к чему стремится теперь.
  - Опять ты взялся за отца. Я же просил, не трогать его, - угрожающе произнес Николай Исаевич, - вы выпили и теперь несете всякую чушь!
  - Чушь?! - удивился Хороблев, - я говорю тебе то, что ты никогда не знал, и, как оказывается, знать не хочешь. Так мы остановились на Шеделе...
   Башкирцева просто передернуло от очередного упоминания этого имени, но он не стал прерывать Хороблева.
  - Так вот этот Шедель сказал мне когда-то, - продолжал Хороблев, что из меня никакого толка не выйдет. Я - просто натуральное чудовище и непременно когда-нибудь кончу виселицей и вовсе не оттого, что я как-то особенно зол или жесток, и не оттого, что жажду крови и насилия, а потому, что я сам придумал для себя оправдание крови, придумал раньше, чем возжаждал ее, чем смог решиться на ее пролитие. Нет, он как-то не так сказал тогда... Он сказал, что я сам придумал себя, сам придумал некий образ, который рано или поздно вырвет меня из тех рамок, в которых позволяет мне существовать закон и общество.
  - Оставим этого Шеделя. Право, он слишком странный человек.
  - Странный? И ты тоже заметил? - спросил Хороблев многозначительно, - но знаешь ли, что это единственный человек в целом свете, достойный уважения. Но... он тоже жалок по-своему: он декадент, ему даны свыше способности и разум, другим недоступные, а он расходует их на посты и молитвы, на дикое русофильство, и, черт знает, на что еще. Мне жалко его, ведь он мог бы стать великим человеком...
  - Ну это уже слишком сказано: великим. Он просто странный человек, вот и все.
  - У него одна странность и множество дурацких слабостей, убивших его гений: христианство, никому ненужный теперь патриотизм. А странность у него одна, и ты, должно быть, ее заметил, - эта его необычная нечеловеческая способность разгадывать чужие мысли, углубляться в самые заветные уголки души любого, даже совсем незнакомого ему человека.
  - Правда ли? - не удержался от удивленного возгласа Башкирцев.
  - А ты разве сам не заметил?
  - Ну да, что-то такое есть. Но может ли человек обладать подобными способностями?
  - Как видишь, может. Но я о всех судить не берусь, только знаю наверняка, что если он с человеком знаком, то способен выложить всю его подноготную.
  - Я не верю в ворожей и колдунов.
  - Да он вовсе и не гадает на судьбу и не берется ее предсказывать, - пожал плечами Хороблев, - но это все пустяки. Самое обидное, что такой титан сам убил себя, погиб безвозвратно. Се человек!
  - Он и правда необычный человек, - задумчиво сказал Николай, - только я не верю и не поверю никогда, что кто-то способен разгадать мои мысли. Хотя как знать... И в конце концов все то, что говорил мне этот провидец, новоявленный Самуил, было только его мнением, которое совершенно не обязательно должно отражать мои тайные мысли.
  - А ты поди, спроси у Исайи, отчего он разошелся с Шеделем? Он тебе ответит, что это произошло оттого, что человек этот полностью разгадал его, стал контролировать все его помыслы, а Исайя не мог не тяготиться этим. Там и дружбы то вообщем никогда и не было, так - простое товарищество, но и оно стало невероятно тягостным для столь скрытного человека, каковым всегда был твой отец, а также и для самого Шеделя, которого все люди, разгаданные им совершенно, неизбежно переставали интересовать.
  - Оставим его.
  - И верно, оставим. От встречи с ним хороших впечатлений не наберешься. Ведь мы каким-то образом способны чувствовать тех людей, которые знают нас и видят насквозь нашу мелкую упадническую душонку.
  - Хватит, Собакевич. Сегодня такой знаменательный день для вас, а, стало быть, и для меня, вашего брата, - давайте лучше поговорим о чем-нибудь более интересном и серьезном. Например, о политике, театре, охоте на зайца или о женщинах. Или о боксе, которым вы так любите заниматься.
  - Политика - расклейка ярлыков и потому она - удел идиотов, не нашедших для себя лучшего применения. Театр - вся жизнь, а что говорить о жизни, если мы сами не знаем, для чего она нам дается. Охота на зайца - удел скучающей зимой аристократии и всяких бездельников. Женщины же все до одной похожи на нули, потому что всегда требуют, чтобы впереди них стояли цифры, то бишь мужчины. А спортом лучше заниматься на трезвую голову. Так что давай не будем мудрствовать лукаво и просто выпьем шампанского.
  - Хорошая мысль.
  После второго фужера Хороблева снова потянуло на философию, хотя на трезвую голову из него невозможно было выудить ни слова. Он припомнил что-то из прерванного разговора и сообщил:
  - Ты совершенно напрасно столь скептически относишься к идее о передаче характера по наследству. Во всех близких родственниках кроме внешнего сходства всегда есть нечто общее внутри, некий непостижимый зов крови, который независимо от их сознания заставляет в идентичной ситуации поступать одинаковым образом, сходно ненавидеть и сходно любить, или вовсе быть неспособным ни к тому ни к другому. Так вот и у нас, Никки, сходства много больше нежели различий. Мы только живем по-разному, и так получается потому, что самую жизнь мы по-разному воспринимаем. Вот хотя бы один пример: ты веришь в бессмертие души, а я нет, но это вовсе не говорит о том, что устройство наших душ различно. Может, мы думаем различно, по-разному представляем себе эту жизнь, но чувствуем то все одинаково.
  - Стало быть, в бессмертие души ты не веришь? - вяло поинтересовался Башкирцев, с трудом превозмогая желание взглянуть на часы.
  - Я уже сказал тебе.
  - Тогда не считаешь ли ты, что все зло в мире исходит от этого самого неверия в бессмертие души?
  - Наверное это так. Только оно не всегда воплощается в действиях.
  - Стало быть, по-вашему, я также не должен признавать бессмертия души.
  - Ты просто об этом не думал никогда, кроме как накануне Пасхи и Великого Поста. Сознайся, ведь ты никогда не вспоминаешь о смерти?
  - Ну и темы у нас для разговоров! Нарочно и не придумаешь. Нет, я не помышляю о смерти, разве я похож на неудачника, чтобы думать о ней? Хотя иногда я вспоминаю о Боге и душе... а, значит, и о ее бессмертии.
  - В церкви наверное, по праздникам и воскресеньям.
  - По большей части там.
  - Вот теперь ты и сам видишь, что вера у нас с тобой одинаковая, да и верой то это назвать нельзя, идолопоклонничество какое-то. Религиозность одна. Этакий модернизированный и европеизированный вариант православия.
  - А что тогда представляет из себя чистое православие? Чем вера отлична от религиозности? - с издевкой в голосе поинтересовался Башкирцев, - я вам не юродивый и даже не Шедель, страдающий аристократическим мракобесием.
  - Юпитер, ты начинаешь сердится, значит, ты не прав.
  - Мне всегда было тяжело говорить с выпившим человеком.
  - По-моему, я говорю достаточно трезвые вещи, - мрачно заметил Хороблев, досадуя на невнимательность брата, отчего лицо его стало казаться еще более суровым и сосредоточенным, - все мы когда-нибудь умрем, и я не понимаю, отчего разговоры о вероятности такого исхода многим неприятны, вплоть до того, что воспринимаются даже, как нечто неприличное. Хотя смерть, пожалуй, единственное событие в нашем будущем, о котором мы можем сказать наверняка.
  - В том то весь вопрос и заключается, что никто ничего не может о ней сказать наверняка. О чем и говорить, когда никто из нас не волен ни в конце, ни в начале?
  - Ты, верно, ожидаешь на том свете встретить Того, кто волен распоряжаться твои концом и началом?
  - Положим, что так, - раздраженно сказал Башкирцев, изрядно уставший от этой беседы.
  - Любопытно узнать, в каком виде ты представляешь себе эту встречу?
  - Да какая право вам разница? Как представляю, так и представляю.
  - То есть таким, каким Он был, согласно рассказам о Его земной жизни?
  Хороблев отыскал глазами икону над входом в залу, на которой Иисус был изображен с поднятой для благословения правой рукой, в левой же держал книгу с главной заповедью о любви во весь разворот страницы. Он долго глядел на икону с презрительной усмешкой, застывшей на тонких губах.
  - Ты же знаешь, что Он не такой, да и не может быть таким, и все равно в этом образе ожидаешь Его встретить, - проговорил он, отрываясь от своего созерцания, - и все равно ты будешь думать о Нем, как учит традиция и Церковь, представлять Его таким, каким Его малюют на иконах. Но пойми наконец, что Церковь есть злейшее извращение христовой идеи, равно как вообще всякое стремление эту идею узаконить и внести в какие бы то ни было рамки. От юности моей меня учили тому же, чему и тебя, и я также когда-то надеялся увидеть Христа, избежать тленья, но при этом я всегда помнил, что Бог нематериален, что Бог вездесущ, равно как нематериальна и вездесуща моя душа. Следовательно, оторвавшись от тела, я не смогу ни осознать, ни увидеть, ни услышать Его, потому что разум - свойство мозга, зрение - глаз, слух - ушей, то есть субстанций материальных, - всего того, что я должен буду покинуть в преисподней. Как в этом случае смогу я увидеть то, что вы все называете Богом?
  - Ты просто не веришь в Бога! - догадался Башкирцев.
  - Напротив. Я признаю Его Бытие, я признаю Его творческое начало. Если бы я не верил в Него, я бы жил по Законам и Церковным канонам, чтил праздники, кресты да иконы и искал бы абсолютной истины вне человека, вне самого себя. Скажи мне, зачем Богу нужна Церковь, зачем Ему нужно наше почитание, что Ему за дело до нашей праведности или греховности? Что такое Бог? - бесконечное вседовлеющее пространство, страшная вневременная и внепредельная сила, та сила, что находится выше всяких форм и разума. Кто в состоянии увидеть Его, оставаясь в нормальном здравии? Тем паче душа наша - суть тот же безликий беспредел. Поразмысли, как следует, и сам поймешь, что верить в бессмертие души невозможно. Какое может быть бессмертие в бесконечности, иное дело - безвременность. Она сама по себе уже является бессмертием, но для чего нужна безвременность тому, чего уже нет, тому, что рано или поздно рассеется в пространстве во имя соединения с неведомым никому вездесущим Слепцом и Без-умцем? Нечто безобразное, едва покинув плоть, помчится в темный круговорот пространства, в котором оно не встретит ни ликов, опостылевших еще на земле, ни тусклых сонмов звезд, и не услышит завываний ветра над собственным гробом и погребального звона колоколов, - всего столь ненужного для него в новой кошмарной бесконечности. Страшно, Никки, страшно и безумно все это! Жестокий дар это ваше бессмертие, эта самая роковая из ошибок Творца, если только Он способен ошибаться. Муки смерти, расставания с телом, и тот же мрак и пустота за гробом, бездна и ужас, в которую вдруг проваливается нечто бессмертное и без"образное, именуемое человеческой душой, не способное ни увидеть, ни почувствовать тайну этой великой бездны и необъятности - своего Бога. Вот и вся суть бессмертия. Право, по мне лучше полный конец, и баста! Насколько легче верить в исключительность в материальность этого мира. Материалисты - самые счастливые люди. Они говорят: религия - удел слабых, сикера для страждущих. Глупцы! как не понять им, что легче всего не верить ни во что и сознавать конец всего за гробовой доской. Только сильные люди способны вынести веру в собственное бессмертие, то есть в продление своих страданий до конца времен, вплоть до полного растворения в своем безликом Создателе.
   Башкирцев сильно заинтересовывался рассказом брата и слушал его с неподдельным вниманием. Он прежде никогда не знал о его взглядах, не знал, верит ли он вообще в Бога, хотя всегда догадывался, что Иван Исаевич презирает православие, христианство.
  Все таки Иван был предельно скрытен даже сейчас, хотя возможно у него просто на просто и не было никаких определенных взглядов на жизнь, поскольку он подобно Маху и Беркли напрочь отвергал ценность познания и любых убеждений, исходя из той точки зрения, что в знаниях и убеждениях находятся лишь внешние отражения наших собственных чувств и взглядов, которые никак не могут отражать истинную сущность вещей. Он не мог понять теперь, отчего Иван Исаевич стал говорить ему все это, к чему завел вдруг разговор о Шеделе, неожиданно вспомнил давно вынесенный ему последним приговор, который, увы, в точности сбылся теперь. Все, что теперь он услышал от этого человека есть глубочайшее заблуждение и извращение всех общих понятий; все, что этот человек, волею провидения назначенный ему в братья, признает за истину неужели на самом деле есть выражение его злодейской сущности, безобразия внутреннего мира? Может быть, исходящее зло есть всего лишь продукт заблуждений, навязанных рассудку схем, которые тот начинает внедрять в жизнь? Может, и нет вовсе злых людей, а есть одни только воспаленные умы, запутавшиеся в собственном мировоззрении, растворившие душу в сомнительных идеях, и оттого не способные к слышанию голоса Одинокого Судии, призывающего добро из ее недр? Тогда злым человеком надо считать того, кто сумел перешагнуть через себя и общество, поставив во главу угла свои взгляды и идеи, свой собственный мирок, в который он погрузился с головой. Но ведь и в этом случае он не будет совершенным злодеем. Если только он и станет считаться таковым для закона, - нельзя с полной ответственностью почитать закон за праведного судью, поскольку общество, закон этот изобретшее, уже отвергнуто им, даже Бог не способен осудить такого человека при жизни, вынудить на внутренние муки и страдание, потому что и через Него он сумел перешагнуть, поклоняясь самому себе, и благодаря чему он бывает уже не в состоянии услышать голос, взывающий к добру. Кто теперь может взять на себя право судить его брата? Кто может сказать решительно, что Иван Хороблев - злодей? Нет, он не злодей, а победитель - над самим собой победитель, над суетностью безликого общества. Только после смерти он может судиться, только там он будет провозглашен рабом, и это рабство в худший грех для него зачтется, потому что нет злейшего рабства нежели рабство бесплотных схем, сатанинского отрицания всего и вся ради воздвижения собственного превосходства над жалким племенем людским.
  Шедель действительно разгадал Ивана Исаевича, а если он сумел разгадать его, то наверное, он и самого Николая разоблачил, недаром так больно поразили его суровые слова Шеделя, - этого бы не случилось, если бы они не попали в цель.
  "Преступник... Да откуда ему знать, что такое я на самом деле? Откуда он может знать, что я думаю в действительности? Au diable le Шедель! - заключил Башкирцев, - Да и в Иване он запросто мог ошибиться. Кто знает, может, он всего-навсего обычный маньяк и корыстолюбец? Я ведь никогда не понимал и не знал его, даже не утруждал себя этой возможностью, хоть сколько-нибудь в нем разобраться"
  - Ну хотя бы в последний день, в воскресение мертвых вы верите? - спросил он как-то машинально, с трудом отрываясь от своих размышлений, потому что нашел нужным спросить из-за слишком затянувшейся паузы.
  - Если я не понимаю Бога и бессмертия (ведь ты именно так полагаешь), - ответил Хороблев, - как пойму я воскресение? Да и на что мне нужно это воскресение? Что за дело мне до того, случится оно или нет? На что мне эта бездна, на что блуждания в пространстве, поражающие своей бессмыслицей? Ответь мне, зачем мне принимать участие в маскараде, именуемом воскресением мертвых, если даже тогда я не смогу увидеть своего Бога. Кто или Что будет судить меня по воскресении и выносить приговор? Да ведь Он и судить то не имеет никакого права, Он сам зарекся от этого.
  - Вы сами себя будете судить, и очень жаль, что вы этого не понимаете. Что за дело Богу до ваших грехов и вашей праведности? Вы ведь не для Него праведны или злы. Вы Бога хотите постичь разумом, ограниченным килограммами мозгов и черепной коробкой, а, не постигая, тотчас впадаете в уныние вплоть до полного Его отрицания. Да зачем тебе нужен такой Бог, которого ты можешь постичь совершенно и вывести из неизбежности Его бытия некий Закон, что-то вроде математической таблицы? Разве можно разумом познать Бога, разве можно найти Его исследованием? Из этого неизбежно выйдет нечто ограниченное, некое материализованное существо, Новая Галатея, на которую ты невольно перенесешь собственную узость, собственную недоделанность. Ты же умный человек, Иван, ты должен понимать, что никому не нужен такой Бог, которого можно было бы постичь до конца. Если Таковой только найдется, вы же сами первые отвергнете Его, потому что будете иметь полное право провозгласить себя богами, потому что ничем не ниже Его станете.
  - Правильная мысль, Ники, - согласился Хороблев, - именно этого я и хочу, самому быть Богом. Самые разумные слова Библии: "Я сказал: вы боги", так что считать себя Богом и быть им - вполне согласуется с христианскими постулатами. Ты верно подметил: нам не нужны боги, которых мы можем понять. В противном случае мы имеем полное право провозгласить себя богами. Или как сказал Ницше: "Мы больше не верим тому, что истина остается истиной, если снимают с нее покрывало". Незнание, посредственность интеллекта рождает только сознание собственной слабости. Человек же слишком ничтожен даже для того, чтобы суметь осознать эту свою слабость, он не в силах стерпеть подобного самоунижения и рано или поздно должен будет отвергнуть слишком великого и непостижимого для него Бога, довлеющего над его жалкой природой. А отвергнув его, он неизбежно ринется на поиски чего-нибудь более примитивного, доступного и понятного, близкого его ничтожному естеству.
  - Человеку свойственны ошибки, - пожал плечами Башкирцев, - и рано или поздно новый Бог - человек будет разоблачен. В конце концов те, кто воздвигли себе нового кумира, поймут, что они ошиблись, пусть даже идеи их были вполне приемлемы для своего времени. Годы идут и старые ценности и взгляды теряют свое значение, как всякий продукт человеческого мышления, всегда отличавшегося несовершенством. То что принимается за истину у одного поколения, будет казаться невероятно устаревшим для последующего, и Бог - человек только на короткое время сможет быть Богом, до тех пор, пока не прийдут новые более разумные поколения, которые не отвергнут его и не назовут обманщиком. Тогда они начнут свои поиски сначала и устремятся к вечной непреходящей истине. Или я ошибаюсь?
  - Вряд ли кто-то станет размышлять о своих заблуждениях, будучи всецело поглощенным жаждой самовозвышения через познание ради достижения невозможного.
  Хороблев снова разлил шампанское.
  - И что за глупостями мы занимаемся, - провозгласил он, - сегодня на самом деле замечательный день. Зачем убивать его в любомудрии? Не отправится ли нам в заведение мадам Вивьен. Право же, она 1 la f`emme la plus seduisante.
  - Нет уж, увольте, - открестился Николай, с ужасом представляя, что ему придется целый день провести в обществе этого Мефистофеля.
  - Ну если ты не хочешь к женщинам, поехали к председателю управы: у него в 11 засядут за вист.
  - Нет, я никуда не поеду. И даже не уговаривайте меня.2 Passons.
  - Ты оскорбляешь меня своим отказом. Ты говоришь таким тоном, будто никуда не хочешь идти только оттого, что в этом случае тебе придется переносить мое общество.
  "Да, именно в твоем обществе я никуда идти не желаю! Я был бы счастлив никогда больше с тобой не встречаться", - подумалось Николаю Исаевичу, а в слух он сказал:
  - Ваше право думать так, как вам хочется. Я совершенно не настроен в чем либо оправдываться перед вами.
  - 3 Je vous compren`s. Еще раз благодарю тебя за все. Не буду больше настаивать.
  Он поднялся из-за стола, пожал руку младшему брату и попросил не провожать его.
  Когда он вышел вздох облегчения вырвался из груди Николая.
  "Все к черту! Мне необходимо уехать, отдохнуть. И чем дальше, тем лучше. В Петербург, за границу, - да мало ли на свете прекрасных городов? Уехать, не дожидаясь Пасхи, до самой Троицы оставить этот проклятый город, где все давно уже сошли с ума, - он давно уже превратился в целое логово сумасшедших, и имя им легион. Адвокат Шедель, мой брат, несчастный Дударев, - все, все помешаны, нет ни одного здорового... Завтра же выпишу паспорт за границу, а в субботу или в воскресение уеду. Мне нужно отдохнуть, пока я не свихнулся подобно всем остальным".
  В Четверг Первой седмицы Николай Исаевич отправился в канцелярию губернатора и к вечеру уже получил паспорт для поездки за границу, которую он планировал осуществить на будущей неделе.
  
  Глава 27
   "никаких коммунистов нет, но всегда людям интриги надо выдумать вредную и опасную партию"
  (Л.Н.Толстой)
  "Они только враги настоящих властей, потому что желают занять их место"
   (Бакунин)
  В Чистый понедельник у наших социал-демократов было объявлено экстренное заседание на квартире Лианозова, на которое из опасений слежки были приглашены только два человека: Мациевич и Зельцман, первый в качестве правой руки главы партии, второй как король всякого шантажа и экспроприаций, - иными словами всего того, чем нормальный рядовой человек никогда заниматься не будет из одного только уважения к самому себе. Такое усеченное собрание партийной ячейки объяснялось непредвиденным случаем: неожиданным арестом Кох, который имел место днем раньше. Арест этот ввел комитет в крайнее волнение и многие не без основания полагали, что в партии завелся провокатор, что кто-то и раньше знал, что арестованная занималась поставками из-за границы антироссийской прессы подрывного характера (именно такое обвинение, по слухам, ей и было предъявлено). Здесь было достаточно оснований для беспокойства и требовалась персональная проверка всех членов партии для выявления предателя.
  Встревоженный Мациевич проверил личные дела членов большевистской партии, но так и не нашел подходящего кандидата для подобного рода деятельности: все были слишком хорошо ему известны и неоднократно проверены в деле, никого заподозрить он не мог и потому отправился на встречу с Лианозовым в полном недоумении.
  Он пришел раньше назначенных шести часов и застал хозяйку за сервировкой чая, а хозяина за кормлением попугайчиков. Последний был настолько увлечен своими птицами, что позабыл даже подать гостю руку.
  - Вы только посмотрите, Давид Аронович, что это за чудо! - провозгласил он, не отрываясь от клетки и в подтверждении своих слов оттаскал за нос, сидевшего у него на плече зеленого комочка, который в ответ благодарно постучал клювом в нарочно подставленную счастливым другом птиц щеку.
  Мациевич птиц не любил, и увлечение Лианозова его давно уже раздражало, равно как и его внешнюю благожелательность и сюсюканье со всеми при полной холодности в душе. Видимо, разведением бессмысленных попугаев он восполнял недостаток любви к человеку, а это казалось Давиду Ароновичу пошлым.
  - Да он очень очарователен, - согласился Мациевич и с видимым отвращением щелкнул птицу по носу, отчего та, возмущенно прочирикав, улетела на абажур.
  - Это просто замечательно, голубчик, что вы пришли ко мне пораньше, - сказал хозяин, заканчивая процедуру кормления, - прошу к столу. Или стоит дождаться Совы?
  - Да уж, куда нам без него? - усмехнулся Мациевич, - сыграйте лучше чего-нибудь на рояле.
  - Может лучше Аллочка поиграет, - предложил Лианозов.
  Мациевич вовсе не хотел, чтобы "поиграла Аллочка", потому что великолепно знал, что Алла Филипповна Лианозова, играла просто безобразно, и стал уговаривать Ивана Ильича. Лианозов в конце концов согласился и сыграл что-то из Бетховена, которым Мациевичу так и не удалось насладиться, поскольку минут через пять раздался нервный условный стук в дверь и в квартиру вбежал запыхавшийся Зельцман с возбужденно горящими глазами.
  - Ну что? Как это могло случиться? - заорал он с порога, - вы выяснили, кто это мог быть?
  Король шантажа не был королем конспирации, и доктору с величайшим трудом удалось унять его громкие возгласы. Вчетвером они уселись за стол, но Зельцман и тут не удержался и, нервно постукивая, по дереву своими худыми длинными пальцами, выкрикнул:
  - Ну я просто поражаюсь вашему спокойствию, товарищи!
  - В том, что агента охранки надо разоблачить, никто из нас не сомневается, - отозвался Лианозов спокойно, - и не кричите так, ради Бога.
  - А что у вас уже имеются какие-либо предположения на сей счет? - нетерпеливо выспрашивал он.
  - Соображения - дело наживное. Надо будет - появятся, - невозмутимо ответствовал доктор.
  - Да вы понимаете ли, что нас всем скопом могут запросто упечь в места не столь отдаленные?
  - Если провокатор завелся в нашей среде, то такая вероятность безусловно существует, а ежели он - со стороны, то придраться полиции не к чему - нынче все партии действуют на легальном положении.
  - Нам надо как-нибудь выручить т. Кох, пока ей не предъявлено обвинение, - заметил Зельцман.
  - Да как же мы сумеем это сделать? Вернее мы все отправимся вместе с ней за решетку, чем вызволим ее теперь, - сказал Мациевич.
  - Нас скоро всех изловят, так по одному и изловят...
  - За что же нас излавливать? - передразнил Мациевич, - за то, что мы выступаем против монархии и готовим государственный переворот, но кто это докажет? Уж не вы ли?
  - Ну полно вам, товарищи. Это совершенно не нужно.., - попыталась примирить их хозяйка.
  - Здесь все нужно, - уверенно сказал Зельцман, - Самое главное в текущем моменте - увеличение нашей партии, - как иначе мы будем бороться за власть в условиях демократии, - а вот г-н Мациевич предлагает разбрасываться ее членами. Уж не он ли сам провокатор?
  Мациевич заметно помрачнел и поднялся из-за стола.
  - Следите за своими словами, Зельцман.
  - Сядьте, прошу вас, - сказал Лианозов, - мы не для ссор здесь собрались.
  - Да, это так, - согласился Мациевич, - общее дело важнее всех личных разногласий.
  - Послушайте, что я хочу сказать, - возопил гласом Иоанна Крестителя в пустыне Зельцман, - если выйдет скандал, если нас всех разоблачат, нам никогда не выиграть предстоящих выборов в городскую думу. Между прочим мы хотели туда протолкнуть вас, т. Мациевич и Елкина...
  - Мы и без всяких скандалов никогда выборов в думу не выиграем. Неужели вы надеетесь, что у нас что-то получится? - удивился Мациевич, - там все места расхватаны беспартийными и кадетами. Есть, впрочем, несколько октябристов и эсеров, а наших никогда не было и нет.
  - А что вам хочется попасть в гласные, Мациевич? - поинтересовался Лианозов, лукаво взглянув на товарища по партии.
  - Но вы ведь сами утверждали, что нам необходимо завоевать власть на местах легальными путями, так якобы и Це Ка постановил...
  - Ну да, было что-то в этом роде... Но подумайте, на кой черт сдалось вам это земство? - усмехнулся Лианозов, - пятое колесо в телеге... Какая нам польза от деятельности по обустройству города, по сооружению канализации и строительства школ? Вопросы управления городом не нам решать, а в присутствие нас никто не приглашает.
  - Мы можем несколько улучшить быт рабочих, занимаясь земскими делами, - заметил Зельцман.
  - Ах, как вы любите пустые фразы! - поморщился доктор, - там и без нас достаточно беспокоятся о горожанах и улучшении их быта. В конце концов, здесь все свои, к чему нам друг перед другом щеголять и прикрываться левыми фразами?
  - Однако популярность нашей партии невелика, а, работая в земстве, мы сможем завоевать хоть какой-то авторитет. Благодаря нашей агитации за нами идут только низшие городские слои, а вы знаете, что их избирательные права ограничены, - сказал Мациевич.
  - А что вы предлагаете вести агитацию в салонах? - огрызнулся Зельцман.
  - Я ничего не предлагаю. У нас предлагает один только Иван Ильич, и сам свои предложения и принимает. Так лучше нам и сейчас уступить ему слово. Думаю, что в провокаторах он не хуже нашего разбирается.
  - Благодарю за доверие, драгоценный, - слащаво улыбнулся Лианозов, - а вам, уважаемый Самойло Яковлич, я скажу следующее: плюньте вы на эти выборы. Попытка - не пытка, но особо на нее полагаться тоже не следует. Земская власть - одна лишь иллюзия. Нам же нужна полная власть над городом, власть, ничем не ограниченная, но бороться за нее можно будет только в условиях демократии, когда революционные слои получат равные права со всеми остальными сословиями и поверят в собственное превосходство над ними, хотя бы благодаря численному перевесу. Пока этого не произошло, пока сознание революционных элементов не доросло до понимания собственного превосходства, нам необходимо основное внимание уделять пропаганде в среде пролетариата и городских низов и параллельно бороться и расшатывать все государственные и земские органы, все законы, - то есть все то, на чем держится основание империи.
  - Но вы же сами говорили, что нужно уделить внимание земским выборам, - настаивал Зельцман.
  - Какой же вы однако непонятливый! Нам надо одновременно бороться и за власть в органах городского самоуправления, и бороться с ними самими как составной частью военно-феодального режима Российской империи. Наша задача: любыми способами расшатывать ее основы для установления нашей власти, как единственно гуманной и подлинно демократической, долженствующей нести пролетариату освобождение от прогнившего режима. Пусть земство - демократическое учреждение, орган городского самоуправления, тем не менее мы все равно должны и с ним вести борьбу как с учреждением с половинчатой демократией и потому вредным для пролетарского дела, ибо подобные учреждения только для того и создаются, чтобы усыплять бдительность народных масс и отрывать их от революционной борьбы.
  - Да, действительно так, - согласился Зельцман, - буржуазная демократия - серьезная помеха в деле установления диктатуры пролетариата.
  - Давайте же вернемся к внутренним вопросам, - подала голос Алла Филипповна.
  - Так как же нам разоблачить провокатора?
  - Кажется, я придумал, - сообщил доктор, - кстати, это по вашей части, т. Зельцман.
  - Ах, черт, когда же вы успели придумать?! - искренне удивился Зельцман, надкусывая смуглую сухую баранку.
  - Да только сейчас и придумал. И, по-моему, совсем не дурной план.
  "Какой все таки умный этот Лианозов, - подумал Мациевич, - хорошо, что мы его выбрали Председателем. Наверное вообще не существует ситуации, из которой он не смог бы выкрутиться".
  - Так что же я должен делать согласно вашему плану? - поинтересовался Зельцман.
  Лианозов не сразу ответил, и, подумав какое-то время, сообщил, что лучше это дело поручить Мациевичу. Зельцман на это известие очень обиделся и заметил, что, по всей видимости, товарищи просто перестали ему доверять. Он оставил свой чай, не догрыз баранку и в течение четверти часа только и делал, что сетовал на недооценку его персоны, вспоминал о своих заслугах перед партией и говорил еще многое в том же роде. Алла Филипповна его успокаивала, как могла, называла самым лучшим и самым благородным партийцем. Мациевич на все это только усмехался в усы и досадовал на хозяйку за излишнее внимание к Зельцману который, по его мнению, отнюдь не был его достоин.
  - Вы у нас и правда человек незаменимый, - скрывая улыбку, сказал Лианозов, - и мы не собираемся оставлять вас без дела. Вам предстоит завершить мой план, т. Мациевич только начнет его.
  - Все таки вы подвергаете сомнению мои способности, - заметил Зельцман с обидой в голосе.
  - Ни в коей мере. Я только попытался верно оценить способности Давида Ароновича.
  Это сообщение еще больше разозлило Сову, он принялся уверять доктора, что Мациевичу нужно готовиться к выборам, и этому он должен уделять теперь максимальное внимание, что вообще он, Зельцман, вовсе не обязан проводить его предвыборную компанию в ущерб более глобальным интересам и проч.. На все это доктор невозмутимо отвечал, что если бы каждый в партии делал то, что ему больше нравится, она давно бы превратилась в постоялый двор и прекратила свое существование.
  - Поскольку вы меня выбрали своим председателем, - заключил он, - то я имею право лично распределять обязанности среди членов комитета. Если вы с этим не согласны, можете потребовать общего собрания комитета, который утвердит ваши обязанности.
  Зельцман молча проглотил обиду, бросил на Лианозова взгляд полный ненависти и злобы, однако дисциплину нарушить не посмел.
  - Мы готовы выслушать ваш план, - спешно заявил Мациевич, утомленный нытьем Зельцмана.
  - Вы знаете шефа жандармов, Давид Аронович?
  - Да кто же не знает полковника Холоденко? - оживился приунывший было Зельцман, - тупица, пьяница, слабохарактерный человек, всецело зависящий от собственного секретаря.
  - Этого секретаря зовут, кажется, Корк, - продолжал Лианозов, - он держит в своих руках все делопроизводство, да и самого начальника. Безусловно, он должен знать всех агентов охранки.
  - Это уж наверняка. Как пить дать, знает. Только нам то, что из того? - недоуменно спросил Зельцман.
  - Надо вытянуть из него сведения о том, кто подставил Кох.
  - Так он нам и скажет! - зло усмехнулся Сова.
  - Надо заставить его сказать.
  - Это - профессия Зельцмана, - заметил Мациевич, - он у нас в этом деле "ас".
  - Мы ему это и поручим. А ваше дело - собрать компромат на этого Корка, завладеть его личной документацией.
  - Да каким же образом?
  - А это уж ваши проблемы, - улыбнулся Лианозов.
  - Но вы, надеюсь, дадите мне какие-нибудь инструкции к действию.
  - Я вам всем, друзья мои, даю максимум самостоятельности. Кажется, вы сами этого хотели...
  - Вот именно, - подхватил Зельцман, - это у нас называется внутрипартийной демократией.
  Сова доел свою баранку и поднялся из-за стола.
  - Что ж, я пошел, мне нужно забежать еще в типографию, боюсь там не управятся с листовками. Как понадоблюсь, найдете меня там.
  - Через пару дней зайдите ко мне, - сказал Лианозов, - думаю, к этому времени все прояснится.
  - Да я не управлюсь за два дня! - ужаснулся Мациевич.
  - Управитесь. Я это дело поручил именно вам потому, что только вы и сможете уложиться в столь короткий срок.
  Когда Зельцман ушел, а хозяйка отправилась на кухню помочь кухарке с ужином, Мациевич крепко сжал руку Лианозова и сказал самым безнадежным голосом:
  - Послушайте, как же я стану разыскивать компромат на Корка? У нас ведь нет в жандармерии друзей.
  - Я поручил это дело вам, а не Зельцману оттого, что здесь необходимо творчество, а не инструкции, - заметил доктор, - везде найдутся люди недовольные, люди продажные...
  - Но в таком случае мне понадобятся деньги.
  - Возьмите из казны. Не стесняйтесь ни в чем. Я вполне доверяю вам.
  - Да неужто вы, гений конспирации и подполья, способны кому-нибудь доверять?
  - Ну надо же хоть кому-то доверять, - лукаво улыбнулся доктор.
  - Может, вы и правы. Только нам понадобится для этого много денег, да еще эти выборы... Они тоже выльются в копеечку...
  - Придется положиться на меценатов и друзей пролетариата.
  - Надеюсь, к ним вы сами пойдете. У вас это хорошо получается, в то время, как мне никто больше сотни не дает.
  - О, за это не беспокойтесь, это - мое дело, - самодовольно сообщил Лианозов, - все демократы непролетарского происхождения люди недалекого ума, и их не так уж сложно уговорить вкладывать деньги в любые антигосударственные и антимонархические авантюры, что уж тут говорить о таком верной и последовательной борьбе, как наша? За нами ведь не пропадет, не так ли?
  - Да, дело наше верное...
  Через час Мациевич уже получил из казны сто рублей и весь остаток вечера провел в размышлениях о возможном подходе к Корку. К ночи в его голове созрело сразу несколько планов, каждый из которых он находил весьма пригодным к осуществлению. Едва забрезжил серенький зимний рассвет, он поднялся с кровати и отправился к дому, где квартировал секретарь.
  
   Глава 28
  "Бесы ведь, подстрекая людей, во зло их вводят, и потом насмехаются, ввергнув их в погибель смертную"
  (Повесть временных лет)
  "Правом на бесчестье всего легче русского человека за собой увлечь можно".
  (Ф.М.Достоевский)
  Дешевый тесный кабачок заполнялся с вечера людьми, большинство из которых ходили сюда как на работу и погружался до глубокой ночи в один сплошной круговорот табачного дыма, водочного перегара, в котором тонули непристойные крики и нестройные песни подвыпившей братии.
  Два человека, довольно прилично одетых, заняли столики едва не с самого открытия и распивали уже не первый графинчик водки. Один был рыж, полноват, невелик ростом с лицом несколько интеллигентным, второй - совершенный плебей по внешнему виду, белобрысый коренастый с толстым носом картошкой и красным от водки лицом. С первого взгляда могло показаться, что люди эти - старые друзья - собутыльники: так горячо, по-братски похлопывал белобрысый рыжего по плечу после каждой выпитой чарки, и так дружелюбно улыбался последний, постоянно подливая товарищу водки, за которую сам же и платил. Со своей стороны он много пропускал, иные рюмки просто выливал тайком под стол и вероятно вовсе не был таким уж хмельным, каковым хотел теперь казаться. Хотя светло-карие глаза его и поблескивали возбужденно, все таки смотрел он еще не настолько тупо и тяжело, как его уже изрядно набравшийся собутыльник.
  На самом деле эта пара никогда не состояла ни в каких дружеских отношениях, они познакомились только утром, причем рыжий сразу же пригласил новоприобретенного дружка выпить за свой счет и тем отметить знакомство. Тот немедленно согласился попить на халявку и за угощение щедро расплачивался веселой болтовней и дружеским расположением.
  - Стало быть, ты у Корка, Пров, служишь посыльным? - в который раз спрашивал рыжий (он же Мациевич), взирая на собутыльника своими масляными глазками.
  - У его собаки, у Якова Карлыча. Курриспонденцию от баб да евонных дружков разношу.
  - А что же Корк австрияк?
  - Немчина, Давыд Андреич. Я бы всех этих немчин...
  - Это уж верно... А как платит он тебе?
  - Все они, суки, немчины - скаредные и к праздникам почтенья не имеют. А для нашего брата ведь нет большей радости, нежели праздничек какой выпадает. А они не велят в праздник до окончания работы напиваться, могут и среди ночи разбудить: иди, мол, Пров Демидыч, неси эпистолию.
  - Скотина, что и говорить. А с жалованьем то как выходит у тебя?
  - Что ни говори, а вот жалованьем я доволен. Тут уж он не поскупился, пятерка в неделю, чай, не валяется под лавкой... И все таки, недооценил он меня. Больше я стою, потому что человек бывалый. У самого графа Пшибышевского, было дело, в дворниках служил, даже городскому голове как-то изволил лошадь чистить...
  - А что, Пров, гуляет твой хозяин на стороне?
  - Это ты про баб что ли, про шуры-амуры? - хихикнул Пров, - это у них хорошо налажено. Такая брат, Давыд, переписочка.
  - Что же ты читал разве?
  - Куда мне? Он меня и взял оттого только, что грамоты я не разумею, стало быть, читать ничего из ихнего не могу.
  - Ты что вообще не можешь читать?
  - Ну знаю, как буквы иные обзываются, а чтением никогда не утруждался. Не учил меня никто азбуке то. Вот только подписать свое имя и могу. Это стало быть будет: покой - рцы - веди и на конце эта, забыл как она обзывается. Может ты помнишь?
  - Ер, - подсказал Давыд Андреич.
  - Ну да, ер - хер, один черт.
  - А ты сам то где робишь или служишь? Что-то ты у меня все выспрашиваешь, а сам про себя молчишь. Аль ты шиш какой?
  Пров подозрительно глянул на своего товарища изрядно хмельными, но тем не менее сильно хитрющими глазками.
  - Да ведь я сказывал тебе уже, что закончил коммерческое училище. Служил и акцизным и письмоводителем, а теперь бросил все.
  - А, - многозначительно протянул Пров, но было трудно понять, поверил он словам приятеля или нет. Впрочем, он был уже настолько пьян, что вряд ли мог о чем-либо задумываться.
  - Эй, половой! Еще водки мне и моему другу! - прокричал он и для пущей важности ударил по столу кулаком, - и чтоб смирновочки!
  Когда водка была доставлена, Пров разлил ее, не дождавшись Мациевича, выпил, умиленно тряхнул головой, и только после этого заметил, что приятель его, не пригубив чарки, вернул ее на стол.
  - Эй, ты чего, можно ли так? Разве так по-русски? - удивился он, - ты обижаешь меня.
  - Нет, право, я уже достаточно пьян, - попытался отговориться Давид Аронович, но Пров никаких возражений слушать не пожелал.
  - А я говорю тебе: пей. Коли начал, надо и кончить, не хорошо с полпути сворачивать. Грех.
  - Да, да, конечно.
  Мациевич поспешно выпил и закусил хрустящим малосольным огурчиком, дабы скрыть от товарища отвращение, которое вызывала у него водка. Голову уже мутило, с языка срывались совсем неуместные слова, от скверного дыма самокруток начинало тошнить. Он поражался питейным возможностям Прова и уже сожалел в душе, что именно его выбрала партия для выполнения этого задания.
  "Подобная роль лучше всего подошла бы Скатову или еще кому-нибудь из народа. Даже Зельцману: он тоже умеет напиваться, - рассуждал Давид Аронович, - Скорее эта пьяная свинья меня завербует, нежели я его. Еще одна рюмка - и я труп". Бедняга представлял себя уже в образе одного героя тургеневской "Нови", который для сближения с народом напился в деревенском кабаке, и столь плачевный исход показался ему до невероятности глупым. Он уже искренне ненавидел этого тупого и безграмотного мужика, столь необходимого ему теперь, этого грубого отвратительного пьяницу, под дудку которого он вынужден плясать в мерзком дешевом кабаке. Более всего его удивляло то, что существо, сидевшее с ним за одним столиком, являлось представителем того самого народа, за будущее которого он, по уверением Маркса, Плеханова и Лианозова должен был бороться, и он ловил себя на мысли, что весь этот кабацкий сброд просто омерзителен, и никаких других чувств, кроме отвращения вызывать не может. Бог весть, за что их так ценит Лианозов, да и ценит ли он их вообще? Можно ли ценить или любить этих грязных пьяниц? Социалисты их жалеют, а, по его мнению, они даже жалости не достойны, одного только презрения. Но если так, для чего он здесь, зачем выполняет задание улыбчивого диктатора Лианозова, мнения которого относительно народа он не разделяет?
  "Да, видно, я совсем пьян! Что за ренегатские мысли лезут мне в голову? Я больше не могу пить, не могу! - с тоской заключил Давид Аронович, - Лианозов говорил, что я должен сражаться за народное просвещение, а покуда народ не достиг достаточного уровня развития, стремится к управлению им. Но не за водкой же пропагандировать ему преимущества социалистического строя? Это абсурд, это просто глупо, это дискредитация всех марксистских принципов и идей!"
  Сам Пров вывел его из досадного положения и напомнил, заискивающе глядя в глаза своему благодетелю:
  - Ну что ты там давеча мне баял такое любопытное начет светлого будущего и свободы? Помнишь, когда мы еще углевку давили? Закажи мне еще водочки и огурчиков и можешь дальше валять.
  Мациевич при этом известии оживился и решил продолжить тактику совмещения приятного с полезным, и тут же начал снова нести какие-то бредни о "Капитале" и коммуне. Безусловно, Пров, мужик не слишком глупый, не под каким соусом не стал бы выслушивать подобные идиотские рассказы, но за халявное пойло и стол готов был терпеть, что угодно, и, чем больше новый товарищ подливал ему водки, тем большее рвение проявлял он в поддержке "новых свободных идей". По-видимому, он готов был поддержать любую партию, от правой до левой, от христианской до антихристовой, лишь бы ему побольше наливали водки и приносили к ней закуску, при этом не требуя ничего взамен.
  - Да, конечно, Давыд, это весьма верно, - соглашался он, обнимая товарища левой рукой, а правой поднося к губам очередную чарку, - будем мы с тобой, дружище, строить Карлу Марксу, то есть коммунию... Прямо сейчас и начнем. По штофику только дерябнем и начнем. А покамест выпьем за енту самую свободу. Раз - два! Э-э, брат, так не годится, чего ты сам то не пьешь? Оно как же, коммунизма то без водки? Без водки народ наш ничего не построит.
  - Пойдем-ка лучше сегодня по домам. Рад бы выпить, да сил нет. Боюсь стошнит. Лучше за завтраком продолжим.
  - Не-е. А как же свобода? Свободным народам - свободное бухло!
  - Слушай, а ведь Корк мешает строить свободное общество!
  - Так и есть. Все они мешают. Мешают строить, даже жить то мешают, гниды. Вешать их всех надо или топить как котят.
  - Это верно, а этот твой Корк...
  - Да что ты у меня все про Корка выспрашиваешь? - не стерпел Пров, - ты точно шиш или филер.
  - Да нет, помилуй Бог, - перепугался Мациевич.
  - То-то же. Однако мнится мне, что ты все таки не так уж и прост, как хочешь теперь показаться. Знаем мы вас, друзей народа! В заднице вся ваша демократия, - вот где она! А ты хитрый, ой, хитрый. Уж не жид ли будешь?
  - Да и ты, брат, не лыком шит. Тоже, выходит, жид? - попытался отшутиться Мациевич, но при этом густо покраснел и лишний раз намекнул, что пора собираться домой.
  Он сунул Прову гривенник на опохмелку и условился встретиться с ним на следующий вечер на этом самом месте. До вечера Пров был "на службе".
  До дома Давид Аронович добрался шагом весьма нетвердым и заснул с тяжелой мыслью о необходимости завтрашнего посещения ненавистного ему кабака. Правда, у него теплилась слабая надежда на то, что его дружок хорошенько проспится и напрочь позабудет о нем. Подобные отступнические мысли мучили беднягу с самого утра, он находил их предательскими и всеми силами гнал от себя прочь. Он пришел в кабак и нетерпеливо поглядывал на часы, определяя про себя время, до которого он должен прождать Прова и со спокойной совестью убраться восвояси. Однако Пров все таки пришел и пришел совершенно трезвым, что Мациевич отметил с большим прискорбием, поскольку даже в пьяном виде никак не мог ни перехитрить, ни провести эту бестию.
  На этот раз приятель его был одет со всей мещанской роскошью, в приталенном рыжем полушубке, немыслимо красных сапогах и лихо заломленном треухе, лицо его излучало самодовольство преуспевающего и вполне счастливого человека и показалось в тот вечер Давиду Ароновичу особенно отвратительным. Пров направился прямо к Мациевичу и вместо приветствия тряхнул изо всех сил его за плечо, отчего несчастный едва не ударился лбом о слишком высокий стол.
  - Ну что, нынче я угощаю? - поинтересовался он без особого энтузиазма
  - Нет, нет, - замахал на него руками Мациевич, - уж не откажи мне в этой любезности. Для хорошего человека ничего не жалко.
  Лесть пришлась по душе Прову Демидычу, и губы его расползлись в самой слащавой улыбке.
  - Да уж и правда, со всех вроде сторон хорош я. Только никто не ценит.
  Когда половой принес водки с постной солянкой, кривыми пупырчатыми огурцами и прочими солениями, Пров оживился еще более, и лицо его просто просияло.
  - Ну что там насчет дерьмократии, или как там ее? Так и быть, валяй по новой, - великодушно позволил он, вливая в себя порцию вожделенного напитка.
  - Да-с, демократия - высшее достижение нации, единственный возможный путь к обретению полного счастья.
  -Н-да. Делай, что хочешь, говори, что хочешь, бей, кого хочешь. Чем же плохо? - восторженно подхватил прозелит, подкалывая вилкой склизкий мелкий грибок.
  - Именно так: все будут делать, что душе угодно. Зажравшуюся аристократию погонят из дворцов и заживет в них простой народ. Школы, рабочие клубы и... кабаки заменят буржуазную роскошь.
  - А бабы как? Тоже общие будут?
  - Никаких законов и церковных правил не будет: с кем хочешь - с тем и живи, венчания же отменят.
  - Это хорошо! Давай в таком случае выпьем за дерьмократию. Раз, два! Эх, хороша водочка! Когда все равны: это хорошо. И разобрать богатство у всех этих типов во фраках и котелках - тоже хорошо. И на земскую управу плевать! А в губернаторы Ваньку-Зеленого Змия поставим, этот за всех нас постоит перед царем, никого в обиду не даст.
  - И царей нам не надо.
  - Это ты врешь! Как же нам без царя? - препугался вдруг Пров и едва не пролил заветную чарку, - русскому человеку без царя никак не можно. Это, брат, исстари повелось.
  - Царь - главный эксплуататор и насильник трудовому классу.
  - Оно может быть и так. Ты, Давыдка, наливай лучше. Я давеча в синематографе его видел: экий мундир носит, - на дороге такие не валяются. Да ты полней лей то!.. Я сам такой мундир носить буду, не надобен мне царь!
  - А в цари мы своего кого-нибудь поставим, только должность по-другому его обзовем, - подстраивался Мациевич под готового что угодно поддержать Прова, лишь бы ему только наливали водки.
  - А вот чем плох для этого Тараска-бессермяжник, он самый лучший друг народа у нас. Где больше народа собирается, там и он. За рюмочку он в кого угодно обрядится: хоть в царя, хоть в митрополита. А ежели и под закуску, то и в самую преисподнюю снизойти не испужается.
  - Хороший он мужик, - поддакнул Мациевич, едва успевавший подливать товарищу водки.
  - Одно мне в дерьмократии не ндравится: что церкви, как ты говоришь, отменят и святые праздники. Как же без церкви то и без святых?
  - В церкви, Пров, одни обманщики. А праздники мы свои организуем, народные.
  - А куда ж мы по праздникам в таком случае ходить будем?
  - У нас вместо церквей просветительские клубы и собрания будут. "Капитал" станем читать, а не Библию.
  - И то хорошо, - согласился Пров, - а то все в церкви энтой одни запреты: не упивайся, мясо в посты не жри, обедни по воскресным дням отстаивай, с бабами не живи! Тьфу! Морок один! Ужо поглядим, кто из нас сильнее. Один Бог или, как ты там говоришь, миллионы угнетенных и запуганных?
  Он решительно ударил кулаком по столу и выкрикнул:
  - Своя голова у нас есть на плечах. Не надобны нам никакие провожатые.
  "Однако на редкость способный ученик попался, - подумалось Мациевичу, - верно Лианозов говорил, что близки простому народу наши идеи, хотя, черт его знает, действительно ли он согласен со мной или просто поддакивает ради бесплатной водки. Поди разберись. Сегодня он кричит долой царя и законы, потому что пьет за мой счет, а ежели завтра его напоит Корк, наверняка станет кричать: долой демократию. Только вряд ли он его поить станет. Потому теперь человек этот, любящий деньги и водку, безраздельно мой. Пора приступать к делу. Сколько уже можно пить с ним? "
  - Послушай, Пров Демидыч. Ты слишком дорожишь местом у Корка?
  - Да место неплохое, все дружки мне завидуют. Хоть Яков Карлыч и сволочь отменная, но по пять - шесть рублев по субботам завсегда выплачивает. А что тебя это так интересует?
  Пров недоверчиво взглянул на Мациевича, не переставая при этом как-то притворно улыбаться. Пора было идти ва-банк. В конце концов, он ничего не теряет: если Пров не захочет помогать ему, он этого делать не станет, как ни уговаривай, и потому выжидать Мациевичу было незачем.
  - Этот Корк просто эксплуатирует тебя, - начал он издалека.
  - Вообще то он мне платит жалованье...
  - Ну ладно выражусь яснее. Сколько бы ты потребовал денег, если кто-нибудь попросил бы тебя поработать на него в ущерб Корку.
  - Что-то не понимаю я тебя...
  - Можешь ли ты письма Корка передавать мне?
  Пров неожиданно расхохотался и погрозил Мациевичу пальцем.
  - А я то думал, отчего ты так интересуешься Корком? Ты что ревизор что ли, а может даже шпиен, посланный из Запада на казенные военные заводы?
  - Я тебе про Фому говорю, а ты мне про Ерему.
  - И верно, что мне за дело до того, кто ты такой и на кого работаешь. Это, братец, твои заботы, а мне до них дела никакого нет.
  Сказав это, Пров снова принялся за потребление водки.
  - Ты не ответил на мой вопрос, - нетерпеливо заметил Мациевич.
  - Видишь ли, Корк может прогнать меня, и я войду в убыток...
  - Я тебе заплачу. Сколько ты хочешь?
  - Это трудный вопрос, - сказал Пров, явно опасаясь продешевить, - и сколько дней я должен носить тебе письма Корка?
  - Пока не найдется нужный мне документ.
  - А для чего он тебе нужен?
  - Не мне нужен, а делу демократии и коммунизма.
  - Да, это дело святое, - насмешливо заметил Пров, - только, когда он может найтись?
  - Да может с первым же приносом. Я надолго тебя не задержу, к тому же, все ненужное мне, ты будешь доставлять по месту назначения, и хозяин ни в чем тебя не заподозрит.
  - Да работа не сложная, - задумчиво произнес Пров, рассматривая свою рюмку, - однако я дорого возьму. Впрочем по дружбе, могу и уступить малость.
  - Да, ты такой хороший человек, и я сразу понял, что мы сможем договориться, - засуетился Мациевич, - я как только увидел тебя, сразу решил, вот мужик, так мужик, - короче, то что мне надо!
  - Тысячу целковых это будет стоить, - с какой-то затаенной насмешкой отозвался Пров, и Мациевичу показалось, что если человек этот прежде заискивал перед ним за водку, то теперь почувствовал некую власть над ним и безусловно приложит все усилия, чтобы низвести самого Мациевича до положения заискивающего просителя, каким он сам при нем состоял всего с какие-то полчаса назад.
  - Я не ослышался: тысячу? - изумился Давид Аронович, - целую тысячу за одно - два пустяковых письма? У нас в казне вряд ли теперь найдутся такие деньги. Да и кто даст за эти письма даже четверть просимой вами суммы?
  - Не меньше. Ведь Корк сможет меня уволить, а чем в таком случае я буду жить?
  - Да ты знаешь ли, что такое тысяча рублей? Ты хоть когда-нибудь в глаза то видел такую сумму? Да и где я возьму столько денег, наконец?
  - Хорошо, половина тысячи.
  - Да ведь это месячный заработок среднего инженера! Ин-же-нера. А ты кто такой? Инженеру нужна хорошая квартира, слуги, дача на лето, а тебе для чего такие деньги?
  - Меньше никак нельзя.
  Мациевич начал терять терпение.
  - Я даю тебе сотню, и ни копейки больше. Сто рублей, голубчик, за одно только письмо.
  -Мало, дружочек.
  - Экий ты несговорчивый, Пров Демидыч, - в сердцах бросил Давид Аронович, - раз тебя не устраивают сто рублей, не получишь ни копейки. Прощай.
  Он демонстративно поднялся и сделал вид, что ищет свою шапку.
  - Эй погоди. Два раза по сто.
  - Сто. Я пошел.
  - Ну ладно, ладно. Сто с половиной и по рукам. И я тебя водочкой угощу.
  - Черт с тобой, - вздохнул Мациевич, - пусть будет 150. Только завтра с утра я должен получить первые письма.
  - Деньги вперед.
  - Баш на баш, голубчик.
  - Не согласен. Ищи себе другого курьера.
  Мациевич замялся. Доверять этому прохвосту он не мог. Но что поделать, если только с его помощью мог он выполнить партийное задание и добраться до переписки Корка. Придется рисковать, в конце концов, не свои же деньги он платит.
  Он достал бумажник и, нехотя, отсчитал 150 рублей. Пров быстро рассовал их по карманам и предложил встретиться в одиннадцать утра у дебаркадера.
  "А если он не придет? Если он меня надует?" - пронеслось в голове Давида Ароновича, - беда одна с этим мужичьем. Каким то задним местом чувствуют они неискренность и уже сами не верят, да еще в добавок и провести тебя хотят, раньше, чем ты сам успеешь это сделать".
  
  Глава 29
   И много Понтийских Пилатов,
  И много лукавых Иуд
   Отчизну свою распинают,
   Христа своего продают.
   (А.К.Толстой)
  С этого самого вечера Мациевича не покидала мучительная мысль о том, что новоиспеченный дружок надул его самым подлым образом. Он даже боялся показаться на глаза товарищам, опасаясь, что последние обвинят его в безответстветственности, повлекшей за собой столь неосмотрительную растрату казенных денег. Все таки 150 рублей - сумма нешуточная, и Лианозов за такую растрату безусловно его по голове не погладит. Мациевич пытался себя утешить хотя бы тем, что эти деньги - все таки не его, а казенные, что тратил он их также по казенной надобности, ну пускай будет, что потратил впустую, что не вышло у него ничего - с кем такое не случается? В конце концов, растрату эту довольно быстро восполнят: казначей соберет взносы, Зельцман с компанией проведет какую-нибудь экспроприацию, Лианозов потрясет меценатов, которые, - кто, просто от нечего делать, кто по чаадаевской ненависти к России, - всегда готовы внести посильный вклад в дело разрушения государственности во имя демократии.
  Тем не менее он точно знал, что ответа за свои просчеты ему не избежать, а Давид Аронович более всего на свете боялся критики, особенно же критики Председателя, которого он втайне побаивался и нередко ловил себя на мысли, что все его уважение к фигуре Лианозова держится именно на этом подспудном страхе. Хотя последний безусловно не сделал ему ничего дурного, не нанес никакой крупной обиды, кроме партийных взысканий по недочетам в работе, которые вообще применялись ко всем членам ячейки. Но последнее вовсе не означало, что остальные партийцы непременно должны бояться Лианозова. Они просто дорожат его лидерством, считают незаменимым в партийной деятельности, таким образом отдавая должное его уму и заслугам... Или он ошибается?.. А вдруг все товарищи, подобно Мациевичу боятся своего лидера, и потому никто из них не смеет выступить против него: все его предложения бурно обсуждаются, оспариваются, но тем не менее все равно принимаются большинством голосов?
  О, как ему не хотелось теперь связываться с Председателем, он бы все отдал ради того, чтоб еще раз увидеть ненавистного ему Прова, он даже готов был снова напиться с ним до потери пульса, только бы не выслушивать тягостные упреки в свой адрес со стороны улыбчивого доктора. Но время шло: Пров все не появлялся, и ему казалось, что он уже провел на замерзшей пристани целую вечность, хотя прошло не более часа, - и это с учетом того, что он пришел минут на двадцать раньше. Время от времени он подходил к уличным часам и с ужасом сознавал, что стрелка все дальше и дальше отходит от одиннадцати. Все! Двенадцать. Пора идти. Долее стоять здесь не имеет смысла. Однако он заставил себя прождать еще минут десять, и уже собрался уходить, как произошло чудо: из омнибуса выскочил долгожданный Пров.
  Сколько изощренных проклятий вырвалось из груди Мациевича за долгий час ожидания, столько же благодарностей родилось в его сердце за полторы минуты пути Прова от остановки до пристани.
  "Да он действительно неплохой малый. Честный", - с удовлетворением подумал Мациевич и самолично пошел навстречу прохвосту, и, поравнявшись с ним, едва удержался, чтобы не заключить его в благодарственных объятиях.
  - Ты видно уже заждался, душа моя? - приветствовал его Пров, - чай, обмерз?
  - Да уж, - с добрым укором произнес Давид Аронович.
  - Виноват, виноват. Хозяин задержал. Зараз в двух местах пришлось побывать.
  - Ну что там у тебя? - поинтересовался Мациевич, - я уж боялся, что ты совсем не прийдешь.
  - Я же говорил тебе, что я верный парень. Все в аккурат получается. Принес то, что тебе нужно.
  Он вытащил из-за пазухи два письма и передал Мациевичу.
  - От самой наложницы евонной Гриньковской. Ты ж о ней справлялся?
  Мациевич вскрыл один конверт, что сопровождалось тяжелым вздохом курьера.
  - Ой, почто же ты печать ломаешь?
  - Не бойся, все на место поставим.
  Письмо было написано по-французски, и Мациевичу пришлось для перевода поднять все свои небогатые гимназические воспоминания. С трудом разобрав половину письма, он убедился, что это обыкновенная любовная записка с сетованиями на невнимательность поклонника и уверениями в собственной преданности и любви. Он поспешно спрятал ее, но тут же вспомнил о втором послании.
  - А это что?
  - Это от немецкого торгового представителя на предмет каких-то акций, купленных Корком на бирже.
  - А, ну давай посмотрим.
  Он вскрыл и это письмо и просто остолбенел от удивления, когда увидел некое шифрованное послание с непонятным набором, цифр и букв, слитых в слова без всяких пробелов.
  - А 1 ге д 1 пе буки, - бессмысленно повторял он.
  Что означает этот бестолковый набор букв? В строках нет никакого смысла, да и для чего шифровать торговому агенту? Может, корреспондент является полицейским агентом, работающий под прикрытием немецкой фирмы? А если этот немец совсем не торговый и не полицейский агент? Может он пробирается на уральские заводы по какой-нибудь иной надобности?
  - Вот, что, дорогой, я возьму оба письма. Полагаю, что я заплатил тебе достаточно для того, чтобы иметь на них право.
  - Ну хотя б на водочку еще!
  - На возьми еще гривенник и катись ко все чертям! - вспылил Мациевич, неожиданно вспомнив о своих фантастических расходах по этому делу.
  - А ты на меня не кричи! - заявил Пров, гордо подняв голову, - я не холоп тебе! Все баш на баш, как мы уговорились. Никто никому не должон. Все довольны.
  - Не должон! - передразнил Мациевич, - все в порядке. Бывай, дружище.
  - Вот давно бы так! А то: "катись к чертям!", будто бы милость мне какую оказываешь, - примирительно отозвался Пров, - а может обмоем дело то? Все одно к хозяину идтить теперь не с чем. Я бы угостил даже. Нонче я богатый.
  - Нет, уволь, братец.
  - Как знаешь. Всего один раз, быть может, и угостить то решился, а тут отбрыкиваются. Чудак ты человек!
  - Да я уж как-нибудь без твоего угощения переживу.
  На этом они и распрощались с твердой уверенностью, что никогда более не встретятся. Мациевич собрался было идти к Лианозову, но любопытство взяло вверх и он решил во что бы то ни стало расшифровать второе загадочное письмо и узнать, что за тайна скрыта за его видимой бессмыслицей.
  В городе он знал двоих хороших шифровальщиков, посвятивших этому всю свою жизнь. Про них говорили, что оба способны отыскать ключ к любому, даже самому мудреному шифру, причем одни из них в молодости даже работал в разведке и в совершенстве знал все приемы шифровки сыскной полиции и заграничных служб. Но именно это обстоятельство осложняло визит к нему, Давид Аронович опасался, что он до сих пор связан с полицией, - а что если письмо Корку - полицейское донесение?
  Рассудив, он решил пойти ко второму - бывшему кантору Меерсону: этот-то наверняка не может сотрудничать с сыскным отделением.
  Дряхлый Меерсон принял его в небольшой комнате, загроможденной бесконечным множеством книг. Шифровка его очень заинтересовала, и он сообщил, что готов даже ради одного только личного интереса покорпеть над ней.
  - Однако шифр очень мудреный, мне совершенно незнакомый, и я не могу дать никаких заверений, что смогу найти к нему ключ, - заявил старик.
  - Я вам заплачу достаточно.
  Меерсон лукаво засмеялся своим беззубым стариковским ртом.
  - В нашем деле деньги вовсе не являются решающей силой. Деньгами ключ не покупается. Здесь нужно поработать головой и в книгах порыться. Это вам не бакалейная лавочка. Хотя, что и говорить такой ключ, если мне удастся только найти его, недешево вам обойдется. Но я дам вам скидку за свой личный интерес к находке.
  - И на том спасибо.
  - Однако я могу вам еще посоветовать переписать это и отнести копию Емельяну Сидоровичу. Одна голова, как говорится, хорошо, а две вернее дойдут до сути.
  - Нет, я не могу идти к Евлентьеву.
  - И напрасно. Он хороший мастер.
  - Но я думаю, что и вам того не занимать. Иначе я бы к вам не пришел.
  - Так ведь я занимаюсь этим уже 60 лет, - самодовольно заметил Меерсон.
  Он произнес эту цифру с такой невероятной гордостью, что Мациевич даже несколько устыдился собственной молодости и того, что он отдал немало лет делу революции, а не каким-нибудь шифрам и кодам.
  - Но попотеть здесь придется изрядно, - сообщил старик, - за один день ничего не выйдет.
  - Но мне нужно срочно. Здесь не одно праздное любопытство, поверьте мне, я не один заинтересован в дешифровке. Вы можете расшифровать эту бумагу к вечеру?
  - Даже если я безотрывно буду сидеть за ней, к вечеру все равно не управлюсь. Да и вполне может такое случиться, что я не прочту ее никогда.
  - Минимальный срок - завтра до обеда. За срочность я доплачу.
  "Право же, не из своего же кармана платить", - подумал Давид Аронович про себя.
  - Ну хорошо. Только для вас, уважаемый, мы ведь как никак одного семени поросль, и одного Бога исповедуем?
  Старик лукаво подмигнул.
  "Черт бы побрал твоего Бога! - с досадой подумал Мациевич, - дикий ты старик, никак не меньше тебе 80 лет, а до сих пор понять ты не смог, что все люди - братья".
  - Значит, утром?
  - Никак не раньше десяти утра.
  - Ну хорошо. Деньги получите после работы.
  С сознанием выполненного долга Мациевич отправился домой, где сытно пообедал, а вечером посетил синематограф. В десять утра следующего дня он уже был у Меерсона.
  - Потрудился я над дешифровкой изрядно, - сообщил старик, - надо сказать, задачка была сложнейшая. Однако, хвала Богу, кое в чем я управился.
  - Значит, вы смогли прочитать ее! О, как я вам благодарен! Что же там написано?
  - Эта бумага принадлежит вам?
  - Нет, не совсем, - замялся Мациевич.
  - Значит вам поручил кто-то расшифровать ее, - догадался старик, - должно быть, это прелюбопытнейший документ!
  Старик надел очки и достал какие-то мелко исписанные листки.
  - Суть сей эпистолии может вам поведать только ее автор. Я же со своей стороны могу вам сказать только то, что документ этот изготовлен в Германии в этом году, это отнюдь не личное письмо, написанное в частном кабинете. Кроме того, я полагаю, что здесь перечислены номера каких-то заводов, 2-й и 3-й, по-моему... Если это касается наших заводов, то, по-моему в этом городе нумеруются казенные военные заводы. Больше я ничего разобрать не сумел.
  Мациевич был ошарашен этим известием: Корк, оказывается, состоит в какой-то сомнительной организации, более того, возможно является чьим-то платным агентом! А что если он совмещает политическую охрану государства со шпионской деятельностью. Право же, подозревать можно что угодно. Порядочный человек никогда не станет получать шифрованные документы. Вот уж действительно, этот Корк - всем подлецам подлец! В голове Мациевича сразу же родился самый фантастический сюжет на шпионскую тему, и он уже готов был свято поверить, что этот Корк - платный секретный агент, что подтверждало и то, что в город наш он попал не так давно. А сам Мациевич мог принять, что угодно, но он был еще не настолько изуродован идеями и партиями, чтобы не понимать низость шпионажа и предательства Отечества за деньги. Он уважал и сочувствовал и Чаадаеву и Печорину, но никогда не мог бы понять Корка, которого он ставил теперь на одну доску с Азефом и Шервудом. Пусть Россия будет трижды плоха, пусть не все в ней удачно, но если уж она настолько омерзительна Корку, пусть он эмигрирует, найдет себе отечество лучше, или, по крайней мере, пусть борется за ее переустройство. Увы, родину не выбирают, равно как не выбирают и родителей, и вредить ей - все равно, что строить козни против отца или матери.
  - Ну-с, вы довольны? - прервал его размышления Меерсон.
  - Ах, да...
  Мациевич полез в карман, вытащил бумажник и, отсчитав несколько ассигнаций положил их на стол.
  - Знаешь, что я еще хочу сказать тебе, - конфиденциальным шепотом произнес старик, многозначительно заглядывая в глаза Давида Ароновича, - если ты сам не по этой части служишь, ты бы не доносил это письмо в полицию. В прошлый раз ты случайно оставил конверт, а на нем твоей же рукой было написано - Корк. Это не тот ли Корк, что служит о Холоденки. Если это он, то я со своей стороны слышал, что он - австрийский еврей, и в этом могу тебе даже поручиться... Все таки свой человек как никак. А?
  Лицо Мациевича покрылось пунцовой краской.
  -Нет уж, увольте, - пробормотал он, - это низко, гадко. Боже мой, да как таких людей только земля носит! Да неужели и вы не в состоянии понять, что письмо это адресовано омерзительнейшему человеку!? Что в нем может быть - да, что угодно. Во всей этой галиматье можно подозревать самое страшное.
  - Как знаете. Это ваше дело, - пожал плечами старик, - и все же..
  - У негодяев нет национальности, г-н Меерсон, - бросил Мациевич по-русски, в то время как вся предыдущая часть разговора велась на идише.
  Он собрал свои бумаги и, холодно попрощавшись с шифровальщиком, отправился на доклад к Лианозову.
  
  Глава 30
  За власть Отечество забыли...
  (А.Пушкин)
   "Тут одна только животная, бесконечная ненависть к России, в организм въевшаяся".
  (Ф.М.Достоевский)
  - Вы себе и представить не можете, что за человек этот Корк, - возбужденно говорил Мациевич доктору.
  - Подумать только, - усмехался Лианозов, - неужели он на самом деле хуже, чем мы его себе представляли?
  - Да, что вы, он даже вовсе не на полицию работает...
  - На Советы что ли? - сострил Лианозов.
  - Да нет же! Он может быть, кем угодно: шулером, бандитом. Я же со своей стороны подозреваю, что он - немецкий шпион.
  - Да ну? - удивился Лианозов, - и когда же вы это придумали?
  - Ничего я не придумывал. Так и есть. Ну... мне так кажется
  - Ах, голубчик, какие в нашей провинции могут быть немецкие шпионы? Мы сами только и думаем о том, как бы поближе к Центру перебраться, в Москву. Какой дурак к нам шпионов засылать станет? Вы, миленький, безусловно перестарались в этом деле. Или переработали, или с похмелья? Как насчет этого дела у вас? (Лианозов щелкнул пальцами по шее и задорно подмигнул). Понимаю, понимаю, с кем этого не случается.
  - Я и не пил вовсе. Я перехватил его письма...
  - Еще бы вам не перехватить! Ведь денег пропасть ушла. 200 рублей! Да за такую сумму можно было весь архив Корка вынести.
  - Но, поверьте, то, что я нашел, стоит этих денег.
  - И что же это такое? Предложение гер Корка германской разведке купить его дурную голову? Интересно, сколько он просит за нее?
  Мациевич спешно вытащил шифровку, адресованную Корку.
  -Ну-с, что вы на это скажете?
  Лианозов рассмотрел бумаги самым тщательным образом и сказал:
  - Да, сие и впрямь похоже на какую-то секретную шифровку. Только полиция вряд ли станет использовать подобную семиотику. И из документа никак нельзя заключить, что Корк немецкий шпион. Почему, к примеру, не английский? Почему не член какой-нибудь тайной масонской ложи или иезуитского ордена?
  - Во-первых, письмо исходило от агента немецкой компании.
  - Этот агент с таким же успехом может быть членом масонской ложи или папским нунцием. У вас здесь целый детективный роман вышел, голубчик.
  - Но Меерсон мне сказал, что здесь речь идет о каких-то заводах, может быть, военных заводах.
  - Ваши догадки не объективны. Может быть, этот человек просто занимается финансовыми аферами и оттого интересуется заводами. Но так это, или иначе, если он ведет тайную шифрованную переписку - ему есть, что скрывать от полиции. Здесь то мы его и прижмем.
  При всем этом самая довольная улыбка отобразилась на губах доктора. Довольная! А он то надеялся увидеть возмущение и негодование, которое должен вызвать у всякого нормального порядочного человека поступок Корка.
  - Вы просто умница! - заключил доктор, - да вам, батенька, цены нет.
  Он в величайшем удовлетворении ударил себя по ляжкам и весело засмеялся.
  - Это надо же было на таком опасном и загадочном деле поймать стервеца! Я уверен, что здесь скрыты какие-либо серьезные финансовые аферы. А мы то мечтали всего лишь о любовных письмах, от которых Корк запросто мог отказаться! Такой подлец может и не струсить перед публичным скандалом. Но здесь то ему - просто конец. Не отопрется. Вы просто гений, расскажите-ка лучше, как вам это удалось.
  Он выслушал Давида Ароновича увлеченно, время от времени прерывая его рассказ веселым смехом и репликами типа:
  - Ах прохвост! Ну дает этот ваш Пров! Кто, кроме вас, мог бы догадаться, искать секретные бумаги у мужика и пьяницы... Зато классовое сознание у него каково!
  - Да, этот свое не упустит. Душу дьяволу продаст, коли сочтет для себя выгодным.
  - А Корк совсем, видно, дурак, коли доверился такому. Хотя, так наверное надежнее всего, по крайней мере, никто не заподозрит...
  - А Корк то каков подлец!
  - Хитрец, - поправил Лианозов, - наверное не первый год занимается темными делишками, а никто до сих пор не догадывался о его увлечениях. Вот я нашим расскажу обо всем: сколько смеху будет! Это еще одно доказательство гнилости самодержавного строя: все коррумпированно, включая жандармерию.
  - И верно: коррупция во всех элементах власти. "Бывали хуже времена, но не было подлей."
  - Ну как вам кажется, голубчик, после этого он станет упрямится? Не за раз ли всех агентов нам выдаст?
  - Так вы хотите вернуть ему это письмо в обмен на имя провокатора? - удивился Мациевич.
  - А почему нет? - не менее его удивился доктор.
  - Но тут есть еще один компрометирующий документ: письмо его любовницы. Не лучше ли будет именно на него сделать ставку?
  - Это отчего же?
  - А оттого, что я предполагаю отнести первый документ в канцелярию губернатора или начальнику полиции, - отозвался Мациевич, - А если он на самом деле немецкий шпион, а вовсе не аферист, как вы это подозреваете. В этом случае Корк должен получить по заслугам: и за шпионаж и за расправу с социалистическим движением.
  Лианозов посмотрел на Мациевича как на некоего юродивого Христа ради.
  - Я совершенно не понимаю ваших намерений, - презрительно сказал он, слащаво улыбаясь, - к чему этот буржуазный сентиментализм? Я никогда не ожидал от столь толкового партийца, как вы, такого набора многошумных и совершенно пустых фраз.
  - Послушайте, Иван Ильич, где же вы нашли буржуазность? - обиделся Мациевич и весь как-то сник от незаслуженного оскорбления.
  - Мне представляется весьма сомнительной ваша нелепая выдумка о шпионах. Но если б даже и было так, как вы подозреваете, я лишний раз вам замечаю, что всякая непоследовательность в общепролетарском деле на руку буржуазным элементам, - вывел Лианозов.
  - Что же вы предлагаете?
  - Вернуть письмо владельцу, разумеется, в обмен на интересующие нас сведения.
  - А он будет продолжать свою мерзкую деятельность? - довольно резко спросил, прежде всегда сдержанный, Мациевич, - я вас совершенно не понимаю.
  - Ну и что из того, что он будет продолжать? - невозмутимо отозвался доктор, - пусть себе продолжает. Вам то что?
  - Как что? Ведь он вполне может быть агентом иностранной разведки, а не для кого не секрет, что германские империалисты давно уже готовятся к войне, от которой в первую очередь будет страдать простой народ в обеих странах. Зачем же нам играть им на руку?
  - Шпион?! не смешите меня! А что касается вас, то вы, случаем, не великорусский шовинист, г-н Мациевич? - насмешливо поинтересовался Лианозов.
  - Какой в этом, к черту, шовинизм?
  Мациевич даже поднялся со стула от негодования.
  - В чем заключается мой шовинизм? В том, что я хочу отдать шпиона в руки правосудия?
  - Ах, черт! Если бы даже он был шпион! Как вы можете забывать о том, что каждый ваш поступок должен расцениваться исходя из нужд общепролетарского дела. Какая будет выгода от того, что Корком займется полиция, или даже контрразведка - если вам так более нравится? - Только России одной и будет выгода, этой дрянной и прогнившей империи. А если вы заботитесь в первую очередь о ее выгодах, то, стало быть, вы ошиблись партией. Идите лучше в октябристы или в Союз Михаила Архангела.
  - А какая же выгода общему делу будет из того, если Корк станет продолжать свою, с позволения сказать, деятельность? - не унимался Давид Аронович.
  - Несравненная выгода. И странно, что вы этого не можете понять. Ведь деятельность Корка в какой-то мере способствует разрушению основ самодержавия и государственности. А шаткость государственных основ облегчит торжество демократии, а через то - возможность захвата власти социалистами.
  На это Мациевич не мог ничего возразить и согласился с логикой партийного лидера. Неужели все это время он ошибался? Неужели его справедливый гнев на Корка был всего-навсего проявлением какого-то мелкобуржуазного чувствишка, заблуждением, закрывшим от него главную задачу партии: завоевание политической власти? Мог ли он, марксист с гимназической скамьи, так ошибаться, быть настолько непоследовательным в своем служении общему делу, довериться какому-то мимолетному наивному чувству в ущерб партийной логике? Почему же Лианозов никогда не ошибается, почему он не может быть непоследовательным? Потому что у него нет чувств, или потому что он гений? Может, просто-напросто он, Мациевич, по сути своей настолько чужд коммунистическим взглядам, что не может воспринимать их иначе, как путем логического исследования, в душе же постоянно отклоняясь от них вправо. Или рамки партии настолько узки для него, что они не в состоянии вместить в себя такого человека, как Мациевич?
  Это ужасно, с этим надо как-то бороться, он не должен уклоняться ни вправо от генеральной линии, подобно ренегату Бережкову, ни влево на манер Зельцмана, а идти путем серединным, единственно правильным, навязанным партии Лианозовым. Но, что делать, если он не принимает лианозовских практических идей о возможностях достижения цели любыми, даже самыми низкими и подлыми способами? Но он не должен отступать от них, потому что состоит в этой партии. Он обязан переломить себя и поставить интересы пролетарского дела выше своих собственных взглядов и порывов. Ведь сумел же это сделать Лианозов!
  - Надеюсь, вы меня понимаете? - прервал его размышления Лианозов.
  - Да, вполне. Все гениальное - просто. Как вы легко, по-марксистски разрешили мои сомнения, - задумчиво сказал Мациевич, - но все же... Как же быть с любовью к родному пепелищу и отеческим гробам?.. Черт возьми, не к государственному устройству, а к месту своего обитания, которое надо обустраивать в лучшую сторону но никак не продавать.
  Эти слова вырвались из уст Давида Ароновича совершенно непроизвольно, и даже сам он поразился их антикоммунистической направленности.
  - О, милый мой, да тут уклон на лицо, - с жалостью взглянув на Мациевича, произнес партийный лидер, - вспомните Маркса, который сказал, что у пролетариата нет родины. И намотайте себе на ус, что не любовь к традициям, родине, а любовь к пролетариату, к трудовому народу делает человека человеком.
  Ссылка на авторитет Маркса подействовала на Мациевича и укрепила в нем мысли о собственном заблуждении.
  - Да, скорее всего я ошибся. Мои личные убеждения не должны расходиться с линией партии, в противном случае мне там не место.
  - Хорошо, что ты это понимаешь. Ты всегда был преданным членом нашей организации. Все мы склонны ошибаться, но в этом нет никакой беды. Главное, уметь признавать свои ошибки.
  Он ласково похлопал младшего товарища по плечу.
  - Беда будет, если стану ошибаться я, - сообщил он, - кто сможет поправить меня? Лидеру ошибки и заблуждения непростительны. А многие из наших только и делают, что впадают в различные уклоны, за всеми вами нужен глаз да глаз. Ты даже представить не можешь, как тяжело мне одному настраивать всех на верный путь, удерживать от ошибочных шагов.
  - Что и говорить, вся наша ячейка только на вас и держится. В комитете 10 человек, совершенно различных по характерам и взглядам на жизнь, и только вы умеете их организовать, сплотить, заставить работать в одном направлении, ради общего блага.
  Это было сказано с самой искренней завистью к способностям и председательскому креслу Лианозова, о котором он сам тайно мечтал, почитая себя вполне достойным партийного лидерства. Нельзя сказать, что у него не было лианозовского ума, лианозовской изворотливости, - всем этим Давид Аронович наделен был с избытком, ему не хватало только одного: разумной воли, которая несколько оживляла жестокую твердость лианозовского характера и избавляла его от прямолинейности. Наличие разумной воли в отличии от чистого волюнтаризма в сочетании с недюжинным умом - просто необходимо для руководства любой авантюристической группой с далеко идущими целями. Одна мощная воля лидера нужна лишь для организации боевиков, террористов, - даже для разрушения страны равно как и для ее созидания достаточно только одной недюжинной воли, которой так недостает большинству наших граждан, - но для настоящего переворота, Переворота с большой буквы, для разрушения во имя будущего созидания на фундаменте своих личных идей нужен гений, в котором вся воля была бы всецело посвящена служению мощному и злому разуму. Пушкин говорил, что гений и злодейство несовместимы. Мысль красивая и благородная, только не все гении согласны с ней, и для многих из них злодейство является единственной возможностью реализовать свои необычные способности, выносить самого себя, переложить на кого-то постоянные искания и блуждания мощного интеллекта, по каким-либо причинам не нашедшего себе применения на земле и в горних. Такой Злой гений - существо странное и опасное не только для места его обитания, но и для целого мира, равно как любой гений - величайшее достижение всего человечества, а не одного какого-нибудь народа. Но в то же время злой гений - существо глубоко несчастное, достойное сожаления, а никак не анафемы, и всякое выражение его силы, всякое злодейство по отношению к недостойному его человечеству есть не более, чем выражение внутренней слабости, разбитого сердца и страдающей души, мечтающей в злобе скрыть от людей свои мучения и выпустить наружу истерзанный безделием злой разум. Он бы просто спятил, бедняга, если б не выплескивал в преступлениях собственные бесплодные умствования, которые, по его мнению, дают ему право на превосходство, и потому, совершая величайшие мерзости, человек никогда не задумается над природой своих деяний. Его разум, соединяясь с необыкновенной волей, порою делает его возможности в мире просто неограниченными, вплоть до переустройства царств и социальных систем, но он не оставляет ему шанса подняться выше, не делает его способным различить добро от зла. Злой гений может в совершенстве проанализировать свои действия и даже предсказать события на несколько ходов вперед, но тем не менее он не способен понять элементарного, не способен правильно оценить нравственную сущность своих поступков. Такие люди всегда несчастны. Мациевич не понимал этого и втайне завидовал доктору.
  Лианозова он представлял для себя гением и идеалом партийного лидера, но он никогда прежде не задумывался о том, что он за человек. Каждый борец за интересы пролетариата представлялся ему неким эталоном благородства, и он не смел осуждать своих товарищей, даже когда они совершали самые неблагородные поступки во внепартийной жизни. Сегодня Мациевич наверное впервые задумался о партийных установках вне идеологических рамок и понял, что его личные взгляды слишком далеки от идей партийного лидера. На словах, да и разумом он признал логичность доводов вождя, свои заблуждения, но слишком любил себя, слишком восхищался самим собой, чтобы и в душе столь же безапелляционно со всем оглашаться, признавать превосходство мнения партийного лидера над его собственным. Пусть доктор был умнее его, образованнее, больше повидал в жизни, но он ни за что не хотел согласиться с тем, что Лианозов может превосходить его в благородстве, в нравственных качествах.
  Давид Аронович выслушал долгую речь Лианозова по поводу интернационализма и необходимости разрушения тюрьмы народов во имя торжества демократии и общепролетарского дела. Рассказывалось что-то и о необходимости разрушения одной страны для установления через это коммунистической власти на как можно более обширном пространстве... Говорилось также, что разрушение это необходимо для облегчения захвата власти выразителями интересов трудящихся масс, для установления большевистской диктатуры, которая потом соберет не только бывшую Российскую империю, но и весь мир в одну великую коммуну, в царство свободы и труда под управлением пролетариата и его авангарда: марксистко-большевистской партии. Мациевич согласился и с этим.
  Закончив излияния, Лианозов отправил кухарку к Зельцману с требованием немедленно явиться к нему на квартиру для получения инструкций, а Мациевич, поняв, что его миссия на этом закончена, отправился к себе домой, преследуемый неотступной мыслью, что поддерживать шпионаж даже в столь благородных целях, как разрушение Российской империи - низко и никакой пользы пролетарскому делу принести не может. Ведь силы, на которые работал Корк за границей по сути те же империалисты, они ничем не отличаются от тех, на кого работает Корк здесь, и если поощрение его деятельности с точки зрения стратегии захвата власти страдающими пролетариями, безусловно правильно, то с моральной стороны - все таки отвратительно. Лианозов был безусловно прав, сказав, что партийность должна стоять выше всякой морали. Но, что делать, если он сам до сих пор не научился отвергать мораль?
  Наверное, бросить вызов обществу, преодолеть позывы собственной совести, при этом извратив все настолько, что заставить даже других поверить в благородство своих антиморальных выходок, могут лишь действительно сильные люди. Мациевич понимал, что многое из того, чем он занимается, не совсем прилично, но он уверял себя в том, что раз это необходимо для общего дела, ни о каком приличии речи быть не может. Ему казалось, что никто не понимает не замечает этого, а многие, подобно Лианозову и Зельцману просто закрывают на все глаза: первый - по необыкновенному складу своего характера, который понять Мациевич никогда не мог, второй - по извращенности собственной натуры, врожденной склонности к авантюрам и патологической жестокости.
  Человек молодой, не чуждый романтике, с детства зачитывавшийся далекими от реализма романами, он продолжал рисовать в увлеченном мозгу самую невероятную историю и ни за что не хотел соглашаться с доктором, что Корк был тривиальным аферистом.
  Этот эксцесс неожиданно разбудил все давние сомнения Давида Ароновича. Он был уверен, что они рано или поздно рассеются, что все его сомнения не более, чем молодой сентиментализм, отвлекающий его от целей и задач партии, и если он не может отдать своей деятельности сердце, пусть хотя бы отдаст разум, но только не изменит общему делу.
  "И все же я - очень хороший человек, - думалось ему, - я лучше доктора Лианозова (не говоря уже о Зельцмане), хотя бы потому, что я один сознаю насколько нехорошо поощрять шпионаж и финансовые авантюры, а все остальные товарищи настолько увлечены своей деятельностью, что не имеют возможности даже задуматься об этом. Я уверен, что они превозносят свои мошеннические уловки как явное достижение, в то время, как я прекрасно понимаю, что по сути это низко и отвратительно. Но тем не менее я обязан поддерживать такие издержки производства как необходимое средство революционной борьбы", - думалось ему, и, чем больше он размышлял подобным образом, тем больше нравился самому себе, тем более одобрял себя, и всячески оправдывал свои деяния пользой общего дела.
  "В конце концов, это решение комитета, решение нашего лидера, я должен повиноваться ему. Если те или иные решения необходимы партии, то я обязан принимать их. Я должен отдать партии всего себя без остатка, потому что за ее спиной стоят миллионы страждущих, которые пока не понимают необходимости борьбы за политическую власть, выгод демократии и строительства бесклассового общества. Неподчинение линии партии есть предательство этих миллионов необразованных и неразвитых людей, нуждающихся в нашем руководстве. Конечно, я слишком добрый и мягкий человек, и потому несколько по-другому все воспринимаю, нежели иные партийцы. Вот если бы я был председателем! Все лучше бы гораздо выходило, потому что я сумел бы избавить партию от многих издержек классовой борьбы, которые мне так неприятны. Я мог бы стать лучшим лидером. Ну конечно, у меня нет такого опыта, но разве опыт главное в нашей деятельности? Черт возьми, отчего все таки Лианозов, а не я стал председателем? Ведь он - безусловно злой и беспринципный человек. И при всех этих недостатках он управляет нами. Почему, на каком основании доверено ему такое право? - Потому что он всех умнее, хитрее и опытнее. И потому что он жестче всех и последовательнее. Но это все отнюдь не говорит о том, что человек этот всех нас лучше. Да и кто может поручиться, что все то, что он проводит в нашей ячейке есть директивы Центрального комитета, а не его личные соображения? Разве не может Лианозов в таком случае ошибаться? Ведь, может статься, что в партии не должны иметь место сомнительные с нравственной точки зрения проекты и предприятия? Не являются ли они всего-навсего издержками N-ской партийной жизни? Самое удивительно заключается в том, что этот Лианозов пользуется в партии несомненным авторитетом и уважением, все прислушиваются к нему и воспринимают его слова и решения как некую непреходящую истину. Для лидерства у него есть все качества: воля, жесткость, недюжинный ум, умение всех сплотить, последовательная борьба с инакомыслящими, - иными словами, все то, что необходимо на данном этапе всеобщих шатаний и склонности к разного рода уклонам. В конце концов, многое, что мне не нравится в его политике - меры временные, но необходимые в самодержавно-полицейских условиях работы. И неизбежно должно прийти время, когда никому уже не будет нужна жесткая рука, и на смену Лианозову придет человек мягкий и демократичный. Может статься, таким человеком смогу быть я. В конце концов из меня вышел бы совсем неплохой руководитель. И чем я хуже Лианозова?"
  Таким образом размышлял Мациевич, сетуя на нынешнюю обстановку и смиряясь с неизбежностью того, что так тяготило его душу. Сам он был твердо уверен в том, что если бы ему дано было право сделать все по-другому, он конечно же сумел бы изменить все к лучшему. О том, как заканчиваются благие побуждения подобного рода хорошо описано в рассказе Чехова "Ионыч". Если человек не сможет победить настоящее, что может заставить его одержать победу в будущем, ибо там уже не одну только рутину подлой жизни побеждать придется, но и самого себя, сроднившегося с ней в прошлом. Дай Бог мне ошибиться в Мациевиче: бывают ведь в жизни исключения. Впрочем вероятность исключений встречается в основном в исключительных характерах...
  Однако пора подвести черту под историей о провокаторе, столь волновавшей N-ских большевиков на первой неделе Великого Поста. Зельцману удалось уладить дело с Корком после долгого ночного бдения на квартире последнего и вырвать у него имя человека, выдавшего Кох полиции в качестве члена международных подрывных организаций. Зельцман сам поведал об этом Мациевичу за чашечкой кофе. Он изложил товарищу по партии дело самым подробным образом, упиваясь собственным искусством шантажа и запугиваний, однако до самого последнего момента тянул с открытием имени агента, вероятно для того, чтобы Мациевич выслушал его до конца и воздал должное его мастерству. Давид Аронович, хоть и выслушал диалог Зельцмана с Корком с величайшим вниманием, все таки не выдержал и воскликнул на самом интересном моменте.
  - Так кто же все таки провокатор?
  Зельцман не придал никакого значение этому естественному вопросу и с увлечением продолжал свой рассказ.
  - Нет, вы только послушайте, Давыд Аронович: а он мне заявляет своим отвратительным голосом (клянусь вам, более отвратительного голоса я в жизни еще не слыхал)...
  В подтверждении своих слов Сова изменил голос до неузнаваемости в подражание Корку и процитировал:
  - Да я тебя на Кару упеку, подлец ты этакий, твои доказательства и яйца выеденного не стоят. Вот-с". Ну точь - в точь наш Елкин, и похож на него как две капли воды..
  - Так кого ж он все таки назвал?
  - Кого?.. Ах, да, - нехотя оторвался Зельцман от своего занимательного рассказа, - я хочу сообщить тебе, дружище, известие прерадостное: никакого провокатора в нашей партии нет.
  - А кто же тогда выдал Варю?
  - Ее случайно опознала бывшая филерша, работавшая на департамент полиции за границей. Сегодня же ее имя будет оглашено в демократических изданиях. Все должны узнать о ней. Уйти на покой - не означает совершенно очиститься от своего скверного прошлого.
  - Постой, так, выходит, это женщина?
  Зельцман, крайне недовольный тем, что его снова прервали, да еще в такой момент, когда он приготовился произнести отповедь сотрудникам охранки, сказал Мациевичу очень резко:
  - Да, черт бы тебя побрал! Отчего ты все время меня перебиваешь, что за привычка у тебя такая? Если тебе совершенно неинтересно меня слушать, зачем нужно было приходить ко мне и выспрашивать обо всем?
  - Да что ты, Самуил Яковлевич, твой рассказ даже очень интригует, - поспешил заверить его Мациевич, - но, прошу тебя, назови мне ее имя раньше, чем ты успеешь закончить, и, я клянусь тебе, что больше не посмею тебя прервать. Я просто умираю от любопытства.
  - То же мне покойник нашелся! Боюсь, что имя это тебе ни о чем не говорит, равно как и мне, и ты только напрасно так беспокоился. Это некая Срезнева, а, кто она такая, я знать не знаю, да и не желаю знать подобных сволочей.
  
  Глава 31
  "Каждый страждущий инстинктивно подыскивает причины своему страданию, точнее зачинщика, еще точнее ... виновника - короче нечто живое, на котором он мог бы кулаками разрядить под каким-либо предлогом свои аффекты"
  (Ф.Ницше)
  После неудачного разговора с Гусевым Анна вернулась домой с тяжелым камнем на душе, и не было границ ее отчаянью. Справедливость, о которой так много твердили всюду и простые смертные и власть имущие, на которую она сама, даже потеряв веру, все же не переставала надеяться, казалась ей тогда перелетной птицей, попадающейся только тому, кто успел надежнее и удачнее расставить силки для ее поимки. Сама же она была не в состоянии купить себе эти драгоценные тенета теперь и пыталась поймать ее голыми руками. Однако в поимке этой заключался весь смысл ее существования, и без удовлетворения оскорбленного самолюбия она просто не мыслила своего счастья.
  Все люди, встречавшиеся Анне на пути, казались тогда вполне счастливыми и радостными, и радость эту девушка принимала за отвратительнейшую низость, в то время как она сама так сильно страдала. И тем более все это возбуждало в ней неотступные мысли о необходимости страдания своих врагов.
  Трезвые рассуждения Гусева о безосновательности возмездия приводили девушку в настоящее уныние, которое в свою очередь побуждало ее к бездействию и тем было особенно тягостным. Она злилась, приходя порой в настоящее бешенство от собственного бессилия, ненавидела всех и вся, презирала добродетель и христианское всепрощение. Хороших и добродетельных людей она воспринимала за продажных лицемеров, которые прячут за красивой личиной свою отвратительную душонку. В целомудрии и чистоте, к которым она так долго стремилась, которые возводила почти что в идеал, Анна находила теперь одну лишь машкерную одурь, в христианстве - нечто противное человеческой сущности, в своей судьбе - действие неутомимой человеческой злобы и интриг.
  Нет, люди просто отвратительны и безобразны, и чем они добродетельнее кажутся внешне, тем больше у них таится возможностей к коварству и злобе, потому что все их добро - один только обман, напускной образ, личина, которую они научились носить в совершенстве для того, чтобы постоянно лгать и себе и окружающим.
  С такими вот тяжелыми мыслями вернулась бедная девушка домой после долгой прогулки по зимнему городу, где ждал ее неожиданный сюрприз. Старуха-хозяйка дрожащей рукой протянула ей 30 рублей, принесенные Лукьяном. Анна ахнула, поразившись величиной суммы. На радостные восклицания бабки она ничего не отвечала: перспектива хорошего обеда, столь сильно занимавшая последнюю, вовсе не трогала ее. Она в бессилии опустилась на лавку, небрежно бросив деньги на кривой столик. Не до них ей теперь было. Тупая бессильная ярость душила ее в своих ужасных объятьях. Борьба с ней была бессмысленна, ибо всегда бессмысленна борьба с ненавистью там, где ее жертва не имеет возможностей к ниспровержению собственных врагов, где ненависть сопряжена с бессилием.
  Гусев убедил Анну что вражда ее тщетна, что никто не поверит ей, что все в городе непременно возьмут сторону ее супостата Тоболова. Теперь она была вполне согласна с идеями той преступной шайки, которая собиралась ночью у Скатова и утверждала, что рядовой гражданин бесправен и не способен найти себе защиты, покуда сохраняется настоящий порядок вещей, и всем заправляют жандармы, губернские судьи и всякие подонки типа Тоболова... Как хорошо бы было, если бы все они в один прекрасный день сгорели синим пламенем, были истреблены с лица земли, погибли в геене огненной, - все эти богатые и довольные, прикрывающие свою злобную сущность видимой добротой. Если бы они только догадывались о зыбкости своих упований на безнаказанность и прощение, если б они поняли, что сами в сущности так же ничтожны, как и все остальные, менее добродетельные и обеспеченные, что и на их благосостояние найдется рука посягателя, которая возьмет на себя мужество взять топор и напомнить о равных с ними правах. Она сама, Анна, поднимет этот топор на своих оскорбителей, найдет управу на Тоболова и заставит его прочувствовать нутром все то, что довелось пережить ей самой благодаря его "заботам".
  Анна быстро собрала деньги, принесенные Лукьяном в карман и, ушла, ничего не сказавши хозяйке. Однако последняя подметила какой-то странный нездоровый и возбужденный блеск в ее глазах, сильную дрожь во всем теле, что и показала позднее на следствии.
  В течение получаса бродила Анна по городу, пока не отыскала нужный ей дом с небольшим щитком на портале с изображением двух скрещенных мушкетерских пистолетов. Она остановилась перед ним в нерешительности и с минуту размышляла о том, могут ли продать женщине оружие. Однако она тут же пришла к выводу, что за деньги можно купить все, а их теперь у нее было немало, и толкнула тяжелую зеркальную дверь магазина.
  Навстречу ей вышел с учтивой улыбкой молодой приказчик в английском клетчатом костюме, с прической на прямой пробор и шикарными черными усищами, закрученными a la Столыпин. По всей видимости он был несколько удивлен тем, что увидел в числе своих клиентов даму, причем одетую настолько бедно (магазин был дорогой), тем не менее он постарался скрыть свои настоящие чувства:
  - Что вам угодно? - вежливо поинтересовался продавец.
  "Продадут ли женщине пистолет?" - снова спросила она у себя самой, и, чтобы не получить немедленного отказа, поспешила вытащить из кармана деньги и протянуть из приказчику.
  - Здесь тридцать рублей. Мой муж попросил подобрать для него недорогой револьвер для самообороны.
  - Женщины прежде не обращались к нам с подобными пожеланиями, - заметил он, с любопытством глядя на Анну, - к тому же, как ваш муж должен бы знать, с недавнего времени действуют правила, ограничивающие продажу оружия.
  - Но у меня же есть деньги, - отрезала она, - к тому же револьвер нужен для самообороны. Его красная цена - 2-3 рубля. Я же даю 30.
  - Если только для самообороны... Может быть Ваш муж- врач, и ездит по дальним уездам, это конечно разрешено...Что ж, воля покупателя для меня - закон, - хитро улыбнулся он, - да не трясите вы своими деньгами. Извольте сперва посмотреть товар. Дорогие модели, по всей видимости, вас не интересуют.
  - Отчего же? - солгала она, - мне еще дадут денег, если дело будет стоить того.
  Приказчик усмехнулся в усы на это заявление и подвел Анну к прилавку, где под стеклом, подобно диковинному сокровищу, хранились тульские пистолеты с позолоченной рукоятью и экзотическим орнаментом.
  - Право же, из такого даже стрелять жалко, - заметила она, отходя от недоступного ей оружия, - может статься, вам сдают какие-нибудь старые револьверы?
  - Вообще то мы подержанными вещами не торгуем, - обиженно заметил продавец, - однако мне лично вчера предлагали неплохой английский бульдог. Он почти совершенно новый, и его продавали дешево, поскольку хозяину срочно понадобились деньги. Я мог бы его вам предложить, скажем... за Ваши 30 рублей. Уверяю вас, что это слишком недорого для такой чудесной вещи.
  - Я возьму его, - поспешила ответить она, смущенная внимательным взглядом продавца, который, как ей казалось, наверняка разгадал ее намерения.
  Она приняла оружие из его рук осторожно, двумя пальчиками, что весьма развеселило последнего.
  - Надеюсь, вы не сомневаетесь в том, что эта штука будет стрелять, - усмехнулся он.
  - Нет... А как вообще из него стрелять?
  - О, это не сложно.
  Он продемонстрировал ей как надо заряжать револьвер и как лучше целиться.
  - Думаю, что ваш муж разберется в этом и без вашей помощи, - заметил он в заключении, - сейчас на дорогах и впрямь опасно.
  Дрожащей рукой спрятала она свою страшную покупку в карман, не обратив внимание на то, что все таки ей был продан подержанный отечественный револьвер для самообороны ценой не более трех рублей, а никакой не английский бульдог, и вышла на улицу, залитую уже совсем не по-зимнему ярким солнцем, достаточно еще робко касающимся своими несмелыми лучами громад белоснежных сугробов. Прекрасный стоял день. Все вокруг уже говорило о переломе зимы и приближении долгожданного тепла, которое не могла остановить ни устрашающая бескрайность снегов, ни крепкие морозы, особенно зверствовавшие по утрам.
  Даже лица прохожих как-то заметно просветлели, или так ей просто казалось, тем не менее она в этот солнечный день встретила на пути своем гораздо больше счастливых и радостных физиономий, чем за всю долгую уральскую зиму. Северяне, измученные затяжной зимой, летней дождливой промозглостью, неблагодарными трудами на своей скудной земле, вообще не умеют радоваться. Как много, слишком много у нас усталых, изможденных лиц, которые, если и озаряет когда слабая улыбка, взгляд она изменить все равно не способна, и глаза, даже улыбаясь, выдают мучительную тоску и неудовлетворенность жизнью. Пожалуй, лишь первые лучи солнца после продолжительной угрюмой зимы способны иногда оживлять эти окаменевшие лики. Только северяне могут так радоваться весне и солнцу, пробуждаясь от непонятной тоски и грусти, к которой они настолько привыкли, что находят в ней даже некоторое упоение.
  Анна видела просветленные лица, радующиеся первому теплу и весеннему солнцу, но самой ей были непонятны их чувства, яркий ослепительный свет ненавистен, чужие улыбки напоминали о невозможности собственного счастья... А, может быть, она слишком рано отчаялась во всем, может, не все еще потеряно? Не напрасно ли покупала она это страшное оружие? Ведь умеют же жить и радоваться другие люди, которые за неимением иных причин способны приветствовать улыбкой хорошую погоду или весеннее солнце. Приближается благодатная пора - весна, когда оживает вся природа, когда солнце начинает прорывать бесконечную гряду зимних облаков. Жить бы теперь, да жить. Ну что достигнет она, убив Тоболова? Какого счастья добьется своим преступлением, какое успокоение принесет ей смерть врага? Единственное, что можно было сказать наверняка, это то, что в этом случае, весну придется наблюдать ей из-за решетчатого окна, но о какой потере здесь может идти речь, когда она уже давно наблюдает окружающий мир, свою жизнь из-за решетки хаоса собственной души, от уз которой нет для нее освобождения?
  Отступать теперь поздно, решение уже созрело в ее голове и оружие для преступления приготовлено. Во что бы то ни стало, она должна убить этого человека, а дальше, пусть будет то, что должно быть. Пока возмездие не свершится, она все равно не успокоится и будет страдать, а эти страдания стали уже слишком невыносимы для ее души.
  Поздно вечером пришел Лукьян. Анна тут же принялась укорять его за деньги, присланные ей утром.
  - Они нужны тебе, - твердо сказал он и принялся расспрашивать девушку о результатах визита в редакцию. Ей менее всего хотелось вспоминать о бесплодных разговорах в редакции. Она нахмурилась и пробормотала что-то по типу:
  - Нигде правды нет. Не одолеть мне Тоболова.
  - Да ведь должна же быть на него статья в законах...
  - На все у нас есть статьи, - зло усмехнулась она, - только все они на бумаге, статьи то. Для суда свидетели нужны, а кто меня поддерживать решиться, уж не Лимонову ли звать? Эта наверняка все на себя возьмет, чтобы любовника и благодетеля выгородить.
  В глазах ее снова загорелся злой огонек. Чем больше вспоминала она своих врагов, тем больше злилась и никак уже не могла справиться со своими чувствами.
  - Убить, убить эту собаку. Ничто, окромя пули его не возьмет, - решительно произнесла она.
  Лукьян отнес эти отнюдь неслучайные слова на счет временного аффекта, и не почувствовал в них беды. Однако он нутром ощущал, что Анна как-то незаметно отдаляется от него, что, поглощенная своими страданиями, злобными умствованиями, она почти не замечает его присутствия.
  - Господь с тобой, Нюра, - сказал он, - хватила тоже: убить! Убивство - дело не мудреное, да кому только легче станет от этого? Разве тебя меньше притеснять и обижать будут? Одного Тоболова убрать - ему на смену непременно другой придет. Коли убивать - так всех Тоболовых сразу, всех этих Лимоновых и Кестлеров, хотя, что я говорю? - ведь и их тоже жаль, люди как никак. Не нам укорачивать чужие жизни. Ни мы сроки определяли, ни нам и уменьшать их. Кто бы не сотворил нас: Бог ли, черт ли, окиян ли море-синее, все равно не наших это рук дело: не вольны мы даже в своих жизнях, что ж о чужих то решать? Кабы сами способны были в определении концов и начал, то, может статься, вообще родиться бы не изволили.
  Анна совершенно не слушала его, хотя и стыдилась в душе, что уделяла так мало внимания Лукьяну единственному человеку, который любил ее и сострадал ей. Он хороший, добрый человек, и вероятно достоин большего, нежели то, что она давала ему теперь, поглощенная своими проблемами. Ей было нестерпимо обидно за собственную неспособность дать ему хоть немного нежности, которой душа ее была лишена полностью благодаря долгим годам страданий и распутства. Быть может, она и видит то его в последний раз в жизни, а он, несчастный, даже и не подозревает об этом. Ах, как же она жестоко обманывает его теперь, но сказать ему правду было уже не в ее силах.
  Последний раз... Она повторила эти слова и была поражена их чудовищной правдой. Этот "последний раз" не сулил Анне никакого счастья, а она так надеялась, что стоит ей расправиться с Тоболовым, и вся темная полоса ее жизни навсегда останется в прошлом. Но то счастье, на которое она так рассчитывала, познакомившись с Лукьяном, как это ни странно, удалялось от нее вместе с источником ее бед, который она решилась стереть с лица земли. Она должна была через последнее лишиться единственного в целом мире человека, который отнесся к ней по-человечески, принял все ее горести и беды близко к сердцу, а за вынужденными грехами разглядел страшные несчастья. И вот теперь она готова пожертвовать последним другом ради минутного упоения кровавым торжеством! Но она слишком любила себя, слишком жаждала мести, чтобы принимать этот факт во внимание. А ни о чем не догадывавшийся Лукьян все говорил и говорил без умолку, дабы хоть как-то утешить и развеселить ее, в то время как она даже не вслушивалась в его слова.
  "Боже, как он жалок, - думалось ей, - ведь он будет больше моего страдать за то, что я сделаю. Бедный, бедный... Но чем могу я помочь ему?"
  - Так мы уедем отсюда, - прервал он мысли Анны и крепко стиснул ей руку.
  Она, не слушавшая его разговора, не смогла ничего ответить, и только наградила Лукьяна долгим недоуменным взглядом.
  - Да что с тобою сегодня? - воскликнул он, придвигая ее немного к себе.
  - Так. Ничего. Ты, ради Бога, не волнуйся за меня, - пробормотала она, - куда же мы должны уехать? Ах, да... уедем, непременно уедем. Завтра же, навсегда уедем, чтобы никогда уже не возвращаться в этот подлый гнусный мир. Куда-нибудь уйдем, где вечный покой, где нет страха смерти и бедности, где нет несчастий. А счастье? - на что оно нам? Один лишь покой хорош. Главное еще, чтобы мы больше не боялись оставаться голодными, хотя что такое голод? Пусть даже голодными, только бы не боялись быть брошенными, чтоб не грозило нам это страшное одиночество...
  Она грустно улыбнулась, невольно поддавшись очарованию мечтаний, от осуществления которых сама же добровольно отказывалась. Она обняла его голову и, положив себе на плечо, продолжала говорить с глазами, полными слез, прекрасно понимая призрачность и ложь собственных иллюзий и слов, невозможность их новой встречи. Но все таки это были счастливые слезы, слезы минутной радости в огромном океане горя минувшего и грядущих бед и испытаний.
  - Мы будем вместе и скорбь мира этого не нарушит нашего единения, потому что крепки узы наши: общие страдания сковали их. Зло, так долго нас преследовавшее, уже не сможет нас настичь, потому что мы уйдем быстрее его. Мы не обернемся, Лукьян, а только будем смеяться ему вослед.
  - Ты сказочница, Нюра, - улыбнулся он.
  Эти слова вернули ее на землю и напомнили, что все, сказанное ею теперь, не более, чем жалкая ложь. От этого ей стало еще грустнее, и слезы, уже ничем не сдерживаемые, текли тонкими ручейками из ее воспаленных глаз.
  - Все таки мы должны обрести покой, - жалобно произнесла она, - мы все равно встретимся, где-нибудь и когда-нибудь встретимся, и уже ничто не помешает нашему спокойному счастью. Это должно произойти, мы имеем на это право, потому что много страдали, потому что были всегда несчастны и одиноки, и не любили жизнь... Мы встретимся там, где сумеем легко отвергнуть все блага. Мы ничего никогда не имели и потому не станем уже горевать о потерянном.
  Он не понял ее слов, он был слишком счастлив для того, а любое счастье есть некое подобие опиума, дурманящего голову и слепящего глаза. Все счастливые люди по сути своей - существа глубоко несчастные, потому что они слепцы и оттого уже не способны рассуждать о преходящести их удачи, о страшных ее последствиях, ибо, едва только она покинет их - это и будет для них величайшим несчастьем, перед которым потускнеют все прошлые блага, ею принесенные. И они, когда-то успокоенные и ослепленные счастьем, бывают уже не в состоянии бороться за него.
  Анна говорила свою сумбурную мечтательную речь только для того, чтоб отвлечься от тягостных мыслей о последствиях своего рокового шага. Она боялась даже думать об этом и мечтала расслабиться, оттянуть момент трагического расставания с дорогим человеком. Она страстно обняла его дрожащими руками и впилась в его губы неведомой ей до сих пор горячностью. Он опасливо взглянул на старуху, скорчившуюся на печи и, удостоверившись в крепком сне последней, потянул Анну на пол...
  Через час Лукьян отправился домой. И Анна, находившаяся в каком-то странном полузабытьи, отрешении от всего, происходящего вокруг, не пыталась даже удерживать его. Только когда дверь уже была отворена, она как бы очнулась от блаженного сна и испуганно назвала его по имени. Он обернулся, а она, подошла к нему и, поцеловав его большую с синими прожилками руку, прошептала с дрожью:
  - Прости меня, Лукьян.
  - Полноте, я не стою твоей благодарности.
  Он потрепал ее по щеке и, сказав: "до завтра" поковылял на улицу. Она же упала на лавку, заменявшую ей постель и зарыдала от мучительной жалости к себе и ничего не подозревавшему, окрыленному надеждами на новую жизнь Лукьяну.
  Уснуть Анна долго не мгла, все смешалось в ее голове: счастливое лицо Лукьяна, суета предстоящего возмездия... Она то с сладострастием вспоминала счастливые минуты их близости, то представляла как завтра подкараулит своего противника, как перепугается он и, может статься, даже запросит о пощаде, и потом, с каким удовольствием разрядит она свой револьвер. Что произойдет после этого, ее уже не волновало.
  К утру она забылась тревожным чутким сном, и через часа четыре проснулась, еще до света, от холода и внутренней дрожи. Первое, что почувствовала она в первые минуты пробуждения, было непонятное гнетущее ощущение страха. Все вчерашние мстительные потуги показались ей одной нелепой выдумкой. Она снова осталась один на один со своим смятением и душевным расстройством: без Бога, без дорогого ей человека. Обратиться ей было не к кому, и никто не мог разделить ее смутный ночной кошмар. Анна, как не искала, все же не находила причин своему страху. Тоболова ей не было жалко: даже мысли о возможном промахе не слишком занимали ее воображение. Она неоднократно прокручивала в голове план убийства, еще вчера нарисованный в воображении, и то и дело останавливалась на одном, отчего-то особенно пугающем ее моменте: когда в минуту выстрела ей придется взглянуть в столь ненавистные глаза врага, вынесет ли она взгляд своей жертвы? Это ужасно, убивать человека, который будет глядеть на тебя, насколько лучше выстрелить в спину. Наверное, убийство все таки невероятно постыдная вещь, даже убийство подлеца, - вот отчего многие предпочитают стрелять в спину. И не из одной только трусости и опасений насчет того, что жертва сумеет отбиться или выстрелить первой, а из этого самого странного стыда, стыда перед человеком, которого ты задумал лишить жизни. Она закрылась с головой полушубком в слабой надежде спрятаться от томившего ее страха, спрятаться от самой себя, от тишины, от пугающей неизвестности.
  "Господи, как это нелепо и ненужно совсем, этот мой непонятный страх, - думала она, - и чего я, в конце концов, боюсь? Чертей не существует, стало быть, они не могут пробраться сюда, однако мне так страшно, будто я не одна, будто что-то страшное и неопределенное находится со мной рядом. Быть может, дьявол поселился в моей собственной душе?.. Экая глупость!"
  Она решительно скинула одеяло и стала быстро одеваться, укоряя себя за малодушие.
  "Надо идти, надо идти, - твердила она себе, и вся содрогалась внутри от этих тягостных слов.
  Вид она имела самый жалкий, и напоминала скорее не преступника, а жертву готовящегося преступления. Для храбрости Анна хотела было выпить немного водки, недопитой с вечера старухой, но, повертев зеленую бутылочку в руках, поставила ее на место, посчитав потребление водки накануне возмездия за нечто совершенно недостойное. Потом она зарядила револьвер и отправилась выслеживать Тоболова.
  Уже светало, ночной мрак нехотя уступал место ненастному дню, но было еще достаточно темно. Голубые тени усыпанных инеем деревьев ложились на твердый наст слегка тронутого весною снега. Наст хрустел под ее ногами, и, пробираясь к дороге, она проваливалась по самые колени. Это раздражало Анну как раздражали частые кустарники и деревья, которые она преодолевала с большим трудом, раздирая обмерзшие ветви руками, а те, как бы в отместку, густо осыпали ее снегом. Вообще казалось, что все вокруг старалось удержать ее, преградить ей путь, и она злобно, по-мужицки ругалась, срывая свою досаду на предметах неодушевленных.
  Она поймала на дороге извозчика и через полчаса была уже на месте. Однако прождав Тоболова около часа, изрядно промерзла и решила зайти погреться в ближайший к его дому трактир, окна которого выходили как раз к парадному подъезду. Она заказала себе чаю и стала внимательно наблюдать за происходящим на улице.
  Через два часа она заметила тоболовский экипаж и выскочила на улицу, сжимая в кармане рукоять револьвера. Тоболов вышел из подъезда в сопровождении лакея и направился к своему экипажу.
  И отчего ей давеча казалось, что у него непременно должно быть жалкое или испуганное лицо? Нет, все то же тупое самодовольство, надменность, - о, как оно омерзительно!..
  Анна решительным шагом направилась прямо к нему, не спуская напряженного пальца с курка, она подошла почти вплотную, преградила путь.
  Наверное она должна была что-то говорить? Что вообще собиралась она ему сказать, решившись на такой шаг? Ведь весь смысл ее мести заключался именно в доказательстве вины этого человека, в доказательстве собственного превосходства над ним через животный страх смерти. Надо было что-то сказать...
  - Здравствуйте, Виссарион Антонович, - слетело с ее побелевших губ.
  Да и к чему что-то говорить? Она решительно вытащила из кармана заветное оружие и трясущимися руками навела дуло на Тоболова.
  Она не видела тогда его лица, да и вообще не могла в тот момент ни видеть, ни понимать ровным счетом ничего. Она не попала ему в сердце, как того хотела несмотря на короткое расстояние, их разделявшее (рука слишком тряслась для верного выстрела). Пуля скорее всего прошла ключицу, но это ей было уже безразлично. Она взглянула в его глаза только тогда, когда дело было уже сделано. И ей было уже совсем не страшно видеть эти сузившиеся от боли и ужаса зрачки, только почему-то Анне казалось, что она испытывает ту же самую боль, которая мучительно застряла где-то у самого сердца. Пистолет сам выпал из ее ослабевших рук. Она огляделась вокруг грустно и с какой-то совсем неуместной улыбкой (как свидетельствовали потом очевидцы). Но это была вовсе не улыбка, а какая-то гримаса ужаса, которая всего с несколько секунд назад отобразилась на лице ее жертвы. Она смутно помнила, что произошло потом, после рокового выстрела: какие-то люди принялись избивать ее, подоспевший квартальный извлек ее из рук разъяренной тоболовской прислуги.
  - Это ты убила? - кричал он.
  Она не понимала, что хочет от нее квартальный, но, наверное, он должен был присутствовать здесь и имел право спрашивать у нее теперь, что угодно.
  - Это ты убила? - грозно повторил полицейский.
  В ответ она отчего-то нервно рассмеялась, что вызвало настоящее негодование в толпе зевак.
  - Ну и сука же! - бросил кто-то.
  - Душегубка! - взвизгнула толстая баба в цветастой шали.
  - Значит, есть за что, - констатировал некий философ.
  Последнее мнение вскоре стало в толпе наиболее распространенным и убийцу жалели уже наравне с ее жертвой и именовали не иначе как "несчастной".
  О, роковая непостижимая натура русская, одинаково оправдывающая и преступников и жертв! Твоя непонятная жестокому миру сердечность и всепрощенничество станет заступом к могиле твоей! Таким народам уже нет места на нашей планете, потому что они постигли истину, недоступную для других. Эти малограмотные праздные ротозеи, собравшиеся у подъезда Тоболовского дома, знали больше многих философов: ибо они поняли еще со времен Нестора, что убийца столь же несчастное существо, как и его жертва, а может быть, он несчастен вдвойне...
  Журналист Гусев, обитавший в это время где-то поблизости, со всей свойственной представителям его профессии прытью, примчался на место преступления. Он успел даже застать преступницу, ведомую в участок, и тотчас узнал в ней свою вчерашнюю посетительницу. Ему почудилось тогда, что ее бессмысленные и злые глаза смотрели прямо на него с немым укором, и репортеру стало как-то не по себе от этого взгляда. Тоболова уже унесли в дом, однако следы крови, запечатленные на девственно белом снегу, рассказали ему о случившемся куда больше, нежели тысяча расспросов и интервью.
  
  Глава 32
  "Мысль великая, но исповедующие ее не всегда великаны"
  (Ф.Достоевский)
  Два человека в городе с особенной тревогой ожидали наступления второй седмицы, на которую была намечена демонстрация черной сотни. Конради и Мануильского объединяли общие заботы, тем не менее они не теряли надежды, что патриотические акции не выльются в акции националистические. Мануильский рассчитывал и на авторитет графа, который сможет подействовать на боевую организацию, и на благоразумие Марка, который предупредит жителей квартала об опасности. Конради же не переставал верить в порядочность Щапова, даже после того, как тот открыто сказал, что скорее порвет с графом всякие отношения, нежели отречется от своих планов. Довольно часто встречается, что чистые и благородные люди наивно ищут подобные же качества во всех остальных и свято верят в человека несмотря на все прошлые разочарования.
  Щапов, конечно, не изменил своего решения, и к часам шести в небольшую деревянную церковь, распололоженную на самом берегу реки, стали стекаться для краткого молебна дюжие парни в темных одеждах, вооруженные развевающимися императорскими и гражданскими флагами и портретами государя. Всех этих людей было не более сотни, однако число их постепенно возрастало за счет присоединившихся к ним зевак и сочувствовавших. Узнав о столь опасном вливании в четко организованную команду черносотенцев разношерстных элементов, Мануильский еще более встревожился по поводу возможных последствий этого демарша и немедленно позвонил Конради дабы поделиться с последним своими сомнениями.
  - Ваше сиятельство, они уже собрались, - объявил он, и граф сразу же догадался, кого подразумевает Мануильский под этим местоимением.
  - И господин поручик вероятно возглавляет всю эту братию, - вздохнул Конради, - теперь вы сами имеете возможность убедиться, насколько дорожат моим мнением в партии.
  - Полно вам расстраиваться. Давайте лучше подумаем, как нам остановить их.
  - Ни до чего мы с вами не додумаемся. Щапов построил организацию на военный манер, все строго подчиняются только ему. Пока отряды не слились с толпой, пока остается еще возможность их контролировать, нужно изолировать командира от общего движения. И я немедленно займусь этим.
  План молниеносно созрел в его голове. Граф немедленно велел заложить экипаж и отправился в полицейский участок.
  Частный пристав был крайне поражен неожиданным визитом столь известной в городе личности. Граф, не дав ему опомниться, немедленно изложил ему суть дела.
  - Я вас просто умоляю, г-н пристав, арестуйте гражданина Щапова под любым предлогом на сутки. В городе готовится погром, и только арест предводителя погромщиков сможет его остановить
  При известии о погроме пристав крайне встревожился:
  - Боже мой, что за оказия такая! Погром надо предотвратить во что бы то ни стало. Только уверены ли вы, что арест Щапова сможет остановить развитие событий?
  - Надеюсь, что так. Но кроме того я бы посоветовал вам оцепить еврейский квартал, чтобы демонстранты не сумели в него проникнуть.
  - А ежели погром не состоится? - засомневался пристав, - не могу же я людей понапрасну тревожить. Не лучше ли подождать...
  - Вы только в том случае можете повременить с оцеплением, если Щапов окажется под арестом.
  - Да под каким же предлогом я его арестую?
  - Под каким угодно.
  - Но не будет ли это беззаконием?
  - А что, у вас есть варианты?
  - Нет, никаких. Безусловно мой долг - не допустить беспорядков, но нарушать законы, гражданские права я тоже не могу.
  Пристав оказался довольно сообразительным малым и, поразмыслив, принялся перебирать какие-то бумаги вероятно в поисках компромата на поручика.
  - Щапов, Щапов, - бормотал он себе под нос, - Ага! Нашел! Вот здесь на него жалоба от некоего г-на Муромцева на предмет публичного оскорбления, нанесенного последнему поручиком. Но дело в том, что Муромцев этот с месяц назад отошел в мир иной, так что теперь эта бумага никакой силы иметь не может...
  - Стало быть, я могу на вас положиться, - перебил его Конради, довольный тем, что зацепка все таки была найдена.
  - Я выполню свой долг, - с гордостью произнес полицейский.
  Распрощавшись с предводителем дворянства, он немедленно отправился к месту сбора союзников вместе со своим помощником. Они нашли поручика в центре толпы, благоговейно молящимся. Извлечь его из столь прочного окружения было задачей просто непосильной, а связываться с черной сотней - делом крайне рискованным. На свой страх и риск они все таки протиснулись сквозь толпу и обратились к Щапову с просьбой подтвердить свое имя.
  - Так точно, поручик в отставке Щапов, - ответил тот, - с кем имею честь разговаривать?
  - Частный пристав Соловей. Я был бы слишком вам обязан, если бы вы уделили мне несколько минут для беседы.
  - Черт бы вас взял, - бросил Щапов в раздражении, - не больше минуты. Продолжайте без меня, друзья!
  Они вышли на обочину дороги, отойдя от толпы на достаточное расстояние. Только здесь поручику заявили, что намереваются взять его под арест.
  - Вы обвиняетесь в публичном оскорблении с рукоприкладством в отношении г-на Муромцева. Для дальнейшего разбирательства вам придется проследовать с нами в участок.
  - А чтоб вам пусто было! - возмутился Щапов, - я даже не знаю никакого Муромцева.
  - Тем не менее мы вынуждены вас задержать.
  - Да подите вы! Говорю же вам, что я вообще не понимаю, о чем идет речь. Я встречал в жизни одного Муромцева, но ничем оскорбить его не мог... К тому же бедняга, кажется, умер на Пестрой.
  - Тем не менее вам придется последовать за нами.
  - Вы не имеете никакого права меня задерживать! Представьте мне документ, дающим вам право на подобную санкцию.
  - Документ вам будет представлен в части.
  - Чтоб вам провалиться, проклятые фараоны!
  - Я попросил бы вас не оскорблять государственных служащих, - заметил пристав.
  - А я тебе готов повторить, что ты - фараон, и больше ничего.
  - Боюсь, что вам придется отвечать также и за оскорбление мундира.
  - Ну ладно, хватит, - примирительно отозвался Щапов, - я непременно посещу вас. Только не теперь... Завтра, к примеру, я буду весь к вашим услугам. Я какие угодно дам вам объяснения и познакомлюсь со всеми Муромцевыми сразу. Сегодня же оставьте меня в покое. Убирайтесь восвояси, видите: я занят!
  - Полагаю, что торг здесь неуместен. Я как никак чиновник, а не какой-нибудь частный детектив, и посему прошу вас подчиниться.
  Щапов по-началу хотел вырваться от них, или еще лучше, съездить кулаком по физиономии навязчивого пристава, но, сообразив, с кем имеет дело, решил все таки подчиниться, и, со страшной руганью, отправился вслед за полицейскими.
  "Это беззаконие, - возмущался он, - вы все - агенты сионизма!"
  Кто-то из соратников задержанного заметил, как Председателя усаживают в полицейский экипаж, и принялся громко вопить:
  - Братья! Луку Никодимыча, Луку Никодимыча... Родного... В каталажку, ироды...
  Большая часть союзников, прервав молебен, бросилась к участку вслед за рванувшимся с места экипажем. Обезглавленными борцами предводительствовали теперь извозчичий староста Федосий Протопопов, гласный городской Думы Огуречников и скандально прославившийся на всю епархию своим неординарным поведением монах Патермуфий Якушин.
  Вскоре толпа союзников и сочувствующих им с возгласами о попрании прав человека и русофобской деятельности полиции осадила участок. Здесь они застряли надолго, поклявшись, что не сойдут с места, до тех пор пока "дорогой товарищ" не будет выпущен на свободу. Уговорить их разойтись было невозможно, и Соловей решил сесть в осаду, только бы не пропустить их в еврейский квартал.
  - Как вы сами понимаете, вам все таки придется меня отпустить, - с торжествующим видом заключил Щапов, но Соловей был непреклонен.
  - Пока я не разберусь с вашим делом, я вас не отпущу.
  - Ах, вы черти! Я прокурору на вас жаловаться буду, до самого губернатора доберусь. Между прочим, он - почетный член нашей организации.
  - Это ваше право, - равнодушно отозвался полицейский, задергивая занавеску на окне, за которым бушевала толпа.
  Казалось, что проблема погрома решилась сама собой, так как союзники уже битый час бесцельно торчали перед участком, и Мануильский с Конради могли наконец вздохнуть спокойно. Из предводителей Союза более никто погромы не поддерживал, а боевики были теперь заняты борьбой за права человека. Тем не менее оставалась опасность беспорядков благодаря существованию толпы, состоявшей из щаповских боевиков и множество праздношатающихся людей, готовых от нечего делать присоединиться к любому шумному сборищу. Чем больше она увеличивалась, тем вернее теряла всякое управление, образцовую дисциплину полувоенной организации, составлявшей ее ядро, да и вообще всякую способность к целенаправленным действиям, в связи с чем она становилась опасной для мирного городского населения. И никто не мог тогда предположить, что на место неожиданно ушедшего пастыря придет новый, который сумеет взять на себя руководство этим бурлящим людским морем.
  Вечером к Конради пришли Шедель с Лемке, оба крайне недовольные и чем-то озабоченные.
  - Вам наверное уже известно, какое несчастье постигло нашего приятеля, Луку Никодимыча? - холодно не то спросил, не то констатировал Шедель.
  - Подозреваю.
  - Вот и славно, - усмехнулся Борис Владимирович, - кажется, теперь получилось так, как вы того хотели. Куда уж лучшего желать? - главный зачинщик - в участке, а его верная гвардия вот уже более часу осаждает последний, будто бы ей совсем нечем больше заняться.
  - Куда уж лучше, - согласился Лемке.
  - Но мне гораздо спокойнее сознавать, что эти молодцы осаждают участок, а не терроризируют мирное население. По крайней мере, я уверен, что сегодня не будет никаких жертв.
  - А что, бывают разве жертвы? - возмутился Лемке, - мы никого не убиваем, мы только ставим врагов отечества в подобающие для них рамки. А что касается евреев, то мы всего-навсего напоминаем им о существовании их родины и необходимости ее поиска, который они почему-то подменяют стяжанием денег у других народов.
  - И все таки никто не гарантирует нас от жертв.
  - Поймите, ваше сиятельство. - заметил Шедель, толпа есть нечто неуправляемое и это - самое страшное из ее качеств. Ее неорганизованность более опасна для населения, чем организация. Что же касается жертв, то, смею вас уверить, безвинных жертв у нас не бывает. Убивают только тех, кто сам берет в руки оружие, что неизбежно раздражает народ и вынуждает его к ответным действиям.
  - Хорошо, положим, убийства у нас не случаются. Но грабежи!..
  - Наши ничего не грабят. И вам это известно не хуже меня.
  - Но к вам пристают многие посторонние люди, которые не прочь пограбить.
  - Это только лишний раз доказывает неуправляемость массы. А организовать защиту имущества мирных жителей мы, к вашему неудовольствию, не можем.
  - Борис Владимирович, что такое с вами сегодня происходит? - не выдержал граф, - вы никогда не были прежде антисемитом, а теперь вы готовы чуть ли не поддерживать тактику Щапова.
  - Я всегда оставляю свое мнение при себе. Но вы верно заметили: я никогда не был антисемитом, и только по одной простой причине, что слишком презираю евреев, чтобы считать их достойным чьей-либо ненависти. Пусть их ненавидят народы, которые ниже их интеллектуально, к примеру, народы азиатские. Мне же лично никакого дела до них нет. К тому же о каких семитах вы говорите? Да будет вам известно, что в России семитов (или евреев как таковых) - нет. Ашкенази - потомки хазар, степных варваров, они - кто угодно, только не евреи, и все лица иудейского вероисповедания, населяющие российскую империю суть ашкенази - народ тюркского происхождения, родственный узбекам или киргиз-кайсакам. Нимало людей у нас, совершенно забывая про тюркский факт происхождения русских евреев, удивляются, отчего евреи, столь много полезного свершившие в Европе, в России не дали ни одного великого имени, и все иудейские имена здесь сплошь связаны с революционной или противоправной деятельностью, создается даже такое впечатление, что русские евреи в отличии от своих европейских "братьев" просто неспособны к науке, но лишь к продолжению и разработке открытий, сделанных русскими, и это последнее им удается неплохо, поскольку евреев всегда отличала усидчивость и трудолюбие. Но чему здесь удивляться? Ведь требовать гениальности от русских евреев - все равно что требовать ее от казахов, чеченцев или ногайцев. Ведь хазары - степняки, варвары, вредные и опасные для культуры и цивилизации!
  - Неужели и вы полагаете, что нация может состоять целиком из одних торгашей и властолюбцев. Может ли быть у народа единое лицо?
  - Бывают очертания, Ярослав Дмитриевич. Вы, припоминается мне, как-то сами говорили об опасности еврейства для русского народа благодаря молодости последнего.
  - Да, я считаю, что неустановившейся, продолжающей свое развитие нации трудно сосуществовать с народами более древними, свое развитие уже закончившими.
  - Евреи - мертвый и зациклившийся народ, и вы находите в этом силу? Славяне много сильнее их, потому что они не склонны к остановкам в пути, и никогда не станут почитать себя образцовой расой. Все таки азиатские корни сильно умаляют евреев перед европейцами, при всей их значительной оторванности от исконной почвы. О русских же евреях я уже все сказал: это очень отличный от чистых евреев тип и крайне опасный для европейского государства, с которым слиться он никогда не сможет.
  - В чем же тогда может быть их опасность для славянского мира, не лучше ли нам будет вообще прекратить с ними борьбу?
  Шедель с неудовольствием посмотрел на часы и сказал:
  - Однако сдается мне, что вы нарочно меня здесь задерживаете.
  - Нет, отчего же? Мне всегда было интересно беседовать с вами, жаль, что вы не слишком то разговорчивы.
  Вряд ли он говорил это совершенно искренне. С Шеделем никто не любил общаться. Его постоянные пессимистические сетования, безотрадный взгляд на жизнь, мало кому нравились, и от беседы с ним всегда оставался какой-то неприятный гнетущий осадок. Адвоката ценили, уважали, но более побаивались и сторонились. Конради в силу своего открытого характера всегда терпеливо выслушивал его, но это вовсе не говорило о том, что он испытывал удовольствие от его общества: граф всегда ловил себя на мысли, что совершенно не знает и не понимает этого странного человека, даже не мог с полной уверенностью сказать, совершенно ли искренен Шедель в своих разговорах, или же он просто говорит первое, что взбредет ему в голову, лишь бы это было мнение, противоположное мнению собеседника, - встречаются же среди людей такие натуры. Он сомневался и в том, что Шедель имеет какие-либо определенные идеи на тот или иной счет, он часто говорил вещи совершено противоположные и утверждал, что иметь собственные убеждения для человека крайне унизительно, потому что они непременно закрывают от него истину которая исследуется отрицанием собственной воли и помыслов.
  - Меня удивляет то, что многие из вас, - продолжал Конради, - пытаются свести целые нации к каким-то схемам. Каждый народ много сложнее и противоречивее тех качеств, что ему склонны приписывать. Нация все же не единая личность, и сколько лиц в совокупности образуют ее, столько лиц сама нация в себя и включает.
  - Тогда какой смысл вообще разноликим людям выделяться в нацию, создавать собственное государство? - заметил Лемке.
  - Вы не поняли меня. Я не против национальной самобытности выступаю, а против однозначных определений насчет характера и привычек того или другого народа. А то ведь можно так и словарь какой-нибудь составить, где бы все народы были бы расписаны от аз до ижицы с достойными характеристиками для каждого. Тогда бы все и всем понятно стало. Открываешь на "еси", находишь евреев, тут же и определение для них стоит: жадны и коварны, "рцы" - русские ленивы и склонны к неумеренному пьянству, "аз" - англичане - расчетливы и бездушны, французы - красивая чаша без внутреннего содержания, мусульмане - тупы, румыны и прибалты - бездарны...
  - Я совершенно согласен, что, народы нельзя включать в какие бы то ни было схемы, - отозвался Шедель, - и я никогда ничего подобного не говорил.
  - Простите, Ярослав Дмитриевич, но мы очень спешим, - заметил Лемке.
  - А я полагал, что вы отужинаете со мной.
  - Покорнейше благодарим за приглашение, но мы часа два, как вышли из ресторана, - отрекся Лемке и вопросительно посмотрел на товарища.
  Шедель тоже засуетился, но Конради, предчувствуя что-то неладное, стал всячески их удерживать, на что Шедель заметил с какой-то хитрой ухмылкой:
  - А скажите, ваше сиятельство, представляете ли вы нас в качестве руководителей известных вам молодцов?
  - Да, нет! - воскликнул Конради, - уж не хотите ли вы, Борис Владимирович занять место поручика?!
  - Что поделать, раз уж вышла такая оказия, - ответил Лемке за Шеделя, если кому-то (он особенно подчеркнул это "кому-то") понадобилось вдруг, чтобы поручик вышел из игры, мы как ближайшие его соратники должны занять его место. Хоть это не совсем для нас прилично, но, как говорится, кто, если не мы?
  - Вот золотые слова! - усмехнулся Шедель, - или, может статься, вы согласитесь сыграть эту роль?
  - Послушайте, Борис Владимирович, и вы, Юрий Александрович, вы же оба - умные образованные люди! Зачем вам нужен этот явный разбой! К тому же вы юрист, г-н Шедель, вам ли поддерживать подобное беззаконие?
  - Ах, сколько громких фраз! - вздохнул Шедель, - для чего вам нужно в сотый раз повторять, что мы умные люди, словно бы вы стали в этом серьезно сомневаться. Тем более, если мы умные люди, то безусловно должны иметь право на собственное мнение, которое может в корне отличаться от вашего. У всякого должен быть свой ум - чужим в люди не выбиться.
  - Адвокат и погром - понятия по меньшей мере несовместимые.
  Шедель как-то странно отреагировал на эти слова и заметно помрачнел.
  - Я не адвокат, - заметил он, нахмурившись, - адвокат - нанятая совесть, которая продается тому, кто заплатит за нее достаточную сумму. Я же не продаюсь и не покупаюсь. Как легко говорить красивые слова о доброте, о любви, о равенстве и законе! Вот вы упомянули тут какой-то разбой, но что, по-вашему, не является разбоем? Разве то, чем мы живем, чем живут все окружающие - не разбой? Если вы претендуете на знание единственно правильного пути, поделитесь с нами своими знаниями, и, быть может, мы также найдем его приличным для потребления.
  - Да, всякий свою дорогу выбирает, - поддержал Лемке, - я просто ума не приложу, какими еще способами, кроме имеющихся у нас ныне, можно привлечь к суду поклонников разного рода плебейских теорий, опасных для нашей государственности.
  - Вы сами видите, что у нас достаточно своих негодяев, к чему нам разбирать дела каких-то еврейских групп? Всякая национальная нетерпимость, всякие силовые методы борьбы с инакомыслящими - негуманны, более того, - противозаконны, ибо никакой закон не позволяет физическое насилие.
  Шеделю не хотелось поддерживать беседу, тем не менее, человек очень упрямый, он был готов возразить ему чем угодно, тем более, что отлично понимал, кто виноват в инциденте со Щаповым.
  - Я же говорил, что мне нет до евреев никакого дела, - повторил он, - но сионизм мне противен как теория отрицания богоизбранности отдельно взятой личности ради провозглашения богоизбранности какого-то вшивого народишки. К тому же сионизм всегда есть явная русофобия, поскольку провозглашает Закон в общности в противоположность русской идее превосходства личности над общностью и законом. Тем не менее осуждать евреев за сионизм все равно что осуждать индусов за язычество. Вы тут о каких-то законах и беззаконии проповедовали, мое же мнение таково: закон всегда однобок, закон нуждается в доказательствах, чтобы вступить в силу, а разве выходило когда-нибудь так, чтобы доказательства отражали истинную сущность вещей? Вот говорят, что в Европе законы достаточно совершенны, отчего же в ней так много зла? Лицемерно уповая в них на Бога (даже на деньгах они отпечатывают сей принцип на манер какого-то лозунга или девиза), налагают бремена тяжкие и неудобноносимые, людей судят по поступкам, которые очень редко отображают истинную человеческую сущность, внутреннее же зло не ставят ни во что, если оно никак в поступках не выражается. Подлец и моральный урод всегда хорош для них, если только он в тайне творит свои мерзости и удачно скрывает их от всех. Так что оставьте законы. Таким законам, что провозглашаете вы, я не желаю служить.
  - Коли суд по-вашему вершить, то получится как раз самое натуральное беззаконие...
  - Тогда я готов провозгласить беззаконие, - рассмеялся Шедель, - если человека и стоит казнить, так только за внутреннюю злобную сущность. А если судьям распознать ее не по силам, и они способны выносить приговор лишь по фактам, то какое право они имеют вообще судить? Один есть закон - Закон предвечный, и оформлении документальном не нуждающийся, который почему-то всеми вами именуется беззаконием, все же остальное - ложь и обман, для человечества бесполезные и даже вредные. Я изучил право многих стран и народов, древних и современных, но не нашел ни в одном совершенства. Видимо, в мире этом вообще нет места истине.
  - Эк вы далеко хватили, Борис Владимирович. Все мы под Богом ходим, у Него в руках отмщение и воздаяние. Мы - не Боги, чтобы знать истину потому должны смириться со своим незнанием, с несовершенством собственной природы.
  - В том то и дело, что мы Боги, мы призваны к тому, чтобы быть Богами, и это утвердил Христос Своей крестной смертью, взяв облик человеческий для того, чтобы мы могли стать Богами. Для нас же много легче скотам уподобиться, нежели подняться до уровня высшего человека.
  - Верно, Борис Владимирович, - согласился Лемке, - нервно взглянув на часы, - все ваши слова совершенно справедливы. Нам нельзя сидеть сложа руки, и наблюдать в бездействии, как укрепляется зло в этом мире. Прощайте, Ярослав Дмитриевич, нам надо уходить.
   Он поднялся со стула и протянул графу на прощание руку, то же проделал и Шедель.
  - И все таки, Борис Владимирович, если рассудить иначе.., - начал было Конради, пожимая руку адвоката.
  - И все таки мы спешим.
  Граф проводил гостей до двери, крайне не довольный тем, что не сумел их удержать. Он был даже несколько разозлен на Шеделя, от которого никак не ожидал подобного упрямого антисемитизма. У него в голове не укладывалось, как мог поддерживать это безобразие Шедель, который всегда провозглашал свободу убеждений, разумеется до тех пор, пока они не становятся опасными для общества, но кто сможет в точности определить границу этой опасности? Так или иначе с беззаконием нельзя бороться с помощью беззакония же, иначе чем первое будет лучше последнего? Ведь Шедель - православно верующий человек, к тому же человек, не признающий никаких ценностей, кроме духовного самосовершенствования, как он может так просто отказываться от дара любви и, уподобляясь сионистам, таскать кирпичи для строительства Нового Вавилона? Пусть даже он тысячу раз будет гением, пусть говорит на добром десятке языков, пусть обладает даром пророчества и проникновения в самые укромные уголки человеческой души, но при том не имеет ни капли любви к человеку - нет никакой духовной цены его бытию, нет крепкого православного корня в сердце, а все что есть, все эти великие способности - один самообман, самосовершенствование ради самого себя, ради какой-то мифической любви к России. Что стоит вообще эта, так называемая любовь, когда ему не под силу полюбить хотя бы одного из 180 миллионов ее жителей? Можно ли вообще презирать людей? - будь они тысячу раз ничтожны, слабы, приземлены, они все равно будут глубоко индивидуальны в каждом своем душевном проявлении. Можно ли одновременно презирать людей и любить Россию, которая состоит из этих самых миллионов разноликих существ, глупых и гениальных, культурных и вовсе необразованных? Но если даже возможно любить Россию ради самой России, ради ее идеала и ее боговоплощенной надгосударственной сущности - Святой Руси, все равно невозможно одновременно возлюбить Бога и призреть человека! "Я сказал: вы - Боги и сыны Всевышнего все вы"... Но для того, чтобы действительно стать Богом, надо допустить эту самую возможность, возможность обожения и у других, тебе подобных людей, пусть они даже тысячу раз будут ниже тебя. Более того: надо суметь вместить в себя божество всех остальных, поверить, что и они несут в себе нетленный образ Божий, что они изначально добры по природе своей, но свободой призваны к небытийному царству зла...
  И все таки Шедель, верно разгадал лицо России, ее двуликость: с одной стороны самоуничтожение до близости с Богом, с другой - провозглашение культа самости вплоть до полного отрицания божественного превосходства, "если Бога нет, то я Бог"... Или крест или секира палача, среднего здесь не дано. Вообще есть какой-то мистический ужас в русском уничижении, в отрицании ценности бытия, наук и славы, материальных благ во имя стяжания единой благодати, постоянной готовности к самоотрицанию. "Да будет воля Твоя" - вот смысл многовекового бытия этой сказочной страны, то есть полное отрицание собственной воли ради того, чтоб вместить в себя миллионы себе подобных ради дальнейшего соединения с волей Творца, объединения в единое Тело - Церковь, Святую Русь. Шедель шел на явный духовный бунт, сознательно отрицая духовную сущность Церкви, как совокупности свободных личностей, то есть он отрицал необходимость соединения с такими как он ради созидания Храма Духа Святаго, а Храм только тогда Храмом будет, когда в основе его будет заложена соборность, когда Врата царские отворятся в сердце для вхождения в него остальных представителей рода человеческого.
  Нет, Шедель не был способен полюбить человека, даже уважать его не мог. В одном только Конради был уверен, что дворянская гордость и общественное положение не позволят Шеделю возглавить отряд разбойников, которые отчего-то именуют себя русским народом.
  В этом он не ошибся. Борис Владимирович не собирался вести никаких переговоров с толпой, уже более часа осаждавшей полицейский участок и поручил это дело Лемке. Испытывая отвращение ко всяким многолюдным сборищам, он предпочел укрыться в стенах собственного дома. Без всякого энтузиазма он выпил чаю и погрузился в мрачные раздумья по поводу собственной жизни. Тягостное чувство одиночества не покидало его в последнее время, и он понял сегодня, что не имеет уже сил бороться с ним. Он ощущал себя так, словно бы чья-то злая посторонняя воля вторглась в его давно закрытую для страданий и страстей душу.
  "Господи, как скучно жить! - думалось ему, - и дома скучно и в людях. Ужели мне так всю жизнь и суждено проскучать затворником. А если начать все заново, в адвокатуру вернуться?.. Только вряд ли мне лучше станет от этого, кто гарантирует мне избавление от моей невыносимой тоски? Нет ничего совершенного в мире этом, ничто не дает человеку полного успокоения и удовлетворения. Господи, как же одиноко мне, пойти разве куда?.. Нет, не хочу: люди скучны. Не хочу я никого видеть, да и зачем это нужно? К чему мне люди, о чем я буду с ними говорить? У нас нет общих интересов. Их проблемы для меня горше лютой тоски, мои для них - непостижимы. И все таки мне невероятно одиноко теперь. Одиноко в обществе, одиноко дома. Эк ведь странно: я и причины своей тоски понять не могу, может, и не в людях тут дело?.. Я и с собой то разобраться не умею, а еще претендую на знание человека вообще. Даже если я знаю причину или по крайней мере догадываюсь о ней - все равно мне с ней не совладать. Еще совсем недавно я не мог и помыслить о какой-то там скуке, и жизнь, отданная познанию, имела для меня непреходящий интерес, теперь же и она мне опротивела. Неужели и впрямь нет ничего прочного в этом мире, и совершенно не к чему прилепиться несчастной душе. Скучно жить, и чем могут меня заинтересовать все эти люди, которые никогда не прочувствуют этой скуки, которые не понимают или не желают понять ничтожество собственного существования? Но разве мне становится легче оттого, что сам я не способен разделять их жалкие радости и печали?"
  Он резко поднялся с кресла, подошел к окну и бессмысленно устремил свой взгляд на освещенную неоном рекламы и тусклой круговертью фонарей улицу. Прилично одетые люди бестолково прохаживались по проспекту, разъезжали в экипажах, вели пустые манерные беседы, поддерживали ненужные и неинтересные для них знакомства, утверждая собственное положение на определенной ступени общественной табели о рангах...
  Суета сует! Только внешняя красота здесь и имеет место, внутри же - у каждого такой бардак, что, право же, не стоит жалеть о том, что когда-то ты имел смелость все это бросить. Шедель с досадой задернул штору на окне. Господи, как скучно!..
  
   Глава 33
  "Обе враждебные партии, - социалисты и националисты, - достойны друг друга. В первом лагере хотят как можно меньше работать руками, в последнем - как можно меньше работать головой"
  (Ф.Ницше)
  Лемке был сразу признан митинговавшими около полицейского участка за своего благодаря значку "Союза Михаила Архангела" на лацкане шинели. Кое-кто знал его и в лицо. Узнав в нем члена комитета партии, Огуречников поспешил подсунуть ему руку для приветствия, которая была пожата с видом самым недовольным, после чего Лемке объявил с кислой миной, что Совет крайне недоволен бездействием боевой организации.
  - Конечно это так, - отозвался за всех Протопопов, - только нам никак невозможно оставить брата в беде.
  - А я вам говорю, что ваш брат и товарищ более всех недоволен вашим бездействием. И я уверен, что нынче его менее всего заботит собственное вынужденное пребывание в столь стесненных обстоятельствах; куда более серьезная проблема заключена в том факте, что вы, его товарищи по партии, ничего сделать без него не в состоянии.
  Многие приветствовали такие слова гулом одобрения, однако было немало недовольных тактикой Лемке, призывавшего "оставить товарища в беде."
  - Правда ваша, Юрий Александрович, но как же мы будем без Луки Никодимыча? - выразил вслух всеобщие сомнения Протопопов.
  - О, пресвятая Богородица, пошли мне терпение, - вздохнул Лемке, - разве вы сами без голов? Во всем то вам указания нужны! Вам Лука Никодимович велел с внутренними врагами бороться, а вы чем занимаетесь? Разве внутренние враги наши скрываются в полицейском участке?
  - Никак нет. Враги наши - коммунисты и жиды.
  - Вот идите и поступайте так, как требуют от вас задачи государственной стабильности. Преступные партии ждут вас, господа. Промедление смерти подобно!
  - И верно, нечего время терять! - согласился гласный Огуречников и призвал народ к немедленному выступлению.
  Первым опомнился монах Патермуфий и стал призывать сограждан идти куда-то в бой. Протопопов решил взять на себя восстановление порядка в боевой дружине, что ему весьма скоро удалось, и через некоторое время дружина с патриотическими криками отправилась вслед за извозчичьим старостой.
  Лемке проводил их глазами и не без гордости констатировал несметную численность отряда, тем не менее временами она навевала на него какой-то животный ужас и мысли о полной неуправляемости этих людей. Юрию Александровичу припомнился год начала организации, кровавый 1905, когда подобная военная дисциплина и сплоченность была просто необходима для противостояния бандам революционеров, устроившим в городе настоящий террор. Однако враги государственности уже давно потерпели поражение, и необходимость массового сопротивления отпала. Нужна ли теперь сила, когда демократия так слаба? Сможет ли такая сила на фоне общего бессилья вызвать у граждан какие-либо эмоции кроме озлобления и жалости к "несправедливо обиженным", и просто слабейшим. После драки не принято махать кулаками.
  Лемке давно уже раздумывал над этим, тем не менее вредные социалистические партии продолжали свою деятельность в нашем городе, и потому он почитал роспуск "Союза" не только преждевременным, но и вредным. Не то, чтобы он принимал погромы и шумные демонстрации среди социалистов и революционно настроенных евреев за некую панацею, он просто настолько вбил себе в голову опасность демократических веяний, что уже просто не представлял себе Россию без партий подобного рода, словно бы патриотизм и вовсе не мог существовать без публичного выражения.
   Проникнутый святостью возложенной на него миссии, Лемке, разобравшись с боевым отрядом, отправился в полицейский участок на выручку своего товарища. Он представился приставу и тут же обвинил его в превышении полномочий.
  - Сдается мне, что вы нарочно удерживаете г-на Щапова под арестом, - заявил он между прочим.
  - Если я держу его здесь, значит на то имеются основания, - спокойно констатировал пристав, - у нас есть жалоба г-на Муромцева на известное вам лицо.
  - Да кто такой этот Муромцев? - воскликнул Лемке, - Муромцев, Муромцев...
  Надо сказать, что Лемке обладал феноменальной памятью на фамилии, недаром он много лет проработал секретарем в губернской канцелярии. Покопавшись в неисчерпаемых рудниках своей памяти, он извлек оттуда и г-на Муромцева.
   - Знаю я одного Муромцева, он вышел в отставку, кажется, лет десять назад. Не его ли вы имеете в виду? Кажется, его звали Макарий Андреевич?
  - Именно Макарий Андреевич.
  - Но позвольте, ведь он скончался в этом году. Что же вы по мертвым душам ищете, г-н полицейский?
  - Неужели? - искренне удивился пристав, - эти сведения мне неизвестны. Ведь вы знаете, это делопроизводство...
  - Ах, что вы говорите?! Плохому сюртуку всегда рукава мешают. Говорю же вам: г-н Муромцев умер!
  - Мне нужно письменное уведомление, - ничтоже сумняшеся заявил пристав.
  - Ах, эта проклятая бюрократия! Я же в свою очередь уверен, что вы держите г-на Щапова под арестом вовсе не из-за давно забытого иска в бозе почившего Муромцева. Однако вы напрасно полагаете, что с его арестом врагам государственности будет легче творить свои беззакония. Щапов олицетворяет собой отнюдь не весь русский народ, и от его участия или неучастия в деле спасения России ровным счетом ничего не зависит. А г-на Щапова вам в любом случае придется отпустить, и сделаете это вы не позднее, чем через один - два часа, как только убедитесь в бесполезности своих хлопот.
  Лемке с досадой махнул рукой и ушел, не попрощавшись.
  В это время черная сотня под стройное пение государственного гимна двигалась по намеченному Щаповым маршруту. Благодаря налаженным связям в охранке, Щапов верно вычислил главаря коммунистов, и боевой отряд под предводительством Протопопова отправился прямо к Лианозову, до смерти перепугав своим визитом ни в чем неповинных жильцов дома, в котором квартировал мятежный доктор, что вынудило их немедленно запереться от непрошеных гостей на все засовы. Лианозов встретил гостей внешне слишком спокойно, не в пример своей супруге, которая вела себя не менее агрессивно, нежели визитеры.
  - Подлецы! Варвары! Холопы! - кричала она срывающимся голосом, - душители свободы.
  Иван Ильич насильно увел ее в спальню и запер дверь на ключ.
  - Что вам нужно от меня, в конце концов? - спросил он как можно учтивее.
  - Отправить тебя на каторгу, чудовище! - насмешливо отозвался Протопопов.
  - Давно их обоих повесить надо! Под военно-полевой суд отдать! - раздались голоса людей, заполнивших прихожую и коридор, - найдем у них оружие - из него и застрелим ушкуйников.
  Часть боевиков (основное их количество просто не вошло в дом и коротало время за тем, что било окна в домах неблагонадежных граждан) принялась все крушить и переворачивать в доме доктора под предлогом обыска. Но эти поиски ни каких результатов не дали, достаточно было заранее вглядеться в невозмутимое лицо Лианозова, чтобы понять, что обыск у него совершенно бесполезен.
  Тем не менее урон, нанесенный семейному хозяйству, не мог оставить г-жу Лианозову в стороне от происходящего вокруг.
  - Вы все мерзавцы! - кричала она из своего убежища, - и все то, что вы творите здесь - чистой воды произвол! Должен же быть закон в этой стране!
  - О каких законах идет речь, мадам? - язвительно поинтересовался Огуречников, - о каких законов можете вы говорить, самолично призывая к ниспровержению оных? Теперь у вас есть возможность испытать на собственной шкуре то, что вы предполагаете навязать народам.
  - Какое же вы хамье!
  - Тварь!
  - Простите ради Бога мою жену. Занимайтесь своим делом, - с обычной своей наигранной улыбкой сказал Лианозов, заметив как багровеет лицо Протопопова от гнева и вынесенных от Аллы Филипповны оскорблений.
  - О, как я ненавижу вас всех! - не унималась меж тем хозяйка, - всю вашу палату Љ6, эту проклятую страну ненавижу!
  - Прекрати! - недовольно бросил Лианозов и занял позицию поближе к двери, чтоб успеть затолкать разъяренную супругу обратно в том случае, если она сумеет открыть дверь.
  - Да, пущай себе надрывается, - великодушно позволил Протопопов, - впрочем, за ваши дерзкие речи вам все же придется нести ответственность: завтра же отдадим вас под суд, а доказательства мы сумеем отыскать. Кстати, милостивый государь, вы тоже разделяете ненависть своей супруги к России?
  - Разве узник может любить собственную тюрьму? - усмехнулся Лианозов.
  - Отчего же в таком случае вы не убираетесь отсюда вон, черт возьми?
  - Положим, за границей не многим лучше.
  Они перекинулись с Огуречниковым несколькими остротами, в которых Лианозов хоть и был заносчив и высокомерен, все таки на явную грубость идти не осмелился и не сорвался ни разу несмотря на явные угрозы, несущиеся в его адрес из уст гостей. Он прекрасно знал, что стоит ему повысить голос или выразить свое неудовольствие, эти громилы в мгновение ока растерзают его на части. Тем не менее подобное спокойствие только еще более раздражало гостей, - но они не смели прикоснуться к врагу за отсутствием со стороны последнего каких-либо действий.
  - И все таки я упеку тебя в тюрьму, ей-ей, упеку, - пообещал Протопопов.
   - А вы сами были когда-нибудь в тюрьме? Я знаете ли бывал, и, смею вас заверить, что там не так уж и плохо. И, главное, кормят отменно.
  - Надеюсь, счастье обернется к вам лицом, и вы в ближайшее время повторите столь славную страницу своей биографии.
  Обыск дошел и до спальни, где активистом пришлось вновь столкнуться с агрессивной хозяйкой, которую не мог унять даже Лианозов.
  - Я подам на вас в суд, - заявила она несмотря на все предостережения мужа.
  - Вы этого не сделаете, мадам, вы ведь отвергаете наш суд. Где ваша логика? К тому же я опасаюсь, что на суде вам придется выступать отнюдь не в роли обвинителя.
  - У вас нет доказательств! Вы будете отвечать на суде, а не я.
  - Я же со своей стороны уверен, что мы найдем их.
  - Посмотрим, - улыбнулся Лианозов.
  - Я бы на вашем месте вел себя поскромнее, - заметил Огуречников.
  - Все преходяще в мире этом: даже актеры редко играют одни и те же роли, и часто бывает, что недавний повелитель примиряет на себя маску раба, убийца - палача, и наоборот.
  - Берегитесь, как бы вам не пришлось в скором времени философствовать в мирах иных, и оправдываться перед другими судьями.
  - А если их не существует, иных миров? Или вы не признаете такой вероятности?
  (Доктор всегда был горазд переводить серьезные разговоры на шутки и даже в самых незавидных обстоятельствах не терял присутствия духа.)
  Черносотенцы перевернули всю квартиру вверх дном, и не нашли ничего достойного для правосудия. Это становилось уже скучным, и они понемногу начинали расходиться.
  - Я бы эту скотину сам искать заставил, - угрожающе заметил кто-то.
  - Что не говорите, братцы, - заметил Огуречников, - но у меня такое предчувствие, что нам всем придется уйти несолоно хлебавши. Ведь мы уже все обшарили, и ничего не нашли. Ребятам это порядком надоело, многие из них порываются уходить. Да и есть ли вообще смысл торчать здесь без всякой пользы?
  - Выходит, что мы за зря целый час угробили! - раздались раздраженные голоса.
  - Мы и так достаточно здесь напакостили. Чего полиция сделать не в состоянии, мы доделали за нее.
  - Что мы такое доделали? - пожал плечами Протопопов, - за неделю - это самое большее, - они все восстановят и примутся за старую деятельность.
  - Что же ты можешь нам предложить?
  Вместо ответа Протопопов извлек из кармана пачку каких-то бумаг.
  - Послушай, Демьян, - обратился он к Протопопову, - не гоже нам уходить с пустыми руками. Давай подбросим им эти провокационные листовки, и заявим, что нашли их. Глядишь, какой-нибудь толк и выйдет.
  - Но это незаконно, - отозвался думский гласный.
  - Какой тут может быть закон, к едрене матери? Чай, сам не знаешь, что этот Лианозов и есть самый противузаконный преступник?
  - Ну и что из того? Это мы с тобой знаем, что он - преступник. А для других ничего не доказано.
  - Да будет тебе, Дема, дурака то валять! Ты только погляди, что за любопытные у меня бумажки собраны! Вот смертный приговор шефу жандармов, а вот самому статс-секретарю Столыпину.
   - Да ведь это эсеровские листовки!
  - Какая в том разница? И те и другие одинаково вредны для государства. Бур черт, сер черт, - все одно бес. Пойду подсуну их куда-нибудь.
  Он собрался уже уходить для исполнения задуманного дела, но Огуречников неожиданно схватил его за руку.
  - Ты чего, Дема? - удивленно спросил он.
  - Черт возьми! Сказал же тебе: не делай этого. Понимаешь ли ты, дурья башка, как это называется? Это подлогом называется. А если мы будем идти против закона, то что в таком случае нас будет отличать от всего этого демократического сброда?
  - Да ты просто чистоплюй!
  - Я прежде всего гражданин и обязан исполнять законы, - гордо ответствовал представитель городского самоуправления.
  - Да чтоб тебе провалиться совсем!
  Он снова хотел было отправиться подбрасывать листовки, но Огуречников изловчился и вырвал всю пачку из рук опешившего старосты, и пока тот приходил в себя, успел забросить их в печку.
  - Я народный представитель. Меня не для того избирали, чтобы я нарушал законы.
  - Дурак ты, а не народный представитель!
  Обиженный Протопопов отошел от него и потом целый вечер не разговаривал с законопослушным гласным.
  - Эй, ребята, заканчиваем! Айда отсюда. Все равно, сколько вору не воровать, когда-нибудь да попадется! - заявил он товарищам, уже в который раз перебиравшим лианозовскую библиотеку.
  Те несказанно обрадовались его призыву, вышли на улицу, где, соединившись с остальными, отправились в еврейский квартал.
   Мирное население, попрятавшееся по домам на время "народно-патриотической" демонстрации стало постепенно покидать свои укрытия, дабы поглазеть вслед удалявшемуся отряду. Два дворника из пострадавшего трехэтажного дома, где квартировал Лианозов с женой, особенно долго дивились суетности жития детей нынешнего столетия.
  - Гляди, Гаврила, нонче все стали заниматься политикой. Как только образуются малость, да газетенок каких начитаются, то немедленно в политику и лезут, и морду друг другу бить зачинают. И что за интерес для них в этой самой политике? И без нее можно с кем-нибудь подраться, ежели очень приспичит. Вот взять жильца нашего сверху, ентого рыжего, к которому нынче они и приходили, - так этот постоянно у себя каких-то людей собирает и едва не до самого утра просиживает с ними. Спорят все.
  - А о чем спорят то?
  - Да все о ней, видать, проклятой, о политике. Как лучше нами, дураками, управлять.
  - Да, управлять нами надо. Без управления нам никак не можно. Только я одного не могу взять в толк, Пантелей, зачем нам для энтого управления так много людей нужно? Ведь есть же государь в столице, да и здесь их превосходительство управляет.
  - Э, что тут и понимать? Они все считают, что нынешние власти управляют нами скверно, оттого-де и порядку никакого нет. А вот, кабы они управлять нами стали, то порядок сразу бы и появился. Политика, брат, дело тонкое.
  - Да что и говорить, барское это дело, а вовсе не нашего ума. А нам работать надо.
  - Да-с, им то ведь и заняться, почитай, больше нечем. И-эх!
  Гаврила взял метлу и принялся подметать мусор, оставленный у подъезда недавними посетителями.
  - Ты, Гаврило, у нас голова, - похвалил его приятель, - а вот скажи лучше, что за люди здесь только что были, и какое дело они имеют к нашему жильцу сверху?
  - Какой же ты непонятливый, однако. Верно, это - друзья его. В мнениях разошлись, вот и повздорили. Говорю же тебе: политика - дело тонкое, не про наш с тобой ум.
  - Точно, точно. Барское оно дело.
  И оба принялись мести дорожку.
  Глава 34
  "Идите. Все будет безнаказанно: запретное любопытство убийства, сладострастие насилия, власть над чужой жизнью"
  (А.Куприн)
  Черносотенцы скоро добрались до еврейского квартала, что привело его обитателей в ужас куда больший, нежели испытали во время нашествия бравых ребят соседи Лианозова. Большинство жителей разбежалось с присущей только этой нации прытью, кто же не успел этого сделать, попрятались в собственных домах в надежде, что до них не доберутся.
  Прежде всего отряд бросился громить лавки и магазинчики как атрибуты худших сторон характера "зловредной нации" - торгашества и ненасытности в накоплениях. Все происходило по старому плану, заведенному еще десятилетия назад, когда начались первые беспорядки на национальной почве, связанные с бурным ростом буржуазных отношений и началом борьбы представителей вышеупомянутого народа за лидерство в экономике и общественной жизни. Тактика борьбы не претерпела с тех пор никаких изменений: тот же разгром имущества и избиение осмелившихся оказывать сопротивление... Время не властно над больными национальной горячкой. Остается только одно утешение: все таки целые нации болеют ей весьма редко, в отличии от многих своих представителей, не нашедших для себя лучшего применения, кроме как повсеместно разыскивать виновников собственных неудач. Что тут поделать? - ведь виноватого найти всегда проще, нежели самого себя обвинить во всех незадачах. Так и получается, что жизнь человеческая в нашем столетии движется по какому-то замкнутому кругу: одни утверждают, что национальную горячку порождает животный национализм евреев, другие: что последний в свою очередь проистекает как раз из национальной горячки коренного населения. И не видно ни конца, ни краю, и нет никакого здравого смысла и оправдания всеобщей подозрительности.
  И все таки не нам искать причин всеобщего недоверия и вражды, потому будем просто следить за их развитием в нашем провинциальном, забытом Богом городке. Большое всегда легче видится с изрядного расстояния, и, чем ближе к нему пытаешься подойти, тем меньше становишься способен видеть. Ведь если кто-то желает изучить жизнь птиц, то он совершенно не обязательно должен отправляться с ними в полет или расселяться на их гнездовьях, тем более не мечтает такой исследователь самолично обратиться в птицу, - ибо в последнем случае - он совершенно точно ничего не узнает о них. Так же, когда вы хотите побольше узнать о какой-нибудь стране, не стоит рыться во всевозможных справочниках и записках путешественников, более же всего надо избегать рассуждений тамошних граждан, отчего-то взявших на себя смелость судить о философской подоплеке бытия своей родины, куда лучше просто попробовать поговорить с ее людьми, причем самыми посредственными и незаметными. Для того, чтобы узнать какую-нибудь страну не нужно ходить на прием для беседы с умными и образованными людьми, можно остановить простого прохожего, крестьянина или мастерового, и в его несвязной беседе уловить куда больше скрытого смысла, чем в рассуждениях целой совокупности выдающихся умов, претендующих на звание "нерва нации". А если такой возможности и не представится можно попробовать познать национальное лицо того или иного народа через его музыку, но не через фольклор, в котором всегда много идеального, и, тем более, не через обряды, которые чаще всего являются всего отголосками давно минувших дней. Можно достаточно хорошо узнать народ по его песням, которые являются подлинным движением души, узнать его, даже никогда с ним не сталкиваясь; и, не понять совершенно, проживя с ним бок о бок многие годы, а то и целую жизнь. Так же и людей лучше понимают те, кто менее всего с ними общается. Большое видится на расстоянии...
   Впрочем это излишнее отступление. Вернемся к нашим "героям."
  Итак, разворотив все на своем пути, и пощадив лишь дома тех, кто выходил сам на встречу боевой дружине и снимал шапки перед портретом Государя, для чего нужна была все таки недюжинная смелость, - ведь многие не то что на улицу выйти, даже к окну подойти боялись, - черносотенцы достигли дома, где проживала семья Марка. Тот безусловно снимать шапки не стал, потому что счел подчинение подобному насилию делом слишком унизительным. Перед ним стоял древний пример пророка Моисея, поразившего египтянина, и он, не долго думая, зарядил карабин с решимостью защищаться при первой же попытке погромщиков взломать двери его дома. С оружием в руках он устроился около окна и принялся следить за движением не в меру воинственного народа, собравшегося под окнами его дома.
  За этим то занятием его и застал престарелый дед.
  - Наш дом слишком заметен, чтобы они обошли его стороной. Надо выйти к ним: они нас не тронут, - предложил он.
  - Да как ты можешь так говорить? Или ты хочешь, чтобы я подчинился произволу? Лучше я сяду в осаду, чем выйду на встречу этим людям.
  - Ах, юность, юность, - грустно покачал головой дед, - они сильнее нас. Давай же подчинимся.
  - Как ты не можешь понять, что это будет гнуснейшей трусостью - подчинение проклятому Эдому, - вспылил Марк.
  - Не повышай голоса, - сурово заметил старик, рассерженный упрямством внука, - ты сам не знаешь, что говоришь.
  - Одно мне известно наверняка: подчиняться насилию гоев, отвергнутых Богом, я не желаю!
  - Ты - мое наказание Божие, Марк, и слуга Асмодея. Не они отверженны Богом, а мы по грехам нашим, и им сила дана благодаря тому, что мы больше других согрешили. Помнишь, что написано в писаниях: Бог дает нам землю и покоряет народы не за нашу особенную праведность перед Ним, а за грехи этих самых народов. Теперь мы слабы, потому что согрешили перед Ним, и оттого должны подчиняться этим заблудшим людям, не знающим истины и не способным понять, почему они так сильны перед нами. Пусть они идут против Бога, но разве мы сами не хуже их? Скажи, отчего студенты из наших рвали на днях государственные флаги, сбрасывали портреты императора? Если бы ты знал это, то не стал бы теперь удивляться тому, что гои пришли сегодня в наши дома. Мы плохо воспитали наших детей, и грехи их легли на всех нас. Разве ты хочешь дополнять меру вины тех, кто по неразумию привел этих людей на дома своих братьев? Как долго призывал я всех вас ни противиться никакой власти, и сколько молодежи из нашей семьи ушло в проклятую русскую революцию, не вняв моему голосу?
  - Но это не власть никакая, то что твориться под нашими окнами: это полное безвластие. Никакой власти эти негодяи не представляют. Разве я бы посмел бороться против царя, которого воздвигли для себя русские, в то время как вынужден сам жить на их земле?
  - Не перебивай меня, пожалуйста. Я говорю о том, что борьба с государством есть зло великое, тем более борьба с чужим государством. Второй после Бога на земле этой - царь. Не я поставил здесь царя, и не ты, даже не эти люди, кричащие теперь на улице, чтобы мы убирались в Израиль. Бог поставил его, значит, так было нужно, и мы должны служить ему.
  - Я не против царя. Но должен ли я служить ему, если царь - гой?
  - Разве Бог велел нам служить только царям из Израильского корня? Разве мало великих из рода нашего служили царям иноверным?
  - Да я всего лишь против несправедливости выступаю! Отчего ты не хочешь меня понять?
  - Несправедливость мы за грехи наши терпим.
  - Да что ты все о грехах поминаешь, ведь лично мы никого из них не оскорбляли!
  - Все мы люди одной крови, для всех закон един. И если кто из наших нарушает его, ответственность несут все, потому что, те, кто не нарушал его явно, допустили других к нарушению. Лучше б преступникам тем и вовсе было не родиться в народе нашем!
  - Если по-твоему судить, так лучше и не жить совсем! Выходит, что мы все должны отвечать за ошибки каких-то мерзавцев потому только, что они родились евреями, а порядочные русские только за то, что черную сотню тоже составляют в большинстве своем русские и единоверные им христиане, или мусульмане.
  - Я тебе говорю, а ты не слышишь меня. Молод ты еще слишком, и многого не понимаешь.
  - Все равно гнев Божий падет на сынов Эдома! - упорствовал Марк.
  - Это одному Богу решать, кто согрешил более остальных. С нас же спросится много больше, нежели с идолопоклонников. Не будем же теперь раздражать этих людей: спустимся вниз.
  - Иди, иди. Я тоже сейчас сойду, - уклончиво сказал Марк, уставший от нравоучений деда.
  Старик, почуяв неладное, долго и пристально глядел на внука, щуря свои темные глазки, и уходить не торопился.
  - Будь благоразумен, янике, - ласково говорил он.
  - Иди, иди, я сейчас выйду... Бог не оставит нас.
  Когда тот ушел, молодой человек снова прильнул к окну и ему отчего-то показалось, что толпа еще больше увеличилась в размерах, однако для него было уже глубоко безразлично, сколько их теперь. В тот момент он полагал, что должен совершить и непременно совершит что-то великое и втайне сравнивал себя едва не с древним Моисеем. Он вовсе не думал о своей личной безопасности, да и ни о ком вообще не думал, заряжая свой карабин.
  Он видел, как дед его выходил на улицу, как кричал своим слабым старческим голосом что-то об отсутствии врагов государя в этом доме, о благонадежности его жильцов...
  Кто будет трогать ветхого старикашку, вышедшего с миром навстречу погромщикам? Конечно, они не обидят его... Это было последнее, о чем он подумал, целясь в толпу.
  Верно, эти люди ушли бы теперь. Но из окна раздался выстрел. Марк бессмысленно глядел на улицу, он ничего не соображал тогда, лишь изо всех сил сжимал ствол и палец конвульсивно скользил по тяжелому курку.
  Человек в заношенном картузе песочного цвета, в неподпоясанном, как у татарина полушубке стал кричать на старика, и, оттолкнув его бросился в дом, за ним следом отправилось еще несколько человек.
  Марк только одно знал в тот момент: деда его не тронули, и больше ничего не волновало его. За себя он нисколько не опасался. Он слышал топот множества ног на лестнице, но не обращал на это никакого внимания и бессмысленно стрелял в темноту, с которой сливалась толпа, собравшаяся под окнами его дома.
  Черносотенцы совершенно озверели от этой бессмысленной пальбы и рассыпались по окрестным домам в поисках оружия. Дверь в комнату Марка уже выбивали, однако он не сдвинулся с места.
  "К чему они суетятся? Право же, жизнь человеческая стоит слишком мало, чтобы так целеустремленно искать ее", - думалось ему, но, едва двери стали потихоньку сдаваться под их напором, Марк, подчиняясь некоему древнем инстинкту, заложенному в человеке помимо его воли и желания, - тому самому, что временами вынуждает нас спасать свою жизнь, даже при полном отрицании ее ценности, - решительно распахнул окно, и, вдохнув полной грудью морозный вечерний воздух, с какой-то блаженной, отрешенной от всего улыбкой, спрыгнул вниз, не выпуская из рук карабина. Второй этаж - высота не слишком мудреная, однако благодаря полной физической неподготовленности к прыжку и скользкому из-за утренней оттепели снегу, Марк сломал себе ногу, или обе сразу, - он точно не знал, потому что страшная боль внезапно объяла все его тело. К нему со всех сторон бросились люди с возбужденными и злыми лицами. Он уже не ощущал боли от побоев, не понимал даже, чем его бьют, ему запомнился только какой-то человек в расстегнутом зипуне, который демонстрировал всем обагренную кровью рубаху, прилипшую к широкой волосатой груди. Вероятно Марк задел его своей беспорядочной стрельбой. Потом он видел перекошенное от ужаса лицо деда, припадавшего на колени с мольбами о пощаде для своего внука. И Марк отчетливо слышал его жалобный дрожащий голос.
  "Ой-вей, мир! Ведь он совсем мальчишка. Господа, граждане, братья, оставьте его!"
  Но, видимо, кровь на рубахе товарища возбуждала их куда более, нежели мольбы жалкого еврейского старикашки, который терял в этой бессмысленной борьбе любимого внука.
  "Наверное тому парню, которого я ранил, тоже больно теперь", - отчего-то подумалось изнывающему от невыносимых страданий Марку, - что за интерес был мне его подстрелить? "
  Потом он думал о Боге, к которому сейчас придет, об одиночестве плачущего старика, ради которого он не смог остаться жить, да еще о том раненом гое - о нем особенно мучительно, хотя всего лишь с четверть часа назад юноша готов был растерзать его на части, а теперь переживал по поводу его пустякового вообщем-то ранения, в то время как его собственная боль оглушала, уничтожала, он поминутно терял сознание, а, приходя в себя, уплывал куда-то, не чувствуя и не понимая ничего.
  Уже бежала на место происшествия вызванная кем-то полиция, появился Щапов, выпущенный на свободу за полной бессмысленностью его дальнейшего задержания под арестом, прибывали репортеры. Приехал и Мануильский с Конради, который в последний раз пытался призвать к разуму товарищей по партии; остановился недалеко от еврейского квартала экипаж Розенгольца, случайно проезжавшего мимо вместе со своим гостем, харьковским банкиром.
  - Неужто и у вас возможно такое? - изумился харьковчанин, - я полагал, что погромы - прерогатива Малороссии Бессарабии.
  - Очень редко, но как сам, видишь, случается и такое, - ответил Розенгольц, высовываясь из окна экипажа, - ведь и у нас живут те недоумки из евреев, которые вместо того, чтоб бороться за власть, борются против всякой власти вообще. Россия настолько анархичная страна, а ее народ настолько равнодушен ко всякого рода власти, что готов отдать его кому угодно независимо даже от национальности, лишь бы самим в нее не вляпаться. Да, и иные из наших ни чем не лучше русских. Борются против своего первосортного по отношению к славянам положения в ущерб общееврейскому делу, и никак не хотят способствовать нашему приходу к политической и экономической власти в России. За чечевичную похлебку первородство свое продают, и не могут понять, что вовсе не конституция, а деньги определяют наличие свободы. А нищий при любой конституции остается рабом. Надо управлять самому, чтоб не быть управляемым. Третьего не дано.
  - Так, именно так. Или мы будем управлять русскими, или русские - нами. Но ведь русские вообще ничем управлять не хотят, для них главное - ничего не делать вообще, - поддакнул гость из Харькова, - все у них только на самодержавии, на узде железной и держится, - иначе б вообще никакого государства и не было. Пили бы водку, да святым своим молились.
  - Но что ты там не говори, погромы все таки нам необходимы для ожесточения и поднятия национального самосознания евреев.
  - Безусловно это поможет направить нашу борьбу в нужное русло, - снова согласился гость, - какой бы серьезной помехой самодержавие для нас не являлось, все таки оно гарантирует мощь и целостность государства, а, стало быть, и надежность наших капиталов. Нам надо бороться за власть в сильном и процветающем государстве. Да и самодержавие всегда можно будет спихнуть, как только подходящий момент представится. И что нам вообще за дело до царя, если удастся завоевать исполнительную власть, а монархию ограничить конституцией?
  - Так что мы с тобой даже патриоты в некотором роде. Завтра же выпущу статью о карательной экспедиции против врагов государства, окопавшихся в еврейском квартале. Кстати, кто-нибудь пострадал?
  - Говорят, одного прикончили, - стрелять осмелился.
  - Так и запишем: убит социалист-террорист. В левых же изданиях выпустим что-нибудь другое. Ты же по своим каналам постарайся распространить на всю Россию, и, конечно, же Европу с Америкой, - последнюю в особенности, - о страшных зверствах по отношению к евреям, учиненных националистами при прямом покровительстве властей, и повлекших за собой кровавые жертвы (непременно с кровавыми жертвами, человек этак с сотню пусть значится "убитыми"). За границей, в особенности в США любой чепухе поверить готовы, лишь бы она была направлена против России.
  - Послушай, но для вашего города 100 человек - это уж слишком! Думаю, что это едва не треть взрослого еврейского населения.
  - Уверяю тебя, что в Америке для дураков напишут и о 300 жертвах, или вообще о поголовном истреблении еврейского населения губернского города N.. Там все достижения мировой цивилизации отданы подрывным российским организациям, потому что сильная Российская империя, развивающаяся невероятными темпами, является серьезной помехой для завоевания США доминирующих позиций в мире.
  - Это правда. Вся демократическая общественность за океаном просто завизжит от восторга, потому что у них появится лишняя возможность выразить протест антидемократическому режиму в России, который столь неосмотрительно мешает установлению англо-американской гегемонии.
  - На редкость глупая нация, эти американцы, в сотню раз глупее русских. Не знаю, чего бы они вообще без евреев добились?
  - Все таки травля России другими странами нам на руку - она ослабляет ее, а это дает нам больше шансов добраться и здесь до власти, как нам уже удалось это сделать в других странах. Осталось подключить и Россию к общему конклаву, она станет основным сырьевым и финансовым придатком нашей всемирной организации.
  - Да, в ней будет процветать демократия, и русские будут гордиться тем, что и они стали свободной нацией, как и прочие дурные народы гордятся, не понимая от кого и от чего они на самом деле зависят. Это самый лучший и незаметный вид рабства: когда рабы считают себя свободными. Надо только постоянно напоминать им об их свободе, - и управлять ими не будет представлять для нас никакой сложности.
  Пока два наших знакомых мирно беседовали о столь глубокомысленных вещах, полиция уже полностью оцепила квартал и призывала черносотенцев разойтись, в противном случае обещая им в этом посодействовать. Когда Марк был отбит у озверевших "мстителей за кровь", никаких признаков жизни он уже не подавал, и, как не пытался полицейский врач привести его в себя, все усилия его были напрасны.
  Арестовать не удалось никого: непосредственные убийцы скрылись с места преступления, едва завидев полицию, остальные занимались погромом окрестных домов, потому в расправе с Марком принимать участие не могли.
  Черносотенцы нехотя расходились по домам, сетуя на полицию, но в конфликт с ней вступать не решались благодаря принадлежности последней к государственным структурам.
  Мануильский прибыл, когда черносотенцы уже уходили из квартала, и, осведомившись о жертвах, немедленно направился на место разыгравшейся трагедии. Он склонился над Марком и стал осторожно тормошить его.
  - Чего стараетесь то? Умер он, - заметил полицейский, осторожно тронув его за плечо.
  - Как умер? - машинально спросил он.
  - Знамо дело, что умер.
  Он как-то растерянно посмотрел по сторонам, словно пытаясь отыскать опровержения страшной правде этих спокойных слов равнодушного служаки. Взгляд его случайно упал на фигуру маленького сморщенного старикашки, его слезная молитва на почти позабытом Валерием Соломоновичем родном языке стала подтверждением услышанному ранее. Он сжал мертвую руку своего друга и, поцеловав ее на прощание, поспешил отойти от тела, стараясь даже не глядеть в его сторону. Выглядел он на удивление спокойным, даже каким-то равнодушным, и одному Богу было известно, что творилось тогда в его душе.
  "Я так и знал, так и знал", - бормотал он, хотя по лицу его было видно, что он вообще не слишком понимал, какая участь постигла его бывшего друга...
  Недавно освобожденный Щапов едва не вприпрыжку спешил к своим друзьям, досадуя про себя на полицию, по вине которой он не смог принять участие в своем любимом занятии. В спешке он натолкнулся на Конради, выходившего из экипажа, и даже вздрогнул от неожиданности. Приготовившись выслушать какую-нибудь гневную отповедь с его стороны, поручик заносчиво и нахально посмотрел прямо в глаза графу, но вместо гнева нашел в них самый настоящий ужас и отчаяние. Он никогда прежде не видел соратника по партии в таком состоянии, и несколько смутился, что вообще случалось с ним крайне редко. Он опасался заговорить с графом, припоминая последнюю их беседу, в которой Конради пообещал разорвать с ним всякие отношения. Однако пауза была теперь слишком неуместной, и Щапов из желания сказать хоть что-нибудь, более же для того, чтобы нащупать почву для дальнейших контактов, заметил вкрадчиво:
  - А я ведь только что из полиции. Все получилось как вы хотели: я не принимал участия в нынешней демонстрации.
  Конради ничего не ответил и продолжал молча глядеть на Щапова, не понимая, для чего вообще нужно теперь что-то говорить. Тем не менее он все таки не развернулся и не ушел, как ожидал того поручик, потому Щапов довольно скоро осмелел и спросил своим обычным самоуверенным тоном:
  - Разве стало вам легче от того, что меня здесь не было?
  - Этим ли вам оправдываться, г-н поручик? - задумчиво спросил граф и отвернулся от Щапова, - да и зачем вообще передо мной оправдываться? Я повел себя глупее всех. Неужели я тогда понять не мог, что не в вас здесь дело? Да и при чем тут вы? Ступайте с миром.
  Щапов отошел от него в недоумении и даже усомнился, в полном ли здоровии находится старый граф. Он увидел Мануильского, и ему страстно захотелось пройти мимо него и сказать что-нибудь обидное: надо же было хоть на ком-то излить свою кипучую энергию, столь долго томившуюся без дела. Однако ненавистный выкрест выглядел так дурно и нездорово, что Щапов решил пощадить его, хотя тут же укорил себя за неуместную сентиментальность.
  Мануильский шел к своему экипажу, миновал графа, словно бы и вовсе не заметил его, потом вдруг вспомнил что-то и вернулся.
  - Извините, - я не сразу увидел вас, - сказал он тихо и пожал руку Конради, избегая глядеть в его глаза.
  - Они убили моего брата... Они - ваши друзья!.., - добавил он, но оборвался и только махнул рукой.
  Конради хотел было пособолезновать ему, но понял, что в этих обстоятельствах лучшими словами будет полное их отсутствие. Мануильский потоптался еще на месте, потом крепко сжал руку графу и сказал:
  - Я ненавижу их! Как я их ненавижу! Да вам не понять меня, ведь вы никогда не умели ненавидеть!
  Конради тяжело вздохнул.
  - Мне очень больно, друг мой. Я не знаю, что вам еще сказать.
  - А я ненавижу, чтобы только заглушить эту боль, чтобы обмануть страдания враждой и злобой. Иначе я не могу. У меня нет такой силы, как у вас. Я не понимаю христианства!
  Сначала говорил он спокойно, потом вдруг вспылил, глаза его как-то лихорадочно заблестели, слова стали злы, но в них было больше горечи и боли, чем ненависти.
  - Зачем я вообще принимал христианство, чтобы лицемерить потом? Отчего так поразил меня когда-то закон всеобщей любви в то время, как понять и принять его я никогда не мог, а теперь уже тем более на смогу. "Люби друзей своих и ненавидь врагов своих", - вот мудрые слова, только это я и умею делать хорошо. Я не шагнул дальше Ветхого Завета, и потому никогда не смогу полюбить этих людей, и не понимаю, как Он мог любить тех, кто Его убивал... Я и Бога то не люблю, напрасно только пытался обмануть себя: я не люблю Его потому только, что не могу любить всех. Я слишком ненавижу, оставьте же меня с моей ненавистью! И лучше я вообще не буду верить в Бога, чем обманывать Его. Потому что я совершенно уверен, что никто не может любить врагов и гонителей своих, кроме Бога, которого они же распяли, не просто прощать их, а именно любить, ибо прощение и любовь - совершенно разные вещи. Простить можно кого угодно, но вот возлюбить!..
  Конради обнял его за плечи и произнес дрожащим голосом:
  - Валерий Соломонович, зачем вы мне все это говорите? Ведь вы прежде всего меня должны ненавидеть, а вовсе не этих людей, которые не ведают, что творят. Бог, которого вы гоните теперь, спросит со всех, но не поровну спросит. И не тяжесть и количество злых деяний ляжет на весы, а мера реализации даров, Им отпущенных, ибо иной дурак такого натворить может, - да есть ли смысл с него спрашивать? И потому не толпа осуждена будет, а прежде всего ослепшие вожди ее, посеявшие соблазн и разделение в народах. Горе миру от соблазнов, но двойное горе тому, через кого они приходят!
  Он перевел дыхание (видно не слишком легко ему было говорить) и продолжал:
  - Разве же я знал, Валерий Соломонович, что этим все закончится. Разве мог я, создавая свою партию, думать о тех ужасных последствиях, которые повлечет за собой ее деятельность? Кто мог сказать мне тогда, что та благородная идея, которой я отдал целую жизнь, когда-нибудь выйдет на улицу, где и будет растоптана обезумевшей толпой? Лучше б мне было уйти с нею в могилу, чем выносить теперь подобный позор. И кто посмел настолько обесценить наш нравственный долг перед отечеством, свести его до элементарного самодурства и национальной нетерпимости. Как имя этому негодяю? Может быть, вы знаете? И есть ли у него вообще имя, и к чему искать нам сейчас виноватых, когда мертвых уже не воскресить? Поиски виноватого выгодны лишь в политике, которая изначально несет в себе грязь, для людей же они просто безнравственны. Мне кажется, Валерий Соломонович, что все случилось так только потому, что то, чему я служил и поклонялся, было не более, чем благая идея - продукт человеческой мысли, а никакая любовь, тем более любовь к Отечеству ни в каких теориях и обоснованиях не нуждается. Теперь я знаю наверняка, что для любой, даже самой прекрасной и светлой теории, рано или поздно, но найдется Великий Инквизитор, который исказит ее до неузнаваемости, обезобразит до отвращения, и самое поразительное заключается в том, что этот самый Великий Инквизитор никогда не будет иметь конкретного лица, и имени человеческого носить не будет. Он появляется одновременно с рождением идеи, он плоть от плоти ее, неотделимое ее составляющее, или же просто обратное ее отражение, преломление того зла, что скрывается в каждом из ее творцов. Как у самого Христа есть жалкий и отвратительный антипод - Антихрист, прикрывающийся Его именем, так и в каждом из нас живет нечто, что можно бы назвать античеловеком, воплощающим в любом человеке небытийность мирового зла, которое без совокупления с миром материальным существовать не может, ибо оно отрицает само право к существованию в мире, созданном Словом и изначально исключавшим зло. Странно то, что в то время, как Антихрист не может жить во Христе, наш античеловек свободно гнездиться в нас, становясь некой неотъемлемой частью нашей души. Зло не есть, точнее оно есть, когда мы становимся злыми... Вот кто, оказывается, этот Великий Инквизитор на самом деле? - сам человек, который не будучи злым по естеству своему, ежедневно торгует своей душой и беззаботно продает ее в рабство своему Великому Инквизитору, и зло торжествует над ним в порфире господина. После всего этого, как могут быть добры дела рук его? Вот, вы говорите, что я - добрый человек, но что мне от того, что я добр, что в себе самом победил я своего Инквизитора, тогда как он независимо от моего желания пленил мою идею, а с ней и организацию, которая должна была стать ее носительницей, - победил самое дорогое, что было у меня на этом свете? Выходит, что не так уж я хорош и добр... Зло живет в каждом из нас, и вовсе не потому, что мы как-то особо подвержены ему с адамовых времен, а потому что мы все только тем и живем, что постоянно созидаем его храм в собственной душе, вместо того чтоб делать ее обителью Духа Святого. А после этого еще смеем удивляться тому факту, что весь мир, оказывается, во зле лежит; по-моему же, это та самая закономерность нашей жизни, которой менее всего приходится удивляться. Впрочем пустое это все... Я заговорился с вами, вам и без того не до меня теперь. Прощайте.
  Лакей уже предупредительно открывал дверцу графского экипажа.
  - Прощайте и не кляните меня, ради Бога.
  - Полно, граф, за что же мне вас проклинать?! - воскликнул Мануильский.
  - Да, знаете что... Я тут много наговорил вам, и все как-то бестолково вышло. В то время как что-то главное я позабыл сказать... Знаете, Валерий Соломонович, мир все таки - не зло, да и вообще зло не имеет и не должно иметь никакого оправдания к своему существованию среди нас. Помните, "кто подчиняется злу, тот существует в несуществующем"...
  Дверца захлопнулась, и графский экипаж вскоре скрылся за углом, оставив после себя длинный сине-голубой след на исполосованном полозьями снегу.
  
  Глава 35
   Не страна, а сплошной бивуак.
   Для одних - золотые россыпи,
   Для других - непроглядный мрак.
  (С.Есенин)
  Одним прекрасным солнечным утром Шедель отправился для встречи со своим подзащитным в тюрьму. Надзиратель провел его по узкому темному коридору, заплеванному окурками, потом остановился у одной из камер и стал целеустремленно просовывать ключ в скважину что ему не слишком удавалось благодаря бурно проведенной ночи.
  - Ах, ты каналья - расканалья. Проклятый замок! Давно говорил, что надо сменить его.
  Он ругался и торопился, однако от излишней суеты преуспевал в своем деле крайне плохо. Наконец ему все таки удалось открыть дверь, от радости он растворил ее слишком широко, и пригласил Шеделя войти с таким выражением на лице, словно бы он вводил адвоката в самую лучшую парадную нашего города.
  - Может, мне поприсутствовать? Кабы чего не вышло. Ведь этот тип - натуральный Ванька-Каин. Как пить дать, такой и есть, - предложил надзиратель.
  - Не стоит, я сам как-нибудь справлюсь. А что, он действительно буйный?
  - Как ему не быть буйным, коли две души христианские смертию зарезал? Только, по правде сказать, мне кажется, добрейшей души он человек.
  Надзиратель захлопнул дверь, и адвокат очутился в сумрачной небольшой каморке с ободранными стенами, которые когда-то были выкрашены в совершенно неприятный для человеческого глаза цвет. "Ванька-Каин" оказался крепким молодым парнем довольно приятной наружности, с кротким, и совсем не злым лицом, уже заросшим густой черно-рыжей щетиной. Щурясь от внезапно ворвавшегося в его мрачное убежище весеннего солнца, он с искренним удивлением посматривал на прилично одетого свободного человека и никак не мог понять, что могло занести его в столь погожий день в это царство вечной духоты и полумрака.
  - Вы Дударев, Илья Галактионов? - спросил гость, разглядывавший его с не меньшим интересом.
  - Он самый. А вы, барин, по какому делу пожаловали?
  Борис Владимирович отыскал глазами табурет, и, накрыв его утренней газетой, присел.
  - Я буду защищать вас. Моя фамилия - Шедель.
  - Вы что же, немец?
  - Нет - русский.
  - Ну и слава Богу. А то немец наверняка бы меня надул.
  - Как же бы он мог надуть вас, коли обязан был вас защищать? - улыбнулся Шедель.
  Дударев был предельно кратко в своем ответе:
  - Мало ли как?
  - Вам необходимо быть со мной полностью откровенным и усвоить, что я вовсе не собираюсь вас надувать.
  - Воля ваша, барин.
  - Вы ошибаетесь. Только от вас одних зависит, отправитесь ли вы на пожизненную каторгу, или выйдете отсюда полностью оправданным.
  - Как пожелаете.
  - Надеюсь вам не хуже меня известно, в чем вас обвиняют.
  - Я убил двух человек с целью грабежа, - с готовностью отозвался Илья.
  - Верно. Но вы должны также понимать, что я не прокурор и не судья, потому вам следует быть со мной предельно откровенным, ибо от этого зависит ваша дальнейшая судьба.
  - Чем же вы можете мне помочь?
  - Я могу избавить вас от бессрочной каторги и, если вы того захотите, добиться вашего полного освобождения.
  - Для чего вам это надо? - недоверчиво спросил Илья.
  - Да потому, что я ваш защитник, - подивился его непониманию Шедель.
  "Что поделать: темный и забитый народ", - подумал он про себя и продолжил искать пути к установлению более тесного контакта со своим подзащитным.
  - Итак, начнем с того, что вы не убивали этих людей.
  - Я? - удивился Илья, - да, именно я то их и прикончил!
  - Ради Бога, не лгите хотя бы мне! Помните, что вы христианин, и вам придется давать присягу на Библии.
  Он как-то странно отреагировал на это заявление, словно бы прежде даже и не подозревал о том, что ему придется присягать. Шедель поспешил воспользоваться его замешательством.
  - Бога обмануть вы не сумеете, как ни старайтесь. Или вы не боитесь, что святые отступятся от вас? Или вы полагает, что и они не поймут вашего обмана?
  - Убийца я окаянный, что и говорить?
  Шеделю прежде никогда не приходилось сталкиваться с подобного рода клиентами, и вообще вести с ними разумную беседу. Способный разгадывать сокровенные мысли и чаяния самых мудреных людей, он никак не мог взять в толк, что заставляет упорствовать этого темного и неразвитого крестьянина, в то время как он всеми силами старается помочь ему. Этот человек был таким простым и незамысловатым, настолько же проста была его хитрость, что, по мнению адвоката, его можно было убедить в чем угодно, запутать и вызвать наконец на откровенность. Но не тут то было! Его подзащитный совершенно не доверял своему адвокату, и Шедель не мог понять, отчего так происходит. Вряд ли он не понимал роли защитника в собственной судьбе: были здесь какие-то иные причины, о которых приходилось только догадываться...
  - Если вы сами не хотите ничего говорить, придется мне взять на себя роль рассказчика, - продолжал Борис Владимирович, - итак, некий человек несколько дней назад нанял вас за некоторую сумму, дабы вы обвинили себя в преступлении, которого никогда не совершали.
  - Какой такой человек? Право, барин, я ничего не знаю об этом...
  - Послушайте же (здесь он страшно хотел обозвать его каким-нибудь словом, выражающим на языке нашем недостаток разума, тем не менее сдержался). Этот бред вы можете говорить следователю. Но на суде я буду говорить за вас. Я обязан защищать вашу невиновность. Хотите вы того или нет, но нам необходимо найти общий язык, иначе я ничего не смогу для вас сделать. Теперь только от меня одного зависит ваше будущее.
  - Так, барин. Но мне нечего терять - я преступник.
  - Итак, вы не убивали этих людей!
  - Ни-ни. Преступник я и вор.
  - Говорю вам, что вы не убивали никого, - повысил голос Шедель.
  - Как вам, барин, угодно.
  - Послушайте, вы - идиот?
  - Зачем же сразу идиот? Какая теперь разница в том, убивал я их, али нет?
  - Стало быть, вы собираетесь утверждать и впредь, что отравили этих купцов?
  - Раз уж сказал "аз", придется и "буки" сказать.
  - Я, конечно понимаю вас: бедность, безработица... Но стоит ли губить себя ради семьи, наверное именно семья толкнула вас на самооговор? Есть у вас семья, г-н Дударев?
  - Была, - мрачно отозвался Илья и опустил глаза.
  - Ага, выходит, я угадал, что вы для семьи старались. А теперь говорите о ней в прошедшем времени. Стало быть, ее у вас больше нет. Если у вас осталась голова на плечах, вы можете воспользоваться возможностью повернуть все вспять, отречься от собственных слов, и тогда вы выйдете отсюда совершенно оправданным.
  - Никак не можно, барин, - грустно заметил Илья, нервно теребя ворот своей рубашки.
  - Отчего же не можно?
  - Назад только раки ходят.
  - Ко всему то вы поговорку подберете. Поймите, что не беда сделать ошибку, беда не суметь ее исправить. Подумайте еще раз: ведь можно все переиграть.
  - Никак не можно, - упорствовал Илья, и, оглядевшись по сторонам добавил шепотом, - ежели вы так беспокоитесь о моей судьбе, то я готов открыть вам страшную тайну.
  - Какую такую тайну? - поинтересовался Шедель, с трудом скрывая совершенно неуместную в данной ситуации усмешку.
  Илья снова недоверчиво посмотрел на Шеделя.
  - А вы не донесете на суде?
  - Черт возьми! Я же ваш поверенный!
  - Тогда, так и быть, скажу. Мне заплатили деньги за мои показания, так что теперь никак не можно отказаться.
  - Ладно, в таком случае начнем с ваших показаний.
  - Да я уже сказал им все.
  - Кому им?
  - Следователю.
  - И что же вы ему сказали?
  - Всего ведь и не упомнишь.
  - Тем не менее я советую вам вспомнить. И будем вместе думать, как вести себя дальше.
  Разговор этот был трудными для Шеделя. Адвокат и подзащитный совершенно не понимали друг друга. Подзащитный не доверял адвокату, а тот видел в нем темного и отсталого крестьянина, который был не только не в состоянии понять, что от него требуют, но и просто не желал этого делать. Илья не видел в Шеделе ничего, кроме большей учености, элегантного английского костюма, да еще, пожалуй, книжного, совершенно не похожего на его собственный, языка. Для него Борис Владимирович был только барином, а следовательно человеком, совершенно не способным чувствовать и понимать то, что переживал теперь он в этом душном и неуютном каземате. Он был страшно далек от всех трудностей и проблем Ильи, потому что оба они прожили слишком разные жизни, по-разному смотрели на окружающий мир, и поклонялись различным идеалам.
  Только в самом конце беседы Шедель понял, что для своего подзащитного он являлся чем-то вроде жителя другой планеты, и потому не в его власти было заставить Илью увидеть в нем такого же человека, как он сам. Поначалу адвокату казалось, что за всем этим скрывается элементарная рабская психология нашего неразвитого крестьянина, но потом он пришел к выводу, что было здесь нечто большее. Раб всегда старается занять место господина, этот же человек напротив всеми силами старался воздвигнуть некую перегородку между ним и собой, и никак не желал допускать Шеделя в свой нехитрый, но совершенно чуждый и недосягаемый для него мир.
  - А скажите, если вдруг кто-нибудь подарит вам эти 10 или 20 тысяч, вы сможете вернуть деньги тому человеку, что упек вас в тюрьму? Сможете вы взять назад свои показания? - полюбопытствовал адвокат.
  - Да кто же мне их может подарить? - отшутился Илья.
  - Положим, что я.
  - Что же вы, чокнутый разве? - засмеялся он, - свой кошелек всегда дороже чужих бед.
  - Ну а если вам повезет. Чем черт не шутит?
  - Пустое, барин, над чужой бедой насмехаться.
  Шеделя в тот момент словно азарт какой разобрал. Ему во что бы то ни стало захотелось вдруг узнать, взял бы этот несчастный человек, доведенный нищетой до торговли собственной свободой, свои показания назад за деньги, раз уж он за деньги сумел их дать.
  Шедель понимал, что поступает теперь не слишком красиво, из одного только праздного любопытства заставляя своего подследственного отвечать на вопрос, для него неприятный и болезненный, но он был слишком невысокого мнения о нем, чтобы принимать во внимания его "ничтожные" чувства.
  - Извольте, я дам вам деньги, - входил адвокат в жестокий азарт, стараясь отплатить жалкому человеку за неуместную недоверчивость и подозрительность по отношению к себе, благодаря которой эта беседа отняла у него столько времени.
  - Никак не можно, - тихо ответил Илья.
  - Отчего же нет? Ведь таким образом вы рассчитаетесь со своим нанимателем.
  - Теперь нельзя, раз уж я взял те деньги. Двум господам не служат.
  - Так ведь тот человек несправедливо поступил с вами? Ужели вы до сих пор продолжаете почитать его за благодетеля?!
  - Да разве можно сыскать ее, справедливость, на свете белом? За тыщу лет до нас правда кривду переборола, да только пошла она как победительница на небеса к самому Христу Царю Небесному, кривда же осталась с нами, на земле вековать. До Бога высоко, а господа по той же земле ходят.
  Ответный удар при всей своей невинности оказался куда более существенным, нежели жестокий торг надменного Шеделя. И он не посмел расспрашивать его далее, стыдясь своей минутной прихоти, заставившей его забыть о профессиональном такте.
  "Да, я уже не адвокат. Время взяло свое. Самодовольный и скучающий аристократ, варшавский помещик - не более", - подумалось ему.
  Он попрощался с Ильей, обещав зайти через неделю. Кроме того он оставил ему денег на мелкие нужды, желая хоть таким способом загладить перед ним свою вину. Из тюрьмы он уходил в самом подавленном настроении.
  "В конце концов, он просто осел. Неразвит, глуп и ко всему прочему страшно упрям. О чем с ним можно говорить?- рассуждал он дорогой, - подумать только, ведь этот тот самый народ, в любви к которому я пытаюсь убедить себя. Да, мой подзащитный безусловно честный и добрый малый, но он дик, необразован, и вообще не умещается ни в какие разумные рамки. Он неряшлив, небрит, и наверняка пьет водку запоем, как все наши простолюдины. Что же такое Россия? Неужели ее можно любить только на расстоянии? Но что все таки меня очаровало в этом человеке, неужели его жалкое положение?.. Нет, не то: я не умею жалеть, да и вообще жалость всегда соседствует с презрением. Я мог бы презирать его, но чем-то он меня очаровывает. И это несмотря на то, что он оскорбил меня своими словами, да еще как оскорбил! Ведь он уравнял себя со мной этой своей дурацкой пословицей, как же я могу теперь презирать его? И все же он настолько неразвит, что с ним просто невозможно говорить. Он даже собственной выгоды понять не в состоянии. Сколько не общался я с мужиками, - и здесь, и в поместье покойного отца, - все время приходил к одному и тому же выводу, что с ними вообще очень сложно найти общий язык, а убедить их в чем-то практически невозможно."
  За воротами тюрьмы ему бросилась в глаза толпа людей, окруживших нищего слепого певца, распевавшего жалобным голосом какие-то вирши. Шеделю показалось, что слепец декламирует какой-то мистический бред, совершенно далекий от чистого православия. Тем не менее люди слушали его с таким благоговением и участием, отражавшимся даже на их лицах, будто бы сам Христос говорил теперь перед ними нагорную проповедь или же Серафим Саровский воскрес из мертвых для провозглашения высшей правды перед чадами своими.
  - Проспали, продремали
  Небесное царство,
  Прошел наш век
  Ни за что!..
  Чем то нам будет
   Господу Богу подъявится,
   Чем то нам будет оправдаться? -
  Взывал слепой, закатывая свои безжизненные белки к небу и бил себя в неистовстве замерзшим кулачишком в грудь. Слушатели рьяно крестились и дружно вздыхали о зря потерянном времени.
  Шедель остановился послушать. Он с детства любил народное духовное пение с мистическим очарованием устремленности к тому Невидимому Граду, что испокон веку взывает колоколами всех своих звонниц к народной душе.
  Ведь ты истинный Христос, Царь Небесный!
  Не давай Ты им горы золотые,
  Не давай ты им реки медвяные:
  Сильные-богатые отнимут,
  Много тут будет убийства,
  Тут много будет кровопролитья.
  Ты дай им свое святое имя:
  Тебя будут поминати...
  Он бросил в холщовую залатанную суму нищего серебро и отправился своей дорогой.
  "В конце концов этот Дударев не такой уж дурак, - продолжал он прерванные размышления, - я просто был не в состоянии понять его, так же как не в состоянии понять я и этих людей, собранных каким-то нескладным пением и мистикой немудреных стишков. Эх, ты, знаток человеческой души! Никогда ты не знал своего народа, не знал, потому что не мог жить тем, чем живет он, потому что это казалось для тебя слишком ничтожным. Разве я стал как-то особенно счастлив или духовно богат оттого, что не слушаю с замиранием сердца песен об Иосафе-царевиче и Голубинной книге, а ищу вещей более серьезных и стараюсь подняться над нищетой нашей обыденности? Разве Сергий Радонежский прочитал столько книг, сколько прочел я на своем веку, разве он изучал в таком количестве творения св. отцов, как это делал я дабы познать пути к совершенству? Разве познанием и нечеловеческим напряжением интеллектуальных сил спас он на краю духовной гибели целый народ? Укрывшись от людей в пустыне, он создал духовным подвигом великую державу еще до того, как она мощным колоссом вознеслась на границах европейской славы. А что сумел достичь я голым познанием? Я видел юродивого со счастливой улыбкой на лице, я видел влачащего кандалы каторжника, который тем не менее тоже был счастлив, я видел бездомного с сияющим от неизреченной радости лицом... Но сам я наверное никогда не ощущал себя совершенно счастливым... Конечно, я несчастлив, определенно несчастлив, к чему обманывать себя? Но отчего так случилось, почему я не в состоянии ощутить это чувство в то время, как оно доступно людям настолько пострадавшим от этой жизни, что само упоминание о возможности среди них счастья кажется чем-то кощунственным? А, может быть, оно не доступно мне потому, что я живу постоянным ожиданием неизбежного конца. Я вижу кошмарные очертания грядущего и наверное знаю свою судьбу. Какой-то страшный апокалипсис гнездится в моей душе, какая-то роковая неотвратимость гибели, моей собственной гибели и гибели всего того, чем я жил последнее время, что сумел вместить своим сердцем. О, если бы этот неизбежный конец стучался только в мою дверь, насколько спокойнее мне было бы жить, но тайна его много больше, чем может объять мой беспокойный дух... И прав был вышинский затворник, определивший, что счастлив только тот, кто чувствует себя счастливым. Только многим ли это под силу?"
  
   Глава 37
   Оставь нас, гордый человек,
   Мы дики, нет у нас законов,
  Мы ни караем, ни казним.
  (А.Пушкин)
  У нас в душе некошеные степи,
   Вся наша непашь заросла
   Разрыв-травой, быльем да своевольем,
   Размахом мысли, дерзостью ума,
  Паденьями и взлетами.
  (М.Волошин)
  Стоял солнечный предвесенний день, один из тех, которые случаются в нашем климате, когда вся природа еще лежит в ледяных оковах зимнего сна, но уже первые ростки беспокойной новой жизни пробиваются в серебряном морозном воздухе и вносят непонятное оживление в душу северного человека, столь сильно подверженного влияниям родной природы. Шеделю не хотелось убивать такой прекрасный день в затворничестве, и, хотя он и не слишком жаловал бесполезные прогулки по улицам, все же решился пожертвовать некоторую часть времени променанду по городским окраинам, которые, отличаясь значительной нечистоплотностью, имели то преимущество перед центром, что здесь было гораздо меньше шума и суеты, всегда раздражавших Бориса Владимировича. Привыкший углубляться в собственные мысли, он шел, не замечая ничего вокруг, не обращая никакого внимания на царившую повсеместно грязь и нищету, что уже успела ему примелькаться, и оттого не могла вызывать в нем ни чувства сокрушения, ни протеста.
  Посреди дороги какие-то пьяные люди таскали за волосы женщину неопределенного возраста с испитым опухшим лицом. Она пронзительно визжала и кусала мучителей за руки... Кривоногий мужик сгребал лопатой снег с крыши и сбрасывал его прямо на головы прохожим, за что ежеминутно был поливаем матом, на который он отвечал предельно кратко, а именно посылал недовольных в место, совершенно недоступное для проникновения. Впрочем для Шеделя им было сделано исключение.
  "И что вы здесь шляетесь, барин? Шли бы вы ...енто, как его...ну то есть по другой дороге. Этот е... снег не разбирает, барин вы или поденщик."
  "Забавные люди," - усмехнулся про себя Шедель и нарочно замедлил шаг, испытывая терпение борца за чистоту крыш, у которого вероятно просто руки зудели: до того хотелось ему осыпать сверху важного франта предметом своего труда.
  Шедель не свернул на Большую Мещанскую, которая вела к центру города, а нарочно прошелся мимо кабака, где царило самое дикое безобразие, не знающее никакого удержу и границ. Без всякого интереса к этому чуждому и отвратительному миру маленького трудового люда, он брел там, где, казалось, никогда прежде не ступала нога приличного цивилизованного человека и равнодушно перешагивал через валявшегося на дороге босяка, уткнувшего разбитое от падения лицо в собственную блевотину. Он привык ничего не замечать...
  Некий, очень скверно державшийся на ногах человек, с остекленевшими как у рыбы глазами остановился перед ним и, балансируя всем телом, промямлил:
  - Братец ты мой разлюбезный... Напоил бы водочкой... По-человечески, по-божески. А то все меня покинули, никому стал не нужон, да и деньги вышли. Возьми ты меня в кумпанство, ведь я тоже человек...
  Шедель брезгливо очистил себя тростью дорогу, опасаясь случайно задеть компанейского парня, и тем не осквернить свою великолепную одежду. Последний же, не удержавшись, грохнулся на землю, прямо у ног незадавшегося товарища.
  - Э, ты бы поосторожней был. Едва ведь не зашиб, окаянный!..
  Шедель скользнул по нему взглядом. О, если бы в этом взгляде было хотя бы недовольство, или даже презрение, это наверное показалось бы падшему достойным удовлетворением на его грубый возглас. Но богатый человек совершенно не видел его, он взглянул на него как-то инстинктивно, как посмотрел бы на некий предмет, на бревно или палку, неожиданно очутившуюся у него под ногами, а подобное пренебрежение не могло не задеть человеческое достоинство пьяного человека, а точнее, его ничтожные остатки.
  - Конечно, куда тебе догадаться подать мне руку! Лучше толкнуть маленького человека, зашибить его... И это при твоем то громадном росте не мудрёно сделать. Видно, ошибся я в тебе: какой ты мне брат?! Я ведь, дурак, и не приметил сначала, какая на тебе богатая шуба: на нее, верно, можно, целое стадо коров купить... Каково через такую до души то добраться?
  На этот раз бездушный незнакомец не одарил его даже взглядом и продолжал свой моцион все тем же медленным размеренным шагом. Но безудержные рыдания, неожиданно раздавшиеся за спиной, заставили Шеделя обернуться. Несчастный пьяница заливался теперь слезами и, терзая свои и без того достаточное подерганные в постоянных кабацких передрягах белокурые волосы, кричал прерывающимся от слез голосом что-то о собственном окаянстве и загубленной задаром жизни, вспоминал некую, ограбленную им когда-то церковь и призывал Господа Бога немедленно забрать его проклятую душу ради искупления многочисленных грехов.
  "Белая горячка", - констатировал Шедель, но что-то заставило его спросить:
  - О чем же ты теперь горюешь?
  - Куда ж тебе понять! Где еще можно найти такого худшего из худших, окаяннейшего из окаянных, чтоб мог совершенно оценить мою мерзостность. Эх, святой угодниче, Николае, зачем ты только терпишь мой образ на этой земле?!...
  - Эй, Прохор, чего ты там несешь? Совсем от водки о... что ли?- спросил один из кабацких завсегдатаев в коротком бараньем полушубке, из кармана которого торчало зеленое горлышко, взятой, видимо, про запас, но уже початой бутылки.
  - Молчал бы лучше! О какой ты там церкви баешь? Ой, гляди, дотрепешься! - поддержал другой мужик, с серьезным усталым лицом.
  - И пущай, пущай все знают. Ссылают пущай, в цепи куют! Все одно: не будет мне житья на этом свете! Как только меня земля сама носит?.. Но ничего, ужо грядет Судья, вымолит она у Него позволения живьем меня поглотить, стервеца.
  - Совсем ты что ли спятил, дурья твоя башка? Кому ты вообще нужен, Бога о тебе молить? Подымайся лучше: обмерзнешь, потом водки не наберешься оттирать, - оборвал его серьезный мужик.
  - Поглотит, ей-ей поглотит. Она болезнует от ног грешников и непрестанно просит грозного Царя низвергнуть всех прочь.
  - Что ты такое говоришь? Аль земля живое существо? - вмешался в разговор маленький туземец, узкие глазки которого почти совершенно закрылись от частого потребления спиртных напитков, - Господи, Кресте, что за страсти такие!
  Для пущей важности туземец перекрестился, причем всей пятерней, как иноверец, да так истово, что едва удержался на ногах, добро что серьезный мужик во время подхватил его за шиворот.
  - А вы бы шли отсюда, - обратился он к Шеделю, одновременно поддерживая туземца, - не барское это дело - на дурака глаза пялить. Это брат мой молодший, он в пьянстве завсегда чудит.
  И, выдержав некоторую паузу, снова повторил: "Не барское это дело".
  Шедель не обратил никакого внимания на его слова, и, подойдя к Прохору, решительно сказал:
  - Слышишь, что брат говорит тебе, поднимайся!
  - А что, ты разве брат мой? Один ляд мне брат, а шишига - сват.
  Шедель ни с того ни с сего снял свою роскошную шубу и под ошалелые взгляды хмельных зевак протянул ее Прохору.
  -Тебе понравилась моя шуба? Возьми же ее, а мне твой тулуп придется впору.
  - Да разве же шубы дают братьям? Ничего то ты не понимаешь барин, - грустно сказал пьяница, - крестами братьям меняться надлежит.
  - Да я и не собираюсь стать твоим братом. Возьми немедленно шубу, и отдай мне тулуп, а то я уже начинаю изрядно замерзать в этом дурацком английском костюме.
  - Оставьте, барин, не нужно нам чужого, - отозвался серьезный брат Прохора.
  - Бери! Я приказываю тебе взять! - настаивал Шедель.
  - Приказываешь, - машинально повторил Прохор, - я же к тебе как к человеку хотел... Я брата своего найти в тебе чаял.
  При этих словах он вновь затрясся в глухих пьяных рыданиях.
  - Знаешь, каждый год, на Пасху, - говорил он сквозь слезы, - Христос нисходит на Русь и странствует по ней до самого Вознесения в образе простого нищего. И кто принимает Его во имя нищего, с тем он меняется крестами, таким образом, этот счастливец становится как бы Христовым братцем... Старые люди говорят, что так оно и есть... Вот и я подумал, что, может быть, ты сможешь стать моим братом. Пускай я такой плохой человек, но должен же хоть кто-нибудь принять меня как брата... Ведь Христос всех принимает и то ж другим велит, и тех, кто принимает во имя Его не оставляет без награды...
  - Да ты точно сбрендил, - оборвал Прохора серьезный старший брат, - нынче ведь не Пасха, - Четыредесятница еще не переломилась даже. Далеко нам до Светлого Воскресения. Да и тот, кому ты сказку эту рассказал, вовсе не нищий, чтобы принимать его за Бога.
  - Ничегошеньки ты, Влас, не понимаешь, - грустно ответил младший брат, - а еще почитаешь себя за умного! Оставьте же меня, люди добрые! Чего вы пялитесь то на меня, чего на меня дивиться? Горько мне, ох, горько! Пойдемте лучше пить, и напьемся пьяными, авось тогда станет нам всем весело ... Власий, дай ишо гривенник. Ей-ей через трое ден отдам!
  Власий поднял, брошенную Шеделем на снег шубу и аккуратно накинул ему на плечи.
  - Возьмите. Простудитесь...
  Только теперь Шедель почувствовал как неприязненно отнеслись окружающие к его великодушному поступку, и как недобро, из-под лобья глядели на него собравшиеся вокруг люди. Как же неприятен был для них неожиданный порыв народолюбия со стороны богатого, чуждого им человека! Способен ли был хоть кто-нибудь понять причину этой глухой неприязни, вообще понять, что такое представляют из себя эти дикие темные люди, чем мотивируют они свои поступки, что движет их чувствами?..
  Он отошел в сторону и задумчиво наблюдал, как Влас уговаривал младшего брата идти домой, а тот упирался, грязно ругался на него, потом снова горько плакал и просил гривенник.
  Кто-то подошел сзади и положил руку на его плечо.
  - Good aftenoon, sir. Не правда ли, отличный сегодня денек?
  Он обернулся и, к удивлению своему, увидел Исайу Ивановича Башкирцева.
  - Право же, я никак не ожидал встретить вас здесь, - заметил Башкирцев, пожимая ему руку, - это не самое лучшее место для прогулок. Или вам не дают покоя лавры принца Рудольфа?
  - Выходит, что вам тоже нравится эта роль, - отозвался Шедель.
  - Ради Бога, не подумайте, что я выжил из ума на восьмом десятке лет, - улыбнулся Башкирцев, - в этих местах прошло мое детство, милостивый государь. Я знаю здесь каждый переулок, каждую щель, как свои пять пальцев, и, как это не парадоксально звучит, наши улочки для меня в тысячу раз дороже самых прекрасных проспектов. Прошлое - самое дорогое достояние человека и отказ от него - единственная ничем невосполнимая потеря, которая делает нищету нашей жизни необратимой. Ну а вас, что собственно привело сюда?
  - Ноги, - усмехнулся Шедель, - что же, разве мы так и будем стоять посреди этой убогой улицы? Ведь вы, кажется, куда-то шли?
  - Нет, я никуда определенно не шел. Я просто гуляю - старая привычка. Я могу вам даже поклясться, что никто так хорошо не знает наш город, как ваш покорный слуга. История любого дома известна мне как моя собственная, здесь каждый камень имеет для меня непреходящее значение, все несет в себе великий смысл, ибо нет ничего лишнего и ненужного у Бога.
  - Металлургия, видно, не слишком веселое занятие? - полюбопытствовал Борис Владимирович.
  - Металлургия - это то, что служит оправданием моего существования. Но оправдание существования еще не есть существование. Вы никуда не торопитесь?
  - Нет.
  - Тогда , может быть, мы вместе продолжим прогулку.
  - С превеликим удовольствием. Тем более, что мы давно уже не разговаривали с вами.
  - О чем же нам разговаривать? С вами вообще разговаривать крайне трудно, да и как иначе? - ведь вы все знаете наперед.
  - Это неправда. Я вот, например, совершенно не ожидал встретить вас сегодня.
  - Странно. А вы всегда мне говорили, что я совершенно не тот человек, как всем себя представляю, и свет совершенно не способен отвечать потребностям моей души, тем более при моем слишком неистовом увлечении работой.
  - Да, я так говорил. Меня вообще всегда поражала ваша самодисциплина. Вы человек с большой буквы, вы сами сделали себя, но именно в силу этих обстоятельств, - я имею в виду то, что вы в прямом смысле "сделанный" человек, - никто не знает, что вы представляете из себя на самом деле. Мне иногда кажется, что вы даже от себя тщательно скрываете свое истинное лицо.
  - Верно вы сказали, что я от себя скрываюсь, да и как мне не скрываться, когда в душе я остался все тем же сопливым вертлявым мальчишкой с Малой Мещанской, едва дотянувшим до 4 класса гимназии. Или вы полагаете, что машины делают человека, что они способны изменить его? - Нет, человек делает машины, и они не властны над его душой.
  - Н-да, - задумчиво протянул Шедель и неожиданно вывел, - стало быть, и вам скучно, Исайя Иванович. Значит, и вам все надоело: и свет, и промышленная деятельность... Господи, как же ущербна наша жизнь!
  - Я не понимаю, о чем вы говорите, - улыбнулся Башкирцев, - моя жизнь меня вполне устраивает, и мне некогда скучать.
  - Где нет времени для скуки, там не остается и времени для души.
  - Это - декаданс, дворянская болезнь. Я же - человек дела.
  - Это не декаданс. Разве вы не знаете, что упадничество - это прежде всего тупое самодовольство.
  - Упадничество - это деклассация, отход от своих естественных функций, что включает в себя увлечение политикой и совершенной ненужными для нормальной жизнедеятельности социальными и философскими учениями. Вся эта карамазовщина, маниловщина - синдром русской интеллигенции, точнее той ее части, которая сама себя именует таковой.
  - Я вам по-другому скажу. Упадничество - это состоянии души. Когда вам придется сделать остановку в вашей многосуетной и многотрудной жизни - вам ее будет очень тяжело выносить.
  - Тяжело жить так, как живете вы. Вы вечно чем-то недовольны, всегда мрачны, и почему? Ведь вы не подвержены никаким страстям, сменам настроения, не способны к страданиям. Это - то счастье, о котором многие мечтают. А вы говорите, что вам скучно.
  - Ощущать себя счастливым только по той причине, что нет повода к печали - великое искусство. Я слишком мало встречал людей, которые им владеют по-настоящему, не притворяясь. И вы относитесь к этой редкой категории людей, но вам стоит опасаться того мальчишки с Малой Мещанской, в нем течет русская кровь, которая жаждет во всем Абсолюта.
  - Мне 70 лет, неужели я еще не полностью переварил себя? Завидую я вам, вы - молоды. В ваши годы я только начинал жизнь сначала.
  - Мне 44 года. Это много. Я устал настолько, что мне даже кажется, что я прожил уже не одну жизнь.
  - И в 20 лет иные люди чувствуют то же самое. Только всегда надо уметь начинать жизнь сначала. И у меня бывали часы, когда я ненавидел эту ужасную обязанность человека - дожить до своей физической кончины, но даже тогда, я твердо верил, что смогу все изменить, все повернуть вспять. Даже в 80 лет смогу.
   - Вы не поняли меня. Я хочу жить, у меня есть в жизни горячие увлечения, и я готов жить хотя бы ради них. Не жить устал я, совсем не то... Я здание какое-то строил, но где-то ошибся в расчетах, и не достроил одной колонны, и теперь вынужден сам поддерживать все здание, и как бы не была трудна эта задача, я вовсе не хочу, чтобы оно упало. Вы дожили до 70 лет... Я же совсем не представляю себя в 70 лет, меня даже в дрожь бросает, когда я размышляю о перспективе протянуть еще несколько десятков лет. Что я буду делать все это время, когда мне кажется, что я давно нашел все, что искал, и более ничего у меня не получиться? Жить же ради самой жизни - низко и отвратительно.
  - Думаю, что вам все таки повезет.
  На какое-то мгновение глаза их встретились.
  - Как же мне повезет? - каким-то глухим голосом спросил адвокат, - я сыграю в ящик до того, как потеряю самое желание жить, которое еще теплится в моей в груди?
  - Да, вы не проживете долго. С такой душой долго не живут.
  - Это довольно жестоко с вашей стороны.
  - Больше вам этого никто не скажет, - оправдался Башкирцев, - я много пожил и много повидал на своем веку, мне слишком поздно бросать слова на ветер. Вы разгадываете людей по какому-то наитию, я же достаточно знаю их по опыту общения. Я старый человек, - много старше вас, - но тем не менее, может статься, вы более моего пожили духовно и больше преуспели на стезе самопознания. Я же всю жизнь чего-то создавал и чего-то добивался, у меня никогда не оставалось времени для духовного роста. Культура и самое блестящее образование все таки не составляют понятие истинной духовности, - это всего лишь атрибуты развития душевных качеств. И я готов согласиться с вашим превосходством передо мной несмотря на то, что вы годитесь мне в сыновья. Вам слишком много дано свыше, гораздо более чем всем остальным. Но данное вам Богом вы не вернули Источнику всех даров, вы не отдали его Тому, Кто давал вам и пользуетесь, как своим личным, а это грех. Но, я полагаю, Бог будет к вам благосклонен: Он призовет вас к Себе, покуда вы не успеете расточить его дары окончательно и не погубите свою душу подобно библейскому лукавому рабу, зарывшему благодать в землю.
  Шедель взглянул на Исайу Ивановича продолжительным, и, как показалось последнему, слишком закрытым, углубленным в себя взглядом, каким он вообще всегда смотрел на собеседника, стремясь через подобное самоуглубление проникнуть в его настоящие рассуждения.
  - Вы действительно очень умный человек, - сказал он, не отпуская глаз Башкирцева, и в то же время совершенно не глядя в них, - то, что вы сказали теперь, мне никто больше сказать не сможет. Вы лишь в одном ошиблись: для себя лично я ничем никогда не пользовался. Единственное, что я любил в этом мире, была Россия, только не та Россия, путь к которой через Бога лежит. Я шел к ней как к самостоятельной ценности, соединяя ее с Ним там, где надо было разделять и разделяя там, где необходимо было соединение. Россия - Новый Иерусалим, через этот постулат возможно истинное соединение с ней, отрицание же его заключает в себя подмену русской идеи идеей русской государственности, низведение ее до государственных идей всех прочих народов, которые давно уже заблудились, потому что не сумели найти Христовой идеи для своих общностей.
   Башкирцев на это лишь удивленно развел руками.
  - Я давно привык к тому, что вы читаете чужие мысли. Что я еще могу сказать вам, когда вы сами только что выразили в словах то, что я подумал про себя. Вы разве по глазам читаете?
  - По глазам, сударь, ничего не читается, потому что глаза все же тело материальное, и видение мира через них достаточно ограничено. Вы просто хотели мне сказать то, о чем я давно уже и сам думал, умнейший вы человек. Только к другой любви к России я попросту не способен, да мне и не нужна иная. От страстей и подлостей, увлечений и страданий давно душа моя освободилась, одно только рабство не признаю я для себя позорным, и потому принимаю его и не откажусь от него никогда, хотя всякое рабство унижает личность. Тем не менее для меня лучше остаться рабом, и вовсе не оттого, что я какой-то закоренелый упрямец и противник истины, а по той только причине, что я слишком знаю, насколько тяжело для человека иго настоящей свободы, какой это мучительный дар, как труден путь к ней, который мы вообщем-то только для того и проходим, чтобы, едва достигнув, совершенно отказаться от права на личную свободу и отвергнуть собственную волю ради свободы стать носителем чужой. Знайте, Башкирцев, что на это слишком немногие способны, среди миллионов их - единицы. Они прославлены в истории, и имена их передаются из уст в уста, как имя Сергия Радонежского, который шел к России через богопознание, и нашел ее именно в Новом Иерусалиме, обрел нечаянно, или как неизбежный итог совершенного знания, нашел, не искав как самоцель, но именем ее благословил меч в то время, как для себя самого не только голоса поднять не смел, но даже и мысленным соблазном для ближнего быть боялся ради души последнего, а никак не своей собственной, которую не ставил ни во что. Но я не Сергий - и потому согласен остаться рабом, ибо не считаю мое рабство чем-то зазорным.
  Башкирцев не нашелся, что возразить на это и предложил Шеделю отобедать с ним.
  - Извольте, - согласился Борис Владимирович, - может быть пойдем в "Урал".
  - Наверное мое предложение покажется вам несколько странным... Но раз уж мы забрели с вами в эти трущобы, не отобедать ли нам в каком-нибудь более или менее приличном трактире с русской кухней?
  - Послушать голос пьяной Руси... Что ж, идемте в трактир.
  - Неплохое место "У заставы". Там прекрасно готовят постные пироги, и балалаечники отменные.
  - Вы в этом лучше разбираетесь, - сострил Шедель.
  До трактира они добрались быстро. Он оказался очень уютным и чистым, да к тому же днем собиралась здесь публика довольно приличная, которую в основном составляли мелкие и средние купчики, оговаривавшие за чаем свои сделки. Вообще все питейные заведения нашего города отличало то, что в дневное время люди в них собирались именно ради проведения в жизнь разного рода предприятий, большинство которых начинались без всякой документации, ибо в нашей странной стране вообще брать во свидетельство чего-либо документы считается почему-то делом крайне постыдным и оскорбительным для договаривающихся сторон, ибо тем самым высказывается неизбежное недоверие к партнеру. Потому элементарная деловая документация чаще всего игнорируется, более полагаются же на честное слово и бьют по рукам при свидетелях, это и является залогом соблюдения договоренностей. К тому же выпитое вместе выступает здесь своеобразным залогом, ибо в деловом мире совершенно не принято пить с недругами, да и вообще в народе четко остлеживается традиция распития спиртных изделий, которая исключает их совместное потребление с людьми, с которыми находишься в состоянии взаимной вражды или же против которых злоумышляешь, не вступая при этом в открытую неприязнь, - последнее вообще считается делом самым постыдным.
  Шедель с Башкирцевым заняли столик, заказали обед и продолжили свой разговор на разные отвлеченные темы, однако беседа их приняла оборот самый неожиданный, благодаря невинному вопросу Исайи Ивановича.
  - А отчего вам, к примеру, не жениться? - поинтересовался Башкирцев, разделывая пухлую кулебяку, - неужели вы такой записной холостяк и настолько презираете женщин, что совершенно отказались от мысли обзавестись семьей?
  Вопрос этот отчего-то пришелся Шеделю не слишком по душе, и он с усмешкой процитировал слова древнего царя и ответил вопросом на вопрос:
  - Из тысячи мужчин - я нашел одного, из женщин же - не одной... Скажите, а вы разве стали счастливы от того, что женились?
  - Не знаю, Борис Владимирович, счастлив я или нет, по крайней мере в своем поступке я не раскаиваюсь. Семейная жизнь - это состояние все таки необходимое и для человека естественное, если только последний не собирается постричься в монахи.
  Шедель выдержал нарочито долгую паузу и сказал с каким-то злым сарказмом:
  - А ведь я женат, Исайя Иванович. Уже почти 20 лет, как женат....
  Кулебяка после этих слов потеряла для старика всякий интерес.
  - Знаете, Борис Владимирович, с тех пор, как я сегодня так неожиданно встретил вас в этих глухих местах, вы не перестаете меня удивлять. И что же ваша жена?
  - Она живет в Варшаве, - без особого энтузиазма ответил Шедель, не отрываясь от пива.
  Разговаривать на эту тему он был явно не намерен, однако любопытство Башкирцева было настолько велико, что он решился расспросить обо всем поподробнее.
  - Подумать только, ведь я знаю вас уже много лет: наверное 17 или 20, но никогда не знал, что вы женаты. Я почитал вас всегда за старого холостяка, презирающего поголовно всех представителей женского пола. Как я мог так ошибиться?!
  - Я, может быть, и остался бы закоренелым холостяком, и вы бы не имели даже такой неосторожности - познакомиться со мной, если бы со мной не случился этот злосчастный инцидент.
  - Так, стало быть, вы приехали в наш город, скрываясь от жены! - догадался Башкирцев, - в таком случае я совершенно ничего не понимаю. Не легче ли было затеять бракоразводный процесс? Я понимаю вас: все мы в молодости ошибались, но тем не менее, нет в этой жизни ничего такого, что нельзя было бы исправить. Неужели из-за одной юношеской оплошности вам придется страдать всю жизнь?
  - Я никогда не делаю ошибок, - хмуро заметил Шедель, - хоть мне и было тогда только 25 лет, никакой неумышленной ошибки я не совершал.
  - Однако отчего вы все таки не разведетесь? Ведь вы наверное крайне редко видитесь с вашей супругой?
  - Я не виделся с ней со дня нашей свадьбы. А развестись я не могу, потому что связан словом.
  - Но, может быть, она сама когда-нибудь просила вас о разводе?
  - Возможно и просила, только я не читал ее писем, и выбрасывал их, не вскрывая. Да и вряд ли она могла особенно настаивать на этом, все таки - развод кидает большую тень на женщину высшего общества, тем более провинциального.
  - Однако времена меняются. И многие теперь уже не думают подобным образом.
  - Развод находят приличным лишь выходцы из плебейских сословий и полусвета. Моя же жена - представительница старой польской аристократии, а мои предки значатся в книгах с 16 века, именно в то время ливонский барон Фридрих фон Шедель перешел на службу к грозному Иоанну. За почти тысячелетнюю историю нашей фамилии среди ее представителей не случалось ни одного развода, и моя жена вовсе не Анна Каренина, чтобы нарушать традиции.
  Он говорил о своих предках с такой гордостью, что Башкирцеву наверное впервые пришлось пожалеть о том, что его предки ни в каких родословных книгах никогда не значились, что они никогда не были ни ливонскими рыцарями, ни литовскими князьками, ни владетелями удельных княжеств.
  - Если уж вы такой почитатель традиций и дворянских гнезд, стоило ли вам вообще покидать жену и перебираться в наш медвежий уголок?
  Шедель вместо ответа заказал для себя еще пива и стал с увлечением его потреблять, давая понять собеседнику, что вовсе не собирается поддерживать неприятный для него разговор.
  - Я вижу, вы нынче не в духе, - заметил Башкирцев, возвращаясь к пирогам.
  - А разве вы когда-нибудь видели меня в духе? Но раз уж вас так интересует история моей женитьбы, извольте, я утолю ваше любопытство, раз уж я имел неосторожность проговориться.
  - Я весь во внимании.
  - Я никогда и не предполагал, что мне придется жениться на этой девушке. Хотя, с ее внешностью, характером, положением в обществе она безусловно могла бы составить счастье кому угодно, - но мне от нее не было нужно ровным счетом ничего. Она жестоко оскорбила мою свободу, и этого я не мог простить ей всю жизнь. Женщина эта никогда не была моей невестой, но - моего старшего брата-погодка. Они были уже помолвлены и был назначен день свадьбы, но неожиданное несчастье постигло нас всех: за две недели до бракосочетания Олег Владимирович был смертельно ранен на дуэли. Мой брат был прекрасным благородным человеком, преемником старых аристократических традиций, и даже на смертном одре он помышляет не об окончании своего бренного пути по юдоли земной, а о тех, кого он покидал на этой земле, и за которых, по его мнению, должен был в ближайшее время понести ответ перед Создателем. Верно, потому он и почитал себя безнадежно виноватым перед невестой. Нас было шесть братьев, я шел вторым после Олега, и именно я был избран им в качестве жертвы его благородным порывам. Перед самой кончиной он отдал мне свое обручальное кольцо и слезно умолял исполнить его последнюю волю: жениться на его невесте. Оказать ему я не мог, но выпросил для себя единственное условие: жениться на ней только в том случае, если она сама захочет брака со мной, таким образом я взял на себя его обет, который исполнить он был уже не в состоянии. Я так надеялся тогда на благоразумность графини, и что же? Она немедленно согласилась выполнить волю покойного жениха и обвенчаться со мной, его младшим братом. Графиня была настолько прекрасной девушкой, как по внешним так и по внутренним своим качествам, и, быть может, я и сам через некоторое время сделал бы ей свободное предложение, - если бы в тот момент она сказала мне только одно слово: я не могу выйти за вас замуж против вашей воли, - тогда я непременно женился бы на ней ради одного только ее благородства, несмотря даже на то, что никогда не сумел бы ее полюбить. Но в графине сработал древний женский инстинкт самки, хватка правильных и благоразумных женщин, не способных к настоящим чувствам, сводящих все свои цели к одному только удачному браку, причем все равно с кем, лишь бы избранник подходил ей по возрасту, внешним данным и происходил из хорошей семьи. Я открыто сказал ей тогда, что не люблю ее и полюбить никогда не сумею, что вообще брак этот для меня не желателен, что он никогда не принесет ни мне ни ей счастья, поскольку я просто не смогу заставить себя делать то, что не нахожу разумным и полезным. И знаете, что я услышал в ответ? - "Я приму вас таким, каков вы есть, Борис Владимирович".
  Он поведал все это Башкирцеву с величайшей неприязнью и отвращением, и было понятно, что он до сих пор не может простить супруге ее неосмотрительного поступка.
  - А вы не предполагаете такой возможности, что могли просто нравиться своей жене? - поинтересовался Исайя Иванович.
  - Исключено. Не могли же мы с братом нравиться ей одновременно. Здесь была обычная женская хватка и ничего больше. Родители мои пришли в настоящий восторг от моего благородного поступка, примерно такие же чувства испытывал весь городской свет, который с тех пор уже не оплакивал горькую долю преждевременной "вдовушки", а радовался вместе с ней воскресению (а точнее замене другим) усопшего жениха. И чем более все кругом восхищались моим благородным жестом, тем сильнее росла во мне ненависть к новоявленной невесте, тем более я убеждался, что даже равнодушным к ней остаться не смогу, - здесь будет одна глухая вражда и затаенная обида. В первый день нашей свадьбы, когда мы впервые остались наедине, я сказал ей прямо, что между нами не может быть никаких отношений, что одно только нахождение с ней в одном доме для меня является крайне тягостным. В ту же ночь я купил билет в N., где наверняка никто не мог знать ни меня, ни моих ближайших родственников, и где я надеялся избежать преследований со стороны моей незадавшейся супруги. Отец клялся мне в письмах, что пересмотрит завещание и лишит меня доли в наследстве, которая после гибели Олега стала теперь самой значительной. При этом он вероятно наивно полагал, что таким образом сумеет заставить меня вернуться к новоявленной m-me Шедель, но я ответил ему, что лучше мне остаться нищим, чем попустительствовать такой вопиющей бесцеремонности, не нашедшей себе лучшего применения. Я уехал из Варшавы с такими средствами, что уже одно упоминание об их количестве было унизительным для сына столь знатных и высокопоставленных родителей, но я был молод и смел, надеялся на собственные силы и знания... Интуиция меня не подвела: уже через два года я стал самым высокооплачиваем адвокатом города, через год - всей губернии, еще через два - всего Предуралья и Урала, азиатского и европейского, и вошел в двадцатку самых богатых людей "золотого дна", каковым именуют наш промышленный край.
  - Что же, вы так и не помирились с вашим отцом?
  - Конечно помирился. Разве может отец забыть сына, каким бы плохим и неблагодарным он не был. Поначалу он один и знал, где я нахожусь, ведь я только с ним и попрощался, покидая Варшаву. Как вы помните, на первых порах он угрожал мне, однако уже через год сердце его смягчилось, и он стал высылать на мое имя крупные денежные переводы, которыми я никогда не пользовался и аккуратно переправлял покинутой мною супруге. Отцу про это я ничего не говорил, лишь благодарил его в письмах, боясь своим отказом оскорбить его, - надо сказать, что он всегда чувствовал некоторое удовлетворение от сознания того, что кто-то целиком зависит от его вмешательства или средств, и я не хотел лишать его этой маленькой радости.
  - Выходит, вы все таки не забыли ее, если отправляли деньги именно на ее имя!
  - Я не забыл моего брата... Теперь же, когда мои родители скончались почти в одночасье, у m-me Шедель не осталось никаких надежд добиться моего возвращения в Варшаву, с которой меня больше ничего не связывает. Волю моего брата я исполнил, никто не сможет отныне осудить меня и даже упрекнуть в бессердечности, потому что я сделал даже больше, чем должен был сделать: все наследство, что полагалось мне по смерти родителей, я перевел в банк на имя моей супруги, - а это были очень большие деньги. Если же я и наказал кого-то, то - прежде всего себя: ведь с тех пор я не имею никакой возможности к заведению законных наследников. Потому все мое состояние по моей смерти перейдет к женщине, которую я от души презираю и ненавижу. Думаю, что теперь я имею полное право на забытье самого ее имени.
  - А если я скажу вам то, что уже не может сказать вам отец? - задумчиво спросил Исайя Иванович, - не кажется ли вам, что при всем вашем благородстве вы достаточно подло поступили с этой женщиной? Вы сказали мне после знакомства с Николаем Исаевичем, что оба мои сына, и старший и младший, отменные подлецы, хотя вряд ли имели такое право, после того, как сами поступили с собственной женой не сколько не лучше, чем Николай с вашим нынешним подзащитным.
  - Вы все же обиделись на меня за эти слова, и, видно, до сих пор обижаетесь, - усмехнулся Шедель, - Конечно, как же я посмел задеть этот верх изящества и благородства, каковым считается у нас monsieur Nicolas!
  - И все таки вы - злой человек, и с графиней поступили зло. Впрочем, я вас не осуждаю. Трудно наверное быть честным и благородным, обладая таким самолюбием?
  - Я скажу больше, честность поступков и мыслей - единственная возможность выносить себя самого. Хорошо, пусть будет по-вашему: я поступил с графиней гнусно, более того этот поступок - самый отвратительный из всех, когда-либо мною совершенных. Но то, что я нахожу для него подобное определение вовсе не значит, что я когда-либо решусь исправить его. Эта женщина должна нести ответственность за собственное легкомыслие, я же - за жестокость, проявленную по отношению к ней. По всем законам, мы никогда не сможем с ней сойтись, но в то же время, не сможем быть счастливы по отдельности.
  - В вас одно только самолюбие и упрямство говорит. Отчего вы отказываетесь понять, что, отвергая всякую возможность личного счастья, вы самого себя лишаете слишком многого. И из-за чего? - из-за какого-то пустякового случая. Пусть вы ненавидите супругу, но ведь ваше упрямство прежде всего по вас же самим и бьет.
  - Я полагаю, что счастье и земные радости отупляют человека. Он должен находить большее удовольствие в страданиях, которые проистекают из отказа от первых. Это делает жизнь полнее, совершенствует разум и душу, отрывает от бренной земли... Помните, как сказано в книге Иова: человек рожден для страдания, как искры, дабы устремляться вверх. Ничего нет на этом свете достойного, на что бы можно было без ущерба променять нашу вечную тоску, мучительную неудовлетворенность жизнью и душевное одиночество.
  - Это, разумеется, прекрасно - жить ради страдания, чтобы потом, по истечению сроков, царствовать. Но ведь вы поступили безбожно, какой же может быть путь к совершенству через этот ваш старый поступок? Потому нет никакого смысла в вашем теперешнем упоении столь жестоким одиночеством. Кого Бог соединил, того человек да не разлучает...
  - Вы не правы, Исайя Иванович. Если бы я одну ее страдать заставил, как хотел того в начале, это было бы и впрямь безбожно и неблагородно с моей стороны. Но потом я понял, что сделал все по наитию, только ради того, чтоб совершенно отказаться от земного счастья, и прежде всего себя самого уничтожить. Если же я стану жить ради одних житейских благ, я стану духовно уничтожать эту женщин, если ради полноты разума и совершенства - уничтожу себя самого, свое земное обличье.
  - Ведь это ужасно, Борис Владимирович, это слишком жестоко! Поймите, что безграничность разума и железная воля еще не есть полное духовное совершенство. Вы для себя одного, ну положим, ради любви к России тратите свои необычные способности, но ведь через все это вы не на йоту не приближаетесь к Богу. Ваше самолюбие не является предметом вашей борьбы, вы не можете и не хотите отречься от собственной воли, а это противоречит духу христианства. Это что угодно - лютеранство, протестантизм, но никак не истинное христианство.
  - Вы забываете, что я не монах. И не живу как монах. От своей воли ради воли Создавшего меня, отказаться я не могу, как не могу отвергнуть совершенно практический разум ради постижения непостижимого. И оставим эти рассуждения. Я же не ставлю вам в укор, что вы живете ради себя, своей семьи, сына, ну еще русской промышленности, заместо того, чтобы немедленно провозгласить себя гражданином Небесного Иерусалима. Отчего же вы от меня то требуете этого?
  - Оттого, что с вас за это Бог спрашивать будет. Потому что вы большего, несравненно большего достойны. С меня же спросят за то, что я не успел сделать за краткий миг моей земной жизни, потребуют отчет о моих земных обязанностях, о том, насколько они могли мириться с моей совестью.
  Шедель в последний раз продолжительно взглянул на Исайу Ивановича, затем молча расплатился по счету, и, пожав ему руку, стал прощаться.
  - Извините меня, но я должен уйти.
  Напоследок он сказал старику странные слова, над которыми Башкирцев долго думал потом, пока не догадался, что они были всего лишь ответом на его собственные мысли.
  "Я совсем не тот, за кого вы меня принимаете".
  
  Глава 37
  И жизнь твоя пройдет незримо
   В краю безмолвном, безымянном,
  На незамеченной земле.
  (Ф.Тютчев)
  После ареста мужа Алена долго не могла прийти в себя. Ее первой мыслью было отдать куда-нибудь присланный ей мужем чек, раз уж деньги эти ворованные. Тем не менее она побоялась сделать это, опасаясь по незнанию чего-нибудь перепутать и тем больше навредить Илье, и решила обождать, разузнать его собственное мнение на этот счет. Свои сомнения она успокаивала тем, что все таки деньги эти ей необходимы, что только они в состоянии избавить ее от кошмара настоящей жизни, от душной ночлежки с ее вечно пьяными постояльцами, ворчливой Марьи и страшного Лукьяна, перед которым она всегда робела. Она совершенно не знала, какое можно было найти применение этим огромным средствам, чтобы сделать ее жизнь счастливой, как и не знала вообще, что будет для нее бесспорным счастьем. Может статься, оно заключается в собственном маленьком домике в родной ...ской губернии, с парой кривых черемух по бокам выбеленной калитки. Никакие далекие земли ей уже не были нужны, пусть даже с них снимали по два урожая в год, пусть пшеница росла там на метровых черноземах... Она была не менее счастлива и на своей скудной неяркой родине в дышащем изобилием доме отца, которого Бог щедро одарил за трудолюбие, за уважение к земле. Да, что там дом отца! Она вполне могла быть счастлива даже в убогой хижине мужа и терпеливо перенесла бы вместе с ним все невзгоды малоземелья, приняла бы все стойко, ни на что не сетуя и не обвиняя никого в своих невзгодах, и только одни святые угодники стали бы свидетелями ее беспросветной жизни и фантастического смирения, возможного, вероятно, только среди русских крестьянок. Это было совсем не то безрассудное смирение, что присуще многим тупым и забитым людям, а смирение сознательное, закрепленное неписаным языческими законами, обожествлявшими природу, старыми земледельческими традициями и светом Сергиевой веры. Так жили и верили эти люди в Х1 веке, XV, XV111, X1X, так живут и в ХХ. Меж тем, где то рядом с ними, не касаясь самой сути этого незаметного бытия, менялись времена, проносилась над Европой эпоха Просвещения, сменненая затем Техническим прогрессом, и каждый век рождал новые учения, которые захватывали беспокойные человеческие умы, порою и целые народы, только здесь все жили по-старому, не поддаваясь никаким внешним веяниям, с новой техникой соседствовали все те же крестные ходы и молебны на нивах, старые строгие византийские лики взирали с почерневших от времени икон, процветали старые суеверия, сохранившиеся еще с дохристианских времен, и прежний смиренный и могучий дух народа, непостижимого даже в своей темноте и неразвитости, витал над этой скорбной неурожайной землей. Каждый шаг здесь испокон веку был расписан, ограничен правилами и законами, только одному народу и понятными, которые он даже под страхом смерти не осмеливался преступать, дабы не скинуть по неосторожности свинцовые оковы с загадочного и мятежного духа, постоянно являвшего на свет Божий из самых глубин народной жизни гениев и юродствующих, пустынников, подвижников, чудотворцев и страшных бунтарей, не знающих пощады ни к окружающим, ни к себе самим, и упивающихся одной возможностью публичного отрицания того, что почиталась всеми незыблемым и непреходящим.
  Здесь процветал какой-то непостижимый конгломерат гениальности и идиотизма, красоты духовного подвига и омерзительности падения в преисподнюю, внутренней высоты и забитости, небывалой свободы и добровольного рабства, тяжких бремен бесчисленных законов, уложений и постоянных беспокойных поисков какого-то небесного града, своего невидимого Китежа...
  Во всем этом таится какое-то величайшее безумие, всемирный парадокс, отвергающий разумные оправдания существованию этого странного народа, полное отсутствие всякого движения, долгая непробудная спячка, законсервированность в первозданном ветхозаветном существовании. Едва раз в столетие просыпаются все эти оторванные друг от друга тысячами верст и языческой подозрительностью к соседям люди, пробуждаются, чтоб соединиться друг с другом, - что кажется просто немыслимым, ибо даже само объединение всех этих дремлющих людей в единый народ, является величайшей загадкой истории. Все они неожиданно вспоминают о едином языке, единой вере и общей для всех Святой Руси, самое значение которой никто не понимает, но тем не менее все безраздельно веруют в ее существование, и именно ради этой веры люди объединяются, напрягают зачахнувшие в долгой спячке силы для того, чтобы купно совершить какой-нибудь немыслимый прорыв в историю, в неведомые для них самих дали, и потом снова удовлетворенно заснуть на целое столетие. Неведомы им ни гражданственность, ни прогресс, ни демократия, - чужда вся эта масса новомодных понятий, столь пленительных для нас, передовых и образованных людей, - без всего этого они жили и спокойно будут жить дальше; без всякого понятия о гражданственности найдут в себе силы собраться в минуты опасности всей землей. Они слишком не любят управлять, слишком презирают власть и почитают управление чем-то унизительным для того, кто осмелится взять на себя его тяжелый крест, и быстрее согласятся, чтобы кто-либо управлял ими, нежели впадут в такой великий грех - править людьми. Не нужна им ни демократия, ни прогресс, тысячу лет жили они без всего этого, и теперь не знают вообще, что это такое и какое применение можно ко всем этому найти, и справедливо полагают, что если все это и является чем-то полезным для людей, пусть занимаются им те, кто берет на себя смелость управлять народами, отказавшись от единого на потребу, и не сумевши управиться со своей собственной душой. Ибо тот, кто владеет собой, не испытывает потребности владеть городом...
  Воистину страна эта существует в какой-то древней забытой сказке, а, может статься, она и не существует вовсе. Можно ли существовать в одних только снах да мечтах, не является ли само ее существование вызовом разумному устройству нашего мира?
  Воистину Бог мудрость мира сего обращает в безумие, а безумие Божие сильнее и крепче разумного человеков...
  Не потому ли, как я не стараюсь, все таки не могу понять Алены, внутренний мир которой, равно как и внутренний мир Ильи, для меня совершенно непостижим. Может быть, он просто отсутствует у них вовсе, или напротив, все в нем слишком улажено и завершено в отличии от души нашего мятежного брата с ее бесконечными суетными мудрствованиями. Епископ Феофан, величайший подвижник прошлого столетия, сказал где-то, что нормальное состояние человека, на каком бы уровне развития он не находился - душевное равновесие, всякая же суетность и беспокойство, независимо от того, какие бы источники не лежали в ее основе, есть великое зло. Так что смирившиеся с жизнью - самые счастливые из людей. Они много превзошли бесконечных искателей и служителей земной суеты, потому что уже нашли свое место в жизни. Большинство из нас, претендующих на разумность и образованность, ищут только внешней правды, вместо того, чтобы смотреть в себя - глазеют по сторонам, забывая, что мудрость стоит перед собственными очами, а глупость рыскает за морем; вместо того, чтоб найти собственное место в жизни - отыскивают его для других, а то и для целого мира, и за всем этим не замечают, как сама жизнь проходит мимо. Видно, и я отношусь к последним, наверное потому самые простейшие из людей кажутся мне наиболее сложными для понимания. А ведь они почти равны подвижникам, с той только разницей, что те искали Бога через самосозерцание, а эти ищут волю Божию в собственной жизни, и противиться ей не смеют. И вовсе не великий разум есть повод для уважения и зависти, но большое сердце и кроткая душа, - право же, нет ничего более прекрасного в человеке, ибо только это возвышает его над всем величием нашего мира. Увы, как часто нам бывает легче достать большого ума или денег...
  В своих горестных переживаниях Алена даже не разу не задумалась о роли Ильи во всех изломах своей собственной судьбы, и мысли о возможной потере мужа навевали на нее куда больший ужас, нежели невозможность возвращения к нормальной жизни, которая была, в ее представлении, нераздельно связана с земледельческим трудом. Вряд ли она любила его теперь, а если когда-то и испытывала к Илье что-то вроде любви, то в последнее время прежние ее чувства к мужу, ради которых она была готова, не задумываясь, пожертвовать собственным благополучием и даже жизнью, переросли в нечто ровное и спокойное, гораздо более прочное и надежное, чем сама любовь, ибо, чувство, выросшее из нее, было уже не доступно порывам и беспорядочности, не оставляло возможностей для взлетов и падений, и имя ему была - жалость. Она искренне жалела Илью, и чем большие неудачи преследовали его на жизненном пути, тем более возрастала эта жалость, тем сильнее сознавалась ею крепость оков, связавших их вместе холодным зимним вечером в маленькой церквушке на городской окраине. Наверное все ее прежние мечты о долгом счастье и каком-то земном рае теперь должны были показаться ей чем-то глупым и обманчивым, она сумела разгадать, почувствовать их ценность отнюдь не в воплощении своих чаяний, а именно в их недостижимости, ибо только надежды на счастье, а вовсе не обесценивающее их воплощение, способны скрашивать безотрадные сумерки человеческого бытия. Потому она не потеряла свой неведомый рай, на поиски которого она столь смело и безрассудно отправилась за тысячу верст, бросив и достаток и уют. И даже разочаровавшись в искомом, она не переставала верить в его существование. И казалось ей, что они просто не сумели дойти до своего рая, и причиной того была только их слабость, которая не обязательно должна была утверждать невозможность земного счастия.
  Алена и не догадывалась, что счастье обеспечивается в душе полнотой веры в него, а обретение искомого только утверждает его невозможность и несовершенство. Говорят, что где-то в тайниках человеческой души заложен дар, жестокий и прекрасный одновременно: памятование об утраченном прародителями рае. Он то и понуждает бедную душу вечно стремиться к совершенству и никогда не останавливаться на достигнутом, как бы хорошо оно не было. Но в этом загадочном резерве нашей памяти заключается великая тайна нашего воссоздания, открывающая возможность всякому человеку вернуться в утраченный древле Эдемский сад и никогда более не искать пустых и ненужных вещей: молочных рек с кисельными берегами, хрустальных замков с яхонтовыми ступенями, и всего прочего, чего мы чаем найти в жизни этой. Только довольствование малым отверзает дорогу к великому, и только мир в собственной душе открывает возможность обладания полнотой мiра, которое невозможно через отдачу себя всем и пребывание со всеми разом, но только через обретение всех в себе самом. И это не требует никакого сожигания своего сердца ради того, чтобы было светло другим, как рекомендует один наш современный писатель. Если бы сердце наше было способно заключить в себе всех людей, в одной бесконечной любви к ним, оно светило бы людям в самом непроглядном мраке и никакие дебри дремучие не могли бы укрыть его, как не могут они укрыть город, стоящий на высокой горе.
  Люди перестали искать Бога, и кинулись со всех ног на поиски счастья, которого нет, да и не может быть в мире, в противном случае он не имел бы никакого право на существование. И, не нашед, - глупые восплакали горько и прокляли жизнь, а мудрые нашли в себе смелость признаться, что счастья нет. О, если бы мы искали Бога вместо того, чтобы гоняться за тем, имя которому ничто, то не было бы места страданиям и прекратился бы плач, ибо пустота влечет за собой пустоту же.
  Вовсе не нужны были Алене эти огромные деньги, что оставил ей Илья, прощаясь со свободой. Она не нуждалась в них не смотря даже на то, что с их помощью легко смогла бы начать новую жизнь, внешне гораздо более удачную и покойную. Но она не мыслила ее без человека, связанного с ней узами брака, освященного церковным таинством. Она знала, что людской закон позволяет женам осужденных немедленно получить развод, но этот закон казался ей величайшим преступлением перед Богом, на которое она пойти не могла, по своей "темноте и консерватизму". Единственная дорога, которая открывалась для нее с этих пор - была дорога на каторгу, на которую жена должна была сопровождать мужа, если только она почитала себя за таковую. Но, как ни странно, это обстоятельство совсем не пугало Алену. Со временем она стала даже находить некоторый интерес в своем будущем путешествии, потому что ей казалось, что только через него она сможет найти достойное применение деньгам, так неожиданно у нее появившимся. Она рассчитывала там, в Сибири, приобрести на эти деньги землю и обзавестись собственным хозяйством, то есть вернуться к нормальному своему состоянию, к привычной для себя среде, от которой всего полгода назад так неосмотрительно бежала за неведомым никому счастьем. Пусть встречи с мужем на тех новых землях будут не столь частыми, но это не так важно, главное было в том, что эти встречи все таки будут иметь место в ее жизни, и когда-нибудь (она свято верила в это) он вернется к ней навсегда, и они никогда уже больше не расстанутся.
  В конце концов, чего могла она страшится в этой таинственной неопределенности, которая ожидала ее в Сибири, в то время, как выросшая в крестьянской среде, Алена сумела твердо усвоить для себя то, что чужой земли не бывает? Везде, - куда бы не занесла бедного человека судьба, за уральский ли хребет, в южные ли степи, - земля ожидает своего хозяина, и не может быть чужой для него, потому что нет границ и предела бесконечным верстам российским, везде ожидает нас та же Россия, большая и сильная, которая не выдаст и не продаст...
  Через три недели после ареста мужа ей удалось добиться свидания с ним, но прежде чем перейти к рассказу о нем, замолвим несколько слов об остальных членах семьи Дударевых.
  С родными мужа Алена уже не жила, а снимала дешевый угол в старом полуразвалившемся доме мещанки Алабушевой. На всем протяжении расследования дела Дударева Марья к золовке почти не заходила, за исключением одного раза, когда она появилась неожиданно разнаряженной, с толстым слоем пудры на лице и сообщила с порога, что выходит замуж.
  - Как же ты так скоро умудрилась?
  - Да вот так, - высоко задрав подбородок ответила она, - а ты, чай, думала, что одна такая шустрая.
  - И кто же твой избранник?
  - Ленька- дворник. Ничего себе мужик: и с работой и с помещением... Да ведь и я нонче невеста не Бог знает какая: выгодная, капиталистая...
  Позднее Алена узнала, что Ленька этот был ужасным пьяницей, пропивавший все свое жалование, даже на несколько недель вперед. Очень скоро он спустил и денежки своей "капиталистой" супруги. Ко всему прочему он был с ней не слишком ласков, и несчастная едва успевала оправляться от его ежедневных побоев.
  Лукьян после ареста брата и Анны совершенно приуныл и вновь увлекся живительной влагой. Он очень часто бывал у невестки, всегда хмельной и неизменно жалующийся на свою горькую долюшку. Казалось, что совсем сломался человек, и никогда уже подняться больше не сможет. Но доктор-время позаботилось и о нем. Ему удалось подыскать себе кое-какую работенку, доход от которой и помогал инвалиду сводить концы с концами, тем не менее от своего пристрастия к водке избавиться он уже не мог...
  Алена достаточно долго добивалась свидания с арестованным мужем, не оттого, что ей в нем отказывали, а потому что последний сам не желал ее видеть. Свидание с женой было бы слишком мучительным для него, к тому же ему было крайне совестно показываться ей на глаза по причине своего тайного бегства и малодушия, которое не позволило ему даже проститься с Аленой накануне ареста. Шедель добился от начальника тюрьмы, чтобы им разрешили свидание не через посредство решетчатой перегородки, а в специально отведенном помещении в присутствии одного только надзирателя.
  Алена прождала его около пяти минут. Илья, хоть и согласился на свидание, тем не менее выходить явно не торопился, нарочно отодвигая тягостный и желанный момент встречи с женой.
  Когда он наконец появился, в глаза Алене бросилось странное беспокойство в его взгляде, скованность в осанке и какая-то невиданная ей прежде угрюмость. На жену он даже и не взглянул, сел нарочно подальше от нее и уставился в пол. Алена, заметив в нем столь сильную перемену только всплеснула руками и горько заплакала, что еще больше подавило Илью. Он глубже вобрал голову в плечи и недовольно буркнул:
  - Зачем пришла то?
  - Ой, да как же мне было не прийти? Господь с тобой! - всхлипнула она.
  - Много беды твои слезы избудут, - проворчал он.
  - Ах, Илья, Илья, - вздыхала она, не находя более никаких слов для выражения охвативших ее чувств.
  Илья воспользовался ее молчанием и начал говорить ей давно продуманные слова о видах на будущую жизнь.
  - Скорее всего мне дадут лет 25. Правда, один добрый человек, назвавшийся моим защитником, обещался мне скостить срок, но я не верю, что он сможет что-нибудь изменить. Потому что все кругом говорят, что никак не меньше 25 лет выйдет. Каков грех - такова и расправа.
  Пока он говорил ей это, то всячески старался придать своему лицу дерзкое и решительное выражение, однако взглянуть на нее так и не посмел. Старался говорить зло, но выходило как-то беспомощно, и что-то жалкое было во всей его фигуре.
  - Такие вот дела, Алена Филипповна. Чего искал, то и получил. Что же еще хотел я сказать тебе?.. Ах, да... Ты уж прости меня, ради Бога. Обманул я тебя, сманил за удачей, ан, не нашлось ничего: даже на половину удачи не наскребли. Горше темницы вышло для тебя счастье со мной. Но поверь, не хотел я того, просто бесталанным человеком оказался, ничего у меня и не вышло. Видимо, верно говорят в народе, где беде быть, там она не минуется.
  Он с горечью махнул рукой и вздохнул так тяжко, что, казалось, вот-вот сам расплачется. От прежней решительности на лице не осталась и следа. Но он знал, что не должен теперь падать духом и, собравшись с силами, сказал:
  - Теперь ты свободна, Алена, и я не властен в твоей судьбе. После суда ты будешь считаться по нашим законам разведенной. Господь не оставит тебя, и, я полагаю, что ты лучше сумеешь устроить свою жизнь сама, нежели могла бы это сделать с таким неудачником, как я. Я же там буду всегда молиться за тебя, думаю, что у бедного человека найдутся заступники на небе.
  Алена договорить ему не дала и вскричала в отчаянии:
  - Что такое ты говоришь, Илюша! Про какой закон? Зачем ты прогоняешь меня? Или я стала настолько плоха для тебя?
  - Ты можешь и должна быть счастливой, - хмуро заметил он, - если ты не будешь счастлива, то я скажу тебе, что счастье вообще не имеет права на существование.
  - Да что же это такое? Ты и вправду меня прогоняешь? Разве я не жена тебе? - воскликнула она, - можно ли прогонять от себя жену, которую Бог даровал?
  Хотя слезы продолжали течь из ее глаз, голос ее неожиданно окреп и в нем не было уже былой дрожи.
  - Знай же, Илюша, труды твои напрасны, - сказала она решительно, - хочешь ты того или нет, но я поеду с тобой и ты не посмеешь прогнать меня.
  Она закрыла лицо руками и отошла к зарешеченному окну. И слабое сердце Ильи дрогнуло. Невыносимая боль исказила его лицо, и в глазах заблестели слезы. Он подошел к жене и прижался лицом к ее плечам. Так они и простояли все выделенное им для свидания время и не нашли больше подходящих слов для выражения чувств, внезапно охвативших обоих. Они сами не знали тогда, отчего они плакали, но была в их слезах не одна только горечь, нимало было и радости, хотя оба и отлично понимали, что вряд ли они будут счастливы вместе. И тем не менее, и Илья и Алена были твердо уверены, что никогда не оставят друг друга, чтобы не произошло в дальнейшим, и какие бы новые несчастья не обрушились на их семью.
  - Свидание закончено, - раздался хриплый голос надзирателя, который показался им тогда необычайно далеким, никакого отношения к ним не имеющим, потому поначалу они даже не обратили на него внимания.
  Слова были повторены во второй раз, и только теперь стало понятно, что они относятся именно к ним. Это заставило обоих вздрогнуть и возвратиться от сладких переживаний единения друг с другом к суровой реальности с ее неизбежными разлуками и утратами.
  Впереди открывались лишь безотрадные картины будущей жизни, мучительно долгое следствие и ожидание приговора, скрежет арестантских вагонов, разбитых кандальных дорог, суета пересылок и... та же твердая вера в недолговечность земных страданий, в далекое счастье, сверкающее слабыми зарницами где-то на горизонте земных забот.
  
  
  
  Глава 38
  "Мыслить иначе, чем принято, - с этим связано не столько действие более развитого интеллекта, сколько действие сильных и злых склонностей".
  (Ф.Ницше)
  Узнав от Щапова, что небезызвестный демократ, "друг всех рабочих и крестьян", решил подать в суд на "Союз Михаила Архангела" за бесчинства, учиненные в его квартире, Шедель решил непременно встретиться с ним для беседы, о которой сам мечтал уже давно, благо, что теперь сыскался подходящий предлог для визита. Мысль о знакомстве с этим "рупором демократии и свободы личности" настолько захватила его, что он пожертвовал ради нее даже посещением воскресной пассии, которые старался не пропускать.
  Одеваясь, Шедель думал между прочим, что посещение подобного человека, слишком низкого по своему положению в обществе, вовсе не к чести для столь важной персоны, каким был он сам, что при иных обстоятельствах, он даже протянуть руку ему не решился бы, не говоря уж о том, что отправиться к нему в гости. И усаживаясь в экипаж, Борис Владимирович лишний раз усомнился в необходимости предстоящего визита к Лианозову, и снова задал себе вопрос: отчего же он так сильно желает этого знакомства? Однако ответа на него не нашел. Вряд ли им двигало одно только любопытство, ведь на своем веку, адвокат успел повидать немало демократов всех мастей: и нравственных уродов, и интеллектуально недалеких особей и просто слепых фанатиков своего дела. Что же в таком случае наделся он встретить в этом Лианозове?
  Споры он всегда считал уделом людей ограниченных, потому спорить с ним вовсе не собирался. Как человек Лианозов тоже представлял для него небольшой интерес: он всегда был не слишком высокого мнения о представителях нашего грешного племени и уже совершенно отчаялся найти среди них какую-нибудь особенно яркую индивидуальность. Здесь скорее была какая-то подсознательная тяга к общению с мыслящими людьми, которых он так долго чуждался, смертельная усталость от постоянного одиночества и отчужденности от всех и вся. И все же Лианозов был довольно странным выбором для удовлетворения этих нужд.
  Шедель прекрасно знал, что люди нужны ему сейчас в качестве материала, потребного для работы. Без использования этого малоинтересного для него материала ему было крайне трудно вернуться к практике. После долгих лет усиленного труда над самим собой, он превратил самопознание в настоящее искусство, и достиг бы много большего, если бы не построил из собственной души голый храм разума. Постигнув величайшую тайну погружения всеобщего смысла, всего разнообразия человеческих душ в одно единое существо, он потерял всякий интерес к людям, и получал гораздо большее удовлетворение от общения с самим собой. Ничтожество рода человеческого, неспособного и не желающего оторваться от собственного бренного естества во имя торжества разума и веры, заставило его отдалиться от всех и вместо жалости к плачевному состоянию людей, он наградил их презрением, в то время как именно жалостью и болезнованием за всех и вся достигается совершенное понимание человека, ибо никто не пожалеет, не поняв, и, сострадая, ты уже приближаешься к пониманию, но только при том условии, что вся душа твоя целиком без тени лукавства отдается этому чувству. Если же жалеть, не понимая чего жалеешь, жалеть вне собственной души, без параллельного осознания ее убогости, то есть собственной потребности в помиловании, тогда и впрямь жалость такая не пойдет дальше презрения. Открытое презрение здесь будет куда более честным, а Шедель не любил лгать и потому выбрал последнее.
  ...Они столкнулись на пороге и несколько минут с любопытством глядели друг на друга. Шедель был поражен невзрачной внешностью гения местной демократии, едва достигавшего своей лысиной до его широкого плеча.
  "И вот в таком вот квазимоде могут гнездиться столь кованые замыслы! - подумал он про себя, - ни за что не подам ему руки".
   "Да это же адвокат Шедель, я сразу его узнал! - подумалось Лианозову. - эк он заложил руки за спину. То же мне аристократ. Между прочим и мой отец когда-то дослужился до дворянства".
  "Однако у него достаточно умное лицо, никак не могу взять в толк, действительно ли он умен, или просто хитер. По крайней мере на фанатика он не похож. В любом случае - подлец редкостный".
  - Г-н Шедель, если я не ошибаюсь? - первым нарушил молчание Лианозов, - позвольте мне осведомиться о целях вашего визита. Чем могу служить?
  - Разрешите сначала пройти в дом.
  - Ах, да, конечно, - опомнился Лианозов, треснув себя по лысине для пущего доказательства собственной забывчивости, - проходите пожалуйста...
  - В сущности никакой причины моего визита к вам - нет, - сообщил Шедель, усаживаясь в кресло, - я просто хотел познакомиться с вами поближе.
  Лианозов был настолько удивлен подобным заявлением, что ни сразу нашелся с ответом.
  - Ведь я слышал, вы собираетесь подать на меня в суд. Не так ли? - продолжал адвокат.
  - Да я вас впервые вижу, не считая, впрочем, слушания одного дела...
  - Однако мне известно о ваших намерениях подать в суд на организацию, членом которой я являюсь.
  - Еще раз повторяю, что вижу вас впервые. А прокурору собираюсь отписать вовсе не по поводу действия конкретных лиц, а известной вам организации в целом.
  - А мне бы хотелось иметь на суде дело лично с вами как руководителем движения, нашей организации противного.
  - Это невозможно-с, - уклончиво ответил Лианозов.
  В этот момент в комнату залетел попугай и Лианозов занялся им, не обращая никакого внимания на посетителя. Такая лицемерная любовь к животным показалась Шеделю особенно омерзительной, и он сказал уже более сурово:
  - Знаете, что меня более всего удивляет? То, что вы, отвергая наше судопроизводство как одни из институтов монархического государства, обращаетесь за помощью именно к нему.
  - Как вы однако хорошо осведомлены относительно моих убеждений, - усмехнулся Лианозов.
  - Я даже догадываюсь, что Лианозов вовсе не ваша настоящая фамилия.
  - А вы, что - следователь, г-н Шедель?
  - Я - адвокат, да будет вам известно.
  - Пусть так. Но все таки зачем вы пришли? Поспорить со мной и доказать ошибочность моих взглядов?.. Лети, Чиж, к себе, ты нам мешаешь.
   - Я уже сказал вам, что пришел только ради знакомства. Да и о чем нам с вами спорить, ведь в марксизме я - дилетант. Меня интересует не идея, а роль человека в ней. И я бы хотел, чтоб вы просто поделились со мной своими соображениями на счет ... русской идеи, к примеру. Помните, что спросил Моисей у Аарона, когда тот воздвиг израильтянам золотого тельца для поклонения: что сделал вам этот народ, что вы его так ненавидите?
  - А почему вы полагаете, что я буду отвечать на ваши вопросы? - улыбнулся доктор, поблескивая своими маленькими хитрыми глазками.
  Шедель вообщем-то не нуждался в прямых ответах, и из лукавых виляний доктора он мог извлечь для себя гораздо больше, чем из самых откровенных спичей. Ему необходимо было почувствовать, разгадать душу этого человека, а это никогда особенных сложностей для него не представляло, и даже суть самых запутанных мыслей собеседника не ускользала от его внимания. Однако сегодня он впервые понял смысл старой пословицы о потемках чужой души.
   Как не пытался Шедель проникнуть в мысли доктора, это ему никак не удавалось. Вследствие этого он начинал нервничать, взгляд терял самоуглубленность и интенсивно искал опоры вне себя, останавливаясь то на мимике нижней части лица собеседника, то на его непроницаемых зеленоватых глазках. Шедель постепенно утрачивал сосредоточенность и лишался способности взять под контроль мысли собеседника.
  "Что такое случилось со мной? - задавался он мучительным вопросом, - я не понимаю его. Кто он такой? Человек или демон? А может, он такой же, как я?... Но если так, то он должен презирать меня. Но я не могу его презирать, потому что он мне непонятен. Он сильнее меня, по крайней мере, ничуть не слабее. Да что же он такое, черт возьми!"
  - У вас навыки жандармского следователя, - с презрительной усмешкой заметил Лианозов, - что такое интересное вы нашли во мне для того, чтобы столь целеустремленно разглядывать меня почти с четверть часа? Знайте, что я не буду с вами откровенен.
   - Вы будете откровенны со мной, - настойчиво сказал Шедель, - только потому, что я сам буду откровенен с вами. Помните, что я - единственный человек, с которым вы сможете быть откровенны.
  - Однако вы слишком самоуверенны.
  - Я пришел к вам и спрашиваю теперь у вас то, что кажется для меня интересным, и вам дано такое же право. Потом мы разойдемся и никогда более не увидимся. Так что наши права и возможности равны.
  - Надо сказать, что прелюбопытное у вас увлечение, г-н Шедель.
  - Не любопытнее чем у вас.
  - "Наши права и возможности равны" - зачем-то повторил Лианозов с обычной слащавой улыбочкой, - вы - интересный человек. Из таких, как вы выходят вершители человеческих судеб. Надо сказать, я сам не сразу вас понял. Думал вы из тех... Но, оказывается, предо мной предстоит нечто, много большее обычной аристократической скуки и декаденствующего мракобесия...
  - Милостивый государь!..
  - Вы же хотели откровенности. Вам придется выбрать что-то одно: либо дворянскую честь либо мою откровенность.
  - Да ведь вы демократ. Может ли демократ быть откровенным?
  - Наши возможности равны, - лукаво повторил Лианозов, - а всякая откровенность имеет право на существование только при равных возможностях обеих сторон. Вы ведь тоже презираете людей?
  Вопрос этот застал Шеделя врасплох.
  - Тоже? Стало быть, и вы сами их презираете, и все ваши фразы о любви к человечеству не стоят выеденного яйца. Они - не более чем средство к подчинению этого самого человечества вашему влиянию.
  - Я люблю человечество, - уклончиво ответил доктор, - любовь к человечеству и любовь к человеку - вещи совершенно разные и редко между собой сочетающиеся. Приходится выбирать что-то одно.
  Когда Лианозов говорил, он смотрел прямо в глаза Шеделю, просто выматывая его внимательным колючим взглядом, не на мгновение не отпуская его из своих цепких объятий. Ему нужен был Шедель, он впервые видел перед собой человека, которого не мог презирать, который был для него интересен, и не столько своим интеллектом (мало ли на свет умных людей!), сколько своей титанической волей, цельностью натуры. Он был согласен поддерживать беседу с адвокатом, потому что наконец-то нашел равного противника, и теперь слишком дорожил этой находкой. Уставшая от недалекости идейных фанатиков, от интеллектуальной ограниченности личностей сильных и сентиментальной слабости умников самодовольная и злая душонка в своем гордом, но гибельном полете над всеми подсознательно отыскивала место для короткой посадки, - кого-нибудь равного себе, который не позволил бы ей возвыситься над ним и подарил хоть несколько минут осознания собственного бессилья, которое в последствии, непременно вылившись в ненависть к двойнику через досаду на самого себя, дало бы еще больший всплеск злой энергии для дальнейшего самоуничтожения ради господства над всеми.
  Бывают два рода гениев: добрые и злые. И те и другие на порядок выше всех прочих обитателей планеты нашей, и их возвышение основано прежде всего на самовозвышении, точнее на самоуничтожении, через которое идет превозмогание собственной личности. Только одни убивают в себе все доброе, иначе говоря, все то, что составляет первозданную природу человека, почитая добро за некую унизительную слабость, другие - все злое, самостное, препятствующее заключению в себе одном всего, что доступно человеческому разуму, что было уже им достигнуто и накоплено ранее, чтобы сконцентрировать в себе одном. Для другого рода гениев сделать это не представляется возможным, так как при наличии сильного самостного начала в душе просто не хватает свободного места. Злой гений отвергает все и возвеличивается над всеми, истощая только собственную душу, в которой одной сокрыт залог вселенского смысла. Но, отвергая свою первозданную природу, он отвергает этот самый смысл и становится источником всех человеческих зол в нелепой попытке существовать в несуществующем.
  Это не просто красивая фраза о том, что гений и злодейство несовместимы. Гений, постигший и заключивший в себе одном общую идею всего человечества на том или ином этапе его развития, безусловно никак не увязывается с понятием о злодействе. Но в том только случае, если гений не есть самое злодейство...
  Шедель подобно Лианозову безусловно был злым гением, хотя и боролся со злом на протяжении всей своей жизни, но оно чаще всего оказывалось много сильнее его. Только он ни разу не уступил ему этого права: права превосходства над собственной душой.
  Он иногда казался мне прекрасным, даже идеальным человеком, если только можно выразиться подобным образом о смертном, но, чем больше я всматривался в его образ, тем больше убеждался в злой природе его гениальности, в ее сумбурном и бунтарском источнике. Но тот факт, что при все том он был порядочным и благородным человеком, способен был только подтвердить внутреннюю красоту и силу этой личности. О силе же его внутренних страданий и самоистязаний приходилось только догадываться! Ибо слишком трудно сносить собственное зло, таить его от других, при всей люциферовой мощи его бытия в личности. Вряд ли где-нибудь у нас еще сыщется человек, более оскорбленный судьбой, более изломавший себя ради утверждения собственного всесилия, ради торжества над внутренним злом, заложенным в нем с самого рождения. Если бы над человеком в действительности довлела судьба, можно было сказать, что Шедель всю жизнь только и делал, что боролся с ней. Но судьба - понятие слишком ничтожное для такого величественного и безграничного создания, каковым является человек по своей природе, она имеет власть только над теми, кто ей поклоняется. Среди тысячи народов древности, существовал один, который весьма верно угадал свое место в космосе и потому не исчез с лица земли, не был ассимилирован и подавлен своим более сильным и образованным окружением. Более того, почти не трансформировавшись в веках, сохранился до наших дней, как и раньше, не признавая ни ценности власти, ни государства, ни национальности как средства совершенного постижения истины... И только потому остался он жить, что никогда не верил в судьбу, не признавал ее роковой власти над человеком и народами. Увы, мы все - потомки этих людей, постепенно теряем их гордый образ, и впадаем в неоправданное рабство. Наши предки - славяне были мудрее нас. Обожествляя все на свете: от дерева до пруда, они не нашли никакого смысла к обожествлению того, что не имеет права господствовать над человеком. Славяне не верили в судьбу... А мы, жалкий род, стремящийся к какому-то торжеству разума, благополучной жизни, незаметно опускаемся все ниже и ниже по ступеням бытия, подменяем цель средствами к ее достижению, и так помаленьку, медленно и незаметно стираем в себе запечатленный образ Всевышнего, оправдывая свои поступки какими-то "не теми временами", "сумасшедшим веком". Авось живы будем, авось умрем... В голове ничего нет - в шапку не накидаешь... Если у кого мало, что в жизни получается, стало быть, он решительно неудачник, и все тут... Каков в колыбельку - таков и в могилку... Кто приносит другим одни лишь несчастья, значит, ему судьбою так предрешено, ничего уж тут и не поделаешь.... Черного кобеля не отмоешь до бела... Ну что сказать на все это? - жалкий век, жалкое племя!
  - А позвольте задать вам один вопрос, так из чистого любопытства. Вы сами то никогда случаем не занимались подпольной деятельностью? - неожиданно спросил Лианозов у Шеделя.
  - Что за странный вопрос? - пожал плечами тот, - мне нечего скрывать от моего народа и незачем от него прятаться.
  - А жаль. Вы просто созданы для подполья, но вы не слишком сознательны для такой работы.
  - Кто же по-вашему сознателен, г. Лианозов? Уж не те ли стадные существа, что поднялись на разбой в 1905 году, движимые одними только животными инстинктами?
  - Тем не менее они гораздо более сознательны, нежели какой-нибудь индивид из подполья.
  - Ваш каламбур относится ко мне?
  - Понимайте, как хотите, - лукаво отозвался Лианозов и суетливо добавил, - но поверьте мне, я совсем не хотел вас чем-нибудь обидеть... Я просто полагаю, что стадные люди являются все таки неким общественным элементом, а человек из подполья - прежде всего эгоист.
  - Стало быть, именно в стадности и заключается сознательность?
  - Ну да, то есть в полной несознательности, неспособности правильно оценить свои действия. Индивидуум - всегда сознателен, толпа - нет, и именно это раскрывает перед последней гораздо большие возможности, нежели перед одной конкретной личностью - индивидуумом.
  - Какие же возможности, позвольте узнать?
  - Она более склонна к усвоению передовых веяний.
  - Помилуй Бог, что это за передовые веяния? Какой вообще прогресс могут двигать нищие, бездарные и подчас озлобленные массы?
  - Если понимать под прогрессом полную переориентацию сознания, некий кардинальный поворот на 180 градусов, то именно толпа более всего способна к его восприятию и реализации. Взять хотя бы новейшие прогрессивные идеи об отсутствии родины у пролетариата, обобществлении земли, находящейся в частной собственности, средств производства, да, кстати и ума, интеллектуальных ресурсов, которые, увы, не всегда находятся в достаточном количестве у наиболее сознательных общественных элементов... Разве, по-вашему, все это не является неким социальным прогрессом, решительный переворотом всего затхлого и закосневшего, что скопилось в человеческом сознании за многие тысячелетия? А с чего, по-вашему, должен начаться этот прогресс, это всеобщее обобществление и уравнение?
  - С чего же?
  - С обобществления свободы, - с каким-то непонятным восторгом вывел доктор, - прежде всего с нее, ибо сознательные элементы, едва добившись свободы для себя, должны без всякого сожаления пожертвовать ею ради свободы общества. И именно в этом залог их сознательности, который проистекает из отсутствия у них сколь либо значительной собственности в банке и Божьей искры в сердце, что восполняется безраздельной отдачей себя обществу.
  - Что за странная философия? Скажите, это действительно Марксом придумано, все то, что вы мне теперь рассказали - эта мерзость о производстве тупых и озлобленных рабов ради построения преступного общества?
  - Маркс изобрел одни лишь голые теоремы, разбавив их гегелевской философией, и сделал не слишком убедительные попытки к доказательству их правомерности при нынешнем экономическом и политическом устройстве мира. Я же его теоремы доказываю и опровергаю их утопичность, что Марксу так и не удалось сделать, - самодовольно сообщил Лианозов.
  - Стало быть, и Маркс не является для вас несомненным авторитетом. Он всего лишь ширма для прикрытия ваших собственных социальных изысканий.
  - Оставьте, ради Бога, Маркса. Он был умным человеком, - оборвал его доктор, - и ваше презрение к нему не стоит переносить на мою личность. К тому же, мне сдается, что вы не совсем меня понимаете. А я надеялся, что поймете. Впрочем вы - мой враг, враг идейный. Если бы вы не были врагом, то могли бы понять меня и в этом случае никогда бы не назвали людей нового общества озлобленными тупицами и рабами. Ведь раб только тогда становится рабом, когда начинает сам сознавать себя таковым. А как, скажите, эти люди смогут сознавать себя рабами, когда они сами добровольно отдадут свою свободу обществу и ради него от самих себя отрекутся. Здесь все будет несколько иначе: они станут любить свое общество, потому что будут почитать себя его творцами на основании этой самой добровольной передачи ему личной свободы. Более передать им будет нечего, потому что ничего они не имеют, за исключением того, что сумеют оттяпать у своих классовых врагов.
  - Оригинальная мысль! Тем не менее она вполне логична, если исходить из теории государства, придуманной Марксом. Кажется, это он назвал государство аппаратом насилия. Но тут он был не оригинален. Вообще с точки зрения любой государственной теории, лучшим классом будет считаться именно тот класс, которым легче всего управлять. Sic! Но с другой стороны, возникает вполне обоснованное сомнение: надолго ли вам хватит сил управлять этими вседовольными рабами? Рано или поздно, в них произойдет отрезвление, и они из благодушных и послушных рабов снова превратятся в рабов озлобленных, то есть вернутся к своему прежнему состоянию, бунтующему и неуправляемому.
  - Обещаю вам, что на наш век хватит сладкой дремы. Если они и очухаются лет через 100, то, скорее всего, тут вы совершенно верно угадали по какому пути пойдет процесс их отрезвления. Они ничего не смогут придумать лучше, кроме как, вернуться в свое древнее состояние бунта, внешнего выражения свободы личности в обществе (иную свободу они просто не в состоянии постичь), что неизбежно выльется в торжество вседозволенности, внешнего хаоса, которые всегда идут параллельно с внутренней опустошенностью. Я понимаю, что вы видите теперь во мне ополоумевшего и развратившегося до мозга и костей человека, - так и должно быть, ведь всякий консерватор иначе и не может воспринимать новатора. Но поверьте мне на слово, г. Шедель, что я вижу вещи в том же самом свете, как видите их вы сами, без всяких идейных шор, в противном случае, грош цена была бы мне как партийному лидеру. Я не хуже вас сознаю, что есть свобода реальная, свобода личности как самостоятельной ценности, и есть ее американско-европейский вариант, свобода личности в обществе, то что народ наш именует волей, остерегаясь смешивать с настоящим понятием свободы. Кстати, я заметил, что в простом народе слово "свобода" крайне редко употребляется, и то только по отношению к истинной духовной свободе, исключение здесь составляет городская пролетарско-интеллигентская среда. Вы согласитесь со мной, что за свободу (надеюсь, вы то сами не спутаете ее с волей, freedom, independent, liberte, и как там они ее еще величают) борются несколько иными методами, которые не всем по плечу, в то время как воля дается слишком просто и ничем кроме крови, всеобщей ненависти и гражданской нестабильности не скрепляется. Всегда было легче схватиться за дубину отдубасить всех направо и налево, все порушить и так провозгласить себя свободными. Эй, ухнем!...
   - Мне кажется, что все таки я вывел вас на откровенность, - заметил Шедель.
  - Ошибаетесь, уважаемый, с вами я никогда не буду откровенен. Ведь вы - мой классовый враг.
  Шедель долго смеялся над подобным заявлением своего загадочного собеседника.
  - Да что вы такое придумали? - спросил он сквозь смех, - ведь всего минуту назад вы говорили вполне разумные вещи. Откуда взялись эти дешевые лозунги?
  - Я всегда уважал свободный разум, г. Шедель, а это в наше время большая редкость. Ведь мы с вами не как простые люди, даже не как члены двух враждебных партий разговариваем, - ибо членство в каких бы то ни было организациях, уже порабощает разум определенным догмам, - а как два свободно мыслящих человека. Мы же стоим выше всяких догм и партийных программ, но, поскольку мы несмотря на это привязаны к определенным идейным установкам, в жизни мы останемся врагами. Эта встреча станет для каждого из нас первой и последней. Не так ли?
  - Совершенно верно.
  - Видите ли, человеческий разум не имеет никаких границ. Но он самоуничижается в политической деятельности и борьбе за власть, выступая только в качестве средства к достижению тех или иных целей, в то время как, будучи самым совершенным достижением человека, вполне может выступать в качестве самоцели. Можно даже сказать, положа руку на сердце, что торжество разума и абсолютное познание есть высшая цель человечества. Если тот или иной человек не способен разумом подняться над себе подобными, подняться над обществом, над существующим порядком вещей, он сам обязан служить обществу, в этом состоит единственное его спасение от полной интеллектуальной деградации и духовного обнищания. Это - закон человеческого несовершенства, оправдывающий существование государств, наций, общностей. Это совсем не ницшеанство и декаданс, как говорят иные узколобые, а право выбора - найти в себе силы возвысится над обществом и управлять им, либо служить ему: полностью освободить свой разум или сделать его рабом тех или иных установок. И как часто, люди, гораздо более умные, чем мы с вами, попадают под пудовые гири общественных убеждений или просто становятся адептами взглядов других умных голов.
  - Я одного не понимаю: зачем вы в таком случае хотите управлять обществом, если ставите себя неизменно выше его.
  - Надо либо жить для общества, либо управлять им - третьего не дано, ибо власть - единственный критерий разрыва с обществом и игнорирование его ценностей. К тому же власть над другими - единственная возможность выносить самих себя.
  Шедель долго молчал после последних слов доктора, а тот ожидал его реплик страстно, с нетерпением, которого прежде он никогда еще не испытывал по отношению к своему оппоненту.
  - Знаете, Лианозов, иногда мне кажется, что вы угадываете мои мысли, в то время как подобное всегда было исключительно моей прерогативой... Наверное, мы просто одинаково мыслим.
  - Может быть, может быть, - подтвердил Лианозов, - иначе я бы не за что не стал с вами беседовать.
  - Вот взять, к примеру, ваши слова о власти, - продолжал адвокат, - конечно, любая власть делает рабами прежде всего тех, кто обладает ею. Всякая власть есть разрыв с обществом и самим собой, и потому она заслуживает оправдание только будучи наследственной, но никак не парламентской.
  - Ну это - монархизм чистой воды. Здесь вы не изменяете своим убеждениям. Борьба за власть, за министерские портфели, за место в парламенте - безусловно удел людей, не способных бороться за самих себя. Другое дело, когда человек сумеет над этой властью подняться! Если он, достигнув совершенного разума, сумеет взять власть и удержать ее, не упиваясь в бесстрастии своем ни ею самой, ни борьбой за нее, - но, захватив не во имя власти как таковой, а во имя этого самого торжества свободного мощного разума, - он сумеет перевернуть вселенную.
  - Таких людей никогда не было. Многие завоевывали вселенную, но еще никто не мог перевернуть ее, и все великие завоеватели постепенно становились рабами своих собственных завоеваний. То, что вы говорите, человеческой ограниченности не под силу.
  Странный огонек вспыхнул в прищуренных хитреньких глазках доктора. Он весь как-то напрягся и заключился в самом себе, как часто бывает с людьми, много лет носившими на глубине души какую-то страшную тайну, которая измучила их в конец, упрямо требуя оглашения, и вот, кажется, нашла подходящее место и время.
  - А я вам говорю, Шедель, что такие люди есть, по крайней мере есть один такой человек, для которого власть над миром никогда не превратится в орудие для собственного закабаления, но средством для торжества великого разума, поднявшегося над самой личностью. Клянусь вам, есть такой человек!
  
  Глава 39
   Он к неизведанным безднам
   Гонит людей, как стада....
   Посохом гонит железным...
  (А.Блок)
  Шедель внимательно следил за своим собеседником и не мог не уловить едва заметного изменения, происшедшего с доктором. Его отчего-то ужаснул его странный взгляд и его загадочные слова, хотя причину своего смутного страха понять он не мог. Он оборвал Лианозова непроизвольным замечанием:
  - Да этот человек - Антихрист! Вот кто он такой.
  - Если бы я признавал существование Христа, то следовательно признал бы и существование Антихриста. Но я - атеист и для меня существуют лишь два понятия: человек и античеловек.
  - Значит, вы - античеловек.
  - Увы это так, уважаемый друг.
  "Что такое он говорит? Как посмел назвать он меня своим другом!"
  - Но с другой стороны, - продолжал доктор, - человека тоже вообщем то нет. Помните, как у поэта:
  Есть даже люди - человека нет.
  Русская мысль в одиночку созрела,
  Да и гуляет без дела...
  Тут даже Антихрист более подходящим будет. Ведь если дать дословный перевод этому понятию, то Анти-Христ суть отрицающий Христа. И тут не важно что отрицается - Его ли спасительная миссия, или Его существование вообще. Но если кто отрицает Бога только для себя самого или в кучке единомышленников, это определение для него совершенно не подходит, ибо Антихристом человек сделается только тогда, когда станет способным перевернуть мир во имя своего богоборчества. А все прочее - не более, чем жалкие потуги, стремление самоутвердиться хотя бы через отрицание, мелкое бесовство - и ничего более.
  - Может быть, вы еще будете утверждать, что являетесь тем самым человеком... о котором мы говорили сейчас... которому нет места в нашем веке и которого я наименовал Антихристом.
  - Может быть... Человек нашего времени добровольно отрекается от своей человечности. Надо сперва стать античеловеком, чтобы снова сделаться человеком, нужно пришествие античеловека, чтобы напомнить людям, что они люди, равно как необходимо пришествие Антихриста, чтобы зараженный атеизмом цивилизованный мир смог вернуться к Христу.
  - Бог для того спустился на землю и стал человеком, чтобы человек в свою очередь смог подняться до Него и стать Богом... Этот догмат вы перефразировали?
  - В законе Божьем я профан, г.Шедель.
  - Черт возьми, если бы я не видел, что вы, Лианозов, обладаете человеческим обликом, не знал, что вы родились в нормальной русской семье, а слышал одно только извержение ваших уст, то мог бы поверить, что вы и есть тот самый Антихрист, пришествия которого так долго ожидали народы.
  - Я не хочу слышать от вас подобные глупости. Вы слишком разумный человек, чтобы верить христианским мифам. Оставим это.
  - И правда. Куда интереснее будет дослушать ваше мнение по поводу организации сознательных элементов в общество.
  - Да, я ничего нового вам и не излагаю. Я всего лишь констатирую древнюю истину, гласящую, что из состояния душевного и интеллектуального рабства самым разумным выходом является добровольная отдача не достигнутой личной свободы свободе общества, которое мы с помощью таких добровольцев и намереваемся построить. Все равно, рано или поздно, они подыщут для себя какое-нибудь новое рабство, так чем же хуже для них стать рабами свободного общества? Все таки настоящая свобода есть нечто индивидуальное, а люди привыкли жить массой, единым стадом, как в этом случае они смогут стать свободными? Их удел - воля и демократия, они никогда не поймут, что такое настоящая свобода. И вы напрасно опасаетесь, что народ способен взбунтоваться против нашей власти. Вот вы утверждаете, что такой власти, которую мы готовим народам, ненадолго хватит, я же утверждаю, что не надолго хватит народам их энергии и бунта. Все это неминуемо закончится на торжестве демократии, которая неизбежно вновь поработит их общественным началам. Так что этим беднягам придется веками и тысячелетиями толкать в гору свой камень, который, едва достигнув вершины, будет непременно низвергаться вниз. Порвать этот замкнутый круг не может никто, потому что социальная революция неизбежно разрушит и культуру и церковь как институт буржуазного государства, и я не уверен, что найдется такой народ, который сумеет начать все сначала на месте, где мы все выкорчуем с корнем, - один маскарад выйдет из этих попыток да обезьянье кривляние. Я уверен, что разброд и буйство освобожденных рабских эмоций, которое воцарится после того, как люди сумеют свергнуть нашу власть, лет этак через сто после ее утверждения, никак не сможет способствовать восстановлению старой и созданию новой культуры. Вы знаете не хуже меня, что производство культуры - процесс планомерный, он требует от государства внешней и внутренней стабильности, требует государства мощного и грозного для соседей, а никак не перестраивающегося и переходящего из одной стадии в другую, он требует напряжения и сосредоточения всех духовных сил общества, а никак не шального разгула и демократической анархии. Последнее не способно породить из себя ничего, кроме массовой культуры, которая влечет за собой духовную деградацию народов.
  - Значит, г-н демократ полагает, что демократия вовсе не есть идеальная форма государственного устройства.
  - Она хороша только с той стороны, что при определенных условиях способна выступать в качестве средства или начального этапа к установлению нашей власти.
  - Послушайте, у меня сложилось такое мнение, что вы на самом деле презираете людей, и если и хотите их осчастливить, то вовсе не из любви к роду человеческому.
  Лианозов рассмеялся и не сразу ответил на замечание Шеделя.
  - Мы с вами одинаково мыслим. С той только разницей, что вы презираете людей, я же их использую. Я использую энергию злых, - не я служу людям, они служат мне. Вы чувствуете человека, наблюдаете малейшие движения его души, вы можете ковыряться в его внутренностях, и эта способность доставляет вам истинное удовольствие, подобное тому, что доставляет разврат сладострастнику. Ведь копаться в чужой психике тот же разврат, и разбирать для себя ее тайные извилины все равно, что нарочно отыскивать в романе сцены в постели, разве не так? Вы сами то никогда не испытывали чувство омерзения к своим способностям?
  - Положим так, - нервно ответил Шедель, - не понимаю, к чему это надо говорить? Да и откуда вам вообще знать, что я могу чувствовать. Или вы сами обладаете такими же способностями? Расслабьтесь же и не бойтесь меня, я не собираюсь, ковыряться, как вы выразились, в вашей душонке. Это на самом деле противно.
  - Я не обладаю вашими способностями, Шедель, но я знаю о них и догадываюсь, чего они вам стоят. Я уже говорил вам, что не буду с вами откровенен, и вам никогда не удастся разглядеть, что там такое скрывается в моей "душонке". Для меня было бы слишком тяжело сознавать чье-либо превосходство. Вы чувствуете человека нутром, я не могу так, но я способен чувствовать нечто большее: злую энергию масс, за счет использования которой я существую, живу и мыслю, и только она оправдывает всю мою деятельность, самое мое появление на свет. Я вбираю в себя и дышу этой энергией, и только я знаю, как ей управлять.
  - Да в таком случае вы - просто вампир, пиявка. Разве вам самого себя мало, чтобы собирать в себе чужие воли? Или вы всего лишь пытаетесь среди них укрыться от себя, и вся ваша безумная борьба за власть не более, чем попытка убежать от своего "я"? Иначе вы не сможете вынести своего внутреннего кошмара.
  - Вам виднее. Ведь вы сами придумываете себе Бога ради этих же целей. Вы - умный и неординарный человек, но рано или поздно вы умрете, и имя ваше забудется потомками, даже современники весьма скоро позабудут о вас в то время, как тысячи идиотов и бездарностей войдут в историю. Вы заживо погребаете свой талант, и зарываете гений в глубинах собственной души. А, быть может, вы более, чем я способны к торжеству над миром. Толпа всегда склонна к заблуждениям, и пользоваться ею означает заблуждаться вместе с ней. Но вы знаете человека - следовательно способны обогащаться через ошибки и победы многих, и возносится над сильнейшими благодаря тому, что вы знаете о них больше, чем сами они способны узнать о себе. Вам под силу предугадывать события на сотню лет вперед и под силу остановить то, что иным близоруким кажется неизбежным. Ваши способности исключают ошибки, вы не умеете ошибаться. Я не знаю, кто вы такой, кто дал вам такие способности, но твердо уверен в одном, что вся ваша жизнь есть одна роковая ошибка. Вы поступили с собой бесчестно и жестоко, и еще не раз пожалеете об этом.
  - Вы ничего не понимаете, Лианозов, - сурово заметил Шедель, - если вас не мучит совесть при жизни, то подумайте хотя бы что ждет вас за гробом. Я обещаю вам, что вы будете умирать в страшных мучениях, не один год будете умирать. Ваш интеллект сгорит раньше, и когда ваше стадо придет проститься со своим вождем и благодетелем, вы не сможете принять этого, потому что ваш разум уже будет мертв, вы сами будете мертвы, от вас останется одна злая энергия вашего стада, и вы понесете ответственность и за нее, - не за одну только свою окаянную загубленную душу, а за миллионы одураченных вами существ. Вот вам ваша судьба. Стоит ли она того, чтобы так отчаянно за нее бороться?
  - Я не верю в загробную жизнь, - усмехнулся Лианозов, - а несколько часов кошмарной смерти не стоят десятилетий жалкого существования. Поверьте, что у последнего входа вы будете страдать куда более меня, за свое бездействие страдать, за капитуляцию перед миром. Никто не вспомнит вас ни злым, ни добрым словом, и никто никогда не узнает, что за человек покоится в вашей могиле. А ведь вы могли бы стать великим!
  - И слава Богу, что никто ничего обо мне не узнает. Быть может, я спас мир тем, что не захотел сделаться великим. Если люди и не поблагодарят меня за это, то хотя бы не станут проклинать.
  - Дождешься от них благодарности! Человек слишком ничтожен для того, чтобы постичь цену вашего отречения. Про себя же я обещаю, что многие из наших обывателей сочтут меня даже за благодетеля человечества, тогда как вы будете упоминаться исключительно в качестве отпетого эгоиста. Но эти худые головы никогда не поймут, чего стоил вам этот эгоизм, ваш уход в себя, в то время как вы также могли стать благодетелем. Мне трудно вас понять.
  Тем не менее Шедель никогда еще не чувствовал, чтобы кто-либо так хорошо понимал его. Он видел в Лианозове очень много своего, и убеждался, что тот не только мыслит, но и чувствует подобным же образом, что разность идей, разделивших их и сделавших врагами не коснулась внутренней сути обоих, которая неумолимо притягивает их друг к другу и одновременно отталкивает с еще большей силой. Ему казалось, что он ненавидит Лианозова, да и как еще можно относиться к подобному человеку? Но в то же время он ощущал редкую потребность в беседе с ним. Вероятно Лианозов испытывал по отношению к нему нечто подобное, потому что встретил наконец для себя равного врага, которого мог ненавидеть настолько, насколько любил себя.
  - Удивительно не то, что я никак не использую свои способности, а то, в какой вред для других вы обращаете свои, - возразил Шедель на его замечание, - я не смею предполагать, что вы являетесь всего-навсего неким нравственным уродом, и все ваши античеловеческие теории гнездятся в вашей душе только потому, что вы смотрите на мир несколько иными глазами, чем все остальные.
  - О, вы оказываете мне честь, будучи такого мнения о моей персоне, - ухмыльнулся Лианозов.
  - Видите ли, я не признаю разделения людей на добрых и злых. Всякое серьезное извращение мыслей есть скорее признак душевной болезни, нежели каких-то индивидуальных свойств личности. Но в вашем лице я вижу человека вполне нормального...
  - А как вам кажется был ли болен, к примеру, Ницше?
  - Он именно оттого и заболел, что совершенно запутался в своем индивидуальном бунте. Или вы забыли, как он проклинал Христа и одновременно пел ему дифирамбы, и между бунтарскими лозунгами провозглашал чисто христианские постулаты. Вам помешательство никак не грозит, в себе вы не запутаетесь, потому что давно уже истребили себя во имя своего разума. Но не забудьте, что разум ваш умрет первым, и только тогда вы поймете, что есть настоящее страдание, что такое ужас умственного бессилия. Вы даже сойти с ума не удостоитесь, и ничто не сможет облегчить вашего страдания, потому что не в ваших силах - переносить интеллектуальное безделье.
  - Подумать только, какие страхи! - засмеялся Лианозов, - давайте лучше пить кофе.
  - Увольте меня от кофе! - решительно отказался гость.
  - Скажите лучше, что вы со мной не хотите пить кофе.
  Шедель ничего не ответил на это замечание, Лианозов же нашел в его молчании признание правомерности собственных подозрений и возненавидел адвоката еще более. Он задался идеей непременно оскорбить его чем-нибудь, просто так, по подлости самолюбивой натуры, хотя бы из-за его презрения к своему кофе оскорбить.
  - А что, сударь, вы действительно почитает ваш отказ от служения человечеству величайшим благодеянием для него? - поинтересовался он у Шеделя, - или вы находите в этом некий красивый жест, а, может, просто тайно надеетесь, что ваш поступок покажется столь красивым и благородным кому-нибудь еще, способному его оценить. Не пытайтесь меня провести. Я уверен в том, что все ваше благородство зиждется на голом эгоизме и ничего кроме болезненного самолюбия под собой не имеет. В вас таится такая мера презрения к человечеству, что вы не допускаете никакой возможности снизойти к нему даже для того, чтобы над ним же и возвысится, и находите лучший выход для своего самолюбия в полном игнорировании человека. Вы - уставший от жизни и людей аристократ с какой-то извращенной формой благородства в каменном, безжизненном сердце.
  - Очень мило.
  Шедель решил не пускаться в перекрестный огонь и продолжил беседу, как мог сдержаннее.
  - Да с чего вы взяли, что я презираю человечество? Я люблю мой бедный народ, а до человечества мне просто нет никакого дела.
  - Как можно любить свой народ и презирать человека в отдельности. Это тавтология получается, милостивый государь.
  - Я люблю свой народ таким, каким его сам для себя представляю, - уклончиво ответил Шедель, - я люблю народ преподобного Сергия и Пушкина, Нила Сорского и Достоевского, Серафим Саровского и Толстого, но я никогда не смогу полюбить народ Гришки Отрепьева и Кудеяра, Емельки Пугачева и Стеньки Разина, Бакунина и... ваш, в то числе, извините за бестактность.
  - Но тем не менее это тот же самый возлюбленный вами народ. Или не так? Народ великих святителей и пророков, и одновременно народ ниспровергателей святынь и убийц пророков.
  - Народ иногда болеет, но никакая даже самая тяжелая болезнь не сможет серьезно повредить его неповторимому духу - источнику святости.
  - Не хочу я ничего совсем слышать о русской святости: признаться, я не слишком то люблю свой народ.
  - Вы его за эту самую святость и не любите, потому что опасаетесь, что она может повредить вашим планам.
  - Ошибаетесь. Где много святости, там собирается много бесов, и вокруг дома истинных христиан всегда водится много всякой нечисти. Так, кажется, говорил славянский просветитель Кирилл-философ.
  - Логично. Но я никак не могу понять, как все таки вы собираетесь реализовывать ваши странные идеи.
  - Сейчас развелось очень много различных теорий, пытающихся объяснить внутреннее устройство человека, доказать неизбежность его дисгармонии. Вот, к примеру, в Германии какие-то евреи Фрейд с Ранком изобрели любопытную идею, которая определяет источник всех человеческих страданий в противоречии сознательного и бессознательного, разума и неких животных влечений. Наша же ортодоксальная догматика приучила нас воспринимать наши метания и срывы необходимостью выбора между двумя волями, действующими в человеке параллельно, то есть необходимостью выбора между низменными устремлениями плоти и духовным самосовершенствованием. По моему же мнению, и то и другое - изрядный бред. Можно, не разрываясь между двумя этими теориями, найти выход из тупика внутренней нестабильности: в первом случае лишить человека жестких общественных норм, подавляющих его животные инстинкты, во втором - сделать для него выбор и определить наиболее подходящий образ жизни. Человек создан для счастья, для внутренней гармонии, а все что мешает этому - своего рода болезнь, а всякая болезнь нуждается в лечении. Какая для человека разница в том, кому он отдаст свою свободу: Богу или тому, кто сумеет достойным образом распорядиться ей ради его же блага. Бог закабаляет плоть и не ликвидирует разрыва между нею и разумом, мы же, подменяя духовную свободу волею, ликвидируем этот разрыв.
  - Знаете, я уже читал про это у Достоевского.
  - Терпеть не могу Достоевского. Это самое скверное явление нашей литературы.
  - Но тем не менее вы напоминаете мне Великого Инквизитора с той только разницей, что последний обладал куда большим благородством и в некотором роде даже любил людей. А скажите, сами то вы стали счастливее от того, что нашли рецепт для осчастливливания человечества?
  - Врачу, исцелися сам! Это вы хотели мне сказать? А вы разве стали счастливы от постоянных раздумий по поводу передачи собственной свободы Создателю? Ведь, кажется, ваша религия также почитает свободу достаточно жестоким даром и видит в ней неиссякаемый источник для грехопадений. Вот вы - умный человек, и, быть может, сумеете ответить мне на прямую, без всяких иносказаний, откуда есть пошло зло, если Бог как Существо Всесовершенное и Абсолютно Доброе никак создать его не мог? Откуда тогда оно взялось, по-вашему? Или его создал Сатана, но ведь он сам был творением Божьим, или вы также солидарны с церковными бреднями о падшем ангеле? И что было создано раньше: зло или ангел, который в последствии пал?
  - Вы верно пометили, что Бог создать зла не мог. Еще до падения было оно заложено в основе мироздания. Свобода стала источником зла.
  - Ага! Ведь я точно так же всегда и полагал. Раз свобода - источник зла, стало быть, источник добра - лишение этой свободы. В православии этот процесс проходит через обожение, передачу своей свободы некоему невидимому объекту, а в пролетарской диктатуре - в передаче ее на алтарь социалистической идеологии.
  - Да, все гениальное на редкость просто. Тем не менее на мой вопрос вы не ответили. Что же, сами то вы исцелились, доктор?
  - Мое исцеление заключается только в победе моего дела, - уклончиво ответил доктор.
  - Как можно исцелить массы, не дав возможностей к исцелению личности? - насмешливо спросил Шедель.
  - Личность в традиционном ее понимании в нашей теории во внимание не берется, за исключением личности сознательной, социализированной. Стадной, если хотите.
  - Далась же вам ваша теория! - с досадой заметил Шедель, - я пришел познакомиться с вами лично, а с вашей теорией я мог бы познакомиться и по книжкам.
  - Видите ли, когда человек живет ради одной только теории, и она становится его жизнью, или ее неотъемлемой частью, он уже и помыслить себя не может вне связи с ней. Моя теория - есть мой разум, а разум - единственное оправдание моей мятежной жизни.
  - Да, клянусь вам, нет никакого разума в вашей странной теории! И как вы, столь разумный человек, можете следовать этому марксистскому бреду? Поймите, что душа отдельного человека вовсе не повторяет души группы товарищей, как бы вам того не хотелось. И человек состоит не из одной только самоорганизующейся материи, которая все таки стремится к хаосу, не имея в себе организующего разума, а его то вы признавать отказываетесь. Если же исходить из того, что все состоит из одной только материи, которая, как известно, существует во времени и пространстве, то, стало быть, время и пространство также должны иметь в себе материальное начало, в противном случае они будут подрывать учение о материальном устройстве мира. Если же время и пространство как формы существования материи нематериальны по сути своей, одно только это уже говорит в пользу того, что в нашей жизни существует нечто, кроме материи. Вы не знаете совершенно, может ли существовать материя вне времени и пространства, равно как не знаете, возможно ли принимать время и пространство в каком-либо ином качестве кроме форм существования вашей материи. В этом случае напрашивается логичный вопрос: что возникло сначала: материя или формы ее бытия? Одно вы можете мне ответить точно: это то, что материя безусловно возникла в пространстве. Стало быть, все таки пространство существовало до возникновения материи. Тогда, из чего состоит это пространство и откуда оно появилось?
  - Вы составляете головоломку? - поинтересовался Лианозов.
  - Такую головоломку придумали ваши философы, чтобы вернее запутать своих последователей, а вы охотно принимаете все это за истину чтобы не утруждать себя поиском вещей более сложных и не сбиться с уже намеченных путей. Но вы то, вы, наверное понимаете, по крайней мере должны понимать, что ваши учителя, первоверховные апостолы социализма, эти два немца - безбожно лгали вам, утверждая, что есть-де абсолютная истина в этом мире, и, вот, только они отыскали ее для человечества. О, как им всем, с их ограниченной и ущербной душою хотелось поскорее закончить свой духовный путь, и тем самым отсечь одним махом множество забот. Вам понравилась их логика, а их ограниченное самодовольство вы перенесли на свою почву, от них вы научились лжи и стали сами лгать, и эта ваша ложь тем ужаснее, чем больше вы сами сознаете всю искусственность и незавершенность выкраденной вами с Запада философии. Помните, классический вопрос Пилата, на который ответа он не получил, и как вы думаете отчего? Не только от того, что он сам не пожелал его услышать, но еще и потому, что разум наш слишком несовершенен для полного познания истины, в его власти лишь нащупать пути к ней, на худой конец, созерцать ее из прекрасного далека, не вникая при этом в суть. Ведь человек даже основную идею своего создания понять не способен, какая в этом случае может быть речь о вселенских идеях? Где-то в писании Христос сказал иудеям: Я знаю, кто Я и знаю, куда иду. Среди нас же нет ни одного, кто бы знал, зачем живет он на этом свете, куда держит путь и для чего умирает? Тем не менее все претендуют на свою долю истины, на какую-то оригинальность и неповторимость. Вот этого (я имею в виду неповторимость и оригинальность) у нас сколько угодно: живут беспорядочно, живут как попало, пленяются страстями и пустыми идеями, каждый норовит пойти какой-нибудь своей, одному ему ведомой дорогой и осудить чужой путь, только вот конец у всех один и тот же, конец незамысловатый и лишенный всякой индивидуальности: гроб в две доски да груда истлевших костей. В конце концов, Бог все сводит к единообразию и уравнивает всех перед лицом смерти, которая и есть самое великое таинство в жизни человеческой, и смысл всего нашего бытия, ибо мы только для того и живем, чтобы когда-нибудь умереть. И тот, кто, не познав великого таинства собственного конца, посмеет утверждать себя познавшим истину и верить в собственную правду, - не более, чем дилетант. Тот же, кто посмеет навязывать свои изыскания другим - преступник.
  - Какая долгая и, главное, красивая речь! - заметил доктор, - только я не слишком понимаю, к чему все это говорилось. Какое вам дело до того, что я подразумеваю под истиной? Если даже человеческому духу (я пользуюсь вашей терминологией) и не доступна завершенность, и все попытки обрести совершенное познание обречены на провал, то в человеке всегда найдется достаточно самолюбия, чтобы приписать себе способности к совершенному познанию. И чем больше ограничен разум, тем более он склонен к завершению. Мы поможем найти причал для блуждающей ограниченности и тем только польстим ее самолюбию. Укрощенная энергия примитивных масс будет направлена на построение нового общества и установление диктатуры спасителей человечества. А вы смеете утверждать, что это утопия. Посмотрим, много ли людей откажется от столь заманчивой перспективы, что приготовляем для них мы - творцы нового общества и новых идей.
  - Спорить с вами бесполезно. Но, мне кажется, вы сами понимаете, что под вашей властью люди счастливыми стать не смогут.
  - Они будут верить в то, что они счастливы, а это много важнее, нежели чувствовать себя счастливыми. Верой они победят даже голос совести.
  - Верно же говорят ваши критики: коммунизм - та же форма религии.
  - А разве русская идея не религия? - парировал Лианозов.
  Шедель долго не отвечал на этот вопрос. Беседа уже изрядна наскучила, поскольку сводилась она исключительно к идейным стычкам. Разговор, которого так хотел Шедель, не клеился, Лианозов не желал выходить за рамки своих идейных установок.
  - Может и так: русская идея - тоже своего рода религия, - наконец согласился он, - только надо учитывать, что она не может выступать в роли самостоятельной ценности, так как сама по себе является составляющим вселенской идеи.
  - По-вашему, это христианская идея? Уж не слишком ли вольно вы со своим Богом поступаете, обожествляя одну идею. Всякий национализм и расизм проистекает из законов частной собственности, а никак не из идей Христа. Весь национализм держится на собственнических инстинктах, на владении одной частью населения чем-то, отличным от другой, на подчинении ее каким-то особенным нормам, которые почитаются той или иной нацией за единственно правильные. Отпадет частная собственность - умрет и национализм.
  - Национализм останется даже тогда. Правда в этом случае он станет базироваться на нищете. Отсталые народы всегда будут ненавидеть более развитые, нищие - богатых, да и таких же нищих, как они сами, - надо же будет хоть кого-нибудь обвинить в собственной нищете, бездарности или греховности. Но русская идея является той же религия потому, что недоступна изменению и национализму. Потому что смысл ее - в мессианском служении всем и вся, оттого русский национализм как массовое движение невозможен. Русский патриотизм ничего общего с национализмом не имеет, ибо он направлен только на самосохранение при постоянной опасности извне. У России нет друзей в мире, нет даже просто равнодушных к ней соседей, есть только враги. Исключение здесь наверное составляет только Сербия, да, еще, может, Болгария, которая в последнее время что-то все больше уподобляется переметной суме.
  - Я уже заметил вам, что не люблю Россию, так что оставим эту тему. Я хочу сказать вам другое. Знаете, г-н Шедель, я даже рад нашему с вами разговору, - сообщил доктор, - я всегда любил пообщаться с умными людьми, но, к сожалению, их теперь так трудно найти в России, где повсеместно господствует одна только претензия на ум, на оригинальность и - ничего больше. Все вокруг только и хлопочут о том, как удобнее продвинуть свои собственные мнения, никто не умеет и не хочет слушать чужих. Вы в отличии от них всех пришли, чтобы послушать меня, не для того, чтобы осудить, а для того, чтобы понять. Я благодарен вам за то, и нет лести в моих словах. Только одного я не пойму, что собственно меня толкнуло на беседу с вами, ведь вы все таки мой враг и ненавидите меня, но тем не менее я разговариваю с вами, и это странно... Может быть, тут замешан гипноз, как насчет гипноза, г-н Шедель?
  При этих словах Лианозов лукаво подмигнул Шеделю, намекая на ходившие по городу слухи о его загадочных способностях, на что последний отрицательно покачал головой.
  - Если бы я даже и владел гипнозом - все равно не посмел бы им пользоваться.
  - Да, я просто пошутил. Я не то, что отрицаю гипноз, просто ко мне он неприменим. Тем не менее я не раскаиваюсь в том, что поддержал с вами беседу. Вы, по-моему, благородный и мудрый человек. Хотя бы потому, что не беретесь спорить со мной.
  - Я не спорю с вами потому, что щажу вас. Я ведь понимаю, как вам трудно нести в душе этот крест: свою ужасную теорию. И не зависимо от того, сможете ли вы претворить ее в жизнь или нет, все равно вы вынуждены будете страдать из-за сознания безумной античеловечности своего детища. Положим, вам удастся освободить несколько миллионов человек от сознательных поисков истины, но вряд ли найдется кто-либо, способный освободить вас самих, даже вы сами не сможете этого сделать. Вы спрашиваете меня, что толкнуло вас на беседу со мной, и даже готовы верить, что в этом участвовали какие-то мои сверхъестественные способности, но в то же время сами понимаете, что дело обстоит гораздо прозаичнее. Вам нужен был посторонний ум для облегчения собственной идеологической узости, вам нужен был человек определенного склада ума, не признающий шумные дискуссии, способный слушать и скрывать в себе услышанное, вам нужно было переложить на кого-то хоть маленькую толику мучительного самообмана, в плен которого вы сознательно попали.
  - Поверьте, со мной все в порядке, - с ярко выраженной неприязнью в голосе отозвался доктор, - а вот вам следовало бы похлопотать о собственном внутреннем состоянии.
  - Мои проблемы - только мое личное дело. Вы же свои хотите перенести на живую массу, на что не имеете никакого человеческого права. Знаете, в ходе нашей беседы, я и сам начинаю уже веровать в антиутопичность русского коммунизма. Все таки на земле всегда найдется несколько миллионов негодяев, которые за право на грабеж и безнаказанность согласятся порвать с Богом и старыми идеалами, и еще большее количество интеллектуально обиженных людей, которые поверят в справедливость их нелепой борьбы и попытаются построить свое счастье на чужой беде.
  - Однако вы скатываетесь к критике... не забывайте, что я могу отказаться от продолжения нашего разговора. Придется мне вам отомстить. Скажите, уважаемый Шедель: не кажется ли вам, что наши взгляды чем-то схожи между собой?
  - Чем же?
  - Я имею в виду наши взгляды на национальный вопрос и русскую миссию в мире. Ведь марксизм в национальном вопросе выступает за умаление великороссов в пользу других народов, в особенности же дикарей, населяющих наши кавказские и азиатские территории, которые смогли бы кормиться за счет обнищания метрополии. Только вы хотите кормить их русским просвещением, я же нахожу, что куда лучшим будет кормить их материально, потому что гуманизма народы эти никогда не поймут (и здесь я имею в виду не одни только азиатские колонии). Однако чтобы вы не ставили мне на вид игнорирование духовной культуры, я скажу вам, что она безусловно нам необходима, но только доступ к ней будет совершаться через всеобщее уравнение и разделение достижений великоруссов между всеми остальными нациями, населяющими империю. Уравнение же в том и состоит, что эти народы будут тянуться к развитию и гуманизму, которого они пока не ведают, для русских же доступ к культуре и образованию будет ограничен как представителям бывшей метрополии, основателям тюрьмы народов. Только таким образом можно будет достичь национального равенства, только так сможет восторжествовать социальная справедливость.
  - А когда коренная Россия обеднеет материально и духовно так, что выкачивать из нее станет уже нечего, что будет тогда?
  - Ну тогда, все эти народы просто разбегутся, как крысы с тонущего корабля в поиска новых кормильцев и идеалов. Это всемирный закон: народы, бывшие когда-то в рабстве у более развитого соседа, навсегда останутся паразитами по своей сути, и не себя они искать будут в процессе своего развития, а более богатые житницы, к которым можно было бы прилепиться. Это очень опасно: быть колонией страны с высоким уровнем духовной культуры и большими интеллектуальными резервами, ибо такие колонии неизбежно попадают в духовную зависимость от нее, становятся в некотором роде неполноценными народами. Много лучше быть под игом каких-нибудь турок. Хоть это и менее приятно, но все таки способствует росту национального самосознания и духовной индивидуальности.
  - Это способствует прежде всего национальной кичливости. Возьмите для примера Московское государство, оторвавшееся от соседей в результате монгольского ига, в котором все свято верили во всеобщую национальную неполноценность и собственную богоизбранность.
  - Может и так. Но тем не менее - это куда лучше национального паразитизма и духовного застоя.
  - И что же, вы на самом деле уверены в том, что все от нас убегут, когда великая империя полностью истощит себя в результате всеобщего паразитизма?
  - Останутся только самые порядочные и благодарные. Может быть, народы Сибири и некоторая часть мусульманских народов.
  - Надо сказать, что у вас вполне нормальные представления о человеческом благородстве.
  - В чем же вы находите нормальность? Кто вообще может с уверенностью сказать, что этот человек нормален, а тот нет. Для кого можно подобрать единые нормы? У каждого человека они - свои и зависят от его умственных способностей и устремлений.
  - Я не понимаю тогда, как вы столь умный с виду человек, можете быть сторонником такой примитивной теории, как марксизм? Значит, не только умственные способности и естественные склонности заставляют иных людей поддерживать те или иные идеи.
  - С одной стороны - да, с другой - нет. И вы верно сказали про естественные склонности, которые чаще всего дают о себе знать сильнее, нежели интеллектуальные.
  - Уж поверьте мне, что естественная склонность ко злу бывает только у людей не слишком здоровых психически.
  - Я не безумен. Безумен и нравственно не здоров тот, кто принимает нашу утопию, как вы выразились, за абсолютную истину. Только не спешите вешать на меня ярлык величайшего лицемера и обманщика. У меня свое понимание марксизма (я имею в иду русский марксизм, ибо только он осуществим на практике).
  - Это невозможно! Это будет настоящий Апокалипсис!
  - Вы можете верить в мою идею, или не верить в нее, - это ваше право. Если бы вы хотели в нее уверовать, или отвергнуть категорически, вы бы не ко мне обратились. Вы верите прежде всего мне как носителю этой теории, а не ей самой. Вы должны были поверить в меня, вы слишком умны, чтобы не суметь поверить. Не в Маркса и Энгельса поверить, а в меня, потому что одна теория ничего не значит без человека. И вы поверили в меня несмотря на то, что никогда не признаете нашу теорию за нечто большее, чем опасная утопия.
  Лианозов говорил все это слишком серьезно, он даже изменился в лице, а именно скинул свою лукавую язвительную маску. Некрасивое лицо его в своем естественном состоянии, казалось, стало еще более безобразным. Шедель снова заметил, насколько недобрые глаза были у доктора, но в то же время, много в них было проницательности, цепкости и уверенности в себе. Шеделя уже перестала удивлять собственная неспособность проникнуть в его загадочную душу: доктор был настолько исполнен собой, что вытянуть его из своего внутреннего мира не представлялось никакой возможности. И Борису Владимировичу даже показалось, что Лианозов сам держит его под контролем. Постепенно Шедель впадал в настоящее раздражение из-за неспособности распутать этот сложный душевный клубок, все его силы уходили исключительно на отражение психической атаки этой неординарной мощной личности. Он ощущал с его стороны очень сильное давление, и цепкий взгляд Лианозова связывал его по рукам и ногам. Он изрядно устал от этой молчаливой борьбы и спешил побыстрее отделаться от своего оппонента, закончить этот тягостный разговор.
  - Что же, извольте, я скажу вам то, что вы желаете теперь услышать от меня, - сказал он, наконец, - я верю в вас. Вы далеко пойдете, и не существует пока силы, способной вас остановить. Ваш безумный гений способен вдохнуть жизнь в любую утопию, вы - страшный человек.
  - Тогда знайте: если бы я не верил в возможности воплощения моей идеи в реальность, я никогда не стал бы ей служить. Вы хотели откровенности - теперь я предельно откровенен с вами. Вы верите в русскую мессианскую идею, в панславизм, и я тоже во все это верю... Я верю, что именно русские, а вслед за ними весь славянский мир, всей мощью своей страшной анархичной энергии самоотрицания воздвигнут новый мир, и даже ценой собственного уничтожения заразят этой идеей другие народы. Вот вам и весь панславизм.
  - Нет, Лианозов, не вашу идею нового мира понесут русские остальным народам, а свою растоптанную свободу, свое крушение и позор, свой страшный урок миру, погрязшему во зле и хаосе. И только этот урок спасет остальной мир от окончательного крушения.
  - Думайте, как хотите. Но я говорю вам, что вовсе не грешному миру, а именно вашей любезной Святой Руси уже подписан смертный приговор, - жестко вывел Лианозов, - к тому же в своей деятельности я опираюсь на самую влиятельную секту в мире. Я все ее отбросы из разных стран мира переманил к себе. Она поможет мне в осуществлении моих намерений благодаря своей исконной ненависти к России, столь долго не подпадающей под их влияние, и христианскому миру вообще. Не забывайте, что в комитете теперь остался только один русский: ваш покорный слуга.
  - Я знал это... Так значит...
  - Этот вопрос я обсуждать не хочу.
  - Вам кажется, что вы используете их, но не боитесь ли вы сами оказаться марионеткой в их руках.
  - Им будет казаться, что они правят миром, но тем не менее они будут осуществлять то, что задумано мной. Пусть себе упиваются иллюзией собственной власти, им нет дела до России, они будут думать только о личном торжестве, а в осуществлении моих замыслов, которые весьма сходны с их собственными - не найти лучших подельщиков. У этих потомков хазар - ненависть степная, зверинная, необузданная, страсть к революции и разрушению, впитанная с молоком матери в местечковых изолированных гетто, у славян такой не найти. И закончим на этом. Валтасар должен быть зарезан своими рабами... Но мой преемник должен будет рано или поздно призвать этих рабов к ответу, ибо иллюзия власти - не власть еще, а террор миллиона над сотней миллионов - не сила...
   Воцарилась недолгая пауза, в течение которой собеседники с неподдельной ненавистью глядели друг на друга.
  - Боже мой, как же трудно с вами говорить! - не удержался Шедель.
  - И верно: пора положить конец нашей беседе. Она утомила меня, да и вас, как я вижу, тоже, - согласился Лианозов.
  - Однако напоследок я хочу признать, что вы были правы гораздо больше, чем я сам.
  - Браво, ваше высокородие! Да вы более, чем сильный человек, - воскликнул Лианозов.
  - У России один только серьезный враг - сама Россия. Управлять таким колоссом без принесения ему в жертву внешней свободы граждан, то бишь воли - невозможно, даже вам это не удастся. Начало демократии станет началом агонии российской империи. Если бы хоть кто-нибудь на западе понимал, чего стоит для нашего народа принесение своей воли на алтарь отечества, ради существования этого колосса, ради утверждения своей государственности, - и это при всей склонности к анархизму, при безграничной свободе духа, - они перестали бы нас ненавидеть и поняли, что с нашей стороны им ничего не угрожает и угрожать не может: слишком много сил тратится на обуздании собственных порочных наклонностей! После беседы с вами я еще более утвердился в моем представлении России в образе мифической змеи времени, кусающей собственный хвост. Мир ненавидит нас, потому что он сам зол и труслив, он боится нашей противоречивости, но, даже объединившись во имя нашего уничтожения, он не сможет ничего сделать с этой страшной страной, более того: сам не устоит перед ее физической и духовной мощью. Только мы сами можем уничтожить этого гиганта. Если бы вы не были русским, я бы не поверил в вас... Теперь прошу меня извинить за то, что я потревожил вас в ваших изысканиях. Простите и прощайте. Мы больше не увидимся, по крайней мере на этом свете.
  Шедель поднялся с кресла, и снова не подал Лианозову руки, несмотря на то, что тот первым протянул ее, чем лишний раз задел самолюбие доктора, который хоть и не подал виду, однако как-то болезненно поджал свои маленькие тонкие губки.
  - Не будь так этот замысел коварен,
   Глупейшим я назвать бы мог его! - процитировал он Шиллера на прощание, что только еще более разозлило доктора. Однако он злился не столько на своего гостя, сколько на себя самого, на свои неосторожные откровения с незнакомым ему человеком.
  Может быть, он злился еще и потому, что понимал справедливость замечания Шеделя, насчет того, что, страстно желая "осчастливить" других, самого себя сделать счастливым он не был способен, и именно из-за этой неспособности доктор готов был ненавидеть весь свет. Однако нужно ли ему было счастье? Нет, ни совесть, ни душевный покой не подходят в качестве средства для достижения собственных целей. Здесь нужна только железная воля, изворотливый ум и непоколебимая вера в собственный успех.
  
  Глава 40
  "Тайна беззакония уже в действии, только не совершится до тех пор, пока не будет взят из среды удерживающий теперь"
  (2 Фес.)
   Довольно: не жди, не надейся -
  Рассейся, мой бедный народ.
   Исчезни в пространстве, исчезни,
  Россия, Россия моя!
  (А.Белый)
  Через два дня после описанных событии Шедель зашел навестить графа Конради, заболевшего сразу после погрома. Он долго не мог решиться посетить болящего не столько по нехватке времени, сколько по неприязни ко всякого рода визитам, к тому же он не слишком хорошо относился к графу.
  У Конради он застал также и Мануильского, который пришел сюда попрощаться в связи со своим отъездом в столицу. Валерий Соломонович поздоровался с Шеделем весьма холодно, да и Конради не слишком был обрадован этому визиту, тем не менее он очень крепко пожал его руку и сказал своим ласковым голосом:
  - Давно мы не виделись с вами, Борис Владимирович.
  - Да я не хотел усугублять ваше состояние своим визитом. У меня прескверное настроение последние дни, да к тому же много дел по адвокатской части.
  - Мы с супругой вам всегда рады, - слукавил граф, - и, поверьте, на моем состоянии ваше дурное настроение никак бы не отразилось
  - Хорошо, я скажу откровенно: я не хотел идти к вам потому, что, полагаю, что в вашей болезни есть отчасти и моя вина.
  При этом намеке темные глаза Мануильского сверкнули злым огоньком. Конради же только пожал плечами и сказал кротко:
  - Вы ведь не первый год меня знаете. Я не имею привычки ни на кого сердиться. И вы должны были об этом догадываться с вашим то даром заглядывать в чужие души.
  - В моем даре есть пренеприятная черта. Не так сложно заглянуть в душу малознакомого человека, куда труднее понять, что твориться в душе у близких тебе друзей. И чем больше с ними общаешься, тем сложнее это сделать. Да и не нужно это, если ты человеку вполне доверяешь. К примеру, я до сих пор не знаю, что представляли из себя мои родители, мой любимый брат, я никогда не позволял себя размышлять о них.
  Разговаривая с графом, Шедель ощущал на себе очень неприязненный косой взгляд Мануильского, который с трудом сдерживался, чтобы не напомнить ему о недавних событиях в еврейском квартале.
  "Все таки вы сознаете за собой некоторую вину за тот труп, который явился результатом вашей с Лемке деятельности".
  Мануильский, наверное, решился бы сказать эти слова вслух, но не посмел, дабы не огорчить больного друга. Он знал больное самолюбие Шеделя и не мог надеяться, что тот промолчит в ответ на его грубое замечание. Однако все его старания обуздать свои эмоции были излишни. Шедель тут же окинул его равнодушно-холодным взглядом и заметил пренебрежительно:
  - Было бы глупо сообщать вам, что тот молодой еврей был убит с оружием в руках, мало того, он успел даже ранить кого-то из наших. И вам это известно не хуже меня. Но это, безусловно, слишком дешевое оправдание смерти. Всякое убийство - зло, и я как член Совета не могу отрекаться от своего участия в этом преступлении.
  Для Мануильского это заявление было неожиданным и не сразу нашелся с ответом. По крайней мере, он понял, что скрыть что-либо от этого человека практически невозможно.
  - Однако, не кажется ли вам странным то, что столь образованный и умный человек, за какового вы почитаетесь в нашем обществе, может поддерживать такое безобразие, как погром? - поинтересовался он после продолжительной паузы.
  Конради, зная как обидчив Шедель и раздражителен Мануильский, поспешил восстановить едва не нарушенное равновесие и перебил друга.
  - Этот бесконечный спор ведется у нас уже не первый год. Давайте же отложим его хотя бы на сегодня. В конце концов, 1 parlons d"autre chose!
  Однако все его попытки примирить друзей провалились. Шедель повернулся к Мануильскому и сказал, мешая русские слова с английскими и немецкими, что всегда с ним случалось, когда он начинал раздражаться:
  - Г-н Мануильский вероятно не слишком хорошо знаком со мной и моей деятельностью, но тем не менее он осмеливается делать какие-то выводы. Видите ли, погромы такая же отвратительная штука, как агрессивная еврейская бундовщина. Но когда погромы направлены против бундовщины и социализма, надо отдать им должное. При нынешнем положении они не слишком уместны, но не стоит забывать, что нет еще такой силы, которая могла управиться с толпой, так что даже в мирных демонстрациях существует немалая доля риска.
  - Тем не менее демонстрации тоже не выход.
  - Но не стоит также забывать, что около 70 % еврейского населения поддерживают социалистические течения и партии.
  - Но такой высокий процент исходит отнюдь не из национальных особенностей евреев, а из бедности.
  - Русские отнюдь не богаче евреев, тем не менее социалистов поддерживает лишь небольшая, худшая и беднейшая их прослойка. И мне странно то, что вы оправдываете подобных людей.
  - С чего это вы взяли, что я их оправдываю?...
  Граф поспешил успокоить зарождающую ссору.
  - Вы скоро перейдете к оскорблениям. Господа, успокойтесь, ради Бога. 2 Passons.
  - Мы и не собирались ссориться, - пожал плечами Шедель и первым протянул руку Мануильскому, который пожал ее без особого энтузиазма, стараясь даже не смотреть в глаза Борису Владимировичу.
  - Однако вы сложный человек.
  - Все сложно в этом мире, - вздохнул Шедель, - Я, например, не знаю, что будет более правильным, простить Антихриста и его сторонников, не противиться им, или бороться с оружием в руках. Наверное, истина располагается где-то посредине, но откуда мы можем знать, где она, эта середина.
  Шедель на самом деле больше не таил зла на Мануильского, инстинктивно чувствуя в нем человека, близкого ему по идеалам.
  - Правда заключается в том, что надо сражаться со злом, только сражаться духовно, ибо победа железом никогда не может быть верной, - ответил Мануильский на его замечание уже более миролюбиво, потому что вообще не мог злиться на человека, первым протянувшего ему руку.
  Надо сказать, что он давно мечтал послушать Шеделя, о котором ходило по городу слишком много самых противоречивых слухов, что не могло никого у нас оставить равнодушными. Он перевел разговор на интересующую его тему духовной брани, но Шедель довольно странно отреагировал на его слова. Лицо адвоката потеряло свою вечную самоуверенность, а глаза как-то болезненно вспыхнули.
  - Отчего все постоянно спрашивают меня о чем-то? - высказал он свои мысли вслух, - почему люди полагают, что я должен знать абсолютно все, в то время, как я сам не ведаю, знаю ли я что-нибудь совершенно... Нет, я ничего не знаю. Я где-то совершил ошибку, и теперь не могу ее исправить. Более того, я даже не понимаю хорошенько, в чем она заключается. И что вы все пристаете ко мне со своей духовностью? Если даже у самого врага рода человеческого нет никакой духовности, а только звериный рык, фанатичные шаги к цели, если высокие идеалы подменены в нем агрессивной утопией, какую духовную борьбу можно с ним вести? За народ бороться? А ежели случится так, что народу окажутся более понятны чудовищные речи его врагов, внушенные ими идеалы безнаказанности, если ему будет совершенно безразлично, кто им управляет, и куда его ведут?.. Я ничего не знаю... И мне кажется, что всякая борьба теперь тщетна, потому что близится самое страшное, и этот кошмар - неминуем и необратим. Я предчувствую какую-то ужасную катастрофу, надвигающую на нас, погибель России, и нас всех вместе с нею, с нашими нелепыми и никому в современном мире ненужными духовными исканиями. Никому не нужна теперь никакая духовность, и мы не нужны... Скоро все погибнет, на наше место прийдут голубоглазые азиаты с браунингами в карманах и неутолимой жаждой крови и мирового пожара. Похороненная в нас татарщина снова восторжествует, и все, чем мы гордились и восхищали мир, все то, что все остальные народы создавали тысячелетиями, а мы сделали за какие-то двести с лишним лет, - все это будет отвергнуто как старый непотребный хлам, и на месте его воцарится нечто ужасное, что много веков дремало на глубине робкой славянской души: какая-то помесь дикой азиатчины с жертвенным христианским горением... А то, что от Бога было - к Богу и возвратится, и воцарится в горних наша небесная Россия, чтобы никогда уже не возвращаться. Она никогда более не повторится, никогда! Останется одно чистое и прекрасное воспоминание об отгоревшей яркой звезде, о странствующем в пространстве христовом народе, принявшем на себя грех всего мира, который не оценил да и не мог оценить его жертвенного подвига по собственной духовной ущербности и душевной слепоте, которая позволила ему создать сложнейшие машины, но не научила отличать добро от зла. Малая закваска заквашивает все тесто, и как через подвиг одного святого может спастись целая семья, так и подвигом одной страны спасется мир, если только эта страна будет веровать в свою спасительную миссию и согласится пожертвовать собой ради спасения человечества. А тут более чем простая вера, тут есть сам отказ от возможности обретения полноты мира для одной только страны, не даром слова эти не разделены в нашем языке по звучанию... Наивная и глупая страна! Твое служение и жертвенное горение не нужно никому, и погрязший во зле мiр уже не способен оценить его по заслугам. Твое падение покажется ему отрадным, твое бескорыстие и юродствующая любовь к человечеству - не просто не понятна, но даже страшна для него. Мир предаст тебя и в безумном восторге пропоет дифирамбы твоему падению. Он никогда не поймет, что этой страшной Голгофой ты победишь мир, как победил его от века Закланный. Далекой и недоступной звездой ты пронесешься над землею, и жители ее, по исконной приверженности своей к суете своего века будут страшится тебя даже мертвой. Твоя победа через смерть заставит вспомнить "цивилизованный" Запад о давно заброшенном ими Боге, о совести и чести. Ты будешь для них новым заветом, ибо кровью твоей они будут искуплены от рабства, но с завидной быстротой они отвергнут тебя, как когда-то отвергли своего Спасителя. В иных мирах ты будешь судиться с народами, и ты осудишь их, пускай они теперь упиваются своим торжеством! И пусть разделят они, как дикие псы куски твоего кровоточащего тела - тем более спросится с них, за то, что вступили они в наследие твое во дни твоего разорения!
   Тут Шедель неожиданно опомнился, осознав, что люди эти не достойны слушания его горячих слов, он оборвался на полуслове, но глаза продолжали гореть тем же странным болезненным огнем, и беспокойные мысли не выходили из головы. У него была редкая способность, - как, впрочем, и у Лианозова (оттого то беседа с ним так трудно давалась Шеделю) - держать в напряжении аудиторию и передавать ей свое внутреннее состояние. Мануильскому стало как-то не по себе уже от первых его слов, зловещий же возглас "Никогда!" заставил его похолодеть. Конради же смотрел на Шеделя с особенной тревогой, и ему живо припомнился недавний их разговор с о. Константином. Однако его больше испугало тогда состояние самого Шеделя, нежели его сумбурная речь. Он серьезно забеспокоился о его здоровье, потому что прежде никогда не видел его таким. И правда, выглядел Борис Владимирович как-то слишком дурно, и, главное, граф не нашел в его взгляде прежней твердости и бесконечной веры в себя, в свои силы, хоть тот и пытался сконцентрироваться и взять себя в руки, о чем говорили глубокие складки на лбу и плотно стиснутые губы.
  "Уж не заболел ли он?" - подумалось графу и он осторожно сказал:
  - Борис Владимирович. Я вижу вы нынче слишком устали. Да и выглядите как-то не совсем хорошо... Не стоит ли вам съездить на пару недель куда-нибудь? В Крым, например?
  Шедель горько усмехнулся в ответ.
  - Благодарю за заботу, Ярослав Дмитрич. Поверьте, со мной все в порядке. Хотя, вы скорее всего правы: нынче я не совсем хорошо чувствую себя. Тем не менее это никак не отражается на моих умственных способностях.
  - Я именно о вашем душевном состоянии беспокоюсь, - еще более осторожно заметил граф, - вы нещадно эксплуатируете свои умственные способности, вы только этим и живете. И, ради Бога, не подумайте чего привратно.
  - Я не более сумасшедший, чем вы оба. И я не нахожу ничего особенного в том, что иногда срываюсь, или вы лишаете меня и этого права?
  - Но при вашем нынешнем образе жизни вам грозит психическое или умственное истощение. Вы совершенно не умеете, и даже отказываетесь от отдыха. Я еще раз прошу вас куда-нибудь уехать для отдыха, в Крым или за границу...
  - Ах, ваше сиятельство, счастливый вы человек! Как вы не можете понять?!. Если я выйду из себя, мне придется начать все сначала... Впрочем, нет, вы этого не поймете...
  Мануильский, также обративший внимание на ненормальное состояние Шеделя - своего недавнего врага, проникся к нему настоящей жалостью и готов был даже проклясть себя за то, что сразу не заметил его нездоровья и завязал с ним перепалку. Ему захотелось исправить свою вину и он стал уговаривать Шеделя отправится с ним в Москву.
  - А еще лучше поехать летом в Кисловодск. У меня там дом, - добавил он.
  - О, благодарю вас, - язвительно отозвался Шедель, - если мне захочется отдохнуть, я сам найду себе подходящее место. У меня также есть две дачи. А заграницу уже давно не тянет: вышел я из этого возраста, сударь.
  - Тем не менее мы настоятельно советуем вам отдохнуть.
  - Ну хорошо, я подумаю об этом. Может быть, ближе к лету я съезжу в Святую землю.
  - Да-с, это прекрасно, - согласился Конради, - вы всегда находили неординарные решения.
  - А разве вы сами никогда не хотели съездить в Палестину?
  - Я уже не доеду, - вздохнул Конради.
  - А у меня времени не хватает, - отозвался Мануильский, - а мне всегда так хотелось съездить туда. Когда я думаю о Палестине, перед глазами сразу же встает картина Иванова. Наверное никто, кроме него не мог так точно, так хорошо изобразить всеобщее ожидание мессии. Серебристый Иордан, туманная горная даль и исполненный мистического знания Предтеча, простирающий длань в бесконечные излучины пыльной дороги. "Вот он мессия!" Но почти никто не слышит его, никто не успел обернуться, грехи еще не смыты... И небо какое-то хмурое, предгрозовое, не мир пророчащее, но меч... И величественная одинокая фигура вдали, в стороне сумрачных гор, закутанная в простую одежу, с кротким и смиренным взглядом. Грядет Царь Царей. Таким, наверное, Он и был на самом деле... Неужели мне никогда не удастся увидеть эти богонаполенные края?!
  Мануильский горько вздохнул и еще раз посетовал на катастрофическую нехватку времени.
  - Хотя, конечно, это не обязательно - посещать Святую землю, - утешил он себя, - земной Иерусалим давно погиб, да и зачем он нам, когда есть небесный?
  - Но вам непременно надо поехать, Борис Владимирович, - подтвердил Конради, - вы так давно искали Христа, вы нагромоздили так много противоречий в себе самом, что теперь вам просто необходимо хоть как-нибудь материализовать свою веру, покуда ваша могучая мечта не заглушила ее окончательно. Вы все таки человек светский, богатый, и суета мира сего не позволяет вам угнаться за своим странническим духом. И чем более вы будете приближаться к Богу, тем более будете мучаться от неспособности отдать Ему всего себя целиком, без остатка. Если вы будете и далее продолжать жизнь, которую ведете теперь, то я сомневаюсь, что вы сможете дотянуть хотя бы до 50 лет.
  - Послушайте вам самим то не нужно ли поехать туда? - перебил его Шедель.
  - То, о чем мечтал я когда-то, по крайней мере, почти все из того, я уже имею. Более мне ничего и не надо, да и поздно уже заботится о большем. Одна у меня цель: христианская кончина и добрый ответ на страшном суде.
  Их беседу прервала графиня, пригласившая всех к обеду, от которого Шедель отказался. Он распрощался с хозяевами и ушел в том же подавленном настроении, в каком явился сюда.
  А Конради с Мануильским отправились к столу, раздумывая каждый о своем: Мануильский о Святой земле, до которой он никак не мог добраться, графиня - о Шеделе, который обидел ее своим отказом от обеда, а Конради - о душевном состоянии своего товарища. Все, что было сказано Шеделем, постепенно стерлось из их памяти.
  
  Глава 41
  Ты жил один! Друзей ты не искал
  И не искал единоверцев,
   Ты острый нож безжалостно вонзал
   В открытое для счастья сердце.
  (А.Блок)
   Оставь меня в моей дали,
   Я неизменен....
   (А.Блок)
  После бурно проведенной ночи, связанной с грядущим отъездом из города, Хороблев проспал мертвецким сном едва не до полудня. Когда он проснулся и приступил к утреннему туалету, лакей объявил ему о визите г-жи Срезневой. И хоть Иван Исаевич не слишком был настроен принимать кого-нибудь, все таки, подумав, решился встретиться со своей коллегой по лаборатории, к тому же он был ей все таки благодарен за благоприятные для него показания на суде.
  Он встретил ее хорошо, и, даже казалось, был весьма рад тому факту, что Срезнева еще не успела уехать из города, что было неизбежно после разразившегося скандала. Она объявила ему, что уезжает завтра и пришла собственно для того, чтобы попрощаться с коллегой. Выглядела она в этот раз как-то слишком хорошо, даже поменяла прическу, внимательный Хороблев также обратил внимание на ее новое лиловое платье, которое не слишком то подходило для обыкновенного визита. Кроме того, оно хоть и было последнего фасона, все таки не шло ей, и смотрелось слишком безвкусно и аляповато, как часто смотрятся нарядные вещи на людях, привыкших носить строгие однотонные костюмы.
  - А не собираетесь ли вы когда-нибудь вернуться сюда? - поинтересовался он, - ведь разговоры вокруг вашей личности рано или поздно затихнут.
  - Секретные агенты никогда не возвращаются в те города, где они потерпели фиаско, - с горькой иронией произнесла она.
  - Что не говорите, а вы хорошо делаете, что покидаете наши места. Этот город - дыра. У нас нет порядочного общества, мы чужды европейскому укладу жизни. Все у нас - индивидуалисты до мозга и костей, но и одновременно все - ортодоксы, живут тихо, по-домостроевски, и происходящее вокруг как бы проходит мимо них, не затрагивая сути. Это отчего-то мне сильно напоминает допетровскую Московию, право же - скучно!
  - Отчего в таком случае вы сами здесь живете?
  - Привычка. Да и где мне еще жить? Разве в столицах намного лучше? Вообще последние напоминают мне большие сумасшедшие дома с той только разницей, что обитатели таких городов заключены в своих стенах добровольно, и как все истинные сумасшедшие не понимают своего плачевного состояния.
  - Да вам просто невозможно угодить, милостивый государь!
  - Отчего же? Здесь по крайней мере я сам себе хозяин, как хочу так и живу. И никто внимания на меня не обратит - хоть об стенку головой разбейся. Жил человек, и нет его, а что там такое внутри у него было, до того дела никому нет. Жив, - слава Богу, помер, - тоже слава Богу. Однако, куда вы то собираетесь?
  - У меня есть небольшое поместье под Вильно. Раньше я его сдавала в аренду одному немцу, теперь думаю сама заняться его управлением.
  - Вот мудрость мира! - с едва заметной улыбкой сказал Хороблев, - в деревню, в глушь!... И разом отсечь все проблемы городского общества. Жизнь на природе весьма полезна для нервов и вообще физического здоровья. Но это только с одной стороны. По мне же, сто лет в глуши не стоят двадцати, прожитых в служении князю века сего.
  - Вы обыкновенная жертва большого города, - нервно заметила она, почувствовав скрытую насмешку в его словах.
  - Да, город отторг меня от красоты первозданной природы и породил этим полное неприятие прекрасного. Меня уже не трогают ни Моцарт, ни Чайковский, ни Пуссен с Левитаном. Я даже терпеть не могу читать описания природы. Просто диву даешься, как не жалко иным литераторам столько времени отнимать у читателя описанием какого-нибудь одинокого дуба или поля. Я могу вам поклясться, что 80% поклонников изящной литературы нарочно опускают все эти нудные сцены о щебетаньи соловьев за околицей и колыханиях ракитовых кустов у пруда.
  - Странный вы человек, Иван Исаевич. И это несмотря на то, что вы живете в таком крае, где природа исполнена мистического очарования своей первозданной красоты...
  - Какое к черту мистическое очарование! - не дослушал ее Хороблев, - повсеместный ресторанный угар, гарь заводских труб, небо, загаженное городским кумаром и вечной грядой облаков, через которые в редкое лето пробивается ущербное солнце. То же мне - идиллия!
  - А я вот, как поместье отца покинула, - задумчиво сказала она, - так с тех пор и чувствую себя чем-то вроде жалкого бутона, оторванного от стебля и брошенного жестокой рукой судьбы на пыльном шляхе. Детство и юность до сих пор представляется мне далекой и доброй сказкой, которую я прочла бегло и закрыла книгу, чтобы бросится с головой в отчаянный круговорот заманчивых дорог и мирской суеты. О, какими ошибочными кажутся нам по прошествии лет иные благие намерения, и вообще вся, прожитая в бессмысленной суете жизнь! Как жестоко обманула я себя тогда, как переоценила свои способности!
  - А что же ваш отец, жив ли он? - зачем-то спросил Хороблев.
  - Его убили крестьяне во время волнений... Именно это обстоятельство и заставило меня работать на охранку... Но, не нужно вспоминать о прошлом. Я слишком долго его забывала.
  Срезнева надеялась, что Хороблев сумеет понять ее в новом ракурсе, но как жестоко ошиблась она тогда. Ее теперешний образ разочаровал Ивана Исаевича, который прежде уважал ее, как сильную и способную личность, но никогда не воспринимал как женщину (может только потому и уважал, что видел в ней прежде всего неплохого ученого).
  - Все таки жалко, что нам придется прервать наши опыты, - заметил он.
  - И мне было очень интересно работать с вами, хотя это было очень трудно: сложный вы человек, Иван Исаевич.
  Она нервно прикурила и Хороблев заметил, что руки ее немного тряслись. "Какая нелепица! - подумалось ему, - может ли женщина, много лет занимавшаяся столь сложной деятельностью, так скверно владеть собой? Или это какая-нибудь новая роль? Черт ее знает. Хотя скорее всего наоборот. Ведь как часто, люди, всю жизнь игравшие, мечтают только об одном: расслабиться и хоть часок побыть самими собой. Теперь ей и впрямь нечего терять и играть не к чему. Однако что за безынтересной личностью оказывается она без маски: сентиментальная помещица, - не более того! И это при ее исследовательских способностях, многолетнем стаже работы в полиции! Как же часто мы все устаем от жизни, не выдерживая ее бешеного ритма, становимся мямлями и нытиками".
  - Я так устала...
  "Э, да я угадал. Слабые вы душонки, дети Божии!"
  - Я так устала. И даже не знаю, что тяготит меня теперь. Мне уже 32 года, вся жизнь отдана учебе и работе, она казалась мне когда-то наполненной, и я не имела даже времени для скуки. А теперь я думаю, что все закончилось, по крайней мере, я не смогу уже найти удовлетворения в моей прежней жизни. Я всегда хотела доказать, что женщины отнюдь не слабее мужчины, все 32 года только и доказывала это. Ан, нет, выходит, все таки слабее...
  - Да это еще каких мужчин вы имеете в виду! Чаще всего они такие же тряпки со слабой слезливой душонкой, с болезненной совестью и женолюбивым сердцем, - заметил Хороблев с усмешкой, - даже в нашем большом городе сильных людей можно пересчитать по пальцам, - да и то много будет, - я имею в виду пальцев.
  - Нет, не то, не то вы все говорите, - горько прошептала она, слушавшая пассажи Хороблева отнюдь не более, чем сам он слушал ее.
  Она думала о другом, хотела сказать что-то, что никогда еще никому не говорила. Мечтала о внимательном и терпеливом слушателе, которого надеялась найти в человеке, считавшимся ее другом.
  - Знаете, Иван Исаевич, - продолжала она, - иногда так хочется, чтобы тебя воспринимали... ну проще, что ли, а не просто как некую неординарную личность, нашедшую свое призвание в не привычных для женщины занятиях... Но даже вы, человек, которого я выделила из других, относитесь ко мне с меньшим интересом, нежели к какому-нибудь нитрату серебра. И мне тяжело это сознавать. Поверьте, я тоже немного человек, и кроме жажды научной деятельности, в душе моей есть потребности более прозаичные.
  - Мне странно слышать это от вас, - равнодушно отозвался Хороблев, - тем не менее благодарю вас за доверие, которого я, конечно же, не стою.
  - Отчего же не стоите? Я вижу в вас не только интересного и умного собеседника, но и человека с прекрасным сердцем. Я уверена, что вы очень хороший человек.
  - Чем же я хорош? - с удивлением переспросил он, - мне никто прежде не говорил, что у меня прекрасная душа. Все разом не могут ошибаться в человеке.... Да, от меня даже отец родной отказался, а вы говорите о каком-то прекрасном сердце.
  - Не знаю, может, я и ошибаюсь. Тем не менее вы нравитесь женщинам, должны же быть к тому какие-нибудь причины. За что-то же они вас ценят!
  Хороблев только рассмеялся на это замечание.
  - За что меня ценят женщины, спрашиваете? Да именно за то самое, что у меня черная и неприступная душа, каменное сердце. Это и притягивает их ко мне, как заплутавших путников на дальний огонек.
  - Только не подумайте, что я сама испытываю к вам какие-либо сентиментальные чувства, - спохватилась Срезнева, - а любовь я вообще презираю.... Я сама давно уже потеряла всякую способность к чувствам.
  - Но некоторое время назад вы утверждали совершенно противоположное. Вы сами определили себя существом слабым и склонным к сентиментальным мечтаниям.
  - Это потому, что потребность в чувствах живет даже в сердцах, совершенно от них отказавшихся. Хотя, конечно, это смешно... Я сама не понимаю себя, но почему-то хочу, чтоб хоть кто-нибудь меня понял.
  - Да как же вас может понять другой, коли вы сами себя понять не способны? - учтиво заметил Хороблев.
  Она вся сжалась от этих слов и сцепила в замок свои длинные тонкие пальцы.
  - Но ведь я все таки женщина, - сказала она жалостливо, - и иногда мне хочется понравится человеку, который мог бы понравится мне самой. О, нет вовсе не полюбить (это наверное невозможно в наше время!), но хотя бы испытать взаимную приязнь на почве одинаковых увлечений, которая исключала бы из себя всякую низменную страстность.
  - Низменные страсти! - повторил Хороблев, - всякая страсть низменна: ненависть, злоба, любовь... Тем не менее все они составляют смысл нашего бытия, ибо без них жизнь была бы невероятно скучна. Если же говорить об отношениях мужчины и женщины, то я могу с уверенностью заявить, что брак является самой ничтожной и отвратительной формой этих отношений, именно потому что прекращает собой всякие низменные страсти и кладет начало гнуснейшему и скучнейшему сосуществованию двух живых мертвецов. Искать счастья в браке все равно, что искать денег, сидя всю жизнь на табуретке и надеяться, что Бог бросит их тебе в окно. Вообще брак - самая изощренная форма разврата, потому что здесь уже начинается разврат духовный в отличии от физического, который господствует в свободных отношениях между мужчиной и женщиной, потому что в нем выставляется напоказ то, что следует скрывать от посторонних как выражение естественной человеческой слабости. Впрочем, что я могу знать о страстях, когда они почти никогда не одолевали меня, кроме мгновенных вспышек злобы, которые затихали после их материализации и непременно сменялись всегдашним моим равнодушием. Взять хотя бы мое отношение к отцу. Теперь он значит для меня не больше, чем любой прохожий с улицы, и это несмотря на всю жестокость его поступка, - вы вероятно слышали эту историю. Только не подумайте, что я пошел на разрыв с ним из-за какой-то моей непомерной страсти к деньгам, - я равнодушен к богатству, другое дело - мое постоянное желание к его накоплению, которое должно непременно соседствовать с риском, в противном случае капитал теряет для меня всякую ценность. Пожалуй, это последнее и является моей единственной слабостью. В остальном же, клянусь вам, если бы даже целый мир развалился по частям, мне было бы это настолько же безразлично, как если бы мой сосед свернул себе шею.
  Холодный и равнодушный тон Хороблева странно действовал на Срезневу, с каждым его словом она все более мрачнела, хотя сердце ее продолжала биться все также горячо и мучительно.
  - Возможно ли такое? - вырвалось у нее.
  - В нашем мире, сударыня, нет ничего невозможного. Все люди злы и ненавидят друг друга. Даже близкие люди отягощены этой взаимной ненавистью. Мой отец ненавидел мою мать и меня, и брат ненавидит меня. Но насколько бы люди превзошли самих себя, если бы научились быть равнодушными! Но нет, это им не под силу: одна животная ненависть царит повсюду, черная зависть к успехам других... Я еще с детства это заметил, и мне стало страшно жить, и потому я стал искать в себе силы ненавидеть так, как умеют это делать все остальные. Отец мой (да и не только он) говорил мне, что я злой человек. Но как он солгал в этом! Не я зол, а они все были злы, и как мог я, живя в таком вот обществе, стать другим?! Один был добрый от начала века, - Христос, и что стало с Ним? Его убили и не только потому, что он был добр, а люди - злы, а потому, что сами они всегда друг друга готовы убивать, и только законы сдерживают это постоянное желание всеобщего самоистребления. Да и сами законы не много лучше их создателей. Христос пошел против законов своего времени, он преступил их, и уже ничто не могло сдержать животной ненависти к человеку. Люди всю свою неистовую злую энергию взаимной ненависти реализовали в Его крестной смерти. Чего стоит жизнь человека? Я бы не дал и гроша ломаного выкупом за злобное существование каждого из них. Нет, вовсе не в смерти заключена трагедия человека, а в его жизни. Смерть же, напротив, освобождает его от постоянной готовности к убийству.
  - Да неужто все эти "злые люди" совершенно истребили в вас всякую потребность в сердечных чувствах, желание быть хоть кому-то нужным и дорогим? - тихо спросила она.
  - Разве эта потребность, Вера Петровна, хоть кого-нибудь сделала счастливым? Если сейчас вы имеете ее в себе, стали ли вы более счастливы, чем были тогда, когда не имели ее вовсе? Скажите откровенно.
  - Не знаю, - прошептала Срезнева, - наверно - нет.
  - Если эта самая потребность не делает вас счастливее, отчего вы полагаете, что, реализовав ее, вы приобретете нечто большее? Для чего в этом случае вы ищите ухаживаний с моей стороны? - жестко спросил он.
  Может быть, он и не знал, не задумался даже ни на миг, какой болью отозвались в сердце несчастной женщины его слова, которые словно бы облили ее едва затеплившееся чувством сердце ушатом ледяной воды. Хотя, скорее всего знал, и этим доказывал ей лишний раз, что все люди невероятно злы, и, что представлять его самого чем-то иным - жесточайшее погрешение против этой избитой истины. Тогда он впервые внимательно взглянул на Срезневу, на ее жалкое потерянное лицо, всегда поражавшее его своей твердостью и волей. О, если бы она только могла знать, как пала она в его глазах! Хороблев презирал жалких людей, он презирал ничтожество и слабость и никогда не подал бы руку падающему. Но теперь он впервые сумел пожалеть, но вовсе не ее, а прежде всего самого себя. Он ощутил вдруг мучительную жалость к себе, а в этой поблекшей от ничтожных чувств женщине увидел единственного человека, который, возможно, сумел бы когда-нибудь понять его ужасную душу, невыносимую для самого ее обладателя, понять, как человек человека, а не отдаться ему в порыве буйной полуживотной страсти к жестокому и мрачному мужчине, столь притягательному в своей загадочной угрюмости для всех сластолюбивых женщин... Но это его ощущение было мимолетным, и быстро сменилось обычной отчужденностью и равнодушием.
  - Поверьте мне, - продолжал он, не оставляя Срезневой возможности опомниться от нанесенного удара, - вся эта скука и отрешенность делают нашу жизнь гораздо счастливей и покойнее, чем любые чувства, ибо с приходом последних жизнь превращается в одну сплошную борьбу за чувства и против них, а это слишком мучительно для человека. Иначе, говоря словами поэта:
  На свете счастья нет,
  А есть покой и воля!
  Надо сказать, что скука даже полезна человеку, поскольку она превращает нашу жизнь в постоянную борьбу с нею. А бороться всегда приятно, ибо только борьба делает нашу жизнь полной и увлекательной. Даже в убийстве, в ощущении власти над чужой жизни, можно найти достойное развлечение для сильной личности, в то время как борцы послабее избирают для себя вино и бессмысленные кутежи.
  - Это просто ужасно, то, что вы говорите, - прошептала она.
   Пока он рассуждал, у нее было несколько минут, в течении которых она сумела взять себя в руки и скрыть от Хороблева свое смятение, тем не менее последний был настолько разочарован в ней, что все самообладание Срезневой уже не могло изменить его отношения к ней. Тем не менее ее хладнокровие оказало Срезневой определенную услугу, ибо, размякни она совершенно, Хороблев не преминул бы окончательно добить ослабевшую собеседницу.
  - Вообще то я не завтракал сегодня, - сообщил он, не глядя на Веру Петровну - не съездить ли нам в "Пруссию".
  - О, нет, благодарю вас. Это вы сделаете без меня, - решительно отказалась Срезнева.
  Она проделала еще одну попытку взглянуть в его глаза, ожидая найти в них хоть лучик надежды для себя, но они были холодны и непроницаемы.
  Уверившись в этом, Срезнева начала собираться домой.
  - Вы уже уходите? - безразлично спросил он.
  - Я же сказала вам, что пришла только попрощаться. Больше мы никогда не увидимся.
  - Что ж... Видно, это судьба, - усмехнулся он, пожимая ей руку на прощание.
  Хороблев проводил ее до двери и, когда она ушла, ему стало отчего-то немного грустно.
  "Это наверное оттого, что она не была моим соперником, подобно всем остальным, - подумалось ему, - всегда грустно расставаться с людьми, которые тебе симпатизируют. А их так немного, ведь тому, кто любит только себя, совершенно не к кому бывает ревновать. Однако, кажется, я нажил себе еще одного врага."
  У него и впрямь никогда не было друзей, в лице же Срезневой он потерял верного друга. Но нужен ли ему был такой друг?
  В одном Иван Исаевич не ошибся, а именно в том, что в Вере Петровне он нажил себе еще одного врага, после того, как сам отказался от ее дружбы. Всю дорогу в бессильной злобе она проклинала своего обидчика, и не простила бы ему этих жестоких слов вовек, доведись ей остаться в нашем городе. Никто еще так жестоко не оскорблял ее, и тем более усугублялись ее страдания от сознания того, что Хороблев был первым человеком, которому она пыталась признаться в собственных чувствах, более того, она, расчетливая и сильная женщина, впервые готова была полностью им отдаться, однако ему это было совершенно не нужно.
   КНИГА Ш
  
  ВЕСНА
  
  
  Глава 1
  Нет имени тебе, весна,
  Нет имени тебе, мой дальний.
  (А.Блок)
  На чистом утреннем небе блестело старой позолотой большое рыжее солнце, стоявшее еще так низко, что на него без труда можно было смотреть из окна вагона, не щуря глаз. Сказочное очарование погожего майского утра захватывало всякого, кому посчастливилось пробудиться ото сна в час рассвета, погружало в таинство зарождения нового дня невольным сопричастником его колдовских чар.
  Пассажир, возвращавшийся в купе 1-го класса из-за границы, высокий и очень красивый молодой человек, проснулся еще с первыми робкими лучами, но несмотря на ранний час, спать ему больше не хотелось. Он быстро оделся и перебрался к окну в надежде определить места прохождения поезда. За окном мелькали однообразные лесные массивы, за бесконечной громадой которых угадывалось приближение седого сумрачного Урала. Пестрые среднерусские равнины, утопавшие в зелени и красках остались далеко позади.
  Однако что-то невероятно дорогое и близкое мелькало в этих угрюмых чащобах, в котором путник уже подмечал близость родных мест. Три месяца, проведенных в Европе, показались ему 3 годами, и когда-то неприятная и скучная для него родная лесная сторона с ее невзрачной бесцветной природой рождала в душе тихую радость, радость возвращения домой после долгой разлуки. Ему вспомнилась ослепительно красочная Европа, белые дымки садов средней России, - где все дышало неистовым буйством мая, восторгами приближающегося лета, и, казалось, что только эти края остались за чертой всеобщего пробуждения. Гордая череда черных сосен закрыла их от внешнего мира, обступила с обеих сторон железную дорогу, и все покорилось их непроницаемой завесе, отказалось от светлого праздника весны, чтобы напомнить человеку о неприкаянности его бытия в мире, о его ничтожестве перед грозным величием северной природы. Здесь царствовала какая-то старая русская сказка о дремучих лесах, нехоженых тропах, рыскучих зверях. И, казалось, стоит лишь сойти с поезда и устремится в голубые лесистые дали, то непременно набредешь на заколдованную лесную опушку с покосившейся избенкой на курьих ножках или столкнешься лицом к лицу с ветхим владельцем этого царства - мохнатым дедом-лесовиком, стремящимся уловить в свои сети всякую христианскую душу, заблудившуюся в его владениях. И все таки за жестким частоколом вековых сосен, в диком ужасе лесной полутьмы нет-нет да мелькнет образ родной стороны, которую не смогут закрыть от любящего сердца ни дремучие леса, ни непроходимые болота, ни страшная игра колдунов и леших, урочащих доверчивых путников.
  Солнце поднимается все выше и выше над ветхозаветным лесом, и страшная чернота кроны древних сосен на глазах светлеет и отливает каким-то рыжевато-зеленым светом. И постепенно растворяется в его лучах торжественная мрачность берендеева царства. Солнце и впрямь лучший художник, одинаково искусно расписывающий нерукотворные картины пестрого юга и блеклого севера. Пускай краски севера беднее и власть солнца ограничена здесь вечной пеленой облаков, но насколько заметнее и ярче здесь полутона, которые неприметны для глаза в радостной суете юга, насколько глубже ощущается в этих краях единство человека с унылой скудной природой. Здесь все исполнено каким-то сказочным очарованием, но не возбуждающим очарованием южных краев, а притупленным, полудремотным, порой захватывающим так крепко в свои объятия, покоряющим человека недосягаемым величьем, бесконечным пространством и вечным покоем, неподвластным ни течению времени, ни человеческому творчеству. Это великое пространство берет душу в полон, делает человека рабом, и как хочется временами вырваться из него, но так трудно бывает поменять царственный неизменный покой родной стороны на быстротечный метеор яркой и суетной жизни.
  Сюда всегда трудно возвращаться, но не возвращаться еще труднее. Здесь светлые дни коротки, но тем они дороже, тем трепетнее радуешься каждому их часу. Здесь лето дождливо, но полнее и восторженнее встречается всякий солнечный день. Однообразие лесов навевает тоску, но их всепоглощающее величье усмиряет душу и напоминает о бренности нашего существования. Края эти легко покинуть, разрушить физическую близость, свое естественное единение с ними, но нет такой власти у человека - забыть их совершенно, оборвать живую нить своего рабства по рождению. Они всю жизнь потом будут ныть в мятежном сердце и терзать жадно ищущую земного счастья душу памятью всех поколений, проживших и от века скончавшихся на этой странной земле. Есть какая-то великая тайна у нашей туманной скудости красок, тайна, человеку непостижимая до тех пор, пока он полностью не сумеет раствориться в ней и всецело не предаст душу свою на милость неведомому победителю....
  Несясь с бешеной скоростью по дороге и неотрывно наблюдая с мелькающими за окном пейзажами, начинаешь понимать, отчего крестьяне до сих пор обожествляют природу. Искать Бога в ней много труднее, чем попытаться извлечь его из машины, потому что есть нечто совершенно недоступное нашему пониманию. Много действеннее здесь будет по одному волению сердца самораствориться в окружающем мире, и только потом открывать тайны через мистическое углубление в самое себя, которое уже отвергает преступную самость предшествующим растворением с землею. Если где-то и как-то можно найти Бога вне человека, то только внимая голосу земли, любя ее всем сердцем и отдавая ей свою волю без остатка. Здесь сокрыто много больше простой преходящести Божественного творения: ее надо слушать, ведь она живая, и в ней есть место великой божественной идее, познаваемой только посредством любви. Есть дух природы, дух родной стороны... Он не обманет никогда и не способен ввести в заблуждение, но надо пройти ступени "одухотворения" дабы не спутать его с духами лжи и собственными просчетами. Можно быть равнодушным к государству и праву, к гражданственности и прочим суетам мира сего, но при том приобрести нечто большее, отдавшись прекрасной дреме родного края, взаимной любви и тихой радости единения с родной стихией. Воистину "два чувства дивно близки нам"... Вообще быть счастливым гораздо легче, чем сделать себя на всю жизнь несчастным. Несчастье всегда сознательно и беспокойно, эгоистично и самолюбиво, отвергшийся себя не может быть несчастлив, ведь всеобъемлющая любовь исключает страдания. Человек сам кует свое несчастье, потому что всегда стремится к себе, природа же, стремясь к своему великому духу, свободна от горестей и бед, всегда разверзта для упокоения мятежной человеческой души, которая, если и неспособна успокоиться в себе, имеет возможность воззвать к ее помощи.
  Поезд летел все дальше и дальше, прорезая бесконечное море лесов, к намеченной цели, с приближением которой чащи незаметно расступались, покоряясь человеческой деятельности, открывая глазу кроткую красоту цветущего мая, одетые в подвенечное платье сады, что опоясывали крепкие и ухоженные северные деревни. Солнце стояло уже высоко, играло в небесной лазури мириадами бликов, рассветная матовость спала с его диска и все вокруг прониклось радостью весеннего дня.
  "Мог ли я раньше предположить, отъезжая из страны, что потом буду с таким теплым чувством наблюдать эти серенькие села, весь этот невзрачный пейзаж", - думал путешественник, в восхищении рассматривая мелькавшие в окне картины предуральского края, - как все таки прекрасно возвращаться домой!"
   Иные говорят, что весь смысл человеческой жизни заключается именно в этой радости возвращения. Потому наверное так тянет нас в дорогу, не поэзии дороги ради, а для воплощения этого сладостного чувства - возвращения домой. Возвращаться же весной вдвойне прекрасно, потому что ничто не способно так расшевелить, лишить покоя слабую человеческую природу, как это делает возбужденная игра природы, когда уже не хочется ни думать, ни читать, когда сердце само рвется в какие-то неведомые дали, сладостно терзая бедную душу, ломая прежний уклад жизни, и человек уже становится неспособен жить так, как жил раньше, чувствовать, как раньше, и начинает мучительно искать чего-то, не понимая совершенно, что собственно он ищет, и, не найдя, еще долго потом не может успокоиться. В какое другое время года человек способен так искреннее радоваться солнцу и жизни, и в вечной спешке своей, вдруг поддавшись какому-то неведомому чувству, невольно замедлять шаг, чтобы заметить неприметную прежде красоту окружающего мира?.. "Ах, лучше бы никогда она и не наступала, эта весна!"- досадливо заключают некоторые серьезные субъекты, но не в их власти остановить неумолимый ход земли вокруг своего светила, и они невольно радуются погожим дням и подобно многим остальным не могут замедлить бешеный стук проснувшегося сердца...
  Путешественником, возвращавшимся из-за границы был Николай Исаевич Башкирцев. С утра он так и не принимался за чтение, и просидел до самого полудня у окна, полностью отдавшись охватившему его сладостному чувству возвращения на родину. Он ощущал в себе странный прилив сил, легкую суетливость в душе, которая не давала покоя и с трудом удерживала на месте. Тогда он был готов пешком дойти до родного дома, без всякого сожаления поменять душный вагон на пьянящую прелесть весеннего воздуха и очарование пыльных проселочных дорог. Он сожалел о бесконечности железнодорожного полотна и с завистью думал о предках, пользовавшихся ямскими перегонами, что давало им возможность в полной мере насладиться поэзией наших неисчислимых дорог... Но впереди лежали только рельсы, бесконечные стрелы рельсов, уходящих в горизонт, и наслаждаться красотой и свободой приходилось сквозь толщу оконного стекла под мерный стук железных колес.
  Поезд прибыл на одуревший от долгожданного тепла вокзал, и недавние пассажиры сразу же погрузились в бессмысленный хаос отъезжающих и прибывающих. Слуги, встречавшие Башкирцева, подхватили его вещи, и автомобиль помчал его домой. Суета большого города на какое-то время затемнила в нем очарование пригородной девственной природы, тронувшее его на железной дороге.
  Слава Богу, он дома. Есть возможность отдохнуть от долгой дороги. Но отдыхать теперь ему не хотелось. Едва дождавшись вечера, он отправился к отцу. Впрочем, он не застал его дома: Исайя Иванович отправился на всю ночь в какое-то собрание. Зато здесь ожидал его самый неожиданный сюрприз в лице недавно приехавшей к Башкирцевым m-Le Хороблевой. Пожимая ей руку, Николай Исаевич подумал, что он даже как-то особенно рад ее приезду, гораздо более нежели встрече с собственной матерью, которая была тогда слишком увлечена беседой с княгиней Старковской - своей лучшей подругой и уделяла не слишком много внимания вернувшемуся из долгой поездки сыну.
  После расспросов о его заграничном отдыхе, женщины усадили Николая Исаевича за вист. Играть ему вовсе не хотелось, и игра у него не пошла. В паре с матерью он очень быстро проиграл пять рублей, что вызвало у последней крайнее расстройство, ибо до этого она не проиграла ни разу. Через пару часов все отправились в столовую к чаю, за которым княгиня постоянно расспрашивала его о Париже, более же рассуждала сама о прелестях этого, лучшего, по ее мнению, города. Наталья Модестовна вежливо молчала в течение всех романтических рассуждений Старковской о Франции, и ему показалось, что гостья несколько теряется в его обществе. Николай Исаевич отнес это к тому, что они были знакомы слишком мало и поверхностно.
  К одиннадцати часам княгиня уехала, и Наталья Модестовна пошла к себе. Их примеру последовал Николай Исаевич и вышел в большой сад, который когда-то в стародавние времена принадлежал Демидовым. Колдовство темной безлунной ночи и очарование цветущих деревьев заставили его задержаться здесь. Через заросли черемухи, он пробрался к своей любимой скамейке под двумя вековыми вязами, где в прежнее время он читал и готовился к экзаменам в университет.
  Пока все коротали время за вистом, прошел небольшой дождь, и травы в саду благоухали, как в сказочную купальскую ночь, когда вся растительность входит в полную силу и наливается целебными соками, черпаемыми из земли. Яблони осыпали его мелкой росой и нежно-розовым цветом, и слабые струи ночного холода пронизывали тело, но он не замечал этого и пробирался через богатые заросли кустарников и, достигнув цели, в задумчивости остановился перед старой скамейкой. Он попытался собрать разбежавшиеся мысли и ввести их в нужное русло, однако отчеты о доходах и работе фабрик недолго задерживались в его голове, постоянно прерываясь бурными впечатлениями от Европы, дороги домой, чарующей красоты майской ночи.
  Его внимание привлек слабый свет в одном из окон третьего этажа и чья-то темная фигура на балконе, закутанная в белоснежную шаль. Он догадался, что это была Наталья Модестовна. Видимо, ночная прохлада не оставила и ее безучастной.
  Гостья не заметила его в темноте, и он окликнул ее первым. Она вздрогнула от его голоса и долго не отзывалась.
  - А, это вы, Николай Исаевич, наверное вы промокли в саду, - кажется, прошел дождь.
  - В этом даже есть что-то... Влажная трава, цветы, осыпающиеся под тяжестью росы...
  - В небесах торжественно и чудно
   Спит земля в сиянье голубом...
  Да вы романтик, Николай Исаевич. А брат ваш говорил о вас совершенно другое.
  - А разве он тоже в городе?
  - Давно уже. Вот вы что-то слишком задержались за границей.
  - Сейчас я тоже начинаю жалеть о том, что не приехал раньше. Честное слово, вся Европа не стоит того, чтоб проводить в ней столько времени.
  - Тем не менее очень многих людей тянет туда.
  - Только, возвращаясь, мы сознаем, как мучительно ошибались в своем стремлении покинуть родные края. Весна на родине, больше, чем весна!
  - Как вы странно говорите. В прошлую нашу встречу вы были совсем другим. Видно, в Европе какой-то иной воздух, если он сумел так круто изменить ваши настроения.
  - Я не понимаю вас. Я нынче такой же, каким был всегда.
  - Значит, просто весна...
  Еще весна, - как будто неземной
  Какой-то дух ночным владеет садом.
  - Какие верные слова!
  В длинном черном одеяньи,
  В сонме черных колесниц,
  В бледно-фосфорном сияньи
  Ночь спешит путем цариц.
  - Оказывается, вы любите поэзию! А мне отчего-то казалось прежде, что вы, - как Онегин, который
  Бранил Гомера, Феокрита,
  Зато читал Адама Смита
  И был глубокий эконом.
  Башкирцев рассмеялся на это замечание.
  - Отец очень старался сделать из меня всесторонне развитого человека и изо всех сил пытался дать мне больше, чем получил сам.
  - Может, вы даже играете на фортепиано?
  - Грешен, немного научен и тому.
  - Тогда приходите к нам завтра: помузицируем вместе. Мать ваша - великолепная пианистка, думаю, втроем мы сумеем выдать что-нибудь неожиданное.
  - Если вы настолько любезны, что, учитывая мои скромные дарования, приглашаете меня играть при вас, я прийду непременно.
  - Вот и прекрасно. Жаль только, что Исайи Ивановича не будет. А он так любит музыку. А теперь спокойной ночи, Николай Исаевич. Завтра вечером мы будем ждать вас.
  - Как, вы уже уходите?!
  - Боюсь помешать вашему единению с ночным садом.
  Она сказала это с какой-то скрытной усмешкой и быстро скрылась за тяжелыми завесями окна, сквозь которые едва пробивался скудный свет ночника. А он долго еще стоял на том же месте, мысли все также мешались и путались, и всякая чушь лезла в голову; и какие-то дурацкие современные стишки:
  Ты горишь над высокой горою
  Недоступна в своем терему.
  Я примчуся вечерней порою,
  В упоеньи мечту обниму.
  "Черт возьми, я окончательно спятил, пора домой... Этот холод уже начинает скверно действовать на меня. Какой-то терем... какая-то мечта... Спать, спать"...
  
  Глава 2
  Она как буря налетела
   И унесла меня с земли.
  (А.Апухтин)
   Следующим вечером, он, как и обещался, пришел в родительский дом. На этот раз он сам несколько смутился при встрече с Хороблевой, за что сильно разозлился на себя и посмотрел в ее глаза с каким-то ожесточением.
  Она была слишком красива, и красота эта не могла не смущать. Ему даже казалось, что некий лучезарный нимб окружает весь ее облик, заглушая и растворяя в себе все вокруг: и дорогие одежды и изящные украшения. Можно было бесконечно долго смотреть на нее, любоваться этим светоносным совершенством. Красота вообще приедается, ее никогда не должно быть слишком много, но здесь была красота особого рода, красота, излучающая свет, которого никогда не бывает слишком много. На своем веку Николай Исаевич повидал немало красивых женщин и принимал природное очарование как должное, но красота Натальи Модестовны неизменно поражала его. Была в ней какая-то невыразимая сила, которая приковывала к себе его взгляд, и эта сила страшила его. Он был и сам красив и прекрасно знал об этом и в обществе самых изысканных красавиц и красавцев неизменно ощущал свое превосходство. А с этой так глупо терялся, и, как не силился, не мог понять причины своей неуверенности. В мыслях Николай Исаевич уже проклинал себя, что пришел сегодняшним вечером в этот дом, но одновременно понимал, что пришел бы еще раз десять сюда, поддавшись какому-то страшному азарту.
  Он не знал, о чем говорить в этот вечер, и то смеялся со всеми, то впадал в какое-то тяжелое раздумье. Он хотел завести разговор, но вместо этого излагал какие-то стандартные фразы. Он чувствовал себя неловко, и утешался тем, что не он один испытывал подобное состояние, общаясь с Хороблевой. Даже самые уверенные в себе кавалеры терялись в ослепительных лучах ее красоты, и в городе у Натальи Модестовны почти не было поклонников. Башкирцев знал, смутно догадывался, что такие женщины обыкновенно бывают глубоко несчастны и одиноки, именно благодаря своему великолепию. Они не могут найти себе подходящую пару, размениваться же по мелочам не желают, боясь утратить свой неповторимый image, и, в результате, чаще всего остаются одни. Даже ему временами казалось, что он не достоин ее "монаршего" внимания, которого в то же время он подсознательно жаждал.
  Между ними воцарилась продолжительная пауза, когда Лариса Аркадьевна вышла распорядится насчет чая, и чтобы нарушить это неловкое молчание, Николай спросил у Натальи Модестовны об ее отношении к Чехову.
  - Я его не слишком люблю, - ответила она, что даже несколько расстроило Николая Исаевича, который очень ценил этого писателя и даже имел намерение пригласить Хороблеву на премьеру "Вишневого сада", которая должна была состояться на будущей неделе, но сразу же передумал.
  - Чем же вам не угодил Чехов?
  - Даже не знаю. По-моему, он слишком жесток к своим героям. Во всех произведениях его звучит одно и то же: "грязь, физическая нечистота, пьянство", и все герои только это самое и видят в общественной жизни, будто бы нет у нас ничего более замечательного, достойного их внимания. И вообще у него злой юмор. Особенно же злы его ранние произведения, где он позволяет себе смеяться над человеческим ничтожеством, как-то слишком заостряется на нем. Но ведь каждый, даже самый жалкий человек имеет большую душу и, может статься, не меньше самого Чехова скорбит о собственной убогости.
  - Но поздний Чехов - он совсем другой. Он более плачет, нежели смеется. Он уже в самых ничтожных людях готов признать большие возможности. Взять хотя бы "Дуэль"... Что же касается ранних его произведений, то вот, что я думаю на сей счет: по моему, только по-настоящему великий художник может показать человеку, насколько он на самом деле жалок и смешон, более того, он просто обязан это делать, а никак не расплываться в оправдании его ничтожества нравственным нездоровьем общества или условиями его существования, как это делают некоторые французские писаки типа Золя, и разные там натуралисты с позитивистами. Такая странная любовь к человеку, готовая оправдать средой что угодно, только унижает последнего и лишний раз подтверждает его личностное ничтожество. Не Чехов, а все эти, с позволения сказать, писатели жестоки к людям.
  - Вы говорите как ваш брат, - задумчиво отозвалась она.
  - Мой брат - доморощенный ницшеанец. Не знаю, что между нами может быть общего. И понятия не имею, как он относится к Чехову, свое же мнение я уже высказал. Герои многих его рассказов - вовсе не какие-то отвлеченные носители человеческого юродства, они повсюду нас окружают, даже более того - живут в нас самих. Смех над собой - начало всякого самопознания, и Чехов научил русского читателя смеяться.
  - Никакой человек, Николай Исаевич, не согласится признать собственное ничтожество, напрасно вы так полагаете. Не всякий умеет смеяться над самим собой, и большинство из нас мучительно переживает насмешки других. Скажите, вот вы, например, смогли бы признаться в собственном ничтожестве?
  - Я?
  Он на секунду задумался, потом сказал, решительно глядя ей в глаза.
  - Пожалуй, теперь и смог бы. Когда я вижу вас, я действительно готов признаться в том, что я жалок и нищ, да и кто, глядя на вас, не сможет сказать про себя то же самое?! И если вы пожелаете смеяться надо мной, я согласен хоть на целую жизнь остаться вашим добровольным шутом.
  - Вы умеете говорить женщинам комплименты, - усмехнулась она.
  Он плотно сжал губы и ничего не ответил.
  Скоро вернулась Лариса Аркадьевна, и прислуга принесла самовар. За чаем и Башкирцев и Хороблева упорно молчали, говорила одна мать - и все больше о разных пустяковых городских новостях, которые никак не могли заинтересовать Николая.
  - Отчего же вы все время молчите, Nicolas? - не выдержала, наконец, Башкирцева.
  - Я, право, не знаю, что вы хотите от меня услышать.
  - У вас ведь новостей много больше нашего - вы только вернулись из-за границы. И вообще вы, как 1 homme fait обязаны развлекать дам.
  - Мы вчера много говорили о Европе с княгиней.
  Лариса Аркадьевна безнадежно махнула рукой и заметила.
  - Вообще вы сегодня какой-то странный.
  Сообщив это, она стала говорить что-то о несчастье, постигшем Олимпиаду Самсонову, суть которого Башкирцеву так и не удалось понять.
  Выговорившись, она пригласила всех сесть за фортепиано, и как Башкирцев не отказывался, все таки уговорила его сыграть что-то из Бетховена. Он играл хорошо, слух имел замечательный, но прелесть игры отнюдь не заключалась в одном только техническом совершенстве, все у него выходило сухо, без всякого намека на какие-то чувства. К тому же он напряженно думал о чем-то и в целом игра не удалась, хоть в ней и не прозвучало не одной фальшивой нотки.
  - Я не узнаю вас сегодня, Nicolas, - сообщила мать, когда игра закончилась.
  - Я не здоров, - отрезал Николай: должен же он был хоть как-то объяснить свое странное поведение, к тому же он сам был до крайности недоволен игрой и зарекся никогда больше не садиться за фортепиано в присутствии Хороблевой.
  - Тогда, может быть, Наталья Модестовна нам что-нибудь споет? - спросила Башкирцева, - у нее замечательный голос. Поверьте, что это истинное удовольствие - слушать вас, Наталья Модестовна, 2 vous avez du talent.
  - Я и не знаю, что вам такое спеть, - замялась она.
  - Какой-нибудь романс, например что-нибудь из Фета. Такой замечательный был поэт, нынче таких не осталось. Не понимаю отчего Василиса Львовна давеча говорила, 3 il ce fait son temps... Да, теперь у нас моден символизм.
  - А что именно из Фета вы хотите услышать?
  - Что вам больше нравится, то и спойте.
  - Может вы хотите услышать что-нибудь особенное? - спросила Хороблева Николая Исаевича.
  - Я плохо знаю Фета. Разве что "На заре ты ее не буди" споете?
  - Нет же! - прервала Башкирцева, - я ведь знаю, что любимый романс Натальи Модестовны "Сияла ночь". Отчего бы не спеть именно его? По-моему в этих стихах изображена самая лучшая картина русской ночи, ведь ночи наши так бедны образами. Иное дело Италия...
  И она устремилась в описания венецианской ночи, пахнущей лимоном и еще чем-то, о чем лучше всего справиться в учебнике по ботанике. Николай Исаевич и Хороблева терпеливо выслушали ее, потом Наталья Модестовна села за инструмент. Она начала первый куплет тихо, словно пробуя голос, который у нее был действительно красивый и сильный, однако она им не играла и не упивалась его силой и возможностями, отдавая музыке и словам всю свою душу. Она пела так, как человек, никогда не любивший, петь не мог, в ее чувствах не было фальши и натянутости, и музыка исходила из самой глубины сердца. Она пела, может быть, не зная для кого именно она поет, но любимый образ, - нет, даже не образ а какая-то мечта, далекая и прекрасная, вырастала перед ее глазами и она всецело отдавалась ей в музыке, не замечая более никого и ничего вокруг.
  Жестокий романс... Так можно назвать весь жанр русского романса, это один бесконечный покаянный канон, самоотвержение и самосожжение несчастной души. Песня, подобная стону... Это более чем музыка, даже не музыка вовсе, а настоящий крик беспокойной души, отбившейся от родного причала, и постоянно его взыскующей, странствующей в бессмысленной жажде любви, в стремлении обрести того, кому можно было бы отдать ее без сожаления, да кроме любви еще и свободу и самую жизнь, чтобы упиваться потом страданием и хотя бы через эти самые страдания обрести, наконец, потерянный рай или могилу. Не умеет русский человек радоваться, да, верно, это вовсе и не нужно ему, ведь даже в музыке своей радоваться он не научился, в ней полнота радости открывается в одном только страдании, в юродствующем упоении им, здесь повсюду царит какая-то непостижимая любовь к страданию, возвеличивание его в идеал. Над русской музыкой вообще довлеет какой-то немыслимый пафос самоуничтожения. Это страшная и непостижимая музыка. И, слушая ее, так хочется воскликнуть вслед за поэтом:
  Есть в напевах твоих сокровенных
  Роковая о гибели весть...
  За пением Наталья Модестовна открывалась ему совершенно с другой стороны, Николаю казалось, что через стон романса он чувствует биение ее сердца, ощущает ее постоянную внутреннюю готовность к жертве и полной самоотдаче человеку, которого она могла бы полюбить, отдаче себя той мечте, ради которой она готова жить или живет теперь. Музыка уничтожала его, и каждый звук готов был вырвать из его груди гордую и самолюбивую душу и безжалостно бросить ее на разграбленное неведомому всепоглощающему чувству. Ему становилось понятным, отчего он прежде никогда не любил и не понимал русской музыки, он просто боялся ее, ибо она возбуждала в нем то, на что он никогда способен не был, она звала его к самоуничтожению и жертвенному горению, а он отрицал для себя всякую возможность такового.
  Зачем она так пела теперь, зачем открывала для него свою холодную неприступную душу? - Не для того ли, чтобы он увяз в ней совершенно, без всякой надежды на освобождение? Зачем он пришел сюда в этот вечер? Зачем вообще так скоро вернулся из Европы?
  Ты пела до зари, в слезах изнемогая,
  Что ты одна - любовь,
  Что нет любви иной.
  И так хотелось жить, чтоб звука не роняя,
  Тебя любить, обнять и плакать над тобой.
  Он ощущал на себе любопытные взгляды матери, но ему все было уже глубоко безразлично. Только об одном он мечтал тогда: чтобы мать немедленно оставила их вдвоем, хотя б на полминуты, чтобы он мог бросится перед Натальей Модестовной на колени, осыпать ее ноги и руки поцелуями и тем отблагодарить гостью за ее чудесное пение, за разбуженную спящую душу, за жар ее собственного сердца, излившегося в этом прекрасном романсе. Он даже готов был простоять перед ней на коленях целую ночь, до бесконечности слушая ее пение, - иначе он просто не смог бы слушать, - он готов был сделаться ее рабом, шутом, - в какой бы только роли она не захотела его увидеть, и всякую из них он принял бы с благодарностью.
  Пускай она теперь не замечает его, но она уже дала ему гораздо более страшный и богатый дар, нежели простое внимание и участие: она разорвала его душу на части, она заставила ее жить, дрожать и обливаться слезами.
  И много лет прошло томительных и скучных,
  И вот в тиши ночной твой голос слышу вновь,
  И веет как тогда во вздохах этих звучных,
  Что ты одна вся жизнь, что ты одна любовь.
  Когда последний куплет был спет, Наталья Модестовна мельком взглянула на него, и ему отчего-то показалось, что она только для него тогда и пела. Однако, он тут же подивился подобной самоуверенности и, поцеловав ее тонкую руку, заметил в восхищении.
  - Уверяю вас, что прежде я не слышал ничего подобного. О, если бы вы только знали, насколько я благодарен вам за ваше пение.
  Ему почудилось, что она слегка покраснела, но нет, она не умела краснеть, - он стал просто слишком мнителен в последнее время... И с этих пор Башкирцев не знал, куда деваться с тем беспокойным хаосом, что охватил всю его душу. Он понимал что ему необходимо куда-то идти, скрыться от всех, от самого себя, от своего ненормального состояния, но он не хотел уходить, готовый хоть до зари смотреть на нее и слышать ее голос. Но надо уходить, и зачем мать так смотрит на него? Надо идти... Он попрощался со всеми и пошел к двери. Уже на лестнице он услышал знакомую музыку: тот самый романс, который он предложил ей сыграть сначала, и первым желанием его стало - вернуться и дослушать пение до конца. Но это вышло бы совсем глупо.
  Дома он в изнеможении повалился в кресло, страшно страдая от собственного бессилья, от неспособности управлять своими чувствами. Он долго не находил себе покоя, настроение его постоянно менялось: то он ощущал себя необыкновенно счастливым, то всячески пытался победить в себе это странное душевное возбуждение, совсем неуместную радость.
  "Что со мной? - в который раз вопрошал он себя, - Что делать мне теперь? Куда могу я убежать от самого себя? Погиб я, пропал. Что станет теперь со мной? Я всегда был плохим христианином.., но, Господи, помоги мне хоть сейчас, покуда я не погиб окончательно! Я не могу так жить, это слишком тяжело для меня!"
  Николай не сомкнул глаз целую ночь, мысли его путались: он то думал о Наталье Модестовне, то страстно желал вернуться в свое прежнее спокойное состояние. И все таки где-то на самой глубине души он был счастлив, да так счастлив, как никогда прежде счастлив не был, и никакие самые разумные его соображения уже не могли заставить его отказаться от беспокойной радости неведомого чувства. И он всецело отдался ему, отложил всякое сопротивление, ставшее теперь таким же нереальным, как нереальной казалась ему когда-то любовь. Два вечера, проведенных в доме родителей, окончательно решили судьбу Николая Исаевича.
  
  Глава 3
  Закон что дышло - куда хочешь туда и воротишь
  (пословица)
  На одиннадцать часов утра в N-ском окружном суде было назначено к слушанию дело об убийстве крестьянином Дударевым купцов Ховрина и Метелина. Участие в нем в качестве защитника известного адвоката Шеделя привлекло к процессу всеобщее внимание, и уже за час до начала заседания к зданию суда стало стекаться огромное количество народа, большую часть которого составлял цвет нашего общества и городской интеллигенции. Без сомнения, почти никого из них не тревожила судьба безвестного убийцы. И всю неделю в городе только и обсуждали предстоящее выступление его адвоката, а причины, вынудившие его взяться за столь странное дело, породили огромное количество сплетен.
  Наши судебные заседания давно уже превратились в некое подобие олимпийских состязаний и скачек, где публика неизменно разделялась на две большие части: болельщиков подсудимого и болельщиков обвинителя, причем расклад этот частенько зависел не от личности обвиняемого, а от таланта и красноречия его адвоката. Нынешнее же зрелище отличалось от всех прочих тем, что арену битвы здесь заменил театр одного актера, а именно г-на Шеделя, на котором и было сконцентрировано внимание горожан, которых не столько волновал сам исход дела: победа или поражение знаменитого юриста, сколько само его участие в этом представлении.
  "Что скажет Шедель? Насколько он будет хорош в суде после столь длительного перерыва?" - неслось со всех сторон, и никто почти не задавался вопросом, кто такой этот Дударев и что толкнуло его на ужасное преступление? Вокруг Ильи суетился только тюремный попик, несколько старушек из общества милосердия, да его несчастная супруга. Но что тут можно еще сказать, когда даже самого защитника более всего волновал сам процесс его состязания с обвинителем, да еще упоение возвращением в родную стихию, о разрыве с которой он не переставал сожалеть все время своего добровольного отхода от дел.
  За полчаса до открытия заседания, когда большая часть публики прогуливалась по коридору и осаждала буфет, приехал Николай Исаевич. Он решил подождать в коридоре отца, который тоже обещался прибыть в суд, и здесь заметил Шеделя, что-то горячо обсуждавшего с судебным следователем Гириным, весь вид которого говорил о том, что он чувствует себя не в своей тарелке. Он явно нервничал и постоянно теребил неопрятный засаленный ворот рубашки. Шедель говорил как всегда громко и отдельные фразы долетали до слуха Башкирцева.
  - А скажите, уважаемый, неужели вы сами верите в его виновность? - спрашивал Шедель, глядя сверху вниз на щупленького следователя.
  - Ну конечно, - отвечал тот поспешно, несмело посматривая на мрачного адвоката , - он же сам доказал свою виновность.
  - А разве вы не учитываете возможность самооговора?
  - А свидетели?
  - Что-о-о? - удивленно протянул Шедель, - свидетели? да какие у вас свидетели? Два алкоголика-артельщика, которые за шкалик водки дадут какие угодно показания, да один глупый босяк, который якобы запомнил, что в ночь убийства подсудимый не ночевал дома... Выеденного яйца не стоят все ваши показания.
  - А мещанин Егоров? А хозяин трактира? - ободрился Гирин, - Ведь Егоров лично видел, когда вез соль из уезда на рынок, как убийца оттаскивал два трупа в овраг.
  - Да скажите на милость, какие могут быть гарантии того, что этот ваш мещанин Егоров видел именно Дударева? Ведь после обнаружения трупов он показывал, что преступник был среднего роста, крестьянского вида и одет в тулуп. Мало ли в губернии таких людей? Почитай, половина наших жителей имеют средний рост и носят тулупы. С хозяином трактира сложнее, но стоит ли так доверять человеку, который сам когда-то находился под следствием за беспатентную продажу водки. Да вам кто угодно покажет, что человек этот жаден до денег и за определенную сумму даст какие угодно показания.
  - Но мещанин Егоров также опознал убийцу...
  - Черт возьми! Вы что же, меня за идиота почитаете? Ведь я читал его первые показания: там значилось, что утро было раннее, и едва начинало светать, каким образом он, по-вашему, мог на приличном расстоянии столь отчетливо разглядеть преступника, чтобы потом опознать его? Ну положим, он мог видеть тулуп, но никак не лицо преступника, или же ваш мещанин Егоров способен к видению в нощи! В таком случае он - просто находка для медицины: феномен ложного видения!
  - Этого уж я не знаю-с. Наше дело - фиксировать факты.
  - Таким образом у вас остается лишь один реальный свидетель: содержатель трактира, но, что он из себя представляет, вы знаете не хуже меня. Послушайте, вы же умный человек, о каких фактах может идти речь? Если мой подзащитный и виновен в чем-то, то исключительно в самооговоре.
  - Это дело господ присяжных, установить в чем он виновен и в чем нет, - уклончиво заметил Гирин, - факты же говорят сами за себя.
  - Или за них говорят те, кто их подсовывает следствию. Меня вообще поражает та ловкость, с которой это дело было прокручено и всего за полгода доведено до суда. Qui prodest?
  - А это опять таки не наше с вами дело, - отрезал Гирин.
  "О, черт, я бы вас самих с большим удовольствием посадил на место Дударева", - пробормотал Шедель и отошел от следователя.
  Башкирцев вовсе не хотел сталкиваться теперь с адвокатом, который вызывал в его памяти слишком отрицательные образы, однако миновать его Николаю Исаевичу не удалось. Шедель шел в его сторону и безусловно заметил его. Поравнявшись с Николаем Исаевичем, он изобразил на своем каменном лице некое подобие улыбки, от которой последнего едва не передернуло. Шедель явно испытывал к нему не слишком дружественные чувства, к тому же был чем-то крайне недоволен, так что эта встреча не сулила ничего хорошего обоим.
  - Никак и вы, милостивый государь, пришли посочувствовать обвиняемому? - спросил адвокат с явной издевкой в голосе.
  - Вы ошибаетесь, я пришел послушать вас.
  - Да? - изобразил удивление Шедель, - а я было подумал, что вы можете меня разыскивать только ради того, чтобы потребовать от меня сатисфакции. Ведь я, кажется, не слишком тактично обошелся с вами в прошлый раз. Не так ли?
  "Это не человек, а черт знает, что! Честное слово, он достоин того, чтобы получить теперь пулю в лоб", - вспылил про себя Башкирцев, и сердце его бешено забилось в страстном желании призвать язвительного адвоката к барьеру и рассчитаться с ним за все неприятности и внутренние переживания, ставшие последствием их зимней беседы. Однако ответил ему он довольно холодно и сдержанно:
  - Я не бретер, г-н Шедель.
  - А вы хорошо парировали мой удар, - смягчился Шедель, - это в мой огород камешки. Но вы ошибаетесь: я тоже не бретер и никаких далекоидущих целей не преследовал, когда разговаривал с вами.
  - Ближняя стрела достает гораздо скорее дальней, то же и близлежащие цели опасней далекоидущих, хотя бы по причине их скорейшей уязвляемости, - равнодушно заметил Николай Исаевич
  - А вы - сильный человек, г-н Башкирцев, - усмехнулся Шедель, - вот - настоящие хорошие манеры, которые теряет наш класс по мере возрастания власти капитала. Культуру перенимает теперь ваш брат, купец, мы же постепенно умираем, чтобы освободить дорогу новым, более здоровым силам. Простите меня, если я вас чем-то обидел.
  - Я вас прощаю, - безразлично ответил Башкирцев и, раскланявшись, отправился занимать место в зале суда.
  "Обиделся, - с некоторым удовольствием констатировал про себя Шедель, - однако я недооценил его. В его годы я бы непременно призвал к ответу подобного язвителя, а он... вежливо откланялся. Браво! Отец сделал из него то, что хотел."
  Однако оттого, что он испортил настроение Башкирцеву, самому Шеделю легче отнюдь не стало. Чтобы немного отвлечься от угнетавших его мыслей о бесполезности собственной миссии в предстоящем судебном представлении, он отправился в буфет попить кофе с бенедиктином. Здесь он снова встретился с Гириным, который, едва заметив адвоката, понял, что этот день для него безвозвратно испорчен, с обреченным видом уставился на адвоката и пробурчал, помешивая ложечкой чай:
  - Через четверть часа начнется.
  - Да, - согласился Шедель, - однако, что же я буду говорить в суде?
  - Но вы, должно быть, подготовились, - пожал плечами Гирин, тоскливо озираясь на двери.
  - Подготовился. И поверьте, мне не составит особого труда разбить все ваши нелепые обвинения. Только один козырь и останется у вас в руках: сознание подследственного в преступлении, которого он не совершал. Однако я боюсь, моя защита никому, кроме зрителей не нужна, и, главное, что она не нужна моему клиенту. Мне остается только одно: биться за судей, которые будут определять срок. Присяжным я заранее проиграл. Хотя конечно я надеюсь, что председатель поставит в опросном листе удобные для нас вопросы.
  С этими словами он раскрыл свою папку и извлек из нее пачку листов, исписанных мелким некрасивым почерком и, провозгласив: "О, русский суд! Талант твоих юристов и неподкупность присяжных сполна компенсируется продажной верхушкой", небрежно скомкал их и бросил в урну на глазах обалдевшего следователя, который едва не уронил в чай очки, - настолько жест Шеделя сразил его.
  - Вы отказываетесь от защиты?! - воскликнул он, едва оправившись от потрясения.
  - Нет, этого я сделать не могу, - вздохнул Шедель, - впрочем, такой вариант я тоже предполагал. Кстати, сударь, вы никогда не слышали выступления адвоката Казаринова? Нет? В таком случае вы много потеряли. Этот умеет говорить такие речи в защиту преступников, что, послушав его, можно даже к самому отъявленному злодею проникнуться трогательными христианскими чувствами и отпустить ему какие угодно грехи.
  - Да? - безразлично переспросил Гирин и снова стал интенсивно размешивать чай.
  - Кстати этот самый Казаринов нашел самый верный путь. При нашем повсеместном сентиментализме адвокату просто нельзя вести себя по-другому. Делать нечего, придется и мне говорить на этом комендантском языке, раз уж другого понимать вы не способны.
  Он изобразил некий патетический жест рукой и высокопарно провозгласил:
  - "Маленький человек в преступном обществе". Русская трагедия в трех частях. Раз уж все вы пришли в театр поглядеть на мою игру, я доставлю вам такое удовольствие. Отныне адвокат Шедель мертв, да здравствует актер Шедель!
  Грозным возгласом пристава "Суд идет!", занавес был поднят.
  Вошли судьи и председатель, который, кстати сказать, в отличии от двух своих коллег был большим поклонником таланта Шеделя. Сторону обвинения представлял товарищ прокурора Мстислав Афанасьевич Захаров, один из лучших знатоков своего дела и признанный авторитет среди судейских, - борьба с ним предстояла серьезная. Вообще в этом процессе Захаров стал участвовать только тогда, когда узнал, с кем ему придется состязаться в зале суда, и решил приложить все усилия, дабы восторжествовать над сим столпом губернской адвокатуры. Соперником Захаров был очень опасным, но Шедель отчего-то был уверен в собственном торжестве над заносчивым тайным советником.
  Хотя Шедель где-то на глубине души и жалел своего подзащитного, учитывая свою достаточную осведомленность в текущем деле, тем не менее для него он был всего лишь средством к удовлетворению личных амбиций, не столько честолюбия, сколько неутомимого азарта судебной игры, которому он с детства мечтал посвятить всю свою жизнь, но волей обстоятельств был вынужден отказаться от этого в расцвете славы и успеха. Таким образом, из всех присутствовавших в судебном зале, только один человек искренне переживал за судьбу преступника, только одному он был бесконечно дорог, - и этим человеком была его безутешная супруга. Бедная женщина скромно примостилась в отделении для публики, совершенно подавленная величием и убранством судебной залы, в которую она попала впервые. Из остальных родственников подсудимого на суд больше никто не явился. Пытался, впрочем, прийти еще и Лукьян, но так как он изрядно похмелился с утра, то в зал допущен не был по причине собственного невменяемого состояния. Алена держалась на протяжении всего заседания очень хорошо, и ее поникшая и съежившаяся фигура совершенно не соответствовала твердому ясному взгляду, в котором было много надежды и решимости принять все, что судьба готовилась ей ниспослать в этот тяжелый день. Когда приставы ввели Илью, облаченного в арестантскую одежду, она встрепенулась, скорее вздрогнула и стала жадно искать его взгляда, надеясь хоть так поддержать несчастного. Он из своего отсека также искал жену но, среди огромного количества лиц найти ее не смог, впрочем, как-то почувствовав на себе ее глаза, весь внутренне сжался и опустил голову, а на губах мелькнула грустная улыбка. Бог знает, что он чувствовал тогда. Может быть, даже раскаяние в своем жестоком поступке по отношению к этой маленькой женщине, чью судьбу он так искалечил, столь самонадеянно взяв ее в собственные руки. Так или иначе, возвращаться назад было уже поздно, Илья был обречен и хорошо понимал это, и давно уже смирился со своим новым положением, потому взирал на все происходящее вокруг с редким равнодушием. Казалось даже, что царапины на полу занимал его куда больше, чем все разыгрываемое перед ним действо, - по крайней мере их он разглядывал с особенным интересом.
  Вся публика, затаив дыхание, следила за Шеделем, который сидел, низко согнувшись над столом и делал какие-то заметки в тетради. Тайный же советник Захаров принимал все любопытные взгляды на свой счет, учитывая важность собственной персоны и высокомерно поглядывал на адвоката, который едва сумел дослужиться до чина статского советника. Чины в представлении прокурора значили слишком много, и он изо всех сил пытался придать своему телу и лику как можно более величественное и грациозное выражение, подобающее его высокому положению в табели о рангах. Судьи сидели с видом самым инфдеферентным, с сознанием величья и важности миссии, возложенной на них и напоминали некую троицу из пантеона языческих божеств, собравшихся где-то на Олимпе для принятия особо важного решения. Все шло, как должно было идти в таких случаях: присяжных приводили к присяге, Председатель торопливо объяснял их права и обязанности, потом зачитывали обвинительный акт. Подсудимый сразу же признал все предъявленные ему обвинения. Прокурор с тем же важным видом задал ему несколько вопросов, в основном касательно судьбы награбленных денег и, получив невнятный ответ о том, что деньги были немедленно спущены в питейных заведениях, просил особенно отметить этот факт. Однако присяжные встретили такой ответ обвиняемого весьма сочувственно и понимающе перешептывались друг с другом.
  - На каком именно этапе возник у вас план ограбления? - спросил обвинитель между прочим.
  - Совершено случайно, - вяло отозвался Илья, - я хотел прикупить яд против блох, и знал, что его можно достать в "Пруссии". Тогда я был также пьян, и даже не знал в точности, для чего покупал этот яд, может противу блох, а может и сам хотел отравится по малодушию. Но совершенно случайно увидел я тогда, как двое купцов садятся в экипаж, и, по разговорам, отправляются куда-то за город. Они были очень нетрезвы и богаты, и тогда меня осенила неожиданная мысль: поехать за ним следом и ограбить. Для того я и остановился в трактире "Горный" и там прокараулил их несколько часов. Я вычислил, что дорога должна лежать именно через этот трактир,- других там не было, и все припозднившиеся путники к утру непременно сворачивали в него... Не знаю, так мне казалось...
  - Но вы же не местный житель, откуда в таком случае вы могли знать расположение дороги и наличие трактиров окрест? - поинтересовался Шедель.
  - Я завернул туда поначалу выпить водочки, и мне так сказал владелец, потому я и решил осесть в нем.
  - А если бы убитые вами, не заезжая в трактир, отправились по домам? - спросил Прокурор, - что было бы тогда?
  - Стало быть, не судьба бы вышла. Протрезвел бы - проспался, да и про убийство позабыл напрочь. Какой из меня убийца? Водка тут одна только гуляла да рассудок мутила...
  Шедель также задал несколько вопросов, касающихся в основном причин преступления и последующей явки с повинной.
  После этого торжественно долго присягали свидетели, которых вызывали по одиночке, сначала со стороны защиты, потом со стороны обвинения. В числе первых было два знакомых Ильи: первый - совершенно глупый татарин, очень плохо понимавший русские слова, второй - носильщик с вокзала, где подрабатывал Илья, да еще репортер Гусев. Два приятеля Ильи отвечали на все вопросы одинаково и из всего ими сказанного было ясно только то, что подсудимый "добрый и честный малый", "убить он не мог", "пил очень мало, не больше всех остальных", "ночевал всегда дома", "денег за ним никогда не водилось". Гусев снова произнес в зале суда то, что излагал прежде в своей газетной статье, из-за которой прошлой зимой едва не поплатился жизнью. В пику ему прокурор привел свидетельства гостей Хороблевского ресторана, которые подтвердили, что в тот злополучный вечер все, гулявшие в "Пруссии" были совершенно пьяны, включая неугомонного репортера. Гусев пытался было что-то возразить и апеллировал даже к Шеделю, но тот упорно молчал все время его выступления. Чтобы полностью загладить инцидент, и отказать Гусеву в возможности давать какие бы то ни было здравые показания, Мстислав Афанасьевич, призвал в свидетели Трифона Егошева, слугу Хороблева, который дал следующую справку о той страшной ночи, суть которой заключалась в том, что он лично довез хозяина, Гусева и двух убитых до горной дачи Хороблева, где все мертвецки упились, так что он даже был вынужден отправить невменяемого репортера на постоялый двор, ибо "у него началась белая горячка", и он упорно отказывался ночевать на даче, ссылаясь на какие то одному ему ведомые страхи. "Купцы же отправились куда-то гулять дальше".
  - Это ложь! Ни до какого постоялого двора вы меня не довозили! - вскричал Гусев.
  - И, милок, да вы и помнить-то ничего не могли тогда, - спокойно парировал Трифон.
  Гусева приветствовали в зале дружных смехом и свистом, который больно задел его, и, весь кипя от возмущения, он снова воскликнул, что настоящий убийца - Хороблев.
  Прокурор вежливо поинтересовался на это:
  - А может статься, покойные купцы также были пьяны и именно оттого лежали на полу, когда вы принимали их по ошибке за мертвых и щупали пульс?
  - Они были пьяны... Но мне показалось, что они мертвы, я даже уверен в этом! - решительно сказал Гусев, на что прокурор весьма резонно ответил:
  - Показалось... По пьяни и не такое может померещиться. Это похоже на белую горячку.
  В зале снова раздался смех, Гусев побагровел еще больше, хотел снова что-то возразить, но прокурор поспешил подвести итог его выступлению:
  - Как вы понимаете, господа, данный свидетель не может давать показаний относительно событий интересующей нас ночи, потому что в тот день он гулял в ресторане и, согласно показаниям остальных свидетелей, был изрядно пьян.
   С ним согласились, и разгневанный Гусев, красный от стыда и досады, под веселый смех публики отправился на свое место.
  Свидетелями обвинения, кроме Трифона Егошева и его патрона Хороблева были существа также малоинтересные с той только разницей относительно свидетелей защиты, что давали они показания прямо противоположные тому, что говорила первая группа их коллег. Хороблев подтвердил только то, что было им уже сказано: а именно, что он отправил пьяных купцов вместе с Трифоном и более их никогда не видел. Кроме того он признался в том, что слуги тайно от него приторговывали ядами, которые он приготовлял в своей лаборатории для травли насекомых, что было подтверждено многими горожанами, которые охотно ими пользовались. Лично Хороблев об их проделках ничего не знал, как и не мог знать, кому эти яды продавались. Но это - предмет совершенно другого расследования, в результате которого Иван Исаевич отделался довольно скромной суммой штрафа за беспатентную торговлю. Трифон еще раз подтвердил, что довез купцов до ближайшего кабака, где и оставил. Также он опознал Илью, которого приметил за одним из столиков.
  Следующим свидетелем выступил владелец того самого трактира, в котором якобы провели купцы свою последнюю ночь. Это был маленький невзрачный человек с плутоватыми глазками и испитым лицом. Он подтвердил, что видел Илью и убитых вместе, рассказал, что через какое-то время все трое исчезли из трактира, потом Илья вернулся один и просадил "огромную тьму денег" в одиночестве (других посетителей не было по причине предрассветного часа)... Прокурор уточнял сумму денег, которая по словам владельца трактира была просто "немыслимой", а Шедель язвительно припоминал ему его собственное уголовное прошлое, на что свидетель весьма резонно отвечал, что по суду он все таки был оправдан.
  - И выпущен под залог г-на Хороблева, - напоминал Шедель.
  Тут снова не сдержался Гусев, вскочил со своего места и стал кричать что-то насчет того, что свидетелю этому нельзя верить, поскольку он сам зависит от Хороблева и даже платит ему отступного, дабы тот не заводил питейных заведений на его территории. Шедель нашел нужным обратится к Хороблеву за разъяснениями, но тот презрительно промолчал и уклонился от ответа. Дело кончилось тем, что, по предложению Прокурора, Гусева выпроводили из зала заседания.
  Снова был поднят вопрос о награбленных деньгах, сумму которых владелец трактира назвать в точности не мог и еще раз повторил о нескольких тысячах. Вспомнили о билете на пятьдесят тысяч, выданном Ховрину Тоболовым. О его судьбе Илья довольно просто ответил, что по причине собственной неграмотности принял его за простую бумажку и выбросил сразу же. Остальные деньги он прокутил в трактире, большей же частью растерял "по пьяни". Ответ этот вполне удовлетворил судейских.
   Кроме того со стороны обвинения выступил еще некий Пантелеймон Лазарев - мужик с опухшим от водки, но очень умным лицом, таких людей обычно называют "себе на уме". Показывал он очень связно и логично, говорил народным языком, сильно окая, как и все здешние простолюдины. Вся речь его сводилась к обличению несчастного Ильи и его всевозможных пороков. По его словам, он был и вспыльчив и горяч не в меру, и "здоров выпить"... В особенности же он напирал на то, что в последние дни перед арестом Илья спустил в кабаке столько денег, сколько не всякий купец спустить себе позволит. Некий Варсонофий Тарасенко умудрился запомнить дату ночного отсутствия Ильи в ночлежке, и кроме того засвидетельствовал, что подсудимый всегда "жалился на жисть", завидовал всем богатым и грозился "выйти на большую дорогу" в том случае, если ничего у него не изменится к лучшему.
  Тут прокурор и попал в свою родную стихию и засыпал свидетелей всевозможными вопросами. Особенно же ему полюбился Тарасенко, а точнее его замечание по поводу завистливого нрава подсудимого, что было даже включено им позднее в финал обвинительной речи.
  - Имел ли подсудимый какой-нибудь заработок? - выспрашивал тайный советник, - и если он так много пил, ка вы показываете, откуда он мог брать деньги на выпивку?
  - Постоянного заработка он не имел, а где брал деньги... Известное дело, где брал...
  - Уточните ответ о доходах, - заметил Шедель.
  - Ну как его... ну это... порешил тех двух несчастных и денежки завел. Нашему ведь брату без водочки то никак не можно.
  - Говорил ли он с вами о срочной нужде в деньгах? - не унимался Захаров.
  - Конечно, только об этом и говорил, и все каким-то отъездом на новые земли нужду свою оправдывал. Да какие там новые земли могли быть, когда ему даже на опохмелку средств не доставало?
  - Но свидетель Джамилев показывал, что подсудимый почти не пил, и он никогда не видал его пьяным, - заметил Шедель.
  - Свидетель Джамилев уже имел слово, и вы имели время спросить у него, - оборвал Захаров, с которым согласился и Председательствующий.
   - Тогда, что, по-вашему, мешало подсудимому Дудареву выехать из города, если он так уповал на этот отъезд? - уточнял Шедель.
  - Да что же еще?... Они, проклятые, - деньги.
  - А как вам кажется, почему он не уехал из города, когда деньги у него появились, а вместо этого отдал себя в руки правосудия?
  - Да почему, почему... (Тарасенко задумался) Деньги по кабакам растратил, не на что ехать стало.
  - И все таки это не повод, чтобы идти с повинной.
  - Ваши выводы прошу оставить при себе, - заметил Захаров, с чем Председательствующий снова согласился.
  - Скажите тогда, как вам удалось так точно запомнить дату ночного отсутствия подсудимого Дударева в ночлежке?
  - Наблюдательность-с.
  - Однако, г-н наблюдательный, мне известно, что вы сами не слишком часто там ночуете.
  - Я не стану отвечать на такие далеко идущие вопросы, - отозвался на это свидетель, - это мое личное, житейское дело, где мне ночевать.
  "То же мне личность, - усмехнулся про себя Шедель, а вслух сказал:
  - Вопросов больше не имею.
  Последним свидетелем был Пахом Егоров, тот самый любитель ночных поездок в уезд за солью.
  - Скажите, на каком расстоянии вы видели преступника? - поинтересовался Шедель, когда пришла его очередь задавать вопросы.
  - Ась? - переспросил старикашка и задумчиво почесал затылок, - да от дороги до оврага шагов двести было. А я по ентой дороге, стало быть, еду, гляжу, а он их тащыт, сердечных...
  - Но ведь вы показывали, что сие зрелище представилось вашим очам после того, как в селе отзвонили к обедне. А зимой в это время еще достаточно темно, чтобы разглядеть человека, находящегося от вас на расстоянии двухсот шагов.
  - Да солнце то уже зачиналось, так что присмотревшись можно было увидеть. А глаз то у меня как у доброго сокола, вы, господа, на возраст то не глядите...
  - Стало быть, преступник стоял к вам лицом
  - И-и-и, - махнул рукой Егоров, - ведь он оглядывался, ваше бродие.
  - А вас, стало быть, он не приметил, когда оглядывался?..
  Последовало еще несколько вопросов, на которые были даны такого же рода непутевые ответы. Наконец Егорова отпустили и для осмотра принесли вещественные доказательства, а именно: яд неизвестного состава, переданный Ильей следствию. Один из слуг Хороблева подтвердил факт продажи его Илье.
  После очередного ряда скучных и ненужных никому формальностей было предоставлено слово обвинителю.
  Мстислав Афанасьевич гордо поднялся со своего места, оправил мундир, осыпанный орденами и произнес длинную, но очень дельную и красивую речь, в которой он показал отличное знание материалов дела и умелое использование показаний свидетелей. Он был выслушан с интересом, который более всего проистекал из того, что публика с нетерпением желала знать, что скажет на его обвинения Шедель, да и сам обвинитель то и дело поглядывал на противную сторону словно бы не присяжных хотел убедить в виновности подсудимого, а именно адвоката. Особенно многозначительно произнесены были его последние слова, в которых он ударялся в некие изыскания социальной подоплеки преступления. Но он и предположить не мог, какой неприятный казус может из всего этого выйти с учетом политизированности публики, собравшейся в зале суда.
  - Да, господа, - говорил он между прочим, - это возмутительнейшая черта народа нашего, а точнее некоторых его представителей, когда они, будучи не способными улучшить собственную горькую жизнь, начинают обвинять в своих бедах всех тех, кто устроил свою жизнь лучше их. Вследствие сего у них возникает странная и антизаконная идея поправить свое материальное положение за счет других, более обеспеченных. Я не берусь утверждать, что таковые отщепенцы преобладают в общей массе нашего народа, но именно благодаря их малочисленности, ненависть и готовность к решительным действиям у них слишком велика, ибо как раз слабость и является источником разного рода крайностей. А решительные действия нам всем известны: это грабеж, разного рода экспроприации, - все то, что мы имели честь наблюдать в нашем городе, в печально памятном 1905 году, когда иные политические авантюристы умело использовали примитивные инстинкты масс для разжигания в обществе нездоровых настроений.
  Наша демократия отреагировала на это замечание весьма по-демократически: а именно свистом и шумом, а депутат Первой и Второй Государственных Дум от фракции кадетов, даже крикнул со своего места:
  - Эк куда загнул! Политическая борьба не есть грабеж, а уголовный преступник не имеет ровно никакого отношения к борьбе за политические права.
  Поручик Щапов не удержался, чтобы не крикнуть ему в ответ:
  - Ваша политическая борьба одобряет убийства. А если не так, то почему вы отказались от предложения Столыпина осудить политический террор?
  Таким образом политический экскурс получился не слишком удачным для Захарова, поскольку присяжных более заинтересовал шум в зале, чем невероятно долгая и правильная речь обвинителя. Они принялись дружно спорить, кто прав, Щапов или представитель партии кадетов, покуда не прозвенел звонок Председательствующего.
  - Я бы попросил вас, господа, решать свои проблемы в ином месте. Вы не на ярмарке, - заметил он публике.
  - И даже не в Государственной Думе, - выкрикнул Щапов, на шутку которого зал ответил оглушительным хохотом, который не поддержали только судьи с прокурором.
  - Я буду вынужден удалить вас с заседания, - заметил Председательствующий, - продолжайте, г-н обвинитель.
  Недовольный таким невниманием к своей блестящей, по его мнению, речи, он продолжал уже без прежнего пыла и высокопарности, даже как-то слишком торопился, что достаточно испортило общее впечатление от нее.
  - Я бы хотел заметить в заключении, что самое большое зло, которое мы можем сделать для закона, это послужить к оправданию безнаказанности, и не имеет никакого значения, какое оправдание мы будем ей подбирать: психологическое или экономическое. Я полагаю, что оснований для оправдания или даже смягчения наказания за столь страшное преступление - нет и быть не может, ибо подобное игнорирование первостепеннейших человеческих ценностей, которое может стать следствием оправдания или снисхождения для преступника, послужит только камнем преткновения и соблазнит своей безнаказанностью многих людей, подобных обвиняемому. Всякое снисхождение к таким общественным уродствам косвенно одобряет преступные методы в получении наживы, а может привести к последствиям самым непредсказуемым, и не только в уголовном, но и в политическом масштабе.
   Последний политический экспромт должен был, по замыслу Захарова, произвести надлежащее впечатление на присяжных из крестьян, которые всегда были сторонниками консервативных взглядов, а также Председательствующего, человека крайне правого. Кроме того, в городском обществе после провозглашения царским манифестом демократических свобод вообще было модно щеголять политическими фразами, и Захаров, как человек, идущий в ногу со временем, не мог не использовать в своих интересах подобную особенность городских настроений. Неизвестно, как отреагировал на такой финал Председательствующий и присяжные, но Шеделя крайне заинтересовал такой подход обвинителя, и он с загадочной усмешкой на устах что-то отметил по этому поводу в своей тетради.
  Тайный советник отправился на свое место весьма довольный собой, хотя несколько и расстроенный "политическим инцидентом", который был им отнесен на счет бескультурности российской демократии. Напоследок он еще раз многозначительно посмотрел на Шеделя, бросая тем ему вызов на судебный поединок, при чем весь вид его говорил: "А ну ка попробуй теперь переубедить присяжных и судей. Что ты сможешь сказать им теперь, когда все уже сказано мною?"
  Но Шедель вовсе не собирался разубеждать кого бы то ни было в виновности подсудимого. Теперь, разорвав свое предварительное выступление в защиту Дударева, он решил повести борьбу вовсе не за отрицательные ответы в опросном листе, - ему нужно было только снисхождение к преступнику.
  
  Глава 4
  ...И милость к падшим призывал
  (А.Пушкин)
   Илья сидел с понурой головой, совершенно не обращая никакого внимание на то, что творилось вокруг него и лишь изредка бросал робкие взгляды в сторону жены. Его не интересовала ни речь обвинителя, ни собственной защиты, от таланта которой во многом зависело решение суда. Его не могло тронуть красноречие ни прокурора ни адвоката, и он давно был готов к самому худшему приговору и весь процесс воспринимал не иначе, как пустую и излишнюю формальность. Великолепная игра Шеделя была для него загадкой, смысла которой он не понимал, и даже не пытался этого сделать. Он подсознательно ощущая какой-то барьер между собой и защитником, чувствовал глубокое равнодушие последнего к своей несчастной доле, и тем более сомневался в необходимости его стараний.
  "Да, я убогий и ничтожный человек, - говорил его взгляд, случайно устремленный на подготовившегося к выступлению адвоката, - и все сознают это, даже сам я сознаю, зачем же ты берешься доказывать всем обратное? Я уже признался во всем, что еще вам всем от меня надо?"
  Но Шедель даже не взглянул в его сторону настолько он был поглощен возложенной на себя задачей навязать судьям и присяжным собственный образ преступника и начал свою речь, сочиненную буквально за несколько минут, словами давнего своего знакомого С.А.Андреевского, талант которого он очень ценил, и напомнил суду о его гуманном призвании.
  - Здесь, думаю, очень уместно будет вспомнить эти слова, - сказал он, - обращенные ко всей нашей юриспруденции. "Все забудется в сознании свободы, в... сознании, что русский суд отворачивается от пристрастия, что русский суд не казнит без доказательств". Господа, правосудие есть лицо государства, если нет свободы судопроизводства, не может быть свободы общества. Но что есть настоящая свобода? Прежде всего это свобода от вседозволенности, ибо всякая вседозволенность подрывает законы и отрицает этим свободу судопроизводства. Однако бесспорным является то, что всякая справедливость нуждается также и в возможности помилования, в необходимости понять человека и мотивы тех или иных его действий, а не в одной только казни на основании сухих фактов и доказательств, - поверьте не только это включает в себя свобода вынесения приговора. Факты всегда беспристрастны, в этом надо отдать им должное, - но тем не менее, они создают некий упрощенный образ человека, за или против которого они свидетельствуют, и потому уже не приходится говорить ни о какой свободе и беспристрастности наших выводов на основании одних только фактов. И в связи с этим я призываю вас отвергнуть нарисованный г-ном обвинителем образ страшного и беспощадного убийцы, по крайней мере до тех пор, пока мы не попытаемся понять его как человека, а не какого-нибудь монстра, вооруженного склянками с ядом. В противном случае мы не сможем полностью поручиться за справедливость решения, которое нам предстоит принять. Этот человек (я говорю человек, а не подсудимый, ибо прежде всего он человек), сидит перед нами. Посмотрите на него, так ли на самом деле он беспринципен и безобразен, как пытался только что доказать нам г-н обвинитель? Неужели он действительно похож на отпетого головореза, рожденного только для грабежей и убийств? Перед нами не более, чем жалкое и придавленное тяжестью собственной вины существо, заметьте, тяжестью вины, а не ожидаемого приговора. Ибо г-н обвинитель не учел в своей речи самого главного: того, что человек этот сам пришел в суд с повинной и признался во всем, ибо совесть, как говорят в народе нашем, - не сосед и уйти от нее не так то просто. Уйти можно только от правосудия, и, я уверен, последнее у него могло получиться, если бы он только захотел остаться безнаказанным. Меня более всего удивляет то, что г-н обвинитель совершенно вычеркнул факт явки с повинной моего подзащитного, тот факт, что Дударев сам без всякого постороннего содействия, принес свою единственную собственность - личную свободу на алтарь правосудия, и вовсе не мы, защитники законности, вынудили его к этому. Теперь скажите, какое право имеем мы обращаться с ним так, как будто мы сами уличили его в преступлении и пытаться уловить его в том, в чем был он уличен и осужден еще до начала процесса судией более жестоким и беспринципным - собственной совестью?
  Он говорил увлеченно, он хорошо знал и умел владеть аудиторией, и добился того, что публика наконец соизволила обратить внимание и на подсудимого, на которого смотрели уже с интересом, а не ужасом перед содеянными им преступлениями. Презрительная ненависть к нищему убийце под влиянием Шеделя переросла сначала в живой интерес к нему, а потом даже в некоторое сожаление, хотя этот переход из-за незамысловатости причин злодеяния происходил крайне медленно и трудно. Но речь адвоката несла в себе какое-то мистическое очарование. Он говорил не слишком горячо, ибо в этом случае его напряжение непременно передалось бы слушателям, и они не уловили бы смысла за чувствами, но и не слишком сухо и размеренно, как Захаров, ибо последнее могло бы только утомить их. Он обладал каким-то одному ему известным секретом привлекать внимание людей к тем своим словам, которые могли бы иметь решающее значение для принятия нужного для него решения.
  В начале речи он заметил, что, ознакомившись с делом, он не нашел никаких достаточных улик против своего подзащитного, таким образом выходило, что единственной уликой против него было его собственной признание в убийстве. И в следствие этого адвокату ничего не остается делать, как защищать собственные слова подзащитного, а не опровергать обвинения, построенные на несуществующих уликах.
  После такого введения Шедель непосредственно перешел к защитительной речи, которая строилась по обычной схеме, принимаемой адвокатами в случае признания подзащитным собственной вины, то есть путем апеллирования к лучшим человеческим чувствам присяжных и судей, доказательству неизбежности преступного акта в существующих обстоятельствах и выведения факта противоестественности преступления для данной личности.
  Однако он отказался от излюбленного в этих случаях трюка: оправдать преступление Дударева с точки зрения западноевропейской позитивистко-социалистической формулы типа "бытие определяет сознание", или русской сентиментальной: "среда, мол, заела", хотя эта метода никогда не теряла своей популярности в нашей адвокатуре, тем паче, что на скамье подсудимых находился нищий деклассированный безработный. Он повел защиту несколько иначе, и при всеобщем возмущении злодеяниями "преступника" это был единственно правильный путь.
  - Не подумайте, господа, что я пришел сюда оправдывать убийцу,- это было бы просто безумием с моей стороны. Мой подзащитный виновен в двух тяжких убийствах, которым оправдания нет и быть не может, поскольку они были совершены сознательно, и он сам подтверждает это. Однако я еще раз призываю вас не спешить с определением его вины, внимательно рассмотреть причины его проступка и попытаться ответить на вопрос: отчего вдруг человек, по природе своей ко злу вовсе не склонный, иногда становится способным на столь тяжкие преступления?
  Вся речь его вообщем то к этому вопросу и сводилась. И он, ссылаясь на свидетельские показания, старался доказать, что его подзащитный совершенно не склонен к убийству и грабежу, все это претит его натуре, как претит натуре всякого нормального человека, но тут же замечал, что его подзащитный - человек от природы вспыльчивый, живущий одними лишь эмоциями, в следствие чего он совершенно не способен к размышлению и самоанализу. И хотя эти факты его внутренней природы сами по себе вовсе заключают в себе склонности к убийству, тем его преступление становится страшнее и мучительнее для самого преступника, ибо совершается оно рукой человека, совершенно к нему не способного. Исходя из этого становится вполне понятным факт его явки с повинной. Здесь он вкратце изложил биографию подзащитного, причины его появления в нашем городе, особенно упомянул об обманутых надеждах на новую жизнь, обещанную правительством, - и все это в совокупности не могло не привести Дударева в один прекрасный момент к мысли о возможности улучшения существующего положения более легким, но противозаконным путем, что и ускорила водка, которой до той роковой ночи он пил крайне мало и не мудрено, что чрезмерная доза оказала на него столь пагубное влияние.
  - Хочу вам заметить, господа, что судьба этого несчастного убийцы не единична, что только лишний раз указывает на серьезную опасность для нашего общества со стороны разного рода деклассированных элементов. Это еще одно грозное предупреждение всем нам, в то время как еще слишком свежи в памяти вооруженные беспорядки 1905 года, в которых, кстати сказать, винить одни только известные элементы нашего общества было бы крайне ошибочным. Наша гражданская и социальная ответственность требует от нас прежде всего того, чтобы мы, констатируя тот или иной недочет в обществе, прежде всего оглядывались на самих себя, на свое собственное место в правовом обществе. В противном случае мы не имеем никакого права носить звание юриста. Вспомните, сколько человек ежегодно, кто по причине малоземелья, столь угнетающего центральную Россию, кто по причине собственной никчемности и неспособности устроиться на родной земле, - иными словами слабейших элементов наиболее здорового нашего сословия, - устремляется в города, пополняя нищий и неустойчивый класс, которому, по словам одного немецкого социолога, совершенно нечего терять кроме своих цепей, - я имею в виду именно низкооплачиваемые и неквалифицированные слои пролетариата: чернорабочих и просто бездельников. Таким образом создается очаг социальной нестабильности и просто уголовщины, и мы не имеем права закрывать на это глаза.
  Эти слова были ответом на политический экскурс обвинителя, и кто слушал внимательно речи обоих, имел возможность сравнить их между собой. Они как и в первом случае вызвали шум в зале, и демократия снова заволновалась. Депутат Думы, разогнанной министром внутренних дел, от партии кадетов снова вскочил со своего места, демонстрируя тем свободу слова.
  - Хорош! Губернский Столыпин нашелся.
  Но Шедель никак не отреагировал на этот пассаж и невозмутимо продолжал:
  - Я вовсе не хочу этими словами оправдывать деяние моего подзащитного, а только хочу подчеркнуть насколько был закономерен подобный исход. Что же мы имеем в действительности? Мой подзащитный - честный и простоватый малый, волею случая попадает из деревни большой и чуждый ему город и совершенно теряется в нем по собственной неприспособленности к городской жизни. Ему не к кому обратиться за помощью, и никто не спешит ее оказывать, а ведь на руках у него семья: жена, сестры, брат-инвалид войны, - как в этом положении не впасть бедному человеку в отчаянье, - а с характером моего клиента я уже имел честь вас познакомить. И думаю, вы убедились, что перед нами - слабый и непостоянный человек, не способный к здравому рассуждению и анализу своих действий... Сейчас у него нашлось немало сочувствующих из различных организаций, специализирующихся на милосердии и призрении, но не может не удивлять тот факт, что они обратили на него свое внимание только тогда, когда непоправимое было уже совершено... Но я не буду повторяться. Мы только должны помнить, что если бы все мы были праведны, может быть, и не выходило бы преступников из нашей среды. Вспомните библейскую блудницу, в которую никто не осмелился бросить камень, или мы почитаем себя несравненно лучшими тех древних людей?... Теперь вы видите перед собой образ жалкого убийцы, деяние которого для него самого так же отвратительно, как и для любого из сидящих здесь, а это лишний раз доказывает, что преступление было совершено в состоянии аффекта, страшнейшей депрессии, в которой он находился в момент убийства. Вспомните его собственные показания, что, если бы жертвы не завернули случайно в придорожный трактир, он безусловно бы напрочь позабыл об убийстве, спланированном им в каком-то несознательном порыве. Не о том ли говорит и тот факт, что он, оттаскивая трупы к оврагу, совершенно не обратил внимание за наблюдавшим за ним свидетелем Егоровым, несмотря на то, что неоднократно оборачивался в сторону дороги, что свидетель и показал на следствии? Все это только подтверждает нездоровое психическое состояние моего подзащитного в момент совершаемого им преступления, которое легко объяснимо, если принять во внимание изложенные мной ранее факты его биографии.
  Завершая психологический и социальный портрет преступника, Шедель перешел к вопросу о наказании и сказал между прочим следующее:
  - В ваших руках, господа судьи, определить меру наказания для убийцы: лишить ли его права на свободу вообще или оставить шанс вернуться и начать жизнь сначала. Мне кажется, цель наказания должна заключаться именно в возможности возвращения преступившего закон в общество, его сохранении в качестве социализированной личности, а вовсе не в извержения из него. Только такое наказание оправдывает сам институт наказания. Ибо цель его заключается в определении той меры наказания, которая могла бы заставить преступника осознать тяжесть его злодеяния и предупредить рецидив, а вовсе не в том, чтобы наказывать его ради самого наказания, в этом случае наказание скорее походило бы на месть общества своему сыну в то время как само общество не смогло обеспечить ему нормальной жизни. А месть всегда считалась в цивилизованных странах чем-то противозаконным, так не будем же уподобляться кавказским или сицилийским дикарям, устраивавшим свое "вендетто" ради торжества собственных варварских уложений. Потому что всякая злоба и ненависть ничего кроме ненависти и злобы же породить не может. Злоба общества к человеку, нарушившему его устои, порождает из своих недр злобу к самому обществу, вынесение приговора, исходя не из справедливого рассмотрения преступления и личности самого преступника, а из тяжести ущерба, нанесенного обществу или личности, делает суд зависимым от общественных настроений, в то время как в нем должна превалировать идея о справедливости, в основе которой лежит закон. Наш суд - свободный суд свободного европейского государства (тут снова послышался революционный шум со стороны кадетов и иже с ними)... свободный не только как самостоятельный государственный орган, но и как коллективная воля свободных людей... Потому, господа, я призываю вас не делать преступника рабом собственных ошибок, - и это в вашей власти. Оставьте этому человеку возможность вернуться к нормальной жизни. Он нечаянно заблудился в хаосе нашего несправедливого мира, он не сумел найти в нем своего пути, а сторона обвинения предлагает погрузить его в еще больший хаос, из которого ему уже не выбраться вовек. Я призываю вас не делать этого! Вы должны определить для него такую меру наказания, которая открыла бы перед этим человеком возможности к обращению, в этом случае общество вернет себе своего члена, и вы приобретете этого человека для него, если же вы ошибетесь теперь - то, уверяю вас, потеряете его навсегда. Наказание необходимо преступнику, для морального очищения необходимо, но, как и всякая полезная вещь, необходимо в меру. И вы, господа судьи, должны верно вычислить теперь эту меру, чтобы вместо лекарства не подсунуть болящему яд. Не забывайте, что в ваших руках только один вид наказания, второй же так часто бывает гораздо более существенным для преступника. Да и вступает в силу он значительно раньше вашего приговора, и продолжаться может целую жизнь... Таким образом наказание физическое должно преследовать только одну цель: вызвать в преступнике более глубокое душевное раскаяние и с тем готовность к изменению прежней порочной жизни, и многие жесткосердные натуры без него не смогут прийти к второму. Но перед нами человек, который уже успел раскаяться в своих действиях до того, как мы принудили его к тому, и не забывайте, что он сам пришел к нам со своим раскаянием, дабы физическими страданиями заглушить душевную боль, телесными скорбями смыть кровь со своих рук. И вы должны теперь сделать все, чтобы человеку этому не пришлось впоследствии раскаиваться в том, что он добровольно отдал себя в руки закона, сам обратился к правосудию, подобно тому как обращаются к врачу прокаженные, ибо только через наказание он надеялся прийти к искуплению своих грехов.
  Он еще минуты две порассуждал о муках совести, "гложущей душу без зубов" и закончил речь очередным призывом к человечности и милосердию по отношению к преступнику, душа которого и без того содрогается от содеянного и жаждет наказания, объявил также, что жена преступника готова отправиться вслед за мужем на каторгу, дабы разделить с ним все тяготы тамошней жизни, и потому, присудив Дударева к бессрочной каторге, суд нечаянно присудит к тому же еще одного ни в чем неповинного человека, в то время как нам следует восхищаться ее мужеством, а никак не усугублять ее страдания.
  Когда Шедель закончил, в зале пытались даже аплодировать, и Председательствующий раздраженно звонил в колокольчик. Однако аплодисменты эти относились к Шеделю как адвокату вообще, а не как к адвокату конкретной личности, и это понимали и судьи и присяжные. Сегодня перед ними предстал совершенно другой Шедель, но тем более это показалось всем замечательным, и его нынешнее амплуа придало ему только еще большую популярность. В этой новой роли адвокат многим понравился даже более, нежели во всех прежних, ибо в ней было много живости и красноречия, в то время как прежде - исключительной логики и четкой системы доказательств. Сам же Шедель был совершенно не доволен своим выступлением, но тем не менее был счастлив оттого, что еще раз сумел сыграть столь любимую им роль адвоката. Он играл ее не с тем клиентом, играл не так, как хотел бы, он именно играл, а не работал, чего прежде никогда не позволял себе из гордости, - но тем не менее никогда еще он не был настолько счастлив, выступая в столь дорогом для него зале, в котором не появлялся уже много лет. И если бы даже он и проиграл это дело, то не слишком бы огорчился, потому что участвовал в нем только ради самого себя, - не для удовлетворения собственного тщеславия, даже не ради закона и справедливости, о которых в этом деле не могло быть и речи. Он хотел царствовать над всеми и вся в этом здании, царствовать над законом и присяжными, судьями и публикой, как царствовал много лет назад, приковывая к себе жадные, иногда завистливые взгляды слушателей и репортеров. Он жаждал сражений и побед. За короткое время своей зажигательной речи, сочиненной им не более чем за полчаса и дополненной на ходу, и которая была произнесена не ради подзащитного и слушателей, а опять же ради себя самого, - он готов был отдать многие годы своей бездеятельной жизни, и в то же время в глубине души он страшно презирал себя за эту "жалкую" речь...
  Подсудимому было также предложено сказать несколько слов в свою защиту. Дударев долго не мог понять, что от него требуют, потом робко приподнялся со своего места, и уныло пробормотал, уткнув растерянный взгляд в пол:
  - Виноват я, окаянный, в кровях неповинных... Воля - ваша, что мне теперь оправдываться?.. Грешен я, грешен....
  Голос его задрожал от слез, внезапно подступивших к горлу, и, чтобы не расплакаться при публике, он обреченно махнул рукой и уселся на свое место, закрыв лицо руками.
  После переговоров сторон о форме постановки вопросов, Председательствующий с кратким напутствием передал присяжным опросный лист только с двумя вопросами: виновен ли крестьянин Дударев в том, что ... января 19... года с целью грабежа лишил жизни путем отравления купцов Ховрина и Метелина; если же Дударев виновен, то имел ли он заранее обдуманное решение лишить жизни упомянутых господ с целью завладения их имуществом?
  Присяжные отправились в совещательную комнату, за ними зал покинули также и судьи. Перерывом воспользовались многие поклонники Шеделя, дабы выразить свое восхищение блестяще построенной защитой. Первой к нему подошла какая-то солидная дама с огромным букетом роз и долго говорила по-французски о его таланте, букет вручил также владелец одной из местных фабрик. Хотя последнему и стукнуло уже 88 лет, и он уже почти ничего не слышал и не видел, но тем не менее не мог помыслить себя вне общественной жизни. Он долго тряс Шеделю руку и кричал громко под самое ухо, словно пытаясь таким манером превозмочь собственную глухоту: "У вас талант, сударь... Спасибо за доставленное удовольствие...Как вы хорошо сказали про это..."
  Победа еще не была одержана, но тем не менее каждый старался пожать руку адвокату. Шедель принимал все рукопожатия с обычной своей холодностью, в то время как сердце его лихорадочно билось.
  Присяжные просовещались довольно долго, наконец, старшина передал Председательствующему опросный лист. Судьи также о чем-то посовещались и вернули его старшине для оглашения решения.
  В зале воцарилась напряженная тишина. По первому вопросу присяжные единодушно признали Дударева виновным, тем не менее отметили необходимость всяческого снисхождения к подсудимому. По второму он был полностью оправдан. Услышав такой неожиданный приговор, Прокурор готов был уже разорвать на себе мундир от негодования.
  "Как же такое может быть! - возмущался он вслух, - тут же двойное убийство! Они что: совсем с ума посходили?"
  Волнения его прервал голос Председательствующего, справлявшегося у Мстислава Афанасьевича, по какой статье он предлагает осудить Дударева.
  - 453 Нового уголовного уложения, - в сердцах бросил он и с величайшей неприязнью посмотрел в сторону Шеделя.
  На что Шедель только усмехнулся и заметил тихо:
  - Если только 458 - не свыше 8 лет каторги.
  Он снова победил.
  - Суд удаляется для определения окончательного решения, - провозгласил председатель.
  К концу дня приговор был вынесен: 5 лет каторжных работ с последующей ссылкой на поселение, и зал снова аплодировал, теперь уже провожая Шеделя, покинувшего здание суда сразу после вынесения приговора.
  Алена не сразу поняла причину всеобщего восторга, она даже не расслышала приговора, заранее подготовившись к самому страшному.
  - Что такое они сказали? - переспросила она робко у сидевшего рядом студентика.
  - 5 лет! Шедель победил.
  - Какой Шедель? Почему он победил?
  - Дак ведь всего пять лет каторги ему дали!
  - Пять лет, - как во сне повторила она, - так ведь это так мало... как один день...
  Студент уже не слушал ее и с восторгом следил за удалявшимся Шеделем.
  - Вот он его спаситель то уходит, милая, - сообщила Алене старая купчиха-старообрядка, которая воспылала к ней неожиданной нежностью, узнав от посторонних, что эта маленькая женщина и есть жена несчастного убийцы.
  Опомнившись и разобравшись в чем дело, Алена, все таки не слишком хорошо понимавшая суть приговора, поддалась всеобщему восторгу и бросилась вслед за "спасителем".
  Она настигал его уже одетого у самых дверей, и, вся пунцовая от смущения, схватила его руку и с жаром поцеловала. Она хотела даже упасть перед ним на колени, но, Шедель, догадавшись о ее намерениях, подхватил ее за локти.
  - Что вы себе позволяете? - недоуменно воскликнул он, - прошу вас немедленно прекратить это! Ну и странный народец, однако...
  - Я и не знаю, как благодарить вас, барин, ведь вы нас спасли, - горячо заговорила она, - нам же говорили, что за два убийства с целью грабежа никак не меньше 25 лет каторги дают... Вы верно, праведный человек, раз они послушались вас.
  С этими словами она снова схватила руку Шеделя в надежде припасть к ней губами в чувстве неизъяснимой благодарности, но тот отдернул ее уже с гневом.
  - Вы не смеете этого делать! Я вам не господин, и вы - не холопка.
  - Я буду молиться за вас всю оставшуюся жизнь, - не успокаивалась она, - Божья Матерь не оставит вас за ваши богоугодные дела... Мой муж - добрый и бесталанный человек, мог ли он кого убить?.. Только вы из них всех и сказали, что "нет", - не мог, сказали единственную правду, и вас помилуют потом за то, что в этой жизни вы сами умели миловать...
  Она поклонилась ему до земли, по-русски, и, боясь более досадить своему благодетелю, бросилась прочь.
  Он еще несколько секунд постоял в задумчивости, потом с досадой швырнул подаренные ему цветы под ноги швейцару и вышел на улицу.
  "О, что за нелепость, - рассуждал он вслух уже в автомобиле, - просить снисхождения для ни в чем неповинного человека и защищать его ложные показания! И, прекрасно зная, что тут один только самооговор, доказывать всем обратное! Можно ли после этого чувствовать себя героем и радоваться собственному триумфу? Нет, адвокатская практика - все равно, что пристрастие к табаку, к которому при периодическом потреблении, привыкаешь вплоть до того, что даже помыслить себя без папиросы не можешь... Верно, ох верно, сказал Макар Долгорукий про адвокатов. "Нанятая совесть", и никуда нам от этого не деться, равно как не сможем мы никогда окончательно изжить из себя эту назойливую потребность в судебном состязании."
  Дома у него долго не смолкал телефон. Все хоть сколько то знакомые с ним люди пытались поздравить его с блестящей победой, но это только еще больше раздражало Шеделя. Хотя он и был по-своему счастлив от краткого возвращения к практике, все таки какой-то неприятный осадок оставался в его душе, который особенно стал мучить его после разговора с женой подзащитного. Чтобы застраховать себя от ненужных визитов и телефонных разговоров, Борис Владимирович решил отобедать в ресторане, и нарочно выбрал самый захудалый и захолустный, чтобы наверняка не встретить в нем никого из знакомых. Он жаждал теперь одиночества и тишины, дабы свободно отдаться во власть сладостно-мучительной тоски, не покидавшей его даже сегодня, в день столь шумного успеха и полного триумфа в суде, который тем не менее не принес ему ожидаемого удовлетворения.
  
  
  
  Глава 5
   "Свободен только одинокий - его ошибки и грехи падают только на его голову".
   (А.Ф.Кони)
  В собственном экипаже за Казанскую заставу ехать он не решился, дабы не привлекать в себе излишнего внимания. Пьянящий воздух цветущего майского вечера заставил Бориса Владимировича избрать самую длинную дорогу, и он приказал извозчику не слишком торопиться. Однако насладиться красотой тихого вечера он как обычно не смог, она нисколько не тронула его, и очень скоро он снова погрузился в себя, в угар бесконечных и не слишком радостных мыслей. Он пробовал даже молиться дабы побороть в себе неотступный дух уныния и печали, сильно томивший его в последние дни и не оставивший его даже теперь, когда, казалось, заветное желание его было исполнено, однако даже молитва не помогла ему сосредоточиться и обрести душевное тепло взамен мертвого равнодушия и щемящей пустоты гордой и одинокой души, не способной ни к любви, ни к страданиям, презирающей достижения и богатства этого мира, но тем не менее не пожелавшей смириться ради приобретения другого.
  Не замечая никого и ничего вокруг, вошел он в безвкусно оформленную парадную дверь и оказался в небольшом мрачном зальчике, наполненном невзрачными и безынтересными для него людьми, которые изо всех сил пытались скрыть свое внутреннее убожество и внешнюю неустроенность за водочным угаром, вальяжным поведением и нелепым трясением своими жалкими ассигнациями, которые вероятно весьма долго собирались для одного решительного дня лихого кутежа в третьесортном ресторане. Все эти люди вызывали у Шеделя равнодушное презрение, равно как и скверная музыка, претендовавшая на передачу хмельного русского духа, которая состояла из какой то мешанины городского фольклора и цыганщины, и вызывала у Шеделя просто животное отвращение.
  Он был слишком далек от них всех, а жалкие их интересы были для него просто противны, он сознавал их ничтожество: духовное и материальное, и чувствовал себя среди этих убогих людей более одиноким чем когда-либо, а это, как ни странно, вызывало у него даже какое-то удовлетворение, подобное тому, что иногда испытывает человек, гордый и тщеславный и долго и безуспешно боровшийся с вышеназванными пороками, когда, порою, находит он упоение в безобразии падения, которое заставляет его осознать и, - может статься, единственный раз в жизни осознать, - собственное несовершенство и окаянство.
  Он обратил внимание на то, что рыжий тощий официант, одетый в накрахмаленную до нелепости, но сильно поношенную рубашку, занес ему блюдо с правой руки, замешкался с салфеткой, что место заказанного кларета ему принесли лиссабонское, однако только усмехнулся про себя, виду же никакого не подал. Потом, удрученный такими мелкими и ничего незначащими для здешних посетителей подробностями, без всякого аппетита принялся за "Оливье".
  Пообедав кое-как под дикие разгульные песни местного оркестра, разбавленные нестройными подвываниями хмельных посетителей, Шедель неожиданно ощутил на себе чей-то внимательный пристальный взгляд. "Может, я просто не вписываюсь в эту теплую компанию, или действительно кто-то мог узнать меня здесь, - подумалось ему, - но с кем из здешней публики я могу быть знаком?" Он сделал глоток вина, потом обернулся, чтобы узнать, кто так пристально следит за ним.
  За соседним столиком он увидел знакомую бородатую физиономию в золотом пенсне, которая принадлежала Мануильскому. Кроме того, Мануильский находился здесь не один, а в обществе некой особы монголоидного типа, молодой и довольно приятной на вид, одетой как барышня в шерстяное красное платье и шляпку, которая совершенно не шла ей. Под его взглядом Мануильский сильно сконфузился и даже как-то сник, и Шедель даже заметил, как судорожно сжалась его рука, державшая вилку.
  "Черт возьми, а он то что здесь делает? Это место совершенно не подобает человеку его положения, - подумал Шедель, - да еще эта туземка... Вероятно он подобным образом скрывает свою связь от посторонних глаз. Однако мне нет до них никакого дела. Сам то я, что делаю в этой дыре, что и от кого пытаюсь скрыть?"
  Он тактично отвернулся и собрался невозмутимо продолжать свою трапезу, чтобы не смущать эту странную пару своим вниманием. Однако взгляды их уже встретились и Мануильский безусловно узнал его и понял, что Шедель также не мог не обратить на него внимания. Хотя встреча была крайне нежелательна для обоих, кто-то все таки был должен подойти и поздороваться. Шеделя смущало присутствие этой женщины, которая безусловно имела какое-то отношение к Мануильскому, и потому он изо всех сил старался показать им, что не заметил их присутствия. Мануильский понял его состояние, и, сам будучи человеком глубоко порядочным и искренним, решил расставить все точки над i, раз уж его тайная связь так неожиданно открылась. Он первым подошел к Шеделю.
  - Поздравляю вас с победой, - были его первые слова, - весь город только и говорит, что о вашем триумфе. Но право же я никак не ожидал встретить вас здесь. Я полагал, что вы сейчас празднуете это событие на каком-нибудь банкете, организованном в вашу честь в клубе или собрании.
   Он сказал это очень смело, прямо глядя в невозмутимые стальные глаза адвоката.
  - Это излишне, - грустно ответил Шедель, - если победа - моя, зачем мне ей с кем-то делиться?
  - Логично, - согласился Мануильский и, несколько помедлив, пригласил Шеделя за свой столик.
  - Это излишне, - уклонился Борис Владимирович.
  - Однако не откажите мне в удовольствии выпить за ваш успех, сейчас я закажу шампанского. Прошу вас, будьте так любезны...
  Шедель догадался, что их тройственный союз как-то сможет облегчить двусмысленное положение Мануильского в этой ситуации, и он решил оказать ему услугу несмотря на то, что присоединяться к ним ему крайне не хотелось.
  Мануильский поспешил представить адвокату свою спутницу, назвавшуюся Катериной Ивановной. Поскольку имя у нее было русское, Шедель понял, что она принадлежит скорее всего к какой-нибудь народности из тех, что рассеяны по бескрайним просторам нашей Сибири и Крайнего Севера и давно уже исповедают православие и носят русские имена.
  Она скромно молчала все время этого странного застолья, на Шеделя не смотрела вовсе, лишь изредка бросала тревожные взгляды в сторону своего спутника. Шедель, дабы не смущать ее, также старался не смотреть в ее сторону. Вообще и Мануильский и Катерина Ивановна выглядели совершенно потеряно, и сильно напоминали каких-нибудь мелких воришек, внезапно пойманных на месте преступления удачливым следователем. На шансонетку женщина эта была не слишком похожа, да и вел себя с ней Мануильский как-то странно, не так, как обычно ведут себя женатые мужчины, снимающие время от времени проституток для минутных утех.
  Они молча выпили шампанское сначала за победу Шеделя в суде, потом за его талант, потом за российское судопроизводство и еще за торжество справедливости... Мануильский, как и Шедель пивший очень мало, ни с того ни с сего стал заказывать новые порции шампанского, хотя этот веселый напиток совершенно не подходил двусмысленному положению всех троих, которое несмотря на судорожные улыбки и чеканные торжественные фразы больше походило на поминки по не слишком дорогому, но очень неожиданно скончавшемуся покойнику. Довольно быстро охмелевшая Катерина Ивановна, скоро совсем отказалась пить, Шедель же пил больше ради приличия, причем с превеликим отвращением к потребляемому им напитку. А Мануильский продолжал наполнять бокалы, но делал это как-то механически, не интересуясь ни спиртным, ни процессом его потребления, словно бы он свершал какую-то крайне необходимую и неизбежную в его случае операцию.
  Катерина Ивановна, заметив, как все более соловеют глаза у ее спутника и как все больше мрачнеет его гость, тихо сказала Валерию Соломоновичу:
  - Может, я пойду?
  - Конечно, если хочешь. Сейчас я отправлю тебя на извозчике.
  - А вы... вы разве не поедете со мной? - еще тише спросила она, как-то особенно грустно и разочарованно.
  - Нет, нет... Я приеду попозже, часам к 9-10, - поспешно сказал он, и поглядев на Шеделя добавил, - ради Бога, простите меня. Я сейчас вернусь... Минуты через две. Пойдемте Катю... Катерина Ивановна.
  Шедель снова остался один. Он чувствовал себя так, словно бы его с головой погрузили в какую-то помойную яму, что он был не только свидетелем, но и соучастником какого-то отвратительного греха, и, более того, даже способствовал его сокрытию. Ему хотелось немедленно встать и уйти, и никогда более с этими людьми не встречаться. Но он не имел права уходить теперь. Напряженное и затравленное состояние Мануильского передалось ему, и Шеделю уже не за него стыдно было, а перед ним. Он не имел права добивать его, бросать свою холодность как перчатку ему в лицо, потому что во всей этой неловкой суете Валерия Соломоновича вокруг своей персоны он чувствовал не одно только чувство стыда перед невольным свидетелем за свою связь с женщиной низкого происхождения, не один только животный инстинкт обхаживать этого свидетеля и не уронить свое собственное имя в его глазах, но также что-то жалкое, глубоко несчастное, даже более того - он ощущал некое странное тяготения к себе этой несчастной души, мятущейся и страдающей от собственного двойственного положения, и жаждущей это положение облегчить путем переложения хоть части своих переживаний на плечи совершенно чужого и далекого ему человека, которого он тем не менее уважал, в порядочность которого он верил. И Шедель остался, и сам разлил шампанское на двоих.
  - А вот и я! - изобразил на лице своем улыбку Мануильский и тут же принялся за шампанское, не говоря собеседнику ни слова.
  Шедель не хотел говорить с ним и не хотел его слушать, менее всего его интересовали личные дела директора театра, но в то же время он понимал, что Мануильский хочет ему что-то сказать, и именно ради этого Борис Владимирович и дождался его, а вовсе не для слышания пустых и малодушных оправданий. Он знал, что Мануильский много выше всего этого.
  - Тошно жить, - ни с того ни с сего заявил Валерий Соломонович, - ведь в сущности жизнь - прекрасна и интересна, однако что-то не то... не то получаем мы от нее. Счастье - лукавая птица, и не всем дано ее поймать: одни как ни изловчаются в этом - им не удается, иным же - оно само в руки летит, без всяких усилий. Только те и счастливы, кто малым умеет довольствоваться, и на многое не зарится; они то и есть наиболее умелые ловцы удачи.
  Шедель не любил, когда люди начинали жаловаться на свою судьбу, особенно же досаждали ему пьяные жалобы. Потому он ответил Мануильскому с некоторым раздражением в голосе:
  - Только дуракам все в руки само летит. По-моему же, наиболее счастлив тот, кто способен сравнивать. Да и вам ли говорить о несчастье: у вас есть семья, дети, которых вы любите, ваша музыка... А возьмите меня: я всего этого лишен. Я одинок, от любимого дела отлучен, у меня одна только Россия осталась, кроме нее мне совсем нечего любить.
  - Это ведь очень много, - вздохнул Мануильский, - одиночество и Россия - это более чем счастье. Если бы у меня была только музыка и Россия, я бы наверное был счастлив. Нет, не так я прожил жизнь.
  - Вы никогда не думали о смерти как физическом акте, - задумчиво сказал Шедель, - у вас хотя бы будет на чьих руках умереть.
  - О, стоит ли этот краткий миг мучений целой жизни? - скорбно усмехнулся Мануильский, - умирать надо с Богом, наедине с Богом. Кто же будет рядом со мной в этот миг - мне глубоко наплевать.
  - Это - верно, - как-то зло усмехнулся Шедель, - однако разве у нас с вами такое уж чистое сердце, чтобы узреть Христа И все таки, что не говорите, хочется на смертном одре увидеть на лицах людей, предстоящих рядом, не одно только слепое преклонение перед страшным таинством, а живую человеческую скорбь, вызванную любовью к уходящему от них ближнему. А кто любит меня, кто сможет возрыдать обо мне, когда я уйду?
   Мануильский не расслышал его слов и неожиданно перевел разговор на другую тему.
  - Послушайте, а давайте закажем сейчас водки и напьемся. Посмотрите вокруг: как все умеют радоваться жизни, ловить даже краткий миг веселья!
  - Это какая-то извращенная радость, - хмуро заметил Шедель, - вообще в России не умеют радоваться по-настоящему. Здесь радость - натянутая, да и смех сквозь слезы, неестественный смех. Стоит ли вообще радоваться?
  - И все таки давайте напьемся, как последние гуляки и кутилы, как напивается голытьба на светлый праздник...
  - Зачем? Чтобы уподобиться этим людям? (Шедель презрительно поглядел на гуляющий в ресторане народ). Вот уж действительно величайшие мудрецы. И впрямь, мудрость жизни заключается как раз в этой самой способности жить одним днем и умении пить чашу каждого нового дня до самого дна. Как там в народе говорят: пить будем, гулять будем, а смерть придет - помирать будем. Что ж, это своего рода национальная мудрость.
  - И все таки...
  - Я не пью водки, - отозвался Шедель.
  - А я выпью.
  - Как хотите. Хотя мне кажется, что мы уже достаточно выпили сегодня.
  Выпив водки, Мануильский впал в еще большее уныние и всеобщая радость, вопреки желанию, не коснулась его.
  - В конце концов, что такое случилось с вами? - пожал плечами Шедель, который сам был уже готов про себя сетовать на свою горькую долю, вечную меланхолию и тоску.
  - Жизнь сложилась не так, как я хотел, - с горечью отозвался Мануильский, - моя семья превратила мою жизнь в ад. Я убил свою музыку, а служение музам не терпит суеты.
  - Так разведитесь, - холодно бросил Шедель.
  - Не могу. У меня четверо детей. Как же вы не понимаете меня! - тоскливо ответил Мануильский.
  - А вы ведь всем казались довольно сносной парой, - задумчиво заметил Шедель, - воистину суета сует - жизнь человеческая. Счастья в браке - нет и быть не может, и даже самый удачный союз имеет надежную вакцину против счастья. В браке любовь невозможна, любовь в полном смысле этого слова: большая и всепоглощающая, не говоря уже о многом другом, что брак отнимает у человека. Однако, если только вас это может хоть как-то утешить, я скажу вам, что я также не ощущаю себя достаточно счастливым, хотя я всегда спокоен и вполне удовлетворен своей жизнью. Я даже избегаю прочных и долгих связей с женщинами, чтобы случаем не привязаться к кому-нибудь, и тем нарушить мою внутреннюю гармонию, мой вечный покой. Счастье и любовь - переменчивы, покой - вечен. Но, боюсь, покой только для философии и жизни хорош, для рождения музыки он вреден.
  - Покой - своего рода паралич души, он вреден для всякого. Но вы говорите, что любите Россию, стало быть, вы - не совсем равнодушный тип.
  - Пусть так. А вы любите музыку, что же в таком случае мешает вам реализовать в ней свою любовь? Ведь любовь - самое сильное из чувств человеческих, не считая жажды.
  - Музыка и есть мое единственное счастье, только она приносит мне настоящую радость. Но ведь не только музыка живет во мне, не забывайте, что я живой человек и у меня есть еще и сердце.
  - Личное счастье - непрочно, и покидая нас, оно только прибавляет шрамов нашей неприкаянной душе.
  - Пускай так. Несчастья призваны возвеличивать нас. И я готов даже двойную цену заплатить Создателю за самый короткий миг человеческого счастья, покоя, любви, наконец. Но вы, наверное, считаете это чем-то смешным и недостойным человека. Скажите мне правду, сами то вы не мечтали никогда о личном счастье, о больших и сильных чувствах?
  Да, он имел теперь полное право требовать от Шеделя откровенности, потому что нашел наконец замкнутого и сильного человека, которому смог без боязни доверить свою душу. И он требовал теперь ее, глядя хмельными глазами на своего собеседника, который смотрел куда-то вглубь себя. Шедель вовсе не хотел обманывать его, он предпочитал вообще уклоняться от бесед с людьми, нежели обманывать их. Он никогда не допускал никого до себя и ни с кем не бывал откровенен, да и от других не требовал никаких излияний сердца.
  - Что же я могу вам ответить? - пожал он плечами, - я искал всю жизнь свободы, я хотел стать свободным, и я стал им.
  - От чего свободным? - грустно покачал головой Мануильский, но тут же осекся.
  Воцарилась небольшая пауза, которую нарушил Шедель.
  - Скажите, Валерий Соломонович, а вы любите эту женщину?
  - А? - очнулся от какого-то полузабытья Мануильский, - вы о Катюше говорите?
  - Ну да, о Катерине Ивановне.
  Мануильский долго не отвечал и можно было бы подумать, что вопрос этот не слишком приличен, если бы Шедель не чувствовал, что Мануильский сам хочет говорить на эту тему, но не знает, с чего лучше начать.
  - Я и сам не понимаю, - через некоторое время отозвался он, - что если кто-нибудь узнает о нашей связи, представляю, какой скандал поднимется! Он живет с туземкой, он, женатый человек! А главное, главное, что с туземкой! Боже, какие они все пустые, бесчувственные люди, как тяжело жить среди них! А вы даже представить себе не можете, что за прекрасный она человек! Впрочем, как вам понять меня, вы ведь - свободный человек.
  - Я понимаю вас. Я далеко не такой, как все остальные, но оставим это...
  - Да, наверное вы понимаете меня. Катюша - единственный человек, который скрашивает мою неприкаянную жизнь, она дает мне слишком много, столько, сколько никто кроме нее не мог бы дать. И пускай она необразованна, даже не слишком умна, но тем не менее только она способна меня понять, успокоить мою мятущуюся душу, она, а вовсе не моя умненькая и властная жена. Именно Катюша дала мне покой... или призрак покоя, о котором я так давно мечтал. Скажу более: я даже по-своему счастлив с ней, если только можно назвать мое двусмысленное положение счастьем, поскольку я, как вор обязан скрывать его от посторонних глаз, и тем окрадывать полноту радости. Но если судьбе будет суждено разлучить нас, у меня хотя бы память о моем счастье останется, я буду доволен тем, что когда-то повстречался с этой женщиной на избитой колее жизни, что она и теперь живет где-то, пусть очень далеко от меня, и продолжает помнить обо мне даже в разлуке. Я сам не знаю точно, люблю ли я ее.. я даже не ее, может быть, люблю, а лишь какую-то стародавнюю мечту свою. Мне уже много лет, мне не на что больше уповать и не на что надеяться, чувства мои давно притуплены... и только она поддерживает мой интерес к жизни.
  Он решительно отодвинул свою рюмку и поглядел на Шеделя уже совершенно иными глазами, в которых стал приметен некий радостный огонек.
  - А давайте сейчас поедем к ней. Прямо сейчас. Раз уж вам все известно. Я даже рад, что вы все знаете обо мне. О, если бы вы только догадываетесь, как мне было тяжело одному носить мою страшную тайну - нашу связь с Катюшей. Прошу вас, поедемте к ней теперь.
  - Она ждет вас. Не понимаю, мне то зачем туда ехать?
  - Не подумайте, что я пьян. То есть я не настолько пьян, как вы полагаете. Но я очень прошу вас, как друга прошу, составьте мне компанию. Вы сами увидите, как обрадуется она вашему визиту!
  Шеделю показалось, что Мануильский, всецело поглощенный мыслями о Катерине Ивановне, совершенно позабыл о неустроенности собственной жизни, он был как-то слишком возбужден теперь, даже весел, и Шеделю не хотелось огорчать его своим отказом, тем более, что недавние сетования директора театра на жизнь пробудили и в его душе давно утихнувшую боль. Однако предложение Мануильского было настолько нахально и отвратительно по своей сути, более того - неуважительно по отношению к нему, как и сама эта попытка втянуть его в грязь собственной двойной жизни для того, чтобы хоть как-то утолить муки совести, что его можно было извинить лишь сильным алкогольным опьянением.
  - Простите меня, Мануильский, - откровенно сказал адвокат, - мне жалко обидеть вас, но это уж слишком!.. К тому же мой визит к ней вовсе не разрешит ваших проблем и не узаконит ваших отношений в глазах общества, которое, по-вашему мнению, должен теперь я представлять.
  Он как всегда попал в точку, и едва вспыхнувший огонек в глазах Мануильского погас.
  - Я ведь всегда вас искал, Шедель, - в каком то отчаяньи проговорил он, - вы все таки не понимаете меня, как и та не понимает, и никогда, наверное, не поймете. Все люди глубоко несчастны в душе своей, и не удовлетворены этой жизнью, почему же они не могут и не хотят понять друг друга!
   При этих словах Мануильский обреченно махнул рукой.
  - Я вовсе не пьян... И пил то я только для того, чтоб поговорить с вами. Ведь я давно искал вас, искал знакомства с вами. Вы - сильный, даже честный человек, хотя такие люди как вы редко бывают абсолютно честны, вообще людей, подобных вам, очень мало можно встретить в наше время. Вас многие ищут, но вы никому не открываете дверей, хотя в вашей власти помочь им... Вот и я, глупец, тщетно стучался.
  Шедель налил себе водки и, выпив залпом, сказал:
  - Да вы правы, многие ищут меня, потому что надеются найти во мне, кроме того, чем сами не обладают в полной мере, еще некоторое подобие себя, то самое подобие, которое они тщетно пытаются отыскать во всех остальных людях и не находят, хотя все они не менее моего похожи на других. Но я еще не помог никому. А те, кому я и пытался помогать - моя помощь независимо от меня превращалась в зло непоправимое. Теперь вы, надеюсь, знаете отчего я никому не помогаю: вовсе не по собственной гордости, а для того, чтобы не навредить им более. Есть три вещи, с которыми я не советую вам приступать ко мне: не лезьте в мою душу, не делайте мне зла и не делайте добра, ибо все это рано или поздно против вас же и обернется. Извольте, я поеду с вами, но знайте - вы потеряете эту женщину там, где появляюсь я - начинается горе и хаос.
  Мануильский долго глядел на него, стараясь разгадать тайный смысл его слов.
  - В вас бес! - вдруг сказал он.
  - Во мне живет скорпион. Свое жало я всегда обращаю против себя самого. Даже тогда, когда я поражаю других, в первую очередь я жалю все таки себя. Так мы едем?
  - Да, конечно, - заторопился Мануильский, боясь что Шедель вдруг передумает, - там мы и закончим наш ужин. Знаете, ведь она прекрасно готовит...
  При мысли о скорой встрече с Катериной Ивановной он снова повеселел. А страшным словам Шеделя и вовсе не придал никакого значения. Шедель же помрачнел еще более. Ему было жаль товарища, и смутные предчувствия терзали его душу, но он не стал более говорить на эту тему.
  
  Глава 6
  И сам не понял, ни измерил,
   Кому я песню посвятил,
  В какого Бога страстно верил,
  Какую девушку любил.
  (А.Блок)
  Когда они ехали в экипаже, Мануильский, весь поглощенный мыслями о скором свидании, неотрывно смотрел в окно на цветущие городские пейзажи и находил какую-то тайную связь своей хмельной и счастливой, помолодевшей лет на двадцать души с весенним праздником природы. Шеделя же напротив все это раздражало, он находил в благоухании цветущих садов и буйстве майских красок некий досадный плевок глупого окружающего мира в его дремлющую суровую душу, не способную радоваться жизни, и равно не способную страдать от ее жестоких пощечин. Он не любил ни солнечных дней, ни цветения садов, ибо и то и другое жестоко поражало его покойное сердце, уже многие годы упивавшееся драгоценным одиночеством, невольно пробуждая в давно безмолвствующей памяти трогательные картины далекого прошлого. А это заставляло его упрямо защищаться от внешних влияний, и еще глубже уходить в самого себя.
  "Мне ни к чему все то, чем живут несчастные сыны суетного века, - твердил он про себя, - я давно устал от жизни. Пускай себе цветут сады, пускай играет лукавое солнце и орут беспокойные птицы, - все это не более чем красивая оболочка для большого неустроенного мира. В этом доме единственной достойной комнатой является человеческая душа, в которую необходимо покрепче запереть двери, дабы по неосторожности не впустить в нее хаотический разлад всего дома."
  - Знаете, Шедель, вот точно в такой же тихий майский вечер я познакомился с ней, ровно год назад, - сообщил в каком-то полупьяном забытьи Мануильский, - я сидел в одном маленьком ресторанчике, а она пела на сцене в каком-то воздушном белом платье, которое невероятно шло ей. Меня так поразил тогда ее голос, лицо, такое доброе, и в нем так много было самой неподдельной искренности, которой никогда не сыщешь в ресторанных певичках... Я слушал ее целую ночь и не хотел уходить. И я понял тогда, что женщина, умеющая так трогательно изливать свою душу и чувства в романсе, не может не иметь сердца, что она вообще для того только и создана, чтобы жить для других, для любви, а мне всю жизнь так не хватало именно такой женщины. Я ходил туда несколько месяцев для того, чтобы послушать ее и все никак не решался предложить ей встречу, хотя отлично знал, что она не откажет мне в свидании хотя бы благодаря моему общественному положению и состоянию. Но мне почему-то казалось, что она много выше всего этого, что вообще в моем случайном увлечении ею есть какое-то роковое предзнаменование. Все так и вышло, она полюбила меняя, как человека полюбила, даже бросила сцену ради моей просьбы, и теперь я убежден в том, что будь я нищ и бездарен, она бы все равно никогда не оставила бы меня и пошла бы за мной хоть на край света. А я до сих пор сомневаюсь в себе: способен ли я отплатить ей сполна тем же чувством, которое так щедро было отдано мне.
   "Зачем я еду туда? Что общего может быть у меня с какой-то малообразованной певичкой из тундры, какое отношение могу я иметь к этой порочной связи? - думал Шедель, - какие вообще невероятные вещи я совершаю в последнее время, начиная с того самого злополучного дня, когда Башкирцев уговорил меня ввязаться в этот судебный процесс! Господи, как же все это скучно, как все они скучны: эти жалкие мужчины, обещающие подарить счастье женщинам, тогда как сами они глубоко несчастны, - что могут они в этом случае им дать, кроме как разделить поровну с любимой свое собственное несчастье; жалкие женщины, посвящающие всю жизнь поискам своей второй половины и постоянным заботам о ней, в то время как они даже себя самих найти не в состоянии, не в состоянии элементарно о себе позаботится, ибо если бы они были способны к этому, то не стали бы искать для себя никаких мужчин".
  Извозчик привез их к небольшому двухэтажному домику, где Мануильский снимал квартиру из трех комнат для своей подруги. Шеделю сразу же бросилась в глаза их безвкусная обстановка. В гостиной было много всяческой мебели, цветов, вероятно постоянно привозимых Мануильским, на стенах висели иконы, но не в киотах, а вразброс, а также две фотографии, самой Катерины Ивановны и ее любовника, да еще несколько картин с какими то бестолковыми пейзажами. Повнимательнее разглядел он и саму хозяйку, которая страшно чуралась его взгляда, поскольку не привыкла к посещениям гостей. Она была роста среднего, очень стройна, с лицом типичным для всех туземок, довольно приятным и свежим благодаря своей молодости, но красивой он назвать ее не решился. Никаких особенных достопримечательностей в этой женщине Шедель не обнаружил. Более всего его поражал сам Валерий Соломонович, выражение его глаз, когда он созерцал "небесные черты" своей возлюбленной: пожалуй, так мог бы смотреть на лик лобзаемой иконы усердный богомолец.
  - Вы сегодня пьяны. Ведь прежде вы никогда не пили столько, - тихо, без всякого осуждения, заметила она, пожимая руку Мануильского.
  - Пустое, - махнул рукой тот, - поставь нам лучше чаю, а прежде принеси по рюмочке.
  Шедель тяжко вздохнул, услыхав про "рюмочку", однако отказывать и без того слишком смущенной его приходом хозяйке не хотел.
  Она распорядилась насчет чаю, а три рюмки водки налила сама. Поднося их гостям, она еще раз грустно поглядела на Валерия Соломоновича, как бы спрашивая его: "Стоит ли вам еще пить?"
  - Однако за знакомство! - ответил он на ее немой вопрос, залпом осушил рюмку и отодвинул ее подальше от себя, вероятно поняв, наконец, что выпил он на сегодня достаточно.
  Водка позволила Катерине Ивановне несколько преодолеть свое смущение, и она даже набралась смелости, чтобы обратится к Шеделю.
  - Только что принесли вечернюю газету. В ней уже отпечатали выдержки из вашей речи на суде. Я так восхищена вами! Это очень хорошо, что вы помогли этому несчастному.
  - Что же именно вам в ней понравилось? - поинтересовался Шедель.
  - То место, где вы говорили о его раскаянии, - горячо отозвалась она, - о его приходе в полицию. Вы - счастливый человек, ведь это очень благородно - помогать оступившимся людям. Ведь он так несчастен.
  - Выходит, вы жалеете убийцу?
  - Как же не жалеть его, разве он сам мало страдал от того, что совершил? Вы ведь сами его жалеете, иначе не могли бы сказать такую речь в его защиту.
  - Это было моим долгом, сударыня, - насмешливо отозвался Шедель, - я был должен заставить всех пожалеть его. Вот и все.
  Она очень удивилась его словам и ничего более не сказала. Ей было совершенно не понятно, как человек, произнеся такую прекрасную речь в защиту подсудимого, сам мог не испытывать к нему никакой жалости, и приняла его слова за шутку.
  - Надеюсь, у вас все в порядке теперь? - поинтересовался Мануильский.
  Катерина Ивановна пожала плечами.
  - Как может быть иначе?! Только ... хозяйка за что-то невзлюбила меня.
  Тут она осеклась.
  - В чем же дело? - нахмурился Мануильский.
  - Ах, все глупости одни, - махнула она рукой, - не стоит обращать на это внимания. Пусть говорит, что хочет. Я - слишком счастливый человек, разве кто-нибудь может омрачить мое счастье? Даже не знаю, за что мне Бог такое послал?
  - И все же... Кстати, где фарфоровая вещица, что я подарил вам на Пасху?
  - Да Бог с ней. Сейчас я принесу вам чай.
  - Ты до сих пор ты ставила мои цветы только в нее, - настаивал Валерий Соломонович.
  - Она так понравилась Пульхерии Потаповне, что... пришлось ее отдать. Она долго говорила о ней, о вас... Я просто не могла более слушать, - призналась Катерина Ивановна и в глазах ее блеснули слезы.
  - Я поговорю с ней. И вообще, если она не прекратит третировать тебя, ты поменяешь квартиру. И почему только ты до сих пор скрывала от меня, что у тебя возникли проблемы с хозяйкой?
  - Прошу вас, не нужно все это, - испугалась Катерина Ивановна, - она совсем мне не мешает.
  - Нет я уже твердо решил (он даже ударил кулаком по столу). Я давно уже замечал это, и теперь определенно пришел к выводу, что пора с нею покончить.
  - Ах, что вам за дело до Пульхерии Потаповны? - воскликнула она, - разве вам плохо со мной, разве кто-нибудь сможет нам помешать? Даже не смейте больше говорить при мне об этом: вы обижаете меня. Между прочим, ваш друг здесь, и полагаю, что ему вовсе не интересно все это слушать.
  - Ну ладно, так и быть, я не буду с ней говорить.
  - Дайте мне слово!
  - Изволь, если ты так хочешь, - нехотя сказал он и отправился вместе с подругой на кухню помочь ей с чаем.
  "Какое несчастное, забитое существо! - подумалось Шеделю, - впрочем, она и впрямь любит его, а любовь убивает в человеке человека. Однако надо же было так заморочить голову этой несчастной женщине!"
  Из кухни доносился веселый женский смех и радостные голоса Катерины Ивановны и Мануильского.
  "Я только стесняю их, - усмехнулся Шедель, - мешаю им обманывать друг друга призраком преходящего земного счастья"
  Они вернулись минут через пять с самоваром и пирожными, заметно повеселевшие, но все равно несколько скованные, благодаря присутствию Шеделя.
  За чаем они разговорились, и даже шутили, причем Катерина Ивановна более всех. Ее простота и искренность, которых Шедель, привыкший к светским маскам, давно уже не встречал в людях, сначала очень поразили его и даже заинтересовали. И теперь он понял, что именно нашел Мануильский в этой женщине, родившейся в каком-то забытом Богом сибирском городке и только благодаря своему городскому происхождению, познакомившейся с цивилизацией и получившей элементарное образование. Потом и это Шеделю порядком наскучило, и он в ужасе подумал, как может такой умный и образованный человек, как Мануильский испытывать интерес к общению с ней. Хотя любовь зла... Тем не менее Мануильский был вполне искренен, говоря, что сам не слишком понимает свое чувство к Катерине Ивановне. Скорее всего с его стороны на самом деле никакой любви и не было, а был лишь некий крик измученной души, последняя ее надежда, последняя тихая пристань в бурном океане безумства человеческой жизни. Все таки это и впрямь редкое счастье - быть свободным, не зависящим от семьи и непостоянства чувств, хотя с другой стороны Шедель никогда не ощущал себя совершенно счастливым человеком.
  - Я слышал, что вы хорошо поете. Может вы исполните нам что-нибудь под гитару, - предложил он, мельком взглянув на часы.
  - С удовольствием. Только, боюсь, понравится ли вам?
  - Не сомневайтесь, я люблю пение под гитару, - слукавил Шедель, на самом деле никогда не любивший романсов.
  Катерина Ивановна взяла гитару, лежавшую поблизости: вероятно ей нередко пользовались в этом доме.
  - А давайте петь по очереди, - предложила она, трогая струны, - так будет веселей.
  - Для вас что угодно, - согласился Мануильский, - только первая песня будет все таки за вами.
  Она стала играть "Ночь светла". Валерий Соломонович в восхищении следил за ней, переводя глаза с тонких ловких пальцев на лицо, на шею, словно бы опасаясь пропустить хоть малейшую черту дорогого ему облика. Она тоже только на него и смотрела, и вероятно для него одного и пела. Голос у Катерины Ивановны был чистый и сильный, но само исполнение Шеделю не понравилось. Ему казалось, что в этой песне должен быть непременно грустный оттенок, в то время как она пела ее весело, радостно, впрочем, безудержно счастливые люди всегда так поют, только меланхолики даже в счастье помышляют о возможностях грядущих утрат. Катерина же Ивановна была слишком далека от философии и во всем видела избыток радости, простой и незатейливый.
  Окно было отворено, а там за ставнями стояла ночь такая же светлая и лунная, как в этом старом романсе, и тем очаровательнее и глубже звучали прекрасные слова об " сени изумрудных ветвей", о пении соловья, о каких-то диковинных "голубых цветах" и синих грезах, они сливались с прекрасной картиной майской ночи, с луной, качающейся на темных волнах огромной реки и бесконечной полосой черных лесов, раскинувшейся по ее крутым берегам.
  Как удивительно хорошо подобран был этот романс. И как он прежде не обращал внимание на этот великолепный пейзаж за окном? Живя в таком доме поневоле запоешь, а он то, дурак, сначала смеялся над мещанским вкусом туземки. Теперь Шедель понимал, что душа ее находится слишком далеко от этой захламленной квартиры, она живет где-то в благоуханной колыбели лунных майских ночей, в царстве серебряных волн и изумрудах хвойных лесов, и что она просто по ошибке попала сюда, в эту дурную прогнившую цивилизацию, где человек задыхается от тесноты четырех стен, где сходят с ума, стреляются или деградируют до полного непонимания собственного убожества.
  "Бедная девочка! Кто вытащил тебя в этот безумный душным мир большого города, в мир увечных жертв прогресса, борьбы за лучшую жизнь, деньги и достойное место в некоем конклаве ущербных и сумасшедших, который именуется у нас человеческим обществом. Тебе ли с твоей первобытной и честной душой искать здесь счастья?"
  - Теперь ваша очередь, Валерий Соломонович, - сказала она, протягивая ему гитару.
  Он спел "Калитку", причем игривый манер, время от времени лукаво поглядывая на Катерину Ивановну отчего та не переставала улыбаться, при этом постоянно щуря свои маленькие раскосые глазки. После Мануильского гитару передали Шеделю, чем ввели его в полное недоумение.
  - Я предпочитаю музыку слушать, - недовольно сказал он.
  - А как же наш уговор? - воскликнула она, - ведь мы договаривались петь по очереди.
  - Я вовсе не уговаривался петь с вами, да и гитару не брал в руки невесть сколько лет.
  - Так нечестно, мы же все пели, - заметила она, и лицо ее приняло вид обиженного ребенка.
  Однако он ни в какую играть не хотел и в ответ на уговоры обоих спешно засобирался домой. Хозяйка испугалась, что она чем-то могла обидеть неожиданного гостя, и стала всячески уговаривать его остаться, даже предложила еще спеть чего-нибудь. Мануильский присоединился к ее просьбам, тем не менее особо не настаивал, понимая значительность услуги, оказанной ему адвокатом уже одним только визитом к его любовнице.
  - Я с удовольствием послушаю еще одну песню в вашем исполнении, Катерина Ивановна, - сдался наконец Шедель, - но только после нее уйду немедленно. У меня был слишком тяжелый день сегодня, и я хочу отдохнуть.
  После последней песни он взял шляпу и раскланялся. Его примеру последовал и Мануильский.
  - Вам не понравилось у нас? - грустно спросила она, глядя на его суровое лицо.
  - Нет, мне напротив все понравилось. Я просто устал и потому ухожу.
  При этих словах он изобразил улыбку и даже поцеловал ее руку, чего раньше сделать не мог. Она накинула шаль и пошла проводить их до дверей. Пригласить Шеделя посетить их в другой раз она не посмела. Мануильский замешкался с ней в дверях и до Шеделя долетели какие-то обрывки фраз о завтрашнем вечере.
  - Как мне не хочется уходить, - сказал он Шеделю уже на улице, - была бы моя воля: я бы навсегда поселился в этой скромной квартирке.
  Шедель ничего не сказал.
  - Все мы испорчены деньгами и тщеславием, - продолжал меж тем Валерий Соломонович, - все таки ей, столь далекой от всего этого, ужасно не повезло, что она меня встретила. Странно, что она считает себя счастливой. Разве можно меня любить?
  - Мы сами творцы своего счастья, равно как и несчастий. Не деньги и положение нас делают, а мы делаем их. Деньгами человек искушается, но они испортить его не в состоянии, если он уже изначально не испорчен.
  - Да, вы правы. Я несчастлив потому, что мое положение меня вполне устраивает, точнее я смирился с ним. Может статься, вы полагаете, что я и Катюшу делаю несчастной... Ах, Шедель вы не понимаете одного: что вместе мы совершенно счастливы, и даже нет ничего страшного в том, что мне приходится возвращаться домой, а ей оставаться одной, - ведь каждый из нас наверняка знает, что в ближайшее время мы встретимся снова.
  - Да... Много ли нужно человеку для счастья? - пробормотал Шедель
  - Согласитесь, что она - прекрасная женщина. Ведь она понравилась вам, не так ли? - не унимался Мануильский, готовый наверное до конца дней только о ней и говорить, потому что впервые нашел для себя слушателя и поверенного в собственную тайну.
  - Может статься, она лучше, чем мы с вами, - усмехнулся Борис Владимирович и, отвернувшись от Мануильского, стал высматривать извозчика.
  - А вы домой? - спросил он между, не глядя на Валерия Соломоновича.
  - Да, куда же еще? - грустно вздохнул Мануильский, пожимая на прощание его руку.
  "Господи, скукотища то какая! - зевнул Шедель, садясь в экипаж, - Скорее домой, к себе, и черт меня дернул ехать сегодня в этот ресторан. Отпраздновал, называется, победу. Впрочем по Сеньке и шапка: какова победа - таково и торжество. И почему же все люди так скучны?"
  
  Глава 7
  И во всю ночь безумец бедный,
  Куда стопы ни обращал,
   За ним повсюду Всадник Медный
   С тяжелым топотом скакал.
  (А.Пушкин)
  Отвратительное помещение тюремной камеры с низким потолком и облезлыми стенами немного скрашивалось для двух обитавших в нем женщин обильной едой и безобидными книжками, выдаваемыми арестованным по их просьбе. Одна из них, молодая и довольно приятная на лицо, которую обвиняли в незаконном изгнании плода, принимала все неудобства своей нынешней жизни очень спокойно, со здоровым оптимизмом, не теряя при этом ни аппетита, ни присутствия духа, и единственным, что мучило ее тогда, была бесконечная скука и однообразие такой жизни, с чем она боролась беспрестанным чтением разных авантюристических романчиков. К тому же с соседкой по заключению ей крупно не повезло, поскольку та, всегда угрюмая и замкнутая, отказывала ей в элементарном общении, даже тяготилась ее обществом, что для энергичной и разговорчивой Раисы было просто невыносимо. Этой соседкой была Анна, которая ожидала суда уже около четырех месяцев, и чем дальше тянулось это ожидание, тем страннее она вела себя.
  Вообще к факту своего ареста она отнеслась на редкость спокойно, и единственным, что волновало ее на первых порах, была судьба жертвы покушения, о которой она справлялась повсюду. Когда же охранники сообщили ей, что неприятель ее жив-здоров и теперь отправился для лечения на Кавказ, Анна впала в совершенное уныние и расстройство, потеряла аппетит и всецело погрузилась в какие-то одной ей ведомые мысли, которые стали основной идеей ее существования на протяжении долгих месяцев заключения.
  Однажды кто-то сболтнул ей, что враг ее вернулся в N., совершенно излечившись от ранения, и известие это совершенно добило нераскаявшуюся преступницу: она впала в самое дикое отчаянье, страшно мучилась, что выражалось и во внешних ее проявлениях: она то ходила по камере часами, то в изнеможении бросалась на постель и издавала редкие отрывистые звуки, похожие не то на стон, не то на с трудом сдерживаемые рыдания. Добродушная Раиса была страшно встревожена таким состоянием соседки и, как могла утешала несчастную жертву больного самолюбия и злобы. Она внушала Анне, что благополучное состояние ее жертвы, напротив является добрым предзнаменованием, ибо этим Господь как бы отверзает пути к ее спасению, и, возможно, оно даже как-то повлияет на решение присяжных, хотя покушение на жизнь и оценивается равнозначно ее лишению.
  Анна, как казалось Раисе, слушала ее очень внимательно и терпеливо. Она лежала на постели, потом неожиданно подняла голову и посмотрела на товарку такими очумелыми глазами, что только теперь добровольная утешительница поняла всю тщетность своих уговоров.
  - Он остался живым оттого, - философски сказала она не для Раисы, а для кого-то, только ей одного ведомого, при этом бессмысленно глядя в облезлую стену - что я тоже живой осталась, и все здесь живы... оттого, что пошел дождь и в городе похолодало.
  Раиса недоуменно пожала плечами и отошла в сторону не зная, что можно еще сказать. Она видела, как соседка медленно поднялась со своего ложа, присела с краю и принялась напряженно во что-то вслушиваться.
  - Ты не видала расчески? - вдруг спросила она у Раисы.
  - Нет, - отрезала обиженная на ее невнимание Рая и уткнулась в свою книгу.
  - Что я хотела сделать сейчас? - пробормотала Анна, - я видела вчера из окна черный автомобиль. Это неспроста. И совсем это не черный автомобиль был, а моя черная совесть. Потому у меня и не вышло ничего, что совесть моя черна... Я себя убила, а он остался жив. Видишь, даже Бог, и Тот на его сторону перешел, тогда Он с ним стоял, я видела Его в цепях и розах. Проклятый Сын Божий!... Я в Него стреляла, и Он умер, я убила Его. Ведь я Христа заместо Тоболова подстрелила тогда.
  Она расхохоталась внезапно, заливисто и громко, но как-то нервно.
  - Да, конечно, я убила Его, потом убила себя, только негодяя Тоболова не убила, потому что все на его стороне и ... иже с ним. Меня же все ненавидят... А, ты опять пришел... Это ты мне сказал, - не я сказала, - что я убила Его, потому что Он всегда был гадок и лжив для людей. Это я правильно поступила. Я ничем не хуже Его, чтобы оставлять Его в живых, иначе ты не избрал бы меня...
  Она задумалась и снова стала прислушиваться к чему-то, потом тряхнула головой и, прошептав: "Ах, как болит сердце. И все таки мне пусто и уныло, ты такой же лжец, как и Он, и никакого успокоения мне не приносишь", стала укладываться спать. Рая последовала ее примеру.
  Однако Анне не спалось, где-то через час она подняла голову с подушки и окликнула соседку. Та повернула к ней свою заспанную физиономию, до крайности удивленная тем, что за все время их совместного общения, она впервые сама обратилась к ней и назвала ее по имени.
  - Рая, ты меня звала? - не то спросила, не то констатировала она.
  - Нет, - зевнула Рая, и натянула одеяло на голову. Она вообще не любила, когда ее тревожили во время сна, поскольку среди однообразия своей теперешней жизни она находила в нем некое великое удовольствие. Сны ее были всегда замечательны и ярки, что впрочем нередко случается, когда жизнь проходит слишком однообразно и никаких ярких впечатлений за собой не несет.
  - Значит снова он пришел. Уже целый месяц ходит и зовет меня в ухо. Наобещал кучу всего, да только еще тоскливее стало, - пробормотала она и, перевернувшись на спину стала увлеченно рассматривать грубо побеленный потолок.
  - Ага, все таки не ты, а она звала меня. Вот опять... Ты верно говоришь, она злая... Она злоумышляет против меня.
  Анна решила не отвечать Раисе, потому что была уверена, что та, как и в первый раз станет отпираться и уверять ее, что не звала ее. Рая нарочно ее зовет, чтобы проверить, спит она или нет. Это он верно сказал, тот великий дух, что избрал ее... Интересно, какой он из себя, почему он говорит с ней, и никогда не является ей на глаза? Наверное у него нет лица. У Бога было лицо и она убила Его, но Бог никогда не общался с ней. Наверное тоже потому, что имел лицо, и Он был слаб и зол. Этот великий Дух много сильнее Его, если способен общаться с нею. И он именно ее избрал для себя: не какую-то там Раю, ни Тоболова с Лимоновой, а ее, и теперь все они завидуют и ненавидят ее.
  Что эта Рая вообще хочет от нее? Надо как-нибудь выпытать это. Можно претвориться спящей и посмотреть, что будет. Она закрылась с головой одеялом и стала напряженно вслушиваться в тишину. Так прошло четверть часа и теперь она явственно могла слышать разговор двух людей.
  "Какая отвратительная и грязная женщина, эта моя товарка Анна"...
  Это без сомнения был голос Раи.
  "О ней нужно немедленно довести до сведения министра внутренних дел и святейшего Синода, - продолжала Раиса, - она общается с Дьяволом".
  "Немедленно связать и отправить в Петербург под конвоем", - отвечал второй голос, который показался ей слишком знакомым. Где она могла его слышать прежде? Конечно же, это был голос Тоболова. Она всегда подозревала, что Рая как-то связана с ним. Теперь они вместе готовят заговор против нее. А вдруг они собираются ее убить?
  Анна настолько испугалась этой мысли, что совершенно закуталась в одеяло, в слабой надежде таким образом спрятаться от посягавших на ее жизнь. Но где же он, ее тайный друг, почему он не приходит ей на помощь? Ведь он обещал помогать ей, если она будет с ним за одно. Почему же он медлит в то время, как они могут убить ее? Или нет, они вовсе не собираются ее убивать, они просто доставят ее в Петербург, где она неизбежно будет казнена.
  А до Петербурга дня два езды, стало быть, сегодня ей ничего не угрожает. Это хорошо... Только почему никто не спешит ей на помощь?
  Холодный пот выступил на ее лбу, она стала взывать к чему то неведомому, давно уже ставшему соратником ее одинокого заключения.
  "Почему ты не помогаешь мне?"
  "Ты сама должна предупредить опасность. Разве я могу действовать за тебя. Ты сама должна справится с врагами, и зачем ты прячешься теперь? Твой враг пришел отомстить тебе, а ты желаешь, чтобы я мстил за тебя, разве он - мой враг? Не бойся ничего, я буду охранять тебя, и тебе станет спокойно, когда ты поразишь врагов своих. Разве не так?"
  - Да, мне станет спокойно, когда их не будет. И тогда ты сможешь уйти, и я буду спокойно спать ночами".
  "Это мы еще посмотрим".
  "А ты не обманываешь меня, обещая не беспокоить меня по ночам, если я сделаю так, как надо".
  "Дался же тебе этот сон! Ведь ты первая меня искала и звала, и с тех пор только я могу принимать решения, уходить мне или нет. Дерзай, Анна".
  Делать нечего: надо спасать себя, надо предупредить интриги Тоболова. Или лучше будет обождать, пока они сами начнут предпринимать какие-нибудь конкретные действия? К тому же у нее нет ничего, чем бы могла она защититься. Разве завтра поискать, да спрятать под подушку? Утро вечера мудренее. А если они не будут ждать до завтра?
  От этой мысли ей стало совсем страшно. К тому же она понимала, что двоих ей никак не удастся одолеть, к тому же охрана безусловно была на стороне врагов. Однако тот великий Дух обещал ей свою помощь и покровительство, разве он - не сильнее всех этих людей? А если он обманывает ее, если он бросит ее в самую ответственную минуту?..
  В конце концов их можно будет одолеть по одиночке. Все равно надо дождаться утра, когда Тоболов уйдет. Сначала она обезвредит Раиску, а вечером, когда Тоболов снова придет, займется им.
  "А пока надо делать вид, что я не сплю, может, в этом случае они не решатся тронуть меня?" - решила она и стала напевать какой-то неверный мотивчик.
  И что из того, что они собираются повезти ее в Петербург? Главное, чтобы они не убили ее здесь. Может быть, Министр внутренних дел не такой злой, как ее враги, или может он согласиться в обмен на жизнь воспользоваться ей как женщиной? Хорошо было бы уговорить его. Жаль, что она отдала компрометирующие Тоболова документы следователю: неплохо было бы предъявить их министру. Он бы, может быть, тогда повесил бы всех ее врагов: о, как бы она была счастлива в этом случае! Она бы увидела их на виселице с высунутыми гадкими и лживыми языками... А еще лучше закопать их заживо в землю с неусыпными жирными червями, - это было бы для них достойной расплатой за все. А, если министр не поверит ей? Так скорее всего и будет, правильно сказал ее нынешний собеседник и друг: только на себя нужно надеяться.
  Анна пролежала до самого рассвета, не смыкая глаз, несмотря на наплывавшую волнами дремоту. Наконец рассвело. В комнате никого не было, кроме мирно спящей Раисы. Видно, Тоболов уже ушел.
  Раиса также проснулась достаточно рано, и интенсивно потерев глаза, поинтересовалась, далеко ли до завтрака.
  "Я ничего не буду ей отвечать", - решила Анна, - или нет лучше сделать вид, что я ничего не знаю про ее проделки, а то она может догадаться, что я подслушала их давешний разговор".
  - Еще рано, - буркнула она в ответ, глядя на Раису покрасневшими от бессонницы, тревожными глазами.
  Раиса тяжело вздохнула, потом вытащила из под подушки потрепанный томик Амфитеатрова с романом "Отравленная совесть" и принялась за чтение. Анна насторожено наблюдала за ней, искоса, стараясь не привлекать к себе ее внимание. В конце концов непоседливой товарке наскучило читать, и она, дабы хоть как-то удовлетворить свою навязчивую тягу к общению, принялась за комментарии прочитанного, причем не мало не интересуясь, слушает ее Анна или нет.
  - Подумать только, - воодушевленно говорила она, - что за мерзавец этот Ревизанов! Неужто на самом деле все миллионщики таковы?
  "У, лицемерка!" - подумалось Анне, - этакой добренькой, хорошенькой прикидывается. Она только для того все это говорит, чтобы мою бдительность притупить".
  К счастью для Анны, ее неожиданно вызвали на допрос и тем избавили от ненавистного общества Раиски. У нее возникла мысль, уж не пожаловаться ли на нее следователю, но Анна подозревала, что следователь тоже может быть заодно с заговорщиками, и очень скоро оставила эту идею. Когда она пришла в кабинет, то сильно оробела, и ей совершенно не захотелось разговаривать и давать показания.
  - Ну-с, гражданка Ярова, нам, благодаря вашим показания удалось выйти на общество мошенников, - заявил следователь, едва она села за стол, - и против гр-ки Лимоновой и ее сообщников заведено уголовное дело. Тем не менее остается невыясненной причина вашего покушения на г-на Тоболова, ведь по логике вещей вы должны были стрелять именно в Лимонову. Подследственная Лимонова и женщины, которых она использовала в целях наживы напрочь отрицают какую-либо причастность Тоболова к своей, с позволения сказать, организации, и только вы упорно утверждаете обратное. Дьякон Паисий Лужков также отрицает возможность вины г-на Тоболова в рассматриваемом нами деле. Сам же свидетель Тоболов показывает, что не имел никакого представления о том, в каких целях использовался его дом экономкой. Полагаю, что завтра на очной ставке с Лимоновой, что-либо прояснится, но перед тем я бы хотел задать вам несколько вопросов."
  Она совершенно не слушала следователя, тем не менее упоминание имени Тоболова заставило е вздрогнуть.
  "Тоболов, - пронеслось у нее в голове, - и этот про Тоболова говорит... И он наверное с ним заодно, как и все остальные... И какой у него отвратительный голос,"
  - Надеюсь, что вы будете благоразумны, - продолжал следователь, - и поможете нам раскрыть истинную причину вашего покушения на жизнь г-на Тоболова. Со своей стороны я попытаюсь вам в этом помочь. Нам известно, что Тоболов играет на бирже и последнее время его преследуют крупные неудачи. Создается такое впечатление, что какие-то силы сгруппировался против него и вредят ему нарочно. Можно предположить, что причиной его финансовых неудач является его непринадлежность к определенным преступным кругам, или же, напротив, принадлежность к иным кругам, которые являются оппозиционными по отношению к первым. И у меня возникает подозрение насчет использования вас недоброжелателями Тоболова в целях его устранения. Я понимаю, что подобное заключение не может быть приемлемым для вас самих, но тем не менее для вас лучшим будет рассказать мне всю правду, а не изобретать новые версии для оправдания собственной вражды к Тоболову.
  "Что ему от меня надо? Что такое он спрашивает теперь? Я ничего ему не отвечу. Лучше все напишу министру и отправлю по почте".
  - Вы отказываетесь отвечать на мои вопросы? - вывел ее из раздумий голос следователя.
  - Что? - прошептала она.
  - Тогда я задам вам конкретный вопрос: под влиянием каких людей вы решили лишить Тоболова жизни?
  - Каких людей? - перепугалась она, - он мне ничего не говорил сначала... И откуда вы вообще знаете об этом?
  -Так-так. Да кто он? - оживился следователь.
  Тут она резко осеклась и тупо уставилась на большой мясистый нос следователя.
  - Отчего же вы молчите?
  Анна перевела взгляд с его носа на лоб, потом устало провела рукой по лицу и опустив глаза, пробормотала:
  - Подождите... Я забыла, что только что говорила вам. Что-то сорвалось у меня, и я никак не могу теперь вспомнить.
  Следователь прикурил и стал терпеливо ожидать ответа, подозревая, что его клиентке будет трудно с первого раза выдать всех сообщников. Но Анна напряженно молчала.
  - Так в чем же реальная причина вашей неприязни к Тоболову? - настаивал он.
  - Неприязнь? - удивилась Анна, - нет, неприязни нет.
  Она даже несколько испугалась этого слова, так как опасалась, что следователь непременно может рассказать о ее неприязни самому Тоболову, и тогда то он не замедлит с расправой, в то время как она к достойному отпору подготовиться еще не успела.
  - Неприязни нет! - лишний раз поспешила заверить она, - если и есть что-то, то... только пустота. Вот! Наконец то я поняла это... Да, да, именно пустота, словно бы провал какой, и он живет внутри меня и все более углубляется. А почему, спросите вы? - Вовсе не потому, что Тоболов - скверный и подлый человек, он даже совсем здесь не причем. А потому что все вокруг рушится неумолимо в этот самый провал, и тем углубляет его, и весь окружающий мир становится такой же мерзкой бесконечной ямой. Все, все провалились, в самих себя провалились, никому нет никакого дела друг до друга. Может статься, что и кто-то там, на глубине собственной ямы сумел хоть себя самого сыскать, но я и этого не могу сделать... И после этого вы еще что-то спрашиваете у меня! Я ничего не знаю, государь мой, все разрушилось, в мелкие куски разлетелось, а по ямам и карьерам искать опасно, есть большая вероятность упасть вниз.
  - Все это верно, г-жа Ярова, - перебил следователь, - Но нам нужны факты, а не философия.
  - Что есть факты, что вам до фактов? - горько усмехнулась она, - эти ваши факты не способны изменить темноту на свет и обратно, и лица земли они не меняют. Разве в их власти остановить ход солнца?
  - Что же выходит из этого? - с иронией поинтересовался следователь.
  - О чем я говорила? - кротко спросила Анна.
  - О солнце, - усмехнулся он и в сердцах запустил папиросу в горшок с большим фикусом.
  - Солнце восходит от того, что холодно, и если бы оно не восходило, было бы всегда холодно. Всюду царит этот холод, и через мир он проникает в души, и вся жизнь наша скована холодом.
  Следователь, устало подперев голову, послушал эти ее изыскания еще минут пятнадцать, после чего отпустил ее до завтра. Анне же до всех допросов не было совершенно никакого дела, все мысли ее вращались вокруг предстоящей ночной встречи с Тоболовым.
  В этот день она совершено не говорила с Раей, хоть и старалась улыбаться ей, опасаясь, как бы та не догадалась о том, что их с Тоболовым заговор раскрыт, и в связи с этим не успела бы предпринять какие-нибудь решительные действия до того, как Анна подготовится к отпору.
  Все поиски несчастной женщиной средств к самообороне остались безуспешны: она не нашла ничего и решилась спрятать тайком под подушку тарелку из-под супа. Но и это не успокоило ее. Из опасения, как бы Раиса не нашла и сие ничтожное оружие, она просидела на подушке целый день, надменно встречая недоуменные взгляды Раиски, бросаемые время от времени в ее сторону.
  "Злись, злись, - думала она про себя, - теперь ты не одолеешь меня".
  Она твердо решила бодрствовать и эту ночь, дабы не упустить из виду не одного движения своей товарки, к тому же ей хотелось проследить, каким образом Тоболов проникает в дверь их камеры, плотно закрытую и безусловно охраняемую извне.
  Она сторожила Раису ночью до тех пор, пока не услышала тихий, едва приметный стук в дверь. Мужской голос - голос Тоболова - позвал Раису по имени.
  "Сейчас отворю", - сонно отозвалась та.
  Анну от услышанного объял великий ужас. Как?! - Раиска снова хочет его впустить сюда, дабы расправиться с ней совместными усилиями. Они наверняка сегодня намереваются отправить ее в Петербург. А у нее меж тем нет даже векселя - этой единственной улики против Тоболова, как же она сумеет доказать министру его виновность?..
  Выход был один: не допустить, чтобы Раиска открыла ему дверь, - и она во чтобы то ни стало должна воспрепятствовать этому.
  Трясущимися руками Анна извлекла драгоценную тарелку, и тихо встала с постели. Темнота была адская, но она уже научилась ориентироваться в ночи, благодаря долгому напряжению внимания, и без труда нашла Раискину постель.
  Подойдя к изголовью, она высоко подняла свое нелепое оружие и закричала громко:
  - Ты не откроешь ему, никогда не откроешь! Он не войдет сюда, иначе я убью тебя!
  Перепуганная, ничего спросонья непонимающая, Раиса инстинктивно замахала руками, пытаясь защититься от нападавшей. Ей удалось оттолкнуть Анну и, воспользовавшись этим обстоятельством, она бросилась к двери с криками о помощи. Анна, потерявшая свою тарелку, пыталась оттащить ее от двери за волосы, непрестанно повторяя, что отворить дверь ей все равно не удастся. На шум сбежалась охрана. Анна, перепуганная совершенно, отступилась от Раиски и стала метать в охранников все, что попадалось ей под руку: от подушек до Раискиных книг...
  Утром судебный следователь с доктором пришли в камеру, причем доктор всю дорогу убеждал его, что следствие по этому делу можно считать закрытым по причине полной невменяемости подследственной. Тем не менее следователь подозревал несчастную в симуляции и не терял надежды продолжить расследование.
  - Да неужто все настолько уж безнадежно, Михаил Платонович? - вопрошал он.
  - И даже более, чем вы думаете, - непреклонно отвечал тюремный доктор, - она уже не в состоянии давать никаких реальных показаний. Мы сегодня же отправим ее в лечебницу для психически больных.
  Следователь недоверчиво покосился на доктора и ничего не сказал.
  Когда дверь камеры отворили на встречу следователю выскочила Раиска, и, схватив его за рукав, возбужденно закричала:
  - Ах, что же это такое, господа хорошие? Меня нынче едва не убили! Даже в тюрьме нет безопасности для жизни.
  Недовольный следователь хотел отнять руку, однако Раиска вцепилась в нее мертвой хваткой.
  - Я здесь находиться не могу, слышите, не могу! Если вы не в состоянии гарантировать мне совершенную безопасность для жизни, отпустите меня на свободу!
  Он вырвал таки свою руку, и дабы совершенно обезопасить себя от дальнейших посяганий заключенной, отошел к двери, пропустив вперед доктора.
  - Успокойтесь, сударыня, - флегматично отозвался последний, - сегодня же вы будете избавлены от столь неприятного соседства.
  Вместе они подошли к Анне и только тут следователю удалось понять всю серьезность ее теперешнего положения.
  Подследственная Ярова сидела на своей кровати, подобрав под себя ноги и по-кошачьи выгнув спину. Взгляд ее был тупо сконцентрирован на облезлой иконе Иверской Божьей Матери, висевшей над раискиной кроватью.
  - Представьте себе, Филимон Силантьевич, вот в таком положении она находится уже более двух часов, - заметил доктор следователю.
  Тот долго глядел на нее какими-то тоскливыми и обреченными глазами, потом спросил тихо:
  - Может у нее спросить чего-нибудь?
  - Попробуйте.
  Филимон Силантьевич подошел к ней поближе и спросил с некоторой опаской, с какой всегда обращаются люди к душевно больным:
  - Что с вами произошло?
  Она услышала его, вяло повернула голову и так же внимательно уставилась на его переносицу, как прошлым утром, во время допроса. Ее сильно изменившееся, заторможенное лицо выдавало какую-то огромную внутреннюю работу, словно бы она напряженно вспоминала что-то в тот момент. Через минуту она, видимо, до чего-то додумалась и пробормотала ряд совершенно бессмысленных и логически несвязных фраз.
  Пока следователь с доктором наблюдали эту картину полнейшего помешательства подследственной, за Анной приехали из лечебницы люди в белых одеждах. Доктор, очутившийся в родной стихи, стал оживленно объяснять им свои соображения по поводу болезни, а те с полным безразличием и пониманием своего дела глядели на будущую жертву и кивали головами. Анна ничего уже не бормотала, без всякого интереса взирала на вновь прибывших и строила омерзительные гримасы. Следователь не выдержал больше сего гадкого и гнетущего действа и поспешил убраться восвояси. Уже из окна кабинета, выходившего на дворик, он видел, как люди в белом вели Анну в медицинскую карету, и ему даже стало несколько жаль ее, хотя в первое время он сожалел исключительно о невозможности продолжения расследования. Ему отчего-то живо представилась психиатрическая лечебница, мало отличавшаяся, по его мнению, от тюрьмы, и тем только, что в последней все были лишены именем закона свободы передвижения, а в первой также и свободы воли, и, Бог знает, от чьего имени: общества, медицины или самой болезни.
  Следователь тяжело вздохнул, вспомнив грустную историю чеховской 6-й палаты, он и не догадывался тогда, что Анна сейчас переживает по поводу своей грядущей судьбы значительно меньше его, да и наверное она уже была не способна ни к каким переживаниям.
  
  Глава 8
  Я был готов все блага мира
  Отдать кумиру моему.
  (Я.Полонский)
  Субботним утром к Башкирцеву зашел Ситкин напомнить о предстоящем вечером пикнике, организованном им в честь выгодной покупки каких-то угольных копей в южных уездах. В то утро он выглядел совершенно счастливым и удовлетворенным, словно бы с их приобретением в его жизни было обретено что-то лучшее и ценнейшее, и радостью этой он непременно желал поделиться со своим лучшим другом.
  - Как жаль, что вы не были вчера у меня. Собралась такая компания! Клянусь вам: вы многое потеряли, - заявил он с порога.
  - Вчера было собрание акционеров, и я никак не мог к вам заехать.
  - Кстати, вы не забыли о пикнике, он обещает быть просто грандиозным. Настоящий купеческий размах!
  - Да, купеческий размах, это вам не благородное собрание, - усмехнулся Николай Исаевич, - но не забывайте, что нынче купец уже не тот, что был хотя бы лет двадцать назад, мало что осталось в нем от былого молодечества. И нас подкосила цивилизация.
  - Это так, но размаха все таки нам не занимать. Этот пикник пройдет в лучших традициях нашей старины.
  - Не пойму только, что интересного вы находите в этих традициях, - пожал плечами Башкирцев, - ведь все, что вы восхваляете теперь, Вольдемар, не больше, чем пережитки допетровского варварства, самодурства, темного царства... Ведь вы сами когда-то так называли подобные кутежи в стиле а la russe.
  - Я вовсе и не утверждаю, что мне это особенно интересно, - многозначительно сказал Ситкин, - но так захотели господа приглашенные. Между прочим, там соберутся весьма дельные люди, умеющие как работать, так и отдыхать.
  - И много ли обещает быть народу?
  - 20 человек. Почти все наши пайщики, трое инженеров, да Шульц с Софронием Тимофеевичем. В основном же - молодежь.
  - Да, Шульца с Софронием Тимофеевичем я знаю как людей серьезных и образованных, и сомневаюсь, что они являются поклонниками старинных купеческих оргий.
  - Конечно, купец уже не тот пошел, - не столько с сожалением, сколько с гордостью констатировал Ситкин, - кстати, если вас интересует дамское общество, то оно будет вполне изысканным: лучшие кокотки из самого дорогого cafes-chantante. Обещаю, скучать вам не придется.
  - Да, это прекрасно - отдыхать на природе. Тем не менее на сегодняшний вечер я кое-что планировал.
  - Да бросьте вы! Что могут быть за планы? Уж не в театр ли вы собрались?
  - Нет, я намеревался поиграть у родителей в винт.
  - Фи! - поморщился Ситкин, - не наскучили ли вам все эти карты и старики? Кстати, я обратил внимания, что все последние вечера вы безвылазно сидите у родителей. Это более чем странно...
  - Я просто сильно устаю: сейчас много работы, - уклончиво ответил Башкирцев.
  - Все же в конце недели вы могли бы отдохнуть по-человечески, по-русски. К тому же у вашего друга такое событие!
  - Но ведь я уже дал вам свое согласие, - вяло заметил Башкирцев.
  Такое безразличие к предстоящему торжеству сильно удивило Ситкина.
  - Я обещаю вам, Николай, что когда-нибудь вы превратитесь в скучнейшую особу.
  - Не знаю, не знаю... Но вот, где я более всего скучаю, так это на грандиозных пиршествах по поводу каких-нибудь сделок.
  - И давно ли? - еще более поразился Ситкин, - мне кажется, что раньше вы умели ценить дружеские компании.
  - Друзья - другое дело. Я говорю о пиршествах вообще.
  Ситкин внимательно посмотрел на Башкирцева и сказал с лукавой улыбкой:
  - Послушайте, Башкирцев, мне сдается, что у вас какая-то сердечная драма.
  - А вы чертовски догадливы.
  - Но ведь мы с вами старые приятели, и достаточно знаем о похождениях друг друга...
  - У меня не бывает проблем в интересующей вас области, - невозмутимо ответил Башкирцев.
  - Значит, будут. Ведь вы женитесь.
  - Женюсь? - изумился Башкирцев.
  - А вы думаете, что я не знаю, - засмеялся Ситкин, - вчера князь George приехал из полка, и я его случайно встретил около дворянского собрания. Он сообщил мне, что его матушка, княгиня, наконец-то дала свое согласие на ваш брак с княжной. Повезло же вам, дружище: такую невесту сосватали: потомственная княжна, красавица, да и приданное сулят не малое. Знает ваш батюшка, с кем дружбу водить.
   Башкирцева обескуражило и даже несколько разозлило это напоминание Ситкина о результате долгой дружбы его отца с князем Старковским.
  - Никак и вы, Владимир Павлович, втуне мечтаете о дворянской партии? - с неприязнью заметил он.
  - Ни в коей мере, - отозвался Ситкин, - это же вырождающийся и обанкротившийся класс. Вам брак с княжной выгоден только с той стороны, что вы получаете в приданное землю, а не одну только знатность рода.
  - Мне кажется, Ситкин, что у меня у самого достаточно средств для того, чтобы привести в дом супругу, а не ее земли в качестве приданного.
  - Именно потому вам надо быть благоразумным в своем выборе. Но что не говорите, Исайя Иванович не прогадал, предусмотрев для вас подобную партию, и, мне кажется, что вы сами одобрили его выбор.
  - Да, я был согласен, - хмуро отозвался Башкирцев.
  Мысли о предстоящей помолвке повергли его в уныние, и он почувствовал себя чем-то вроде жалкого насекомого, попавшего в запутанные сети, выбраться из которых не было почти никакой возможности. Безусловно, он давно должен был вспомнить о своем старом уговоре с отцом насчет княжны, и поостеречься терять голову от мимолетных увлечений. Тем более, что он отлично знал цену последних, и давно научился смотреть сквозь призму своих частых увлечений и трезво оценивать перспективы каждого из них. Однако теперь с ним произошло нечто, из ряда вон выходящее. Хотя, разве это его новое увлечение - не тот же лукавый самообман, не напоминает ли и оно дым, который имеет четкое положение в пространстве до тех только пор, пока не коснется его дуновение легкого ветерка и не рассеет по горам и долам. В конце концов, это даже лучше, что он не пойдет сегодня к ней, а вместо этого - насладится вдоволь буйным холостяцким вечером и купеческим размахом, гарантированным ему Ситкиным. Хотя Башкирцев никогда не был особым поклонником разгула пресыщенной славянской фантазии, и всегда предпочитал ему солидные и чинные вечера на дворянский манер, теперь он отчего-то искренне обрадовался возможности погрузиться в распутную вакханалию купеческих оргий, - лишь бы все это не возвращало его к мыслям о Наталье Модестовне. Нельзя же постоянно только о ней и думать, к тому же существовал уговор между ним и отцом начет его предстоящей помолвки с княжной Старковской.
  Прийдя к такому выводу, Башкирцев воспрял духом, однако тут же поймал себя на мысли, что самый тихий и незаметный вечер в обществе Хороблевой для него в тысячу раз ценнее и интереснее веселого загула в компании самых прекрасных и уважаемых друзей, каковыми являлись Ситкин с друзьями.
  "Счастливый ты человек, Вольдемар! - подумалось ему, - нет у тебя таких забот, что одолевают нынче меня, ничего не волнует тебя кроме стоимости акций и собственного дела. Ты умеешь достойно работать и не менее достойно отдыхать, - вот мудрость мира! И навязалась же эта женщина на мою голову!"
  - А вы слышали, что стряслось с несчастным Аверьяном Львовичем? - продолжал невозмутимо вещать Ситкин.
  "Да что же со мной такое случилось? Чем же я наконец хуже Вольдемара? К чему мне этот сентиментализм? Надо жить делом, как живет мой отец, как живет Вольдемар. К чему создавать для себя сердечные проблемы? Ведь отцу после длительных переговоров удалось устроить мне выгодную партию, что же мне еще надо? Дело уже решенное: послезавтра на балу у князя мы объявим о нашей помолвке. И пора выкинуть из головы всякую дурь. Да и тосковать о каждой красавице - здоровья не хватит."
  - Да вы меня совсем не слушаете, - недовольно констатировал Ситкин.
  - Нет, почему же? - оживился Башкирцев, - что же сталось с бедным Аверьяном Львовичем?
  - Ведь я только что сказал вам, что позавчера вскрыли завещание Льва Карповича, и что же вы думаете? Старик завещал все свое состояние монастырям!
  - Да? - равнодушно переспросил Башкирцев.
  - И поделом ему, ведь он - неисправимый кутила. Одного я не пойму, отчего подобным же образом в прошлом году поступил со своим сыном Савватей Власьевич, в то время как Геннадий Савватеич всегда слыл за образцового сына.
  "Что мне за дело до них всех?" - вздохнул Башкирцев.
  - Послушайте, вы сегодня явно не в духе, не хочу даже разговаривать с вами, - заметил Ситкин,- надеюсь, к вечеру ваше настроение изменится в лучшую сторону. Кстати, у нас будет m-lle Ника.
  - Это замечательно, - согласился Башкирцев, хотя несмотря на все свои старания, никакой m-lle Ники припомнить он не смог.
  После ухода Ситкина Башкирцев, дабы не занимать свою голову навязчивыми думами о Хороблевой, поехал с визитами, где увлеченно обсуждал с товарищами предстоящий пикник и бал у Старковских, на котором должна была окончательно решиться его холостяцкая участь. К семи часам вечера он отправился на вокзал, где Ситкиным был арендован для пикника целый состав.
  На перроне в толпе веселых и разнаряженных гостей он повстречал и молодого князя Старковского: невысокого коренастого мужчину в гусарском мундире. С князем он был дружен в юности до тех пор, пока тот не пошел по военной части и не уехал из города. Друзья не виделись несколько лет и встреча их была горячей и радостной.
  - Ведь я совсем случайно повстречал Вольдемара, - сообщил князь Георгий Андреевич, - и никак не смог отказаться от его заманчивого предложения. Хотя я не слишком уважаю штатские пирушки: не умеете вы веселиться по-настоящему. Вот другое дело у нас в полку...
  За слушанием каких-то нелепых рассказов об армейском досуге они доехали до места назначения. Князь говорил так занимательно и с таким темпераментом, что привлек к себе кроме Николая Исаевича еще несколько слушателей, в основном женского пола, которые внимали ему с наибольшим интересом и постоянно смеялись над его пошловатыми армейскими остротами, в обществе порядочных женщин совершенно неприемлемыми.
  Через пару часов поезд остановился в некой лесистой местности, где недалеко от железной дороги было подготовлено место для приема гостей. Приехавшие были встречены оркестром, огромные столы ломились от яств и горячительных напитков, а на танцевальной площадке горела роскошная иллюминация.
  Праздник на первых порах проходил весьма солидно: гости поднимали тосты за царя, за русскую промышленность, за хозяина и предмет его торжества, вели деловые беседы и делились новостями. Престарелый Шульц, с неделю назад вернувшийся из Петербурга со съезда представителей промышленности и торговли, говорил о своих впечатлениях от выступлений на нем представителей от горной промышленности. Его слушали с особенным вниманием все, кроме девиц и князя Жоржа, который едва сидел на своем месте, будучи томим страстным желанием рассказать какую-нибудь забавную историю из своей жизни. Потом начались танцы, которые продлились, впрочем, не слишком долго, так как большинство гостей отчего-то поставили перед собой непременную цель напиться во чтобы то ни стало "для пущей веселости", как выразился сидевший рядом с Башкирцневым Софроний Тимофеевич, что никогда было нельзя ожидать от него, согласуясь с его солидным возрастом и той значительной ролью, которую он играл в промышленности нашего края.
  Постепенно пикник перерос в настоящую оргию в лучших традициях русского купечества. По крайней мере, каждый из гостей очень хорошо знал, зачем он отправился за город. Башкирцев не составлял здесь исключения, и потому волей неволей он подключился ко всеобщему пьяному угару. Танцы прекратились также быстро, как и разговоры о высоких материях и торговле, впрочем, последние многие пытались продолжать заплетающимися от неумеренного потребления водки языками, а танцы просто приняли вид какой-то безумной пляски по типу тех, что исполнялись на дохристианских сатурналиях или вакханалиях, и каждый на площадке вытворял ногами и руками, что только мог. Даже Софроний Тимофеевич выскочил на сцену томимый желанием во чтобы то ни стал исполнить чечетку и преуспеть в присядке. Несколько человек, обнявшись за плечи, горланили народные песни, еще несколько гонялось за кокотками, причем особенно преуспел в последнем Ситкин, которого Башкирцев в конце концов совершенно потерял из виду. Остальное общество изощрялось в изобретении способов для наиболее веселого времяпрепровождения, и ломало свои пьяные головы над тем, что бы им такое забавное выкинуть на вечере, чтоб потом это можно было бы долго и весело вспоминать на трезвую голову. Необыкновенно образованный и талантливейший человек Шульц оказался обыкновенным пьяницей, имевшим привычку напиваться вечерами в полном одиночестве, что он и проделывал теперь, уединившись с бутылками с водкой на краю стола...
  Князь Старковский, к полуночи совершенно охмелевший, носился по полю с обнаженной саблей, пугая девиц и их кавалеров криками о том, что он ненавидит штатских...
  Башкирцев долго не мог найти себе подходящей компании: присоединился было к любителем хмельных шуточек, но скоро ему это надоело, и после какого-то организованного ими взрыва, перепугавшего до смерти нескольких перепивших гуляк и купания в воде князя Жоржа, у которого удалось таки отнять саблю, он отправился на поиски Ситкина с намерением выпить с ним за его успехи.
  Он искал друга долго (так по крайней мере ему показалось), пока наконец не застал его в совсем необычной виде, к которому он благодаря своему хмельному состоянию, отнесся на редкость спокойно, словно бы все это было в порядке вещей. Очень худая полуобнаженная женщина, отвратительно громко смеясь, бродила по колено в воде, задравши юбку, и имела вероятно намерение сделать заплыв в холодном озере, но никак не могла найти достойное место для осуществления своих планов. Неподалеку от нее, на корме старой заброшенной лодки стоял и сам Ситкин, без пиджака в расстегнутой рубашке, и тоскливо глядел на водную гладь.
  Башкирцев окликнул его, однако Ситкин только отмахнулся, при этом не поменяв своей философской позы.
  - Вольдемар, что вы делаете?
  - Задумал плыть, - лаконично объяснил тот.
  - Что за глупая идея! - воскликнул Башкирцев, которому отчего-то стало невероятно тоскливо от этого зрелища, и смутное чувство отвращения ко всему происходящему шевельнулось в его душе, хотя он и не мог разумно осмыслить источник этого отвращения.
  Ему удалось таки отговорить Ситкина от ночного купания, он взял друга под руку и вместе они отправились на полянку.
  - И верно, дружище, давай лучше выпьем. Пустое это все, - согласился Ситкин, бодро шагая рядом с Башкирцевым к столу.
  На полпути его окликнула по имени девица, спешно вылезшая из воды, едва только предмет ее интересов раздумал составлять ей компанию в купании.
  - Вольдемар, куда же вы? - обижено спросила она, накидывая кофточку на обнаженные плечи
  Ситкин хотел было притормозить, но Башкирцев одернул его.
  - Идемте же, зачем вам эта...?
  - И верно: мало ли таких, - ухмыльнулся Владимир Павлович и ускорил шаг.
  Они устроились рядом с Шульцем, который, казалось, уже заснул за очередной бутылкой, и седая голова его мирно покоилась на столе, в то время как рука продолжала сжимать рюмку. Тем не менее он вовсе не спал, и, едва заслышав шаги, приподнял голову и, взглянув на Башкирцева с Ситкиным осоловевшими глазами, пробормотал:
  - А, Башкирцев... Что вы, пьете?... Глупо, глупо... Однако, выпьем.
  Он наполнил свою рюмку и, провозгласив здоровье хозяина и Башкирцева, спешно выпил.
  - Вот это мудрое решение! - согласился Ситкин и приказал обслуге разлить коньяк.
  Слова пьяного Шульца неприятно подействовали на Башкирцева, и он поделился своими мыслями с Ситкиным в надежде, что тот сумеет понять его.
  - Не знаю, зачем я только приехал сюда, я должен быть совершенно в другом месте. И к чему было так напиваться?
  - Послушай, Ник, я не понимаю тебя. Мы собрались, чтобы повеселиться, и что же в этом вы находите плохого? - недоумевал Владимир Павлович.
  - Да, мы хотели повеселиться.... Но одно дело - Шульц, другое - мы.
  - Вот, начались пьяные сетования. Если у людей - праздник, отчего бы им не погулять в свое удовольствие?
  - Нет, все не то, не то, - мрачно сказал Башкирцев, - это все верно, что ты сказал, но сегодняшним вечером я должен был быть у нее....
  - Значит, вам пить больше не стоит, - вывел Ситкин, не дослушав его, - а то вы впадете в депрессию.
  - Нет, Ситкин, лучше выпить.... Не пойму я что-то, отчего мне так тоскливо нынче. Никогда не случалось со мной ничего подобного. Черт, опять я взялся за прежнее... Я же сказал уже: все, баста, я не должен думать о ней. Будем же пить и веселиться, у нас еще есть время до рассвета!
  - Да о ком ты все время говоришь? - спросил Ситкин, чокаясь с ним.
  - Да так... Глупости одни, - опомнился Башкирцев, - я вбил себе в голову всякую дрянь и теперь не могу найти покоя.
  - Я сейчас помогу тебе в этом.
  И, лукаво подмигнув товарищу, Ситкин встал со своего места.
  - Куда же вы? - недоуменно спросил Башкирцев.
  - Сейчас увидите.
  Башкирцев остался наедине с Шульцем, который снова бессильно уронил голову на стол. Музыка ни на минуту не смолкала, ото всюду слышались пьяные крики, дикий хохот, женский визг... Казалось, что всем было чрезвычайно весело, и Башкирцев завидовал этой беззаботности, тем не менее не имел сил присоединиться к ней. Он страстно мечтал о покое и скорейшем окончании этой вакханалии, в которой он чувствовал себя со своей тайной печалью совершенно лишним и чужим.
  Он подсознательно искал ее повсюду, в собственной душе, в пестрой толпе упившихся и веселящихся товарищей и бестолковых кокоток. Он не знал хорошенько, что именно искал он: ее ли, или просто какую-то далекую светлую мечту, но ему было страшно одиноко и грустно несмотря на то, что он не позволял себе даже думать о ней, вызывать из памяти ее образ, тем не менее сердце тосковать не переставало. И тоска эта казалась ему тогда совершенно беспочвенной, несознательной, случайной...
  О, если бы была она рядом, если бы он хоть на мгновение смог увидеть ее, вся тоска прошла бы без следа, и он перестал бы мучаться и всячески стараться вытравить из сердца ее образ, который преследовал его даже тогда, когда он боялся назвать ее имя.
  Красивая женщина в открытом светлом платье села напротив Башкирцева, и он взглянул на нее с тем интересом, который иногда появляется у людей, не знающих чем заняться. Он заметил знакомые очертания ярких губ, маленький носик: единственное, что можно было разглядеть под шляпкой.
  Она! Что за глупость! Ее не может быть здесь. Но почему женщина эта так непозволительно похожа на нее: те же губы, тот же правильный овал лица?... Опять она! Всюду она! Да какое он вообще имеет право думать о ней, тогда как он решил уже поставить точку на своем странном чувстве и только ради этого и приехал сюда.
  - Ее здесь нет, и мне не найти ее, - пробормотал он, - она испортила мне вечер, но я не встретил ее.
  - Николай Исаевич, вы не узнаете меня? - раздался приятный голос, - за весь вечер вы ни разу не подошли ко мне.
  - Кто вы? Я вас не знаю, - пожал он плечами.
  - Вы совсем позабыли Нику, - печально сказала она.
  - Я не знаю никакой Ники.
  - Однако вы слишком быстро забываете женщин.
  - Когда же я мог вас видеть?
  - Четыре года назад. Но я не виню вас в вашей забывчивости. Мы случайно встретились и случайно разошлись.
  - Не помню, - ответил он, слегка заинтригованный этим известием.
  Впрочем она была слишком даже не дурна собой, чтобы он мог так крепко ее позабыть за четыре года. Но вспоминать было уже лень.
  Она села рядом с ним.
  - Теперь то, надеюсь, вы меня узнали.
  Ему удалось разглядеть ее глаза: прекрасные бархатные глаза.
  "А у нее тоже черные глаза, - подумалось ему, - нет слишком много в них пустоты по сравнению с той... И все же есть что-то необыкновенно притягательное в этом грустном взгляде, и как только она могла попасть в общество этих пустых и жадных до чужих кошельков содержанок? И все таки она похожа чем-то на нее. Или опять это мне только чудится?".
  - Вы хотите коньяка? - спросил он.
  - Из ваших рук - что угодно, - с обворожительной улыбкой отозвалась она.
  "И все таки есть в ней что-то необычное. Даже в этой улыбке, улыбке женщины, знающей себе цену... И зачем мне искать того, что мне не принадлежит и принадлежать не может? Разве она - единственная на этом свете? Чем же наконец хуже эта? По крайней мере до свадьбы мне не придется впустую вздыхать под окнами неприступной красавицы, в то время как другая сама ищет моего общества", - рассуждал он, разливая коньяк.
  - За вас, сударыня, - провозгласил он, слегка коснувшись ее рюмки. Ника взяла рюмку так, чтобы ее пальцы дотронулись до пальцев Николая, и теплый камень ее перстня нежно прошелся по его кисти...
  - Скажите, вам не надоело сидеть за этим столом? - спросила она, - ведь вы уже около часа не двигаетесь с места, и только и делаете, что пьете, то с Вольдемаром, то с Всеволодом Антоновичем (так звали Шульца), - сказала она, загадочно глядя в его глаза.
  - И верно, - согласился он, погружаясь в каком-то пьяном угаре в бездонный омут ее темных блестящих глаз, - не желаете ли прогуляться?
  - Там есть лодка, пойдемте к реке, - предложила она, - ведь сегодня полнолуние, как прекрасно вокруг! И главное, что на реке нет ни одной живой души.
   - Да, это чудесно. А я за этим нелепым веселием не обратил даже внимание на то, как светло сегодня.
  Он только теперь заметил низкую рыжую луну едва приметную за кронами огромных темных деревьев. Глупец, отчего он прежде не видел, как очаровывающе прекрасна эта ночь: пустые мечты загородили от него красоту окружающего мира, красоту другой женщины... Но теперь то он действительно поставит на них точку и насладится жизнью сполна.
  Он подал руку Нике, и вместе они отправились на то самое место, где с час назад Николай отыскал пьяного Ситкина, а еще раньше с товарищами купал не в меру разгоряченного князя Юрия Андреевича. Они сели в лодку, он оттолкнулся веслом от берега и лодка уверенно отправилась в черноту волн, где царствовала огромная золотая луна, рассыпаясь осколками по бесконечной глади ночного озера.
  - Достаточно грести, поляна осталась уже далеко позади, и мы можем заблудиться, - сказала его спутница через несколько минут.
  - Или вы полагаете, что у меня не хватит сил вернуться назад, - усмехнулся он, не покидая весел.
  - Я прошу тебя остановиться! - прошептала она и, приподнявшись с сиденья слегка коснулась его руки, с какой-то призывной мольбой заглядывая в его темные хмельные глаза. Он отпустил весла и притянул к себе ее руки для поцелуя.
  В хмельной лихорадке сердце его забилось чаще, но странное прикосновение к женским рукам, чужим и холодным, заставило его спешно опустить их себе на колени. "Это не она, не она!" - шептал он в каком-то бреду, ощущая чуждый холод ее ухоженных ладоней, но ее близость заставляла его сердце биться все чаще.
  Какая ночь! Какая улыбка, глаза с отблесками лунного света, нежные ласковые руки!... Но это была не она! "Да кого ж мне еще надо?" - простонал он в душе, а Ника, верно угадав его сомнения и борьбу, решила сама подтолкнуть его к более активным действиям и пересела к нему, так, что щека ее едва не касалась его щеки и, крепко сжав Николаю руку, стала шептать что-то не то о красоте местности, не то о погоде, - вообщем что-то красивое и наиболее подходящее для того времени, и не имеющее ровно никакого смысла. Ее голос, эти незначащие ничего слова отзывались в душе его какой-то далекой сказочной мелодией, в голове шумело, он привлек ее к своей груди, как раз поближе к неугомонному сердцу, и откинул голову назад в напряженном полузабытьи. Странное гнетущее чувство восставало в душе Николая Исаевича против всех естественных устремлений этой ночи, вступившей в какой-то мистический заговор с неизвестной красавицей, зачем-то увлекшей его в это бесконечное царство ночной природы, вездесущей луны...
  - Кто ты и зачем ты пришла ко мне? - спросил он тихо, - зачем увела меня в эту ночь, верно, ты ведьма?
  - Как желаешь, милый мой. Может, я и впрямь ведьма. Но тебе хорошо здесь, разве я не угадала? Я всегда чувствую, что нужно человеку для полного счастья...
  - Нет, тебе не угадать, что мне нужно, - заметил он с некоторым сомнением в том, действительно ли ему чего-то не хватает в эту хмельную ночь.
  - А отчего же мне не понять? Все вы, мужчины, слишком высокого мнения о себе.
  Она начала целовать его руку, затем слегка прикоснулась горячими губами к щеке... Он прикрыл усталые глаза и покорно поймал ее истомившиеся в ожидании губы, но какая-то неведомая сила неожиданно заставила его освободиться от ее сладостного поцелуя. Он несколько отодвинул от себя ее лицо и задумчиво глядел на него несколько секунд, не отпуская своих рук с ее тонкой шеи, чуть трепетавшей в его объятиях. В глаза ему бросились искаженные страстью, еще недавно казавшиеся ему прекрасными, губы, томные полуприкрытые глаза, без единой мысли и чувства... Нет, это не она! Это чужая, совершенно ненужная ему женщина, ставшая для него в этот момент невероятно омерзительной. К чему обманываться безобразной прелестью лица, матовостью нежной кожи, прекрасной грудью? Разве мало он лгал себе в эту ночь? Ему не удалось обмануться, и вся его борьба с собственными чувствами оказалась бесплодной.
  Он должен идти теперь к ней, он должен видеть ее немедленно, он не может обходиться без нее. Ах, скорее бы утро!
  - Сядьте на свое место, - глухо сказал Николай Исаевич, отодвигая от себя трепещущий стан Ники.
  - Что?! - засмеялась она, и обняла его за плечи.
  Он ощутил отвратительный жар ее неровного дыхания на собственном лице и с брезгливой неприязнью отодвинулся на самый край скамейки.
  - Что случилось с тобой? - нетерпеливо спросила она и в голосе ее послышались раздраженные нотки, - иди же ко мне, к чему эта игра?
  - Ведите себя достойно, сударыня, - холодно произнес он, - мы возвращаемся.
  Она сначала не совсем поняла его, но, взглянув на холодное, злое, мгновенно отрезвевшее лицо Башкирцева, поспешила исполнить его требование и всю обратную дорогу не проронила ни слова. Когда лодка причалила к берегу, Башкирцев подал ей руку, но она не воспользовалась ей и бросила с ненавистью:
  - Я еще тогда заметила, что вы - не более, чем самодовольный и самовлюбленный эгоист. Камень вы, а не человек. О, как я ненавижу, даже презираю вас!
  - Это ваше право, - бросил он пренебрежительно.
  - Негодяй! - процедила она сквозь зубы и побежала к обществу так быстро, словно бы опасалась, что Башкирцев может передумать и остановить ее.
  - Мне надо ехать в город! - сказал он, медленно поднимаясь по тропинке, - отоспаться и немедленно бежать к ней. Зачем и дальше терзать себя?.. А еще этот бал у Старковских... К черту этот бал! Никакой помолвки не будет: я никогда не женюсь на княжне. Попадать, так пропадать! Пусть отец выкручивается, как знает, довольно с меня его трезвых расчетов!
  
  Глава 9
   Блажен, кто мирно обитает
   В заветном прадедов селе.
  (И. Козлов)
   Дремлю, а за дремотой тайна,
   А в тайне почивает Русь....
   Она и в снах необычайна,
  Ее одежды не коснусь.
  (А.Блок)
  После известных событий граф Конради решил навсегда покончить с общественной деятельностью, разочаровавшей его своей бесплодностью, и уехал с женой и детьми в свое родовое имении в Средней России с намерением провести остаток жизни здесь, посвятив себя мелким хозяйственным заботам.
  В усадьбе он без всякого сожаления сменил фрак на косоворотку, а книги по изящной литературе и философии на справочники по сельскому хозяйству, и ознаменовал свой переезд в деревню проведением питьевой воды и организацией школы для крестьянских детей. Однако несмотря на все его старания по облагораживанию крестьянского быта, мужики приняли эти нововведения весьма холодно и с большой долей подозрительности. А само переселение в деревню годами не бывавшего здесь барина вызвало у них недоумение и настороженность, так что многие даже подозревали его в тайных стремлениях нажиться за их счет, хотя, как именно он собирается это сделать, никто толком не понимал.
  Самый же большой казус вышел со школой, которую селищенские мужики давно уже подумывали завести у себя, тем не менее дальше разговоров дело не шло, благодаря его хлопотности. И крестьяне, желавшие дать образования собственным отпрыскам продолжали гонять их за семь верст в ближайшую церковно-приходскую школу, а кто мог, учил их самостоятельно читать и писать. Когда же за дело взялся помещик, мужики на первых порах оживились, потом вдруг староста и выборные от мира заявили Конради, что школа им как бы и вовсе ни к чему, потому что требует лишних средств, к тому же она будет отрывать детей от помощи родителям в период полевых работ, и в результате договорились до того, что не нужна она крестьянину совсем, потому что излишнее мудрствование в земледелии никогда пользы не приносило. Огорошенный этим заявлением барин объявил мужикам, что часть расходов по ее организации он готов взять на себя, к тому же никто отрывать детей от помощи по хозяйству в период сельскохозяйственных работ не собирается, на что ходоки недоуменно спросили: "Как же в этом случае мы будем с вами расплачиваться?"
  "Да никак! - воскликнул граф, дивясь их недоверчивости, - я просто хочу помочь вам."
  Крестьяне переглянулись между собой и один из ходоков, черномазый и юркий Аггей заметил с неприязнью: "Что опять отработки? Нет уж, барин, увольте. Не надобно нам ентой вашей школы. Мы уж без нее как-нибудь проживем, по-старинке. Она, чай, дождь на поля не вызовет и землю родить не заставит."
  Пришлось Конради взять в союзники сельского попа о. Наркисса и уважаемого всем миром за большую осведомленность во всех вопросах человеческой "жисти" мельника Ерофея. Им двоим с превеликим трудом удалось убедить мир в необходимости школы, а, главное, уломать пустоголового старикашку-старосту Ксаверия, который нашел самую непререкаемую причину против ее устройства: школа-де будет оказывать дурное влияние на молодежь, которая и без того увлекается нынче "разной дурью".
  Конради одновременно удивляло и поражало подобное отношение к нему со стороны крестьян при том, что он совершенно не мог найти причин этой подозрительности. Он понимал, когда подобным образом встречали в деревне интеллигентов или агитаторов из народников и социалистов, время от времени появлявшихся в ближних селах. Ведь все они пытались доказать что-то этим людям, убедить в правильности своих собственных воззрений, то есть отметить свое превосходство над простым народом, основанное на образованности и понимании каких-то отвлеченных вещей, что тем не менее не позволяло им понять народ и его мировоззрение, о котором они знали определенно только то, что оно неразвито, ошибочно, безграмотно и в следствие всего этого нуждается в переделке, а точнее в смене их собственными воззрениями на жизнь на том основании, что все эти "передовые" слои нашего общества нахватались с Запада какой-то философии, начитались научных книжек и с тех пор возомнили себя выше всех остальных, которые книжек этих вообще никогда не читали. Так что равнодушие мужиков, преходящее порой в настоящую неприязнь ко всякого рода носителям передовых идей, которых они не понимали да и не имели нужды понимать, было вполне объяснимо. Но ведь сам Конради никогда не смел учить этих темных людей жизни, даже напротив, почитал их гораздо более благородными и душевно красивыми, нежели представители его собственного сословия, низведшие идею образования до германской идеи работы интеллекта, мораль - до общих норм приличия, душевные проявления - до нелепой любви к женщине и кое-каких религиозных потуг. В родном сословии он находил какую-то внутреннюю убогость, благодаря его исторической молодости, оторванности от духовных начал своего народа, от которого они отделились, нарядившись в европейское платье и, погнавшись за внешним изяществом европейской культуры, и оставили глубокую православную суть, идею соборности, единения с народом. Более того, по его мнению, они кроме массы полезных материальных достижений европейского гения, притащили с Запада его ущербный блуждающий дух, который в то же время они не смогли как следует понять горячим русским сердцем и в следствии сего беспомощно повисли над пропастью, от народа далекие и Западом за своих не принятые. Да и как может Европа принять их безусловно своими, когда под мундирами и фраками европейского кроя продолжает биться бескомпромиссное русское сердце, испокон веку презирающие правильность поступков и мыслей и материальный уют, сердце, продолжающее тосковать о своей невосполнимой утрате и бредить Небесным Градом, странничеством и идеалами святости.
  Конради именно потому и уехал в деревню, что осознал наконец ничтожность всех своих попыток найти Россию по каким-то там философским схемам, построить ее благосостояние трудами классов, давно оторвавшихся от ее мистической сути. И чем ближе, как ему казалось, он подбирался к этой сути, тем дальше она ускользала от него, уходила безжалостно и непостижимо, и никакой гений не мог бы удержать ее хоть на мгновение, приоткрыть завесу тайны, в то время как имя ее продолжало святится в сердцах, ее не искавших и не пытавшихся никогда понять. Именно эти сердца приехал он искать в деревню, но даже своих односельчан понять не мог, только видел воочию, чувствовал всеми фибрами своей души величайшую мистерию превращения мудрости мира сего в безумие, что было проповедано Христом, и казалось таким же нереальным, как само существование этой диковинной страны.
  Быть может, он мог бы и раньше хоть немного приблизиться к этим людям, к Той, которую искал уже много лет, если бы смирил мудрость и стал взыскивать безумие, остался бы с народом, а не разыскивал бы его разумом. Но граф решил, что сможет принести большую пользу людям, если займется общественной деятельностью. Но беда состояла в том, что Конради сам толком не знал, для кого именно он старался и какую пользу в этом случае мог принести своему народу? Еще в юности покинув родовое поместье, он посещал его не более одного раза в год, а иногда и реже. Стоило ли в этом случае удивляться тому, что местные жители не доверяют ему, не принимают за своего, и уважают только как барина, в душе же почитают за старого чудака. И кто? - тот самый народ, за который он положил столько лет на государственной службе и общественном поприще! А раньше он смел предполагать, что знает его гораздо более многих, и знает именно по праву помещика и природного сельского жителя, которым граф являлся только формально. Почему же он сразу не стал искать себя в своем народе, что вообще понимал он под Россией, какую Россию хотел найти? Да и как вообще он мог узнать свой народ, не зная совершенно, чем он живет, не веруя в его богов?
  Ему было горько и обидно от этих мыслей. В прожитой жизни он видел теперь одну сплошную роковую ошибку и только тем и утешал себя, что все таки честно прожил ее и ничего не искал для себя лично. Вообщем-то никогда не поздно начинать все сначала, но граф был уже достаточно стар, к тому же болен, и строить всю жизнь заново было слишком тяжело для него, равно как тяжела и велика была та громадная пропасть, что отделяла его от всех этих людей, к которым он мечтал приблизиться и научиться от них жизни.
  Он не отчаивался несмотря на первые неудачи и жил так, как подсказывала совесть, продолжал обустраивать поместье и крестьянский быт, всерьез занялся сельским хозяйством и ни дня не проводил в праздности: постоянно ездил в поле, знакомился с ходом сельских работ, обедни отстаивал непременно среди крестьян, а по праздникам ходил в деревню.
  Постепенно и отношение крестьян к графу стало меняться, но в основном с той только разницей, что прежде к нему относились настороженно, теперь же стали почитать за чудака, и даже полюбили по-своему, однако своим, близким для мужиков сделаться он так и не сумел.
  "Что ему, барину то? Хочется ему чудить, ну и пусть себе чудит, на то его барская воля, и не нашего ума дело. На то он полное право имеет", - так рассуждали тамошние крестьяне. Среди же соседей-помещиков он прослыл за толстовца.
  Вставал граф обычно очень рано: с первыми лучами солнца, совершал прогулку по окрестностям и возвращался домой к часам девяти, когда вся семья собиралась за завтраком на веранде. Графиня Софья Ильинична с младшей дочерью Светланой Ярославной обычно сама распоряжалась за столом, не прибегая к помощи кухарки. Кроме супругов и троих младших детей, живших с родителями, к завтраку приходил также молодой сельский учитель Лазарев - недавний выпускник университета, решивший реализовать себя на стезе народного просвещения и квартировавший во флигеле у Конради, и иногда заходил настоятель местного прихода о.Наркис: очень подвижный старичок с умным добрым лицом.
  Дни стояли теплые, солнечные, и семья начала завтракать в саду. Графиня особенное внимание уделяла молодому учителю, жалея его молодость, неопытность и вообще трудность общения природных городских жителей с мужиками. Не без горечи отмечала она в разговорах с учителем невероятную скудость быта селищенских крестьян, и значительную их бедность по сравнению с уральскими, никогда не знавшими крепостного права. Она вспоминала деревни Западного Урала, которые всегда отличались достатком и ухоженностью, - и это несмотря на значительную неполноценность тамошних почв и все климатические нюансы.
  - Да и народ там совсем другой, - рассуждала она, - более спокойный, размеренный. Они гораздо трудолюбивее жителей коренных губерний, на востоке вообще меньше бедноты и безлошадников, и наличие у кого-либо одной только лошади да коровы - считается уже бедностью крайней, а в Селище я знаю крестьян, которые не имеют даже коровы.
  - Да, в Центральной России царит нищета ужасающая, - согласился Лазарев, - и кабаки эти кругом.... Видели бы вы здешние праздники! После них по крайней мере не стали бы удивляться этой бедности: когда же им работать, если они только и делают, что пьют с утра до вечера.
  - Водка - повсеместный наш бич, - заметил граф, - по-моему, даже на Урале ее пьют много больше, нежели здесь. Тем не менее, и достатка там поболе и расслоение в среде крестьянства меньше заметно.
  - Это оттого, что северные губернии не знали рабства: всяк сам себе головой был и на себя одного работал, - заключил Лазарев, - все таки испортило крепостное право народ наш: как на барина работать они не хотели, так и на себя не хотят. Куда уж лучше для них - в кабак, да за водочку...
  - Ну это не совсем так. У нас тоже есть отличные крепкие мужики, - кротко сказал о.Наркис, - вот взять, к примеру, Лиодора, или Герасима Гулина... А у Серафима Волкова закрома каждый год от добра ломятся, а сколько он в город на продажу вывозит, - даже не сосчитать. Но что самое любопытное, так это то, что Серафим один с сынами трудится, и никаких батраков не держит и никогда не держал.
  - И все таки таких людей у нас не больше половины, - настаивал Лазарев.
  - По крайней мере, их много больше, чем бескоровников, - отозвался батюшка, - и уж конечно больше, чем пьяных бездельников, паразитирующих за счет общины.
  - Однако заметьте, батюшка, что следом за разрушением общины идет еще большее обнищание бедноты.
  - А это все оттого, что с выходом крепких семей на хутор, остается все меньше желающих ее кормить, г-н народник.
  - Но это же ненормально.
  - Бедность всегда была состоянием ненормальным, - согласился о.Наркис, - и все таки общинная собственность связывает многим руки и заставляет тащить на себе пьяниц и лентяев.
  - Если уж она настолько скверна, - возмутился Лазарев, всегда выступавший против всякой несправедливости, - отчего в Селище на хутор вышло только около 10 % крестьян? Что ж, выходит, все остальные - лентяи и пьяницы?
  - Всяк боится, что не справится. По-старинке то, оно как будто бы и надежнее. Я бы, например, тоже не вышел.
   - И все таки плохо, плохо живет народ наш, - с горечью констатировал Лазарев.
  - Кто как умеет, так и живет, - уклончиво заметил священник.
  - Земли им просто не хватает, как без нее они смогут разбогатеть? - продолжал учитель, - вот София Ильинична говорит, что на севере и востоке более зажиточные деревни. Но там ведь и земли не в пример больше, чем здесь. Взять хотя бы тот факт, что у вас одного, Ярослав Дмитриевич земли раза в 1,5 - 2 больше, нежели у всех селищенских крестьян вместе взятых. Представьте теперь, что имеет каждая крестьянская семья, а семьи то у них ого-го какие.
  - Не забывайте, Константин Юрьевич, что я нимало земли сдал в аренду за очень умеренную плату, - заметил Конради, - а самое интересное то, что на арендованной у меня земле урожаи собираются гораздо более низкие, чем на моих собственных угодьях. Честно говоря, я согласен с о.Наркисом, многое здесь от самого человека зависит. Разве мало в том же Селище семей, владеющих одинаковыми наделами, но тем не менее по достатку совершенно различных.
  - Да что и говорить, не умеет наш мужик хозяйствовать, потому и бедствует, - подтвердил о.Наркис.
  - Каким только образом умудряется он Европу кормить? - улыбнулась графиня.
  - Европу не мужик наш, а земля кормит, - ответил на это Лазарев, - у кого больше земли - тот всех и кормит. Разве вы не знаете, что весь хлеб, экспортируемый из России - помещичий.
  - Без умелых рук, без умелого хозяйствования никакая земля, даже самая плодородная кормить не будет, дорогой мой, - отозвался о.Наркис, - а чтобы руки к ней достойно прикладывать, надо любить ее, да кроме того свою землю иметь надо. Над чужой землей стараться, да так, чтоб еще на 10 лет вперед смотреть, никто не станет. А нерадивый всякую землю загубить способен, что здесь, что на Урале. Вот Селифану Артемову хоть всю землю их сиятельства подарите, он все равно из нищеты не выберется, разве только в Земельный банк заложит или в аренду сдаст, и тем жить будет.
  - Тут я с вами не согласен. Ведь в этом случае у вашего Селифана хоть какой-то стимул к работе появится.
  - Стимул? - улыбнулся батюшка, - тоже мне слово подобрали... А коли у него с измальства стимула никакого не было, как он в преполовение дней своих сумеете вдруг его обрести? Каков в колыбельку, таков и в могилку, так вот, сударь мой.
  - Опять вы спорить начинаете, - ласково заметила графиня, - ведь поссоритесь.
  - Не поссоримся, - ответил поп, - и с чего нам ссорится? Версты жизни мы отмерили в разном количестве, кто впереди тот уже не оглядывается, а задний - не зовет переднего: издалека все равно не слышно.
  Ссылка на возраст покоробила учителя, он хотел еще что-то возразить, но не успел, так как в этот момент слуга графа сообщил, что его срочно хотят видеть.
  - И кто же? - поинтересовался учитель.
  - Да старик Федот. Хочет говорить с вами, а то к барину ему боязно идти.
  - Отчего же боязно? - спросил граф.
  - Да так... Не решается. Позови, говорит, хоть учителя.
  Конради отложил салфетку и отправился вместе с учителем в людскую, где их ожидал Федот: высокий седой мужик в серой поддевке. От роду ему было не больше 50 лет, но тем не менее он как и все простолюдины выглядел очень старо, и потому уже слыл за старика. Завидев барина, он снял шапку, поклонился ему в ноги, и долго не решался начать беседу.
  - Что тебе надо, Федот? - спросил граф, стараясь вывести его из неловкого молчания.
  - Барин, это... не смею отрывать вас...
  - Говори же, ради Бога, ты мне совсем не в тягость.
  - Дело то пустяковое, только не знаю, как и подступиться к нему. Рассудите вы меня, дурака, с сыном моим молодшим Нефедкой, будь он трижды анафема. Сладу с ним никакого нет.
  - Что же Нефед, все шалит? - вступил в разговор учитель.
  - Ох, Константин Юрьич, нет нам никакого сладу с ним. Как в городе ентом побывал, так и спятил совсем. В церковь ходить перестал, лба не перекрестит лишний раз, - суеверие все это, говорит. А теперь еще со мной делиться надумал... Да еще Палашку в школу не пущает. Я уж и сечь ее пытался, а она уперлась на своем: Нефедка - де не велит ей ходить учиться, а он у нас такой грамотный да шибко умный, сам ее всему научить обещался. А чему он научить то ее может? Словоблудству одному, да еще тому, что Адам произошел от какого-то заморского животного... Тьфу! Даже говорить об этом противно.
  - А чем же школа ему пришлась не по нраву? - спросил Лазарев.
  - Да чем? Тем что по псалтыри читать учат, да Богом голову забивают, а это, значит, по ихнему, суеверие одно выходит. Школы, грит, отсталые у нас дюже.
  - Что за бред? - пожал плечами граф, - ежели школа вредна, что ж, выходит, лучше совсем без науки оставаться? Пока лучших не создали, надо пользоваться тем, что имеем.
  - Об этом, барин, вы его сами спросите, меня же он совсем слушать не хочет, и, вот, разделяться даже надумал. Где ж это видано, чтобы сын супротив отца родного шел?
  - Это действительно безобразно, - согласился Лазарев, - надо будет поговорить с ним.
  - Поговорите, поговорите, отец мой родной. Вы - люди развитые, в университетах учились, может статься, он хоть вас послушается. Меня же он вовсе ни во что не ставит, "не развитый ты человек, батя," - говорит. Так вот, господа мои, получается, кормил поил сынка, а он нате вам...
  Старик с горечью махнул рукой.
  - Мой покойный отец по этому поводу говаривал, что секли мало в свое время, вот и вышло пустое место, - заметил Лазарев.
  - Да, как и всех, - вздохнул Федот.
  - Хорошо, мы с Константином Юрьевичем, попробуем поговорить с ним, - сказал Конради.
  - А дочка ваша Палашка завтра же пойдет в школу. - вставил Лазарев.
  - Спасибо, отцы родные! Век на вас молиться буду. На вас одна надежда и осталась.
  - Вы знаете этого Нефедку? - спросил Лазарев у графа, когда Федот ушел.
  - Да, видал. Впрочем я с ним не знаком: он только с неделю как приехал в Селище.
  - Я его тоже видел несколько раз. Что, по-вашему, он может представлять из себя?
  - Типичный недоучка из новых.
  - Но я втолкую ему, что по чем. Главное, что он и сестер с пути сбивает. Сам - не то, не се, да еще других учить лезет.
  - Я лично с ним поговорю, - задумчиво сказал Конради, - а вы, если хотите, тоже можете пойти со мной.
  - Стоит ли затруднять себя пустяками, Ярослав Дмитрич?
  - Я как местный помещик должен разрешать разногласия между крестьянами, - заметил граф, крайне довольный тем, что мужик именно к нему обратился за помощью.
  Граф надеялся, что ему удастся повлиять на Нефеда, хотя бы своим авторитетом. Тем не менее в этом он просчитался, и из его затеи ничего ровным счетом не вышло, что чрезвычайно расстроило Конради и заставило лишний раз усомниться в собственной полезности для мужиков. К счастью, он был человеком достаточно опытным и терпеливым, и после этого досадного инцидента не пал духом и продолжал жить, как прежде, не сомневаясь ни мало, что рано или поздно преграда, отделяющая его от гущи народной, все таки рухнет, и он сможет почувствует себя неотъемлемой ее частью.
   А дело вышло таким образом. Вдвоем с учителем граф отправился к Звонаревым ближе к вечеру, когда солнце стояло еще достаточно высоко над горизонтом, но излучало уже тот кроткий, ласково-сдержанный свет, какой случается только на склоне погожего майского дня, когда устанавливаются по-летнему жаркие дни, и лишь вечерами спадает на землю легкая прохлада. В деревню они отправились пешком, дабы не привлекать к себе излишнего внимания, хотя, уставший от жары Лазарев предлагал воспользоваться двуколкой. Через полчаса они достигли федотовской хаты, однако самого хозяина и его сыновей дома не застали, поскольку те не успели еще воротиться с поля. В огороде копалась какая-то сгорбленная старуха: вероятна мать Федота или тетка, хотя, может быть, и жена. Конради всегда затруднялся в определении подлинного возраста сельских мужиков и баб, которые как-то быстро сгорали под влиянием тяжелого земледельческого труда, от появлявшейся из года в год детворы, и немалого потреблении водки, без которой здешняя жизнь казалась совершенно немыслимой.
  Лазарев окликнул старуху. Та, щурясь на солнце, стала разглядывать гостей, и, узнав в одном из них Конради, тут же повалилась на колени, приговаривая при этом: " Ой, не признала, простите Христа ради. За что же нам такая честь?"
  Конради уговорил ее подняться, что старуха проделала весьма неохотно и предстала пред ними в согбенной позе: вероятно по-другому перед барином стоять она не умела.
  - Мне б вашего Нефедку повидать, - заметил граф.
  - Чего на него глядеть то? Совсем малый от рук отбился. Нам то позор какой - иметь такого сына. Вы уж мне сразу скажите, что не так: не затрудняйте себя беседой с этакой шельмой.
  - Тем не менее я бы хотел повидать его самого.
  - Это, как вам угодно будет, - вздохнула старуха, - я уж и не знаю. о чем с ним можно толковать, он ведь у нас умным таким считается, что никого окормя себя и слушать не желает. А с чего ему было поумнеть то, батюшки вы мои, разве кто-нибудь большого ума приобретал, по городам мотаясь?
  Старуха, тяжело повздыхав, провела гостей в хату и сперва предложила им чаю, и, получив отказ, тут же стала оправдываться.
  - Простите, государи мои, дуру старую. Это я так, по глупости.... Не по вам чай то нашенский, уж не обессудьте: это я сдуру сказала...
  - Где же Нефед? нетерпеливо - спросил Лазарев, утомленный ее болтовней.
  - А там, в светелке своей. Цельную комнату себя взял, и никого жить с собой не пущает: думать, мол, все ему мешают.
  - А отчего же он отцу не помогает? - поинтересовался Конради.
  - Куды там, помогать! Он же у нас грамотный, все читает... работа нонче - не по нему. Только ест, да помещение зря занимает, да ишо огня то сколько жжет: пропасть! Мы же все ютимся, как можем: а ведь кроме него у меня семеро других детей. Но что тут поделать: не выгнать же его, чадо ведь все таки родное.
  - Этому чаду давно уже мозги прочистить надо, - мрачно заметил учитель.
  - Уйти мне что ли, аль нет? - робко спросила старуха.
  - Пожалуй, иди, мы с ним сами потолкуем.
   Она проводила их до небольшой полутемной комнатушки. Когда они вошли в нее в глаза сразу же бросилась страшная убогость этого жилья, беспорядок и невероятное количество грязи. В углу прямо на полу покоилась развалившаяся стопка газет, всюду валялись какие-то огрызки бумаги, старые грязные тряпки, видимо, составлявшие гардероб обитателя этой комнаты. У окна расположился старый покосившийся столик, на котором лежал ворох дешевеньких книг, среди которых пришельцы сразу заметили "Капитал" г-на Маркса, и давно уже набивший всем оскомину роман Чернышевского. Сам же владелец сего нехитрого добра, лежал на кровати прямо в ботинках, курил махорку и читал какую-то потрепанную брошюру. Нефед был молодым рыжим парнем небольшого роста с довольно грубыми крестьянскими чертами лица. Он был худощав, и имел руки непропорционально длинные, которые могли принадлежать только человеку, обладавшему недюжинной физической силой.
  На приход гостей Нефед отреагировал весьма необычно: он только выглянул из-за своей брошюрки и вяло поинтересовался:
  - Вы ко мне, господа?
  - Именно к вам, - отозвался Лазарев, пораженный наглостью и негостеприимством Нефеда.
  Тот нехотя отложил свое чтиво, однако постели своей не покинул.
  - А, это вы, Лазарев. А вы, кажется, нашенский помещик, как его....
  - Граф Конради, - представился Ярослав Дмитриевич, никак не ожидавший подобного приема.
  - А, теперь буду знать, - зевнул Нефед, - что же вам от меня надо? Сразу говорю, что пользы от меня вам ни на грош не выйдет.
  - Одно дело, что пользы от тебя никому нет, другое, что вреда - не оберешься, - не выдержал Лазарев, но Конради поспешил смягчить обстановку и заметил Нефеду:
  - Отец крайне недоволен твоим поведением.
  - А, старик все ноет, - равнодушно отозвался Нефед и затушил свою самокрутку о подошву ботинка.
  Конради просто не знал, что ему ответить на это, учитель же среагировал довольно быстро и резко:
  - Послушай, Нефед, не кажется ли тебе, что ты перешел уже все границы в своем поведении? Зачем ты вмешиваешься в чужие дела, мутишь мужиков, ссоришься с отцом и мешаешь сестре учиться?
  - Это я то? - ухмыльнулся Нефед, - не знаю, к чему ты все это говоришь, Лазарев. Да и зачем вы вообще пришли ко мне, не ваше дело - указывать, как мне жить. Я, чай, не маленький. А ежели вам хочется кого-то наставлять, так наставляйте лучше своих детей: дерзайте, учите их суевериям и бабским россказням, учите их обирать свой народ и морочить ему голову, что вы всегда и делали. А меня вам не провести. И сами с усами!
  - Никто не собирается тебя проводить, что вообще с тебя, дурака, взять можно? Ты, главное, другим голову не морочь.
  - Это я то дурак?! - засмеялся Нефед, - кабы все такими дураками были, то в дерьме бы не жили и суевериям не поклонялись.
  - Ты чему людей учишь? - не унимался Лазарев, - почто молодежи голову белибердой забиваешь? Ужели ты надеешься, что кто-то такого придурка послушает, шут ты гороховый?
  - Авось, кто и послушает.
  - То то и оно, что тебя иначе, как за дурака никто в деревне не принимает. Кого в друзья то выбрал себе? - Мирошку-пьяницу да Гешку-распутника и вора. Порядочные люди и знать тебя не желают.
  - Уж не с вами ли мне в друзьях ходить? Вы то, поди, до добра меня доведете, научите уму-разуму. Вот на предмет той науки, как провести кого, аль надуть - на это вы мастера. А по какому праву, спрашивается? - по многой ли учености или по происхождению своему барскому?
  - А ты по какому праву свои пустые измышления другим навязываешь? Умом разве особо уродился, что за чужим образованием следишь, или потому, что сам того не имеешь?
  - Да уж, мракобесию я не научен.
  - То же мне Лобачевский нашелся. Что же по-твоему мракобесие?
  - Да все! Вся ваша бредовая философия, религия, - все против трудового народа направлено.
  - Ты сам стань перво-наперво трудовым народом, а потом уже суди, что вредно ему, а что полезно. Через чтение книжек не много ведь наработаешь. А книжки какие ты читаешь: все по политике да философии небось. Ты хоть о законах то Ньютона слыхал, умник?
  - Я знаю то, что мне нужно знать, - отрезал Нефед.
  - Гениальный ответ!
  - Да что же вы разошлись так, Константин Юрьевич? - тихо сказал Конради, - пришли поговорить, а сами оскорблять человека начали.
  - Его, пожалуй, оскорбишь. Нашли, кого жалеть! Хоть бы с кровати то поднялся, гости как-никак пришли, - заметил Лазарев.
  - Крепостное право, чай, миновало, чтоб при барине стоять, - усмехнулся Нефед, - а с культурой, уж извините, не знаком, пансионов дворянских не кончал.
  - Вот уж быдло, так быдло, - прошептал Лазарев, - теперь я понимаю тех мракобесов времен Николая Палкина, которые утверждали, что просвещение вредно для народа.
  - Я и не требую от тебя стоять передо мной, - сказал Конради Нефеду, - я вовсе не как барин пришел сюда, и, кажется, ни единым словом еще не проявил к тебе неуважения.
  - Коли бы вы по-хорошему пришли, то не учили бы меня, - потянулся Нефед на своем одре, - ишь, нашли мальчика. Или вы думаете, что я стану вас слушать. Походите-ка лучше за сохой, потом и говорить будем.
  - Сам то ты когда соху последний раз в руках держал? Забыл ведь наверное уже за давностию лет, - еще более разозлился Лазарев, - я всегда удивлялся всем вам: социалиствующим выродкам. Только и кричите: рабочий люд, трудовой народ, а сами и лопату взять в руки брезгуете. Только бы вам книжки читать, да речи толкать. Кто из наших, как в социализм ударится, так за раз и работу бросает, словно бы социализм и есть самое достойное оправдание всякой лености. Трудовой же народ только тот знать может, кто рядом с ним работает. А кричать на площадях всякий умеет.
  - Мне кажется, Нефед Федотович, все таки я не заслужил твоих оскорблений, - осторожно заметил Конради, которого хотя и сильно покоробило поведение Нефеда, все таки он не терял надежды найти с ним общий язык, - я конечно человек чужой и не могу вмешиваться в твои дела, и если я для тебя не являюсь авторитетом, то подумай хотя бы об отце...
  - А что отец? В поле мне что ли с ним идти ковыряться? Он вон всю жизнь этак ковыряется, а ни ума, ни состояния себе не нажил.
  - А что ты полагаешь, что лежа на печи, можно жизнь свою изменить к лучшему? - спросил Лазарев.
  - Зачем же на печи? Коли жизнь менять, то в корне надо. Да куда ж вам это понять?
  - Да уж, конечно. Умишком мы малость не вышли, - съязвил Лазарев.
  - В вас всех живет классовая закостенелость, и дальше своих предрассудков видеть вы не способны.
  - Вот как! И что же это за предрассудки, позвольте узнать? - ехидно спросил учитель.
  - Сами понимать должны: чай, не маленькие.
  - Вы уж простите нас, ведь мы поклонниками Маркса не являемся. Куда нам вас понять? - сказал Лазарев, мельком взглянув на пухлый том "Капитала", - давно наша юность миновала, чтобы с Марксом в голове носиться. Он, видишь ли, после скамьи гимназической да студенческих годов с умами нашими не уживается.
  - Это оттого Лазарев, он не долго в ваших головах задержался, что университеты у нас такие.
  - По-твоему, выходит, лучше в них и вовсе не учиться? - поинтересовался Конради.
  - Перестраивать их надо.
  - А коли еще не перестроили, не лучше ли будет пользоваться тем, что уже имеется.
  - И никогда их не перестроят, доколе не изменится сам порядок вещей. А сам по себе он не изменится никак, пока у руля стоят такие консерваторы, как вы и вам подобные.
  - Мне кажется, Нефед, что мы ни у какого руля не стоим, а просто делаем каждый свое дело, - заметил граф, - другой вопрос, чем таким занимаетесь вы сами, что вызываете протест родителей, да и вообще всех нормальных людей в вашей деревне.
  - Ваше дело, граф, в том, что вы хозяйничаете на своей земле и не даете ее никому другому. Если вас устраивает подобный порядок вещей, то я могу сказать в этом случае, что мое дело - объяснить всем, что они имеют такое же право на землю, как и вы. Таким образом наши дела невольно пресекаются. Если бы не было вас - не было бы и меня. Так что можете почитать меня в некотором роде за своего двойника.
  - Да, полно вам, вы бы всегда были! - вступился за графа учитель, - и в любом случае сумели бы сыскать что-нибудь гадкое, к чему можно было бы применить ваши порочные устремления.
  По-видимому, Нефедке уже изрядно надоели эти споры. Он приподнялся на своем ложе и заметил дерзко:
  - Если, господа, вам совершенно нечем заняться, я бы присоветовал вам найти себе какое-нибудь дело, кроме как отвлекать меня от моих занятий.
  - Подумать только, какой дельный! - усмехнулся Лазарев.
  - Вам следует иметь в виду то, что вы совершенно утомили меня своими беседами.
  - Никак гений свободной мыли прогоняет нас? - усмехнулся учитель.
  - Видно, нам и впрямь здесь нечего делать, - вздохнул граф, - а все таки, Нефед...
  - Я уже 21 год, как Нефед, - оборвал его тот.
  Лазарев хотел еще что-то съязвить, но граф осторожно дотронулся до его руки и дал знак молчать.
  - Пойдемте, Константин Юрьевич, не будем навязывать ему свое общество.
  - Вот первые мудрые слова, услышанные от вас, - сострил Нефед.
  - И верно: что с него взять? - махнул рукой учитель.
  - Ступайте, ступайте. А я дверь за вами прикрою, чтобы другим не повадно было.
  Он бодро вскочил с кровати и отправился следом за ними - затворять дверь, надеясь, что подобным образом он достойно выпроваживает "высокопоставленных" гостей. Ведь нередко чувство собственного достоинства у людей низкого звания при известной доле самолюбия выражается именно в желании любыми способами унизить людей, стоящих на порядок выше их и по происхождению и по образованию. Это желание чаще всего бывает подспудным, но при меньшем уровне внутренней культуры и преобладании хаотического низменного начала, оно непременно стремится вырваться наружу, и, чем больше в подобном существе гнездится самолюбия и амбиций, тем выше он ценит бестактные, по своей сути, поступки.
  На выходе Конради с Лазаревым снова столкнулись с той же старушкой, которая несла теперь в переднике луковицы. Заметив по лицам знатных гостей, что с Нефедкой у них вышел какой-то конфликт, она перепугалась не на шутку.
  - Ой, что же вы, батюшки мои, так раненько уходите? Аль опять Нефедка чего учудил? Горе мое! Нефед, Нефед, отчего же ты так неласково гостей принимаешь?
  Из-за двери хаты высунулась плебейская физиономия Нефедки.
  - Что вы опять матушка, заныли? Мои гости, а не ваши. С чем пришли, с тем и уходят.
  - Ой, беда, беда, - запричитала старуха, - простите его, дурака, господа хорошие, молод он ишо и глуп.
  - Да полно вам, матушка, - рассердился Нефед.
  - Ишь осерчал! Дурачок ведь он у нас. Ведь он только по книжкам своим умным таким кажется, а на самом деле - прямой дурачок, несмышленый.
   Изможденное лицо женщины перекосилось, казалось, что она вот-вот расплачется. И точно - заплакала. Уронила свой лук, повалилась в ноги барину, не переставая извиняться за "неблагодарного и непутевого сына". Сцена эта показалась и Лазареву и Конради омерзительной, глубокое чувство презрение к этой забитой крестьянке шевельнулось в груди первого, и ноющей жалостью отозвалось во втором. Граф даже не знал, как ему реагировать на все это, как объяснить бедной старухе, что она - точно такой же человек, как он сам, по крайней мере ничем не хуже и не ниже его, и потому совершенно не должна его бояться, и тем более так унижаться перед ним. Да и к чему было объяснять ей все это, ведь все равно понять ничего она не сможет, потому что покорность рабская и смирение слишком крепко вошло в ее душу, потому что передавалось оно из поколение в поколение и свято оберегалось государством, верой и мужем. Ему вспомнился отчего-то некий философ, утверждавший, что такая вседовлеющая покорность всему на свете: судьбе, природе, барину и государству сделала русских великим народом. Но тот же философ писал, что народ, которого многовековое рабство унизить не смогло, просто создан для того, чтобы быть рабом... Нет, во втором своем высказывании доморощенный философ все таки ошибся. Может быть, эта женщина и была создана для рабства, для дикости русского крестьянского быта, но разве меньше рабского заключено в ее сыне, разве он своим нелепым бунтом не явил всем собственную рабскую сущность, прикрываясь необузданной свободой делать то, что ему заблагорассудится? "Восстание - доблесть раба", - припомнились ему слова Ницше. Самоуничижение, следовательно - его обыденность? Или в этом заключена какая-то великая правда?
  И, будучи не в силах больше слушать причитания старухи, граф отошел в сторону.
  Cын же отреагировал на поступок матери весьма горячо. Простоватое лицо его побагровело, зеленовато-рыжие глаза вспыхнули злым огоньком, именно злым, а не исполненном чувства презрения, хотя он, по его убеждениям, имел полное право презирать мать за подобное низкопоклонство перед барином. Конради показалось, что он непременно скажет матери что-нибудь гадкое и уйдет в негодовании, но он повел себя довольно странно: вместо ожидаемый дерзости Нефед ни с того ни с сего бросился поднимать старуху с колен.
  - Что вы такое делаете матушка? И как вам только не совестно?- кричал он, едва не плача от стыда и злости за свою мать, - ведь вы позорите себя и меня в том числе. Вы же - свободная женщина. Вы - человек! отчего же вы в себе человека не уважаете?
  Старуха только отмахивалась от него и ни в какую не желала подниматься с колен, покуда не удастся ей выпросить у графа прощение за своего сына, хотя граф даже в мыслях не держал ничего плохого против Нефеда.
  - И не встану - не упрашивай! Всю жизнь я на коленах простояла, и не за себя, а за вас всех, не пред господами стояла, а перед Богом, а господа сами все - от Бога даются. До Бога то на карачках легше дотянуться, нежели подпрыгивая от земли.
  Она сказала все это кротко и ласково, не имея даже сил повысить на непокорного сына голос, в то время как слова ее показались последнему чем-то сродни безумию, а графа поразили не своей утонченной рабской сутью, как Лазарева, а каким-то возвышенным юродством, смысла которого понять он не мог.
  - Матушка, опомнитесь. Ведь вы эдак только на руку им играете, ведь вы этим превосходство ихнее утверждаете. Ведь это же низко, матушка! - кричал Нефед срывающимся голосом.
  Старуха не обращала на него никакого внимания, прочно стояла на своем и продолжала просить прощения за сына.
  Что-то дрогнуло в душе Конради, он ни с того ни с сего поклонился ей низко и проговорил с волнением:
  - Простите вы меня! Я что-то не так сделал, сын ваш совершенно не виноват передо мной. Я не понимаю ничего... Я свой народ не понимаю, кто он: раб или бог? Русь - святая по сути своей или просто безумная? Или большая святость всегда рождает сугубое окаянство и соблазны? Я твердо знаю теперь лишь одно: что впустую пожил жизнь, и за сотнями книг и ненужных измышлений потерял истину, которая сокрыта в самой жизни, в земле....
  Он махнул рукой и пошел прочь, за ним поплелся учитель, недоумевая про себя, к чему нужно было все это метание бисера перед свиньями, зачем нужно было говорить какие-то речи людям, которые не в состоянии их понять?
  - Ведь это обыкновенная глупость, все эти ваши толстовские жесты, Ярослав Дмитриевич, - говорил он, - зачем нужно было что-то говорить им? Разве вы сами не видели, что оба они из себя представляют? Я вас совсем не понимаю.
  Конради долго ничего не отвечал учителю, потом неожиданно вместо ответа процитировал товарищу отрывок из своего любимого Некрасова:
  - Был гуще невежества мрак над тобой,
  Кошмарливей сон непробудный.
  Была ты глубоко несчастной страной,
  Задавленной, рабски бессудной...
  Но ношу твою облегчила судьба,
  Сопутница дней славянина.
  Еще ты в семействе раба,
  Но мать уже вольного сына.
  - Да нет здесь никаких перспектив! Здесь одно только дикое рабство, неразвитость, забитость!
  Граф вместо ответа ускорил шаг, вовсе не собираясь вступать с ним в полемику.
  Когда они ушли, старуха встала с колен и принялась собирать рассыпавшиеся луковицы, говоря при этом:
  - Ну слава Богу, успокоился барин. Добрый он у нас, простил тебя. Ей-ей, не попомнит зла, сохрани его Матерь Божья за эдакую доброту.
  - О, как вы ударили меня, - простонал Нефед, - вы себя унизили своим скверным поступком, вообще весь трудовой народ унизили. Стыдно вам должно быть, матушка. До седых волос дожили, а самую себя уважать не научились.
  - Глупый ты, глупый. Что мне до себя то? Одной уж ногой в могиле стою: смертушка ведь за горами не ходит, а из-за плеч выглядывает. О тебе я более всего болезную, кровинушка ты моя. Сам то, чай, не додумался бы прощения испросить. А мы люди маленькие - не устоят нам супротив барского гнева, - ласково ответила она, с болью глядя на свое необузданное чадо.
  - Темнота. Ух, темнота, - пробормотал он, заходя в избу, - оттого вы и маленький человек, что себя за большую не почитаете. Глупая вы женщина. Казнил меня Бог родителями!
  - Богу одному про то ведомо: у Него нет ни малых не больших, и Он Сам знает, кого над кем ставить. И не нам, убогим, башковать, что кому на земле этой выпало, - ответила старуха и понесла собранный лук в хату.
  
  Глава 10
   И я люблю сей мир ужасный.
   За ним скользит мне мир иной,
   Обетованный и прекрасный
  И человечески простой.
  (А.Блок)
   Странный и смешной вы народ!
   Жили весь век свой нищими
   И строили храмы Божии...
  (С.Есенин)
  5 мая, в память преподобного Сергия, в Селище был престольный праздник. Погода еще с первых чисел мая установилась по-летнему жаркая, правда, утром, когда крестьяне пошли к обедне, привычной дневной духоты еще не было, к тому же в небольшой каменной церкви было достаточно прохладно несмотря на огромное стечение народа. В храме стоял неизбежный запах ладана, каких-то благовоний и ранних цветов, коими была щедро украшена праздничная икона и иконостас перед алтарем. Пели в этот день особенно умильно, о.Наркис, облаченный в новые зеленые ризы, торжественно читал привычные молитвы и толпа внимала ему с чувством особого благоговения, и, казалось, что в этот день и поклоны клались ниже и крестились чаще и истовей. Граф, стоя среди крестьян, в восторге наблюдал за этими людьми, за их горячей верой. Все в них умиляло его: и то, что многие тихонько подпевали хору, и какой-то ветхий днями старичок, из озаренных почти мистическим светом глаз которого то и дело катились и таяли в бороде крупные слезы, и молодая женщина в пестром сарафане, которая беспрерывно повторяла дрожащим от молитвенного напряжения высоким голосом одни и те же слова: "Преподобный отче наш Сергие, моли Бога о нас, грешных"... Когда же все прихожане дружным хором грянули "Верую", этот символ древнего и бесстрашного утверждения основ православной веры, заповеданный нам еще с первохристианских времен для непоколебимого и бессоблазненного исповедания, который безграмотные и неученые в большинстве своем простолюдины знали наизусть, впитав его с молоком матери, сам Конради едва удержался от слез, восторженных и радостных, и странное чувство единения со всеми и вся охватило всю его душу. Ему показалось, что прежде он никогда еще не ощущал с такой силой эту великую общность, что в догмах именуется соборной и кафолической церковью, а в народе - Святой Русью, дабы отличать ее от Руси мирской - воплощении первой через ее огосударствление, между которыми сам граф раньше никогда не проводил границ, в отличии от этих темных людей, которые, отличая одно от другого, тем не менее одинаково любили оба своих царства: земное и небесное. Но они не смешивали их никогда: Русь бескрайнюю, сильную, чиновничью и царскую с тихой кроткой заводью обиталища их мощного и беспокойного духа. Ему показалось тогда, что великая любовь россиян к земному отечеству своему зиждется отнюдь не на любви к нему как самостоятельной ценности, а как к средству стяжания этой самой Святой Руси - непостижимого Небесного Иерусалима, - духовного детища и мощного волевого акта многих поколений православного люда. А он то, глупец, боролся всю жизнь за самостоятельную ценность России, и самую веру едва не поставил в качестве средства к ее достижению, как все таки хорошо, что он отбросил прочь все свои прежние заблуждения и воротился на склоне лет в родное гнездо. Право же, и в 56 лет начинать все заново не поздно, намного хуже закончить жизнь в прежних заблуждениях, оправдывая свою косность возрастом и здоровьем. И это ничего, что не все у него получается так, как хотелось бы, пусть он одинок, как никогда, пусть его мало кто понимает, но он твердо уверен в одном, в том, что никогда не пожалеет о прежнем суетной жизни, что навсегда отныне закрыты для него пути к возвращению в безумную круговерть больших городов, бессмысленную толчею приемов и ассамблей, в сутолоку крикливых комитетов и партий, - со всем этим он разделался раз и навсегда и нашел в себе силы назвать всю прежнюю жизнь свою большим просчетом и заблуждением.
  "Иже добродетелей подвижник, яко истинный воин Христа Бога, на страсти вельми подвизался еси в жизни временной... и влися в тя Пресвятый Дух, его же светло украшен еси, но яко имея дерзновение ко своей Троице, поминай стадо, еже собрал еси мудре, и не забуди, якоже обещал еси, посещая чад твоих, Сергие преподобне отче наш", - пел хор и вторили ему молящиеся со всех сторон, воскрешая из мглы веков досточтимый образ утвердителя их веры, сеятеля Нового Иерусалима на преходящей земле, в ослепленных многолетним басурманским рабством душах своих сограждан. Внутренним подвигом одного человека был спасен целый народ, в то время как человек этот только то и сделал для него, что бежал в пустыню и затворил душу свою в постоянных молениях и пощениях. И разве не под силу будет снова спасти землю эту единым гласом стольких людей, взывающих в веках к зиждителю Святой Руси? Разве не вонмет он гласу их и не сохранит землю свою, как сохранял всегда, как спас ее во второй раз, уже по истечении 200 лет от кончины своей, явившись неожиданно безвестному нижегородскому мещанину который одним именем его поднял всю Московию и двинул рати на порабощенную латынянами столицу? Нет, все таки ошибся о.Константин в своих апокалипсических предчувствиях, ошибся и Шедель, в возбужденном бреду вещавший о скором конце великой России, - не дано им было понять бессмертие и внеземную сущность Святой Руси, иначе бы не говорили они о ее грядущей погибели. Она будет открыта для всех, кто сколько либо потщится отыскать ее, как смог сделать это преподобный Сергий. Не нами утверждена она, нерукотворная, потому не под силу разрушить ее чьему-либо злому умыслу и тщанием человеческих рук. Она внутри нас подобно Царствию Божию живет, и то, что мы созидаем и укрепляем вокруг - суть всего лишь столпы для ее земной обители и воплощения в мире. Не станет Святой Руси в душах наших - ничто уже не сможет оправдать существование самой России, ибо она только как обитель ее существует и призвана к мессианскому служению, но если не станет и России - исчезнут и возможности для достижения Святой Руси, ее соборного достижения усилиями народа-творца. Она будет достигаема лишь усилиями одиночек, но, как знать, может быть даже это станет краеугольным камнем в фундамент ее земного воплощения, ибо и малая закваска заквашивает тесто и один праведник может спасти целый город. Нет, невозможна ее гибель, все основано слишком крепко и создано для перехода в вечность, Россия подобна змее, кусающей свой хвост, она - непрерывна и неподвластна времени...
  За подобными мыслями Конради не заметил, как служба подошла к концу, пропели величание, и граф с графиней по праву местных помещиков первые подошли приложиться к иконе. Яркое солнце играло в золотом окладе, подаренном храму еще покойным отцом Ярослава Дмитриевича, графом Дмитрием Сергеевичем. Прохлада стеклянного киота скользнула по горячим губам графа, и он почувствовал себя вполне счастливым и покойным, словно бы приложился к самим ризам святителя в жажде исцеления и по вере получил оное. Он осознал невидимое присутствие великого подвижника среди этого затерявшегося в полях и лесах сельского храма, среди кроткого и доброго народа, горячо взывающего теперь к его святому имени, ощутил всем сердцем своим его вечное представительство за всех, здесь собравшихся ради его славословия, за миллионы других, за бедное отечество свое, за весь мир, взыскующий царства Божия, за самого графа, принесшего к его ногам свою страждущую душу.
  Он вышел из церкви в толпе крестьян, пытаясь, как и многие остальные подольше сохранить в душе сладостное молитвенное настроение. Солнце играло в безоблачной лазури небес, воздух был прозрачно чист и упоительно резок, пели птицы, и березы шелестели яркой молодой листвой. Праздник переходил на сельские улицы, и, казалось, что сама природа радуется вместе со всеми...
  За несколько шагов от церкви Конради заметил довольно необычное и странное по дерзости своей зрелище. Его новый знакомый Нефед Звонарев, обмотавшись в черную тряпку и водрузивши на голову свою некое подобие тафьи держал в руках человеческий череп и, корча самую восторженную мину лобызал сей предмет в оскаленные беззубые уста, а два его грязно одетых товарища непотребным голосами пели что-то на мотив религиозных песнопений. Чуть поодаль от них стояла сестра Нефеда - Палашка и заливисто смеялась.
  - Святителю отче черепе, явися нам! - завывал он в каком-то полуфанатичном восторге, какой бывает только у людей, совершающих самый отвратительный в жизни поступок и без вина упивающихся им, - скудоумие и тупость ниспошли на наши (далее следовал набор сквернейших выражений, употребление коих в крестьянском быту всегда почиталось за величайших грех перед Богородицей и Землей-матерью, зато вот в низших городских слоях жизнь без них казалась просто немыслимой, и именно через них все эти словечки широко распространялись в новой капиталистической деревне).
  Молодые парни, возвращавшиеся из церкви, поглядывали на всех троих со снисходительной улыбкой и даже посмеивались:
  - Безобразят ребята... А хорошо, черт возьми, поют. Когда упиться то успели?
  Многие же молча проходили мимо, не обращая на сей маскарад никакого внимания, только осуждающе кивали головами.
  - Совсем распустился Нефедка. Бедный Федот, каково ему в глаза людям смотрится, когда все знают, какой у него сын!. Ох, видно согрешил старик. И дочка, глядите-тко, туда же норовит: ишь стоит - гогочет.
  Федот конечно не мог не слышать, как все односельчане недобрым словом поминают Нефеда. Он как-то весь сжался и старался даже не глядеть на распустившегося сынка, жена же его просто плакала навзрыд, и все попытки старших сыновей успокоить ее, успехом не увенчались.
  - Эй, Лукерья, что скукожилась то? - окликнула ее толстая баба в пестром повойнике, - угомони лучше своего щенка, почто он у храма пакости творит?
  - Нефедка! - попытался прикрикнуть на сына Федот, - не позорь ты нас, и людей не смущай.
  - Да что вы на него глядит, ирода триокаянного?! - воскликнула некая благообразная старуха, - неча с такими цацкаться и волю давать!
  Она быстро подбежала к веселящейся компании и огрела одного из них, батрака Гешку клюкой так, что тот потерял даже свой праздничный картуз, украшенный искусственными цветами.
  - Эге-ге, ты мать не шали, - произнес он пьяным голосом, но старуха не унималась и дубасила всех троих, куда не попадя, а те ловко уворачивались и хохотали.
  Более всего графа поразило то, что многим мужикам это зрелище показалось довольно смешным, и они вместо того, чтобы помочь старухе, только гоготали как очумелые, хотя безусловно в душе осуждали столь непотребное поведение своих односельчан вблизи от храма. Конради спросил у церковного старосты:
  - Что же, Ксаверий Антипыч, неужели нет на него никакой управы?
  - Да как нет? Разбирали его давеча на мирской сходке, а ему то что? - все как с гуся вода. Заладил одно: вы, грит, элемент необразованный и оттого ничего не смыслите в моих делах. Да он ведь еще других мужиков, таких же от рук отбившихся, в соратники себе берет. Я знаю его друзей: все они за штоф водки мать родную продать готовы.
  Сказав это, староста подозвал к себе Федота. Старик, не зная куда спрятать глаза от стыда за сына, робко подошел к нему, съежившись как пес в ожидании удара.
  - Знаешь что, Федот Титыч, завтра на миру мы твоего сынка все таки уходим. Жаловался ты на него и прежде, мы его на сход вызвали, да все щадили мы его, а видно - зря. Хватит! Из деревни мы его изгоним, коли не умеет жить, как все остальные живут.
  - Так ведь жалко. Куды ж ему, оболтусу, идти то? Несмышлен ишо, молод, - робко сказал Федот.
  - Молодой, - передразнил староста, - в его то годы у всех давно есть семьи, дети. Или ты думаешь, что мы будем ждать, пока он поумнеет? Не желаем мы терпеть его выходки у себя, и все тут! Если же тебя это не устраивает, можешь держать его дома на привязи, пусть там свои шутки шутит.
  - А это, как мир решит... Можа ишо смилостивятся, пожалеют, да на поруки возьмут, - осторожно заметил незадачливый отец, сам не веря в то, что его сына может хоть что-нибудь исправить.
  Графу отчего-то стало жаль и старика и даже окаянного Нефедку. Он хотел сказать Федоту что-нибудь в утешение, но не нашел подходящих слов, и, взяв жену под руку отправился в усадьбу. Тем не менее он долго не мог избавится от мысли, что старик глядит ему вслед своими робкими печальными глазами, и глядит не без доли укоризны за то, что даже он, барин, не смог убедить его сына " не безобразить".
   Пристрастившись за время жизни в деревне к пешим прогулкам, граф несмотря на больные ноги, отправился пешком по пыльному шляху, рассекавшему засеянные поля, на которых в честь праздника были остановлены все работы. В это же самое время в усадьбе Конради уже вовсю готовились к праздничному обеду, на который были приглашены все, с кем граф водил знакомство в своем уединенном обиталище: о.Наркис, Лазарев, сосед-помещик из древнего, но очень обедневшего рода, становой пристав и двое земских представителей.
  Мужики, обгонявшие помещиков по дороге к дому, снимали шапки, низко кланялись и все без исключения куда-то спешили, словно бы опасались за каждую минуту праздника, - чтобы она как-нибудь ненароком не пропала даром.
  - В кабак спешат, - констатировал догнавший графа учитель.
  - Да полно вам: в кабак рано еще. То же мне выдумали: после церкви и в кабак? - заметила графиня.
  - Удивительно то, что они вообще до церкви добрались, а то иные в праздники с рассвету запивают, близкие их после водой окатывают, чтоб до храма довести. Даже поговорка у них такая сложена: кто праздничку рад, тот до свету пьян, - усмехнулся Лазарев, - странное вообще в народе бытует понятие о праздниках.
  - А чем им еще заниматься при такой жизни? - вступилась за мужиков графиня.
  - Вот то-то и оно. Работают, да молятся, да пьют, то есть гуляют, веселятся, - так, кажется они запой свой именуют. А без упивательства до обморока, до положения риз, они веселье за веселье и не признают.
  - Все то вы сгущаете краски, Константин Юрьевич, - заметил граф.
  - Да что мне их сгущать, коли я уже третий год как учительствую. За это время разного успел насмотреться в народе. Верно графиня сказала, что жизнь такая у них: работа да скорбь, а ко всему этому приплюсуйте еще темноту повсеместную. У них одна радость и есть: празднички, в которые они и пытаются забыться от всех ужасов жизни.
  - Это только на наш взгляд жизнь их ужасна, а они то ведь и не сознают всего этого ужаса и терпеливо все переносят. Вера спасает их, верой они и живут, - сказал граф.
  - Ох уж эта их вера! Колдуны с ворожеями, да заговоры с водосвятиями, купальские игрища да соблюдение каких-то заветных пятниц, - вот вся вера их. Мракобесие да язычество одно! Даже праздники свои они как-то на языческий манер соблюдают. Сперва лоб расшибают о церковные ступени, потом же напиваются в усмерть, да безобразят так, что уж лучше было бы для них, если бы они церковные праздники и вовсе не почитали. А после сего безумства все каяться начинают, да молиться кротко: согрешили, мол, помилуй ты нас, Царь Небесный. И оправдание для себя придумали: не погрешишь-де - не покаешься. Кстати, не полагаете ли вы, что они по извращенности натуры своей таким образом праздники отмечают? - Черта с два! Это ведь в мировоззрении их заключено, загулять в день благодатный. Грех ведь, по-ихнему, Бога или святого какого достойной выпивкой не почтить. Куда лучше напиться до смерти и таким образом проявить праздничную радость. В сущности ведь народ наш радоваться вообще не умеет, оттого и напивается, и трезвость в святой день едва не за грех почитается, потому что без водки радости никакой у них не выходит.
  - Не верю я вам, не верю, Константин Юрьевич, - твердо сказал граф, - крепка в народе нашем вера в Христа и твердо они ее держатся.
  - У них какой-то свой Бог, недаром даже понятие такое есть: русский Бог, как древле бытовало понятие о Боге Израилевом. Любят они все, убогие, богомольными прикидываться, святых любят, да странников, да иконы чудотворные, только как-то странно любовь у них выражается. Не Бога они ищут, а царства Его, обустроенного по обрядам да по законам, но без Бога самого. Не понимаю я этого, Ярослав Дмитриевич.
  - Да, может статься, они куда лучше нашего понимают Его. По крайней мере они со всеми своими суевериями и заблуждениями, куда ближе к пониманию, чем мы с нашей подкованностью в богословских науках.
  - Как знать, как знать... Только помните, что понятие о русском Боге - не пустой звук. Русский Бог - это нечто особенное, на Христа в привычном нашем понимании не похожее.
  - Мы не знаем Бога, в которого народ наш верует, и потому не имеем права судить. Надо нам прежде научится верить в его Бога, его святыни чтить, а потом уже говорить с полной уверенностью о каком-то русском Боге.
  - Это шаг во мглу веков, поворот в Московскую Русь, в славянофильство, - пожал плечами учитель, - можно сколько угодно изучать народ, но следовать его суевериям - это, по-моему, слишком!
  - Да вы не поняли меня, при чем тут суеверия?
  На дороге повстречалась им толпа странников с котомками за плечами. Женщины, мужики, - все были одеты в какие-то пыльные лохмотья, многие были босы, но все как один имели лица не то чтоб одержимые, а какие-то блаженно счастливые, что редко встречаются среди нормальных здоровых людей.
  Они поклонились низко встречным господам и слепой старик затянул тонким звучным голосом старинную песню паломников:
  Мать моя - матушка Мария,
  Пречистая дева, Пресвятая,
  Свет мати Мария,
  Пресвятая Богородица,
  Солнце красное,
  Пречистая Голубица,
  Мати Божья, Богородица,
  Скорая помощница,
  Теплая заступница,
  Заступи, спаси и помилу-у-й.
  - Подайте ради праздничка, государи добрые, на дорожку на дальнюю, - попросила кротко молодая, приятная с лица женщина.
  Они отсыпали им мелочи и поинтересовались, куда те держат путь.
  - К преподобному Пахомию Нерехтскому поклониться. Давно уж идем, - радостно ответила все та же молодая женщина, - да спасет вас Господь молитвами Матери Своей за вашу доброту чуткую.
  - Путь добрый, - сказал граф.
  Красавица порылась в своем мешочке и, извлекши из него кривую просфорку, протянула ее Софье Ильиничне, ласково глядя на нее своими лучистыми глазами:
  - Возьмите ради Бога. А уж мы помолимся за вас отцу нашему Пахомию.
  Графиня приняла просфору с благодарностью, и, не зная, что дальше с ней делать, просто засунула в карман. Странники же продолжили свой путь, распевая по дороге незатейливые куплеты.
  Прохожие крестьяне останавливали их, давали кто деньги, кто хлеб, просили советов и рассказов о чудотворных мощах да мироточивых иконах, которые встречались паломникам на пути, и все это слушали внимательно, с замиранием сердца.
  - Вот поглядите, - сказал Лазарев, - сейчас эти калики перехожие каких угодно глупостей наговорят им, и, уверяю вас, мужики вернее их послушают и по их советам все сделают, нежели по советам десятка самых умных людей мира. Недавно в Парамоново молодую бабу едва не до смерти прибили, и только за то, что какая-то кликуша показала, что она-де ворожит над посевами, и поди после этого докажи им всем обратное.
  - А ведь это прекрасно - странничество. Мне иногда кажется, что каждый русский - странник и бродяга в душе, на глубине которой живет давняя мечта бросить все, покинуть уют и достаток и отправиться в путь на поиски неведомого идеала, по святым местам да честным обителям, - заметила графиня.
  - Все это прекрасно, не спорю. И с тем, что в душе каждого русского живет странник и искатель Невидимого Китежа, я согласен. Только отчего-то они не всегда ищут святых только мест, хотя в большинстве конечно именно о них тоскуют. Но я вовсе не об этом говорю. Меня пугает то, что все эти странники да ворожеи заменяют народу все: и науку и культуру и образование.
  - А не заметили ли вы, Константин Юрьевич, что едва кто из них займется наукой, то часто начинает отрицать все разом: и святых и Бога. Не слишком ли странная эта закономерность, когда наука, образование у них в некий фетиш обращаются?
  - Да, бывает и такое, но только все это больше от половинчатости познания происходит. Вы верно сказали про фетиш. У них все и впрямь только на половину делается: как чего узнают маленько, как уж начинают почитать себя за всесторонне осведомленных людей. По сути же все такие знатоки - не рыба, и не мясо. Оттого и выходит, что лучше совсем ничего не знать, как многие у нас и делают, справедливо полагая, что совершенного знания в повседневной жизни нет и быть не может. Помните, как Толстой в "Войне и мире" говорил: "Только немцы бывают самоуверенны на основании отвлеченной идеи, науки, то есть мнимого знания совершенной истины... Русский самоуверен именно потому, что ничего не знает и знать не хочет, потому что не верит, что можно было бы вполне знать что-то".
  - А в этом заключена какая-то вящая мудрость, как вам кажется?
  - Не знаю про мудрость, но вот оправдания извечной нашей лени и безделья - сколько угодно!
  - И все таки у Толстого сказано, что немец самоуверен хуже и противнее всех, поскольку знает только ту истину которую сам же и выдумывает и воображает вместе с тем, что она есть некий абсолют.
  - Но тут я готов поспорить...
  За такими вот разговорами дошли они до ворот усадьбы, где внимание их привлек неизвестно кому принадлежавший тарантас, пьяный кучер которого что-то тщательно выспрашивал у экономки графа и ничего не мог понять благодаря своей полной неспособности к осмыслению чего-либо.
  - Что случилось, Фелицата Сидоровна? - спросил граф, - чего они хотят?
  - Я это, барин... Как его.., - пробормотал кучер заплетавшимся языком и попытался стащить с головы грешневик, - ну сбился, ну ошибся... бес попутал, дороги не узнал...
  - Средь бела дня заблудился, пьянчужка, - ответила за него Фелицата Сидоровна, - куды едет - сам того не ведает. В уезд, говорит, ему надо, а куда завернул то? - экий крюк ведь выдал.
  Из тарантаса высунулось лицо ездока, крайне измученное и усталое, которого давно уже не касалась бритва. Физиономия эта показалась графу очень знакомой, но он никак не мог припомнить, где прежде мог видеть этого человека. Тот, по-видимому, также узнал графа, и поспешил выйти из повозки со словами:
  - Здравствуйте, ваше сиятельство. Вот уж никак не чаял встретить здесь земляка. Эк ведь куда нас с вами лукавый то занес из наших предгорий!
  Граф задумчиво оглядел его неопрятное лицо, невысокую фигуру в пыльной паре, но, как ни старался, вспомнить его не смог, хотя был совершенно уверен, что прежде встречал его где-то на Урале.
  - Не узнаете, граф? Я - Бережков, Вадим Иванович. Может помните, - в земстве по статистике одно время служил, вы еще у меня отчеты брали...
  - Ах, как же, помню! - начал припоминать Конради, - а я то думал, где мог вас видеть?..
  Он протянул Бережкову руку, а тот замешкался, и долго вытирал свою от дорожной грязи о подол рубахи.
  - И все таки для меня это неожиданно, увидеть вас здесь, даже приятно, ведь всегда испытываешь некоторое удовольствие, когда встречаешь в чужих краях кого-нибудь из знакомых. А то я уже полгода здесь живу, - и до сих пор ни одной близкой души не встретил.
  - Что же вы, - заблудились? Отправляйте-ка вашего извозчика спать, а сами оставайтесь у нас.
  - Нет, Ярослав Дмитриевич, не удобно мне. Лучше дайте проводника, - замялся он.
  - У нас сегодня праздник, и я никуда вас отпускать не намерен, по крайней мере до завтрашнего утра. Ничего неудобного здесь нет. В противном случае вы просто оскорбите меня как хозяина, к тому же вам надо отдохнуть - выглядите вы неважно.
  Бережков еще немного помялся, однако, чрезвычайно уставший, он решил, что лучше для него будет принять предложение графа и велел кучеру распрягать лошадь.
  Граф представил его жене и учителю, затем приказал слуге отнести вещи Бережкова в комнату, в которой он мог бы переодеться и при желании поспать.
  - Когда освободитесь - выходите. Часам к пяти прибудут гости, и мы сядем обедать.
  - А что у вас за торжество?
  - Храмовый праздник.
  - А, - равнодушно отозвался Бережков, - если вам будет угодно, то я тоже присоединюсь к торжеству. По правде же говоря, сам я не слишком жалую подобные даты... И все таки весьма благодарен вам за предложение, я и правда чертовски вымотался в дороге.
  - Да, дороги наши - не сахар. Однако вы потом нам расскажите, что занесло вас в наши края. А теперь вам необходимо привести себя в порядок, - заметила графиня.
  Через час Бережков вышел, побритый и облаченный в новую синюю косоворотку. Стол к этому времени был уже сервирован, а граф с учителем пили чай на веранде в ожидании гостей.
  - Ну-с, Вадим Иванович, теперь, надеюсь, вы нам расскажете о вашем житье-бытье, - ласково заметил граф, усаживая гостя за стол.
  - Да что и рассказывать! Какое там может быть житье-бытье? Устал я, Ярослав Дмитрич, разочаровался во всем. Вот теперь в город собираюсь перебираться, не могу больше жить здесь. Не в силах я все это выносить долее.
  Он осекся, поняв, что говорит теперь что-то лишнее, - то, что вовсе не должен говорить этим малознакомым людям, но ему страшно хотелось выговориться. Видимо, он слишком долго молчал. Заметив на столе нетронутый никем графинчик с водкой, он налил себе рюмку и жадно выпил.
  - Простите граф, я уже привык пить водку, как мужик. Без нее просто не смог бы прожить в деревне, - оправдывал он себя, - Сначала я таким образом хотел стать более понятным мужикам, раз уж сами они все пьют, а потом... потом понял, что без водки прожить в этой глуши и безысходности просто не смогу. Только в пьянстве можно переносить самого себя, свою способность видеть то, что не видят другие, или просто не хотят видеть.
  Он снова налил водки и также быстро выпил.
  - И что все таки с вами произошло? - поинтересовался граф.
  - Ах, весьма и весьма обычная история, - с грустью ответил Бережков, - я, следуя народническим традициям, поехал в деревню, надеясь конкретными делами помочь простому народу. И что же из этого вышло? Как я, дурак, не бился, ничего существенного сделать для него не мог. Со мной соглашались, но никогда не поступали, так, как я предлагал, и ничем, кроме пустого места для этих людей я не был... Я еще выпью, иначе просто не смогу говорить.
  - А вы наверное пытались навязать крестьянам свое мнение, свой образ мыслей, и нет ничего удивительного в том, что они не воспринимали вас, - заметил граф.
  - Как знать... Но что же мне было делать? Уподобиться им внешне? Я и это испробовал, но все кончилось тем, что я напился вдрызг и мужики несли меня до дому... Нет, я не могу так жить, жить хоть как-нибудь - не по мне. Мне тяжело видеть, как страдает мой народ, и чаще всего по своей собственной глупости страдает, и при всем этом - сознавать собственное бессилие что-то изменить.
  - Но, согласитесь, что слишком глупо надеяться на то, что все можно изменить в одночасье, одними вашими трудами, - сказал граф.
  - Но ведь я не одинок в своих намерениях. Только все они разбиваются о вековую инертность, косность, может быть, даже тупость.
  - Ах, не говорите, в нашей деревне процветает первобытное состояние, - подтвердил учитель, - только не тупость здесь, а дикость самая удивительная. За три года я и сам не мало всего этого насмотрелся. Здесь нужен труд упорный и долгий, труд по цивилизированию масс, так и не сумевших приобщиться к европейской культуре благодаря недальновидности Петра, позволившего крестьянству остаться в прежнем своем полуазиатском состоянии. И я думаю, что капитализация нашей феодальной деревни будет мощным рычагом для перестройки ее быта в лучшую сторону. Мы же все, труждающиеся на ниве народного просвещения, в этом естественном процессе - не более чем мелкие фишки, и потому не в праве ожидать каких-либо существенных результатов от своей работы. Наш труд столь же неблагодарен, сколь и труден, но тем не менее он оправдан, в том числе перед нашей совестью оправдан.
  - Эх, сударь, я вижу вы - благородный человек, и знаете, что делаете. Может быть, вам даже многое удается, вы наверно удачливее меня... Дайте папиросу.
  Лазарев подал ему портсигар и сам закурил. Вадим Иванович выпил еще пару рюмок, одну за другой, закурил, и впал в совершенное отчаянье.
  - О, если бы вы только знали, господа, друзья мои... если только вас не оскорбит это слово, но я так давно, не произносил его, что не могу отказать себе в таком удовольствии - назвать друзьями тех, кто может выслушать меня, возможно даже в чем-то понять, потому что я уверен, что и вам не безразлично все то, что происходит в нашей деревне, иначе бы я не встретил вас здесь... Друзья мои, если бы вы только знали, как тяжело жить, какая злоба, равнодушие, нищета и дикость царят вокруг, что порою начинаешь завидовать даже сущим во гробах. Ведь жизнь наша - та же могила, только с той разницей, что мы еще не потеряли способности сознавать ее гнилостную сущность, а мертвецы, счастливцы, - уже нет. Наверное вам неизвестно, но на Урале я состоял членом одной социалистической промарксисткой партии, которая уповала на революцию и террор в целях улучшения положения масс, мечтал путем кровавой диктатуры загнать человечество в райские двери. Это показалось мне впоследствии отвратительным, преступным и бессмысленным. Я покинул ряды партии и, казалось, нашел другой путь, который тем не менее оказался не менее бессмысленным и неосуществимым, чем тот, которым продолжают шествовать мои прежние товарищи. Так и выходит у меня какой-то замкнутый круг, и некуда больше идти и жизнь прожита в пустую.
  - Да, полно вам, с кем не случаются минуты отчаяния? - попытался утешить его граф, - я, к примеру, только в 56 лет понял, что прожил жизнь впустую. И у меня не все гладко идет, не совсем так, как бы мне хотелось. Только то меня и спасает, что все неудачи я отношу на свой счет. Ведь если хорошенько разобраться, получится, что мы одни - виновники наших бед.
  - Не то, все не то... В чем я виноват, скажите мне? Я как лучше старался, а меня либо за злоумышленника принимали, либо вообще ни во что не ставили. Вот к примеру, на Благовещение я пробовал заниматься землемерными работами, а меня стали обвинять в том, что я чарую злаки, прервали со мной всякие сношения. Кое-кто даже ходил вокруг моего дома со святой водой, а хозяйка и вовсе бежала к сестре, словно бы я зачумленный какой, в следствие чего жить со мной под одной крышей не представляется возможным.
  - Ну это не мудрено, - улыбнулся Лазарев, - надо все таки уважать народные традиция, изучать их.
  - Да ведь это суеверие чистой воды: все эти народные традиции. Я и не верю в евангельские сказки, да и работы у меня хватает, чтобы все их праздники наблюдать...
  - А вы случайно не пытались им объяснить ваши воззрения? - спросил Лазарев осторожно.
  - Да все это бесполезно, - горько вздохнул Бережков. - пытался было, да все бесполезно... Они все живут вне реальности, и, мне кажется, что сам я живу вне реальности. Не нужен я здесь никому. Видно, никчемный я человек.
  - Да полно вам на себя наговаривать, - сказал граф.
  - Я никчемный оттого, что не могу существовать в нереальности, как существуют миллионы этих отсталых людей.
   - Деревня, кстати сказать, сильно изменилась за последние десятилетия, - заметил Лазарев, - более конечно в смысле технического оснащения...
  - Вот, вот. Машины, везде машины. А люди все те же. Правда, что расслоение в результате реформы пошло более ускоренными темпами: обособляются крестьяне друг от друга, да только оттого еще более озлобляются, и ко всем прочим предрассудкам приплюсовываются предрассудки против соседей.
  - Я ваш скепсис разделить не могу. Слава Богу, худшие времена уже миновали, рабство давно уничтожено и ничего удивительного нет в том, что вместе с разрушением рабства физического разрушается и рабство традициям. Всякий человек - глубоко индивидуален, и потому стремится всеми силами эту индивидуальность реализовать. Мирские ковы много веков сдерживали этот процесс, и возвеличивали общественные начала в ущерб интересам отдельно взятой личности, мешали человеку реализоваться, - сказал учитель, - Вот вы, например, сетуете на то, что народ наш якобы отстает от всемирного процесса, от достижений цивилизации, что перемены в деревне происходят только внешне, а внутренняя суть крестьянина, его стержневой уклад остается тем же. Но скажите на милость, сами то вы сильно изменились с тех пор, как отстали от марксизма? Мне кажется, что это вообще бич всей нашей интеллигенции, величайшая нелепица: наше раболепное преклонение перед народом с одной стороны, а с другой - самодовольное сознание собственного превосходства перед ним. Да еще эти дурацкие мечты расчесать всех под свою гребенку! Подумайте, так ли уж мы все хороши, чтобы учить свой народ и ставить ему себя в качестве примера для подражания? У нас ведь кроме образованности в большинстве своем и нет ничего, вся душа - пустой место, шоры вместо глаз, а вместо Бога - голая идея. Гершензон верно сказал про нашу интеллигенцию, что мы, в таком состоянии в котором находимся ныне, не только о слиянии с народом мечтать не можем, но даже, как чумы должны мы бояться его и благословлять ту власть, которая, единственная, ограничивает нас от ярости народной.
  - Что вы не говорите, но личностное начало - важнее самостного, - оборвал его граф, чувствуя что учитель готов уже сорваться на оскорбления гостя, - и мне удивительно то, что вы человек, направивший свою энергию и знания на служение народу, ставите индивидуальность выше общества.
  - Общество и община не суть одно и то же, - ответил Лазарев, - кстати, вы и сами с большим скепсисом относились к возможностям общины.
  - Это безусловно так. Но тем не менее кулацкую, мироедскую хватку я также не слишком жалую.
  - Я же думаю, что все качества личности не обязательно находят раскрытие в общественной жизни и принадлежности к той или иной общности. Понятие личности с точки зрения православной философии мне много ближе, но, к сожалению, реализовать себя такой личностью не каждому дано.
  Послышался слабый звон стекла: это Вадим Иванович наливал неверной рукой водку, задевая горлышком бутылки о края рюмки.
  - Much of the soul they talk, but all awray, - пробормотал он, прикладываясь к рюмке.
  Вспомнив неожиданно о госте, о котором они в пылу спора совершенно позабыли, Лазарев и граф сконфужено замолчали, и чтобы заполнить паузу учитель принялся что-то увлеченно рассматривать на улице, и, завидев чей-то тарантас он воскликнул с радостью в голосе:
  - А вот и ваш сосед Херасков приехал.
  Апатичный и пьющий незнакомец, никак не подходящий его живому характеру, порядком надоел учителю, и он тайком помышлял о большом и веселом обществе, которое должно было собраться к обеду.
  - И верно, уже пятый час, пора встречать гостей, - согласился Конради, - вы, Вадим Иванович, идите с Константином Юрьевичем к столу, а я пойду встречу Хераскова.
  Ипполит Харитонович Херасков, маленький старичок с красным добрым лицом, был мелким местным помещиком. Он оказался человеком стеснительным и молчаливым, за столом присел на самый краешек, и за весь обед не проронил ни слова. Вслед за Херасковым приехал , становой Пыжиков и два земца, Кавелин и Маслов. Все эти люди отчего-то показались Бережкову на удивление одинаковыми и совершенно неинтересными, - что он смог заключить также из их бесед, которые целиком сводились к полевым работам, методам улучшения сельскохозяйственного производства и видах на урожай.
  Обед шел как-то вяло, хотя гости, хорошо знавшие друг друга, говорили много и важно о чем-то своем, совершенно Вадиму Ивановичу чуждом и непонятном. Потому последний сильно скучал и много пил. Ото всюду веяло той деревенской простотой и незатейливостью, что за полгода ему уже успела поднадоесть, как надоели и люди, ничем кроме собственных нужд и цен на хлеб не интересующиеся и ничего серьезного (по его мнению) знать не желающие. Изрядно накачавшись водкой, он не выдержал общей скуки и монотонности и, ударив по столу рукой, воскликнул:
  - Все вы такие умные и дельные, а народ живет по-скотски! Вы же ничего этого видеть и знать не желаете!
   Несколько удивленных глаз уставилось на него, а, он ничтоже сумняшеся, встал с места и начал вещать в возвышенных тонах:
  - Что толку, что следующей осенью урожай будет хорош, если многие все равно не сумеют наестся до сыта и останутся прозябать в своей ветхозаветной дикости? Что толку, что вы настроите школ, в которых они только грамоте и обучатся, и ничего больше узнать не пожелают, предпочтя остаться в своих прежних предрассудках. Зачем им вообще нужна грамота? - чтобы лучше обсчитать своего соседа, чтобы написать рабское прошение наверх или донос на соперника, чтобы читать молитвенник на ночь?.. Вы все - ненужные врачи, точно такие же как и я сам, в своих нелепых порывах исправить этим взрослым детям жизнь к лучшему, прорвать брешь в тупом и безыдейном рабстве ума и воли. Для чего вы все здесь работаете? Не для себя ли самих? Не для успокоения ли собственной совести? Поймите же, что все ваши труды - не более чем материал для статистики, не способный изменить суть жизни русского земледельца, который, как был темен, так и останется таковым, как был забит - так забитым и будет, как пил запоем - так и будет пить. Тут вековая отсталость масс, проистекающая из несуразности каждой отдельной личности... Что же я еще хотел сказать?
  Он провел рукой по запотевшему лбу, и никак не мог подобрать подходящих слов. Слушатели не стали его ждать и поспешили вступить в дискуссию.
  - Вот так-так, - улыбнулся о.Наркис, - эх, молодость, молодость! Критиканство одно, да вспыльчивость...
  - Я не так молод, как вы себе представляете. Я и в ссылке побывал и за свободу сражался, - как то совсем не кстати вспылил Бережков, но потом понял, что говорить это не к чему, что вообще не стоит ничего говорить там, где никто не хочет его слушать и не сможет понять, махнул обреченно рукой и сел на свое место.
  - Не понимаю, чем тут можно гордиться, - пожал плечами Лазарев и с неприязнью посмотрел на Бережкова.
  Он со своей путанной речью показался учителю совершенно неуместным и даже смешным, особенно в своей последней попытке выставить себя перед слушателями бывалым человеком.
  Конради попытался внести некоторую разрядку в обществе, где все без исключения смотрели на нового знакомого с молчаливым осуждением, которое в любой момент могло быть выплеснуто наружу, и заметил:
   - Это - его мнение. Кстати, со многим из сказанного, я и сам готов согласиться. Что и говорить, жизнь нашего крестьянина незавидна.
  - Сказать то всякий может, - заметил один из земцев.
  - А разве я только говорил? Разве я не пытался делать? - возразил Бережков.
  - Не так, видно, пытались, - огрызнулся Лазарев.
  - Прошу вас не кипятитесь, - шепнул ему граф, - сами видите, что человек расстроен, разочарован жизнью. Надо постараться успокоить его.
  - Сам пускай не беспокоится, - отрезал учитель, однако Бережкову ничего больше не сказал.
  - А хотите, Светлана Ярославна вам сыграет что-нибудь, - предложила графиня, приглашая младшую дочь к роялю.
  Гости как-то заметно оживились: никому в такой хороший праздничный день не хотелось вести бессмысленных споров, и все принялись уговаривать Светлану Ярославну помузицировать.
  Бережков понял, что уйти сейчас - будет слишком бестактно, но находиться среди этих, враждебно к нему настроенных людей, он также не мог, и, сославшись на нездоровье, отправился в свою комнату к дружному облегчению всех остальных.
  Снизу еще долго слышалась музыка и веселый смех, необыкновенно раздражавший его. Бережков попытался заснуть, но не смог. Весь вечер он напряженно курил и листал какие-то старые журналы, постоянно при этом ругаясь, злясь на каждую безобидную статью, на себя самого, на ничтожность человеческого существования.
  Праздник закончился после девяти часов: все сельские жители привыкли ложиться рано и вставать с самым рассветом. Напоследок гости графа решили прогуляться по праздничным деревенским улицам. Все они были веселы и довольны проведенным вечером, о Бережкове скоро позабыли, и, покидая усадьбу, надеялись и в деревне встретить ту же всеобщую радость и праздничное веселье, разделить ее с окружающим миром...
  Радости на деревенских улицах хватало сполна... Только это была какая-то дикая, отчаянная радость, меры никакой не знающая, - то есть она изобиловала всем тем, что испокон веку отличало истинно русское веселье, которое ничего общего с настоящей радостью, конечно же, не имеет, и лучше все отражается в одной нашей песенке:
  Пить будем, гулять будем,
  А смерть придет - так помирать будем!
  Именно такого рода праздник предстал перед глазами графа и его друзей.
  Право же, в этой непостижимой стране, все живут как последний раз, все как в последний свой день делают: и любят и молятся, и гуляют и пьют. Хотя кто знает, может, в этом фаталистическом бытии заключается какой-то великий смысл, однако какой смысл? Что сокрыто в нем: великая саморазрушающая сила или же, напротив - самосозидающая? Во всяком случае в деревенском празднике веселья было крайне мало, более же чего-то страшного и рокового, в круговерти которого смиренный и терпеливый, почти что святой на взгляд пришельца и чужака народ, буквально на глазах преображался, окунаясь с головой бесшабашную праздничную круговерть, теряя и забывая все на свете, кроме безумной жажды бесконечной радости, краткого мига торжества над суровой и грустной действительностью.
  Ото всюду неслись звуки гармоники, пьяные песни. Все без исключения мужики, попадавшиеся гостям графа по дороге, были невероятно пьяны, и тем не менее не переставали заходить в кабак и прикладываться к новой порции "живительной влаги". Двое успели уже подраться между собой, да так серьезно, что вызвали даже стариков, рассудить противные стороны. Крестьянки горько вздыхали на крылечках, оплакивая безобразия своих мужей, кое-кто из них пытался увести свою хмельную половину домой, за что мужья платили таким доброхоткам щедрыми побоями под дружное одобрение собутыльников. Конради заметил даже несколько пьяных старух и развеселых вдовушек, затеявших между собой перебранку в чьем-то огороде, которая вероятно также закончилась мордобитием.
  Друзья графа за долгое время своего жительства в деревне уже успели привыкнуть к подобного рода праздничным зрелищам, и предавались более очарованию цветущих садов, при этом снисходительно замечая, что, мол, гуляет народ, а Ипполит Харитонович, подтянул даже какой-то заунывной песне. Конради же, никак не могший смириться с неповторимым вариантом простонародных торжеств, чувствовал себя подавленным и просто не мог поверить, что все эти одуревшие от водки и загула люди еще несколько часов назад слушали с почти неземными ликами божественную литургию. Он недоумевал, какое отношение мог иметь великий светоч земли Русской ко всей этой вакханалии, напоминавшей скорее чествование языческих богов виноделия, а никак не память великого христианского подвижника. В его голове мелькнула даже преступная мысль, на самом ли деле настолько дороги этим людям их святые, не более ли ценят они торжества, с ними связанные, краткий миг нездоровой радости на фоне бесконечных мирских скорбей и лишений? Но он тут же сам опроверг эти подозрения, утвердив для себя, что народ в сущности своей прост и искренен, он не может лицемерить, он не может лгать себе и Богу, он слишком еще не испорчен....
  Нет, не мог Конради согласится с Бережковым, ибо ясно сознавал, что даже таким, каким он его видел теперь, народ стал ему не менее дорог, чем был дорог стоявшим рядом с ним в церкви; что даже в безобразии своем он прекрасен, и только потому, что завтра же, проспавшись, осознает свою низость, что даже теперь он сознает ее, сознает всегда, и на вершине ли святости или на глубине падения, не перестанет повторять миллионом уст, что он нищ и окаянен. Ах, если бы это самое вечное сознание своего несовершенства могло уберечь их сердца от окаянства, а не приносило только великий покаянный дар как результат предшествующих безобразий. Или, не согрешишь - не покаешься... Гм.
  Все таки домой он вернулся с каким-то непонятным осадком, и долго еще просидел за столом вдвоем с Софьей Ильиничной, делясь с ней своими невеселыми размышлениями по поводу противоречивости крестьянской жизни.
  Бережков слышал, как вернулся граф и с каким-то облегчением отметил, что его гости наконец-то разошлись по домам. Хмель его уже проходил и голова мучительно болела. Чтобы умерить эту тягостную похмельную боль он вышел на воздух, в сад. В высоких небесах уже загорелись частые звезды, и воздух был исполнен тем чарующим ароматом, что всегда отличал майские ночи, но эта обманчивая красота казалась ему злой усмешкой над жестокостью и неустроенностью жизни. Она подавляла и раздражала его, Бережков чувствовал себя незваным гостем на чужом празднике и презирал весь окружающий мир за его безмятежную весеннюю тягу к новой жизни. Ему было больно и обидно за жизнь, прожитую напрасно, за то, что он так и не сумел найти себе достойного места здесь, за то, наконец, что он прежде смирялся с этим, а теперь не может, как не может радоваться вместе со всеми весне и ночной прохладе цветущего сада.
  Уныла, хватающая за душу песня с хмельными слезами и извечной расейской тоской донеслась до его слуха со стороны деревни и отозвалась в сердце погребальным звоном.
  "Точно по мне плачут. И верно, так лучше", - с грустной улыбкой произнес Бережков и нащупал в кармане брюк револьвер.
  Несколько секунд он задумчиво глядел на него, и что-то горько-насмешливое скользило в уголках его губ. Бог знает, чему он смеялся, да и кто вообще знает, отчего некоторые люди встречают свой конец с безмятежной улыбкой?
  Потом он крепко стиснул дуло зубами и смело спустил курок. Что-то соленое заполнило рот, мгновенная боль оглушила, но ему сначала показалась, что он наконец-то ощущает себя вполне счастливым. Так хорошо....
  
  Глава 11
  Я вышел из людных и ярких зал,
   Где душные маски улыбались пенью,
   Где я ее глазами жадно провожал.
  (А.Блок)
  В честь дня рождения своей младшей дочери Апполинарии Старковские давали грандиозный обед, на который был приглашен практически весь цвет нашего общества. Прежде чем перейти к описанию этого празднества, имевшего для некоторых его участников столь значительные последствия, стоит познакомится вкратце с самими хозяевами торжества.
  Княгиня Елена Павловна была для своего круга весьма обычной женщиной, и в ней не было совершенно ничего примечательного, ибо дама эта сплошь стояла из одного только набора стандартных светских фраз и жестов, никогда не использовала в общении русский язык, и даже с мужем предпочитала общаться на французском. Кроме того она ровно ничем не увлекалась, особой эрудицией не блистала и все интересы ее сводились лишь к чтению модных романчиков, (которые она и поглощала в огромном количестве), наблюдением за модой, выездам и приемам. Князь Андрей на первый взгляд крайне мало отличался от своей супруги, был столь же заносчив и высокомерен и ограничен в своих увлечениях. Он говорил очень мало, вероятно, почитая излишнюю разговорчивость ниже своего достоинства, пил много шампанского и до страстности любил охоту, на которой мог пропадать целыми неделями. Все замашки имел барские, был ленив до жути, и часто беспричинно скучал, в следствие чего постоянно жил в столице, появляясь в наших местах лишь наездами.
  У них было трое детей: старший - князь Юрий, балагур и весельчак, был любимым и самым избалованным чадом, и несмотря на то, что дома бывал он крайне редко, говорили о нем везде и всегда. Родители им страшно гордились, поскольку молодой князь достиг значительных успехов на службе, высоко оценен командованием, и был совсем не глуп, но, подобно родителям, отличался полным отсутствием каких бы то ни было интересов, кроме как к военному делу, охоте и армейским кутежам, а если к этому всему прибавить еще карты, женщин и спиртное, которое он мог потреблять ведрами, то можно с уверенностью сказать, что портрет этого "доброго малого" полон, и более добавить к нему нечего... Иными словами, то был гусар, как гусар, князь, как князь, богач, как богач, - не хуже и не лучше всех остальных молодых людей своего круга. Но он более был похож и по широте натуры и по характеру на отца, чем на мать, с той только разницей, что никогда не имел склонности впадать в меланхолию.
  Обе княжны были точным отражением своей матери. Старшей Nadine, которую все почитали за невесту Башкирцева, минуло 18 лет, а младшей Poline, как раз исполнилось шестнадцать. Обе были весьма привлекательны внешне, но схожи только по характеру. Любимым увлечением и той и другой было чтение мамашиных романчиков, сплетни и альбомы с какими-то стишками. Подобно всем представительницам своего круга княжны получили прекрасное образование, умели делать практически все: говорить на любые темы на любом "цивилизованном" языке, и, по примеру Елены Павловны, почти не употребляли родной язык в разговорах.
  Обе почитали себя необыкновеннейшими красавицами, умницами, созданными для всеобщего поклонения и любви и в тайне мечтали о сказочных принцах, столь же прекрасных лицом и благородных сердцем, какими, по их собственному мнению, являлись они сами. Впрочем, Надежде Андреевне уже казалось, что она сумела, наконец, найти нечто подобное в лице Башкирцева и потому в глубине души просто обожала своего жениха, тем не менее непременно твердила всем: и подругам и сестре и мамаше, что даже он не стоит ее, и если бы она не была вынуждена столько времени прозябать в проклятом провинциальном городке, то могла бы сделать себе лучшую партию. Полина Андреевна завидовала старшей сестре черной завистью, которую, впрочем, тщательно скрывала и часто критиковала ее избранника по поводу его плебейского происхождения.
  Излюбленным занятием обеих княжон было заполнение альбомов различными стихами. Причем Полина непременно вбирала стихи самые трагические, обязательно с самоубийствами, могилами и безотрадными картинами человеческих страданий, по типу:
  Я тихо и грустно свершаю
  Без радости жизненный путь,
  Но как я люблю и страдаю,
  Узнает могила одна.
  В качестве же эпиграфа к ее альбому красовался не менее грустный вывод:
  Не говори, что жизнь есть наслажденье,
  На каплю счастья - горя океан,
  На час блаженства целый год мученья,
  И дней печальных длинный караван.
  В выборе самих стихов она была не слишком разборчива, и записывала в альбом все, что только попадалось ей под руку с тем условием, чтобы выбранные стихи хоть как-то отражали самые неистовые любовные страдания.
  Надежда Андреевна не в пример младшей сестре отбирала только самых лучших поэтов, имя для нее значило много больше, нежели содержание. Она терпеть не могла никаких поэм о страданиях и самоубийствах, сама грезила о большой и романтической любви, в которой признавала только те страдания, что были связаны с ожиданием предмета ее сердца.
  Неспособная ни любить ни страдать в полную меру, она и предположить не могла, что нет счастья более полного и драгоценного, нежели счастье выстраданное, что вообще в настоящей любви печали не меньше, чем радости.
  Однако оставим княжон с их тайными грезами и вернемся к самому празднику, результатом которого, по замыслу князя Андрея и его супруги, должно было стать объявление о помолвке их старшей дочери с Николаем Исаевичем Башкирцевым.
  К семи часам стали прибывать гости, причем одним из первых приехал Тоболов, который всегда имел привычку напрашиваться в гости к особам знатным и влиятельным, тем более теперь, когда финансовые дела его значительно пошатнулись, и он находился едва не на грани разорения. Выстрел проститутки не слишком испортил его репутации в обществе, хотя слухов породил не мало, которые, впрочем, весьма скоро прекратились по причине отъезда потерпевшего на лечение.
  Николай Исаевич приехал вместе с Ситкиным, и это обстоятельство вызвало особое оживление у князя Жоржа, которому уже изрядно надоело в одиночестве прикладываться к бутылке, что он проделывал с самого утра, в то время как весь дом ходил ходуном от предпраздничных приготовлений. Он попытался было отвести старых приятелей в сторону но в это время подошла старшая княжна, с которой Башкирцеву волей-неволей пришлось общаться, хотя для него это было крайне тягостно, ибо Николай уже твердо решил отказаться от помолвки. Он поздоровался с Nadine как мог учтивее, потом подумал, что не мешало бы подать ей руку и проводить к столу, однако этого не сделал, и, даже собирался, нарушив всякие приличия, покинуть княжну и отправиться следом за друзьями. Но Ситкин с князем, неверно растолковав положение, поспешили оставить его наедине с княжной, сославшись на какую-то необходимую для обоих друзей встречу.
  Николаю ничего не оставалось делать как с вымученной улыбкой подать ей руку и провести в гостиную, где он намеревался ее покинуть по крайней мере до конца вечера.
  - А вы слышали речь Шеделя на суде? - щебетала она по дороге.
  - Слышал, - нехотя отозвался Башкирцев.
  - Согласитесь: очень странно, что он вообще решился защищать этого нищего грабителя с большой дороги?
  - Да, странно.
  - Иные говорят, что он вообще ненормальный...
  Башкирцев ненавидел Шеделя, но еще более ненавидел дамские сплетни и пересуды. В тот же момент он возненавидел последнее вдвойне и ответил довольно резко, хотя голосом самым вежливым:
  - Откуда мне это знать, сударыня, да и вам вряд ли это может быть доподлинно известно. По-моему же, всякий человек по-своему ненормален относительно другого, и потому только, что не подходит под его нормы. И вообще, что это за норма такая, под которую всех людей можно подводить для дальнейшего выявления тех или иных отклонений?
  Она не нашлась что на это ответить, и еще раз попыталась затеять разговор.
  - Кстати и г-н Тоболов пожаловал к нам, не известно ли вам, отчего эта сумасшедшая стреляла в него тогда?
  - Нет, неизвестно, - отрезал Николай, - у нас г-н Гусев все знает - обратитесь к нему. Да, вот и он, кстати.
  Им навстречу действительно шел Гусев под руку со своим папашей - престарелым купчиной, отличительной чертой которого была привычка одеваться старомодно, по всем канонам старокупеческого искусства: в сапогах бутылками, картузе и длиннополом сюртуке. Тем не менее благодаря его состоятельности подобный костюм ему всегда спускался, и никто у нас не обращал внимание на внешний вид старика.
  Николай Исаевич оставил невесту с репортером и поспешил ретироваться, сославшись на то, что не успел еще засвидетельствовать свое почтение имениннице.
  Но Гусев также очень скоро покинул княжну так как на глаза ему попался Тоболов, и его не мог не возмутить тот факт, что сей преступник благополучно гуляет на свободе и никто, кроме него, Гусева, и ведать не ведает об источнике его доходов. Извинившись перед княжной он направился было прямиком к нему, дабы напомнить инцидент, случившийся этой зимой, но папаша Гусев, зорко следивший за сыном из опасения, что он как всегда выкинет какую-либо непозволительную в обществе штуку, преградил ему дорогу, и уколоть Тоболова репортеру не удалось.
  Княжна Надежда Андреевна, как ни старалась обратить на себя внимание Николая Исаевича, принимая с радостью ухаживания молодых кавалеров в надежде, что он станет ее ревновать, - цели своей не достигла, ибо Николай был более занят родителями и приехавшей с ними Натальей Модестовной, с которой в этот день он чувствовал себя особенно неловко, словно бы только вчера объяснился в любви именно ей, а не собственному сердцу. Она же смотрела на него снисходительно, не проявляя ни капли интереса, и, казалось, поддерживала с ним беседу более из вежливости, чем из желания говорить.
  - Отчего же вы давеча не зашли к нам? - спросила она лениво.
  - Я был на пикнике, - с сожалением отвечал он.
  - И что пикник?
  - Замечателен.
  Он предложил ей свою компанию и сразу же поинтересовался, много ли у нее осталось свободных танцев.
  - До танцев еще далеко. И пока я свободна, кроме первой кадрили, которую я обещала вашему отцу.
  - В таком случае позвольте мне вас ангажировать на все остальные.
  - Отставьте же часть вашей невесте, - усмехнулась она.
  - По-моему, я могу самостоятельно выбрать для себя партнершу. И посему я выбираю вас, если конечно, вы сами не откажетесь.
  - Что же мне придется принять ваше предложение, потому что оно первое. И я не имею причин вам отказывать, - равнодушно ответила она.
  Обед проходил, как это всегда бывает, за тостами и поздравлениями. Оттрапезничав, мужчины отправились курить в специально отведенную для сего комнату. В это время начались танцы, в которых в основном принимала участие молодежь, а публика посолиднее перебралась в буфет, куда в перерывах заходили и все остальные за очередной дозой шампанского и водки.
  Между танцами князь Жорж неотступно вертелся вокруг Башкирцева и Хороблевой, и, как обычно говорил без умолку, чем весьма надоел обоим, так что Наталья Модестовна даже заметила не без иронии:
  - Ах отчего же вы так много говорите? Вы мне начинаете надоедать, оба.
  Причем это "Оба" она подчеркнула особенно. Князь Жорж тут же состроил обиженную мину и ответил, подделываясь под ироничный тон Хороблевой:
  - О, как вы жестоки, сударыня! Если же говорить о вас, Nicolas, то я бы посоветовал вам заняться Nadine, мне кажется, что она заскучала.
  При упоминании имени княжны Башкирцев нахмурился и посмотрел в ее сторону с величайшим отвращением.
  "Вбила же глупая девчонка себе в голову, что я должен непременно на ней жениться", - подумал он с неприязнью, а вслух сказал веселым голосом:
  - Что вы такое говорите, ваша светлость: уйти и уступить вам общество столь великолепной дамы! Этого вы от меня не дождетесь. А сестрицу вы сами можете развлечь не хуже меня.
  Никогда ни во что не вникающий Юрий Андреевич рассмеялся и ответил:
  - В том то все и дело, что Nadine, мне только сестра, а вы...
  Башкирцев не дал ему договорить и бросил на него столь уничтожающий взгляд, что бедняга совершенно опешил и не докончил фразы. Князь был уже достаточно пьян, и не обратил особого внимания на столь странное поведение друга, и совершенно неожиданно перевел разговор на другую тему:
  - Надо сказать, сударыня, что я ни мало был наслышан о вашей красоте, но то что я увидел, превзошло все мои ожидания.
  У Башкирцева мелькнула ревнивая мысль: от кого-де мог слышать молодой князь о Хороблевой, но он не счел приличным справляться у князя об этом. Хороблева сама вывела его из мрачных раздумий.
  - Как вы все таки много говорите, князь, - сказала она, - дайте мне руку, Николай Исаевич.
  Башкирцев охотно внял ее просьбе, и они поспешили покинуть навязчивого собеседника. Уже наедине Наталья Модестовна сказала ему:
  - И все таки князь прав: отчего вы так невнимательны к своей невесте?
  - Мне удивительно, что так много людей так озабочены идеей о моем мифическом браке, - ответил он с едва скрываемым раздражением.
  - Но князь Юрий утверждает, что вы помолвлены с его сестрой. Кажется, он - ваш друг и, вероятно, знает ваши намерения.
  - Это не так! - отрезал Николай Исаевич, - я вовсе не помолвлен с Надеждой Андреевной. Князь просто выдает желаемое за действительное
  - Не забывайте, что брак с княжной Старковской - довольно выгодная партия, и было бы глупым от него отказываться.
  - Простите, но я еще не имел счастья ее приобрести, чтобы от нее отказаться.
  Одно упоминание о княжне начинало не на шутку раздражать Николая Исаевича, и он готов был уже возненавидеть ее всем сердцем. Меж тем княжна пришла к выводу, что все ее попытки обратить на себя внимание Николая Исаевича, совершенно бесполезны и никакого успеха за собой не влекут, покинула всех своих кавалеров и поспешила за помощью к матушке. Когда Елена Павловна поинтересовалась насчет причин ее печали, Надежда Андреевна ответила, что ей просто скучно.
  - Отчего же вы одна, голубушка?
  - Ах, если б вы только знали, насколько я устала от всех.
  - А monsieur Башкирцев?
  - Да он исчез куда-то, едва успев поздороваться со мной.
  - Ах, какая бестактность с его стороны!
  - Разве вы не знаете, maman, что нынче у него появился новый предмет для увлечения.
  - Какой же?
  - А разве вы не догадываетесь?
  - Ах, Господи, неужто та миллионерша из Сибири? С нарисованным лицом?!
  - Как вы это хорошо сказали: с нарисованным лицом! Но все говорят, что она слишком красива.
  - Да можно ли назвать это красотой?! - воскликнула с негодованием княгиня, - поверь, что она не стоит твоего мизинца. Может, эта девица и впрямь красива, но этой красоты слишком уж много, даже с избытком.
  - Да, да, она напоминает статую. У ней не лицо, а маска какая-то, - оживилась княжна.
  Княгиня почувствовала себя глубоко оскорбленной подобным невниманием к собственной дочери со стороны какого-то "купчины" и отправилась на поиски мужа, дабы излить и ему свое негодование. Она нашла князя за карточным столом, и ей потребовалось приложить массу усилий, чтобы вытащить его оттуда для конфиденциального разговора.
  - Андрей, мне кажется вам стоит поговорить с Исайей Ивановичем о помолвке. Сколько можно откладывать и тем травмировать дочь. Она и без того стала слишком нервной, - заявила она.
  - Я думаю, что вы все таки выбрали не слишком подходящий момент для разговора.
  - По-моему же, напротив: сегодня самый подходящий день.
  Князь уступил настойчивым просьбам Елены Павловны, все таки леве и оперы на данный момент интересовали его куда больше, чем устройство судьбы собственной дочери, и нехотя подошел к Исайе Ивановичу, который так же был слишком увлечен картами, к тому же в них ему неизменно везло. Дождавшись конца, князь отвел Башкирцева в сторону и изложил ему суть дела.
  - Лично я готов объявить хоть сейчас, - согласился Исайя Иванович, - только надо предупредить сына.
  Счастливые отцы ударили по рукам и призвали Николая Исаевича вместе с княгиней и Ларисой Аркадьевной для уведомления об окончательном решении по поводу помолвки.
  Торжественное сообщение родственников ввергло младшего Башкирцева в некоторое замешательство несмотря на то, что он догадывался, почти что наверняка знал, что объявление о помолвке должно состояться сегодня, но не рассчитывал, что все может произойти так скоро.
  - Неужели вы уже все решили? - задал он совершенно нелепый вопрос.
  - Конечно. Мы и так слишком долго тянули время, - с какой-то радостью произнесла Лариса Аркадьевна, принятой тогда Николаем за насмешку над ним.
  Николай Исаевич грустно поглядел на родителей: слишком уж ему было жалко обижать их, но он должен был развязаться со всем, каким бы грандиозным скандалом и не грозило его решение.
  - Господа! Отец, мама, - сказал он твердым голосом, - я извиняюсь перед всеми вами, но ничего не могу сказать, кроме того, что.... Господа, помолвки не будет.
  Первым опомнился отец и возопил не столько грозным, сколько изумленным голосом:
  - Что вы сказали, сударь? Что вы вообще хотите этим сказать?
  - Именно то, что уже сказал, - твердо повторил Николай Исаевич, нисколько не смущаясь от жесткого отцовского взгляда, - я не могу жениться на Надежде Андреевне.
  - Я не совсем понимаю вас, - мрачно сказал князь после долгого молчания.
  - Кажется, я уже дал однозначный ответ. Что тут еще понимать?
  - Да вы отдаете ли себе отчет в своих словах? - воскликнула княгиня, вся побагровевшая от гнева, - почти год морочили нам голову, а потом отвергли нашу дочь. Это бестактно и низко с вашей стороны! Вам должно быть стыдно.
  - Мы не были связаны ровно никакими обязательствами, и, да будет вам известно, что лично я здесь ничего не решал, - заметил Николай Исаевич.
  - Я даже не могу подобрать слов для характеристики вашего поступка, - негодовала княгиня, - во французском языке нет таких слов.
  - Да вы просто сошли с ума, Николай, - поддержала ее Лариса Аркадьевна.
  - Господа, вы можете характеризовать мой поступок, как угодно, но мне кажется, что, отказываясь от брака с Надеждой Андреевной я поступаю более честно, нежели поступил бы, приняв ваше сепаратное решение как должное. Я не люблю ее, и если вы хотели этого брака, то прежде вам следовало бы испросить моего мнения на сей счет.
  - Да как вы смеете перечить своим родителям? - вспылила Лариса Аркадьевна, - разве мы хоть в чем-то насиловали вашу волю? Вы же сами прежде не были против нашего намерения женить вас, и что случилось с вами теперь? Как вы посмели обидеть таких достойных людей, как князь и княгиня Старковские?
  Исайя Иванович молча смотрел на сына, не скрывая своей досады. Спорить с ним он не желал, и это его молчание только еще более разозлило князя, который принял его за солидарность с поступком Николая.
  - Вот что, господа, - произнес он с пафосом, - я не собираюсь терпеть над собой подобных насмешек... ( В этот момент появился князь Юрий, уже успевший изрядно напиться и, оглядев всех осоловелыми глазами, недоуменно принялся выпытывать у отца причину собрания, что придало серьезному выступлению князя несколько комический характер, отчего тот еще больше озлился).
  - С сегодняшнего дня можно считать, что наши отношения расторгнуты, - отрезал Андрей Сергеевич.
  - Что ж, нам остается только сожалеть об этом, - ответил Николай Исаевич за всех, - что тут поделаешь, если это для вас является столь больным вопросом.
  - Честь - больной вопрос для всякого порядочного человека. И мне удивительно, что вы придерживаетесь иного мнения.
  - Мне очень жаль, - подал наконец голос Исайя Иванович, и, сообразив, что говорить больше не о чем, отправился вместе с супругой домой, даже не удостоив непокорного сына взглядом.
  Николай Исаевич демонстративно ушел вместе с Хороблевой, что едва не довело до обморока гордую княгиню. Она немедленно сказалась больной и ушла к себе. То же проделала и несчастная княжна. Вероятно, бедняжка проплакала целую ночь. Князь Жорж также был несказанно оскорблен "вероломством" друга детства. Фамильная честь была ему не менее дорога, но он слишком увлекался портвейном, чтобы придать имевшей место ссоре с Башкирцевыми какое-либо серьезное значение.
  Уже около экипажа родителей, когда Николай Исаевич, открывал дверь перед Натальей Модестовной, Исайя Иванович бросил ему только одну фразу: "Зайди утром!".
  Она совсем не испугала его, хотя от подобного тона родителя ничего хорошего ожидать не приходилось. Домой Николай Исаевич воротился с таким чувством, словно бы у него гора с плеч свалилась. Теперь он был одержим только одним желанием: во что бы то ни стало добиться от Хороблевой взаимности, хотя бы на основании той жертвы, которую он принес ради нее, и эти надежды затмевали в нем все прочие мысли и рассуждения о возможных последствиях его неосмотрительной выходки.
  
  Глава 12
  И печаль моих домашних
  Мне по-прежнему чужда.
  (О.Мандельштам)
  Гости разошлись только под утро, и хозяева смогли наконец всей семьей собраться в гостиной для обсуждения происшедшего. На семейном совете присутствовали все, коме старшей княжны, которая выйти не пожелала и одиноко страдала в своей спальне. Князь Андрей был оскорблен до крайности и особенно недоволен поведением Исайи Ивановича, который, по его мнению, косвенно содействовал "возмутительной выходке" сына. В результате шумных дебатов он с княгиней договорился до совсем неуместного вывода о том, что разрыв был спланирован Башкирцевыми заранее, ибо они надеялись таким образом доказать княжеской чете свое собственное превосходство над ними, в то время, как их происхождение и сословное положение никак не могло уравнять их с князьями Старковскими.
  Во всей этой истории следует отдать должное только князю Юрию, который во время этих споров, то и дело срывающихся на оскорбления, не проронил ни слова и поглядывал на раздраженных родителей с редким равнодушием. Он был, пожалуй, единственным человеком в этой семье, который никакой вражды по отношению к Николаю не испытывал.
  - Я не могу никак понять, дорогие мои, - заявил он, когда, казалось, родители его уже расставили все точки над i, - отчего вы все так ополчились на Башкирцевых, - ведь если рассуждать здраво, Nicolas вовсе не обязан был жениться на Наденьке. Просто вам всем так хотелось. Но, что из того? Не Исайе же связывать свою судьбу с сестрой, чтобы решать эти вопросы за сына.
  - Мы сомневаемся, что он мог прийти к такому решению без уговора с отцом. Всем известно, какие хорошие между ними отношения.
  Таким образом рассуждения сына разозлили семью еще больше, чем гнусный поступок Николая Исаевича. На Жоржа набросились все разом, поставив перед собой непременную цель заставить его разделить их собственное мнение на сей счет. Когда же страсти наконец улеглись, князь Андрей сделал неожиданно для всех довольно прозорливое открытие, о котором до этого никто из Старковских и не догадывался благодаря тому, что все были слишком увлечены распутыванием некоего тайного заговора против них со стороны Башкирцевых.
  - Кажется, я начинаю понимать, отчего так вышло. Мне помнится, что Николай Исаевич был согласен на брак c Nadine, но до тех пор ... пока ему не вскружила голову эта приезжая барышня.
  - Да, да, я сразу заметила, - согласилась княгиня, - ведь она целеустремленно плела вокруг него сети, - с самого своего приезда к нам, только этим и занималась.
  Княжна Полина поддержала мать и тоже поспешила сказать какую-то гадость в отношении приезжей красавицы. Князь же Юрий невозмутимо подошел к буфету, и извлек оттуда графинчик с водкой.
  - Да перестаньте же вы пить, George, право вы становитесь невыносимым!- не выдержала княгиня, - и что за обычай у вас такой - все время пить, а в перерывах между рюмками говорить разные глупости!
  Юрий Андреевич, не обращая никакого внимания на ее слова, налил себе рюмку и выпил, потом разгладил усы и задумчиво сказал:
  - Так и есть, это она заставила его изменить намерения относительно Наденьки. Как я этого сразу не понял?! Что и говорить, Николай не слишком хорошо поступил с Наденькой, но все же, все же... какой порыв! За один такой порыв Башкирцев достоин всяческого снисхождения.
  - Не понимаю, о каком порыве вы говорите, - пожала плечами Елена Павловна, - шли бы вы лучше спать и не пили столько.
  - Да ведь он от верной и выгодной партии отказался ради одного пустого места, ради того, чтобы любить и созерцать недоступную для него красавицу. Экая страсть! От кого угодно, но от Николашки я ничего подобного не ожидал.
  - Ничего он не потерял. О какой тут срасти может идти речь? За красавицей миллионершей он возьмет вдвое больше, чем за Наденькой, - ответила княгиня, - думаю, что весьма скоро он сделает ей предложение.
  - Это решительно невозможно, - отозвался князь Юрий Андреевич.
  - Отчего же невозможно?
  - У Хороблевой есть официальный жених, она помолвлена с ним уже давно, и к осени, вероятно, они сыграют свадьбу. Так что у Башкирцева нет никаких перспектив.
  - Неужели так?! - воскликнули все в каком-то дружном воодушевлении.
  - Совершеннейшая правда. Жених ее служит у нас в полку. Кроме того, он мой товарищ - Эжен Дорбышев. Он сын ....ского губернатора.
  - Стало быть Башкирцевы здесь прогадали, - с удовлетворением заметила княгиня, и на душе у нее стало немного легче от этого обстоятельства.
  - Бедный Николай - какой порыв и какое поражение! Волочиться за чужой невестой - нет занятия более неблагодарного, - заметил Жорж, и, выпив еще рюмочку, отправился спать, совершенно искренне сочувствуя неудачной любви своего товарища.
  Родственники, торжествующие в своей злобе, не поняли его доброго настроя, и снесли столь неуместную жалость к фамильному врагу в счет чрезмерного опьянения молодого князя. Только принесенная им "счастливая новость" позволила супругам в их оскорбленном самолюбии спокойно заснуть в эту ночь, а не терзать свои души в бессильной злобе. Даже князь Андрей чувствовал себя некоторое время вполне удовлетворенным, можно сказать, даже отмщенным в своей обиде. В таком вот расположении он и заснул, однако утром с ним произошла разительная перемена, на которую вообщем-то никто внимания тогда не обратил, да и он не сказал никому ни слова. Ни с того ни с сего стала ему вспоминаться одна из поездок на отдых в Швейцарию, и он настолько предался этим воспоминаниям, что к вечеру затворился в кабинете и ни с кем из домашних не пожелал говорить. Что произошло с ним понять не могла даже княгиня, и все решили, что тут повинен молодой князь: он-де расстроил отца своими дурацкими умозаключениями. Так это или иначе, но доля истины в этом подозрении была, поскольку именно неосторожные слова Юрия Андреевича перенесли князя на много лет назад в те места, куда он страшился возвращаться в своей памяти...
  Вернемся теперь к Башкирцевым, которые были озабочены происшедшим не меньше Старковских, все, кроме Николая Исаевича, которого, если и волновало что-то, так это неизбежность утреннего визита к отцу, сопряженного с выслушиванием от него всевозможных упреков, что никак не могло прийтись ему по нраву. Чтобы оттянуть неприятный для него визит, Николай Исаевич одевался нарочито дольше обычного, долго завтракал и в результате покинул дом только в первом часу дня.
  Отец встретил его подчеркнуто холодно и заметил вместо приветствия:
  "Сколько можно вас ждать? Я с половины восьмого на ногах. Вы должны были хотя бы по телефону сообщить, что задержитесь: я бы успел съездить за это время в комитет".
  "Можно ли думать о каком-то комитете в подобных обстоятельствах? Отец просто неисправим!" - заметил про себя Николай Исаевич, а вслух ничего не сказал, ожидая, когда старик сам начнет выкладывать свои соображения по поводу его давешнего поступка.
  И Исайя Иванович не заставил себя долго ждать
  - Ну-с, Николай Исаевич, вы сами то понимаете, что натворили вчера?
  - Да что я такое натворил, полно вам. Позвольте мне сесть.
  - Вам следовало бы постоять.
  - Как изволите, но не забывайте, что я все же не провинившийся школьник.
  - Поступайте как знаете.
  Николай Исаевич уселся в кресло, отец не последовал его примеру. Несмотря на свой спокойный тон он изрядно злился на сына, и нервно прохаживался по кабинету, заложив руки за спину. Николай Исаевич выжидательно наблюдал за ним.
  - Вы конечно понимаете, что дело сделано, и ничего изменить уже нельзя, - заявил Исайя Иванович, - а посему читать вам нравоучения я не намерен. Тем не менее я не могу быть равнодушным к вашему теперешнему состоянию. С вами творится что-то совершенно невозможное, надеюсь, вы потрудитесь объяснить мне, в чем тут дело. Что с вами происходит, Николай Исаевич, чем вообще мотивирован ваш странный поступок на вчерашнем обеде?
  - Я не нахожу ничего странного ни в моем поступке, ни тем более в себе самом. Я поступил так, как посчитал нужным поступить.
  - Вам должно быть известно, что одни лишь дураки поступают так, как им это нравится.
  - Я полагаю, что не одни только дураки имеют живую душу.
  Вероятно Исайя Иванович совершенно упустил из внимания последний факт и посмотрел на сына даже с некоторым изумлением, когда тот сказал о какой-то "живой душе".
  - Бог вас знает, что вы подразумеваете под живой душой. Только дело заключается в том, что мы с вами неоднократно говорили по поводу вашего брака с княжной, и просчитали далеко вперед все его выгоды. И вот в последний момент вы неожиданно объявляете мне, что у вас есть какая-то там живая душа... Что произошло с вами, дайте мне хоть один вразумительный ответ!
  - Да мне тогда просто все равно было, жениться или не жениться, - вот и вся загадка. Теперь же я не хочу покупать себе невесту, то есть я не правильно выразился, - приобретать ее, как бесплатное приложение к каким-то копям и дворянскому титулу. Ведь кажется, вы сами уже приобрели себе таким образом одну жену и что же вышло из этого? Или вы желаете, чтобы я повторил вашу судьбу?
  Злой огонек вспыхнул в глазах старика, и сын понял, что хватил через край и поспешил изгладить неприятное впечатление от своих слов.
  - Мне никогда не нравилась княжна. Я не люблю ее. Да и не только княжна мне не нравится, но и вообще вся их семейка, за исключением, пожалуй, только князя Юрия, который является моим давним другом. Я не хочу жить по их дурацким правилам, не хочу ежеминутно изменять жене, а иначе я не смогу, если женюсь на княжне - она слишком неинтересна для меня.
  Последний довод вполне удовлетворил старика, да и ссылка на его первый несчастный брак тоже сделала свое дело, и он заметно смягчился.
  - Поверьте мне, Николай Исаевич, Надежда Андреевна ничем не хуже всех остальных. Она вполне обычная светская девушка, да и собой изрядно хороша. А любовь... Любовь - дело наживное. Многие ли у нас теперь женятся по любви?
  - Да поймите же, батюшка, я совершенно не желаю создавать семью с заурядной избалованной светской особой, будь она тысячу раз красавица. Ведь кроме совместной жизни, производства общих детей, балов и приемов в семье должно быть еще что-то, - внутренняя близость хотя бы. А какая близость может быть у меня с вашей Nadine?
  - Внутренняя близость именно в совместной жизни и приходит. Люди слишком индивидуализированы и обособлены друг от друга, чтобы быть способными немедленно принять в собственную душу часть чьего-то внутреннего мира. Очень немногие женятся по соображениям этой самой душевной близости или схожих идейных убеждений, - но в этом случае на первое место становится все тот же расчет, только расчет психологический, и ни о какой "живой душе" не может быть и речи.
  - Чтобы познавать чужой душевный строй, надо прежде всего хоть какой-то интерес испытать к объекту своего интереса. А если исходить из одного только материального интереса, я с таким же успехом могу обвенчаться, к примеру, с вдовой купчихой Самойловой: это будет ничем не хуже брака с Надеждой Андреевной, и через него мы выиграем не меньше.
  - Ну это просто нелепо то, что вы говорите. Вы в конце концов вовсе не герой сентиментального романа, который только для того и живет, чтобы встретиться раз в жизни с большой и искренней любовью.
  - Да я не про то, - передернулся Николай Исаевич, - разве мало у нас девушек с хорошей репутацией и неплохим приданным? Далась же вам, право, эта Nadine!
  - Но ведь мы все рассчитали, Николай, и хорошо рассчитали. Нам нужна земля с угольными копями, непосредственно прилегающая к нашему производству, а земля эта принадлежит Старковским. Вы даже представить себе не можете, каких трудов стоило для меня выбить ее в качестве приданного за старшей дочерью. Подумайте, насколько бы сократились в этом случае затраты на переброску сырья. Прийдите же наконец то в себя, поймите, что вы потеряли!
  - Все то у вас схемы какие-то. Вы едва успели вбить себе в голову идею об объединение добывающей и обрабатывающей части нашего производства, так и не сможете теперь успокоится до тех пор, пока не претворите ее в жизнь. Вы для этого даже счастьем единственного сына готовы пожертвовать. В конце концов, разорите Старковских (а это, слава Богу, вам под силу) и вынудите их продать вам эти земли.
  - Я подобными аферами не занимаюсь, - резко перебил его отец, - в коммерции я признаю только честный путь. А насчет того, что я и вас готов принести в жертву своему делу... гм, так вот, что я вам на это скажу: - не моему делу, Николай Исаевич, а вашему же делу. Вы ведь сами верно заметили, что у меня нет иного сына, кроме вас.
  Отец явно обиделся. Николай действительно наговорил слишком много резкостей в собственную защиту, но не сказал ему главного, а Исайя Иванович был слишком умен, чтобы не догадываться ни о чем и не понимать, что все слова сына преследуют одну только цель - скрыть то, что на самом деле творится в его душе. Николай не оправдывался, а защищался, и это только еще более насторожило старика. Он не стал более приставать к нему с расспросами, надеясь, что тот сам рано или поздно пойдет с ним на откровенность, но Николай вдруг заупрямился и начал убеждать его в том, что он не продается ни за какие угольные копи, и ни за что вообще.
  Столь необычный стиль поведения младшего Башкирцева совершенно сразил старика, который ничего подобного от своего умненького и расчетливого сына не ожидал. Но предположить, что его чадо может отказаться от выгодной партии из-за любви к другой женщине он также не мог, потому что сам в любовь не верил, любить не умел, и кроме дела своего ничего не знал и знать не желал.
  - С вами стало просто невозможно разговаривать, - пожал он плечами, - вы даже и слушать ничего не желаете, а сами говорите одно и то же. Хотя, может, вы и правы. К чему теперь нужны все эти разглагольствования, когда дело прогорело.
  - К счастью, это именно так, - подтвердил Николай Исаевич.
  - Я не могу с вами спорить. Хоть я и сердит на вас, но тем не менее готов теперь признать, что это было моей ошибкой - принять на себя право решать за вас вашу судьбу. Вам уже стукнуло 29, поступайте как знаете... Но, если бы вы отвергли мой план сразу и сказали мне, что выбор мой неудачен, я бы попытался вас понять... Да ладно, хватит об этом.
  Спокойные и рассудительные слова отца подействовали на Николая, и он в душе уже укорял себя за все резкости, допущенные в разговоре с ним. Он поднялся с кресла, горячо пожал Исайе Ивановичу руку и сказал:
  - Простите меня, я и впрямь доставил вам массу неприятностей. Но поверьте, иначе поступить я не мог.
  - Идите, Господь с вами, - с ласковой, но все же грустной улыбкой произнес старик, - не хочу вас более задерживать. Если вам нужно мое прощение, я прощаю вас. Если вы и совершили ошибку, то вовсе не передо мной, а перед самим собой. Имею ли я право на вас злиться?
  На этом разговор их и закончился, и Николай вернулся к себе весьма довольный отцом, который во всем случившемся повел себя самым достойным образом. Он ощутил себя свободным и счастливым, как всякий влюбленный человек, но только с той небольшой особенностью, что позволяет безошибочно отличить влюбленного-романтика, который служит той самой страсти, что способна совершенно испепелить человека до полного самоотверженная, от влюбленного-эгоиста, который сумеет уничтожить как себя, так и предмет своего увлечения в пламени страсти, нуждающейся в непременном удовлетворении и выходе. Ибо первый, к которому Николай Исаевич никак не мог относится, способен любить настолько, чтобы быть способным найти в себе силы ничего не требовать взамен и ощущать себя вполне счастливым от одного только своего сердечного состояния и упиваться лишь собственным чувством. В то время как второй в отличии от первого твердо уверен в ответе, в могуществе своего чувства, способного ответа добиться, и ради взаимности он готов пойти на любой шаг, даже самый неосторожный и способный причинить боль любимому человеку. Так вот и Николай был почти что совершенно уверен в возможности своей победы, хотя и боялся отказа, благодаря чему не мог объясниться с Натальей Модестовной: не дай Бог, она отвергнет его, что непременно повлечет за собой излишние хлопоты с его стороны.
  
  Глава 13
  "Богатство - вот добродетель!"
  (О.Бальзак)
  Хлебопромышленник Гусев, совсем недавно вернувшийся из поездки по южным уездам, где он с успехом закончил свои торговые дела, решил навести порядок и у себя дома. Надо сказать, что прежде он по своей всегдашней занятости крайне мало уделял внимания тому, что происходит у него дома, был глубоко равнодушен к дочерям, которые все без исключения засиделись в девках, а он и пальцем не пошевельнул дабы устроить их судьбу, и более того, сам отваживал женихов от дома, не суля за дочерьми в приданное ни копейки (он вообще славился скупостью просто фантастической, о которой у нас даже слагались легенды, оттого, наверное, породниться с ним находилось немного желающих). Сын у Глеба Захаровича был один единственный, но благодаря его "разгильдяйскому" нраву, старик просто закрывал глаза на его существование, и обходился с ним, словно бы тот был совершенно чужим для него человеком. Тем не менее, уладив свои торговые дела, он неожиданно вспомнил об Анатолии, но не то чтобы с отеческой любовью, а с чисто купеческой досадой на близкого человека, проводящего жизнь в самых бессмысленных, по его мнению, хлопотах, которые капиталистому папаше выгод никаких не приносили.
  Глеб Захарович решительно вызвал сына на "ковер" с благородной идеей навязать ему заботу о некоем фамильном предприятии, но, получив решительный отпор, решил взяться за дело иначе. "Надо оженить Анатольку, и оженить во что бы то ни стало", - решил он и принялся подумывать о наиболее выгодных кандидатурах для брака, из которых можно было бы извлечь побольше выгоды лично для самого Глеба Захаровича. А тут невеста сама нежданно-негаданно подвернулась, так что далеко ходить и не понадобилось.
  Дело в том, что Глеб Захарович был долгое время по торговой части связан с покойным ныне купцом Самойловым. По смерти своей этот Самойлов не оставил потомства и завещал весь капитал второй супруге: 32-летней Ефросинии Абрамовне, которая оказалась женщиной энергичной и на редкость сметливой и много сделала для приращения доставшегося ей по наследству состояния.
  Гусев охотно скупал у нее сельскохозяйственные продукты на выгодных для обоих условиях, и они вот уже три года, прошедших со смерти Самойлова, тесно сотрудничали. Более того, Самойлова была единственной женщиной, к которой он относился даже с некоторым уважением, ибо мерилом уважения у старика было пригодность того или иного человека для дела, и он нередко говаривал ей с сожалением: "Эх, Фрося, замуж бы тебе надо, экий ведь клад залеживается. Жалко, что я старый такой, а то не преминул бы воспользоваться случаем". Та только отмахивалась, и отвечала, слегка краснея: "Да где уж нам... Да и не за кого... Всяк только в кошель норовит пролезть, перевелись нынче хорошие женихи то." Говоря так, она безусловно лукавила, ибо замужество было у ней заветной мечтой. Но возраст (ей стукнуло уже 35) и напористый характер отталкивали от нее многих женихов. Поначалу несколько молодых бедных чиновников покрутилось у ее подъезда, но характерная вдова довольно скоро разгадала их планы и дала всем от ворот поворот. С тех пор никто не пытался искать ее богатенькой ручки, а напрасно: ибо, прокуковав почти три года в одиночестве, вдова подошла к тому рубежу, что была уже совсем не прочь связать свою судьбу со всяким более или менее приличным человеком, независимо от наполненности его кошелька.
  Нельзя сказать, что она была как-то слишком дурна собой, ее отличала чисто русская приятность лица и такие же чисто русские необъятные габариты, что так часто становятся достоянием обладательниц подобных мягких и расплывчатых черт.
  Она долго скрывала от всех свои тайные мечты, от чего в душе страдала еще более и приносила много хлопот своим многочисленным слугам и приживалкам. Не выдержав наконец таких мучений, она воспользовалась случаем и решила открыться Глебу Захаровичу, которого она почитала единственным своим другом благодаря прежним его связям с покойным г-ном Самойловым и тому деловому покровительству, что он оказывал ей самой на первых порах ее вдовства (она и не догадывалась, насколько выгодно для самого Гусева было такое "покровительство"). Потому именно с ним Ефросинья Абрамовна и решилась разделить свои печали.
  Потеряв всякую скромность и чисто женскую стыдливость, она пришла к нему на чай и сделала весьма необычное откровение, которое поначалу подвергло расчетливого старика в полное изумление, сменившееся в последствии необычайным восторгом. Однако начнем все по порядку...
  Глеб Захарович принял Самойлову весьма радушно, предположив поначалу, что ее визит объясняется их совместными делами. Он даже распорядился подать к чаю печенья и пару бисквитов в то время как сам, по старой привычке, пил чай внакладку и не позволял себе никаких излишеств. Первое что он сделал, это уточнил ее намерения по поводу хлебопродажи, которая волновала его на данном этапе более всего.
  - Смею надеяться, Ефросинья Абрамовна, что уговор наш остался в силе, и вы все таки мне продадите рожь, а не Силину который обещался вам накинуть пять копеек за пуд.
  - Конечно, конечно, - поспешила успокоить его Самойлова и потянулась за бисквитом, который хозяин проводил грустным взглядом до самых ее губок.
  - Ну вот и славненько.
  Они одинаковым жестом слили свой чай в блюдечко и принялись за его потребление.
  - Знаете ли, милейший Глеб Захарович, - сказала она после уничтожения очередного бисквита, - я ведь просто так зашла к вам, чисто по-дружески, памятуя ваше отеческое ко мне отношение. Только с вами могу я быть предельно откровенной, ведь вы - мой что ни на есть наилучший друг. Разве не так?
  Она пытливо посмотрела на него при этих словах.
  - Да, разумеется, - охотно подтвердил Гусев, прикидывая в уме, к чему могут клониться такие речи.
  - Ведь вы наверное знаете, как тяжело остаться после смерти мужа одной, женщине еще не старой, да к тому же с приличным состоянием. Всякий может ее обмануть, ограбить, пустить по ветру. Здесь никак без доброго советника не прожить. Вы конечно много помогали мне своими советами, но у вас и без меня дел хватает, и нередко бывает, что наши с вами интересы расходятся, так что вам самим на руку становится меня обсчитать. По сути мы - все таки чужие люди, хоть и друзья старые. А дело, как известно, никакого дружества не терпит. Тут нужен человек, который мог бы быть лично заинтересован в моем успехе.
  - Если тебе нужен поверенный, то я могу порекомендовать весьма честного человека, - поспешил предложить свои услуги Гусев.
  - Как же вы не можете меня понять! Ведь у поверенных да приказчиков - одна нужда, как бы руки на чужом добре нагреть, а кто следить за ними будет? Тут твердая рука нужна.
  - Полно тебе прибедняться то, Фрося, ухватистей твоей руки редко и в мужеском поле, когда отыщешь, - усмехнулся Гусев, откусывая сахар и тоскливо поглядел на убывающую мисочку с печеньями: поесть Ефросинья Абрамовна любила.
  - Все таки женщина без мужчины - что голова без плеч, - произнесла она уже предельно откровенно и снова пытливо посмотрела на Гусева.
  Тот навострил уши и стал ожидать развязки, уже в тот момент в голове его созрела хитрая мысль, которую впоследствии он стал упрямо проводить в жизнь.
  - Аль я не права? - спросила Самойлова и лукаво улыбнулась
  - Да я и прежде говорил тебе, Фрося, что жить бабе одной в столь молодые лета нельзя, если только она не в скит собирается податься.
  - Я все прогадать боюсь. Ведь женихи все на мужнино добро зарятся, все обвести вдову-сироту надеются. А после, как оберут до нитки, поди ищи их, как ветра в поле. Тут человек нужен известный и надежный, чтобы и в доме хозяином был и в делах советчиком. Только где найти такого?
  - Вот я бы тебе присоветовал. Только скажи, кого на примете имеешь.
  - Нравитесь вы мне, батюшка, шибко нравитесь. Единственный вы человек, на которого без оглядки положиться можно в наше время, когда одни пройдохи да воры тебя окружают.
  "Уж не меня ли она себе в мужья пророчит? - перепугался Гусев, - это в третий то раз, да еще на восьмом десятке! Тьфу, грех то какой, Господи Иисусе".
  Но тут же он приосанился и, с важностью огладив свою окладистую седую броду, подумал: "А ведь я еще ничего. Рано, выходит, душу то спасать. Эх, боюсь старцы не позволят. Кабыть раньше".
  Глеб Захарович был старообрядцем-беспоповцем, в отличии от сына, примкнувшего к единоверцам. Он свято соблюдал предания и наказы старцев, и лет через пять помышлял даже уйти в скит, дабы там закончить бренные дни своего земного странствования. Однако ласковые речи молодой вдовы тронули даже его каменное сердце.
  "Нет, нет! поздно уже, - продолжал сомневаться старик, - кабыть старцы позволили... Ишь, бесстыжая! Что же мне делать то?".
  - Лежит у меня сердце к вам, милейший вы человек, - продолжала меж тем Ефросинья Абрамовна, - Не хотела вам говорить ничего, только язык вперед ума бежит, сердцем глаголет.
  - Да говорите же, говорите, дущечка, коли наболело, - смущенно пробормотал он.
  - Прямо по сердцу ведь он полоснул то меня. Едва увидела, поняла сразу: вот он суженый мой, вот вся жизнь моя. Так бы и отдала ему все за одно только слово ласковое.
  Гусев насторожился: да про него ли говорит вдовушка?
  - Сынок ваш сердце мое полонил, о другом теперь и мечтать не смею.
  Вот ведь как повернула. Глебу Захаровичу стало как-то легче на душе, и сердце сразу же перестало так учащенно биться, хотя на первых порах он и ощутил некоторое разочарование.
  "Ох, слава Богу, не придется брать грех на душу! Это именно то, что нужно Анатольке. Она быстро его к рукам приберет и на ум наставит. А то, что у них десять лет разницы - это не беда. Так, может быть, даже и лучше будет. Быстрехонько возьму я в оборот богатую вдовушку, только б Анатолька согласился", - подумалось старому скупцу, и он сразу же стал прикидывать в уме, как бы ему лучше взять в свои руки дела Самойловой, не позаботясь даже о согласии потенциального жениха.
  - Только вот не мирволит он ко мне, проходит мимо - даже взглядом единым не подарит, - продолжала Ефросинья Абрамовна, - а как у меня сердце болит по нему! Вам одному открываюсь, честнейший вы человек. Как отцу открываюсь, может быть вы отцовской волей своей подействовать на него сумеете. Самой то ведь стыдно перед ним открыться.
  - Это дело хорошее, - одобрил сметливый купец, - только сынок мой совсем от рук отбился, родительские наказы вообще ни во что не ставит.
  - А вы бы похлопотали, батюшка мой!
  - И рад бы, рад. О лучшей снохе мне и мечтать не приходится.
  Старик призадумался, и через некоторое время заявил тоном первооткрывателя:
  - За дело это с умом, матушка, браться надоть. Чтобы действовать наверняка.
  - Уж как бы я была вам благодарна! - воскликнула она.
  - С благодарностью, матушка, погодите: не время еще. Боюсь только, кабы не обжечься нам на деле то этом. Тут надо хорошенько все обдумать.
  - А если свести нас вдвоем. Вот бы милость оказали. Ведь на людях он и не подойдет то ко мне, а тут вы б заманили его к себе на часок, глядишь и шевельнулось бы у него сердце в мою сторону.
  - Не хочется мне драгоценное время ваше по пустякам расходовать. Ведь мой Анатолька - такой непоседа, что и часу с нами не просидит. А не дай Бог, еще и заподозрит чего, или вы еще как-нибудь не совладаете с собой, да свои чувства к нему наружу выкажете, тогда точно все прахом пойдет. За версту вас обходить зачнет.
  - И все таки, голубчик, хоть бы единым глазком на него взглянуть! Уж ведь как душа то надрывается и горит. Чай, сами не были молоды, не знаете?
  - Не к спеху, Фрося. Где сладким не возьмешь, там веревками вязать надо и под венец, - убежденно сказал старик, и грандиозный план уловления сына уже начал созревать в его многодумной голове.
  - А если споить его? - предположила Самойлова.
  - Зельями приворотными? - усмехнулся Гусев.
  - Ах, все то шуточки у вас, - чувствительно воскликнула вдова, - были бы вы на моем месте, поглядела бы я, как вы шутить умеете.
  - Не желай другому того, чего сама не хочешь. Эх, Фроська, берешь ты на душу свою грех, да еще меня, старого, во грех вводишь. Да ладно уж, иное зло в добро оборачивается. Ведь для него ж, дурака, стараюсь, авось, поймет когда-нибудь, какую услугу я ему оказываю. Еще и в ножки поклонится, да в поминальник запишет. Только вот, расходы в этом деле потребуются не малые...
  - Я уж отблагодарю, отплачу, благодетель вы мой, - засуетилась Самойлова.
  - А продали бы вы мне, матушка всю пшеницу, - предложил Гусев, - и впредь бы продавали, я ведь не скуплюсь в цене, коли выгода есть.
  - Продам, батюшка вы мой, продам, голубчик. Да еще по гривеннику с пуда скину с этого урожая, и впредь не обижу, - с удовольствием согласилась Самойлова, готовая на что угодно, чтобы заполучить для себя любезного сердцу мужа.
  - Вот и славненько, - просиял купец в удовлетворении потер свои старческие иссохшие руки, - а потом честным пирком да на свадебку.
  - А выйдет ли по-нашему? - усомнилась Самойлова, - сами же говорили, что дело это неверное.
  - Потщимся, матушка, потщимся. Наверняка только дрова рубить можно. Уповаю в сем на помощь Божию: аще господь не созиждет дом, всуе трудится зиждущий.
  - Ой, что-то боязно мне, - сладко вздохнула Самойлова, - и грех на Господа уповать в том, что мы задумали теперь. Ведь мы его приневолить хотим. Сами же знаете, что не пойдет он за меня по-добру, по-здорову.
  - Отцовская неволя слаще собственной худой волюшки. Господь мирволит родителям, вразумляющим детей беспутных.
  - Дай то Бог, дай то Бог.
  Сказав это, Самойлова перекрестилась размашистым раскольничьим крестом и сделала попытку налить себе еще чайку из самовара ради успокоения душевного возбуждения.
  - Полно, матушка, чайком то баловаться. Пора и за дело приниматься, - решительно пресек эту попытку скаредный старик, - несподручно впустую времечко терять. Клавдия, унеси самовар!
  Кухарка исполнила его приказание, а Глеб Захарович подсел поближе к желанной снохе и начал излагать заговорщическим тоном свои планы.
  
  Глава 14
  "Лучшие из женщин - лицемерки"
  (У.Теккерей)
  Поиграли бедной волею
  Без любви и жалости
  (Э.Губер)
  Ранним утром к Анатолию Глебовичу зашел старый слуга его отца Хрисанф, дабы уведомить его о неожиданной тяжелой болезни старика. Он настоятельно просил Гусева навестить больного, который, по его определению, был совсем плох. На вопрос Анатолия Глебовича о причинах болезни отца, Хрисанф не ответил ничего вразумительного кроме, как с вечера тот был здоров и весел, и даже "изволили кушать водку", к утру же ему невероятно поплохело и теперь несчастный страдалец даже не может подняться с постели.
  Движимый самыми лучшими чувствами, Гусев, отложив работу, отправился к отцу. Здесь его встревожило наличие большого количества людей, собравшихся в столовой, которые сидели за столом с самыми постными лицами и целеустремленно пили "горькую". Неужели состояние отца было настолько тяжелым, что потребовался вызов его ближайших друзей и родственников? Тут надо также заметить, что собравшиеся в доме старого купца люди, были личностями крайне неприятными его сыну и в обычное время очень редко принимались Глебом Захаровичем. Среди них присутствовал бедный племянник старика, который уже давно и тщетно обивал пороги богатого дядюшкиного дома, и крайне редко запускался внутрь, и уж, конечно, водкой прежде его никогда здесь не угощали... Кроме него был один дальний родственник старика, отличавшийся бесцеремонностью и крайним невежеством, да еще патологическим пристрастием к алкоголю, что весьма ярко отражалось на его опухшем красном лице. Третьим гостем был торговый агент старика - некий Цветов, из бывших студентов. Этот последний слыл за такого пройдоху и афериста, что даже сам Глеб Захарович не слишком доверял ему, хотя всегда пользовался его советами: благо, что умом Цветова Бог не обделил. Кроме этих трех за столом сидели еще два гусевских прихлебателя и его товарищ по делам: купец Аксюткин, который был, пожалуй, единственным другом скупого и необщительного старика. Последнего младший Гусев также не очень жаловал, поскольку находил его слишком лукавым и практичным для того, чтоб быть просто порядочным человеком. Всей этой компании прислуживала старшая сестра Анатолия - Епистимия Глебовна, 37-летняя флегматичная девица, которая говорила крайне редко и мало, зато всегда беспрекословно исполняла все поручения родителя. Надо сказать, что Глеб Захарович из скупости не держал никакой прислуги, кроме кухарки Клавдии и вышеупомянутого Хрисанфа, всю работу по дому выполняли его многочисленные дочери, которые давно уже смирились с незавидной участью вечных дев и рабынь при собственном отце.
  Анатолий Глебович испытывал страстное желание миновать компанию, собравшуюся в столовой, однако пройти мимо было бы не слишком удобно, и он решил поздороваться.
  - Здорово, братец, здорово! - фамильярно воскликнул Парфен Миныч (племянник болящего), - давненько мы не видели тебя. Присоединяйся к нам.
  - Вообще то я пришел навестить отца, - заметил Гусев, - как он?
  При воспоминании о Глебе Захаровиче молчаливая Епистимия Глебовна тяжело вздохнула, а почтенный племянник даже смахнул с ресниц набежавшую хмельную слезу.
  - Ох, худо, худо. Болен благодетель наш. Мы так переживаем, так переживаем.
  Вся подвыпившая компания в подтверждении слов Парфена Миныча сделала самые скорбные лица и предложила тост за скорейшее выздоровление "благодетеля". От этой сцены Гусева едва не стошнило.
  - Ладно, я пошел. Счастливо вам провести время, - язвительно заметил он.
  - Да ты бы, братец, присоединился бы к нам, - предложил дальний родственник - алкоголик Тит, отчества которого никто не знал.
  - Нет уж, увольте, не время сейчас, - отрезал Гусев.
  - А мы сообразим.... за здравие, - пробормотал Тит, - Епистимья Глебовна, сбегайте еще за водкой.
  Флегматичная девица покорно отправилась в погреб, а сочувствующие больному гости предложили Гусеву присоединиться к ним на обратном пути. Особенно настаивал Цветов и купец Аксюткин, которые показались ему слишком трезвыми по сравнению со всеми остальными. Гусев из вежливости обещался зайти попрощаться, а про себя помыслил, как бы ему миновать столовую и предполагал на обратном пути выйти через задний ход.
  С тревожно бьющимся сердцем он отправился к старику, которого застал в самом плачевном состоянии. Глеб Захарович неподвижно лежал на постели, накрытый грудой одеял с примочками на лбу. Глаза он не открывал. Вокруг болящего столпились перепуганные и заплаканные дочери Гликерия, Христодулия и Фелицата Глебовны, забитые и одинаковые с лица существа неопределенного возраста. У самого изголовья постели сидела, прижимая платочек к глазам купчиха Самойлова, совершенно неуместная в этом тесном семейном кругу. Не обращая никакого внимания ни на нее, ни на сводных сестер, Анатолий Глебович бросился к отцу и принялся тормошить его, спрашивая, что с ним произошло. Старик приподнял свои старческие веки и ответил слабым дрожащим голосом, который едва не вызвал истерики у Гликерии Глебовны:
  - А, это ты, родной мой. Заждался я тебя, кровинушка моя. Одному Богу ведомо, чем все это закончится.
  - Да что же такое с вами случилось? - с болью в голосе спросил Анатолий Глебович, наверное впервые за многие годы столь остро ощутивший любовь к родителю.
  Старик пробормотал что-то по типу "старость - не радость", и снова в изнеможении сомкнул усталые вежды.
  - Господи, да хоть кто-нибудь может мне объяснить, отчего он так неожиданно слег?- тревожно спросил Гусев, окинув взглядом предстоящих у постели. Забитые существа, приходившиеся ему сестрами, только пожали плечами в ответ. Самойлова же сказала, что она сама ничего не знаете, и ей всего только час назад сообщил о болезни "милейшего Глеба Захаровича" Василий Фролович (то бишь Аксюткин).
  - Но не мог же он слечь без всякой причины? - не унимался заботливый сын
  Христодулия Глебовна попыталась изложить брату все, что знала о болезни отца. Ее нехитрые показания сводились к тому, что Гусев уже слышал от Хрисанфа, а именно, что вечером отец был совершенно здоров, даже "кушал водку", а к утру не смог подняться с постели. Произнеся это, она залилась вдруг горькими слезами, и больше ничего брат добиться от нее не смог.
  - А доктора вызывали? - спросил он у Самойловой, поняв, что сестры ничего толком обяснить ему не смогут.
  - Вызывали, да Глеб Захарович допускать его до себя не позволили. Говорит, что все в руце Божьей и не надо гневить Господа упованием на силы смертных.
  - Вот сумасшедший старик! - вырвалось у Гусева непроизвольно, - где есть в Библии запрещение обращаться за помощью к врачам? А вы все, что: настоять не могли? Темное царство какое-то, а не семья!
  - Все по грехам нашим, по грехам, - затараторила, набожно крестясь Христодулия Глебовна, - знахари да дохтора не укроют от Всевидящего Ока, и души не уврачуют. Покаянием лечиться надо, покаянием...
  - Послушайте вы, трубадуры средневековья, - оборвал сестру Анатолий Глебович, - в моленной будете каяться и перед старцами своими исповедоваться, а перво-наперво на ноги человека надо поставить, чтобы он до той же моленной дойти смог. Пригласите на худой конец и старца и доктора вдвоем, раз уж так греха боитесь.
  - Латыняне все они да никониане, вот он и не хочет дохторов принимать, - заметила Самойлова.
  - Однако я немедленно пошлю Хрисанфа к Крачинскому, - заявил Гусев, которого начинало уже раздражать "мракобесие" домашних.
  - Никак не можно, - перепугалась молчавшая до сих пор Гликерия Глебовна и в бесцветных тусклых глазах ее отразился невероятный ужас, - Таисия Глебовна уже отправилась за старцем Евлогием, а он может прогневаться, ежели доктора у нас застанет.
  - К черту вас с вашим Евлогием, - взревел Анатолий, потерявший уже всякое терпение.
  От этих слов нервная Гликерия Глебовна едва не упала в обморок, а остальные набожно закрестились.
  - Ну вот что, Феодулия, бери Хрисанфа и иди за Петром Демьяновичем, - приказным тоном заявил Гусев и сестра, всхлипывая, и нехотя подчиняясь воле брата, отправилась за доктором. Во время ее отсутствия Анатолий тщетно пытался завязать разговор с отцом, но тот только стонал да охал, а говорить ничего не мог. Не задолго же до прихода Крачинсокго вернулась Таисия Глебовна с "прискорбным известием", что старца Евлогия она не нашла, от чего Гусев-младший вздохнул облегченно, сестры же сильно приуныли. Когда приехал наконец Крачинский, все они, точно сговорившись, покинули спальню отца и отправились в моленную класть поклоны. Доктор предложил удалиться также и младшему Гусеву с Самойловой, которым пришлось расположиться на старых потертых стульях перед дверью отцовской почивальни. Эти ужасные стулья были непременным атрибутом гусевского дома, равно как грубые шкафы и комоды самодельной работы. Новыми их не заменяли уже почти полстолетия из соображений той же самой экономии.
  Когда на одном из этих древних стульев расположилась дородная Самойлова, Анатолий был совершенно уверен в том, что с минуты на минуту ножки его подкосятся, и она непременно свалится на пол. К счастью, этого не случилось, стул выдержал, но Анатолий Глебович взял на себя смелость посоветовать ей не слишком ерзать на сиденьи, на что Самойлова ответила ему громким раскатистым смехом и заметила стыдливо:
  - Как вы милы.
  При этом она так двинула бедрами, что Гусев зажмурил глаза, ожидая неминуемого крушения.
  Всецело погруженный в размышления о болезни отца, он совершенно не был намерен поддерживать разговор с кем бы то ни было, особенно же с безынтересной для него купчихой. Но та постоянно досаждала ему каким-то пустыми беседами. Поначалу она сильно беспокоилась о здоровье "любимого всеми" Глеба Захаровича и уверяла Анатолия в скорейшем его выздоровлении.
  - Ах, как мы все надеемся на поправку, ведь он был таким крепким, и никогда не болел ничем.
  - Да, - задумчиво отозвался Гусев, нехотя поворачивая голову в ее сторону - отец у нас - молодец. Я не припомню, чтобы он вообще когда-нибудь хворал. А ведь ему скоро восемьдесят.
  - И куда это запропастился старец? - продолжала говорить Самойлова, - а правду, Глеб Захарович говорил, что вы матерьялист?
  - Кто? - переспросил Гусев удивленно.
  - Ну это значит тот, который не верит в Бога и молится машинам.
  - Никаким машинам я не молюсь, - усмехнулся Гусев, - и в Бога верю. Иногда даже хожу в церковь по воскресеньям.
  Ему отчего-то вспомнились слова Достоевского об атеистах и он процитировал их Самойловой.
  - А кто такой этот Достоевский? Он о любви писал? Не он ли случаем написал "Порывы страсти?... Какая это замечательная книга!
  Гусев недоуменно посмотрел на Самойлову и ничего не ответил. В конце концов ему сильно наскучила болтовня Ефросинии Абрамовны и томные взгляды, время от времени бросаемые в его сторону, и он отправился обождать в другую комнату, сообщив Самойловой, что пошел за папиросами, которые якобы оставил в прихожей.
  Через минут двадцать вышел доктор и заявил, что с Глебом Захаровичем не случилось ничего серьезного.
  - И все таки я сам не совсем понимаю, что могло уложить его в постель. Я надеюсь, что через несколько дней он оправится, - добавил он к сказанному.
  - О, как вы утешили нас всех! - воскликнул Гусев, - мы так перепугались, все таки возраст...
  - Думаю, что прежде всего Глебу Захаровичу необходим покой. Он ведь не может усидеть на месте ни минуты: перетрудился, вот и захворал. И еще эта поездка по уездам... Скорее всего она и вымотала его. Я вас смею заверить, что у него такое здоровье, что он еще нас всех переживет. Дай Бог каждому такой организм.
  Успокоенный Гусев крепко пожал руку Крачинскому и направился было к отцу, но врач остановил его:
  - Не беспокойте его. Пускай поспит. Говорю же вам, что ему необходим полный покой.
  Уже в дверях Крачинский добавил шепотом:
  - Тем не менее советую вам поинтересоваться, в порядке ли у вашего отца завещание. Все таки 78 лет - не шутка. Все под Богом ходим...
  Гусев не придал этим словам никакого значения, и, простившись с Самойловой отправился на работу, обещав заехать еще и вечером.
  - Вы нас покидаете? - всплеснула руками купчиха, - а я надеялась, что мы отобедаем вместе. Епистимья Глебовна с Клавдией такие замечательные щи сварили!
  - Я пообедаю дома, - отрезал Гусев.
  В суете он совершенно позабыл о своем первоначальном намерении пройти через задний ход и вновь пошел через столовую, в которой коротала время за уничтожением водки компания сочувствующих. Епистимия Глебовна все так же продолжала ходить в погреб за закусками и водкой, а Парфен Миныч уже с величайшим трудом подносил свой стакан к губам. Заботливый племянник перестал даже закусывать, он только пил, а в перерывах между стаканами бессмысленно хлопал своими осоловевшими от спиртного глазами. Уже несколько раз он пытался затянуть какую-то песню, в которой невозможно было разобрать ни слов, ни мотива, но Цветов, также порядком захмелевший, обрывал его на полуслове.
  Толстый Аксюткин был все так же трезв, как и прежде, хотя пил немало. Тит же допился уже до того, что просто перебрался под стол, откуда Хрисанф с Епистимией Глебовной никак не могли его извлечь несмотря на все усилия.
  - Ну как здоровье нашего благодетеля? - спросил Парфен Миныч, раскачиваясь на стуле, - я пью за его здоровье!
  - Плохо, - ответил Гусев и не зависимо от своего желания присел рядом с компанией (ему отчего то вспомнились слова доктора о завещании).
  - А вы выкушайте с нами, и не убивайтесь так, - предложил Цветов, накалывая на вилку соленый огурец.
  - Да нет, как-то не хочется. Я пожалуй пойду, - вздохнул Гусев.
  - О, нет просим вас. У нас у всех общая беда, и мы прекрасно понимаем, что вам сейчас наиболее туго, - заявил Аксюткин, - вы уж посидите с нами.
  Гусеву не слишком хотелось разделять эту неприятную для него компанию, но он чувствовал себя так скверно, что оставаться одному в такую минуту ему не хотелось. К тому же он был настолько подавлен болезнью отца, что ему было совершенно безразлично, куда идти и чем заниматься
  - Я только на полчасика. Потом пойду к себе, - успокоил он себя и этих людей.
  Аксюткин сам наливал ему водки и непременно чокался с ним. Водка эта показалась Гусеву на вкус очень странной и слишком крепкой. Он захмелел довольно быстро, и уже после третьей стопки пришел к выводу, что "ребята" эти вообщем-то не слишком плохи, а еще через пару стопок они совсем понравились ему. Он даже подружился с Цветовым, а в Аксюткине, который постоянно подливал ему водки, просто души не чаял.
  Ни через полчаса, ни через час, уйти он не смог, поскольку ноги уже не повиновались ему, да и вообще никуда идти ему не хотелось. Голова кружилась, и лица новых друзей расплывались в разные стороны, то удаляясь куда-то, то возвращаясь вновь. Ему захотелось прилечь, точнее прислониться к чему-нибудь, он положил голову на стол, но и это не принесло ему желанного успокоения, так как теперь Анатолий чувствовал, что отъезжать стала его голова. Он обхватил ее руками в слабой надежде удержать на месте, но все попытки оказались тщетными. Он вспоминал потом, что порывался встать, куда-то пойти, - и это было последнее что он помнил. Вероятно он упал, возможно даже под стол, к мирно почивавшему там своему дальнему родственнику Титу. Хотя, как Анатолию объясняли после, все произошло совершенно иначе... Он отключился в часа три пополудни и пробыл в полном небытии эдак часов до пяти или шести утра, ибо когда он пришел в себя первые слабые лучи восходящего солнца только начинали освещать мрачный дом старого скряги.
  Первое, что Гусев почувствовал, проснувшись, была страшная ноющая боль в голове, сухость во рту и мучительная резь в желудке. Он настолько скверно чувствовал себя в это утро, что ему совершенно не хотелось открывать глаза, он натянул одеяло на голову, укрываясь от слепящего утреннего света и попытался еще поспать. Однако ему помешали осуществить эти намерения странные звуки, похожие на чей-то жалобный плач.
  "Уж не в голове ли у меня звенит? - сообразил он.
  Глаза открывать Анатолию не хотелось, и он перевернулся на другой бок, но звуки не прекратились.
  Просыпаться он еще не собирался, но с другой стороны непреодолимая жажда слишком мучила его и не позволяла продлить желанный сон. Голова раскалывалась и чьи-то всхлипывания только усугубляли эту страшную боль. Мозг начинал постепенно включатся, и туго припоминался вчерашний день.
  "И что такое произошло со мной? Отчего мне так плохо?... Отец, Парфен, Аксюткин.... Ну и нализался же я вчера!"
  Рыдания стали громче и назойливей (или ему это только показалось). Выносить все это он уже не мог, мужественно откинул одеяло и огляделся по сторонам. Оказалось, что находится он в одной из многочисленных сереньких и бедно обставленных комнатушек отцовского дома. Припомнить, как он в ней очутился, Гусев не мог, последним воспоминанием о минувшей пьянке была торжествующая физиономия Аксюткина, треплющего его по щеке со словами: "Готов наш мальчик"...
  Самое же удивительное было то, что кроме него в комнате находилась некая толстая особа женского пола, именно она и издавала плачущие звуки. Присмотревшись, он узнал в ней купчиху Самойлову. Анатолий приподнялся с постели и тупо уставился на нее, вопрошая себя: "А что она то здесь делает?"
  Заметив, что Гусев пробудился, вдова усилила свои стенания. Они звучали так надрывно и так болезненно отзывались в его голове, что на какое-то время Гусев позабыл о собственном печальном положении, в частности, о жажде.
  - Что случилось? - почти простонал он, потирая больную голову.
  Вместо ответа вдова заплакала громче, что подействовало на Анатолия еще болезненнее. Он начинал терять терпение и повторил свой вопрос довольно резко.
  - Ах, вы еще спрашиваете! - сквозь слезы произнесла она и закрыла лицо руками.
  Все большее негодование по отношению к назойливой вдовушке закипало в его груди, и он сказал ей раздраженно:
  - Я еще спрашиваю? Да мне просто удивительно, что вы делаете в моей спальне.
  - Ах, вы еще можете удивляться после того, что произошло вчера! - захныкала она.
  - Вчера? - с тоской повторил он, - да, вчера я был пьян, но это отнюдь не повод...
  - Да как вы можете так говорить! По вашему, только водка была поводом для вчерашнего. А то, что я сейчас сижу здесь, жалкая униженная и растоптанная, ничего не значит?
  "Господи, экий бред! - простонал он и в изнеможении опустился на подушки.
  - Что вы от меня хотите? Оставьте меня наконец! - вскричал он, видя, что ее слезы не прекращаются.
  - Какими глазами теперь я буду на людей смотреть? Как сможем мы утаить наши грехи от общества!
  - Я не понимаю ни одного вашего слова! - вскричал он, - что общего может быть между нами? Какое мне, наконец, дело до ваших проблем?
  - Боже мой, вы еще спрашиваете! Какое это бессердечие с вашей стороны, - патетически воскликнула Самойлова, - и это после того, как вы похитили мою честь...
  Заспанные глаза Гусева расширились от изумления, он снова приподнялся с постели и пробормотал в полном недоумении:
  - Что вы сказали? На что вы намекаете?
   И смутное чувство тревоги шевельнулось в его груди.
  - Боже, Боже, как это жестоко! Что станет с вашим отцом, когда он узнает обо всем? Этот мерзкий Цветов наверняка догадался о нашей связи и всенепременно расскажет об этом Глебу Захаровичу. А он теперь в таком состоянии, что вряд ли вынесет такой позор... А мне то, мне, как дальше жить?
  - Если я вас правильно понял, то вы хотите сказать, что я состоял с вами в каких-то отношениях прошлой ночью? Вы отдаете ли себе отчет?..
  - Да неужели вы ровным счетом ничего не помните? И верно, вы были давеча в совершеннейшем исступлении.
  Бледный и совершенно потерянный Гусев схватился за голову и пробормотал.
  - Этого не может быть! Это решительно невозможно.... Впрочем, я ничего не помню, ничего!
  - Вы были настолько пьяны, что потеряли всякий стыд, честь свою потеряли... И мою осквернить осмелились, - напирала она.
  - Вы лжете! - взревел Гусев, - вы говорите нечто совершенно невозможное. Пускай я ничего не помню из вчерашнего, пускай я до положения риз упился, но, знайте, что никогда и ни в каком состоянии я не смог бы сделать то, в чем вы меня упрекаете. Я просто ума не приложу, что заставляет вас нынче так преступно лгать.
  - Креста на вас нет, Анатолий Глебович. Вы - бесчестный человек, - истерично воскликнула она и заревела белугой, и плач ее показался Гусеву неестественным и омерзительным.
  Накинув сюртук на плечи, он, скрипя зубами от злости, выбежал из комнаты, оставив экспансивную вдовушку в полном недоумении. Анатолий ни на минуту не усомнился в гнуснейшей лживости ее слов. В какой-нибудь иной ситуации он просто посмеялся бы над подобной нелепой попыткой затащить его под венец, но в этот день он чувствовал себя слишком скверно для того, чтобы воспринять с должным юмором всю эту нелепую комедию..
  Наспех умывшись, он отправился домой, не желая будить больного отца в столь ранний час. Однако уже в прихожей его снова настигла назойливая вдова.
  - Анатолий Глебыч, Анатолий Глебыч, - вопила она истошно, нелепо размахивая своими пухлыми белыми руками.
  Анатолия Глебовича скривило от одного ее голоса, он с силой толкнул дверь, но Самойлова ухватилось за полы его пальто и рухнула на колени.
  - О не губите, не губите меня! - взывала она снизу, - ради всего святого снимите мой позор, если вы честный человек.
  Этот жест поразил его и на некоторое время он даже замешкался в дверях. "А что, если она права? - мелькнула в голове малодушная мысль, - Ведь я ничего, ровнешеньки ничего не помню из вчерашнего. Но это просто невозможно! Она мне совершенно не нравится, более того, она мне даже противна. Я и в мыслях не пожелал бы прикоснуться к ней".
  - Прошу вас встаньте, - смущенно пробормотал он, отступая на шаг, - к чему играть эту дешевую комедию?
  - Нет, даже не уговаривайте меня! Один у меня теперь выход: или в омут, или с вами под венец. Смилуйтесь надо мной, о, смилуйтесь!
  - Какого черта! Я требую вас подняться, или уйду сию же минуту.
  - Ах, если вам так угодно.
  - Послушайте, - сказал Гусев, когда она встала, - я ничего не понимаю. Но наверняка знаю, что вы поступаете очень скверно.
  - Мне ничего больше не остается делать после того, что произошло вчера.
  - Но я не единому слову вашему не верю. Знайте это, - констатировал Гусев, - и если вы настолько уверены в том, что между нами что-то было, отчего вы не отвергли меня, если сами понимаете, что я был мертвецки пьян?
  - Но вы взяли меня силой, и к тому же...
  - Это самая гнусная ложь, которую вы могли изречь, - сурово заметил Гусев, держась за ручку двери, - я в своей жизни ни одну женщину не брал силой, как бы не нравилась мне она, и как бы пьян я не был.
  - К тому же я люблю вас! - вскричала она, исчерпав все свои аргументы.
  - Если бы вы любили меня, вы бы не разыгрывали передо мной этот пошлый спектакль. Помните, что ни единому вашему слову я не верю!
  Он ушел с гадким осадком на душе и презрительно-брезгливым чувством к этой подлой женщине, которая целое утро так глупо лгала ему.
  Дома он позавтракал и прилег было отдохнуть, но около полудня к нему снова пришел Хрисанф и сказал, что отец срочно желает его видеть.
  - С ним что-то случилось? - испугался Гусев.
  - Все по-прежнему. Хуже, кажется, не стало.
  - Ну слава Богу. Передай ему, что я подойду ближе к вечеру.
  - Они требуют вас к себе немедленно, - настаивал Хрисанф, - они страшно сердиты на вас.
  - Отчего же? - спросил Гусев и со стыдом вспомнил вчерашнюю пьянку, Самойлова же совершенно вылетела у него из головы.
  - Про то они не сказывают, только серчают жутко.
  - Ну ладно, скажи ему, что сейчас прийду, - вздохнул Гусев. заранее прикидывая в уме, как он будет оправдываться перед ним из-за вчерашней попойки.
  Он то знал лучше всех, что отец пьянства не терпит и вероятно именно по этой причине теперь сердится на него. В ином случае он ни за что бы не пошел к нему, отговорившись каким-нибудь предлогом, в конце концов ему исполнилось 25 лет, и он находил себя совершенно свободным выбирать тот образ жизни, который его устраивал. Но болезнь родителя вынудила его сделаться покорным сыном.
  Глеба Захаровича Анатолий застал все в том же положении с холодной примочкой на голове, только на этот раз он находился в комнате совершенно один.
  - Батюшка, как ваше здоровье? - с порога спросил сын.
  - Слава Богу, что я нахожусь в положении более приличном, нежели ты, - слабым голосом отозвался старик.
  Гусев предусмотрительно промолчал и приготовился выслушивать нудную отповедь о вреде пьянства, но разговор неожиданно для него пошел в совершенно ином русле.
  - Ты хоть сам отдаешь себе отчет в том, что ты вчера натворил? - сурово вопрошал отец, - как ты дальше то жить собираешься?
  - Я больше не буду пить, - поспешил заверить Анатолий, - да я и вообще редко пью. Бог знает, как это все получилось.
  - Что мне до того, будешь ли ты пить в дальнейшем или нет, когда ничего уже невозможно повернуть вспять. Я тебя спрашиваю, что ты собираешься делать с Ефросиньей Абрамовной?
  - Да при чем тут Ефросинья Абрамовна?
  - Твой скверный поступок по отношению к ней уже всему дому известен. Не было бы беды, если бы о нем знали только эти прощелыги Цветов с Титкой или Парфешкой, но Василий Фролыч! Какой стыд я испытываю из-за тебя перед этим уважаемым человеком! Сотворить такое в отцовском доме, когда гости кругом, когда сам хозяин, родитель твой, стоит одной ногой в могиле....
  - Отец! - испуганно оборвал Анатолий, начав наконец понимать, к чему клонится этот разговор, - клянусь вам, что я не совершал ничего такого, в чем вы меня пытаетесь теперь уличить. Памятью своей покойной матушки клянусь! Не верьте ни одному слову этой авантюристки. О, Боже, какое постыдное вероломство! Как она посмела вас беспокоить своими мерзкими интригами?
  - Как ты можешь подобным образом отзываться о порядочной женщине, честь которой ты не постыдился запятнать. Никто у нас не сомневается в искренности ее слов, ибо добропорядочность ее известна всему городу, благодаря чему Ефросинья Абрамовна внушает всем, куда большее доверие нежели ты, упившийся вчера подобно последнему нищему бродяге.Челдон!
  - Конечно я вчера был гадок, - отозвался на эти оскорбления сын, - но я не мог поступить так, как говорит вам эта женщина. Поверьте мне! Она преследует свои цели, обвиняя меня перед вами.
  - Сама она мне ни слова ни сказала, я расспросил ее только после намеков Василия Фроловича. Ты даже представить себе не можешь, насколько мне было неприятно выслушивать подобные пакости от столь уважаемого мной человека.
  - Да неужто это возможно?! - простонал Анатолий, - я не могу поверить... Я упал... А что было потом, я не помню. Если бы даже я имел какие-либо низкие намерения в отношении этой гусыни, я все равно не смог бы тогда их осуществить. И потому я совершенно убежден, что все, рассказанное вам - не более, чем грязная ложь. А этот ваш Аксюткин... Он просто лжец, он нарочно напоил меня вчера!
  - Не смей, не смей осуждать достойных людей, - угрожающе прошипел старший Гусев.
  - Теперь я понял! Да ведь все это они нарочно и придумали. Они все в сговоре против меня. Или просто упились и напутали чего-то... Не верьте им, поверьте лучше мне, вашему сыну который никогда вас не обманывал.
  - Как я могу верить тебе после того, что ты сделал вчера?
  - Да, ничего, ровным счетом ничего и не было! - в сердцах вскричал Анатолий, - я просто напился до чертиков, до положения риз напился, в доску, в дугу, в дым... Я даже до постели не мог добраться, там, за столом и рухнул. В чем еще вы можете меня подозревать?
  - Этот факт только против тебя свидетельствует. Ты совершаешь грех как нечто естественное, не памятуя о нем, и совесть уже не изобличает тебя. О, если бы Господь многомилостивый мог простить тебя, но нет, не простит, доколе ты сам его не искупишь.
  - Не поминайте имени Господа всуе, батюшка! Неужели все эти люди для вас дороже родного сына? Отчего вы верите им? - вскричал Гусев в отчаяньи, - да я убью ее, уничтожу эту авантюристку, я публично назову ее обманщицей и клеветницей.
  - Не позорь себя! Не жалеешь своего имени - обо мне подумай. Много ли мне жить осталось? Позволь хоть помереть покойно, а не в позоре. Разве я заслужил от тебя столь черной неблагодарности?
  - Да неужели вы помираете, батюшка? - испугался Гусев-младший, - о, не говорите так. Я вас слишком люблю, чтобы выслушивать подобные вещи. И оставьте ваши дурацкие подозрения: я не подавал для них ровно никакого повода.
  - Ты должен жениться на ней.
  - Нет! Только не это, - в ужасе воскликнул Анатолий, - не заставляйте меня этого делать. Требуйте от меня, чего хотите, только я никогда не женюсь на Самойловой.
  - Ты должен жениться на ней. Иначе я не смогу умереть спокойно. Тебе уже не долго осталось ждать моего исхода.
  - Батюшка! Я согласен хоть весь остаток жизни своей провести у вашей постели, но на Самойловой я не женюсь.
  - Не убивай меня раньше времени! - простонал старик, - позволь мне отойти спокойно.
  - Нет, вы не умрете, не говорите так. Я не хочу с вами расставаться.
  - А я не могу после себя оставить за единственным сыном опороченное имя и оскверненную совесть. Не смерти я страшусь, а бесчестия.
  - Пощадите меня, поверьте мне! Я не похищал чести у известной вам особы. Все это не более, чем грязная клевета в мою сторону. Если бы это было правдой, я бы непременно поступил так, как вы требуете от меня, и, даже не дожидаясь разговора с вами, сделал ей предложение.
  - Ты убиваешь меня своим упрямством, - пробормотал старик и, неожиданно громко вскрикнув, схватился за сердце. Глаза его стали медленно закатываться.
  Перепуганный Анатолий упал перед постелью отца на колени и закричал с болью:
  - Что с вами, отец? Вам плохо? Скажите хоть что-нибудь!
  Но Глеб Захарович не отзывался. Не помня себя от страха, Анатолий принялся отчаянно трясти его за плечо, вероятно надеясь, что это сможет привести отца в чувство.
  - Погодите... Не умирайте... Все будет хорошо.
  На его крики прибежала Гликерия Глебовна. Увидев неподвижно лежащего отца, она перепугалась не менее брата, но в отличии от него не приняла никаких решительных действий и просто замерла на месте как вкопанная.
  - Боже мой! Что ж вы стоите? Бегите скорей за врачом, -приказал Гусев-младший.
  Не зная, как вести себя в подобной ситуации, и ничего не смысля в медицине, он то щупал пульс старика, то массировал его виски и между всем этим кричал на сестру, которая впала в какое-то оцепенение и не могла двинуться с места.
  Грозные оклики брата привели ее наконец в себя, и Гликерия Глебовна, как была - в домашней одежде, бросилась на улицу, наспех накидывая на плечи шаль.
  Меж тем старик приоткрыл глаза и беспомощно приподняв руку с постели, простонал:
  - Анатолюшка, Анатолюшка!
  - Я здесь, батюшка, - горячо воскликнул Гусев-младший.
  - Се отхожу... Молись за меня... Сам грешен, не послушает Бог молитв моих, не имею и тени покаяния в душе.... а уж секира лежит при корне дерев... В руце Твои, Господи, предаю...
  Он попытался перекреститься, но слабеющая рука беспомощно упала на одеяло. Старик снова закрыл глаза. Несчастный сын затрясся в беззвучных рыданиях, проклиная себя за то, что никогда прежде не уделял достаточного внимания отцу, что слишком поздно осознал свою вину перед ним, когда, казалось, ничего изменить уже было невозможно. Он был готов обвинять себя в возможной отцовской смерти, непреодолимое чувство вины разрывало его грудь, но, как часто это бывает в минуту большого горя, слез не было, одна только разрывающая сердце тоска, мучительная скорбь и притупленное понимание всего происходящего.
  Старик снова приоткрыл глаза.
  - Анатолюшка... умоляю, - пробормотал он, - позови скорее Ефросинию Абрамовну я благословлю вас... Иначе я не отойду спокойно. Прости меня, дорогой, но по-другому нельзя...
  - О, батюшка, батюшка, - горько прошептал Анатолий Глебович.
  - Умоляю... Господом Богом и Его пресвятой Матерью заклинаю... Я не могу тебя так оставить. Хоть однажды, в последний и первый раз покорись моей воле...
  Анатолию было тогда уже все равно. Он был настолько подавлен своим горем, что не мог сопротивляться воле умирающего. Раз это хоть как-то сможет облегчить состояние последнего, пусть будет по желанию его. "Все во власти Божьей, - констатировал он, - что мне до себя и до жизни своей, если он теперь умирает, и я ничего сделать для него уже не в силах. Всю жизнь я одни только неприятности доставлял ему, и никогда не прощу себе этого. Господи, сохрани его от смерти и прости мне все, что я по недомыслию своему совершил против него".
  Он перекрестился дрожащей рукой и покорно сказал: "Я пойду за ней".
  - Она уже здесь, скажи Христодулии, чтобы она привела ее, - сказал старик срывающимся голосом.
  В иной ситуации Гусев безусловно бы удивился тому, что его невеста давно уже поджидает его в доме отца, но сейчас, слишком занятый страданиями родителя, он принял это как должное.
  Вскоре Христдулия привела слегка покрасневшую, но тем не менее крайне довольную невесту, которую, по-видимому, менее всего волновало теперь состояние здоровья старого купца. Гусев-младший даже не взглянул на нее и не подал руки, оставаясь в прежнем коленопреклоненном положении. Немолодая невеста поспешно бухнулась на колени рядом с ним, а Христодулия Глебовна вставила в руки больного большую старую икону, которой тот и благословил жениха и невесту.
  - Свадьбу через неделю сыграем. Нечего тут откладывать. Вдруг Бог даст - доживу, - сообщил Глеб Захарович, окончив церемонию.
  В это время в дверь просунулось испуганное лицо Гликерии Глебовны, которая сообщила о приходе Крачинского.
  ... Через неделю состоялась эта печальная свадьба, на которой внезапно выздоровевший родитель жениха, передвигавшийся, впрочем, в виду слабости на каталке, немилосердно хлестал водку, и пытался даже сплясать русскую, но вовремя опомнился и не стал покидать своего кресла из опасения навсегда потерять уважение сына.
  
  Глава 15
  Толпа, нахлынув, в грязь втоптала
  Все, что в душе ее цвело
  (Ф.Тютчев)
  "Любовь всегда нелегальна, легальная любовь есть любовь умершая"
  (Н.Бердяев)
  Пульхерия Потаповна как истинная хозяйка дома ставила себе в обязанность непременно знать про своих жильцов все и тайно следить за их моральным обликом, что составляло у нее особенный интерес, как это часто бывает у иных женщин бальзаковского возраста с несложившейся судьбой.
  На каждого из квартирантов был у нее составлен особый реестр, характеризующий поведение и моральные качества жильца, которые у большинства из них хозяйку безусловно не устраивали, отчего она пребывала в постоянном раздражении против всех, живущих с ней под одной крышей.
  Злейшим врагом Пульхерии Потаповны являлась добрая безответная туземка Катерина Ивановна, по отношению к которой она находила возможным открыто выражать свое презрение и осуждать ее в лицо, что по отношению ко всем прочим жильцам позволить себе не могла. Все раздражало в этой женщине Пульхерию Потаповну: и кроткий безответный нрав и личное счастье, которого так не доставало ей самой, и азиатский разрез глаз (он то особенно) и дорогие наряды и подарки, которые каждый день преподносил ей Валерий Соломонович.
  Жадная от природы, хозяйка нередко выклянчивала у Катерины Ивановны приглянувшиеся вещички, который та отдавала совершенно безропотно. Но и эти маленькие приобретения не удовлетворяли Пульхерию Потаповну и даже вводили в еще больший гнев на Катерину Ивановну, которая не хотела или просто не умела отвечать на ее многочисленные упреки. Если бы она хотя бы умела браниться, или каким-либо иным способом противостояла нападкам хозяйки, кто знает, может быть, ненависть Пульхерии Потаповны была бы не столь велика, и она подыскала бы какую-нибудь новую кандидатуру для травли, более безответную и робкую.
  "Если она мне не отвечает, то стало быть сознает собственную неполноценность и безнравственность," - с удовольствием отмечала хозяйка и продолжала изощряться в изобретении новых гадостей по отношению к несчастной девушке, вся вина которой заключалась только в неправильном разрезе глаз и искренней любви к женатому человеку, причем любви обоюдной и счастливой, которой, по мнению Пульхерии Потаповны, туземка достойна не была.
  Внутренне Катерина Ивановна реагировала на все выходки своей хозяйки также покойно и покорно, как и внешне. На Пульхерию Потаповну она совершенно не обижалась, полагая, что она и без того слишком счастлива на этом свете, чтобы уделять внимание мелочам. Она слишком любила сама, чтобы еще требовать по отношению к себе чьей-либо любви, тем более любви Пульхерии Потаповны, которая была ей совершенно безразлична.
  Нельзя отрицать того, что Катерина Ивановна имела некий комплекс в следствии своей непохожести на остальных. Многие из ее знакомых были слишком озабочены тем, что какая-то там дикая жительница тундры купается в роскоши и находится на содержании у столь значительного и богатого человека, как Мануильский. Это безусловно повлияло на ее тихий и робкий нрав, заставило жить в постоянно осознании собственного недостоинства, и тем более дорожить выпавшим на ее долю счастьем, но уж никак не могло обозлить ее на клеветников и завистниц.
  Катерина Ивановна вспоминала свою прежнюю жизнь и всякий раз с особой остротой сознавала, что в настоящей получила слишком много, чтобы роптать на судьбу, или быть ею недовольной. Выступая в трактирах, и, имея там большой успех и множество поклонников, которые за чарующими звуками ее голоса напрочь забывали о монголоидных чертах его обладательницы, она была гораздо более бесправна, чем сейчас несмотря на долгий шлейф всеобщего осуждения. И она не принимала во внимание эти осуждения, не боялась их, потому что все существо ее было поглощено любовью к Мануильскому, только ради этой любви она и жила, и ни в чем другом не нуждалась. Она никогда не задумывалась о своем будущем и понимание того, что любимый человек никогда не сможет быть ее мужем, не пугало ее.
  Пожалуй, Катерину Ивановну можно было упрекнуть в недостатке дальновидности, но только потому, что относилась она к той категории людей, что живут сердцем и сердцем думают, по другому они просто жить не могут, и часто из-за этого кажутся нам не слишком умными. Но они наблюдательнее и чутче многих из нас, они умеют угадывать сердцем то, что не под силу распутать и десятку самых сильных умов, собравшихся вместе. И это потому, что сердце наше много мудрее разума, что оно не имеет границ ни чисто природных, ни тех, что делают порою разум рабом преходящих взглядов, принципов и предубеждений. Разум - вообще дело наживное, он зависит от способностей человека распорядиться своим умом, а всякий ум, даже самый мощный, неизбежно огрубеет без постоянной работы над ним. Умный, даже гениальный человек может быть совершенно неприспособленным к практической жизни, а иной разумник бывает достаточно ограничен в умственных способностях, но несмотря на это прослывает мудрецом в жизни и достигает очень многого. Но ничто не сможет сделать человека вполне свободным и счастливым, если только человек не употребит свой ум на познание сердца, - ведь только сердце может дать истинную свободу и полноценное счастье, и хоть часто мы, слабые, попадаем к нему в рабство, тем не менее только через него мы в полной мере можем насладиться даже призраком счастья земного, которое не в состоянии дать никакие высокие мудрствования. Только жрецы собственной души и есть настоящие мудрецы, которых отчего-то презрительно называют мудрецами дня сегодняшнего, не понимая при этом, что только они способны стяжать счастье, только они способны любить и в полной мере ценить каждый прожитый день, не помышляя о последующих, в которых они не властны. Прав был все таки Шедель, который несмотря на все свое презрение к подобному сорту людей, нашел в этой скромной северной девушке некое душевное превосходство перед Мануильским, даже перед собой, и нашел это превосходство именно в том, в чем всегда видел свое несомненное достоинство по сравнению с остальными представителями рода человеческого. И он сам, и Мануильский были по-своему людьми талантливыми, они умели думать, работать, сочинять, говорить красноречиво, но не способны были любить в той мере, которая позволяла бы им беззаветно отдаваться чувству, не умели наслаждаться днем сегодняшним, ценить всякую прожитую минуту и принимать каждый погожий день как драгоценнейший подарок Творца.
  Когда берешься описывать людей подобного склада, всегда сталкиваешься с большими сложностями. Они безусловно не так занимательны, как их антиподы, тот же Шедель или Мануильский, но тем не менее они - натуры более красивые и цельные, хотя и полностью лишены силы характера и ума последних. Вся трудность заключается именно в том, что все мы (я имею в виду наши образованные классы) особенно ослеплены гордостью и втиснуты в узкие рамки собственного любомудрия и интеллектуальных способностей, которые сжимают нас вплоть до полного паралича души, ее омертвелости и бездейственности, делают неспособными к необыкновенным действиям и постоянному горению, которое нам становится совсем не нужным, поскольку на пьедестал мы ставим прежде всего какие-то великие способности и необыкновенность мышления. Вот и получается так, что людей, подобных Катерине Ивановне мы не понимаем, можем быть к ним только снисходительными, а то и презрительно-снисходительны, и при этом не сознаем, что в своем постоянном уповании на решения разума, - который в свою очередь способен не только подниматься вверх, но и опускаться до теорий самых чудовищных, - в пудовых оковах воли и рассудка мы стали менее всего способны к естественному различению добра и зла. По сути же выходит, что все мы с бестолковой совокупностью наших полезных и не слишком полезных рассуждений, достойны куда большего презрения, потому что посредством наших высоких мудрствований мы бываем не в состоянии осчастливить даже самих себя, не говоря уже о других представителях рода человеческого.
  Однако возвратимся в дом почтеннейшей Пульхерии Потаповны, которая несмотря на дорогие подарки, преподносимые ей жиличкой, продолжая терзать себя мыслями, как бы вернее сжить со свету ненавистную ей туземку. Впрочем в какое-то мгновение в загадочных глубинах ее совести мелькнула вполне резонная мысль: за что собственно она ненавидит такое доброе безответное существо, как Катерина Ивановна? - Выходило, конечно, что без всякой причины ненавидит, что Катерина Ивановна перед ней ни в чем не провинилась, и она ненавидит ее просто так, ради самой ненависти, в которой она испытывала какую-то животную потребность. А Катерина Ивановна благодаря своей безответности была наиболее подходящим объектом для реализации столь странных чувств хозяйки. Это чем-то сближало ее с Федором Павловичем Карамазовым, который на вопрос о причинах его ненависти к некоему господину ответил что-то вроде: "Положим, что человек этот и не сделал мне никакого зла, дело обстоит совершенно противоположным образом: я сам сделал ему зло и вот теперь ненавижу его за это".
  Впрочем, подобные здравые рассуждения не слишком долго терзали пустую и злую головку Пульхерии Потаповны, и она довольно скоро изобрела оправдание гонениям несчастной туземки.
  "Эта женщина - безнравственна, - заключила она, - живет с русским мужчиной, да еще с мужчиной женатым, и кто, если не я сможет пресечь это безобразие и спасти законную семью". При этом она конечно же полагала, что делает некое богоугодное дело, измываясь над своей жиличкой.
  В конце концов хозяйка додумалась до того, что внушила себе в обязанность по некоему христианскому долгу непременно вернуть "распутного мужа и родителя" в семью, а "зарвавшуюся разлучницу" поставить на место.
  Пульхерия Потаповна в этих целях разыскала адрес Валерия Соломоновича и решила поставить его законную супругу в известность относительно связи ее мужа с туземкой. Она немедленно взялась за перо и составила крайне безграмотное послание, которое, будучи изложенным в более или менее пристойном для русского языка виде, имело примерно следующее содержание.
  "Уважаемая г-жа Мануильская.
  Я как истинная поборница справедливости и богоданного нам института брака обязана предупредить вас о недостойном поведении вашего супруга, порочащем как и всю семью вашу, так и его самого. Надеюсь, что вы примите меры для пресечения его постоянных визитов к одной из моих квартиранток, женщине неизвестного происхождения и сумнительного образа жизни.
  Искренне преданная вам
   г-жа Винокурова"
  Такие происки корреспондентки Мануильской, отчего-то выдаваемые ею за некий благородный порыв, имели следующие последствия.
  Надо сказать, что Пульхерия Потаповна никак не предполагала в обманутой жене Мануильского характера самого ревнивого и эксцентричного, который сделал ее способной унизиться до самоличного выхода на поиски любовницы мужа, которого она не то чтобы слишком любила, а просто испытывала по отношению к нему некоторые частнособственнические инстинкты, которые ни в коей мере не позволяли ей допустить наличие какой-то посторонней женщины в их крайне запутанных семейных отношениях. И Пульхерия Потаповна была поражена до крайности, когда в ее комнате неожиданно появилась высокая худая брюнетка с такими тонкими чертами нервного лица, что на нем только и были заметны большие черные глаза с выражением не то злым, не то страдальческим, что часто встречается у людей склонных к истерии.
  - Вы - г-жа Винокурова? - спросила брюнетка, нервно теребя в руках снятые для чего-то перчатки, и, едва получив положительный ответ, без всякого приглашения уселась в кресло и приложила свою бледную и худую руку ко лбу, словно бы у нее был жар.
  - Это вы мне писали? - спросила она после некоторой паузы.
  - Я? - искренне удивилась Пульхерия Потаповна, забывшая за хлопотами по хозяйству про свои эпистолярные опусы.
  Незнакомка вместо ответа вытащила из сумочки письмо и молча протянула хозяйке.
  - Ах, да вы ведь г-жа Мануильская! - встрепенулась хозяйка, - наконец-то я встретилась с вами. Я ведь так давно мечтала с вами переговорить, предупредить... Как вас по имени-отчеству?
  - Марина Федоровна, - приглушенным голосом отозвалась Мануильская, и, бросив в сердцах помятые перчатки на стол, воскликнула, - что же, выходит, все это правда?!
  - Правда, правда. Перед Богом клянусь, - затараторила Пульхерия Потаповна и даже перекрестилась для пущей убедительности, - не могла я больше смириться с тем, что вы находитесь в полном неведении относительно всего этого... Полгода целых терпела, да вот решилась наконец-то вам отписать...
  - Полгода?! - вскричала Марина Федоровна, хватаясь за сердце.
  Изможденное лицо ее приняло такой страдальческий вид, что Пульхерия Потаповна испугалась даже, что с ней возможно случился какой-то приступ и бросилась к шкафчику с лекарствами. Но гостья довольно быстро пришла в себя и спросила сдавленным голосом:
  - Кто она?
  - Да Бог ее знает, певичка какая-то. Туземка.
  - Туземка, - машинально повторила г-жа Мануильская, - ко всему прочему она - туземка. Господи, какая низость!
  Бледные губы Марины Федоровны задрожали от негодования.
  - Это бесстыжая отвратительная женщина, - продолжала хозяйка, - она живет за счет вашего мужа, одевается как королева, ест с серебра, пьет шампанское в то время, как ее место несомненно где-нибудь в публичном доме или в ночлежке.
  - О, как это низко! - простонала Мануильская, - как подло! Так обманывать меня... Променять на какую-то шлюху, на варварку, туземку! Как он теперь будет смотреть мне в глаза, как я сама буду глядеть в глаза людям? Что могут подумать у нас, когда узнается, что он живет с туземкой?
  Она готова была уже раскричаться или расплакаться, однако нашла в себе силы, чтобы сдержаться, и только прошептала:
  - Ах, как я верила этому негодяю!
  В этих словах она безусловно слукавила, поскольку в силу своего характера, она никогда не доверяла мужу, и всю их совместную жизнь только и делала, что изводила его постоянными подозрениями в неверности, но с другой стороны боялась потерять его, и готова была простить ему, что угодно, только бы он не ушел от нее. Она никогда не любила Валерия Соломоновича, а испытывала какую-то потребность в его наличии. Она подозревала его во всех самых низких поступках, даже когда он не подавал ни малейшего к тому повода. Своей эксцентричностью она доводила его до серьезных душевных срывов, когда же он, утомленный постоянными ее преследованиями, просто старался не попадаться на глаза жене, Марина Федоровна начинала пугаться, что Мануильский совершенно забросит ее. В следствии этого постоянного страха она преображалась прямо таки на глазах: начинала заискивать перед ним и унижаться до тех пор, пока он совершенно не прощал ее. Но уже на следующий день все повторялось сначала.
  Она не хотела идти на разрыв с ним даже сейчас, когда, казалось, ненавидела его от всей души, и всю ярость свою готова была обрушить на неизвестную ей женщину, которая кроме всех прочих своих недостатков, - в наличии которых Марина Федоровна не сомневалась, - оказалась еще и туземкой, что было самым жестоким ударом по самолюбию обманутой жены.
  Она заявила Пульхерии Потаповне, что непременно желает видеть "эту женщину" и говорить с ней, хотя безусловно она не могла не понимать, что делать этого не стоит, и что вообще такой поступок слишком унизителен для женщины ее положения, тем не менее она потребовала от хозяйки, чтобы та немедленно отвела ее на квартиру Катерины Ивановны. Даже Винокурова опешила от столь неожиданного заявления, но с удовольствием согласилась проводить ее в предвкушении крупного скандала, жертвой которого должна была стать ненавистная ей туземка.
  Катерина Ивановна сама открыла им двери и с удивлением уставилась на неизвестную ей гостью, столь бесцеремонно пожиравшую ее глазами.
  - Кто вы? - поинтересовалась она наконец, так и не дождавшись от незнакомки ни единого слова.
  - Это я должна спрашивать вас об этом, - отрезала Мануильская грубо, и в этот момент из-за ее спины выплыло круглое лицо Винокуровой, которая подтвердила: "Вот-вот, именно вас нужно об этом спросить."
  - Я просто не понимаю, чем я обязана вашему визиту. Я даже не знаю как вас зовут, - вежливо заметила Катерина Ивановна и назвала свою фамилию.
  - Ваше имя мне не о чем не говорит. Но вот меня вы знаете, или, по крайней мере, догадываетесь, кто я такая.
   Катерина Ивановна недоуменно пожала плечами.
  - Однако позвольте мне войти.
  - Пожалуйста, - покорно согласилась Катерина Ивановна.
  Мануильская прошла в центральную комнату, следом за ней увязалась и вездесущая хозяйка.
  - Так стало быть вы и живете, - тихо произнесла гостья, - и цветочки, верно, он вам носит. Где вам самим то денег достать для украшения комнаты?
  Катерина Ивановна не сразу нашлась что ответить, - настолько слова незнакомки удивили ее.
  - Ах, вы наверное до сих пор не поняли, кто я, - догадалась Марина Федоровна, - моя фамилия - Мануильская. Может, слышали о такой?
  Молчание соперницы Мануильская приняла за чувство вины перед законной женой своего любовника и продолжала свои обвинения в ее адрес, не находя для себя допустимыми излишние церемонии с какой-то туземкой. Но она напрасно предполагала, что та стыдится ее: Катерина Ивановна слишком любила Мануильского, чтобы находить что-нибудь постыдное в своей связи с ним. В Марине Федоровне она так же видела опасную соперницу, но с той только разницей, что не смела ненавидеть ее, все таки признавая за ней большие права на любимого человека. И она ничего не смела отвечать Мануильской.
  - И давно вы состоите в преступной связи с моим мужем? - вопрошала Марина Федоровна и, не получая ответа, развила свою мысль, - и на что вы надеетесь? Что он совершенно к вам уйдет?
  Марина Федоровна продолжала в таком же духе задавать ей вопросы, то издевательски, то срываясь на крик, и голос ее то кипел ненавистью, то дрожал от боли. Масло в огонь подливала стоявшая в дверях Пульхерия Потаповна, которая постоянно поддерживала Мануильскую, обличая недостойное поведения своей жилички. Не получая отпора, законная супруга распалялась все более, переходила в разговоре все приличные рамки, но так и не сумела разозлить Катерину Ивановну. Последняя сильно устала от всего этого шума и мечтала теперь только об одном: поскорей бы непрошеная гостя убралась восвояси, но не смела произнести этого вслух. По прошествии часа Марина Федоровна стала несколько приходить в себя и даже попросила Пульхерию Потаповну удалиться, дабы иметь возможность переговорить с соперницей наедине.
  - Как же вы думаете жить дальше? Или вас вполне устраивает существующий порядок вещей? - спросила она уже более сдержанно, когда Винокурова ушла.
  Катерина Ивановна долго молчала, потом, набравшись храбрости, прошептала:
  - Я люблю Валерия Соломоновича.
  - Но ведь вы должны понимать, что любовь ваша никакого будущего не имеет, - раздраженно произнесла Мануильская, возмущенная ее дерзким ответом, - он мой муж: у нас четверо детей и я не нахожу возможным наш развод. Я также полагаю, что и он как человек здравомыслящий разделяет мои мнения на сей счет. Или он вам что-нибудь обещал? Ответьте же, обещал он вам чего-нибудь?
  - Не обещал. А мне и не нужно от него ничего, - простодушно ответила Катерина Ивановна.
  - Но вы наверное должны понимать, что разрушаете семью. Ведь это же безнравственно, безбожно! Ведь вы - христианка, и не можете не сознавать преступности своих деяний.
  - Я все понимаю, но я люблю его, и никакие разумные доводы не могут заставить меня победить свои чувства, - тихо произнесла Катерина Ивановна.
  - Никакие чувства оправдать ваш поступок не могут.
  - Если бы вы хоть сколько-нибудь любили Валерия Соломоновича, то смогли бы меня понять.
  - Это я то не люблю его? - вскричала Мануильская, - как вы смеете говорить мне это? Вы, вы... В конце концов, он - мой муж. Мой, а не ваш!
  - Увы, это так, - вздохнула Катерина Ивановна, - и я не смею требовать от него разлуки с вами. Не имею права.
  - Слава Богу, что вы хоть это понимаете. И как же вы предполагаете жить дальше в то время, как связь ваша стала явной. Или вы намерены и дальше издеваться над ним, надо мной, над собой, наконец? Или вы хотите превратить нашу жизнь в ад, морально убить наших детей?
  - Я очень устала, сударыня. Позвольте мне остаться одной, - прервала ее Катерина Ивановна.
  - Остаться одной? Как все просто у вас выходит! А ведь вы мне так и не сказали, что намерены делать дальше.
  - Что же вы от меня хотите? - умоляюще спросила она и впервые взглянула в лицо Мануильской.
  - Я хочу одного: чтобы вы оставили в покое моего мужа и немедленно покинули наш город, - приказным тоном сказала Марина Федоровна.
  Катерина Ивановна молча поднялась с кресла и подошла к окну повернувшись спиной к Мануильской.
  - О, я понимаю... Может вам нужны деньги, ведь мой муж немало их вам дает. Я готова заплатить вам сколько угодно: положим, тысяч двадцать, даже тридцать...
  Мануильская принялась суетливо рыться в своей сумочке, Катерина же Ивановна с полуоборота равнодушно следила за ее действиями. Наконец Марина Федоровна извлекла из сумки пачку ассигнаций, вероятно заранее для этого случая приготовленных, и протянула туземке, на что последняя никак не отреагировала и снова повернулась к окну.
  - Что же вы молчите? Здесь 20 тысяч. Если вам покажется этого мало, я могу дать и больше.
  - Мне не нужны ваши деньги, - глухо произнесла та.
  - Что же вам в таком случая надо? Ведь вы знаете наверное, что Валерий Соломонович никогда на вас не женится. Зачем вы вмешиваетесь в нашу жизнь? Разве вы не понимаете, что ваше нахождение в нашем городе никому не идет на пользу, и менее всего оно полезно человеку, которого, как вы утверждаете, вы любите.
  Марина Федоровна в сердцах бросила деньги в сумочку, однако уходить не торопилась, в то время как ее присутствие становилось просто невыносимым для Катерины Ивановны.
  - Я очень вас прошу, оставьте меня сейчас. Мне очень тяжело говорить с вами.
  - А каково мне видеть вас! - с неприязнью отозвалась Марина Федоровна.
  - Все таки не я к вам пришла...
  - Да не вы! Я пришла к вам, и пришла потому, что моя личная жизнь, моя семья находятся в опасности. И не я увожу от вас мужа, а от ваших детей - отца. Поймите же наконец, что я не могу уйти отсюда с пустыми руками.
  Голос ее внезапно задрожал, и от былой уверенности в себе не осталось и следа. Исчерпав весь запас оскорблений и угроз, Марина Федоровна решила сменить тактику.
  - Я умоляю вас, не прогоняйте меня теперь. Мы должны договориться. Я понимаю, что оскорбила вас, предлагая вам деньги за моего мужа. Я не должна была этого делать. Простите меня, ради Бога.
  - Я не обижаюсь на вас, - вздохнула соперница, хотя именно попытка вручения денег произвела в ней то возмущение, что не могли сделать ни оскорбления, ни ругань.
  - Умоляю вас, Катерина Ивановна, пощадите меня, спасите нашу семью! Покиньте наш город. Я конечно понимаю, что, может быть, требую от вас невозможного...
  - Прошу вас еще раз, оставьте меня.
  - О, почему вы не хотите войти в мое положение? - едва не со слезами в голосе воскликнула Мануильская.
  - Я уеду отсюда, - едва слышно отозвалась Катерина Ивановна, не отрывая взгляда от окна, - вы правы: так наверное будет лучше. Теперь же оставьте меня, оставьте. Я не могу больше говорить с вами.
  - Вы говорите правду? - радостно воскликнула гостья, приближаясь к Катерине Ивановне, - это правда, то, что вы сказали теперь? И вы не передумаете?
  - Я же уже сказала вам, - дрожащим голосом отозвалась она, - сегодня же вечером я уеду. Позвольте же мне наконец остаться одной.
  - Да, я верю вам! Бог вознаградит вас за ваше благородство! - суетливо начала Марина Федоровна.
  - Уйдите!...
  Даже не прикрыв двери за гостьей, Катерина Ивановна в изнеможении повалилась на кровать и закрыла глаза. Ей хотелось плакать: но слез не было, единственное, что она могла тогда - это кричать, кричать сдавленным и беспомощным криком, дабы хоть таким образом заглушить невыносимую боль, раздиравшую ее грудь последние минуты их разговора с Мариной Федоровной.
  
   Глава 16
  Кто счастье знал, тот не узнает счастья,
  На краткий миг блаженство нам дано.
  (А.Пушкин)
  В предзакатные часы, когда солнце уже спряталось за соснами, и его яркие лучи едва пробивались сквозь частокол деревьев, а опьяненные теплом и всеобщим цветением птицы заливались пением на лесистых городских окраинах, Мануильский отправился к Катерине Ивановне.
  Воздух был свеж и напоен вечерними ароматами, отцветала сирень. Стояли последние дни мая, но природа уже перешла листки календаря и стерла границы между весной и летом. Давно не было такого предлетья в наших краях, чаще всего май сменялся бесконечными дождями, которые так и продолжались до глубокой осени. Впрочем никто не видел в этом особенной беды: лето у нас все равно не задерживается надолго и почти никогда не балует зноем.
  Валерий Соломонович в силу своего сумрачного характера не слишком любил солнечные дни, которые усиливали в нем чувство духовного одиночества, утомление жизнью, лишенной всякой эмоциональной окраски. Но это продолжалось до тех пор, пока не вошла в судьбу его Катерина Ивановна. За короткий период их общения он очень многому научился от нее, научился не принимать всерьез иные неприятности, радоваться мелким удачам, радоваться хорошему дню и звездной ночи. Он стал менее болезненно принимать неудачи, которые прежде слишком остро ощущал, скука и меланхолия, столь часто тревожившие его душу, теперь затрагивали ее не так сильно. Что бы не случилось, он неизменно вспоминал о ней и был доволен хотя бы тем, что у него есть Катерина Ивановна, тем, что она живет где-то рядом, в родном его городе, - и ему становилось значительно легче от осознания этого факта.
  Именно к ней он приносил свою тоску, душевные муки, и совсем не для того, чтобы их открыть, ибо прекрасно знал, что она никогда не поймет смысла тревожащих его проблем не даст нужного совета, но тем не менее только она одна могла успокоить его, создать некий душевный комфорт, который он не мог найти в собственной семье, в кругу друзей.
  Мануильский не шел, он просто бежал к любимой. Он и сам теперь радовался прозрачной синеве небес и благоуханию осыпающейся сирени, был счастлив оттого, что день выдался таким солнечным, что букет, купленный для нее, был слишком хорош, и просто не мог ей не понравится, радовался оттого, что она теперь непременно сидит дома и ждет его, и ничто кроме смерти не может помешать их долгожданной и дорогой для обоих встрече.
  Промчавшись мимо Пульхерии Потаповны, не удостоив ее даже взглядом, он быстро поднялся по темной лестнице и нетерпеливо застучал в дверь. Однако ему не открыли. Он застучал сильнее, опасаясь, что Катерина Ивановна могла уснуть и не слышит его, и так провел в ожидании минут пять, которые показались ему вечностью. Дверь оказалась незапертой, и он вошел в комнаты, но нигде не нашел Катерины Ивановны. Не было даже кухарки. Валерий Соломонович сел в кресло и стал ждать ее прихода, но скоро это показалось ему скучным, и он принялся бродить по комнатам. Некоторый беспорядок бросился ему в глаза, кое-какие вещи исчезли, как то: фотографии, шкатулки с безделушками и одна картина, которую он подарил своей возлюбленной на Пасху, - все остальное осталось на месте, потому этим переменам он не придал тогда особого значения.
  Потом он вспомнил о розах, покинутых на стуле и решил поставить их в вазу, а прежние выбросить. Тут только Мануильский и обнаружил записку, написанную ее рукой. Ничего не подозревая, он взял ее и прочел следующее:
  "Дорогой мой друг! Судьбой выпало нам расстаться, и как бы тяжело не было исполнять это возложенное на меня свыше поручение, я вынуждена подчиниться ему и уехать для вашего же блага. Прошу вас не осуждать меня за мой поступок и не горевать по поводу нашей разлуки.
  Все покровы с тайны нашей сорваны, а преступление может иметь место только там, где тайна соблюдается свято..."
  Здесь письмо прерывалось и чернила расплылись, а далее она продолжала почерком менее правильным и тоном не таким уж официальным, как прежде:
  "Что такое я пишу, дорогой мой бесценный друг? О каком преступлении я говорю? Да, пожалуй, перед людьми мы конечно же преступники, но, думаю, что перед Ним мы не совершали греха. Ведь мы все таки не безобразили и не прелюбодействовали, мы просто любили друг друга и не лгали в этом ни себе, ни Богу. Думаю, что никакая сила, даже теперь, на огромном расстоянии, нас разделяющем, не сможет лишить меня права любить вас. У меня отнято только одно право: вас видеть, да еще и надежда хоть когда-нибудь встретиться вновь. Но тем не менее я, как и прежде вас люблю, люблю крепко и беззаветно, и если уезжаю так спешно, то помните, что делаю это ради вас одних, ради вашего же счастья. Если бы я еще хоть раз увиделась с вами, то, боюсь, оказалась бы неспособной сделать то, что делаю сейчас. Потому лучше для нас расстаться, не прощаясь, да и к чему нам вообще прощаться, когда душой я остаюсь навеки с вами, а это много крепче и прочней чем, если бы мы продолжали встречаться дальше.
  Благодарю вас за все добро, сделанное вами для меня, за любовь вашу ко мне благодарю...
  И не пытайтесь искать меня, этим вы только себя расстроите и мне неудобства причините.
  Простите за скверное письмо: не мастер я писать письма, простите и прощайте.
  Навсегда остаюсь преданной вам и безраздельно вашей
   Егорова Катерина Ивановна".
  Он как во сне прочел эти строки, еще раз посмотрел на подпись и только тогда убедился, что адресовано оно ему и написано именно ее рукой.
  Да что же это такое? Да есть ли вообще в этом какой-то смысл? - вопрошал он себя, и, не находя ответа, снова пробегал глазами это жестокое послание.
  "Если тут написано, что она уходит, значит, это в действительности произошло: она ушла", - пришел он к философскому заключению, и, спрятав письмо в карман, снова обошел ее квартиру.
   Он жадно рассматривал все вокруг, боясь хоть что-то не сохранить в памяти, словно бы это что-то могло теперь составить его счастье или разрушить его на века. Внешне он казался совершенно покойным, вообщем то на душе его было не так тяжело, как у Катерины Ивановны. Он принял свершившееся как должное, но все таки ему было мучительно жалко себя, - он не представлял, как сможет теперь жить без нее, без ее поддержки. Он не находил себе места, терялся, но тут же успокаивался тем, что рано или поздно так и должно было случиться: общество когда-нибудь узнало бы их тайну, и супруга поставила бы его перед необходимостью выбора между нею и Катериной Ивановной. Безусловно он бы выбрал ненавистную ему семью, и все бы уладилось само собой...
  Но, нет, он этого не хочет, он не может остаться один! Опять один, всегда один, никем не понимаемый, никому, ровнешенько никому не нужный.
  "Катерина Ивановна, золото мое, где же ты теперь? Вернись ко мне, не могу я без тебя".
  Записка прожигала его карман, снова и снова напоминая о необратимости происшедшего. Все кончено, все вернулось на круги своя. Опять в удел ему досталась вечная неприкаянность, апатия, да скрипка как единственное лекарство от боли и тоски.
  "За что, почему? Я так хотел покоя! А все вокруг вносили в мою душу одно лишь беспокойство. Где же теперь она, давшая мне хоть некую иллюзию успокоения, хоть призрак его? Какая же ты оказывается злая, Катюша, сама ушла, а меня оставила одного. Что же я буду делать без тебя?"
  В отчаяньи ударил он кулаком по вазе с цветами, фарфор разлетелся в дребезги и роскошные белые розы упали на персидский ковер. Он яростно топтал их ногами, с каким то остервенением давил нежные лепестки. Из груди стоном вырвалось ее имя, но он сам рассмеялся своей попытке призвать теперь того, кого больше нет и никогда уже не будет с ним рядом.
  "Катюша, Катюша, что же ты наделала?"
  - Пульхерия Потаповна! - грозно крикнул он во тьму коридора, едва прийдя в себя.
  Голос его был суров, даже зол. Он не желал страдать один, не хотел понимать причин поступка Катерины Ивановны, а предпочитал искать виновных, тех людей, на ком можно было бы сорвать свою досаду, свое великое горе, неосуществленную любовь свою, для которой никогда прежде не хватало места в его душе, слишком увлеченной творчеством и эгоизмом.
  - Пульхерия Потаповна!...
  Она прибежала довольно скоро, от спешки тяжело дышала и была сильно испугана. Все таки она чувствовала некоторую вину перед ним и опасалась, как бы Мануильский не догадался, какую роль она сыграла в этом деле.
  - Где же Катерина Ивановна? - строго спросил он.
  - Убей Бог - не знаю, - затараторила старуха, - прихожу, а ее уж и нет... Кухарка мне деньги за квартиру передала, и сказала, что хозяйка уехали... А куды уехали - никто не ведает. Чемодан собрали и уехали... Ничего больше не знаю.
  - Не говорили ли вы ей ничего дурного? Ведь я знаю, что вы не слишком ее любили, - допытывался Мануильский, сурово глядя в маленькие беспокойные глазки хозяйки.
  - Бог с тобой, отец родной, - замахала на него руками Пульхерия Потаповна, - я ей и слова поперек сказать не смела...
  - Отчего в таком случае она уехала?
  - А Бог ее знает. Верно, наскучило ей у нас. Только с госпожой поговорили - и сразу чемодан собирать почали.
  - С какой госпожой?
  - Тут приходила с утра одна важная барыня, - которая женой вашей представлялась, - ругалась дюже на Катерину Ивановну... Я ведь туточки стояла - все слышала.
  - Постой... Моя жена была здесь?
  - Она, родимый, она. Мариной Федоровной мне представились.
  - Значит...
  Страшная догадка поразила Мануильского. Он мог предположить, что угодно, но только не то, что его тайна будет раскрыта именно супругой. Более того, оказалось, что именно она и уговорила Катерину Ивановну уехать из города.
  О, как это низко, как некрасиво с ее стороны! Как можно после этого уважать эту женщину, которая пала до личного посещения любовницы собственного мужа, до того, чтобы требовать от нее оставить мужа законной супруге. "И ради этой то женщины Катюша покинула меня!" - восклицал он в досаде, - как же я теперь смогу жить с ней?"
  Но самым странным было то, что Мануильский наверняка знал, что в случае, если бы ему пришлось выбирать между двумя женщинами, он был бы вынужден остаться с законной супругой, - и в этом Валерий Соломонович не усомнился ни разу. Но теперь он слишком презирал и ненавидел свою жену, ради которой еще несколько минут назад готов был, скрепя сердце, пожертвовать любимым человеком. Прийдя домой, Валерий Соломонович решил вести себя так, словно бы вовсе ничего и не произошло, не столько для себя, сколько для Марины Федоровны, ибо он в порыве злобы и гнева боялся сказать ей что-нибудь ужасно жестокое. Он решил все оставить на своих местах, не связываться с женой, и, будучи уверенным, что лучший доктор - время, надеялся, что рано или поздно, боль его утихнет, и Катерина Ивановна уйдет из его сердца, как намедни ушла и из его жизни.
  Чтобы забыться хоть на время, Валерий Соломонович часа два занимался музыкой, и к двенадцати стал укладываться спать. Заснул он быстро, но с самым рассветом пробудился от непонятной тревоги, томившей его сердце. Мануильскому живо припомнились события вчерашнего вечера, и он готов был расплакаться от невыносимой боли. Целый свет тогда опротивел ему, да и сам себе стал он противен невероятно. Он презирал себя за то, что еще со вчерашнего вечера готов был отречься от любимого человека, внушал себе подлую мысль о том, что у него с ней не может быть ничего, как никогда и не было.
  Только теперь ему стала понятна высота подвига любимой женщины, которую он не только любить стал сильнее, но и уважать, как прежде не уважал ни одну. На фоне поступка Катерины Ивановны все очевиднее становилась его собственная низость, попытка убежать от самого себя, примирить непримиримое, забыть навсегда любимую женщину, предать даже память о ней. Как вообще может он спать в своем доме, сознавая при этом, что где-то рядом, в соседних комнатах почивает презираемая им супруга. Сможет ли он теперь выйти утром к завтраку, и как ни в чем не бывало пожелать ей доброго утра, да и как вообще будет он с ней жить после всего случившегося? Вовсе не ради этой женщины Катерина Ивановна оставила его, а ради него самого, понимая как дороги ему дети, семья. Он только теперь, ранним утром, понял все это, вчера же принимал ее поступок как должное, и как ни в чем не бывало вернулся в дом жены и пытался продолжить свое прежнее сосуществование с нею...
  Нет, не может он так жить, при всем желании не может, - его совесть не позволяет ему здесь оставаться. Он хочет быть честным перед любимой, перед самим собой, даже перед презираемой им Мариной Федоровной, которая никогда не сумеет оценить благородство Катерины Ивановны, как не смогла оценить всю низость и отвратительность своего визита к ней.
  Может быть, и сам Мануильский еще не был способен вполне оценить поступок Катерины Ивановны. Он только одно знал определенно, что поступила она так, как ей велело сердце, и теперь пришла его очередь внять голосу совести, чтобы хоть как-то стать достойным ее. Он должен остаться один...
  Валерий Соломонович, одевшись наспех, вышел в столовую, сам нагрел себе чай и начал терпеливо дождаться пробуждения Марины Федоровны. Так прошло часа два, после чего, он послал служанку оповестить супругу о своем намерении говорить с ним. Ее выхода он прождал еще минут сорок.
  Марина Федоровна появилась в столовой с высоко поднятой головой, слишком торжественно, не по-домашнему одетая. По всему ее виду можно было догадаться, что она намерена задать изрядную трепку мужу. Но Валерий Соломонович упредил ее, поскольку сейчас он менее всего хотел участвовать в семейных спектаклях.
  - Вы наверное догадываетесь, по какому поводу я вызвал вас сегодня для разговора, - заметил он, особенно ударяя на это самое "вы", и Марина Федоровна сразу же почуяла что-то неладное и насторожилась. Шанс закатить мужу очередную истерику был упущен безвозвратно, и ей ничего не оставалось, как терпеливо ожидать развязки.
  - Я полагаю, что вы должны понимать, если только у вас остались элементарные понятия о чести, что поступили низко и гадко, осмелясь посетить вчера известную вам особу у нее на квартире. Визитом своим вы не ее оскорбили, а прежде всего самую себя. Но не в этом дело. Ваша честь отныне совершенно для меня безразлична. Вы совершили нечто более ужасное: лишили меня дорогого мне человека, в котором я нуждался куда более, нежели в вас самих. Вы слишком долго пользовались моей привязанностью к детям: 13 лет пользовались, хотя прекрасно понимали, что ваше общество было для меня слишком тягостным. Вы сделали все, чтобы было так, и нет моей вины в том, что я ненавидел вас. Ведь вы с первых месяцев нашей свадьбы только и делали, что старались внушить мне эту самую ненависть. Вода камень точит, а я вовсе не камень, но тем не менее я умудрился терпеть ваши выходки в течение 13 с лишним лет. Но ваш поступок с любимой мною женщиной переполнил чашу моего терпения. Знайте же, что я ненавижу и презираю вас! С этого момента наша совместная жизнь не представляется возможной.
  Лицо Марины Федоровны вытянулось от изумления и ужаса. Она никак не ожидала подобных заявлений от "виноватого" перед ней мужа.
  - Валери, - страшным голосом начала было она.
  - Ваше мнение ничего изменить уже не сможет. Я сегодня же съезжаю из этого дома. Все имущественные вопросы мы уладим через нотариуса, и уж поверьте мне: в убытке вы не останетесь.
  - Что такое ты говоришь? - взвизгнула Марина Федоровна и приготовилась разыграть истерику.
   - Единственное, что я могу вам обещать - это не добиваться развода. Думаю, что для детей так будет лучше.
  - Замолчи немедленно!
  - Если же вы станете мне мешать, то мне придется забрать у вас наших детей и требовать развода через суд и церковные инстанции. Думаю, что вам это будет не выгодно. Засим имею честь кланяться.
  Сказав все это, Мануильский отправился к двери.
  Марина Федоровна тут же разразилась искусственными, но очень бурными рыданиями, пыталась изобразить обморок. Сначала проклинала мужа, потом умоляла его не покидать ее, но Валерий Соломонович был непреклонен и, собрав необходимые вещи, через несколько часов покинул свой дом.
  Ему стало даже как-то легче от этого, хотя никогда еще он не находился в более двусмысленном положении. Он ни разу не пожалел о своем поступке, и единственное, что мучило его тогда - это сознание того, что он слишком поздно ушел из семьи, когда роковое письмо было уже получено и болезненно отзывалось в его сердце. В конце концов, что за дело ему было до общественного презрения, которого он прежде так боялся, до ненавистной жены, которая по какой-то роковой случайности являлась матерью его детей, какое вообще значение имеют для него люди? Что видел он на свете до встречи с Катюшей среди людей, кроме всеобщей отчужденности и равнодушия? Чего он боялся потерять среди них? Безумец! Как же поздно он опомнился, когда все было безвозвратно потеряно. Одно только имя осталось ему, дарующее сладкие воспоминания, смешанные с горечью утраты, да последнее ее письмо....
  Неужели и впрямь отныне для него все кончено? Он знал, что это так, но не хотел верить в то, что не осталось у него никакой надежды на счастье, надежды на то, что Катерина Ивановна когда-нибудь вернется к нему. Потому он так и не осмелился прочесть ее письмо во второй раз: в нем все было слишком необратимо, а он не хотел, страшился этой необратимости.
  Как же страшно мы опаздываем всю нашу жизнь, и лишь теряя безвозвратно, начинаем спешить и пытаться наверстать упущенное, да и решительными становимся лишь тогда, когда это бывает уже никому не нужно.
  
  Глава 17
  Я ее победил, роковую любовь,
  Я убил ее, злую змею!
  (А.Апухтин)
  Через несколько дней после описанного "скандала" на балу у Старковских, Башкирцев обедал в дорогом ресторане "Урал". Поначалу он не заметил присутствовавшего здесь князя Андрея, который принял подобное невнимание к своей персоне за умышленное. Только спустя некоторое время Николай приметил князя и его товарища и тут же поспешал исправить досадный промах.
  Андрей Сергеевич протянул руку Башкирцеву нехотя, явно демонстрируя свою холодность, но, будучи человеком незлопамятным, он был готов позабыть давешнюю выходку Николая Исаевича и возобновить с ним дружеские отношения, и безусловно бы сделал это, если бы не оскорбленная фамильная честь, которая не позволяла ему примириться с "оскорбителем" собственной дочери. Его товарищ Степан Александрович принялся изо всех сил убеждать Башкирцева составить им компанию. Не получив приглашения от князя Андрея, Башкирцев хотел было уйти, но Степан Александрович был так настойчив, что отказываться было бы неудобно.
  Во время их совместного застолья князь Андрей непрестанно пил, не обращая никакого внимания на Николая Исаевича, а Степан Александрович болтал без умолку, к тому же говорил он только на французском с самым безобразным немецким выговором, да и рассуждал он о таких пустяках, что слушать его Башкирцеву скоро наскучило, и он уже подумывал, как бы покорректней распрощаться с этими людьми. На его счастье, Степан Александрович куда-то заторопился и покинул ресторан, а Башкирцев остался вежливо ожидать, когда встанет из-за стола и князь, но Андрей Сергеевич, как ни странно, уходить не торопился. Тогда Николай Исаевич заказал еще коньяка, а князь Андрей потребовал пунша, который был предварительно подожжен и уничтожен довольно скоро, причем оба так и не нашли нужным перекинуться хоть единым словом. Тем не менее расходиться они не торопились, было ясно, что и князь и Башкирцев были не прочь возобновить прерванные отношения, но никто не решался это сделать: первый - из гордости, второй - из опасения быть отвергнутым.
  Когда пунш был допит, Николай Исаевич, наконец, решился нарушить тягостное молчание.
  - Как George? - спросил он.
  - Уехал сегодня утром, - отрезал князь.
  Николай Исаевич не стал допытываться, отчего молодой князь не зашел по с ним прощаться, поскольку не хуже Андрея Сергеевича знал причину подобного невнимания со стороны хорошего друга. Однако Старковский, верно разгадав его мысли, сам объяснил причину поступка сына:
  - Он хотел вас посетить накануне, но, если сказать откровенно, это я отговорил его от такого шага.
  Он хотел было добавить к этому какую-нибудь колкость, но, подумав, махнул рукой и предложил еще выпить.
  После коньяка Старковский совершенно захмелел (так по крайней мере Башкирцеву показалось), ни с того ни с сего положил свою руку на руку Николая Исаевича и сказал конфиденциально:
  - Знаете, я сижу здесь только потому, что хочу сообщить нечто важное для вас.
  Башкирцев посмотрел на него с любопытством и весь обратился вслух.
  - Я поклялся себе, что никогда не заговорю с вами и до последних минут старался быть верным своему слову. Но... проклятый русский характер! Я не могу, не умею ненавидеть вас, как ни стараюсь себе внушить это чувство, и наверное так будет правильнее: сердце мое не может ошибаться. Ведь если хорошенько поразмыслить, то действительно вы не совершили ничего ужасного... Тем более я понял причину вашего давешнего поступка и не могу судить вас за него. Я хочу только предостеречь вас.
  Башкирцев из этой тирады совершенно ничего не понял и окончательно укрепился в мысли, что князь беспросветно пьян.
  - От чего такого вы хотите меня предостеречь? - пожал он плечами, - и какую причину вы имеете в виду, Андрей Сергеевич?
  - Причина?... Ах, да... Для чего вам вопрошать о ней, коли вы не хуже моего про себя знаете. Вы ведь любите ее?
  - Кого? - удивился Башкирцев и сердце его тревожно забилось.
  -M-lle Хороблеву, конечно. К чему вам лукавить, ведь я не такой уж дурак, чтобы ничего не видеть и не понимать.
  Башкирцев заметно помрачнел и крепко сжал ножку бокала. Он готов был растерзать князя на части за его неосторожные слова, более же всего досадовал на себя за то, что не сумел скрыть от других свои чувства к Наталье Модестовне. Да и вообще, с чего князь Андрей взял, что он любит ее, что он испытывает к ней не просто симпатию, что это не мимолетное увлечение, каких было нимало в его жизни и прежде. А если князь все таки не ошибся, если он действительно любит ее, хоть и не желает сознаться в этом? В последнее время он только и делал, что пытался скрыть свои чувства от себя самого, и скрывает их даже теперь, после разрыва с невестой, который явился результатом его рокового увлечения... Да, конечно, его чувства к Хороблевой - больше, чем увлечение, но неужели это и есть самая настоящая любовь? Неужели князь открыто сказал ему то, в чем он сам упорно отказывался признаваться? Но, в конце концов, что за дело этому постороннему человеку до его чувств, отчего он должен отвечать на его бесцеремонные вопросы? Подумав так, Николай решил солгать.
  - Наталья Модестовна безусловно нравится мне, да и кому она вообще может не нравиться? Я уверен, что большая часть мужского населения нашего города просто без ума от нее.
  - Всего только и нравится? - усмехнулся князь, - или вы сами с собой не откровенны, или хотите от меня скрыть правду.
  Он ничего не ответил, чем дал понять князю, что разговор на эту тему не слишком для него интересен и приятен.
  - Знаете, Николай Исаевич, я хочу рассказать вам одну историю и буду весьма признателен, если вы наберетесь терпения выслушать ее до конца.
  - С удовольствием, - без особого оживления согласился Башкирцев, довольный хотя бы тем, что разговор переведен на другую тему.
  - Что ж, надеюсь, она вам покажется интересной.
  История эта случилась лет десять тому назад, во время моего отдыха в Швейцарии. Было лето, прекрасное и теплое. Я наслаждался жизнью и красотами природы, был безусловно по-своему счастлив и беззаботен... пока не случилось со мной нечто непредвиденное, которое едва не изменило в корне всю мою жизнь. Там я встретил одну очень красивую и молодую девушку. Я увлекся ей с первого дня нашего знакомства. Она держала небольшой галантерейный магазинчик, в который я стал часто захаживать, и только ради того, чтобы полюбоваться на нее: настолько поразила меня ее внешность. И так продолжалось с неделю, потом, как говорится в одной старой песенке, я задурил уже не на шутку. Стефани (так ее звали) относилась к моим ухаживаниям довольно благосклонно, по крайней мере она не отвергала их, - и, видит Бог, как я был признателен ей за это!
  Она, прекрасно знавшая себе цену, на местных внимания не обращала, я же был русским князем, а там все русские почитаются за миллионеров, благодаря нашей национальной особенности нещадно сорить деньгами. И я не составлял здесь исключения. К тому же тогда я был еще достаточно молод, а на свою внешность я до сей поры еще не жалуюсь. Безусловно я ей нравился, она даже гордилась своей связью со мной, гордилась моим состоянием, моим происхождением - да мало ли чем еще можно было гордиться. Все это приводило меня в настоящий восторг, я безрассудно бросался деньгами в угоду ей. Дней за десять на одни только подарки спустил пятьдесят тысяч франков. Я ни о чем не мог думать тогда, жил только сегодняшним днем, жил только ради нее, и хоть за деньги был готов купить любовь этой девушки. Для достижения этого я готов был истратить даже все мое состояние, если б только она потребовала этого. Но она полюбила меня, полюбила сразу же, и только из гордости была сдержанной на первых порах, никаких денег ей от меня не было нужно, она любила меня таким, каким я был, независимо от содержания моего кошелька. Когда мы наконец-то сошлись, когда признались разом в своих чувствах друг к другу, вы даже представить себе не можете, что за счастливые дни настали для нас. Тогда мы даже об элементарной предосторожности не думали, и весь город скоро заговорил о нашей связи. К счастью для меня, тем летом никого из знакомых не было, - мне нечего было опасаться огласки. Прочие же отдыхающие относились к нам довольно благосклонно, и многие даже завидовали мне. Глупцы, они наивно предполагали, что это был обычный курортный роман!
  Я совершенно потерял голову и вместо намеченных трех недель проторчал в Швейцарии добрых два месяца. Тщетно жена засыпала меня телеграммами, тщетно я обещал ей выехать на днях, - ничего поделать с собой я не мог, и возможность возвращения домой просто не укладывалась в моей голове.
  Я самому себе смешным казался: 44 года, о какой любви может идти речь? Но правду говорят в народе: седина в бороду - бес в ребро. Да еще какой бес! С ним я позабыл дорогу домой, семью, родину все на свете, но самое забавное заключалось в том, что меня ничего это не пугало, я и думать не хотел о зыбкости моего счастья, о моем долге там, дома.
  К концу второго месяца моя Стефани как-то странно изменилась: стала тосковать без причины, плакать без всякого повода. На все вопросы об источнике ее страданий она долго не отвечала, потом призналась, что прежде и думать не могла о нашем расставании, но теперь лето кончается, и мой отъезд в далекую Россию становится неизбежным. Ее слова отрезвили меня и ... испугали. Наверное впервые за 2 прошедших месяца я вспомнил о России, о жене, о детях. И меня словно бритвой полоснули по сердцу эти воспоминания. Она никогда не расспрашивала меня о семье, но наверняка знала или чувствовала, что я женат, и оттого никогда не смогу с ней остаться.
  Вам трудно представить, что пережил я тогда. Я был наверное похож на человека, которого после тяжелого похмелья окатили вдруг ушатом ледяной воды и тем привели в нормальное состояние, да к тому же я получил на днях очередную телеграмму от жены, в которой она уведомляла, что если я в ближайшую неделю не выеду из Швейцарии, то она сама приедет ко мне. И я слишком хорошо знал Helene, чтобы сомневаться в правдивости ее угроз. Надо было срочно что-нибудь предпринимать. У меня было только два пути: один из них - чреватый грандиозным скандалом и семейными дрязгами, - а, честно говоря, я слишком побаивался всего этого, - второй, вы сами представляете, что это был за путь, - я должен был и дальше играть роль примерного супруга, как ни в чем не бывало вернуться к жене, потерять Стефани,- но это было для меня равносильно гильотине.
  Так или иначе я должен был выбрать второе, а именно подчиниться человеческим и гражданским законам.
  Накануне своего отъезда я пришел с очередной жениной телеграммой и объявил о своем намерении уехать. Что за великолепная женщина была моя Стефани, как сумела она понять меня! Одному Богу ведомо, каких сил стоило ей оставаться спокойной и убеждать меня, еще колеблющегося, в необходимости отъезда. Я клялся ей, свято веря своим словам, приехать к ней следующим летом, хоть на месяц. Стефани обещала ждать меня, даже если бы на ожидания эти ей пришлось потратить целую жизнь. И я, безумец, с радостью готов был принять от нее подобную жертву! Только позднее я понял, насколько ослеплен я был собственным эгоизмом, - ведь так уж устроен слабый брат наш, что даже в любви стремится он удовлетворить собственные эгоистические наклонности. Хотя, кто знает, может быть самая любовь между мужчиной и женщиной есть некое утонченное выражение эгоизма, недаром Церковью она почитается за грех...
  Рано поутру после разговора с любимой я отправился на станцию, однако по дороге не удержался, чтобы снова к ней не зайти. Горничная сообщила мне, что Стефани еще спит. По ее словам, фрейлейн проплакала всю ночь по поводу того, что князь Генрих решил покинуть ее и уверяла всех домашних, что несмотря ни на что будет ждать его, даже если он никогда к ней не вернется. Меня поразила тогда сила ее чувства ко мне, ведь в давешнем нашем разговоре, Стефани ровно ничего мне не сказала, кроме того, что подтвердила необходимость моего возвращения в Россию, - и всё: ни слова упрека, ни капли слез! А ведь она имела полное право требовать, чтобы я остался с ней, но не посмела, ради меня самого не посмела! И я не мог простить себе ее слез.
  Я доехал лишь до следующей станции. И не было в целом свете человека счастливее меня, когда я покидал поезд и приказывал извозчику везти меня назад. Я гнал лошадей, что есть мочи, стараясь даже не оглядываться на восход солнца, где за сотнями верст находилась моя родина и мой дом. Гори все синим пламенем, прощайте навеки родные места, семья, дом, честь, душный свет с его сплетнями и пересудами! Впервые за столько лет узнал я, что такое настоящее счастье, и что мне теперь до всего остального, о чем еще могу я сожалеть?..
  Утром Стефани благоразумно предложила мне сходить на телеграф и подать телеграмму княгине, в которой я должен был уведомить ее о моей неожиданной болезни и невозможности выехать в ближайшие дни. Больше я о ней ни разу не вспомнил.
  Так прошла еще одна неделя, даже две, - я не наблюдал тогда время, - и, к моему великому сожалению, на курорте появились двое русских, а именно ваш отец с матерью, которая, впрочем, весьма скоро уехала в Париж. Все русские отдыхающие к тому времени уже разъехались и отец ваш проводил время со мной. Правда, потом он сошелся с каким-то английским промышленником, но даже это не избавило меня от его общества: ибо они уже вдвоем стали навязывать мне свою компанию. Я же был тогда слишком неосторожен и утаить свою связь от Исайи Ивановича не сумел.
  Все таки он необыкновенный человек, ваш отец. У него есть та редкая черта, которой обделены 99 из 100 в нашем обществе: он пытается понять каждого человека не со своей собственной колокольни, а прийти к пониманию тех или иных его поступков, исходя именно из его мнения и взгляда на вещи. Мы ведь всех под свой глазомер подводим, и объясняем это какой-то идентичностью устройства душ и чем-то общечеловеческим, - черт знает чем... Даже терпимость к чужим мнениям у каждого из нас является не более чем внешней оболочкой, под которой шевелится все тоже примеривание на других своих собственных рубах, стремление к однозначным выводам, к навешиванию проб и ярлыков.
  Насколько я помню Исайю Ивановича, он никогда мнений своих не высказывал и не давал советов. И если же кто-либо просил его разрешить ту или иную проблему, сам он не решал ее, но заставлял думать и искать выхода самостоятельно, подводя логически к наиболее правильному выбору.
  Однажды мы вчетвером отправились на прогулку в горы, и, едва Стефани с англичанином оторвались от нас, Исайя Иванович спросил у меня прямо: "Вы решили остаться с этой женщиной?" Вопрос его застал меня врасплох, и более оттого, что сам я никогда им не задавался, но вероятнее всего, все шло именно к такому решению. Скрывать свою связь от Башкирцева было уже бесполезно, и я во всем ему признался: заверил его, что страстно люблю Стефани и не представляю своей дальнейшей жизни без нее.
  "Ну а как же вы собираетесь добиваться развода? Я сомневаюсь, что княгиня посмотрит на развод положительно".
  "Я еще не думал об этом... Да это и неважно. Я просто останусь со Стефани и все."
  "Но вы ведь любите своих детей. Как вы будете жить без них? Для вас это будет тяжело."
  Удар попал в цель. Я только сейчас вспомнил о детях и понял, как сильно я люблю их, однако опять ответил Исайе Ивановичу что-то невразумительно.
  "Я буду высылать им деньги... Я все оставлю им. В конце концов, я буду навещать их каждый год."
  "Княгиня будет препятствовать вашим встречам: вы не хуже меня знаете ее характер".
  "Что же мне делать?" - вырвалось у меня непроизвольно.
  Как разрешить мои проблемы, я не знал. И просто не представлял себе, как смогу бросить детей, но и расставание со Стефани не представлялось для меня возможным.
  "Исайя, помоги же мне! - умолял я его, - посоветуй что-нибудь. Разве ты не видишь, что я совершенно потерял голову?"
  Я не знаю, для чего я спрашивал у него совета, в то время, как вопрос был для меня вполне решен: я намеревался остаться со Стефани. Проблема состояла только в том, как добиться, чтобы оскорбленная супруга не преследовала меня и позволила хоть изредка встречаться с детьми.
  Исайя Иванович тогда ничего мне не ответил, а только спросил, люблю ли я свою жену.
  "Не знаю... Нет! Она мне безразлична".
  "Тогда я спрошу иначе: ты любишь своих детей? Ты себя то самого любишь?"
  Эти пустые вопросы сбесили меня не на шутку.
  "К чему сейчас спрашивать об этом? Или ты хочешь прочитать мне лекцию о семье и браке".
  Я не говорил с ним больше в тот день. Вечером следующего я встретил вашего отца в одном ресторанчике, точно так, как встретил сегодня вас. Мне стало неудобно перед ним за прошлую резкость. Я извинился и снова спросил, как мне поступить с женой.
  "Мне кажется, что все твои проблемы сводятся только к одному вопросу, разрешив который, ты сможешь найти единственно правильный выход. Любишь ли ты ее?"
  "Я уже ответил на этот вопрос. Я хочу остаться с ней. Теперь меня тревожит только семья, дети".
  "Как раз относительно семьи ты уже все решил. Осталось определить, насколько ты любишь Стефани".
  Видно, он решил доконать меня этим вопросом, так же, как совсем недавно доканывал расспросами о детях. Неужели сам он не видел, не понимал, как я люблю ее, что ради нее я готов пожертвовать детьми и родным домом, что потеря Стефани для меня равнозначна преждевременной смерти.
  "Как ты не понимаешь?! Я ее всю свою жизнь искал. Как можешь ты сомневаться в моих чувствах к ней?!" - воскликнул я.
  "Ты утверждаешь только то, что себя любишь. Все, что про нее - ложь".
  "Какая ложь? О чем ты?"
  "Ложь в том, что ты только о своем счастье заботишься, только ради себя самого хочешь с ней остаться. Я же спрашиваю тебя, способен ли ты ее любить больше самого себя, ради нее самой любить?"
  "Да же!"
  "Ты любишь ее больше, чем себя?"
  "Да!"
  "Что ж... Хочется верить. Ты спрашиваешь моего совета, но зачем он тебе, когда ты сам нашел решение. Из наших коротких бесед я очень многое узнал, гораздо больше, нежели ты полагаешь. Например то, что дети ничего для тебя не значат, по крайней мере сравнительно с твоими чувствами к ней"...
  "Зачем же так жестоко!"
  "Увы, это именно так, если тебя что-то теперь и угнетает, то только чувство долга перед ними. Это ощущение слишком тяжело для тебя, потому что оно борется против твоего собственного "я", но безусловно проиграет, ведь всякое чувство долга - не более чем фетиш, который мы сами себе навязываем. Иное дело твоя любовь к этой девушке. Так или иначе сомнения твои легко разрешимы".
  "Нет, это не так. Мне не под силу совершенно освободится от пут, связывающих меня с прошлым".
  "Я не о том говорю. Я о преодолении разлада, царящего в твоей душе, говорю, о единственно правильном выборе, от которого всем будет хорошо, и прежде всего тебе самому, ибо правильный выбор избавит тебя от сомнений и мук совести. Человек настолько силен, что его великий и свободный дух всегда в состоянии преодолеть болезненные устремления сердца, если сам человек постарается приложить к тому достаточные волевые усилия. Но эта победа только тогда будет полной, когда, принимая то или иное решение, мы прежде пропустим его через фильтры нашей совести, с которой нам всегда следует соизмеряться в поступках".
  "О, как неуместна здесь философия. Но если ты завел речь о совести, то я могу тебе сказать лишь одно: моя совесть никогда не простит мне, если я брошу Стефани. И для меня и для нее добром будет, если мы останемся вместе".
  "Не торопись. Ты делаешь теперь выводы, советуясь со своим слабым сердцем. Я же советую тебе вопросить более честного судью. Подумай еще раз: любишь ли ты Стефани?"
  На этом мы и расстались, и я всю ночь размышлял над его словами. Всю ночь я задавал себе вопрос, поставленный передо мной Исайей Ивановичем и всякий раз убеждался в моей любви к ней. Но он не ошибся, говоря, что душа моя находится в полном расстройстве и разладе, моя любовь к Стефани вошла в полное противоречие с моей совестью, с тем, что называл я долгом. Он советовал мне положиться на совесть, но что говорила моя совесть? - Она говорила мне, что подло бросать семью, но с другой стороны - не менее подло оставить любимую и любящую меня женщину. Дело кончилось тем, что я совершенно запутался в себе самом.
  Утром ко мне снова зашел Исайя Иванович пригласить меня на прогулку и сразу же спросил у меня, или даже не спросил, а почти что констатировал: "Стало быть, ты понял, что бросать семью подло?" (вопрос был поставлен как-то иначе, но смысл его был именно такой, иными словами, он в одной фразе сформулировал то, что мучило меня целую ночь.)
  "Ты угадал", - вяло отозвался я.
  "Тем не менее сделать это ты способен."
  "Я готов это сделать, Исайя Иванович".
  "Как видишь, друг мой, иная человеческая слабость бывает много сильнее голоса свыше, сильнее долга. Теперь ты не боишься голоса совести, но я смею уверить тебя, что не пройдет и года, как он набросится на тебя с новой силой."
  "Выходит, что мне не нужна такая абсолютная истина, которая будет противоречить моей земной любви. Ты ошибся: обращение к совести и к разуму ни один из вопросов моих не разрешило".
  "Я же говорил тебе, что не нужно искать ответа на многие вопросы: для тебя есть только одни вопрос, а следовательно и один ответ. Если ты на него не ответил, выходит, что для тебя сердце твое - загадка".
  "Я понял кое-что. Я понял, что оставить Стефани не менее подло, чем бросить жену с детьми."
  "Так, значит, ты любишь ее?"
  "Люблю. Сколько же можно!"
  "Если ты любишь ее более себя самого, то, значит, готов ради нее сделать что угодно, даже в ущерб собственному благу. Разве не так?"
  "Я никогда не думаю о собственном благе, когда дело касается Стефани".
  "А что же, по-твоему, будет считаться благом для Стефани? Что говорит по этому поводу твоя совесть? Не то ли, что тебе следует остаться с женой, и при этом не сделать подлость Стефани, - чтобы таким образом никто не остался в убытке. Надо делать людям столько добра, сколько возможно им вместить для их же блага, не более - иначе добро может обратиться для многих из них во зло."
  "Конечно ты прав, ты все верно угадал. Вопрос состоит не в том, останусь я с ней или нет, а в том, будет ли она счастлива? И это главное для меня."
  "Тогда подумай, что будет лучше для нее, что будет для нее тем благом, ради которого ты смог бы пожертвовать собственным счастьем, если бы это было необходимо для ее счастья".
  "Даже в ущерб себе я готов сделать для нее все, что угодно".
  "Теперь я уверен, что ты ее любишь".
  На том мы и расстались. Его, видимо, вполне удовлетворил мой ответ, я же в результате этой беседы впервые задумался серьезно, что будет счастьем для Стефани? Ведь ее счастье для меня значило много больше, чем мое собственное. Безусловно, лучшим, что я мог ей пожелать, так это выйти замуж за состоятельного бюргера, развести детей, заниматься своим домом и торговлей, но никак не тратить свою жизнь на ожидание какого-то заморского принца, который ко всему прочему никогда не сможет стать ее мужем. Я понял тогда то, что давно уже должен был понять, но был слишком слеп, да и просто не хотел думать ни о чем серьезном. Я понял, что для этой женщины я не смогу стать ничем, кроме источника постоянных страданий. Идея эта совершенно поразила и морально уничтожила меня, я понял, что Стефани с этих пор для меня навсегда потеряна. Будучи не в силах один выносить своего страшного открытия, еще до света я выбежал из дома. Промотавшись по улицам до часов семи, я пришел к Исайе Ивановичу. Он понял меня без слов и спросил прямо с порога: "Ну что же, мы едем?"
  "Куда?"
  "В Петербург, разумеется"...
  На этом, Николай Исаевич, и закончилась моя романтическая история. Я спас и себя и семью, а, главное, любимую мной женщину. Благодаря вашему отцу я понял, что главное во взаимоотношениях мужчины и женщины - это возможность любить так, чтобы в благопотребное время найти в себе силы оставить любимого человека во имя этой самой любви к нему, оставить ради него самого. Так вот, друг мой.
  Башкирцев помолчал некоторое время, потом спросил недоуменно:
  - Скажите, ваша светлость, для чего вы рассказали мне эту историю?
  - Ваш отец когда-то помог мне принять единственно правильное решение, а долг, как известно, платежом красен, и теперь я хочу помочь вам. Послушайтесь моего совета: если вам хоть сколько-нибудь дорога m-lle Хороблева, оставьте ее сейчас. Потом сделать это будет гораздо труднее.
  - Не знаю, зачем вы говорите мне это.
  - У вас ничего не получиться. Упорством своим вы добьетесь только того, что заставите страдать любимого человека, и себя же станете потом проклинать за причиненные ей вами же страдания. Если вы теперь не оставите ее, она непременно полюбит вас (если это уже не случилось), а любовь к вам ни к чему хорошему привести не может. Себя не жалеете - пожалейте хоть ее...
  - Я вас что-то не совсем понимаю, Андрей Сергеевич, - заметил Башкирцев холодно, с трудом сдерживая негативные эмоции, готовые в любой момент вырваться наружу, - с какой стати я должен следовать вашим советам? Да, мне нравится Наталья Модестовна. Если хотите, я даже люблю ее, и позвольте мне самому решать, как вести себя в подобной ситуации. Вам же я сегодня больше пить не советую.
  - Я не настолько пьян, как вы это себе представляете, - ответил князь с неприязнью в голосе, оскорбленный до глубины души словами Башкирцева.
  - Я вам еще раз повторяю, что люблю известную вам женщину и надеюсь на ответное чувство с ее стороны, - дерзко сказал Николай Исаевич, будучи совершенно уверенным, что предостережения князя проистекают из его недавнего отказа от руки княжны Надежды Андреевны.
  - У вас ничего не получится, вы не сможете жениться на ней, - холодно констатировал князь.
  - Это отчего же?
  - Есть две причины. Первую вам объяснит отец. А вторую скажу я: Наталья Модестовна помолвлена, и на сентябрь назначена ее свадьба.
  Самодовольная улыбка исчезла с лица Башкирцева, однако он довольно быстро взял себя в руки и спросил спокойно:
  - С чего вы это взяли?
  - Ее жених служит в одном полку с Юрием Андреевичем.
  - Этого не может быть! - вырвалось у Николая Исаевича.
  - Какое, черт возьми, вы имеете право подозревать меня во лжи! - возмутился князь.
  Башкирцев поднялся из-за стола, рассеянно попрощался со Старковским, расплатился с официантом и покинул ресторан, провожаемый долгим сочувствующим взглядом своего неожиданного доброхота.
  
  Глава 18
   Наша жизнь - простыня да кровать,
  Наша жизнь - поцелуй да в омут.
  (С.Есенин)
  Николаю Исаевичу не хотелось верить в истинность слов князя, но разговор с ним не выходил у него из головы. Неужели Андрей Сергеевич был прав - все его попытки завоевать сердце заезжей красавицы заранее обречены на провал, и им никогда не суждено быть вместе.
  В конце концов, это несправедливо, нелепо, кто рассудил подобным образом? Кто предугадал их встречу, которая оказалась совершенно ненужной и бессмысленной? Зачем в этом случае им вообще нужно было встречаться, отчего он полюбил ее?
  От этих скорбных мыслей его сердце готово было разорваться на части, - он никогда еще так остро не ощущал его биения. До корней волос, до кончиков пальцев разливалась эта невыносимая боль, и, ему казалось, что она вот-вот разорвет его грудь на мелкие кусочки или доведет его до полного умоиступления.
  Дома он выпил еще коньяка, отчего легче ему не стало, а в голову полезли совсем нелепые мысли: ему захотелось немедленно объясниться с Натальей Модестовной, напрямую спросить ее о помолвке, и, как не глупа казалась эта идея, она всецело завладела Николаем.
  Он верил князю, но не хотел терять надежды. Он понимал, что с этих пор не имеет никакого права преследовать Хороблеву, но не мог смириться с необходимостью оборвать их встречи. А что, если князь ошибся: помолвка могла не состояться, она, быть может, только планируется, и еще в его силах предупредить роковую свадьбу. Но это можно сделать только в том случае, если Наталья Модестовна питает к нему аналогичные чувства. Но как он может это выяснить? Только если объясниться с ней... Но объясняться всегда легко тому, кто не любит, потому что в этом случае не так страшно получить отказ, а если ты по-настоящему любишь, - отказ будет для тебя равносилен смерти. Все таки до решительного объяснения всегда остается место надежде, и можно сколько угодно тешить себя мыслью, что предмет твоего сердца также любит тебя. Но Николай Исаевич был далек от романтизма. Трудно сказать, являлось ли его чувство к Наталье Модестовне любовью, хотя как знать, - каждый любит в меру своих собственных сил и сердечных возможностей, так что нельзя утверждать, что один любит как-то сильнее, нежели другой. Николай Исаевич терпеть не мог неясности и неопределенности. Привыкший все раскладывать по полочкам и вводить в схему, он решил во что бы то ни стало выяснить чувства Натальи Модестовны к нему и, получив положительный ответ - добиться ее руки, а отрицательный - навсегда вырвать ее из своего сердца. С такими вот намерениями поздним вечером он отправился в дом отца.
  Он наверняка знал, что кроме Натальи Модестовны никого дома не встретит. С одной стороны - это радовало его, поскольку облегчало объяснение, с другой - чем ближе, подходил он к дому, тем более терялся и малодушно надеялся, что не застанет и Хороблеву, или, по крайней мере, кто-нибудь помешает их беседе. С тревожно бьющимся сердцем переступил он порог. Хороблева, заслышав о его приходе, сама вышла к нему навстречу.
  - Мы не ждали вас сегодня, - сказала она, - Лариса Аркадьевна уехала с Юлией Михайловной в театр, а Исайя Иванович в клубе...
  - А отчего вы не поехали в театр?
  - Не хотелось.
  Он избегал ее взгляда и не знал, как начать разговор.
  - Вы странно выглядите сегодня, - произнесла она после некоторого молчания, - уж не случилось ли чего?
  - Нет, со мной все в порядке.
  Надо было что-то говорить. И он предложил посидеть в гостиной и выпить шампанского, сообщив мимоходом, что "имеет нечто важное сказать ей."
  - Нет с вами явно что-то произошло сегодня, - заметила она с улыбкой, которую Башкирцев принял за скрытую насмешку, - и выглядите вы нехорошо и говорите как-то странно, словно с иностранного языка переводите.
  - Может быть, вы и правы. Когда я волнуюсь, я всегда в голове путаю языки. Со мной ведь с детства только на французском и английском разговаривали.
  - Да, это рок всех приличных семей: слишком поздно родители начинают учить детей родному языку. И в результате, те, подрастая, не могут подобрать нужных слов, когда, как кажется, они наиболее необходимы.
  Ее холодность и пренебрежительность начинали уже раздражать его, и на такие ее рассуждения он заметил с обидой в голосе, что, когда ему будет необходимо, он всегда сумеет подобрать нужные слова.
  - Вы обиделись, - констатировала Хороблева.
  - Пустяки. Я не могу обижаться на вас, - вздохнул он, - ведь своими словами, - какой бы смысл они не несли, - вы обращаете на меня хоть какое-то внимание.
  Они распорядились насчет шампанского и фруктов и разместились в одной из гостиных огромного башкирцевского дома. Он нарочно медленно разливал шампанское, не находя еще сил для объяснения и тянул время.
  - Так что такое вы собирались мне сообщить? - не выдержала наконец Хороблева, - что с вами случилось?
  - Совершенно ничего. Так.., - немного растерялся Башкирцев.
  - Зачем же вы говорили мне давеча, что желаете сообщить мне нечто любопытное?
  Он провел рукой по лбу и выдавил через силу:
  - Я пришел к вам... Вообщем то я даже не знаю, зачем я пришел сюда, Наталья Модестовна.
  Тут он осекся и поле некоторой паузы продолжил свою нелепую речь.
  - Наталья Модестовна, я хочу, чтобы вы правильно поняли меня. Очень хорошо, что вы согласились меня выслушать. Ведь я полагаю, что вы не такая, как все остальные, и потому смею надеяться, что вы отнесетесь ко мне со снисхождением. Одна неприятная новость, услышанная мною сегодня вынудила меня на этот разговор... Впрочем, если я уже сказал аз, придется сказать и буки. Мне слишком трудно говорить вам то, что я намерен теперь сказать. Я прежде никогда и никому ничего подобного не говорил, да и думаю, что не скажу больше... Я наверное люблю вас, Наталья Модестовна. Простите мне мою дерзость, но разве любовь может быть оскорблением? Впрочем, что еще говорить, я сказал уже все, что хотел сказать, и, как говорили древние, таким образом облегчил свою душу. Теперь вы конечно можете смеяться надо мной, более того - имеете на это полное право, но для меня смех ваш не будут иметь никакого значения, ибо главное уже сказано: я люблю вас, Наталья Модестовна.
  Ему на самом деле стало легче после этих слов, тем не менее он все еще опасался взглянуть в ее глаза, боясь встретить в них насмешку либо праздное любопытство. Гордая и самолюбивая натура его не вынесла бы ничего подобного. Он легче бы принял ее холодность, чем унижающее участие.
  Она медленно приподнялась с кресел. Сердце Николая Исаевича мучительно сжалось: он подумал в тот момент, что она собирается немедленно уйти, возмущенная его наглой откровенностью. Удерживать ее он бы не посмел, поскольку, как ему казалось, он и без того сделал уже слишком многое, что претило и противоречило его гордой натуре.
  "Я так и знал: я все погубил! И далась же мне эта дурацкая откровенность!" - подумал он, но ошибся, поскольку Наталья Модестовна вовсе не собиралась никуда уходить, она подошла к нему и прошептала, крепко сжав его руку:
  - Повторите еще раз, Николай, то, что вы только что сказали. Ради всего святого повторите, если только вы в самом деле сказали правду.
  Неуверенно взглянув на нее, он повторил давно звучавшие в его сердце слова.
  - Я люблю вас, Наталья Модестовна.
  - Уж не обманываете ли вы меня, Николай?
  И снова "Николай" - и снова без отчества.
  Уж не во сне ли все это ему снится?
  - Я люблю вас. К чему мне обманывать? Я люблю вас. И готов повторять эти слова хоть целую жизнь.
  Он машинально поднес руку Натальи Модестовны к своим губам, потом к груди с безумно бьющимся сердцем, словно бы призывая ее прочувствовать то же, что чувствовал он сейчас, понять в совершенстве его подлинные чувства.
  - Молчите, прошу вас. Ничего не говорите теперь, - взмолился он, - мечтать о вашей благосклонности я не смею, а отказа не перенесу.
  - Не заставляйте меня молчать, Николай, теперь это выше моих сил. Ведь вы для меня не просто сын уважаемого мной человека. Даже не просто друг... Я уже давно люблю вас, сердце мое - ваше.
  - Уж не из простого ли участия вы так говорите? - засомневался он, но взглянув в глаза ее, понял все без слов.
  Сам, не зная отчего, он опустился перед ней на колени. Она, никак не ожидавшая с его стороны столь бурного выражения чувств, отступила от него на шаг, но он не выпускал ее руки.
  - Постойте! Могу ли я верить вашим словам, Наталья Модестовна? Действительно ли вы любите меня? Вы... вы даже не знаете, что делаете со мной!
  Она положила руки ему на плечи и попросила его встать.
  - Я люблю вас, что вы еще хотите от меня слышать? С нашей первой встречи люблю.
  Он покорился ее требованию и поднялся с колен, и вне себя от счастья принялся целовать ее руки. В восторге забыл он про все на свете. Себя самого забыл. Сказки Старковского, прошлая жизнь со всеми ее минутными радостями и успехами казалась ему теперь ничего не значащей по сравнению с этими счастливыми минутами.
  Впрочем, потом Николай Исаевич вспомнил и о Старковском и помрачнел. Она стала допытываться о причинах изменения его настроения.
  - Пустяки все это, пустяки, - пытался он успокоить и ее и себя.
  - И все же, что-то тревожит вас даже теперь. Если вы действительно любите меня, умоляю вас, скажите мне правду, я не могу выносить вашей грусти, - настаивала она, - впрочем, если вы не хотите...
  - Нет, наверное лучше будет, если я скажу, - нехотя отозвался он, - видите ли, сегодня я узнал одну неприятную новость. Говорят, что вы помолвлены...
  Она смутилась и ответила после некоторой паузы:
  - Увы, вас не обманули.
  Договаривать Наталья Модестовна не стала, неожиданно крепко сжала его руки, и решительно перейдя на "ты" горячо произнесла:
  - Не слушай никого. Какое это может иметь значение теперь?.. Ведь ты тоже отказался от невесты ради меня. Или это не так? Или у меня не хватит мужества поступить таким же образом? Я люблю тебя. И ничто уже не сможет отлучить меня от этой любви.
  Башкирцев притянул ее к себе, прекрасные черные кудри обжигали его губы, он сладостно ощущал близость ее тела, и эта близость кружила ему голову. От счастья Николай готов был потерять остатки здравого смысла, и, бормоча в исступлении: "Что ты делаешь со мной?" он принялся покрывать поцелуями ее лицо. И уже никакая сила не могла заставить его остановиться. Его пыл передавался и Наталье Модестовне. Плохо понимая, что происходит, она прижималась к нему все крепче и принимала его страстные поцелуи с каким-то неземным упоением. Прическа ее распалась и волосы тяжелыми волнами легли на плечи, но она даже и не думала убирать их.
  "Что же я делаю, безумец?" - время от времени думалось ему, но он уже не обращал внимания на эти трезвые мысли.
  Только, когда он жадно впился в самые губы ее, что-то встревожило Наталью Модестовну она отодвинула его от себя и присела на диван, глядя на Башкирцева с некоторым испугом. Однако в глазах последнего светилось столько неподдельного счастья, что она не посмела вновь оттолкнуть его, когда Николай Исаевич приблизился к ней.
  Она осторожно гладила его волосы и лицо, Башкирцева же просто бросало в дрожь от этих прикосновений. Уже в каком-то полуживотном исступлении он скользнул руками по ее шее, опустился ниже и с силой рванул застежки на ее кофточке, и, только, припав губами к ее груди, понял, что делает что-то не то.
  "Еще минута и моя честь будет потеряна навсегда".
  Подумав это, он отошел от нее и опустился в кресло, закрыв лицо руками. Она же смотрела на него с восхищением и плохо понимала, что с ним происходит.
  "О бедная, глупая девочка, если бы ты знала, что шутишь с огнем! Это выше моих сил", - прошептал он.
  - Что с тобой? - с ласковой улыбкой спрашивала она, приближаясь к нему, - у меня болят губы от твоих поцелуев, не целуй меня так... Впрочем, нет, поцелуй еще: и я сохраню поцелуй этот на всю оставшуюся жизнь.
  - Не подходи ко мне. Умоляю тебя! Я не хочу делать тебе зла.
  - Разве ты можешь причинить мне зло?
  - И все таки не подходи. Прости, прости меня, моя милая. Обещаю тебе, что это никогда больше не повторится.
  Поцеловав ее руку, Николай опрометью бросился из комнаты, из дома и через несколько секунд был уже на улице. Он был взлохмачен, сюртук его был расстегнут, но он был слишком счастлив, чтобы придавать значение таким мелочам. Впопыхах он не заметил даже экипажа матери, вернувшейся из театра.
  Вдвоем с Негошевой Лариса Аркадьевна проводила сына изумленным взглядом до самого автомобиля, и, рассуждая по пути, что могло с ним произойти, вошла со своей гостьей в дом. Здесь она стала расспрашивать слуг о причинах столь странного поведения Николая Исаевича, на что ей ответили, что барин провел больше часа в гостиной с Натальей Модестовной, и вышел оттуда "не совсем в своем уме". Она немедленно поднялась в гостиную, дабы узнать все "из первых рук" и застала здесь картину которая совершенно поразила ее воображение. Наталья Модестовна полулежала на диване, с распущенными волосами, в полузастегнутой кофте. Упоенная счастьем, она позабыла про всякие меры предосторожности и, только заметив Ларису Аркадьевну, пришла в себя и вскочила на ноги, спешно оправляя одежду.
  Башкирцева долго не могла опомнится от изумления: она то краснела, то бледнела, пока, наконец, не нашла в себя сил спросить по-французски:
  - Как это понимать, сударыня? Что здесь произошло?
  Хороблева глядела на нее недоуменно и не находила даже сил испугаться: настолько она была теперь далека от всего происходящего вокруг.
  - Что вы себе позволяете? - возмущалась Лариса Аркадьевна, причем присутствие Негошевой только распаляло страсти и вводило Башкирцеву в еще больший апломб.
  - Смею вам заметить, что дом мой вовсе не дом терпимости, и если вы думаете иначе, то глубоко заблуждаетесь. Я прежде и предположить не могла, что вы можете быть такой низкой женщиной.
  - Зачем вы так говорите? - тихо спросила Наталья Модестовна, пробуждаясь от своей сладкой дремы и начиная понемногу понимать, в чем дело, - я завтра уеду...
  - Уж будьте так любезны...
  Сказав это, Лариса Аркадьевна повернулась к Негошевой и произнесла нарочито громко:
  - Подумать только, до чего докатилась теперешняя молодежь. И это молодежь из высшего света! Что же в таком случае можно говорить о всех остальных слоях нашего общества?
  - Прошу вас.., - взмолилась Наталья Модестовна.
  - Если вы находите для себя приличным близкие связи с мужчинами, то я не могу предоставить вам для этого свой дом.
  - Лариса Аркадьевна, - прервала Башкирцеву Негошева, - уверяю вас, что ваш сын ничего подобного сделать не мог, и вы не хуже меня это понимаете. Так что вы совершенно напрасно обижаете Наталью Модестовну.
  - Конечно, конечно. Кому, как не вам об этом знать лучше всех, - сострила она и вышла из комнаты, ее примеру последовала и Юлия Михайловна.
  Наспех простившись с Башкирцевой, Негошева направилась прямо к Николаю Исаевичу, который принял ее с крайним удивлением.
  От ее зоркого взгляда не утаилась происшедшая с ним перемена, невиданный прежде счастливый блеск в глазах. Эти изменения болезненно отозвались в ее сердце. Женское самолюбие было уязвлено. Она не могла смириться, что человек, которого она когда-то любила, может быть счастлив с другой. Ревность и досада ее были так велики, что она на какое-то время совсем позабыла о целях своего визита к Николаю: а именно предупредить его об опасности, грозящей Башкирцеву и Хороблевой со стороны его родственников.
  Она попыталась обнять его, но он осторожно отстранил ее руки и спросил холодно:
  - Зачем ты пришла?
  - Ты же ждал меня. Ты хотел, чтобы я снова пришла, - прошептала она, страстно заглядывая в его глаза.
  - Ты бредишь, - отрезал он.
  Холодность любимого неприятно отозвалась в ее сердце. Никогда еще Юлия Михайловна, старавшаяся до последнего момента не терять надежды, не чувствовала так остро, что он уже не принадлежит ей, но, будучи женщиной доброй, она все же искренне желала ему счастья несмотря на всю горечь понесенной утраты. Но в тот вечер что-то женское, собственническое завладело ее сердцем, и она думала только о себе.
  Негошева надеялась на то, что Николай Исаевич, не посмевший прикоснуться к Хороблевой, не устоит теперь перед ее напором, и хотя бы одну ночь проведет с прежней любовницей.
  - И как долго ты собираешься держать меня в прихожей? Пойдем в комнаты, - требовательно заметила она.
  - Как желаешь. Проходи. Только не задерживай меня, пожалуйста, я нынче слишком устал. Будешь чай, кофе, шампанское?
  - Я не за этим пришла? - сообщила она уже в гостиной, вальяжно развалившись в кресле.
  - А зачем? - холодно спросил он.
  Эта холодность покоробила ее, и Негошева начинала понемногу терять былую уверенность в себе, что вообще с ней случалось крайне редко.
  - Скажи откровенно, я совсем не нужна тебе? - с горечью спросила она.
  С сегодняшнего дня Николай Исаевич не мог без отвращения вспоминать о своих прежних связях, однако он был слишком счастлив, и потому великодушен и сказал уже мягче:
  - Зачем же так унижать себя, Юлия Михайловна? Это не идет вам.
  Его неожиданно ласковый тон напомнил ей о былых счастливых временах, и эти подсознательные воспоминания еще больней ранили Юлию Михайловну. Она неожиданно расплакалась и тщетно Башкирцев пытался ее утешать - все утешения только подливали масла в огонь этой растерзанной души.
  - Отчего же вы плачете, Юлия Михайловна?
  - Оттого, что чувствую, как уходят мои годы. Скоро я останусь совсем одна. Неужели я уже не имею никакого права на счастье?
  - Что вы такое говорите! Ведь вам всего только тридцать три года, разве это много? - У вас полжизни впереди.
  - Нет, Коленька. Пришло время на всем поставить крест. Все кончено, все! Ты был последней моей надеждой, последней моей радостью и утешением. Но ты всегда был свободен от меня, и не испытывал ко мне никаких чувств. С твоей стороны это был всего-навсего какой-то порыв, сначала, наверное, физический, который в последствии плавно перерос в привычку. И все: ничего более. И как человек свободный, рано или поздно, ты должен был меня покинуть. Я всегда знала об этом, но не хотела верить, что это может произойти так скоро. Еще тогда на даче у Ивана, помнишь...
  Но нахлынувшие снова слезы не дали ей договорить. Он закрыла лицо руками и простонала:
  - Вот теперь ты счастлив с другой, а я осталась совсем одна. Я навсегда потеряла тебя!
  - Никогда прежде я не замечал в тебе подобного эгоизма, - со снисходительной улыбкой заметил он.
  - Да, ты прав. Это эгоизм чистой воды: все что я делаю и говорю. Но ведь я не настолько зла, чтобы завидовать твоему счастью. Где-то на глубине души я даже рада за тебя. Но только не имею сил разделить твою радость. В своих несчастьях только я одна и виновата: чего хотела - то и получила. Все, кажется, есть у меня: и деньги и положение, что еще нужно? И все же, приобретя многое, я незаметно для себя потеряла нечто большее... даже не то чтоб потеряла: вообщем то терять мне было нечего, поскольку ничего приобрести я еще не успела, да и не искала ничего, за исключением того, что имею теперь, того, что кажется мне ничтожно малым, хотя я, глупая, когда-то называла это многим... Нет, не сделало меня счастливой богатство моего старикашки. Но я сама хотела того, и на кого теперь мне пенять? Не знаю только, отчего мне так больно бывает за свою жизнь, которую я временами ненавижу. И если я и мечтаю о чем-то теперь, так только о том, чтобы поскорее отправиться в могилу.
  - Ты права лишь в том, что никто не виноват в твоих несчастьях. В чем же ты меня упрекаешь? Спроси у себя самой (надеюсь, что себя ты обмануть не сможешь), любила ли ты меня когда-нибудь на самом деле? Ведь ты вовсе не меня любила, а одну лишь мечту свою, некий призрак. И страдая по мне, о загубленной молодости своей жалела.
  - Может, ты и прав. Но пойми, наконец, какое место ты занимал в моей жизни, что ты значил для меня! Ты говоришь, что мои чувства к тебе были одной только фантазией, - пусть так, пускай я сама создала тебя в своем воображении и потом сама же полюбила некий фантом, идеал, но тем не менее именно ты стал моей последней безумной надеждой на счастье... А, впрочем, пустое это все: и не было никакой любви... И некого теперь упрекать в неудачах.
  Глаза ее неожиданно высохли, она поднялась с кресла, Николай Исаевич последовал ее примеру. Но что-то остановило ее, и уже у самых дверей она сказала ему:
  - А я ведь пришла сюда вовсе не за тем, чтоб о былом вспоминать. Но, увидев тебя, позабыла обо всем на свете. Иди теперь к отцу. Немедленно иди, иначе ты потеряешь то, чем дорожишь более всего. M-lle Хороблева завтра уезжает домой.
  - Как уезжает? Отчего? - воскликнул он.
  - Ты был слишком неосторожен. Лариса Аркадьевна все поняла и просто обезумела от гнева. Она такого наговорила Наталье Модестовне, что оставаться в вашем доме для нее не представляется возможным. Я, конечно, не верю, что ты мог сделать что-либо дурное, но твоя матушка растолковала все по-своему, и ничего изменить уже нельзя: вы ведь знаете, как трудно убедить ее в чем бы то ни было.
  - О, черт! - простонал Башкирцев, - разве моя мать могла оскорбить ее?!
  - Что поделать: и на старуху бывает поруха.
  Он накинул пиджак и, не попрощавшись с Негошевой, бросился из дома, Юлия Михайловна не могла поспеть за ним.
  
  Глава 19
   Пусть счастья не сумел достичь я,
   Ты - воплощенье чистоты.
   И пошлой жертвой злоязычья,
  Любимая, не станешь ты!
  (Байрон)
  В то время, как Николай Исаевич разговаривал с Негошевой, Лариса Аркадьевна уже успела позвонить своей сердечной подруге Зинаиде Леонидовне и нажаловаться последней на "дикие нравы нынешних молодых женщин", которые, по ее мнению, не стесняются ни в каких средствах по закабалению женихов.
  - Ах как это постыдно! - возмущалась она в трубку, - вы даже представить не можете, сколько сил потратила эта особа на соблазнение моего сына. Все они Хороблевы таковы.
   В это время кто-то постучался в дверь ее комнаты, она позволила войти и едва не вздрогнула от изумления, увидев перед собой Николая Исаевича. Ларису Аркадьевну поразил не столько его приход, сколько лицо: почти безумное, с остановившимся взглядом: таким она видела сына впервые.
  Попрощавшись с подругой, она попыталась было взять инициативу в собственные руки и отчитать его за недостойное поведение, но Николай Исаевич резко перебил мать:
  - Что вы ей сказали?
  - О ком вы? - раздраженно спросила мать, не любившая, когда ее перебивают.
  - Вы не хуже меня знаете, о ком идет речь, - как мог сдержаннее ответил он, но тон его был дерзок и неприятен, что показалось Ларисе Аркадьевне просто диким.
  - Как вы со мной разговаривает? - возмутилась она, - я нахожу ваше поведение отвратительным...
  - Как вам не совестно, мама, обращаться с ней подобным образом. Это просто низко, некрасиво с вашей стороны, - вновь перебил он.
  Такое заявление ввело Ларису Аркадьевну в настоящее бешенство.
  - Как вы смете так говорить со мной?
  Они никогда не были в близких и доверительных отношениях друг с другом несмотря на частое общение, на кровное родство, и потому прежде мать и сын никогда не знали недоразумений и ссор. Лариса Аркадьевна привыкла, что Николай вежлив и тактичен, но теперь он неожиданно для нее изменился до неузнаваемости, и от былой его выдержки не осталось и следа.
  - Я требую от вас, не прошу, а именно требую, чтобы вы немедленно извинились перед Натальей Модестовной за свой поступок, - сказал он, с неприязнью глядя на мать.
  В этот то момент в комнату вошел Исайя Иванович дабы поделиться с близкими своей радостью по поводу выделения городской Думой ассигнований на строительство водопровода, к чему он сам приложил не мало усилий, до позднего вечера сражаясь с несговорчивыми земцами и доказывая им необходимость для города этого вида коммунального хозяйства. Лариса Аркадьевна несказанно обрадовалась его появлению и попыталась призвать мужа на помощь:
  - Представьте себе, Исайя Иванович, племянница ваша ведет себя недостойно порядочной девушки.
  - Прошу вас замолчать! - грозно оборвал ее Николай Исаевич.
  - Этого вы от меня никогда не добьетесь, Николай Исаевич! - гордо заметила она и снова обратилась к мужу, - представьте себе, насколько она затуманила голову вашему сыну что он уже и собственную мать признавать отказывается. Эта развратная особа лишила нас сына!
   Николай Исаевич весь побледнел при этих словах и вспылил.
  - Я требую, чтобы вы немедленно извинились перед ней, в противном случае...
  Тут он осекся, не смея произнести последующих слов.
  - Что же будет в противном случае?
  - В противном случае я прерываю с сегодняшнего дня все отношения с вами.
  Слова его имели эффект разорвавшейся бомбы. Лариса Аркадьевна могла ожидать от сына теперь чего угодно, только не такого заявления.
  - Ну... если так вам угодно...
  Голос ее дрогнул.
  - Раз уж я для вас совершенно ничего не значу... Исайя Иванович, посмотрите на своего сына, что стало с ним!
  Исайя Иванович, до сего момента внимательно следивший за происходящим, произнес, наконец, свои единственные и последние слова тоном, не требующим возражений, какого он прежде никогда не позволял себе по отношению к домашним, давая самолюбивой супруге возможность жить в иллюзии собственного главенства в семейных вопросах:
  - Вам, сударыня, все таки придется извиниться перед Натальей Модестовной.
  - Что?! - вскричала Лариса Аркадьевна, едва, удерживая слезы жестокой обиды. Она не привыкла, чтобы кто-нибудь разговаривал с ней приказным тоном, тем более, что муж никогда не перечил ей в делах домашних, оставляя за собой только промышленные и финансовые вопросы. Если же он и высказывал свою точку зрения на тот или иной счет, это считалось уже чем-то вроде закона, и не было, пожалуй, на свете такой силы, которая могла бы заставить старика ее переменить. Поэтому Лариса Аркадьевна сразу поняла, что ей придется волей-неволей подчиниться его требованию, но скорее всего она еще долго не сможет простить мужу подобное унижение, которое она вынуждена претерпеть по его вине перед ненавистной ей девушкой и собственным сыном.
  Закрывши лицо руками, Башкирцева убежала в свою спальню, где и дала полную волю слезам.
  Николай, не ожидавший подобной поддержки, благодарно посмотрел на отца, но в ответ получил взгляд, исполненный не то чтоб осуждения, а какого-то полного отчуждения, непонимания и просто нежелания понять сына, его чувства и намерения. Уже не впервые замечал он в отце подобную отчужденность, но никогда еще не ощущал ее так остро, как теперь. Видимо, прав был брат Иван: никогда и никого отец его не любил, и ничем в жизни, кроме собственных проблем не интересовался, и даже до него, до Николая, старику в сущности никакого дела не было, и Николай для него всегда был - не более чем единственным сыном, наследником и компаньоном, которого приходится любить по необходимости.
  - А вы идите и извинитесь перед Ларисой Аркадьевной, - официальным тоном объявил Башкирцев-старший, - вы не имеете права так разговаривать с матерью
  Николай Исаевич склонился в не менее официальном почтительном поклоне и лишний раз отметил про себя, как страшно он далек от отца, и как далек от него отец, и так было всегда несмотря даже на внутреннее сходство обоих, которое, как ни странно, не столько сближало их, сколько отдаляло.
  - И еще: не ходите к ней сегодня. Так будет лучше, - добавил отец.
  - Вы правы, - согласился Николай Исаевич и отправился к матери.
  Та долго не хотела принимать его, но, он прекрасно знал, что мать только ломается, что все это одно лишь позерство, она непременно примет его и простит. Все так и вышло, и уже через полчаса он уехал домой, страшно недовольный и собой и матерью.
  В это время Исайя Иванович сам посетил Наталью Модестовну дабы принести ей свои извинения за супругу. Он заметил, что все ее вещи были собраны и упакованы и искренне расстроился по этому поводу: расставаться с племянницей ему не хотелось.
  - Простите мою жену, она незаслуженно обидела вас, - сказал он, - не у всех нас золотой характер, знали бы вы, как намучился я с ней в первое время нашего брака. Да Бог с ней совсем... Мне ужасно стыдно за то, что произошло между вами. Простите, если можете.
  - Бог ее простит.
  - Простите и Николая Исаевича, если он чем-то обидел вас.
  - За что же мне его прощать? - грустно улыбнулась она, - у вас замечательный, благородный сын.
  - Я очень люблю вас, и одному Богу известно, как тяжело мне слышать, что вас оскорбили в моем доме.
  - Я вас тоже очень люблю, дядя, и обижаться на вас не могу. Не укоряйте себя ни в чем.
  - И я очень хочу вашего счастья, Наташа. Поверьте, что для меня в целом свете нет людей, дороже вас и моего сына. Не моя вина в том, что ваши родственники ограничивают наши встречи, - благо они хоть изредка отпускают вас к Ивану и вы останавливаетесь у меня. Но я не о том теперь хочу вам сказать, а о моем сыне, и сказать именно то, что он не такой уж хороший человек, каковым вы его для себя рисуете.
  Хороблева взглянула на него с величайшим изумлением.
  - Только поймите меня правильно. Я как-то не совсем точно выразился. Определение "хороший-нехороший" не слишком здесь подходит, поскольку последнее всегда ассоциируется с некими дурными поступками того или иного человека. Николай Исаевич безусловно благородный и порядочный человек. Он искренне уважает вас, быть может, даже и любит, но ваша собственная привязанность к нему может быть чревата большими неприятностями. Честно говоря, мне страшно за вас. Николай Исаевич, к сожалению, перенял от меня самые худшие черты характера, которые, увы, никого не могут сделать счастливым, кроме самого их обладателя. К искренним и сильным чувствам он не способен и всегда сумеет избавиться от них, если найдет их для себя излишними. Ничего мой сын дать вам не сможет. Все его чувства центрированы вокруг его собственной персоны, и он даже в любви останется эгоистом, и прежде всего о себе будет заботиться и о своем благополучии хлопотать.
  - Зачем вы наговариваете на Николая Исаевича? - заметила она, - каждый любит в меру своих сил, и любовь Ивана вовсе не похожа на любовь Петра или Алексея.
  - Ах, Наташа, я знаю его лучше вашего. Он очень быстро погаснет, - так же быстро как, вспыхнул. Николай, очень похож на меня, он - машина, не терпящая сбоев. А вы, дорогая моя, вы - совершенно другой человек. Вы напоминаете мне вашу покойную тетю, наверное все Хороблевы таковы. Если любят - так раз и на целую жизнь, и, отдавая себя чувствам без остатку, не могут не требовать того же и от других. А все ли остальные таковы? В семье вашей люди и образованны и умны, только сердце их шагает впереди разума, если и не полностью затмевает его. Вы только ради удовлетворения его прихотей и живете, и по-другому жить не можете и не умеете. Вы - дворяне до мозга и костей несмотря на то, что занимаетесь вовсе не дворянским делом, как буржуа вы полностью выродились, а мы, Башкирцевы, как были купцами, так и остались ими: и ничего с этим поделать нельзя.
  - Но я все же люблю вас, ссора наших семей после вашего разрыва с Иваном все таки не смогла нас разлучить. Если б не отец - я приезжала бы к вам каждый год.
  - Знаете, я всегда мечтал иметь дочь, настоящую дочь, но у меня ее никогда не было, и потому, наверное, я к вам, как к дочери отношусь. Я люблю вас как дочь, только вот не знаю, что вас то во мне привлекает: умение поддержать беседу? Но часто ли мы виделись за время вашего пребывания здесь: ведь я все время занят, всегда в делах...
  - Не знаю, нет никакой причины здесь нет и быть не может, я просто люблю вас, дядя.
  Он крепко пожал ее руку.
  - Вот видите, вы просто любите, а у меня - все расчет, причинно-следственная галиматья. Поверьте, мой сын точно такой же - нисколько не лучше.
  И, помолчав, добавил:
  - Богу одному известно, свидимся ли мы еще. К сожалению, мой визит в ваш город невозможен по известным вам причинам.
  - Мы обязательно встретимся.
  - Я уже стар, Наташа, и мне бы хотелось, чтобы встреча наша все таки состоялась, и вы приехали бы к нам снова.
  - Хорошо, я еще приеду - пообещала она.
  - Вы едете завтра?
  - Нет, сегодня.
  - Но поезд придет только к утру.
  - Я возьму лошадей и доеду до следующей станции. Не обижайтесь на меня, но остаться здесь еще на одну ночь я не могу.
  - Ваша воля. Я немедленно распоряжусь насчет экипажа.
  Уже через час Хороблева покинула дом Башкирцевых. Лариса Аркадьевна все таки извинилась перед ней до отъезда, но так холодно, что лучше бы было, если б она совсем этого не делала. Но Наталья Модестовна зла на нее не держала, и несмотря на жестокую обиду, нанесенную ей в этом доме, ей было очень грустно уезжать. Она думала только о нем. И грусть ее была светла, хотя она покидала его теперь, и неопределенны были сроки их будущей встречи, и вообще было неизвестно, возможна ли эта встреча при сложившихся обстоятельствах? Само чувство к Николаю Исаевичу согревало ее душу, и она ощущала себя бесконечно счастливой уже потому, что человек этот все таки был в ее жизни, даже присутствует в ней до сих пор, что вообще на этом свете есть такой человек, которого она любит, который и сам сказал ей когда-то, что любит ее.
  
  Глава 20
  "Счастлив тот, кто чувствует себя счастливым"
  (св. Феофан Затворник)
  Следующим утром за два часа до отхода поезда Николай Исаевич отправился в дом отца для встречи с Хороблевой. Родители всегда вставали рано, и, когда Николай пришел они уже успели позавтракать и пили вдвоем чай в столовой, обсуждая между делом статью Милюкова в свежем номере "Речи".
  - Присоединяйтесь к нам, - пригласила Лариса Аркадьевна, приветливо улыбаясь сыну - и послушайте, что пишет этот незадачливый доктор истории.
  Поцеловав руку матери и пожав отцу, он направился было к Наталье Модестовне, отказавшись от завтрака, но отец остановил его.
  - Не ходите. Она уехала. Лучше садитесь пить чай.
   - Как? - удивился он, - ведь до прихода поезда осталось почти два часа.
  - Она поехала на другую станцию.
  - Как же так? - пробормотал он, - она уехала и даже не попрощалась со мной.
  - Может, это и к лучшему, - многозначительно заметила мать.
  Николай Исаевич не верил своим ушам, и досада на мать вспыхнула в нем с новой силой, он едва удержался, чтобы не сорвать на ней свою злость. Чтобы снова не наговорить глупостей, Николай поспешно ретировался из столовой, но Исайя Иванович нечаянно подлил масла в огонь, остановив его уже в дверях.
  - Поверьте мне, - заметил он, - она правильно сделала, что не простилась с вами. Так легче будет расстаться.
  Николай Исаевич резко повернулся к отцу, и, зло сверкнув глазами, сказал:
  - Отчего же расстаться? Клянусь вам, что вы не сумеете разлучить нас. Напрасно только стараетесь!
  - Николай! - повысил голос отец, но сын не обратил на его предупредительный возглас никакого внимания.
  - Николай, я хочу поговорить с тобой, - заключил отец, - в любое удобное для тебя время: нам нужно поговорить.
  Николай Исаевич ничего не ответил и, не простившись, покинул родительский дом.
  Зачем он приказал шоферу ехать на вокзал, - он и сам тогда не понимал. Уже прийдя на платформу, он сообразил, что слишком глупо ожидать поезда, в котором Наталья Модестовна не поедет. Но никуда больше идти ему не хотелось. Объятый самыми безотрадными рассуждениями, он долго бродил по платформе, равнодушно разглядывал снующих повсюду в ожидании состава пассажиров, носильщиков и встречающих. Случайно взгляд его остановился на молодой красивой крестьянке с котомкой за плечами. Лицо ее показалось Николаю знакомым, но ему долго не удавалось припомнить, где прежде он мог ее видеть.
  Впрочем, даже если бы он и не встречал раньше эту простолюдинку, ее облик все равно не мог не поразить его воображения. Лицо это выражало одновременно и величавое спокойствие, и какую-то фанатичную решимость, пожалуй, даже счастье, но счастье - какое-то вымученное, каким могут светиться лица только у обреченных на страшные страдания людей, - такие физиономии, пожалуй, можно встретить только в нашем народе, который не мыслит себе счастья без предшествующих ему страданий, и без них не может в полной мере его познать. И все таки Башкирцеву казалось, что он где-то видел ее прежде. Открытое, выразительное лицо...
  Припомнился Николаю зимний вечер, бедная оборванная женщина под колесами его экипажа, перепуганное лицо ее мужа, умолявшего на коленях о помощи... Неужели это она - жена того несчастного человека, которого он упек на каторгу?
  Стараясь даже не глядеть в ее глаза, Башкирцев назвал ее по имени.
  - Да, барин, Дударева, - подтвердила она.
  - Что же вы делаете здесь, на вокзале?
  - Поезда жду. К мужу вот собралась на поселение, - ответила она спокойно, без всякого сожаления о своей тяжелой доле.
  - И что же, не страшно вам ехать туда, в неизвестность? - осторожно поинтересовался Николай Исаевич.
  - Да везде, барин, люди то живут, ужель и я не проживу? Кому что на роду суждено - того не избыть, - так же спокойно заключила она.
  Он осмелился наконец взглянуть в ее глаза и лишний раз поразился не просто покорному выражению ее лица, но некой непонятной ему радостности, которая вероятно встречалась прежде на лицах христианских мучеников, которые не просто мужественно принимали свой конец, но даже и радовались ему и благодарили Бога за ниспосланное им "благодеяние" в виде мученического венца.
  - Видно вы сильно любите мужа, раз едете за ним в такую даль? -спросил он.
  Но она вопроса его не поняла и сказала:
  - Ведь за мужем еду, не за любовником. Проживем как-нибудь. Да потом пять лет - не Бог весть какой срок, а после на поселение выйдем... Вдвоем то, оно не так и трудно на чужбине. Да и не бывает она чужой, земля, все Божье - да человечье.
  - Так ведь вы же никогда и не были в Сибири. Как жить то там собираетесь?
  - Какая там Сибирь? Все русская земля. Не в заграницу ж едем.
   Башкирцев ничего не сказал, а Алена, потоптавшись несколько минут на месте, спросила робко:
  - Так я пойду что ли, барин?
  - Конечно. Господь с вами, - очнулся он от своих размышлений.
  Но Алена никуда особенно не торопилась: поезда еще не было, к тому же ей хотелось выговориться, респектабельный вид незнакомца, в котором она нутром ощущала чужака, барина, явно смущал ее, но больше рядом никого не было, и она не удержалась и поделилась своими мыслями с Башкирцевым:
  - Вот ведь судьбина то какая выпала. Так ведь живешь и не ведаешь, как жисть к тебе обернется. Уж как мы мечтали с Илюшей то в Сибирь енту перебраться, да все не по-нашему выходило, мы уж и отчаялись совсем уехать отсель. А вон как обернулось: собирались туда, собирались, да теперича невольниками едем.
  Хотела еще что-то сказать, да потом передумала и, низко поклонившись Башкирцеву, пошла вдоль платформы все с тем же величаво покойным видом. Николай долго еще смотрел ей вслед, и кроткое и счастливое выражение ее лица не выходило из головы. Он уже не чувствовал так остро своей вины перед этой женщиной, потому что был отчего-то совершенно уверен в том, что она ему все простила, и если бы даже она узнала теперь, кто с ней только что разговаривал, и какую злую роль сыграл он в ее судьбе, она бы все равно не переменила своего отношения к нему, потому что те обстоятельства, что почитались Николаем за величайшее несчастье и трагедию, простой крестьянкой принимались за некий удел, назначенный ей свыше и потому принимались с благодарностью.
  Рассуждая таким образом, Николай Исаевич не переставал дивиться, как странно устроен мир, как непостижим и неисчерпаем человек. Он думал и не понимал, отчего эта бедная женщина - жена каторжника чувствует себя более счастливой нежели он, который вообщем то не имеет никаких причин быть несчастным. Да что же вообще такое счастье, есть ли оно на этом свете, и все ли мы, люди, достойны его? Что такое в этом случае рай, о котором он так много наслышался, живучи в набожной ортодоксальной стране. И если существует рай, имеет ли это самое счастье право на то, чтобы быть?
  Шедель, к примеру, называл раем Россию, в полном единении и слиянии с ней он находил для себя счастье, впрочем, не самую родину он боготворил, а ее идеальную, чистую и нагую душу, сокрытую от несовершенного взора в лохмотьях и полупервобытном варварстве. Эта темная крестьянка хотела сыскать для себя счастье в тридевятом царстве и заоблачных высях, в которые надеялась попасть благодаря страданиям, выпавшим на ее долю в этом мире. Стало быть, она полностью отрицала возможность воплощенного счастья, признавая одни только мечты да рай за гробом... Гм. Кто знает, быть может, она была права. О.Константин на днях возвестил с амвона, что рай как и ад есть состояние души, и все - никакого счастья. Но поскольку рай есть некое достоинство души, то остается возможность его стяжания при самой жизни, еще до того, как дух возвратится к Богу, даровавшему его, а несчастная душа останется наедине со своим хаосом, или же полным покоем. Бедные, бедные люди! А если прав о. Константин? В этом случае становится понятным, отчего у этой крестьянки было такое спокойное, едва не счастливое лицо. Ведь она постигла мудрость, недоступную для Николая. Когда-то она, также как и Башкирцев, пыталась сыскать рай на земле, какое-нибудь маленькое житейское счастьишко, и не найдя его, более того - потеряв почти все, что имела прежде, - стала насаждать рай в собственной душе. А он, Николай, так и остался ловцом сокровищ мира сего, не сумев подняться над ним, стать выше ничтожества собственных страстей, успехов и провалов. Вот уж воистину величайшая нелепость!
  "Проживем длинный ряд дней, долгих вечеров; будем терпеливо сносить испытания, какие пошлет нам судьба; будем трудиться для других и теперь и в старости, не зная покоя, а когда наступит наш час, мы покорно умрем и там за гробом мы скажем, что мы страдали, что мы плакали, что нам было горько, и Бог сжалится над нами, и мы... увидим жизнь светлую, прекрасную, изящную... Мы отдохнем! Мы услышим ангелов, мы увидим все небо в алмазах, мы увидим, как все зло земное, все наши страдания потонут в милосердии, которое наполнит собою весь мир, и наша жизнь станет тихою нежною сказкою, как ласка."
  Откуда это? Да, это любимый Чехов. Все про нее написано, про ее мужа, про сотни тысяч, миллионы подобных им людей.
  Небо в алмазах...
  Он, Николай сделал их несчастными, а они через несчастья обрели радость, он послал их в далекий адский край, а они приняли все это с покорной благодарностью, увозя с собою частицу своего рая, рая собственной души. А он? С чем он остался? Не их погубил он, а в первую очередь себя, и, сам того не ведая, проложил в сердце своем ступени для сошествия вниз, с того пьедестала, что искони был предназначен для человека, и который именуется у нас раем. Но самое страшное заключается в том, что он, прекрасно сознавая все это, не может раскаяться: он жаждет жить, как жил раньше и быть счастливым на этой земле, ищет счастье в любви, любит сам и требует, чтобы и его любили.
  Когда нет любимой рядом, в душе его расстройство и хаос, он постоянно тревожится и боится потери, но едва появляется она - все расцветает вокруг, и сердце исполняется радостью, как весенний цветок утренней росою, и более ему не нужно ничего, не нужно и знать, для чего живут другие, во имя чего вообще нужно жить, что ожидает его в конце времен, что с ним произойдет хотя бы через год. Он хочет жить только сегодняшней радостью, неожиданно ниспосланным ему счастьем взаимной любви, пусть счастье это непостоянно, и он не будет счастлив вечно, пусть в отличии от этой крестьянки он не построит в душе своей рая, - но он обретет радость в горении в слиянии двух любящих сердец, только это и нужно ему сейчас, и никакая философия не сможет заставить его отправиться на поиски радостей иных, пусть они будут даже трижды непреходящими.
  Видеть небо в алмазах.... Или быть может, "нужно носить в себе еще хаос, чтобы быть в состоянии родить танцующую звезду?" Что же выше, танцущая звезда здесь, или же небо в алмазах где-то там, за горизонтам человеческих судеб?
  Николай Исаевич восхищался мужеством Алены, но не понимал ее и не мог принять ее идеалов. Весьма скоро он позабыл о ней, и Наталья Модестовна вновь заняла все его воображение.
  Она, только она, повсюду она, все мысли его только на ней и сходятся. Никакой рай не стоит ее любви, и ничего не нужно ему, кроме нее. Как теперь он сможет жить без нее? В каких неведомых далях теперь искать ему украденную ею душу? О, если бы он знал это наверняка, то скорее всего снова задремал бы сердцем...
  Следующим утром Башкирцев отправился к Хороблеву, которого застал сидящим в окружении своих борзых за большим круглым столом, на котором он раскладывал невероятно длинный пасьянс.
  - Зачем пожаловал? - спросил он, сгребая карты в одну кучу.
  - Без дела я бы не пришел.
  - И не мудрено, - просто так ты никогда не заходишь. А что ж за дело? По поводу банка что ли? Ты добился своего: Святой покинул правление. Может, теперь тебе нужен и мой уход?
  - При чем тут банк, Иван?!
  - А какие у нас с тобой еще могут быть общие дела? - пожал плечами Хороблев, - ведь я, по-твоему, плут и шулер, разве не так?
  - Я пришел к вам за помощью. Помните, когда-то вы просили о помощи меня, и я не отказал вам. А вот теперь я сам нуждаюсь в вашей помощи.
  Иван Исаевич был даже заинтригован таким поворотом событий.
  - Это ты верно заметил: я твой должник. Только, чем же я могу тебе помочь?
  - Понимаете, John, сестра ваша уехала, - начал свое объяснение Николай Исаевич, еще не зная хорошенько как преподнести брату свою проблему.
  - Неужели? - удивился Хороблев, - и даже не предупредила меня! Видно, ты довел ее до этого своими домогательствами.
  Ехидная усмешка тронула его губы, и он готов был уже сказать что-нибудь злое или пошлое, но Башкирцев оборвал его:
  - Черт бы вас побрал с вашими остротами. Скажите сразу, согласны ли вы помогать мне?
  Хороблев невозмутимо поднялся из-за стола и, пересев за фортепиано, стал наигрывать какие-то незатейливые куплеты из Оффенбаха.
  Башкирцев, хоть он и привык к самым неуместным выходкам брата, начинал постепенно терять терпение.
  - Вы решительно издеваетесь надо мной. Может мне следует уйти? - как мог вежливее поинтересовался он.
  Ивану Исаевичу на самом деле хотелось позлить брата в силу характера своего, но в то же время он безусловно понимал, что обязан что-то сделать для него и таким образом расплатиться за оказанную им прежде услугу.
  - Что же ты хочешь от меня? - спросил он, отрываясь от игры.
  - Я хочу, чтобы вы завтра же выехали со мной в ...ск и представили меня своим тамошним родственникам.
  Выслушав это заявление, Хороблев продолжил музицировать.
  - Я жду ответа, - нетерпеливо заметил Николай Исаевич.
  - Боюсь, что я помочь тебе не смогу: все равно у тебя ничего не выйдет независимо от того, поеду я с тобой или нет.
  - Мне не нужны ваши комментарии. Я одного прошу у вас, чтобы вы представили меня Модесту Саввичу.
  - Да, без меня Модест тебя не примет, но единственное, что мы с тобой сможем от него добиться, так это быть допущенными его милостью ко двору.
  - Да прекратите вы бренчать на инструменте, Иван!
  - Ради Бога.
  Хороблев захлопнул крышку рояля.
   - Так вы едете со мной? - повторил Башкирцев.
  Помучив брата еще с минуту, Хороблев дал таки свое согласие.
  - Значит завтра, утренним поездом.
  - Но стоит ли? - подумай хорошенько, - заметил Иван Исаевич.
  - Это уж не ваше дело.
  - По крайней мере это касается не только тебя. Впрочем поступай, как знаешь. Меня же удивляет только то, что ты мог опуститься до такой пошлости, как терзаться из-за каких-то девиц, терять сон и присутствие духа! Это низко, сударь, ей-ей низко для птицы такого полета, как ты. Вспомни стихи:
  Когда же ты женщину выше поставил
  Великой безмерной небес высоты
  И славой, Творцу подобающей, славил,
  Земное творенье, накажешься ты!
  - Я уже сказал вам, что это - мое личное дело.
  - Не забывай между прочим, что Модест ненавидит тебя. И не только оттого, что ты сын его врага, а еще и потому, что ты тот человек, ради которого враг этот лишил наследства меня, его племянника.
  При этом злой огонек сверкнул в глазах Хороблева, и Николай не мог не заметить подобного изменения в лице брата.
  - Наверное ты тоже ненавидишь меня за это, - попытался разгадать его мысли Башкирцев.
  Хороблев в ответ как-то натянуто рассмеялся и заметил:
  - Нет, Никки. Я даже в некотором роде люблю тебя. Ведь у нас разница почти десять лет, я возился с тобой еще в детстве: тогда ты был для меня чем-то вроде игрушки. Только не подумай, что я хочу обидеть тебя этим сравнением. Дело в том, что с тех пор моя любовь (даже не любовь, а, черт знает, что вообще такое значат мои чувства к тебе), так вот она так и осталась какой-то игрушечной, ненастоящей. Но по-другому любить я не могу. И не говори никогда, что я ненавижу тебя и сваливаю на тебя отцовские грехи. Я вовсе не ревную Исайу к тебе, напротив... я просто ненавижу его. А ты тут не причем.
  - Вы говорите страшные вещи.
  - А что страшного в ненависти к отцу? Ты говоришь так, потому что испорчен традициями и воспитанием, а спроси-ка у сердца, разве это на самом деле так страшно? Ведь ты сам на глубине души ничего страшного в этом не находишь, просто привык с детства лгать себе, по примеру всех остальных представителей слабого рода человеческого. Мне же лицемерие претит.
  - Нелицемерием вы называете возможность говорить любую гадость, какая только взбредет вам в голову. Вы сами себя грязью обливаете, какие то пошлые идеалы изобретаете для себя, а потом им и поклоняетесь. Я не верю, что вы на самом деле являетесь таким, каким себя всем преподносите. Должно же быть в вас хоть что-то доброе. Мне кажется, что вы обманываете себя, разыгрывая роль злодея, в то время, как сами не являетесь им в действительности, по своим глубинным качествам.
  - Что? Доброе? Во мне? По-моему же, добро есть такое состояние, когда человек живет так, как ему хочется жить, не обманывая при этом ни себя, ни других, и если он и не делает никому добра, то по крайней мере не кричит о добре во всеуслышание, и не будучи справедливым по сути своей, не взывает ко всеобщей справедливости и не требует от других справедливости по отношению к себе. Какой же здесь самообман, даже напротив - высшая правда. Зачем натаскивать на себя епитимью любви к людям, когда они тебе неприятны?
  - Это дикая азиатчина то, что вы сейчас говорите.
  - Ну а чем азиаты нас хуже? Разве только тем, что умишком слабоваты, кроме, пожалуй, одних только японцев (здорово те нас в последнюю войну отделали), да и японцы - тоже порядочные макаки. Я бы с большим удовольствием родился каким-нибудь диким арабом или манчжурцем. Они хотя других обманывают, но себе самим не лгут на манер европейцев. Честное слово, под конец жизни я уеду куда-нибудь в наши южные колонии, или в Северную Африку, обмотаюсь там тряпками, буду есть руками и сидеть на корточках, и там уже никто не заставит меня лгать самому себе, никто не станет навязывать мне какие бы то ни было принципы, выдавая их за нечто общечеловеческое, в то время, как мне известен лишь один общечеловеческий принцип: это человек как самостоятельная ценность, и мы должны позволить ему любить только себя одного и ничем не ограничивать свою личность. Человек - вот это принцип, вот мораль и закон. Общество калечит и унижает его своим преследованием. Надо освободить человека от опеки общества - это будет наиболее честно по отношении к нему, потому что только в этом и состоит настоящая любовь к человеку, очищенная от лицеприятия и лжи. Ну да ладно, тебе все равно ничего этого не понять: общество слишком подмяло под себя твою личность, и ты уже не в силах вырваться из его оков.
  Он снова раскрыл инструмент, намекая на то, что разговор закончен.
  - Да, эта интересная теория. Но я надеюсь, что она не помешает вам выполнить свое обещание по поводу нашей совместной поездки, - осторожно заметил Башкирцев.
  - Я уже сказал, к чему повторяться?
  И Хороблев снова забренчал на инструменте. Башкирцев махнул на него рукой и отправился восвояси.
  Следующим утром оба стояли на перроне в ожидании поезда. Они не разговаривали между собой и старались даже не смотреть друг на друга. Хороблев как всегда был задумчив и мрачен, Башкирцев - беззаботно счастлив, и торопил время. Ему казалось, что с этой поездкой перед ним открывается новая страница в бесконечной книге жизни человеческой, страница неизвестная и тем особенно увлекательная и драгоценная.
  КНИГА 1У
  
  СЕМЬЯ ХОРОБЛЕВЫХ
  
  
  Глава 1
  А там, во глубине России,
  Там вековая тишина.
  (Н.Некрасов)
  В жаркий душный полдень, когда небо было бело от зноя, а воздух горяч и тесен, Башкирцев с Хороблевым прибыли на .... ский вокзал, который в тот час можно было сравнить разве что с древней огненной пещью, в которой, по преданию, мучились от Навохудоносора три отрока иудейских.
  - А я и не знал, что в Сибири возможно такое лето, - самым бодрым голосом заявил Николай Исаевич, оглядываясь по сторонам.
  - Бывает и хуже, - отрезал Хороблев, - если мы еще постоим здесь и позеваем, я, уверен, что через пару минут я буду подобен изжаренному бифштексу.
  Он немедленно отдал вещи носильщикам и повез брата в лучшую местную гостиницу "Константинополь". Хороблев, порядком измученный дорогой, едва заняв номер, умылся ледяной водой и сразу же завалился на диван. Как не пытался Николай Исаевич уговорить его отправиться к Хороблевым не медля, все было напрасно. Одно упоминание о возможном выходе на раскаленную от солнца улицу приводило Ивана Исаевича в ужас.
  На диване он пролежал до самого вечера, в то время как младший брат просто не находил себе места и, дабы не выдавать свое нетерпение, заперся в соседней комнате с кипой свежих газет, ни до одной из которых он так и не дотронулся.
  Ему отчего-то казалось, что Иван нарочно тянет время, интуитивно догадываясь о его возбужденном состоянии, и когда Хороблев уже в пять часов позвал его пить кофе, Николай Исаевич окончательно уверился в том, что Хороблев намеренно издевается над ним, однако не подал и вида.
  Только к шести Иван Исаевич стал одеваться. Будучи до крайности аккуратным и требовательным к своему внешнему виду, на эту процедуру он потратил около часа, и еще с полчаса расчесывал усы. Башкирцев же, давно уже подготовившийся к столь ответственному визиту, в это время беспокойно бродил по гостинице.
  В ... ске Хороблевы держали два дома и один за городом, до которого на извозчике можно было добраться за полчаса. Летом вся семья перебиралась в последний, и Хороблев повез Николая Исаевича именно туда. Место это было чем-то вроде дачного поселка, вплотную прилегавшего к городу. И дома имели вид чисто городской, все без исключения были каменными и напоминали замки средневековых феодалов. От обычных городских особняков их отличало только наличие роскошных садов и дремучие леса окрест.
  Все постройки, как в городе, так и здесь, не отличались особенной изысканностью архитектуры: они были велики, однообразны и замечательно гармонировали со скудостью здешней лесистой местности. От них веяло устойчивостью положения хозяев, уверенностью в себе, материальным достатком, а с другой стороны - истинно русским размахом, в котором присутствовал элемент соперничества с соседями на стезе построения грандиозных и безвкусных жилищ и насаждения садов, напоминавших целые парковые ансамбли с многочисленными аллеями и беседками для отдыха.
  Братья остановили извозчика у одного из таких детищ неограниченных возможностей сибирских золотых магнатов и, велев дворнику доложить хозяевам о приезде племянника, прошли в дом. Напрасно Башкирцев, не знавший здешних нравов, ожидал официального приглашения. Дядя сам выбежал навстречу гостям, едва услышав об их прибытии.
  При первом взгляде на Модеста Саввича можно было подумать, что это типичный представитель купечества старого пошиба, каких в наше время можно было встретить только на лубочных картинках, да в сибирской глубинке. Это был здоровый коренастый мужик лет под 60, с окладистой густой бородой, в молодости вероятно бывший жгучим брюнетом, теперь же совершенно седой. Одет он был соответственно старым традициям, в белую атласную косоворотку, подпоясанную плетеным ремешком a la rus, правда брюки носил европейского кроя, что вообщем нисколько не умаляло его патриархального внешнего вида.
  Он сразу же обнял Ивана, крепко по-отцовски, на Николая же, как показалось последнему, и вовсе не обратил внимания. Однако в момент родственных объятий и лобзаний с единственным племянником, он как бы ненароком скользнул взглядом и по Башкирцеву, и в этом поверхностном взгляде Николай Исаевич сразу же отметил поразительную цепкость и глубину.
  - Как долго мы не виделись с тобой! Года два не меньше, - с искренним сожалением заметил Модест Саввич, - совсем ты стал нас забывать. А ведь, чай, не чужие друг другу. Бабушка часто вспоминает о тебе и постоянно сетует на твою невнимательность.
  - Виноват, что и говорить. Mia culpa, - льстиво отозвался племянник, - я и сам соскучился не на шутку.
  - Да что за товарища ты привез с собой? Представь мне его скорее.
  Модест Саввич дружелюбно уставился на Николая Исаевича, который с трудом выдерживал его внимательный, но тяжеловатый взгляд, и, ничего не подозревая, назвал свою фамилию. Имя его произвело на Хороблева самое неприятное впечатление, и хотя Николай и подозревал его отрицательную реакцию на знакомство с ним, но не ожидал, что одно имя Башкирцева поразит старика так сильно.
  - Уж не родственник ли вы нашему Ване? - сурово поинтересовался Модест Саввич, - как бишь вас по имени отчеству?
  Башкирцев нахмурился, но его неожиданно спас Иван Исаевич, который ответил за него, впрочем, не без доли злорадства в голосе:
  - Это, Николай Исаевич - мой брат.
  На минуту воцарилось неприятное молчание, которое первым прервал Модест Саввич:
  - Так вы сын той женщины, ради которой...
  Здесь, впрочем, он вовремя осекся.
  - Я сын Исайи Ивановича Башкирцева, - с гордостью, но не совсем кстати отозвался Николай Исаевич.
  - Так, так, - процедил сквозь зубы Хороблев, и сердце уже готово было остановиться в груди Башкирцева, подозревавшего самую худшую развязку этого двусмысленного знакомства.
  Его спас Иван Исаевич. Неизвестно , впрочем, из каких побуждений он это сделал, но тем не менее своими словами он оказал неоценимую услугу Николаю Исаевичу.
  - Он брат мне, дядя. И между прочим, именно ему я обязан тем, что нахожусь теперь на свободе, а не гнию в тюремном застенке. Он по делам приехал в ваш город, и я привел его к вам, как своему ближайшему родственнику, почти что отцу. Так что прошу вас принять его как моего брата.
  Старший Хороблев взял наконец себя в руки, и вспомнив о нормах приличия, сказал довольно вежливо:
  - Мне очень интересно (он сказал именно интересно, а не приятно) познакомиться с вами. Надо сказать, что вы чем-то похожи на вашего отца. В молодых летах он был таким же...
  Опасность миновала, но плохо скрываемая неприязнь во взгляде хозяина, была просто невыносима для Башкирцева, и ничего изменить было нельзя: Хороблев не мог воспринимать его иначе, чем сына своего заклятого врага.
  И все таки главное было сделано. Вздорный и упрямый Хороблев, как рекомендовал его Николаю Исаевичу отец, не прогнал его, благодаря заступничеству Ивана, и, что уж было совсем хорошо, не стал его игнорировать, как ожидал того Николай, а начал присматриваться к нему, правда без особых симпатий. Таким образом оставался хоть какой-то шанс понравиться старику, заставить его увидеть в сыне врага нечто противоположное его отцу.
  - Отчего ты не у нас остановился? - укоризненно спросил Модест Саввич у племянника, - такого прежде никогда не бывало. Ты серьезно обижаешь и меня и моих близких своим поступком.
  - Я приехал нынче не один.
  - Но это не повод, чтобы жить в гостинице, - сурово оборвал Модест Саввич.
  - Хорошо, я завтра же переберусь к вам, - поспешил согласиться Иван Исаевич, привыкший к тому, что с дядей всегда и во всем нужно соглашаться.
  - Надеюсь, что брат ваш не слишком будет расстроен по этому поводу.
  - Я думаю, что он каждый день будет к нам приезжать, - ответил Иван за брата.
  - Если только мои визиты не будут вам в тягость, - добавил Николай.
  - Наш дом открыт для всех. К нам приезжают без предварительных приглашений, так что как надумаете - добро пожаловать, - без особого энтузиазма отозвался хозяин и, спохватившись добавил, - Господи, да ведь никто еще не знает о вашем приезде. Пойдемте скорее на веранду, жена уже распорядилась насчет чая, и скоро все соберутся к столу. Твой приезд будет для наших сюрпризом.
  Сердце Николая Исаевича радостно забилось: все соберутся. Стало быть, будет и она! О, он готов был от счастья возлюбить целый мир в ту минуту. Даже брат Иван показался ему просто замечательным человеком, а его дядю он готов был уже боготворить, хотя бы за то, что он был отцом любимой им женщины.
  Стол был накрыт и возле него хлопотала какая-то престарелая дама, облаченная в русский сарафан. Она почтительно поклонилась гостям, назвала по имени Ивана Исаевича и тут же куда-то исчезла.
  - Сейчас шуму наделает: Иванушка мол приехал, - с одобрительной улыбкой заметил Модест Саввич, - мигом все примчатся, попомни мое слово. Сам увидишь, как все у нас тебе рады.
  - Это их экономка - Фотинья, - пояснил Иван Исаевич.
  Стол Хороблевых не блистал деликатесами, но был обилен и отличался огромным количеством продуктов домашнего изготовления, как и всякий истинно русский стол: разного рода вареньями и соленьями, много было и выпечки. Это весьма даже понравилось Николаю Исаевичу, - он вообще готов был принять в этом доме, что угодно: ведь здесь жила она и уже этого было достаточно, чтобы полюбить любую, даже самую мелкую подробность быта, на которую в ином случае, он не обратил бы никакого внимания.
  Не прошло и пяти минут после ухода Фотиньи, как прибежала хозяйка, и, подобно своему супругу, тут же заключила племянника в крепкие объятья любящей родственницы. Николай Исаевич совершенно по-другому представлял себе ее мать, но при встрече в Евпраксии Азарьевне Николая более всего поразила ее простота. Это, пожалуй, было главным определением г-жи Хороблевой - простота во всем: в манерах, одежде, лице. Одета она вообще была слишком старомодно, по-крестьянски, держала себя очень искренно, без тени лукавства, без натянутой игры в этикет, говорила просто, не употребляя никогда надуманных и шаблонных фраз. Николая Исаевича она встретила также хорошо, как и племянника с чисто провинциальным гостеприимством, даже фамилия "Башкирцев" нисколько не изменила ее отношения к гостю. С самым живым интересом Евпраксия Азарьевна расспрашивала его о дороге, о погоде в N, о целях его приезда в Сибирь.
  Николай Исаевич заметил не без разочарования, что, по-видимому, хозяйка - женщина не слишком образованная и не слишком умная, - иными словами совсем не пара своему супругу. Еще он отметил, что в доме этом совершенно не употребляют иностранных слов, более того - в разговоре нет-нет, да проскальзывают простонародные словечки, и это несмотря на то, что хозяин неплохо владеет несколькими европейскими языками, кроме них и древними, поскольку помимо золотодобычи Модест Саввич увлекался также и античной литературой. Да и одевались все как то слишком уж просто, - и это при их то многомиллионном состоянии! Во всем этом была какая-то доля привлекательности, но не мало и разочарования, так как Николай Исаевич к подобной атмосфере у себя дома не привык.
  Следующим человеком, с которым он познакомился в тот день - была мать хозяина дома Ольга Фоминична, которой шел уже 90-й год. Самостоятельно передвигаться она не могла и ее возили на коляске. Кроме того выглядела она настоящей развалиной, кое-как еще видела, но практически ничего уже не слышала, так что для поддержания разговора с этим осколком былых времен, приходилось кричать ей под самое ухо. К Николаю Исаевичу она отнеслась более чем холодно.
  - Так вы сын Исайи Ивановича? - переспросила она старческим дребезжащим голосом, - а вы похожи на него. Стало быть, это ради вас он оставил нашего Иванушку сиротой.
  Николай Исаевич не нашелся, что ответить на это и обратился за помощью к брату. Тот встретил его взгляд с ехидной насмешкой, но желание Башкирцева видеть Наталью Модестовну было так велико, что он готов был даже в ноги Ивану поклониться, только бы тот помог ему удержаться в этом доме.
  - Бабушка, что вы такое говорите? - с искусственным возмущением в голосе воскликнул Хороблев, весьма довольным смущением Николая, - это ведь гость наш и мой брат.
  - Ах, я и не знала, что вы так дружны. Как же ты добр ко всем, Иванушка, - ответила старуха и с унижающей снисходительностью взглянула на новоявленного "родственника".
  Потом привели какого-то бутуза годов 12-ти, облаченного в матросский костюмчик. Он оказался Никитой Модестовичем - младшим сыном и наследником Хороблева, как пояснил Николаю Иван Исаевич. Наташа же все не приходила, и Башкирцев начинал уже волноваться.
  - Ну вот, все почти в сборе. Пора садиться, - заключила хозяйка.
  У него не хватило духу спросить о Наталье Модестовне, а Иван или не понял, или нарочно не захотел этого делать.
  - А вы знаете, Ваня, что Сашенька завтра приезжает? - спросила Евпраксия Азарьевна, разливая чай.
  - Да что вы говорите? - изумился Иван Исаевич, - откуда же его черти несут?
  - Из Индии, голубчик, прямиком оттуда. Экая ведь радость. Ведь как давно не видели мы его, а тут вдруг отписал, что сам едет на месяц или на два - как дела отпустят.
  - Да, - многозначительно потрясла головой Ольга Фоминична, - это вы про Сашеньку? Едет голубчик к нам, едет родимый. Так и все чада мои в сборе будут. Видно сам Бог надоумил тебя, Иванушка, своих свойственников посетить, чтобы семья целиком собралась.
  - Бог не Бог, а вот однако же я приехал и буду весьма рад увидеть и Александра, которого уж лет пять не видел, если не больше. И впрямь в кои то веки мы все вместе собираемся. Только вот Смарагда нет, да и кому вообще ведомо, где он теперь спасается.
  - Кого? Что? - переспросила бабка.
  - Про Смарагда я говорю, - громко повторил Иван Исаевич.
  - Да, Смарагд... Ведь он у нас блаженненький, рассудком поврежденный... Да Господь с ним, авось всех нас поумнее будет, коли благую часть избрал для себя. Старуха перекрестилась на образа и зашептала какую-то молитву. Все, словно опомнившись, встали с места и прочли перед трапезой "Очи всех, Господи, на тя уповают".
  Наталья Модестовна все не приходила. Наконец, кто-то широко распахнул дверь на веранду, но ожидания Николая Исаевича снова не сбылись: перед его взором предстала молодая, миловидная девушка лет 18, с каким-то слишком уж восторженным и счастливым взглядом. В руках она держала огромный букет цветов из иван-чая, васильков и прочей полевой сорности, который отчего-то вызывал в ней необыкновенное восхищение. Она бросила его на стол, чем вызвала скрытое недовольство экономки, и защебетала:
  - Мы были сейчас с Наташей в поле... Господи, какая же там благодать! Все цветет, зелень везде... Простор без конца и края. Ах, как хорошо, как хорошо.
  - Да садись, не тараторь. Где Наташа? - оборвал ее Модест Саввич.
  - В саду, будет сейчас, - восторженно отозвалась девушка и присела на краю стола.
  - Веник бы свой убрала, - строго заметила экономка Фотинья.
  - Какой же это веник? Это цветы полевые. Ничего то вы не понимаете, Фотиньюшка. Красота то ведь какая!
  - Красота то красота, да здесь не место им, - пробурчала экономка, убирая букет со скатерти.
  - А у нас гости, Нина. Что ж не привечаешь их? - сказал Модест Саввич.
  Нина в своей восторженной суете и впрямь не заметила гостей, отчего сильно смутилась, и, вскочив с места поздоровалась с Иваном Исаевичем, которого вероятно хорошо знала. Потом взглянула на Николая, рассматривала его долго и с необычным любопытством, после чего вдруг ахнула и воскликнула радостно и изумленно, - иначе вероятно она просто не могла говорить:
  - А вы не брат ли Ивана Исаевича будете? Николай?
  - Да, брат. А как вы угадали?
  - Да уж сколько я слышала о вас от Наташи.
  Николай Исаевич немного смутился, но никто кроме него словам Нины значения не предал.
  - Это сиротка, с детства у нас живет, - пояснил Модест Саввич Николаю, - Нина ее зовут, Нина Исаковна Лаврушина.
  Наконец появилась и она! В легком летнем платье, с цветами в волосах, еще более прекрасная, чем была прежде, во время первых их встреч. Только глаза ее из строгих и неподвижных стали сияющими и легкий оттенок задумчивости коснулся ее совершенных черт.
  Она еще с порога предугадала, прочувствовала близость любимого человека, и потому первый взгляд ее остановился именно на Башкирцеве, и сколько удивления и восторга было в нем!
  Он поднялся со стула и поклонился ей, она, опустив глаза, отдала поклон и пожала руку кузену. За столом она поместилась рядом с Ниной и за все время чаепития ни взглянула на Николая ни разу, отчего тот, время от времени бросавший на нее самые страстные взгляды, встревожился не на шутку.
  - Вы останетесь на ужин? - поинтересовалась у Башкирцева хозяйка.
  Он поспешил согласиться в надежде, что хоть за ужином или после него ему удастся перекинуться с любимой хоть парой слов. Да если и не удастся, что из того? Главное, что она здесь рядом, в метре от него, и он может видеть ее. Разве этого мало?
  После чая хозяин предложил мужчинам поиграть до ужина в карты, а женщинам прогуляться в саду, на что Николай охотно согласился. За картами он всячески пытался сыскать расположение Модеста Саввича, и своим упорством добился того, что его поведение стало вызывать у хозяина некоторое недоумение. Он понимал, что ведет себя как-то не так, и ироничный взгляд старшего брата подтверждал его догадки, но ничего поделать с собой он не мог. Просидев за преферансом порядком двух часов, и, проиграв значительную сумму денег, которые Модест Саввич конечно же не взял, Башкирцев вместе со всеми пошел к ужину где вновь очутился с предметом своего сердца на разных концах стола.
  Наталья Модестовна вела себя слишком сдержанно и не проявляла к Николаю Исаевичу ни малейшего участия, и ему было не по себе от такой холодности. Так ничего и не добившись, он поблагодарил хозяев за сердечный прием, и, сославшись на усталость с дороги, начал собираться домой. Когда же Евпраксия Азарьевна пригласила его на завтрашний торжественный обед, посвященный приезду ее старшего сына, Николай Исаевич ответил, что не знает, будет ли у него завтра свободное время и с упреком взглянул на Наталью Модестовну которая вновь не удостоила его даже взглядом. Расстроенный и злой, вышел он от Хороблевых и снача