После завтрака большинство ходячих больных мстинской больнички смотрели по телевизору Клуб кинопутешествий. Показывали далёкую, жаркую страну Нигерию. Потом, когда на экране запел военный хор, все разошлись по палатам - наступало время врачебного обхода. Лишь Иван Платонович Полушкин, мужичок малого роста, с лицом ясноглазым, простодушным, остался у телевизора. Могло показаться, что он с интересом смотрит на военный хор, однако на самом деле не видел он и не слышал ничего, неподвижные глаза его были направлены куда-то вдаль сквозь телевизор, стену и, может, ещё дальше. Занимал его странный вопрос: отчего негры, только что виденные в Нигерии, чёрные?
По всем умозаключениям, природа тут что-то напутала. Иван Платонович по собственному опыту знал, что солнце сильно нагревает всё тёмное и, наоборот, как бы не пристаёт к светлому. Недаром в жару носят белые рубахи. А тут Африка, эдакое пекло, а люди чёрной кожи. Такую смоляную шевелюру - северным людям, где солнца маловато. А зачем она жителям знойной Африки?
Иван Платонович так увлёкся решением этой непосильной загадки, что не заметил, как закурил папироску, хотя курить разрешалось только в туалете, и вовсе забыл о врачебном обходе.
- Доктор идёт, - негромко крикнула уборщица. Но она предупредила поздно.
Иван Платонович только успел ткнуть папироску в горшок герани, стоящий на подоконнике, как в сопровождении медсестры и двух практикантов вошёл главный, он же, впрочем, и единственный врач маленькой больницы.
- Полушкин, ты почему не в палате, - спросил Анатолий Иванович, сверкнув очками. - Идите, я сейчас, - сказал он сопровождающим.
- Забылся, извиняюсь... - Взгляд у Полушкина был такой робкий, что доктор смягчился.
- Как нога?
- Хорошо. Пора бы на выписку, Анатолий Иванович.
Доктор посмотрел на слоившийся в комнате дым, перевёл взгляд на экран, протёр очки носовым платком.
- Значит, хотите на выписку?
- А как же. Дома, сами понимаете, делов много.
- Ладно. На днях выгоним тебя, Полушкин. Открой форточку и иди в палату.
Доктор хотел уходить, но Иван Платонович встал и спросил:
- Извиняюсь, конечно, Анатолий Иванович, но, так как вы человек научный, хочу спросить о такой штуковине: отчего, растолкуйте, негры чёрные?
Анатолий Иванович пристально поглядел на ждущее ответа лицо Полушкина. Несколько наслышанный о странностях его, доктор старался понять - не разыгрывает ли его этот малорослый мужичок.
- Спите хорошо?
- Как бы сказать. Не очень. С перекурами.
- Попросите у сестры снотворное. И не забивайте голову, - доктор поискал выражение помягче, - всякими тритатушками.
- Какие же это тритатушки? - обиделся Полушкин.
А доктор подумал, выходя: "А действительно - почему чёрные?". И в течение дня он не раз возвращался к странному вопросу.
Придя в палату, Полушкин лёг поверх одеяла на койку и несколько минут смотрел на лампочку.
- Золотой мужик Анатолий Иванович. Курящим меня засёк. А ничего, обошлось, - обращаясь к соседу, произнёс Полушкин. Тот пожевал толстыми губами, приоткрыл глаза.
- В Петергофе не бывали?
- Не доводилось.
- Там стоит под фонтаном один золотой мужик. Да и то - ножичком поскобли - позолота.
Полушкин смекнул, куда клонит сосед Матвей Филиппыч.
- Это вы зря так огулом. Люди, конечно, всяких мастей имеются. Но есть и отличные.
Матвей Филиппыч, большой, тяжёлый мужчина, закрыл глаза и умолк. К нему за две недели пребывания в больничке ни разу не пришла жена. И он думал о ней плохо. Он о всех людях думал плохо. К Полушкину тоже всего однажды явилась супруга, но он понимал, что одной недосуг ей, и потому не сердился. Ел он всегда немного, а на курево есть малость деньжат.
- Да, тоже вот научный человек, а, выходит, и он не всё знает, - продолжал сам с собой Полушкин. - Конечно, никто всего знать не может. У каждого свой участок ума... Вот вы, Матвей Филиппыч, никогда не думали: отчего негры чёрные?
Сосед открыл один глаз, пожевал губами и ничего не ответил.
- Выходит, тоже не знаете. Что ж, вполне может быть, что никто на свете не знает. С другой стороны, раз есть вопрос, должен появиться ответ. Как вы считаете?
- Бог с ними, с неграми, - равнодушно пробормотал сосед.
Иван Платонович почесал зажившую ногу, что-то напевая, взял с тумбочки вчерашнюю газету, принялся читать. Читал он медленно, слегка шевеля губами, водя пальцем по строчкам, останавливаясь после всякого куска, чтобы осмыслить прочитанное. Подвижное лицо его то хмурилось, то освещалось улыбкой, так что со стороны казалось, читает он не газету, а что-то необычайно увлекательное. В особо интересных, по его мнению, местах Полушкин щёлкал ногтем по газете, кивал головой, и его подмывало с кем-нибудь поделиться. Он был из тех, над кем почему-то посмеиваются никогда не удивляющиеся люди. Впрочем, Иван Платонович не обижался ни на кого.
- Дивья, - хмыкнул он наконец, не выдержав молчания, и щёлкнул ногтем по газете. - Вы не спите, Матвей Филиппович?
Сосед сощурился, как от яркого света.
- Вот пишут в статейке - трактор загорелся на поле. А тракторист тушить его принялся. Герой, говорят. А я вас спросить желаю - что за штуковина такая героизм?
- Героизм и есть героизм, - нехотя ответил сосед и, тяжело нагнувшись, сплюнул в утку.
- То-то и выходит, слабое, извиняюсь, объяснение. Я так думаю - героизм всегда там, где непорядок, плохой расчёт, недогляд. А где порядок, там героизм ни к чему.
- А космос?
- При чем тут космос. Вовсе ни при чём. Если в космосе случится героизм, то, извиняюсь, выходит, не совсем готов космонавт к полёту. Это точно.
Иван Платонович некоторое время глядел на лампочку, обдумывая, действительно ли точно, и, утвердившись, продолжил чтение. Минут через пять вновь усмехнулся, щёлкнув ногтем.
- Опять дивья. Вот пишут о хамстве. Вы не спите?
- Ну.
- Хочу, извиняюсь, спросить вас: что за штуковина такая хамство?
- Хамство и есть хамство.
- Слабое ваше объяснение, Матвей Филиппыч. Пишут - в трамвае мужчина женщину в давке толкнул, а в автобусе парень старушку сильно задел. Опять же пишут, без очереди дядя лез в кассу. А почему?
- Потому, - меланхолически заключил сосед. Пытливый Полушкин поднадоел ему. Клонило в сон, а Полушкин не унимался:
- В том и закавыка. Не в хаме дело, а в более глубоких корнях. Хочу спросить вас: что произойдёт при другом положении? Например, пустите не десять трамваев, а сто. Автобусов - триста. Магазинов вместо пяти - пятьдесят открой. Я тогда в трамвай сяду чин чином, в окошечко наблюдать стану. И никто меня не толкнёт, и мне некого шпынять. В магазин явлюсь чин чинарём. Народу два человека. Мне рады, и я рад. Беру что хочу, и никакого хамства. Вы не спите?
- Ну.
- Согласны с таким видом?
- Философия это одна. Хам - всегда хам.
- Какая же, извиняюсь, философия. Жизнь, а не философия.
- Бог с ними, - неопределённо отпустил сосед.
- Бог, говорите. Пустое слово...
Иван Платонович положил газету и стал размышлять, пустое ли это слово или что-нибудь оно обозначает, и когда пришёл к определённому выводу и хотел вызвать на разговор соседа - тот уже спал с длинными присвистами. "Притворяется", - решил Полушкин и пошёл покурить.
После обеда, одевшись потеплей, он отправился на прогулку в парк. Больные прохаживались по дорожкам парами, сидели на лавочках, подставляя лица солнцу. Кто-то разгребал деревянной лопатой снег возле беседки, кто-то переговаривался с родственниками через дыру в заборе. Полушкин сделал два круга, полюбовался на синиц, суетящихся у кормушек, сделанных из кефирных коробок. Потом подался вниз к реке. Рядом с избушкой покойницкой знакомый железнодорожник Михаил Семёнович, глубоко дыша носом и вытягивая руки, сосредоточенно приседал.
- Добрый денёк! - поздоровался Полушкин.
- Добер день, только сам как тень, - ответил балагур Михаил Семёнович, продолжая приседать. Он всегда говорил складно, прибаутками, которые чаще всего сам и слагал на любой случай.
- Солнышко к весне повернулось.
- Солнце движется к весне, хотца лечь на печь к жене, - мигом сочинил железнодорожник, сменив приседания на поклоны.
- Физкультурой упражняетесь?
- В здоровом теле - дух здоров.
- Это верно, - согласился Полушкин, продолжая свой путь, а когда добрёл до реки, стал думать: верна ли эта поговорка. Думать ему нравилось. Удивительным и непривычно интересным казался сам процесс, в результате которого собственным разумением можно разрешать всякие вопросы, подвергать сомнению разрешённое. У себя дома в деревне думать над мудрёным, к делу не относящимся было некогда. В отличие от горожанина, не связанного и не подчинённого природным циклам, у жителя деревни с ранней весны до поздней осени страда находит на страду, забота сменяется заботой, и не может он прозевать время посева, покоса, огородных работ, жатвы, выгона и дойки коровы. Зимой - тоже дело за делом. Как большинство деревенских, Иван Платонович вставал в пять утра, отхлопотав день, в девять вечера проваливался в сон, и так без роздыху летели дни, годы, жизнь, пока не повредил, упав с чердачной лестницы, колено и не угодил в больничку на станции Мста.
И, как бы механически заведённый, бежавший куда-то, живущий на ходу, он внезапно остановился, обречённый на неподвижное, бездеятельное лежание. До этой остановки Иван Платонович не вспомнил бы такого досужего часа, чтобы просто сидеть и думать. Да и о чём? Он словно от рождения знал всё, что надо ему знать: как отбить косу, сметать стог, направить пилу. Он делал множество от века привычных работ автоматически, не размышляя, как курил, дышал, ходил по земле. И всякое не занятое трудом, праздное времяпрепровождение - баня, застолье, приём гостей, сон, даже простой перекур - всё было не праздным, а имело определённое промежуточное назначение.
Дома он ничего не читал. Изредка удомельскую многотиражку. Здесь же, живя в каком-то остановившемся, медленном мире, никуда не торопясь, не заботясь ни о чём, он принялся читать большие газеты, журналы, книги. Отоспавшись в первые несколько дней за всю жизнь, он по ночам почитывал или думал. И вскоре пришёл к выводу, что думать - самое интересное занятие.
"Нет, пожалуй, наоборот, - решил Полушкин, стоя у берега Мсты, - коли дух здоров, то и тело крепко. Говорят ведь - тоска сушит, печаль гложет. А отчего печаль? Мелкие события сердца печалят. Вот Гришка - живёт кучеряво, не пьёт, не курит, а потерял четвертной - кондрашка хватила. Дивья! Из-за бумажки лощёной - беда. Всё равно с собой туда ничего не возьмёшь...".
Иван Платонович посмотрел на избушку покойницкой. Хозяин этого заведения дядя Митя скалывал ломиком наледь у входа. Полушкин сел на лавку.
- Покурите, дядя Митя, - предложил он.
Митя остановил ломик, снял рукавицу, прижав пальцем одну ноздрю, освободил нос.
- Не курим.
- И никогда не куривали?
- Пацаном баловался.
Иван Платонович поглядел на небритое, матёрое лицо служителя покойницкой и не мог представить, что он когда-то был пацаном.
- Бросили, выходит?
- Бросил.
- Для укрепления здоровья или по другим причинам?
- Батя мой как-то увидал с цигаркой и сказал: "Брось, Митя". И бросил.
- Так просто?
- Чего ж хитрого.
Полушкин помолчал, спросил:
- Не страшно тут?
- А чего страшиться?
- Покойники всё же.
- Кому-то надобно и здесь состоять.
- Больно мрачно, мрачно, - повторил Полушкин и подумал, что всё же здоровый и нормальный человек нашёл бы другое дело. Сам бы он и за тыщу не согласился здесь служить.
- Ко всему привычка приходит, - сказал Митя и освободил другую ноздрю. - А что ж зазорного. Все сюда угодим в разные сроки.
- Это, конечно, верно, - согласился Иван Платонович. - Что начало, что конец - у всех одинаково. Разница в серёдке. Только хочу спросить - всегда ли так будет?
- Чего всегда?
- Умирать человеку.
- Как иначе. Что рождается, то и умирать обязано.
- Невероятное объяснение. Человек в силах побороть смерть. Такие штуковины открыл. А кончает, как ворона. Вот погодите, не улыбайтесь. Жить будет любой, пока не надоест.
- Живое - смертно.
- Помимо человека - это понятно. А людской ум и смерть одолеть должен. Иначе смысла жизненного нет, если и доброму и злобному один предел. Телесное, конечно, износ имеет, а память?
- Библия это.
- Какая же тут Библия. Правда и научность. Конечно, не завтра такие штуки. Но лет через пятьсот. Или тысячу. Что тогда будет - трудно представить...
Митя вздохнул, надел рукавицы и продолжал стучать ломиком.
Поздно вечером Иван Платонович, стоя у открытой форточки курилки, опять мечтал, что будет через тысячу лет, потом занялся звёздами, дивясь их множеству и расположению, размышляя, есть ли там, в этой чёрной бездне, живые существа. И так же как не мог он вообразить, что будет через тысячу лет, так и не мог представить облик этих живых существ. Все они походили на знакомых ему людей...
А утром он узнал, что его выписывают.
- Ну, так отчего негры чёрные? - с усмешкой спросил Анатолий Иванович, прощаясь.
- Не знаю. Тут нужен научный ум...
Он вышел из больнички на щипкий морозец, поглядел на серое, как осиная бумага, небо. Под валенками, латанными на задах кожей, звучала снежная дорога, воздух холодил ноздри. "Славно!" - восхитился он, беря направление к вокзалу.
- Огонька не дадите, папаша, - спросил, останавливаясь, молодой человек с русыми жидкими усиками.
- Возьмите коробок. У меня лишний имеется.
- Благодарю.
"Славно!" - повторил Иван Платонович, и было ему так беспричинно хорошо, что шёл он улыбаясь до самого вокзала...
После встречи с женой и сыном, после небольшой отметы в честь поправки и возвращения один только день и побыл без дела Иван Платонович. Осматривал двор, прошёл по селу, беседуя со всяким встречным, а уже на следующее утро, взяв у бригадира лошадь, поехал в лес готовить дрова. Он сделал три возки, как с фермы прибежала жена.
- Не распрягай лошадь-то. С Настей договорилась насчёт сена. Стожок-то, что у озера, продать хочет. Покуда лошадь - езжай, Ваня...
Он поехал за сеном. Стожок был невелик - пудов на тридцать. За два раза перевёз. Набил надсарай. На другой день пилили с сыном дрова. С отвычки умаялся, ломило в пояснице, болели ослабшие мышцы, пальцы набухли и потеряли чувствительность.
За ужином у него упал на пол бутерброд. Упал, конечно, маслом вниз. Иван Платонович хотел было размыслить - отчего всякий бутерброд падает именно маслом вниз, есть ли тут закон, и если есть, то как его объяснить, но усталая голова соображала плохо. Он поел, ни о чём не думая, покурил и в половине девятого улёгся спать.
Впервые за долгое время спал он крепко, без сновидений, без просыпу. И снова в прежнем, от века заведённом ритме потекли дни. В должности звеньевого опять он вставал в пять утра, торопился на ферму, вешал корма, помогал грузить фляги с молоком, бегал по дворам, уговаривал пенсионных старух поработать на дойке вместо подгулявшей или заболевшей доярки, хлопотал дома.
И уже некогда было думать о чёрных неграх и звёздах, о простом и сложном, о жизни и смерти.