Аннотация: Мир устроен нормально до тех пор,пока он тебя не поломал
Написано в соавторстве c Т. Юриной (мой вариант)
I
Эта история могла произойти в любом городе и в любое время, но так уж вышло, что она произошла именно там, где произошла. Весь день Мохов бродил по каменным ущельям города, с удовольствием сморкался и покашливал. Его сердце учащенно билось, как у эстета, увидевшего мало кому доступные шедевры. Мохову не хватало слов, чтобы выразить восхищение архитектурой дорогих сердцу мест. Дряхлость с осыпавшейся штукатуркой, темные провалы глазниц и не замаранная душа, притаившаяся в грязных подъездах, вызывали у Мохова благоговейный трепет. Халупы града, шагающего из века в век, напоминали ему себя любимого. С виду руины, а на деле — покрытые налетом времени дворцы, не утратившие гордости и величия! Насладившись обветшавшим великолепием, Мохов бросил якорь в забегаловке. За столиком напротив него вяло жевал гамбургер толстый, лоснящийся негр. «Какого лешего ему не сидится в Африке или облюбованной за последние двести лет Америке? Какой бес занес его в заснеженную Россию? Может, это предок Пушкина решил прокатиться по памятным местам?» — размышлял Мохов. Негр врезал граммов пятьдесят, запихал в безразмерный рот половину гамбургера и проглотил, не жуя. После чего уставился на Мохова выпуклыми рачьими глазами. Мохов — на него. В какой-то момент Мохову показалось, что сейчас негр достанет из-за пазухи саксофон и заиграет хриплый джаз. Негр обманул ожидания Мохова, вытер салфеткой похожие на кислородные баллоны губы и ушел поступью каменного гостя. «Сволочь!» — почему-то подумал Мохов и вслед за негром покинул забегаловку.
Скука и необъяснимая тоска охватили Мохова. На него накатывало нечто подобное ни с того ни с сего, вдруг. Он сидел дома у расписанных морозом окон. Зима и сумерки... и на дворе, и на душе. Мохову было зябко от ожидания чего-то гнусного. Хорошего ждать уже не приходилось. Паниковать, он не паниковал — не из того теста слеплен, но слегка мандражировал. Потемки незаметно заполнили комнату и добавили тревоги. Мохов поднялся, чтобы включить свет и невзначай кашлянул. Чересчур прыткая челюсть ускакала под диван. Старик пошарил рукой — не достать. «Надо бы веником», — подумал он, но было лень двигаться. Скверные ожидания реализовались самым банальным образом. «Ладно, черт с ней, с челюстью, — безразлично махнул рукой Мохов. — Сяду на бульоны и кефир. Авось на пользу пойдет. А то от одышки спасу нет!» Он лег на диван, давший политическое убежище сбежавшим зубам, и окунулся в воспоминания. Перед глазами старика мутным шлейфом поплыли еще живые, и уже отжившее свое соседи.
Лет двадцать назад, напротив квартиры Мохова, поселились беженцы из Киргизии. Глава семьи, горбун с редкой шевелюрой и руками орангутанга всегда находил деньги на пьянку и никогда — на опохмелку: не умел экономно распределять средства, пропивал все сразу. Килограмм портвейна делал его просветленным. Сосед говорил такие умные вещи, замешанные на восточной мудрости, что в медвытрезвитель его брать не решались и сразу оформляли в психушку. Провентилировав мозги, его возвращали жене — маленькой, мумифицированной женщине с огромными глазами на желтом лице. Горбун навещал Мохова по утрам. Его черные восточные глаза умоляли: «Дай что-нибудь, — трубы горят». Из труб несло перегаром, и сомневаться в честности соседа не приходилось. Со временем «просветленный» выпил все аптечные настойки и валокордин, оставшиеся у Мохова от прежних жен, и уже косился на флакон давно протухшего одеколона, которым Мохов не пользовался. Визиты горбуна до такой степени утомили Мохова, что он того возненавидел. Как-то вечером в квартиру Мохова влетела супруга алкоголика. Взвинченная до предела она первым делом извинилась и заперлась в ванной. Послышался шум воды и тихий мат с акцентом.
— Мы только ремонт закончили, — начала оправдываться она, выйдя из ванной. — Не успела с работы прийти, а этот стал деньги клянчить. Не дала. Пожарила яичницу, зову его, а он не идет. Решила посмотреть, чего он затих. Вхожу в комнату, — женщина выругалась, — а этот шайтан навалил прямо на ковер и смотрит на меня с такой злостью! Меня аж затрясло. Он же взял и пнул в меня эту кучу. Промахнулся! Теперь заново придется обои клеить.
«Плохо быть жадной, еще хуже — с жадиной жить! — раскинул мозгами Мохов, но из деликатности промолчал. — Дала бы придурку червонец, и не было бы катаклизма. А так сама в говне и ремонт в копейку влетит!»
— Не переживайте, бывает и хуже, — принялся успокаивать он женщину. — Вон, Барков, автор «Срамных од», взял да и утопился в выгребной яме. Устал от пьяной жизни и нырнул. Представляете? Любая невоздержанность приближает час смерти. Ну да что теперь об этом... Пережить самого себя невозможно.
Соседку настолько ошарашили свалившиеся с неба проблемы, что она не могла понять, о чем говорит Мохов. Она извинилась за беспокойство и убежала. Через стенку отчетливо донеслись крики и шум борьбы.
Прошел месяц или чуть больше. Мохов уже забыл про семейный скандал, как соседка снова ворвалась к нему без стука и вытянула струной свое высохшее тело. Ее большие глаза влажно блестели.
— Карим помер! — выдохнула она и обвисла. — Пошел в туалет и...
Заключение о смерти зафиксировало кровоизлияние в мозг. Видимо, сосед чересчур сильно напрягся. Отношение Мохова к покойному резко изменилось. Он, Мохов, вообще уважал мертвецов. Только эта категория граждан, по его убеждениям, не была способна на гадости. Чтобы увидеть ум, честь и совесть нашей эпохи, полагал Мохов, надо сходить на кладбище — все достойные там.
Подъезд, в котором проживал Мохов, напоминал заповедник для сумасшедших. На пятом этаже обитала странная семейка. Клавдия Петровна, хозяйка квартиры, страдала падучей болезнью. Не черной немощью, не эпилепсией, а просто падучей. Как увидит подходящее местечко, так и падает. И может лежать неподвижно часами. Дочь ее, Зоя-Самосвал, пошла в мать. Но валяться предпочитала на кучах щебня или песка. И не просто валяться, а принимать соблазнительные позы. Чаще всего стоять на коленях, уткнувшись головой в землю. Спит она в таком положении, а со стороны кажется, будто работает, будто что-то ищет. Глава этой семейки, Поллинарий Викторович, обладал шикарным по красоте и воздействию на мозг прозвищем — Фенобарбитал. Он был настолько самодостаточен, что ему завидовал Бог. Поллинарий Викторович мог спать стоя! Его парадоксальная способность вызывала у врачей массу вопросов и не находила ответа. Спал Фенобарбитал где придется: в общественном транспорте, на работе, на улице. Он мог спать сутками и принимать пищу во сне. Он и в туалет ходил во сне, после чего медперсоналу приходилось его срочно переодевать. Однажды Поллинарий Викторович проснулся и удивленно осмотрел палату. Увидев рядом на стуле дремавшую жену, он толкнул ее в бок.
— Ты мне снилась в гробу. Выглядела потрясающе! — сказал он ей восхищенно.
Горькая правда оставила осадок в душе Клавдии Петровны, но не оставила сомнений в искренности мужа. Фенобарбитал был прав. В гробу Клавдия Петровна смотрелась бы гораздо симпотичнее, чем в застиранном халате и стоптанных дырявых тапках. Женщина этого не понимала и возмутилась. Они поссорились и снова уснули. Не семья, а царство Морфея! Они так и ушли на тот свет, не выходя из привычного состояния. Куда подевалась их дочь, никто не знал. Ходили слухи, что ей интересовались черные риэлторы. Вскоре их жилплощадь заняла Анна Семеновна Теребитько.
Имя Анна у Мохова ассоциировалось с рельсами. Виной тому было творчество Льва Толстого и Булгакова, ни дна им, ни покрышки! Теребитько, строгая женщина с солдатской выправкой, работала контролером. Могла взглядом останавливать трамвай, по запаху выявляла безбилетников и определяла количество наличных в кошельке, не заглядывая в него. Способности у нее были неограниченные, одна беда — с мужиками не везло: умирали в медовый месяц. Взглядом убивала она их, утверждали сплетницы. Тяжелый у нее был взгляд, чугунный, можно сказать. Посмотрит, как гирей по башке шарахнет. Не везло, в общем, ей в любви.
Теребитько строила Мохову глазки, но он решил не рисковать и правильно сделал. Предчувствие оградило его от разыгравшейся вскоре драмы. За плечами Мохова и так маячила пара неудачных браков с постоянным нытьем жен и навещающих их тещ. «И опыт, сын ошибок трудных» привел к убеждению, что чем чаще наступаешь на грабли, тем сильнее их ненавидишь. Кроме воспоминаний от супружеской маеты у Мохова остались подушки, которым он дал имена бывших жен. В минуты нервного расстройства Мохов душил их или пинал со словами: «Вот вам, суки, за искалеченную жизнь!» Угомонившись, он взбивал подушки, приводил их в должное состояние и хоронил под саваном узорчатых накидок.
Черт с ними, с граблями и подушками, вернемся к Теребитько. Так вот, Анну Семеновну сшибло трамваем. Сшибло конкретно! Ротозеи долго разглядывали форменную шинель, нафаршированную останками контролера и башмак, из которого выглядывала отрезанная ступня.
— Зазевалась, не успела отскочить, — говорил кто-то из свидетелей трагедии.
Мохов не переживал из-за того, что кто-то чего-то не успел. Главное, что человек успел родиться и успел умереть. Третьего не дано! «А чему, собственно удивляться? — думал он о нелепой смерти Теребитько. — Ускользнуть от неизбежности — невозможно!» Больше Мохову никто глазки не строил, и он продолжил одиночное плавание.
Под ним на кровати с панцирной сеткой и шарами-набалдашниками на железных с облупившейся краской спинках постанывала Ольга Карловна Гауш. Стонала не под самим Моховым, стонала этажом ниже, и никак не могла окочуриться. Видимо, чувство заплесневелой вины не давало. Иногда по ночам она капризничала. «Дайте мне яду!» — кричала она. Кричала надрывно, настраивая против себя весь подъезд. Впрочем, — все по порядку. Давным-давно Мохов влюбился в нее. Влюбился так, что не находил себе места. В моменты, когда Ольга Карловна, тогда — просто Оля, на лавке щелкала семечки, Мохов подсаживался к ней и незаметно прижимался. «Не кисни, у тебя все впереди!» — говорила она и давала конфету. Глупая баба! Мохов хотел совсем другого! Гауш не догадывалась о желаниях соседа — сказывалась разница в возрасте: Мохову было пять, ей — двадцать с копейками. Вообще, женская глупость непостижима, как загадка Атлантиды: неизвестно, где и как рождается, и неизвестно, где и как умирает. Гауш надеялась встретить богатого и умного кавалера. Она была уверена, что так и будет! Оптимистка хренова!
Мало кто понимает, что мир устроен нормально лишь до тех пор, пока он тебя не переломал. Не понимала этого и Ольга Карловна. И вот прошли годы. Вылетели в трубу, оставив после себя запах гнилых зубов и пепел на висках. Да, уж... Оптимисты первыми лезут в петлю, когда наступают тяжелые времена. А так хорохорятся, советы дают: «Не кисни, все еще впереди!»
Ясно дело, что впереди. Но что? Там ничего, кроме смерти. Если бы Ольга Карловна вовремя ответила на чувства юного воздыхателя, не корчила бы из себя принцессу, Мохов непременно бы ее отравил. Отравил бы немедля, из гуманных соображений! Удовлетворил бы, так сказать, ее заветное желание. Но не судьба. Теперь пусть мается, несносная старуха!
II
В ночь перед Рождеством по улицам носилась вьюга. Бесновалась и куражилась, швыряя в окна снежную крупу. В унисон ее завываниям за стенами что-то скрипело и стонало. Сквозняк гулял по квартире Мохова. Старик собирался заклеить полосками из газет рассохшиеся рамы, да так и не собрался. Сказывалась старческая лень, усугубленная одиночеством. От свистопляски за окнами Мохову стало неуютно и тревожно. Ему казалось, что именно в такие моменты приходит смерть. На всякий случай Мохов проверил замок, убедился в его надежности и, шлепая тап-ками, поплелся на кухню. Он еще не успел поставить чайник, как снизу донеся крик Ольги Карловны. То ли перемена погоды усилила ее боли, то ли ей просто захотелось поглумиться над со-седями, но кричала Гауш оглушительно и зло. От этого душераздирающего крика озябшего Мохова бросило в жар. Пощипывая тело, горячая волна опускалась все ниже и ниже. Зацепилась за острые колени да там и застряла, и ноги старика по-прежнему мерзли. Голова Мохова закружилась, стала невесомой и как будто бы чужой. Перед глазами замельтешили черные точки, увеличивающиеся в размерах. Они плавно меняли очертания, принимая образы то раздавленной трамваем Теребитько, Карима, почившего на унитазе, а то превращались в полупрозрачную Ольгу Карловну.
Ее седые не расчесанные волосы щекотали Мохову лицо, лезли в рот. Гауш смеялась и набивалась в жены. Мохова вырвало. Слабость подкосила колени старика. Он сполз по стене и уселся прямо в зловонную жижу. Крик Ольги Карловны то приближался и рвал перепонки, то становился похожим на удаляющееся эхо. «Чертова Горгона! Скорее бы ты сдохла!» — в изнеможении подумал Мохов и вытянулся на полу. Перед ним вновь замаячил образ Ольги Карловны. Мохов схватил бывшую любовь за глотку и сдавил что было сил. Шея у Гауш оказалась пластилиновой и легко сжалась в ладонях. Голова Ольги Карловны с шипением оторвалась. Как сдувающийся шарик, истерично заметалась по комнате.
Наконец тьма поглотила видения, и упругая тишина заткнула уши Мохова. Очнулся он на больничной койке. Кто и как узнал о постигшей его беде и вызвал скорую, он не знал. Его пару раз осматривал доктор. Измерив давление, он что-то говорил по-латыни симпатичной медсестре. Та в ответ кивала и записывала указания в блокнотик. Мохова около недели держали на капельнице и кололи какими-то препаратами. Перед выпиской его навестил говорящий по-латыни врач. Ничего толком не сказал, так покрутился вокруг да около, назначил лекарства и ушел с чувством выполненного долга. «Надо бы обратиться к другому, более опытному. Послушать, какой диагноз поставит», — твердо решил старик, покидая больничные стены. Но к другому врачу Мохов не пошел. Дома его ждала потрясающая новость: в злополучную рождественскую ночь скончалась Ольга Карловна, а фельдшера, вызванные соседями, перепутали этажи и вломились в его квартиру... Вот оно — провидение! Мохов глотал прописанные таблетки и, как ему казалось, чувствовал себя лучше.
III
Незаметно миновали зима и дряблая весна с легким дурманом сирени. Миновало и не особо теплое лето с убогими белыми ночами, изводящее Мохова бессонницей. Осунувшийся старик мелкими шажками измерял длину петербургских улиц. Его уже не впечатляла архитектура, не восхищали каменные львы и разводной мост, он просто бродил по давно заведенной привычке. Бродил и бубнил, выражая свое неудовольствие то тем, то этим.
— Накрылся август, завтра — сентябрь! Мамаши с цветами потащат в школу своих сопливых детей. На торжественных линейках начнут болтать о пользе образования, то да се... А в парке вон наркоманы на лавках кемарят, и никому до них нет дела! Люди добрые, вы только гляньте, сколько их развелось! Из каких щелей выползли эти монстры с неподвижными змеиными глазами? — вслух рассуждал Мохов, всплескивая на ходу руками. Прохожие с интересом смотрели на чудаковатого старика, разговаривающего неизвестно с кем. Мохов этого не замечал и продолжил тираду о том, что в последнее время дети рождаются с иглой в голодной вене, что государство не туда смотрит и все такое. Наконец он выдохся, в сердцах плюнул и потопал домой.
Природа, будто компенсируя допущенные ранее огрехи, подарила прекрасную осень. Уже который день стояли погожие деньки, сшитые прозрачной паутиной. Закованная в гранит Карповка радостно переливалась на солнце и слепила глаза. Раздраженный ее бесшабашной радостью город крепко сжал речку каменными ладонями и кормил своими нечистотами. Впрочем, внешне все выглядело прилично: ржавые трубы, из которых Карповка хлебала ядовитый коктейль, укрывали асфальт и брусчатка; над ними пестрели вывески парикмахерских, кафе и прочих заведений.
Окна Моховской квартиры выходили на набережную. Созерцание текущей воды да говорящий ящик с бесконечной рекламой стали основными развлечениями пенсионера с тех пор, как заглянувшая в подъезд старуха скосила более-менее жизнерадостных соседей. Смерти Мохов не особо боялся, но и радости от встречи с ней не испытывал. На всякий пожарный он вставил в дверь пару дополнительных замков, наивно полагая, что незваная гостья теперь не застанет его врасплох, постучится, потопчется и уйдет не солоно хлебавши. Вид из окна и остатки воображения помогали старику рисовать в сознании живописные картинки. Он представлял себя то Ихтиандром в сверкающем костюме из чешуи, то бородатым Нептуном с осетром на трезубце, а то просто гуляющим по воде. Последняя картинка ему нравилась больше всего и чаще всего возникала перед глазами. Нафантазировавшись и устав от безделья, он ложился отдыхать.
Время от времени Мохов перечитывал мифы древней Греции, было в них что-то для него родное, потихоньку сходил с ума и чувствовал себя вполне комфортно. «Встревоженный царь приказал заточить красавицу Данаю в глубокое подземелье, чтобы она никогда не стала матерью. Но нет преград для всевидящего и всемогущего Зевса!..» — чтение утомило Мохова. Он отложил книжку, погасил настольную лампу и расплющил нос о стекло. Рассвет только занимался, добавляя в сумрак перламутровые тона. Над Карповкой клубился туман. Увязнув в его клочьях, воображение Мохова дало осечку, и старик задремал.
Утро стремительно набирало обороты, гоняло по тротуарам мелкий сор и ощипывало с кустов увядшую листву. Притормозив у скрюченного на скамейке тела, оно запустило холодные пальцы тому за шиворот и с дребезжащим смехом покатилось по трамвайным рельсам. Мужчина присел на лавке, поежился, широко зевнул и заглянул в урну. Ничего ценного в ней не оказалось. Тогда он поплелся к реке — смыть остатки сна. Метрах в трех от воды, на гранитных ступенях свернулась калачиком бабенка, хорошо известная в кругах подзаборной богемы. «Любовью во хмелю не занимаюсь: эффект не тот!» — не уставала пояснять она отвергнутым ухажерам, за что была неоднократно бита. Трезвой ее никто не видел, и надежды на близость выглядели иллюзорными. Опираясь на эти факты, мужик считал ее девственницей. «Ей-богу, как дворняжка!» — сжалился он над ней и потрепал за плечо. Не открывая глаз, женщина перевернулась на спину. Кислая отрыжка вырвалась из ее обветренных губ, слегка испортила утреннюю свежесть и упорхнула с налетевшим ветром.
Крепкий сон «девственницы» вынудил бомжа задуматься о том, что женщина должна быть женщиной, а не так себе. Он огляделся и торопливо стянул с нее гамаши. Запах грязного белья и тела озадачил мужика, заставил подумать о гигиене — мало ли... Опасаясь последствий любви, бомж решил помыть искусительницу. Подтащить ее ближе к воде не удалось.
— Тяжелая, сука! — сокрушенно вздохнул лиходей.
Но тут ему на ум пришло гениальное решение. Архимед бы воскликнул: «Эврика!» Бомж не знал иностранных слов и просто присвистнул от самоуважения. Он спустился к воде, набрал ее в сложенные ладони и поспешил назад. Брошенная кем-то арбузная корка сыграла злую шутку. Одна нога бомжа рванула вперед, другая за ней не поспела. Шпагат не получился, и драгоценная влага щедро окропила широкие ступени.
Шестое чувство щелкнуло Мохова по макушке. Он очнулся и припал к окну. Там, в предрасветных сумерках разыгрывался настоящий спектакль. На гранитных ступенях противоположного берега валялась, именно валялась, женщина с взлохмаченной шевелюрой. Около нее гоношился костлявый ханурик в пиджаке с чужого плеча. Он суетливо потирал бок, так, будто ему от души заехали по ребрам. Мохов вытащил из стола бинокль и протер заляпанные линзы шторкой. Какого же было его удивление, когда он опознал в женщине бесследно канувшую Зою-Самосвал. Мужик между тем спустился к речке. Мохову ничто не мешало рассмотреть без вести пропавшую соседку. Та нежилась в еще бескровных солнечных лучах. Ее победоносно раздвинутые ноги напоминали латинскую букву V.
Мохов с интересом наблюдал, как мужик пал перед Зоей на колени. Его вытянутое лицо со щеками-помидорами выпустило изо рта струйку воды. «Тоже мне Бахчисарайский фонтан!» — усмехнулся Мохов. Мужик поднялся, и штаны непостижимым образом самопроизвольно свалились с него. Доходяга рухнул на Зою. Его конвульсии не оставили у Мохова сомнений: «Зевс ублажает Данаю». Недавно прочитанные строчки субтитрами пронеслись по извилинам пенсионера. Зоя продолжала лежать бревном и не подавала признаков жизни. У Мохова заломило в паху. Засохший, сморщенный червячок ожил и шевельнулся в кальсонах. История любви бесхозной Данаи и зачуханного Зевса закончилась неожиданно печально. «Словно месяц из тумана» вынырнул Аполлон с пакетом, набитым пустыми бутылками, и пнул древнегреческого бога по впалой ягодице. «Свободен, папаша! Смена караула!» — мысленно съехидничал Мохов.
Мужик не посмел перечить крупногабаритному, более молодому сменщику. Он стоял рядом, уныло поглядывая на трудящегося конкурента. Вслед за Аполлоном теплое место занял крепыш в бейсболке. «Никак Пилумн? Хе-хе, да тут эротические забавы жителей Олимпа!» Мозги Мохова напоминали винегрет из путаных мыслей. К участникам праздника любви добавились купидоны со стрелами, какие-то расплывчатые образы, выскочившие из подсознания пенсионера. Они махали руками и призывали Мохова действовать. «А тебе слабо? Главное — не победа! Главное — участие!» — подбадривали они старика. Тот ерзал на табуретке, несколько раз поднимался и несколько раз садился опять. Соблазн оказался сильнее контуженного временем рассудка. Фальцетом скрипнули и распахнулись рамы.
— Боги, уступите место ветерану труда! — крикнул Мохов, бодро карабкаясь на подоконник.
P/S
— Кто ж тебе такое дурацкое имя придумал, а, Персей Иванович? — Старуха в клеенчатом фартуке смахнула со лба жидкую прядь и продолжила прихорашивать Мохова. Ей хотелось придать лицу покойника выражение полного безразличия к земным страстям и суете.