Кириллина Лариса Валентиновна : другие произведения.

Владыка Вод: Продолжение 1

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


   Хиксар наклоняется выпить воды из лесного источника и видит свое отражение. И понимает теперь, почему от него разбегаются дикие звери, а птицы при звуке его шагов замолкают. Он страшен. Страшнее ярого хищника. О, если бы шерстью сплошь обрасти и остаться навеки в чащобе, схорониться в смрадной норе, утратить дар речи... Забыть, что рожден человеком, превратиться в волка, вепря, медведя...
   В деревне никто не подумал худого. Почему у мужа с женой не может родиться ребенок? Но он-то знал: из прежних жен от него ни одна не беременела. А с Таорой он - пятый год.
   Услыхав еле слышное "да" на свое вопрошание, он задвинул надверный щит, накинул крючок и вытащил нож, которым резал скотину. И зачем-то начал точить, хоть ножи у него всегда были острые. Она стояла как заколдованная, не пытаясь крикнуть, забиться о стены, вырваться, выскочить... Он боялся - а может, и втайне надеялся - что истошные вопли приманят соседей, и ему не дадут, не позволят... Нет, она даже не плакала и не просила пощады. Лишь смотрела на нож и бубнила своим низким воркующим голосом: "Дитя уже дергает ножками, дай родить, а потом убивай, я виновна, но резать зародыша в чреве матери - грех, погоди, осталось недолго, к зиме я рожу и"... Он гаркнул: "Ты скажешь мне - кто?!"... Замолкла. Ни звука в ответ. Разъярившись, он кончил точить и пошел к ней с ножом. Отступила, прижалась к стене. Но взгляда не отводила, будто надеясь, что он не сможет этого сделать. Хиксар прохрипел: "Не смотри!"... Самому было жалко и скверно. Стоял и прикидывал, куда ударить, чтоб - сразу. По шейной вене, как жертвенному животному - или в сердце. Продолжая раздумывать, поднял нож. А она, встрепенувшись, прикрыла руками живот, безрассудно силясь спасти копошившего там младенца! И, закрыв глаза, напоследок исторгла заклятие: "О Владычица Всех Смертей и Рождений - отомсти за дитя убиенное! Да бежит от губителя человек и зверь, да провалится под его шагами земля, да станет хлеб ему камнем, а желчью вода! Да не примет праха его ни влага, ни пламя, ни твердь! О услышь меня, матерь великая и сестра моя кровная - Дева!"...
   Сам не помнит, как пальцы разжали рукоять и отбросили нож. И доселе не ведает, куда ринулся, выйдя из дому. И который день скитается по лесу.
   Почему же так тяжко Хиксару? Не убил ведь неверную, устрашился немилости Девы, не нарушил священный закон для любого охотника: не трогать самок, ждущих детенышей. Плюнул в очи, грязно выругал - но не убил. Отчего же заклятие исполняется слово в слово? От людей он сам убегает, а зверье бежит - от него. Хлеб в суме превратился в неугрызный булыжник, вода в роднике мнится горькой как желчь... Рад бы с голоду сдохнуть, но страшно: а если и вправду не примет праха ни земля, ни огонь, ни вода? Вечно маяться непогребенной душе, выть в чащобе - и помнить...
   Он решает: пойду к ведуну.
   И идет по запретной тропе к ограждению из огромных стоячих камней. А приблизившись, валится наземь в жестоком изнеможении. И рыдает, и стонет, взывая: "Отче! Явись, помоги!"...
   Никого.
   Но потом в голове очень явственно проступают слова.
   "Уходи. Тебе волен помочь только царь. Уходи из священного места".
  
  
  
   Фоант должен был утомиться. Третий день он вершит свой суд, и уж столько людей прошло перед ним во своими бедами, дрязгами, просьбами - но усталости будто и нет. Сегодня дела идут быстрей и легче, чем прежде. Словно солнце горит и сияет в груди, освещая глубины чужих помышлений, заставляя с улыбкою примириться недавних врагов, только что готовых к резне из-за вздорного слова, прадедовских козней или лишней монетки... Дети, дети, какие же дети... Прекрасное время, плодоносная осень, теплая, щедрая - наслаждаться бы, пировать и праздновать свадьбы, петь и пить до утра, учинять представления... Нет, идут к царю вереницей: "Отец, рассуди нас по правде! Мы верим тебе!"... И он терпеливо вникает в их распри, ощущая себя в самом деле - всеобщим отцом.
   Но сегодня к этому лестному для него ощущению примешалось и нечто иное.
   Климена с утра раскапризничалась: не хотела его отпускать. Он едва не возвысил голос. "Ну что тебе, сердце мое, ты же знаешь, я очень занят, меня внизу ожидают, если у тебя что-то важное - говори, а нет - отложим до вечера"... А она совершенно по-детски надулась и выдавила слезным голосом: "Очень важное! Но не хочешь - не слушай". - "Хочу". - "Я - беременна".
   Он же, вместо того, чтоб обрадоваться и расцеловать ее, растерялся: "Да?... Ты уверена?"... Ведь откуда ей это знать, до замужества девочка даже не подозревала о том, как рождаются люди на свет, а глядя на птичек и бабочек, полагала, что - просто играют, балуются...
   "Мне вчера стало дурно при матушке государыне, и она расспросила меня, осмотрела и... Так я узнала". Фоант невольно нахмурился, тяготясь постоянным надзором Кинноры над тем, что творится у них в супружеской спальне. "Ты... не рад?" - прошептала Климена, опять готовясь расплакаться. Лишь тогда он обнял ее: "Очень рад! Только... так неожиданно". Удивилась: "А разве ты не для этого взял меня замуж?"... О боги, она ничего еще не понимает, сама как дитя, что, исполнив урок, ожидает похвал! В этом он никогда не откажет. Нежно расцеловал, приласкал, обещал вернуться пораньше - и ушел. Растревоженный и озадаченный.
   И лишь в нижнем дворце, в неурочное время суда, на него накатило блаженство. Будто он сидел не на жестком троне, а в розовом облаке. Забываясь, вдруг начинал улыбаться не к месту, удивляя советников и смущая участников тяжб, сразу видевших в царской улыбке неладное. Только он никогда еще не судил столь кротко и мягко. Ибо все эти распри и дрязги казались ему несусветнейшими пустяками рядом с истинным чудом известия: у него будет - сын. Он бы радовался и дочери, но предзнание, не гнушаться которым он выучился у волхва, говорило ему, что их первенец - мальчик. Ибо он, отец, уже чуял душой тихо реявшую над ним душу сына, и знал, что судьба их друг другу назначила, и такая связь - навсегда... В мечтаниях он задумался даже о том, как назвать свое будущее дитя. "Фоант, сын Фоанта"?... Не нравится. Редкое имя не должно потускнеть от повторов. "Никосфен, сын Фоанта" - как принято, в память отца? Только не Никосфен! Имя - это судьба, а такой судьбы он для сына не пожелает... "Гекатей, сын Фоанта"? - О нет, не лежит душа к Гекатею, слишком тот был хитер и безжалостен... Может быть - Деметрий?... Хорошее, благородное имя, и таврам будет не трудно его выговаривать...
   Агесандр, сын жреца Агесандра, давнишний приятель и новый советник царя по делам о нечестии, незаметно толкает Фоанта в плечо: мол, очнись, о чем ты мечтаешь...
   Что за странность. Перед ними стоит зверовидный всклокоченный тавр. Совершенно один. Обычно ведь справедливости ищут, приводя с собою свидетелей и поручителей, принося бумаги и прочие доказательства. Невозможно решить, кто виновен, не послушав обоих. А этот - один.
   - С кем ты, друг, не поладил? - удивленно поднимает брови Фоант.
   - С-сам с с-собой, - отвечает горец угрюмо.
   Судебный писец, секретарь и советники откровенно смеются. Фоант кидает на них пристыжающий взгляд и приветливо говорит:
   - Я готов тебя выслушать.
   Тавр молчит.
   - Если трудно по-эллински, можешь по-таврски, - предлагает Фоант.
   - А эти... те, кто ряд-дом с т-тобой... понимают?
   - Кому нужно, поймут, - улыбается царь. - Говори же, почтенный. Время дорого, многие ждут.
   Тавр вздыхает и. понурившись, хочет уйти.
   - Эй, куда ты? - удерживает его изумленный царь. - Попрощался хотя бы, приятель!
   Тавр оборачивается и выжимает:
   - П-прощай. Я не д-думал, что надо при в-всех.
   Его тон Фоанту не нравится. Царь встает, подходит к упрямцу и, внимательно поглядев на него, говорит вполголоса:
   - Если хочешь, дождись, пока я разберу остальные дела. Я велю принять тебя вечером.
   Агесандр, сын Агесандра, шепчет Фоанту на ухо: "Друг мой, зачем ты позвал эту рожу? Он выглядит так, будто жаждет кого-то зарезать. Заметил?". - "А как же!" - с блаженной улыбкой отвечает Фоант. - "Потому и позвал".
  
  
  
   До сумерек Хиксар слонялся по городу. Мелькание лиц и пестрота впечатлений заставляли его забыть о своей неизбывной беде. Вот этого дома тут раньше не было. А здесь был глухой и вонючий проулок. Теперь же - мощеная улочка, ведущая к маленькому храмику неведомого божества. Зайти и взглянуть он стесняется. Возле храмика сыплют зерно голубям две веселые девушки - верно, жрицы или служительницы. Увидев Хиксара, испуганно ойкают, а потом начинают смеяться - так, что птицы, всполошившись, взлетают. Со смехом девушки дразнят его, издевательски манят пальчиками... Он поспешно уходит. Петляет по улицам. На него лают псы, от него разбегаются дети, привратники при виде его запирают калитки. Страшный, грязный, заросший, седой, да с охотничьим длинным кинжалом на поясе...
   Он выходит к дому для мальчиков, который эллины называют гимнасий. Старое здание не узнать: надстроили верх с колоннадой, покрасили, разрисовали, покрыли свеженькой черепицей - алой как ягодка. Так и тянет залезть и лизнуть языком. И болванчика возле входа поставили нового. Чудный парень: совсем как живой и глядит на тебя так лукаво. Бог обмана и каверз - Гермес. Что дивиться лживости эллинов, если таковы у них боги. Но хорош так хорош. У подножия что-то начертано. Говорить Хиксар кое-как научился, а читать никогда не умел - и зачем ему? Но сейчас почему-то вдруг захотелось узнать, что за надпись. Он присматривается к ребятне, снующей возле гимнасия. Видит мальчика, у которого оторвался ремень на сандалии. Верно, богатый, раз не ходит босой. И привык, чтоб за ним ухаживали: не умеет поправить, как надо. "Давай помогу", - предлагает Хиксар и несколькими прикасаниями заскорузлых перстов исправляет изъян. Мальчик глядит на него, ковыряя в носу. "Эх т-ты! Ск-колько лет?" - кратко спрашивает Хиксар, силясь не заикаться. "Уже десять. Почти", - отвечает малец. - "Ч-читать научен?" - "А как же!" - "П-проверим. Ну-ка, п-прочти", - тычет горец в ноги Гермесу. Мальчишка вынимает палец из носа и оглашает чуть нараспев: "Богу Гермесу посвятил Гармонид сын Ктесия за царя Фоанта". - "К-то такой Гарм-монид?"... Малец смеется: "Ты что - не знаешь? Ваятель!"... Такого слова Хиксар в самом деле не знает. Он думает, это должность, и должность высокая, вроде вождя или градоначальника. А малец напоследок выпаливает: "Я п-пошел, а то оп-поздаю, п-пока!" - и стремглав убегает. Догнать бы и отодрать. Чтоб навеки зарекся передразнивать старших. И платить за добро окаянством.
   Настроение снова становится хуже не надо. И не мил принаряженный город. У дворца всё еще клубится толпа. Не протиснешься. Да и рано. Куда бы податься? Побывать в знаменитом святилище Зевса нельзя: в таврском платье туда никого не пускают, в том числе и царя. Выйти к морю? Неровен час, наткнешься на родственников. Будут спрашивать, как там Таора - что сказать? Лучше даже не думать и ни с кем не встречаться.
   Намаявшись, он заходит в харчевню, откуда доносится запах жареной рыбы. Вкусно. В горах не поешь. Для Таоры это лакомство, и когда он прежде бывал в столице, всегда приносил ей вяленой камбалы... О Владычица Дева, не надо... Забудь...
   Он садится и мрачно заказывает целый вертел хрустящих рыбешек, съедая их прямо с костями и запивая разбавленным кислым вином. Можно тут отдохнуть и послушать, о чем другие судачат. Как в насмешку: о царском суде. Спорят о разбиравшихся нынче делах. Чтоб его не узнали, Хиксар забивается в темный угол. Но кому здесь дело до какого-то дикого горца-охотника? Пошумев, сотрапезники сходятся в том, что царь - человек справедливый, хотя и насмешливый. Нынче он почему-то особенно весел и добр. А чего ему злиться и плакать, у него ведь жена - не такая...
   Разморило. Поел, попил, подремал. Очнулся от теребления хозяина: "Эй, ты что, ночевать тут собрался?" - "А что, уже ночь?" - "Ночь не ночь, но ворота уже закрывают".
   Пора. Но не хочется вылезать из тепла. Так бы и просидел тут остаток дней. Превратился бы в мышь, в сверчка, в мотылька. Так оно и горе не горе. Но охотники - честный народ и всегда исполняют обещанное.
   Он встает, щедро платит хозяину и идет во дворец.
  
  
  
  
   ..."А, явился! Судья полунощный! Попечитель злодеев, которых связать бы одной веревкой - да в море! Нечестивцы, убийцы и распренники - для таких ты себя не жалеешь, а вот мать и жена"...
   Таковыми словами встречает Фоанта царица Киннора, когда он среди ночи является в верхний дворец. Но, наткнувшись на тихое - "Ради всех богов, перестань" - она замолкает и уходит к себе. Фоант почтительный сын, грубостью на упрек не ответит, однако, уязвленный, может снова исчезнуть. Он и так словно в гости приходит. Заночует - и прочь. А ведь здесь - молодая жена.
   Слишком уж молодая. Семнадцатый год. А лицом и нравом - точно десятилетняя. Фоант ее до свадьбы не видел - Гермагор настоял на соблюдении всех стародавних обычаев. А как остался с ней в спальне и поднял с лица ее покрывало, про себя ужаснулся: "Что мне делать с этим ребенком?"... Боги, он еще опасался, что ему нарочно сосватали внучку врага, чтобы та подлила ему яду, задушила подушкой, проткнула сонную жилу булавкой... Или чтоб соглядатайствовала, доносила, лгала. Ведь наверное дед научил ее ненавидеть Фоанта.
   Но царица Киннора знала, что делала. Она съездила к Гермагору и удостоверилась, что невеста тиха и кротка. Угрюмый старик воспитал ее в прапрадедовской строгости, так что чинная жизнь во дворце показалась ей праздником. Никак не опомнится, что отныне ей дозволяется всё: наряжаться в красивые платья, кушать сладкое, спать до полудня. Какие там каверзы! Киннора опекает ее, словно кровную дочь. А Климена смущается, когда слуги говорят ей - "царица". Ей кажется, это может обидеть Киннору, на которой держится дом. Киннора следит за каждой ниткой в наряде Климены, за каждым выбившимся из кос волоском, за каждым пятнышком на лице и на теле. Ничего нельзя утаить. "Деточка, что бледна? Сон нехороший? Рассказывай, в толковании снов я искусна, я бывшая жрица... А это что? Комар укусил? Сейчас велю принести притирание. Как - не надо? Расчешешь - будет волдырь. Это прочим не видно, а муж вернется - как покажешь такое плечо?"... И Климена шептала: "Да, матушка", позволяя делать с собой, что угодно. Как с куклой. Кормить, купать, одевать и укладывать спать. А когда наконец появлялся Фоант, он был нежен и... равнодушен.
   Он наощупь пробирается к ложу, едва освещенному тусклым лунным мерцанием. Ночничок погас, и в воздухе плавает теплый масляный чад. Чуть не вскрикиваешь: мерещится, что с изголовья сползает - змея. Но тотчас же вспоминаешь, что у Климены длинные волосы, и она заплетает их на ночь в косу.
   Фоант осторожно подбирает эту мягкую темную косу и кладет на подушку. А подушка влажна. Должно быть, от слез. Дитя мое, что такое? Царь не может проводить с тобою все дни, бестолково нежась то в комнатах, то в саду, и слушая милые глупости про пичужек, собачек, букашечек. У царя другие заботы. Он отсутствовал почти год, накопилось множество дел, его помощи и защиты ищут сотни людей. Надо этим гордится, а вовсе не плакать. Царицы не плачут. Посмотри хотя бы на матушку.
   Кажется, он пробормотал это вслух. Она открывает глаза и испуганно вскакивает:
   - Ты пришел! Я ждала, ждала и... не смогла дождаться, легла.
   - Дитя мое, я был занят. Не надо на меня обижаться.
   - Климена не обижается, - совершенно по-детски говорит она о себе, заменяя "я" на "она".
   - Почему же ты плакала?
   - Это, верно... во сне.
   - И что тебе снилось такое ужасное?
   - Ничего. Проснулась - забыла.
   - Дитя мое, не лукавь. У тебя это не получается. Лучше перевернем подушку. Или вымочила насквозь?
   Не думал, что ласковое назидание вызовет целый паводок слез. Она будет рыдать без упреков и жалоб, а на все его вопрошания только выдавит шепотом: "Ты хоть чуточку - любишь меня?"... Слишком он непохож на страстно влюбленного, чтобы с жаром вымолвить - "Да!" - и стиснуть ее в объятиях. Он ответит, что страшно не любит женских слез, особенно попусту: "Я не слушаю даже истиц, если те принимаются плакать". А она заподозрит совсем несуразное, будто он допоздна задержался с какой-нибудь женщиной - и предастся беспомощной ревности...
   Гладя по голове дитя неразумное, он начнет ей спокойно рассказывать, кто к нему приходил и о чем были тяжбы. Человечьи судьбы замелькают в ее утомленном уме, словно страшные сказки. Некоторые - со счастливым концом. Фоант очень щедро пользуется своим правом миловать и смягчать наказания. Есть законы, которые писаны кровью предков, и даже царь не может их совсем отменить. Он волен только вычеркнуть из приговора суда слово "смерть". И нередко вычеркивает, убеждая других, что иначе нельзя. Страна небольшая, люди все на счету, сила власти - отнюдь не в жестокости, эта сила - в вере людей в справедливость царя.
   Она то испуганно ойкает, то шмыгает носиком, то вздыхает, то улыбается, прижимаясь к нему. И Фоант за рассказами не замечает, как ее дыхание делается безучастным и ровным. Уснула.
   О последнем своем посетителе он поведать не успевает.
  
  
   Подходя в темноте ко дворцу, Хиксар оробел и подумал, что стража его не пропустит. Оказалось, что царь про него не забыл. Назвался - тотчас впустили. Правда, оба ножа отобрали. Обещали вернуть при уходе. К царю с ножами нельзя.
   Первое, что спросил, увидав его, царь: "Ты поел?" - "Д-да". - "А вот я еще нет". Слуги подали столик, уставленный дорогой красивой посудой. А еда! Хиксар такого ни разу даже не нюхал. Он еще днем удивился, как просто держится царь, но даже помыслить не мог, что Фоант разделит с ним трапезу. Стал отнекиваться: "Я сыт, т-только что из т-таверны". А царь: "Возьми что-нибудь, хоть хлеба. Скучно есть одному". - "А друзья твои?" - "Я отпустил их. Присядь. Твои соплеменники столько раз меня угощали, что не грех и мне кого-то попотчевать".
   Непонятный он человек, Фоант. Вроде эллин, а знается с горным народом. Не стесняется говорить по-таврски. Не воротит нос от простого охотника. Другого царя за такие выверты презирали бы, а этот - чтут. И правильно говорят: он ведун и кудесник. Взглянет разок-другой, скажет несколько слов - и пойдешь, куда позовет, и сделаешь, что велит, и сознаешься в самом позорном. С ним - не стыдно. Как с богом.
   Хиксар и сам не заметил, как поведал ему свое горе. Царь слушал так, будто рядом с этой бедою всё прочее - вздор. И в таврских обычаях оказался сведущим больше, чем Хиксар ожидал. Чужаку ведь их трудно постигнуть. Тавр, к примеру, охотно уступит жену или дочь почетному гостю, а родится дитя, воспитает его как свое. Даже будет гордиться, что его почтил побратим. Но вот если кто умыкнет чужую женщину или сойдется с ней тайно от мужа - это страшный позор, смываемый только кровью. Обоих: его и ее.
   "А ты знаешь обидчика?" - "Н-нет". - "Она не сказала?" - "П-под ножом м-молчала". - "Соседи?" - "Все д-думают, от меня заб-брюхатела". - "А ведун ваш?" - "К т-тебе послал".
   Царь задумался. А потом вдруг спросил: "Представь, ты убил - и ее больше нет. Сможешь жить?" - "Н-не знаю". - "Значит, не сможешь". - "Я уж-же не ж-живу, превратился в б-бродячего з-зверя"... - "Вот видишь! О чем говорить? Приказать я тебе ничего не могу: не судебное дело. А хочешь совета, скажу: пощади и прости". - "Царь! А сам ты... как бы ты с-сделал?"...
   Фоант опять задумался, добросовестно силясь представить себя на незавидном месте обманутого. Что, если бы нынче утром Климена созналась ему: мол, беременна, но дитя - не твое? Жутко, дико, нелепо - но всё же? Как бы он поступил? Вынул нож и зарезал?
   Он даже стиснул руками лицо. Пред глазами поплыли круги, и в каждом круге - ее девчоночье милое личико, припухшее ото сна, в растрепанных прядках шелковистых длинных волос... Лицо ребенка, доверчиво совершающего, что велят ему взрослые.
   "Клянусь Владычицей", - молвил царь. - "Я бы не убивал".
   Тогда и Хиксар поклялся, что никого не убьет.
   На том они и расстались.
  
  
  
   Возвращаясь, Хиксар горланил какие-то несуразные песни. Завидев на дороге людей, умолкал и сворачивал в лес. Позлащенные кроны дубов шелестели тепло и приветливо, алые ягоды барбариса, боярышника и кизила сами сыпались в рот, жизнь кишела под каждым кустом.
   Он вернулся - осипший, голодный, оборванный, но счастливый как никогда. И сказал трепетавшей от страха Таоре: "Не пугайся. Не трону. Никого! Я поклялся. Детеныша воспитаю как собственного. Так угодно богам".
   Сам не сразу понял, что вдруг перестал заикаться. Будто камень, мешавший вытекать свободно словам изо рта, отвалился и выпал. Так стало легко говорить и дышать.
   - От тебя хочу одного. Чтобы всё по обычаю, честно. Скажи мне, Таора - кто?
   - Ты... не будешь мстить ему?
   - Нет. Ручаюсь душами предков.
   Помолчав и поколебавшись, она решилась. Поверила: он никого не убьет. Клятва предками - это не праздное слово. Просияла своим некрасивым лицом и с застенчивой гордостью молвила:
   - Здесь был... гость. Я одна его приняла. И дала ему всё, что должно.
   - Кто он?!
   - Царь.
   Хохотал как бешеный. Задыхался, стонал и корчился. Истекая слезами, рыча и держась за живот. А потом отшвырнул ее, как собаку, ногой - и бросился из дому.
   Она осталась лежать на полу, онемев от страха и боли. Насилу пришла в себя. Доползла до шкур, что служили постелью. Ее мутило, в утробе знакомо дергалось тепленькое. Захотелось покоя. Подумала: он не нарушит обета, ибо - истинный горец. А ушел, наверное, в лес. Лес ему -всамделишный дом. Побродит день-другой - и вернется. Она испечет ему хлеба и зажарит свежего мяса. Как раньше. Наихудшее позади. Ничего страшнее не будет.
   Из забытья ее вывел вой собаки. Хиксар привязал ее и забыл отвязать. Воет, словно плачет навзрыд: "о-о-у-ы-ой!"... Перепуганным меканьем вторят козы. Надо встать подоить. Младшая козочка очень молочная. И умненькая - всё понимает, только не говорит. Таора шепчется с ней, как с подружкой или сестрой.
   За дверью - голоса: "Таора, где ты?"...
   - Здесь, - кричит она, поднимаясь и поправляя одежду.
   - Иди скорее! Там твой муж - внизу, у расселины! Он упал и убился!
   - Как?!...
   - Не знаем, никто не видал!... Иди, вся деревня уж там...
  
  
  
  
   82. Я не ведаю, чем провинился царь Фоант перед богами, но счастье, коим он наслаждался с молодой и прекрасной супругой, оказалось недолгим. Не дожив до осьмнадцати лет, царица Климена скончалась от родов, оставив Фоанту желанного сына Деметрия. Вслед за ней по прошествии менее месяца умерла царица Киннора, а вскорости царь оплакал и наставника своего Агесандра. Говорили, будто тогда же ушла в Аид и одна певица, к которой царь был тайно привязан, и будто он сам заказал ей надгробную надпись, гласившую: "Ты пела царю, а теперь поешь для бессмертных, Филомела, прощай". Памятник изваял Гармонид, и я видел его, но за верность молвы не ручаюсь - мало ли кто из служителей Муз был когда-то приятен Фоанту.
   83. Царь едва ли не каждые десять дней хоронил кого-то из близких, и утраты так сокрушили его, что он поседел в одночасие и ужасным видом своим стал подобен могильному жителю. И когда в довершение всех утрат и скорбей тяжело занемог его маленький сын, царь готов был сам умереть, лишь бы мальчик выжил и выздоровел. Потому Фоант явился в святилище Госпожи Нашей Девы и принес на жертвенной крови нерушимый обет, поручив Богине младенца и зарекшись вводить к себе в дом и на ложе другую женщину, доколе Деметрий пребудет в живых.
   84. Тот обет был услышан и принят Владычицей. Смерть на многие годы покинула кров, где она так долго царила. Сын Фоанта поправился и затем возрастал при отце, доставляя ему только радости без огорчений, ибо мальчик был дивно красив, благонравен, умен и почтителен. Но Фоант с той поры изменил всем былым страстям и привычкам. Он не знался более с женщинами, избегал многолюдных пиров, перестал бродить по горам, посвятив свое время заботе о подданных, воспитанию сына и строительству нового города, о котором мечтал с давних пор. Оттого через несколько лет все забыли былого Фоанта и начали звать его меж собою не "царь", а "Отец".
  
  
  
  
  
  
   Ноги сами приводят Фоанта к домику, за стеною которого разверзается страшный обрыв и дышит пряным холодом море. Когда-то здесь обитал дворцовый садовник с семьей. Дочки выросли, вышли замуж, жена умерла, старик одряхлел, и его забрали к себе сотерийские родственники. Дом стоял пустым, когда из-за моря вдруг вернулся неуживчивый Гармонид и при первой же встрече обмолвился царю Никосфену, что ему и негде, и не на что устроить себе мастерскую: родительский дом слишком мал, а больная мать не выносит стука его инструментов и запаха краски. Царь одним из последних распоряжений успел отдать ему этот домик - "на первое время". Но другого времени не настало. Никосфен внезапно скончался, а Фоант всё оставил как есть. Ему было не до таких мелочей, и он сам месяцами не появлялся на Царской горе.
   С Гармонидом все эти годы творилось нечто диковинное. Нрав его, и доселе весьма непростой, сделался невыносимым. С Фоантом он виделся редко. Порою - раз в несколько месяцев, хотя жил на Царской горе. И всегда сам ходил во дворец, а Фоанта к себе не только не звал - не пускал. Завел двух матерых псов - якобы, для охраны. А что у него охранять? Глыбы камня? Дерево? Глину? Подойдешь - собаки разлаются на весь сад. Выйдет мрачный хозяин и буркнет: "А, это ты... Прости, я работаю, у меня беспорядок"... Фоант сперва обижался, а потом перестал: самого закружили дела.
   Про ваятеля же слуги начали всё упорней нашептывать, будто он оттого сам не свой, что душою его завладела гамадриада, обитающая в сердцевине огромной фисташки. Сад запущен, вот и водится тут невесть что. Ее видели несколько раз на рассвете и в лунные ночи. Красивая нежить, но страшная - мертвенно бледная, с длинной зеленоватой косой. Собаки ее признавали, верно, своей, раз не лаяли и не рычали.
   А вот и свежая сплетня. Фоанту ее принесла болтушка Майя, кормилица маленького Деметрия - Фоант решил, что уволит ее, едва только можно будет отнять малыша от груди... Да, так эта Майя всерьез уверяла, будто нежить погибла во время последней грозы, повалившей фисташку. "Разве царь не слыхал, как она, расставаясь с жизнью, кричала?... Ужасно!.. Но самое главное, государь: эта нимфа оставила там детеныша, девочку... Нет, никто не видел, туда не пускают свирепые псы... Как узнали? Да плачет дитя по ночам... Невозможно узнать по крику, девочка или мальчик?... Ха-ха, это правда, но Гармонид по рассеянности сам признался скотнику: нужно, мол, на время козу, чтобы кормить "малышку-подкидыша"... Почему не нанял кормилицу? Кто же пойдет, его все боятся, там что-то нечисто"...
   Фоант давно уже подозревал, кто она, Гармонидова нимфа, и почему его друг после смерти царя Никосфена стал таким нелюдимом. Но не делал пока ничего, чтоб своими глазами увидеть и убедиться. Он не знал, как со всем этим быть. Мстить? Рискуя совсем погубить Гармонида? Убедить их открыться? При жизни Кинноры такое было немыслимым.
   Но сейчас, когда ни грозной царицы, ни таинственной гамадриады нет больше в живых, он решился пойти и спросить, что случилось. Младенец - не призрак, коль скоро его надо кормить.
   Оба пса хрипели от злости на короткой цепи. На рычание вышел из дверей Гармонид. Увидел Фоанта с его слугою Тавриском. И вместо обычного "ты прости, я занят" - первый бросился к другу, обнял его и расплакался у него на груди. Гневно цыкнул на псов, и они замолчали. И тогда из дома донесся звук, который ни с чем не спутаешь: звонкий крик голодной малышки.
   "Милый мой, пойдем же, пойдем", - потащил Гармонид его в дом. А Тавриск остался у входа. Незаметный как тень. Сторожить.
   В первой комнате чуть сочился теплом очаг и стояла, жуя клок сена, коза с набухшим розовым выменем. А вдоль стен громоздились на полках - заготовки, головы, статуи. Некоторые явно были заказаны, и Фоант узнавал то портрет кого-либо из евпатридов, то фигурный светильник, то изваяние для домашнего алтаря. Но другие... Бесконечные, словно бред, повторения облика юной красавицы с дивно тонким, но странно недобрым лицом и кудрями из листьев той самой фисташки. Неужели и вправду - дриада?... Фоанту спокойнее делать вид, будто верит в Майины сказки.
   Гармонид бросается нацедить молока.
   Царь склоняется над колыбелью.
   Дитя, что лежит там и надрывается криком, несомненно прекрасно. Это видно даже при свете мерцающей лампы. Вокруг головки - кудрявый золотистый пушок, лобик - словно из перламутра, носик крохотный, ротик - ягодно-розовый... Из отцовских черт - ничего...
   Насосавшись из рожка молока, младенец блаженно смолкает и засыпает. Кажется, что от нежного личика исходит радужное сияние.
   - Хороша несказанно, но совсем на тебя не похожа, - замечает Фоант.
   - Ты... всё знаешь?
   - Не всё. Лишь догадываюсь. А другие пусть верят в дриаду.
   - Фоант, ты простишь ли меня, я ведь так пред тобой виноват!..
   Покачав головой, царь его обнимает и молвит с отчаянием:
   - Друг мой, нет на земле никого - виноватей меня!
   - Ты о чем?
   - Обо всем, что я делал с той ночи - до этого самого дня!
   - Но той ночью тебя здесь и не было!
   - Если б был - разве я допустил бы, чтоб отец умер - так! Только я отступился, отрекся, и даже... молился богам, чтобы это скорее закончилось! Мои недруги правы: я варвар из варваров, худший из всех... Люди мне сострадают, не ведая, что не слёз я достоин, а пытки, позора и вечных мучений - как Эдип и Орест... Как я смел издавать законы, судить и карать, если сам я - причина смертей и отца, и супруги, и матери, и старика Агесандра, и несчастной моей Филомелы...
   - Как?... Она умерла?... Я не знал.
   - О, я тоже узнал слишком поздно! Мне Тавриск рассказал. Она заболела и бедствовала, потому что ради меня отказалась от прочих друзей, я же не приходил и не распечатывал писем...
   - Ты ведь был сражен своим горем. Три смерти за месяц - непосильно для всякого...
   - Нет! Я был обуян слепотой! Слепотой и гордыней! Все одиннадцать лет, что прошли с моего воцарения! Возомнил себя чуть ли не богом и думал, что знаю людей - но не ведал, какие страдания причиняю отнюдь не врагам, а любившим меня и казнимым моим безучастием... Я кичился своим милосердием - а терзал самых близких и слабых, кто не мог от меня защититься... Полагал, что гетера не может любить - а она умерла, когда я ее бросил... А жена моя, эта девочка? Я считал ее сущим младенцем: ей моих забот не понять, мне скучны ее развлечения - птички, бабочки, безделушки, цветы... Говорил - "мне сейчас недосуг", "я приеду нескоро", "ложись без меня", "я устал, помолчи", "покажи это матушке"... А она - ни единого слова упрека! Напротив, я дерзал укорять ее, заставая в слезах! И она стала лгать мне в угоду. Притворялась веселой, говорила, что ей хорошо и она всем довольна. Правду она мне открыла - потом. Уже мертвая.
   - Как?...
   - Гармонид, я должен кому-то сказать. Больше некому. Только тебе. Она стала... являться мне. Поначалу во сне, но с недавних пор - наяву. И ночью, и днем. Встает сзади кресла, садится на краешек ложа - и шепчет. Обернешься, откроешь глаза - охнет и ускользнет за колонну, за полог, за занавеску. Проходишь по комнатам - тихо следует сзади. Оглянешься - спрячется.
   - Милый мой, тебе просто мерещится.
   - Нет! Я могу повторить ее речи. Всякий раз - то же самое, иногда чуть другими словами: "Фоант, ты не бойся меня, я люблю тебя, я хотела только сказать, сказать тебе, чтобы ты послушал меня, я забыла тебя попросить, не бери другую жену, даже если полюбишь сильней чем меня, всё равно не бери, ради нашего мальчика, не бери ему мачехи, все мачехи губят чужих сыновей, лишь бы жили их дети, спроси хоть у матушки, она верно знает, я очень боялась ее и боюсь до сих пор, ты не смей ей рассказывать, что я здесь, а не то она сотворит заклятие, пожалей меня, я люблю тебя и тоскую, мне так одиноко, родители не узнали меня, ведья была маленькой, когда их убили, но я-то их помню, а они меня нет, я пока еще помню всё, ведь я не пила из Леты, не то позабуду дорогу, пока что меня отпускают к ребеночку, если он плачет, я качаю ему колыбель, боги милостивы, а Владычица всё понимает, чти ее, Фоант, приноси ей жертвы за себя и меня, ибо я скоро всё позабуду, а она никогда, как я рада что сама умерла, а не мальчик, ведь тебе был нужен наследник, береги же его, я старалась чтоб он тебе нравился, не женись на другой, заклинаю тебя, не бери ему мачеху, мачехи убивают детей от соперницы, если мне не веришь, спроси у царицы"... Гармонид, я едва не лишился ума!...А быть может, и вправду лишился, коли сделал то, что я сделал: стал допрашивать мать о причинах смерти сестер моих, двух дочерей Никосфена от первой жены. И сказал ей - про речи Климены. Брат мой, как она на меня посмотрела!.. Мне бы сразу пресечь разговор, но я плохо собою владел и изрек ей ужасное: "Коли всё это правда, то лучше бы мне не рождаться на свет!"... Она отвернулась и вышла, и больше я не видал ее. Все уверены, что она умерла от болезни, истощенная скорбью по нашей Климене. Но мать никого никогда не любила, кроме меня. Ради этого были - все ее жертвы. Судить ее вправе лишь бессмертные боги. Не я.
   - А что она... с собой сделала?
   - Отравилась, наверное. Ведь она была сведуща в зельях и травах. Она затворилась и не допускала меня до себя, когда я, опомнившись, рвался умолять ее о прощении. Передавала через слуг, что больна, а болезнь столь заразна, что я могу невзначай погубить и Деметрия. Агесандра, однако, она сама позвала! И, возможно, дала ему того самого яда... Слишком он внезапно скончался, хоть и был очень стар...
   - Но, Фоант, в этом ты уж совсем не виновен!
   - Не знаю, не знаю... За что же иначе мне боги послали такую ужасную кару: потерять в одночасие всех, кто был мне родствен и дорог! Только ты, Гармонид, и остался.
   - А... сын?
   - Я чуть было его не лишился. О, какие проклятия посылал я судьбе, когда он занемог и никто не мог обещать исцеления! Я прибег даже к тайному знанию, что обрел у волхва - всё напрасно! Он умирал. Оставалось одно: поручиться Владычице. Я принес ей обет, что останусь безбрачным, доколе она сохранит мне Деметрия. И поклялся отдать ему власть, когда он возмужает, а дотоле жить так, чтоб сын никогда не стыдился меня. Страшной клятвой поклялся я Деве, что не дам никаким искушениям побороть мою безупречность...
   - Милый мой, ты недавно ругал себя за гордыню - и опять за своё! - прерывает его Гармонид. - Ну подумай, что ты затеял? Безупречным дано быть - лишь богу. И то, вероятно, не всякому. Ведь бессмертные тоже покорствуют Року. А он иногда заставляет вершить то, чего и сам не желаешь.
   - О да. Агесандр говорил то же самое. Мудрый был человек.
   - Давай же помянем. Его и других, - говорит Гармонид. - Ты прости, угостить тебе нечем, в последние дни я питался лишь ягодами из сада, но вино еще есть... Не побрезгуешь?
   - Что ты!
   Вино самодельное, с примесью терна, кизила и горной полыни. Хотя и разбавлено - крепкое. Гармонид, похоже, привык, а Фоанту оно ударяет в голову.
   - Рок порою не прочь пошутить, - вздыхает ваятель. - Мы когда-то с тобою делились мечтаниями, а теперь - разливаем одну на двоих поминальную чашу. Ибо оба - вдовцы и отцы. Нам нельзя предаваться отчаянию. Тебе нужно заняться делами правления, мне - моим ремеслом. Буду брать любые заказы. Дочку надо кормить.
   - Гармонид. А что стало... с матерью?
   - Умерла после родов.
   - Ты похоронил ее... здесь?
   - Нет, зачем. Вывез за город.
   - Мимо стражи? Мне никто не докладывал.
   - На повозке с горшками, покрытой тряпьем... Перестань, Фоант, мне ведь больно. Хоть она принесла столько зла...
   - Почему ты держал ее здесь?
   - Потому что любил.
   - А она?
   - Нет. Не знаю. Ей было тут тяжко. Она долго не соглашалась... стать моей. Первый наш младенец скончался. И она изводила меня то попреками, то притязаниями. Я готов был вступить с нею в брак. Она отказалась: не хотела помыслить о том, что останется здесь навсегда. Но куда ей было податься? Она родом из Тиоса.
   - Где это?
   - В Пафлагонии. За морем. Ее девочкой продали в школу гетер в Гераклее. Через несколько лет она выкупилась на волю, но, спасаясь от домогательств какого-то негодяя, решила бежать туда, где ее не найдут. Нас обоих привез гераклейский корабль. Он отчалил, едва разнеслась молва о смерти царя Никосфена.
   - Почему она не уехала сразу?
   - Заблудилась в саду. Искала тропу, чтобы не бежать мимо стражи. Боялась быть схваченной. И столкнулась со мной. Я ведь тоже не был тогда на пиру, хоть меня приглашали. Без тебя я идти не хотел и занялся тут приведением дома в порядок. Я... не смог не принять ее. Потому что влюбился еще в пути, но не смел подойти к ней. И вдруг - сама. Она плакала, умоляла спасти ее и казалась такой... ты же видишь - прекрасной...
   - Как ее звали?
   - Она звала себя - Кора. Не зная, что в наших краях это имя никто дочерям - и тем паче гетерам - давать не решается.
   О богиня великая, страшная... Как легко раскрываются тайны, но сколько в таких совпадениях запредельного мрака...
   - А как ты дочку назвал?
   - Алфея.
   Они долго молчат, взявшись за руки.
   - Что ты будешь делать с нею - один?
   - То же самое, что и ты со своим Деметрием. Воспитывать и растить.
   - Гармонид, послушай и не спеши возражать. Почему бы нашим детям не вырасти вместе? Иди ко мне жить во дворец. Или хоть отдай свою девочку.
   - Нет. Что ниспослано мне, то моё.
   - Ты не сможешь работать, ей нужен постоянный уход. Либо я пришлю тебе слуг и кормилицу, либо лучше доверь ее мне, я ручаюсь, что о ней позаботятся как о царевне.
   - Да, куда уж мне до царя - с заёмной козой!
   - Я - от чистого сердца.
   - Спасибо, Фоант. Будет тяжко - приду. А пока ничего не надо.
   - Подумай.
   - Если я останусь сейчас в этом доме один, без нее, я... рехнусь. Похуже тебя. Вот еды мне пришли, коль не жалко. И мне, и собакам. У меня не осталось даже горстки муки.
   Тусклый свет за окном сменяется мраком. В комнате чуть мерцает очаг. Для их разговора яркий огонь был ненадобен, но идти до дворца в темноте неприятно. Чтобы осветить дорогу Фоанту, Гармонид зажигает фонарь. И лишь тут замечает, что голова у Фоанта - как солью обсыпана. Поймав его взгляд, тот слегка усмехается: "Я воспринял это как знамение. Хватит быть молодым. И желать всяких благ для себя. Будем жить, Гармонид, для детей. Для людей. Для благих и прекрасных деяний. Строить город, украшать его статуями"...
  
  
  
   Через несколько дней Гармонид явился-таки во дворец с истошно кричащим комочком живого золота и перламутра, завернутого в дырявый отцовский гиматий. Дитя едва отходили, и ваятель не требовал возвращения девочки. Ему больше ничто не мешало жить и творить, и он, как будто очнувшись от долголетнего морока, начал обустраивать свое новое бытие. Он убрал волкодавов с дороги к дому, навел там порядок, распродал готовые статуи и стал бывать каждый день в городе на агоре, принимая заказы на всё, о чем просят. Между тем умерла его мать, мыслившая позором для рода Гармонидово ремесло - и он смог перебраться поближе к заказчикам, в свой наследственный дом, к которому вскоре прикупил участок и сделал пристройку. Царь оставил за ним и домик садовника, где ваятель скрывался, когда на него нападала тоска или нужно было спокойно обдумать какие-то замыслы. Там они с Фоантом сидели и спорили о том, каким быть их новому городу, для которого уже выбрали место у моря и имя: Афинеон.
   Гармонидова слава росла. И росла его дочь, с которой он виделся редко. Ведь она не нуждалась ни в чем. У нее была няня, служанки, наряды и лакомства. Подражая Деметрию, она даже начала было звать Фоанта "отцом", а царевича - "братом". Слова "мать" дети долго не знали. Во дворце, кроме строгой и мрачной таврянки, Алфеиной няни, и старых служанок, помнивших юной царицу Киннору, больше не было женщин. Говорливую Майю царь уволил, едва Деметрий перестал быть грудным. Прочим слугам было запрещено даже упоминать при детях о смерти. В сказках вместо "убил" говорилось "прогнал", а вместо "умер" - "ушел далеко и назад не вернулся". Иначе милосерднейший царь Фоант угрожал ослушникам самой жестокою карой.
  
  
  
  
   Деметрий запомнил это утро и этот день во всех мелочах и подробностях, и все мысли его об отце, все чувства к отцу восходили к этому дню, который он хранил в своей памяти, бережно очищая его от случайных пятен и брызг. Быть может, этому дню улыбнулся он и в миг своей таинственной и нелепой кончины.
   До этого дня не было никаких различий между отцом, Деметрием и другими людьми и вещами. Отцом было - всё вокруг. Его повелительно-ласковым голосом и теплом его осторожных и уверенных рук наполнялось всё окружающее. Все вещи, от самых больших, вроде города или дворца, и до самых пустячных, принадлежали отцу. Все люди ему подчинялись. И сам Деметрий был частью отца - особенно когда тот обнимал его - сердце к сердцу, брал на руки, сажал к себе на колени или вел по лестнице за руку. Деметрий думал даже, что камни, деревья, трава, птицы, бабочки, облака, ветер, звезды и море - всё, что есть на земле и на небе - тоже в полной власти отца. Отец говорил ведь, гуляя с ним: "Яблоню надо привить", "Камню тут не место, убрать", "Дождя сегодня не будет", "Завтра у нас новолуние", "Скоро зима"... Что бы отец ни сказал - всё сбывалось и делалось! Потому, когда на восходе их слуги-тавры радостно восклицали - "Солнце-Отец!" - Деметрию думалось, будто отец способен повелевать даже солнцем.
   Проснувшись в то утро от привычного клича, он решил, что всё пойдет своим чередом: его поднимут, умоют, оденут, потом их с Алфеей накормят, потом, если будет не очень холодно, выпустят в сад, а если плохая погода - отправят в игральную комнату. Туда заглянет отец, поцелует его, погладит Алфею по головке и спросит, как им спалось и что снилось. Когда он не слишком занят, он может даже с ними и поиграть: покидает им мячик, покачает качели, попускает кораблики...
   Но всё началось по-другому. Первым, кого он увидел, открыв глаза, был отец. Почему-то печальный. Деметрий даже сперва испугался: привык, что отец ему всегда улыбается. А потом ему стало не по себе. Отец вдруг предстал - отстраненным и посторонним. Не прежним облаком всеобъемлющей благодати, а седым человеком с пушистой, но небольшой бородой. В золотом венце и тусклочерном гиматии с красной каймой, под которым был тоже черный хитон. На гиматий падал солнечный свет, и ворсистость делала шерстяную ткань словно сотканной из теплого дыма. Но глубокие складки походили на трещины в скалах, из которых даже в жару поддувает зловещим холодом.
   Отец, заметив его пробуждение, улыбается и садится к нему на постель. Деметрий, словно стыдясь своего прозрения, жмется к нему, чтобы слиться и стать неразлитно-счастливым, как прежде... Ничего не выходит. Отец ласкает его, но между ними лежит этот черный покров со страшными складками-трещинами. Деметрий боится даже смотреть на них, а не то что - зарыться в них носом, сунуть руку... "Мальчик мой, говорит отец. - Ты знаешь, какой нынче день?"... Деметрий недоумевает. Отец продолжает: "Ты уже не младенец. Почти мужчина. Тебе сегодня семь лет. Наступила пора, чтобы ты узнал от меня, как, зачем и какою ценою ты явился на свет. Я открою тебе много тайн"... "Не хочу!" - чуть не плачет Деметрий, закрывая лицо и ныряя под одеяло. Отец настоятельно раскрывает его и прижимает одну ладонь к трепещущему сердчишку Деметрия. А другую кладет на голову. И что-то умиротворяюще шепчет по-таврски. Прислушиваясь к непонятным словам, Деметрий вдруг делается спокоен. Даже слишком спокоен. Рассеян, покорен и вял. "Не выспалось наше солнышко", - думают слуги, одевая его в темносерое, теплое, шестяное, но совсем не нарядное платье.
   Деметрий слегка оживляется, когда узнает, что они куда-то поедут. Отец сажает его с собой на коня, и они отправляются вниз по Царской дороге. Им сопутствует много людей, везущих и несущих факелы, корзины, сосуды. "Что там?" - спрашивает он у отца. Тот ответствует коротко: "Хлеб, вино, молоко и мед". - "Чтобы мы пообедали?"... Отец улыбается грустно: "О нет. Помолчи. Расскажу, когда мы доедем". Но Деметрия поражают не только эти предметы. Когда они сходят с горы и сворачивают на восток, к их процессии добавляются люди с флейтами и с черной коровой в кипарисном венке на рогах, перевязанном белыми лентами.
   Деметрий хихикнул. Отец помрачнел и одернул его. И Деметрий оторопел, ибо кожей почувствовал: еще один хохоток - и отец рассердится так, что может даже ударить его. В первый раз за семь лет!... Вот они, те зловещие трещины...
   Ехали медленно. Люди молчали, только плачески ныли флейты. Дорога еще раз свернула и повела их между острых, поросших лишайником скал и колючих зарослей. Наконец, очутились в совсем уж диковинном месте. Вроде много каких-то строений - а на дома не похоже. И никто не живет.
   Отец велел сопровождающим ждать. Флейты смолкли. Он слез с коня, ссадил Деметрия и повел его в один из этих страшных домов. Отпер дверь тяжелым медным ключом. Перед входом, взяв факел, помедлил. Внутри было очень темно и веяло уже знакомым по складкам отцовского одеяния черным холодом. "Мальчик мой, - сказал отец, наклоняясь к Деметрию и беря его за руку. - Мы с тобою в Городе Мертвых. Здесь нельзя ни смеяться, ни бегать, ни разговаривать слишком громко. Этот дом называется - склеп. Тут лежит твоя мать и моя жена. Царица Климена. Сегодня семь лет, как ты родился, а она умерла".
   Они вошли, и отец зажег от факела два светильника-чаши. Деметрий увидел внутри длинный ящик из зеленоватого камня и мраморное изваяние. Перед ними спокойно сидела задумчивая красавица с чистым и безмятежным лицом. Неживая, но совершенно не страшная. Губы чуть улыбались, глаза же были устремлены словно бы в никуда. "Она же сидит, не лежит", - удивился Деметрий. На сей раз отец не сердился. Он сел на скамеечку между статуей и небольшим алтарем, обнял сына и стал терпеливо ему объяснять значение слов, которых он раньше не слышал, не знал или не понимал. "Рождение", "смерть", "судьба", "душа", "мать", "жена", "мужчина", "женщина", "погребение", "поминовение", "жертва"... Отец говорил, ничего не утаивая, только стараясь изъясняться попроще. И обращался к Деметрию не как взрослый к младенцу, а как мужчина к мужчине, царь к наследнику и родитель к потомку.
   Потом он позвал своих спутников. И обряд начался. Пели молитвы, жгли благовония, делали возлияния медом и молоком. Глядя на мальчика, наклонявшего чересчур большой для него сосуд над прахом матери, многие плакали. А Деметрий был так потрясен речами отца, что вряд ли сам понимал совершаемое. Отец то шепотом, то едва заметными жестами помогал ему делать правильно и кивал, когда всё получалось.
   Фоанту не очень нравилось, что Деметрий глаз не сводил с изваяния. Оно было в самом деле прекрасным, но Фоанту - не по душе. Другого, однако, не было: Климена жила столь укромно и мало, что никто не успел ее запечатлеть - с ее тонко очерченным личиком, полудетской улыбкой, обидчивой кротостью, нежной жалостливостью к еще более беззащитным, чем она, существам: букашкам, птичкам, зверятам... Изваяние сотворил Гармонид, только дважды и мельком видавший Климену. Фоант не заказывал ему статую, он принес ее в дар через год после их разговора. Все, кто видел, хвалили. Говорили, чудесное сходство. Лишь два человека - суровый старик Гермагор и раздавленный горем Фоант - знали, что - непохоже. Красавица в кресле была равнодушно-горда и величественна. И один Фоант понимал, откуда это взялось в резце Гармонида. Но не мог отказаться от дружеского приношения. Кто же виновен, что наваждение всё еще владело ваятелем. Незабвенный облик так въелся в сердце, руки и разум, что воспоминание проступало, помимо желания, сквозь другие черты, налагая надменную маску на лик полудевочки-полуцарицы... Прекрасная статуя, да. Но Фоант не желал ее видеть.
   На этом еще не закончилось. Склеп закрыли, и шествие двинулось к Священной горе. У подножия, на краю Священного леса, привязали коней и оставили слуг, хотя подниматься нужно было почти до самой вершины. Деметрий вопросительно посмотрел на отца. Тот объяснил: "Видишь ли, тут обитают грифоны. Они не любят конского запаха. Могут напасть и задрать и коня, и всадника. Впрочем, сюда с незапамятных пор никто не ездил верхом". - "А коров они любят?" - "Корова - жертва. Их кормят жертвенным мясом". Деметрий раньше слыхал про грифонов, но живьем не видал. Водились они только тут, на Священной горе. Стерегли святилище Девы. А дворец украшали каменные грифоны. Деметрий с Алфеей запросто залезали к ним на спины. Поэтому, когда Деметрий увидел настоящих грифонов, он не очень-то испугался. Подумаешь, звери как звери. Вроде очень крупных собак, только с крыльями и крючковатыми костяными носами. Даже хотел подойти и погладить. Боги, как отец побледнел и затрясся! А когда один грифон подошел к ним сам, отец быстро взял Деметрия на руки. Священная тварь положила когтистую лапу на грудь Фоанту, захлопала крыльями, разинула страшную пасть - и вдруг лизнула поджатую коленку Деметрия. Было щекотно. Деметрий дернулся и рассмеялся. Тварь вильнула львиными хвостом и отстала, уйдя к алтарю. У царя от души отлегло. А Верховная жрица, вышедшая из храма, сказала: "Сразу видно, что мальчик угоден Владычице". Спросить, что значат эти слова, Деметрий уже не успел: началось священнодействие.
   Хотя отец уже рассказал ему и про смерть, и про жертву, Деметрий вцепился в отца, уткнулся в его одежды и решился взглянуть на алтарь лишь тогда, когда всё было кончено. И корова уже превратилась в пожираемое грифонами мясо. Верховная жрица нараспев творила положенные заклинания, помощницы вторили ей, а грифоны с клёкотом хлопали крыльями и хватали у нее с золоченого маленького трезубца дымящиеся свежей кровью куски. Жертва была принята, знамения оказались благоприятны. Верховная жрица, как полагалось, была свята и чиста. Иначе грифоны не стали бы есть у нее поднесенное мясо, а растерзали бы ее самое. Это, правда, Деметрию растолковали потом, много позже, лет еще через шесть или семь, когда уже можно было открыть ему, что означает для жрицы - "быть непорочной". А в тот день отец после приношения в жертву коровы просто взял его за руку и повел, с разрешения Верховной, в древнее капище. То считалось особенной честью, доступной изо всех мужчин лишь царям, и отнюдь не всегда, а только по совершении должных обрядов. Перед тем, как войти, отец отдал жрице кинжал, затем они сняли плащи и сандалии, омочили руки, ноги и лоб в священной воде и слегка задержались у входа, пока отец прочитал молитву по-таврски.
   Древний храм находился в пещере, к которой позже был пристроен колонный фасад. Колонны были совсем простые, приземистые и неровные. Цвет их был бледно-зеленоватый, с разводами. Глазу это было приятно: казалось, они, при всей своей тяжести, источают прочный покой и пахнут морем и хвоей. И Деметрий без опасений вошел в темноту незнакомого храма. Там было почти как в гробнице, но вскоре глаза привыкли и убедились, что мрак - не кромешный. Рассеянный свет, проникавший из незапертой двери, вел их к двум негасимым светильникам у подножия главной святыни: дарованной небом статуи Госпожи Всех Смертей и Рождений.
   Владычица Дева, к которой Деметрия шаг за шагом подвел отец, ему сперва не понравилась. Не то что ждавшая их в материнском склепе красавица. Эту можно было принять - за скалу или глыбу. Огромная, темная, нечеловекоподобная. Кто такую сваял? Да никто. И помыслить не можно.
   Вдруг из глыбы прорезался - взгляд. Отыскал в полумраке Деметрия и уставился на него. Он хотел убежать и не мог, будто что-то его приковало. И вовсе не потому, что босые ноги примерзли к холодному полу. Нет, его притянула - Она. Богиня великая, страшная. Постепенно он различил всё, доступное человечьему зрению: голову, плоский лик с резким ртом и едва намеченным носом, могучие груди, прикрытые снизками бус, скрещенные руки... На животе - кинжал или меч.
   О том, что ей в жертву приносили людей, Деметрий в тот день не узнал: отец рассудил, что - рано. А привел он Деметрия в храм, чтоб Владычица поглядела на мальчика, порученного ее покровительству. И еще раз - уже при Деметрии - повторил ту клятву, которую приносил здесь семь лет назад. Деметрий был горд, что теперь понимает всё. Или почти что всё. Испугался он только, когда услыхал, что отец поручает его этой жуткой и некрасивой богине. Он подумал, что его оставят при храме и заставят резать коров, чтоб кормить ненасытных грифонов. Грифонов он не боялся, но корову ему было жаль. Как она печально смотрела. Будто знала, зачем ее тащат в гору - а все-таки шла. Отец сказал, что жертва должна быть добровольной, иначе боги не примут ее. И жертвовать надо самым лучшим, иначе боги рассердятся. Боги - они как люди: обманешь - обидятся, оскорбишь - отомстят. О Дева, богиня великая, ты прости Деметрия, он тебя не хотел обидеть, подумав, что ты некрасивая, он немного привыкнет к тебе и полюбит, честное слово... Вон у тебя такие бусы висят - залюбуешься: сердолик, агат, хрусталь, золотистая яшма... Когда Деметрий вырастет, он тебе подарит еще, и цветов принесет...
   Взгляд, вздрогнув и просияв, угасает. И снова - темная глыба. Без лика и выражения.
   "Нагляделся?" - спросил тихонько отец. - "Склонимся пред нею, мой сын. Это Матерь всех матерей. Госпожа Всех Смертей и Рождений. Владычица всех существ на земле"... Они преклонили колена. Отец опять произнес молитву по-таврски. Деметрий умел объясняться со слугами, но звучавших в святилище слов совершенно не понимал.
   Помолчали. Встали. Отец тронул его за плечо, поворачивая к выходу. Но, пока они были одни, Деметрий поторопился спросить: "А что это значит - быть обрученным богине?"... Отец опешил, но тотчас поправил его: "Порученным, Деметрий!... Ты, верно, устал, и язык у тебя заплетается... Да простит Госпожа тебе эту обмолвку... Быть порученным - это значит, богиня будет тебе покровительствовать. А ты ее будешь благодарственно чтить, пока маленький, и приносить ей дары и жертвы, когда станешь большим. А ты что подумал?" - "Я подумал, что я... здесь останусь". - "О нет! Даже если захочешь - нельзя: Владычице служат лишь девушки. Но твои обязательства тоже не так уж легки. Я ведь должен святилищу много денег. Не знаю, успею ли выплатить. Особенно нынче, когда я затеял строительство города. Значит, долг перейдет на тебя. Впрочем, что я с тобою об этом, тебе рано"... - "Отец! Ты же сам сказал: мне семь лет, я почти мужчина"... Царь хотел рассмеяться, но сдержался: они были в храме. Он лишь улыбнулся и погладил Деметрия по голове: "Конечно, мой мальчик. И раз оно так, обещай, что твоя подружка Алфея не узнает ничего из того, что ты видел и слышал сегодня. Когда настанет пора, ей расскажет, что нужно, отец. У них - свои тайны, у нас с тобою - свои. Обещаешь молчать?" - "Клянусь Владычицей", - гордо ответил Деметрий.
   Часть коровьего мяса, не скормленную грифонам, тем временем зажарили, и в трапезном зале святилища для Верховной жрицы, царя и немногих избранных накрыли столы. Все сидели на длинных скамьях, покрытых овечьими шкурами, только царь и Верховная восседали на поставленных друг против друга креслах. Поминальный пир был тихим и чинным. Деметрий мало что понимал из произносимых отцом и Верховной речей. Получив разрешение, он устроился у отца на коленях, пожевал свежий хлебец, запил чем-то кислым - и вдруг у него перед глазами всё медлительно поплыло...
   Он не помнил, чем кончилась трапеза, как они в полумраке спускались с горы, как вернулись домой. Сверху его несомненно несли на руках, а потом отец его вез верхом, привязав к себе концами гиматия. Он не чувствовал ничего, кроме мягкого колыхания. Крепко спал всю дорогу и проснулся лишь во дворце. Среди ночи. В своей постели. Открыл глаза - и опять первым, кого он узрел, был отец. Устало ссутулясь, он сидел у жаровни и глядел на огонь.
   Теперь Деметрий доподлинно знал: отец - не бог. Он боится богов. Отец - властитель над человеками, да и то не над всеми, а только над некоторыми. Над Верховной он точно не властен. Он мужчина. И сам человек. Человек несчастный. У него больше нет ни отца, ни матери, ни жены. Один лишь Деметрий. В Деметрии - вся его жизнь. Деметрий должен жалеть отца. Ведь отец когда-нибудь тоже уйдет в Город Мертвых. Деметрий должен беречь его, чтоб они были вместе подольше. И не должен его огорчать. Никогда и ничем. Что бы там ни случилось.
   "Хочешь есть?" - спросил виновато отец, заметив, что он пробудился. - "Нет", - ответил Деметрий, хотя не ел целый день. - "Захочешь, скажи. Слуги всё знают и накормят тебя в любой миг". - "А сам ты поел?" - "Немного. В святилище". - "А сейчас?" - "Не хочу". Деметрий сонно полюбопытствовал: "Завтра мы тоже поедем туда?" - "О нет, нет!" - улыбнулся отец. - "Завтра будет твой праздник. Много сладостей, много подарков... Ведь подумать только - семь лет!"... И совсем про себя, почти шепотом: "Ты растешь, я старею, а ей - как и было, семнадцать"... Деметрий сердцем чуял: отец очень хочет уйти, запереться и выплакаться. Но будет сдерживаться и ни за что не уйдет, пока сын не заснет. И Деметрий сделал вид, что заснул. И даже - что якобы во сне улыбается. Отец, облегченно вздохнув и бережно поцеловав его в лоб, удалился, стараясь неслышно ступать. И тогда Деметрий залился слезами, заглушая подушкой невольные всхлипы и шепот, рвавшийся с губ: "Бедный отец... Несчастный отец.... Несчастный, бедный отец"...
  
  
  
   После этого жизнь изменилась. Еще день-другой ему были подарены для веселья и беззаботного отдыха. Но потом начались перемены. По утрам появлялся учитель, заставлявший писать закорючки и буквицы, складывать камушки, заучивать много стихов, повторять за ним родословия всех богов и властителей. После полдника царского сына провожали в гимнасий, где он вместе с другими знатными мальчиками учился бегать, прыгать, плавать, метко бросать поначалу игрушечный дротик, играть по правилам в мяч, бороться... Ни часа в лени и праздности! Через день он ходил в святилище Зевса, где один из жрецов обучал его пению гимнов и игре на кифаре. Тавриск же, отцовский слуга, провожавший Деметрия в город, перестал говорить с ним по-эллински - только по-таврски, ибо так ему было приказано. А еще отцовский конюший наставлял его в верховой езде и учил ходить за конями.
   Алфея куда-то исчезла, когда им шел восьмой год. Во дворце ее больше не было, в городе он ее тоже никогда не встречал, хотя слуги сказали ему по секрету, что она отдана в воспитанницы к одной почитаемой женщине, бывшей когда-то невестой отца. Девочки ведь не ходят в гимнасий, а Деметрию не дозволялось бегать без присмотра по улицам и заглядывать в чужие дома.
   Отец стал с ним строже. Каждый вечер, если только Фоант находился на Царской горе, они перед ужином или перед сном разговаривали. От Деметрия требовался откровенный отчет в его успехах и промахах. За успехи отец его чуть шутливо хвалил, а за промахи... нет, не наказывал и даже почти не ругал, но... сам огорчался. Утаить же было нельзя: царь узнал бы от учителей или слуг и тогда огорчился бы много сильнее. Деметрий помнил: отца огорчать нельзя, у него и так мало радостей, лишь дела и заботы. И учился не столько охотно, сколько старательно. Одного он не понимал: для чего отцу это нужно - подводить под каждым прожитым днем черту и раскладывать: это сделано, это осталось, это вышло, а это - не так... Почему бы не жить, как живется?... Задавать такие вопросы отцу он никак не решался. Опять-таки - не хотел огорчать. Ведь отец мечтал, чтоб Деметрий стал его продолжением. Чтобы был похож на Фоанта. А Деметрий был - не похож. Ну, похож лишь отчасти. Отнюдь не во всем и, пожалуй, не в самом главном. И когда Деметрий сам это понял, он из любви и сострадания к отцу задернул ту часть души, что была непохожа, плотным покровом. Чтоб отец никогда и не заподозрил, что там.
   ...Маленький, глупенький, чуткий Деметрий. Как будто Фоант не знал, что, приподняв тот покров, увидит лицо Климены.
  
  
  
  
   У Алфеи тоже был день, который застрял в ее памяти и возвращался к ней вновь и вновь, пока она не выросла и не сумела кое в чем разобраться.
   Лето. Жара такая, что даже учитель махнул рукой на детей. Какая сейчас учеба: шевельнешься - и сразу в испарине. А в саду всегда отыщется место, где лежит густая тень от деревьев, сквозит ветерок и кажется, будто прохладно. Почему Алфея с Деметрием очутились совсем без взрослых, не очень понятно. Но они сидят на теплых камнях у маленького пруда и болтают ногами в воде - кто кого сильнее обрызгает. Одежонки брошены рядом - но разве они никогда друг при друге не бегали голышом? Всё, что можно, давно рассмотрели. Это неинтересно. Интереснее - шлепать пятками по воде, хохотать и повизгивать. Но и эта забава приелась. И они начинают мечтать. "Вот когда я буду царем"... - вещает важно Деметрий. "А я царицей!" - бойко перебивает Алфея и... осекается, и прикрывает ладошкой то, чего миг назад ну ни капельки не стеснялась. Перед ними стоит неизвестно откуда взявшийся царь Фоант и смотрит на них печально и пристально. Сначала - на своего Деметрия. Потом - на обоих вместе. Затем - на одну Алфею. Деметрий уткнулся глазами в мокрый песок и поджал на камушке ноги, обхватив их руками. Весь сжался в комочек. Алфея не такова. Она поднимает свою золотую головку и говорит с царем - без слов, одними глазами. "Ты впрямь задумала стать царицей, малышка?" - "А что такого? Нельзя?" - "Не просто нельзя. Невозможно". - "Почему?" - "Спроси у отца". - "Потому что мы бедные, да?" - "Дитя. Подрастешь - поймешь". - "Всё равно: захочу - и стану!" - "Не станешь. Даю тебе слово". - "Я тоже тебе - даю!" - "Что ж, посмотрим, чье слово крепче"... Вслух же царь говорит им обоим без гнева, но очень сухо и сдержанно: "Вот вы где. Ну-ка, быстро оденьтесь и идите домой. Скажите, что я велел вас помыть. Потом поедите и будете делать уроки". - "Отец", - разжимает губы Деметрий. - "Учитель нас отпустил". - "Знаю. Я ему сделал внушение", - отвечает Фоант с усмешкой, едва скрывающей нарастающее раздражение. И добавляет нечто совсем убийственное: "Здесь правит пока еще царь Фоант, а не царь Деметрий. Ступайте!"...
  
  
  
   Деметрий думал, что отец в наказание лишил его в тот злополучный день их обычной вечерней беседы. На самом деле царь ломал себе голову, как справляться с нагрянувшей засухой, и собравшиеся у него во дворце городские архонты и советники обсуждали всё это до тьмы. Пересохла речушка, питавшая Сотерию, ушла вода из колодцев, почти иссякли источники, начал падать непоенный скот... Нужно было немедленно принимать посильные меры, чтоб не начались бунты, болезни или - хуже - войны с соседями.
   А Деметрий лежал в постели и плакал навзрыд, и никто не мог его вразумить и утешить. Пришлось послать за царем. Когда Тавриск, единственный из доверенных слуг, осмелился вторгнуться в зал совета, Фоант, узнав, в чем причина, побагровел. Все думали, он рассердился, что к нему пристают с пустяками. На самом деле царю было стыдно: он вынужден был обнаружить прилюдно, что слезы Деметрия для него важнее чуть ли не всех государственных дел. Напрасно считается, будто в этой стране нет рабов. Царь Фоант - раб Деметрия. Как такое иначе назвать?... Сказав, что время и впрямь очень позднее, и что завтра с утра они встретятся в нижнем дворце и продолжат совет, царь поспешно закончил собрание и устремился туда, где мог помочь только он. Деметрий, увидев отца не в домашнем хитоне, а в торжественном, белом с пурпуром, платье, залился плачем отчаянней прежнего. Ведь ему пригрозили, что пожалуются отцу, если он не уймется. Он боится не гнева отца, а его снисходительного презрения: что ты, дескать, как маленький, разревелся, не стыдно тебе?... Хочет выговорить "прости" - и не может, душат рыдания.
   "О прости меня, сердце мое", - с изумлением слышит Деметрий из отцовский уст. - "Я забыл о тебе! Обещаю, что никогда так больше не сделаю. Ну, не надо, не плачь, я с тобой. Давай-ка, перевернем подушку, вся мокрая. Или ты ее вымочил слезами насквозь?"... Деметрию кажется, будто эти слова он уже когда-то слыхал. Должно быть, еще когда был несмышленышем и ревел по всякому поводу, потому что не мог говорить. А сейчас уже стыдно. Он готов умереть от стыда. Ведь отец уже видел в нем друга, мужчину, а он... "Я не буду"... - пытается вымолвить он, но язык ему не повинуется. Отец прижимает его к себе и долго гладит по отросшим темным кудрям. И Деметрий сам закрывает глаза, хотя продолжает шмыгать носом и судорожно привсхлипывать. Вдруг в голове у него помутняется, тело становится страшно тяжелым - а потом и совсем пропадает. Совершается превращение. Он уже не мальчик Деметрий. Он - что-то иное, без имени и без конца. Пожалуй, вот что: песчаный берег, на который набегают одна за другой ленивые зеленоватые волны, зализывая следы прошедших людей и крестики чаечьих лапок. Над песками и морем - солнце, а из самого солнца - властный и ласковый голос отца: "Повторяй за мной". И язык его звуками волн повторяет то ли молитву, то ли заклятие. Когда же слова иссякают, море становится тихим-тихим - как чаша со священной водой перед храмом Владычицы Девы. Солнце заходит за гору, дымка на горизонте превращается в нежный туман. Всё сливается воедино: плески, шепоты, шорохи, воды и звезды...
   Когда потом - и в детстве, и в юности - любопытные люди вопрошали украдкой Деметрия, правда ли, будто отец его царь Фоант причастен к искусству волшбы и способен повелевать стихиями, превращая существа в вещества и наоборот - Деметрий с чистым сердцем, не думая никого обмануть, запугать или высмеять, серьезно ответствовал: "Правда".
  
  
  
   Гармониду царь ничего не стал говорить, и поэтому сам удивился, когда вскоре тот пришел во дворец и сказал, что уводит Алфею. Царь был втайне этому рад, но счел за долг отговаривать друга. Тот нахмурился: "Не настолько я глуп и тщеславен, Фоант, чтобы пыжиться от того, что моя девчонка растет во дворце. Тут ей вовсе не место, и я не хочу, чтоб она себя вдруг возомнила царевной". - "А чего же ты хочешь? Заставишь ее заниматься хозяйством? Месить тебе глину? Сажать огород? Дитя еще слишком мало, да и жаль такую красавицу".... - "Не жалей, Фоант, а подумай, что с ней будет потом, когда чуть подрастет. Ты своей добротой погубишь мне дочь. Ни готовить, ни прясть, ни ткать, ни в доме прибрать... Зато личиком вышла, и музыку знает, и с царем говорить не стесняется. Для такой одна лишь дорога - в гетеры". - "Да боги с тобой!" - "А кому она будет нужна - незаконнорожденная, белоручка, с малым приданым и замашками госпожи?" - "Если нужно, я хоть завтра найду для нее жениха и добавлю приданое". - "Мне не нужно твоих денег, Фоант. Мне нужна моя дочь. Я давал ее не навсегда". - "Разве сможешь ты воспитать ее сам, без жены, без нянь и служанок?" - "А я и пытаться не стану. Я уже договорился с Аретой, та возьмет ее в дом и научит всему, что положено знать девушке из приличной семьи и хорошей хозяйке". - "Ты - с Аретой?"... - "А что такого, Фоант?"...
   Об Арете ему вспоминать не то что совсем неприятно, а скорее неловко. Можно было тогда растрогнуть помолвку без громкой огласки. Фоант, разумеется, взял вину на себя и выплатил мзду за обиду семье Агесандра. Однако об этой истории долго судачили. И конечно, досталось обоим - и строптивому жениху, и немилой невесте. Но Арета была тогда почти девочкой, чуть постарше покойной Климены. Даже если она оскорбилась, то скоро утешилась: отец спешно выдал ее за Филона, сына гимнасиарха - жениха богатого, знатного и весьма недурного собой. Вряд ли ей приходилось жалеть, что она не стала женою Фоанта. При царице Кинноре никакая жена не могла бы распоряжаться не только в стране - даже в собственной спальне. У Ареты судьба сложилась прекрасно: муж во всем угождал ей, брат стал Верховным жрецом, унаследовав должность отца, дом был полная чаша, сама - уважаема, дети благополучны, теперь уже - внуки пошли, две девчонки и мальчик...
   "Ничего", - ответил Фоант. - "Я не знал, что ты с нею видишься. Помню, ты не бывал у них с той поры, когда я с ней расстался". - "Нас снова свел Агесандр, он был зван к сестре на обед, по дороге встретил меня и заставил пойти, я не смог отказаться... Она славная женщина и, хоть в летах, довольно приглядна". - "Правда? Я не видел ее с того года, как родился Деметрий. И умер старик Агесандр. Но тогда я был не в себе и не помню, говорил ли я с ней, подходил ли"... - "Подходил. Она вспоминала. К слову, Арета просила передать тебе поклон и привет". - "Значит, вы обо мне говорили?" - "Конечно. Мне кажется, что она... жалеет тебя." - "Я слыхал, что она помыкает Филоном?" - "И пусть, раз ему это нравится. Зато дом процветает, кругом чистота, слуги тихие, дети почтительные, внуки голос не смеют подать"... - "Боги, ну и муштра! Ты желаешь того для Алфеи?" - "Я забочусь о ней. И если начистоту, то скажу откровенно, Фоант: чем скромнее и незаметнее проживет она век, тем лучше будет для всех. Для нее, для меня, для тебя. Наконец, для Деметрия! Ты согласен?" - "О да".
   И Алфея исчезла, даже не попрощавшись с Деметрием. Он как раз был в гимнасии. Возвратился - а ее уже нет, лишь игрушки остались. Огорчился, но плакать не стал, потому что отец объяснил: "Ты ведь учишься? Учишься. И Алфее пора. Только мальчиков учат иному, чем девочек. Но не хочешь же ты, чтобы она осталась невеждой и все бы над нею смеялись?"... Деметрий кивнул понимающе. "Может быть, - продолжил отец, - нужно будет пригласить сюда для тебя приятелей, вы бы вместе росли и играли". Но Деметрий подумал, что тогда он будет реже видеть отца. И сказал: "Мне довольно встречаться с ними в гимнасии". - "Ну, как знаешь", - ответил Фоант и больше уже на том не настаивал.
   А ваятель, дабы царь не счел его неблагодарным, подарил ему двуединую дивную статую: Аполлона и Дафну. Фоант ее долго разглядывал, восхищаясь резцом Гармонида. Девушку-дерево он узнал в тот же час. Аполлон, однако, дразнил его дерзкой загадкой. Кого воплотил в божественном облике Гармонид? Не себя же, отнюдь не красавца и имевшего даже больше таврских черт в наружности, чем Фоант? Нет, ваятель скорей походил на дремучего узловатого Пана, чем на стройного сына Лето. Надоумил венок. Из-под листьев лавра у бога от быстрой погони выбилась прядь. А за ремень сандалии Аполлона был заткнут маленький, очень изящный, не сразу приметный кинжал... Ну конечно, та ночь, то безумие, та насмешка богини над смертными...
   Покачав головой и насильно отринув воспоминания, царь велел поставить чудесное рукотворение в дальний зал, куда редко кто заходил.
   А потом отдал и другое распоряжение. Из гробницы Климены убрали мраморное изваяние. Гармониду Фоант сказал, что склеп отсырел после сильных зимних дождей, и статуя может испортиться. В склеп послали штукатуров и каменотесов, а статую вынесли. Но когда работы закончились, ее не вернули на место, а посвятили в святилище Девы. Ваятелю словно не было дела до этого. Он как будто не помнил про статуи, которые дарил Фоанту. Дарил, ничего не беря взамен. В силу давней причуды, дабы дружбе их не мешала никакая корысть, он отказывался принимать от Фоанта любую плату. Создавал горделивую видимость, будто они совершенно равны. И Фоант соглашался, раз так ему нравилось.
   Характер же у Гармонида вновь изменился. Из отшельника стал человеком общительным. Перестроил родительский дом, принял на воспитание и обучение трех способных к художествам отроков, одеваться стал не во что попало, завел себе нескольких слуг. В его доме всегда толклись посетители: и поклонники, и заказчики, и приятели, и ротозеи. Заказы он принимал, но капризничал, называя безумные цены, нарушая условленный срок, а порою и делая вовсе не то, что просили - но выше всяких похвал. Если кто бывал недоволен, Гармонид возвращал ему плату, а статую тут же кто-нибудь покупал.
   Особенно нашумел его недавний заказ: надгробие для Гермагора.
   Древний старик Гермагор, дед Климены, собрал свои кости и явился в город, где некогда был почти самовластным хозяином. Придирчиво рассмотрел из носилок новые здания, фонтаны и статуи. Скрепя сердце признался, что этот "сумасбродный мальчишка" Фоант в самом деле кое-что смыслит в управлении государством и теперь уже больше похож на порядочного человека, нежели на вождя дикарей. И - торжественно помирился с царем. Вторично. В первый раз они прилюдно обнялись на свадьбе Фоанта с Клименой. Когда молодая царица скончалась, Гермагор снова возненавидел царя - "Не сберег мою девочку, варвар!"... Так и бросил в лицо на ее погребении. Фоант ничего не ответил, лишь отчаянно побледнел. Как исполнился Деметрию год, Гермагор потребовал, чтобы царь привез к нему правнука. Царь ответил: "Пускай почтеннейший тесть приезжает ко мне". Словно забыл, как Гермагор зарекся бывать на Царской горе после смерти Климены. Тот взъярился: "Щенок, не получишь наследства!"... Тогда и Фоант не на шутку разгневался и вернул ему всё приданое с полной описью и примечанием: "Что моё - то моё навсегда, а чужого не надо. Фоант". Он жалел потом о своих жестоких словах. Но вернуть их было нельзя. Потом ему рассказали, что старик приказал вырыть во дворе усадьбы огромную яму, побросал туда деньги и драгоценности - дорогие сосуды, серьги и ожерелья, вазы и чаши, золоченые зеркала, светильники, сундуки с красивой резьбой - и засыпал землей, и покрыл толстенными плитами. А потом свалил в кучу всё, что горело - кресла, столики, платья, сандалии, покрывала - брызнул маслом и всё это сжег. И когда костер допылал, Гермагор вдруг с печальной довольностью молвил: "Всё. Теперь - ничего никому". Но скандал стал известен, и не делал чести Фоанту, хотя большинство полагало, что старик поступил с добром неразумно: лучше бы приберег для Деметрия.
   И теперь-то, после всего, бывший тесть помирился с Фоантом. Они встретились в нижнем дворце. Увидев Деметрия, Гермагор умилился до слез: "Как похож на нее! До чего же красивый ребенок! Ах, мой милый, родной"... И Деметрию было завещано всё, чем владел Гермагор. В том числе закопанный клад, и стада, и сад, и имение. За Фоантом было оставлено только право опеки.
   Гармониду же Гермагор заказал свой собственный памятник, и являлся к нему каждый день то позировать, то смотреть, как идет работа. Придирался, брызгал слюной, заставлял переделывать, торопил - раздраженный ваятель чуть не выгнал старца взашей. Но в итоге заказчик остался доволен. После этого Гермагор устроил прощальную трапезу в святилище Зевса, пригласив туда всех евпатридов, жрецов и самых почтенных мужей. Молодых там было немного, в основном старики. Фоанта позвать не изволили: "Не хватало, чтоб он мне испортил последний обед!"... Почему же последний? Потому. Гермагор ел, и пил, и творил возлияния, и шутил, и ругал по привычке порядки царя - а вечером повелел себя вымыть, оделся в нарядное платье, лег и умер во сне. Со времен похорон царицы Кинноры и жреца Агесандра не видели люди столь торжественного погребения. Речь над гробом произносил сам Фоант. Седовласый "юнец, поправший обычаи предков и не чтящий ничьих заслуг".
   Царь не то что скорбел, а скорее жалел о потере. "Ведь такого врага у меня никогда уже больше не будет", - говорил он друзьям. И так действительно думал.
  
  
  
  
  
   85. Возведение города с гаванью продвигалось, однако, медленнее, чем царь того бы желал: то мешали другие дела, то недоставало людей или денег. По прошествии лет десяти царь сумел проложить лишь дорогу до места строительства, провести туда воду, воздвигнуть приграничную стену и крепость, приспособить для пристани берег и разметить участки для главных сооружений. И Фоант охотнее прежнего начал привечать в Сотерии приезжих, надеясь, что добрая слава привлечет к нему и мастеров, и богатых людей, и безвестных скитальцев, желающих обрести себе кров и отечество.
   86. Среди тех, в ком пыл любознания одолел извинительный страх, оказались, помимо ближайших наших соседей, феодосийцев, и торговцы из Херсонеса. Между ними был и юный Гераклеодор сын Аполлония, о котором я уже не раз вспоминал, человек не безвестный и сделавший много добра моим предкам. По матери он приходился племянником гераклейцу Эвклиду, совоспитаннику Фоанта, но дружба, возникшая между ним и царем, родилась не из памяти об умершем, а из взаимовлечения. И доселе мне видится чудо в том, что среди стольких войн, невзгод, смертей, разорений и бедствий дружба наших семейств уцелела не оскверненной ни изменами, ни подозрениями.
  
  
  
   Царь с детства недолюбливал верхний дворец, вознесенный над Сотерией и строившийся поначалу как военная крепость. Когда его, наконец, возвели и отделали, оказалось, что можно почти уже не опасаться нападений извне. И решили не переносить туда ни казну, ни архив, ни тем паче священный огонь из святилища Зевса. Дворец стал жилищем для царской семьи, потому что в старом, нижнем, давно было тесно. В верхнем, конечно, помещений намного больше, но... для Фоанта дворец - это место, где веками лилось много крови и слез. Где случалось немало смертей и болезней. Где он сам чуть с ума не сошел, собеседуя с тенью Климены. Где всегда - сквозняки, полумраки и эхо. В летних комнатах окна большие, забранные лишь решетками и занавесками - там бывает сыро и холодно. В зимних же окна узкие, со слюдой - там темновато и душно. Потолки в парадных залах высокие, от жаровен и печек зимой мало толку.
   Между прочим, едва ли не первое, что предпринял Фоант, став царем - приказал заменить обстановку дворца. Сжечь клопастые пологи и свалявшиеся циновки, раздарить всякий хлам верным слугам и поставить новые ложа. Царица Киннора подняла ужаснейший крик, называя сына безумцем и вертопрахом. Он ведь был весь в долгах и обязан был экономить. Матери он позволил жить, как привыкла. Но сам не мог спокойно спать, пока ему не изготовили новую мебель для опочивальни. Ему казалось, что ложе предков впитало в себя всю память об их зловещих предчувствиях, лихорадочных снах, нечистых страстях, недугах, смертях - а теперь собирает по капле мысли, чувства, пот, кровь и семя Фоанта, отнимая то, что - его и только его, заставляя принять взамен то, что давно кем-то прожито и чего он ведать не хочет. Фоант боролся, пока предательский сон не смежал глаза, а когда засыпал, старинное ложе, поскрипывая, оживало и начинало перебирать свои замогильные воспоминания, отравляя царю его молодость трупным душком. На новом ложе спалось несравненно спокойнее. Оно ни о чем не помнило, кроме того, что недавно еще было деревом. Когда Фоант погружался в дрему, ему временами слышался шелест листвы и течение соков, а порою и пение птиц. Он вставал, даже мало проспав, освеженным. Но дворца полюбить не сумел, и покуда был молод и холост, избегал ночевать в нем, когда только мог. После смерти супруги и матери ему стало почти всё равно. Он привык к своему обиталищу, ибо стены уже пропитались не чужой, а его, Фоанта, тоской, с которой он так сроднился, что даже не помнил, как жил без нее. Но беседы с друзьями и сыном он старался вести в саду, где дышалось вольготнее. Во дворце он всегда ощущал себя пленником окаянных вещей. Он заискивал - и ради Деметрия должен был заискивать - перед холодными стенами, украшая их где коврами, где фресками; перед створчатыми дверьми, чтоб не хлопали и вылавливали побдительнее сквозняки; перед печками и светильниками, чтобы грели и не давали угара и чада. Все думали, будто царь хороший хозяин и зорко следит за порядком в дому. А на самом деле он вел неустанную битву с вещами, в которых сам не нуждался. Если бы не Деметрий, он обошелся бы самым малым. В этой вечной борьбе союзниками Фоанта были не только главный распорядитель, эконом, смотрители, слуги, охранники - но и существа полутелесные, полудуховные, коим было дано находить свой язык и с царем, и с предметами. Это были изображения разных богов - мозаики, картины и статуи - пребывавшие в каждом зале и чуть ли не в каждой комнате, иногда по нескольку сразу. И перед каждым изображением стоял небольшой домашний алтарь, куда обязательно клались цветы, плоды, семена, самоцветы, раковины - небольшие, но ежедневные жертвы. О, как усмехался бы ныне покойный старик Агесандр, если б знал, сколь богобоязнен и суеверен стал едва не нарвавшийся на обвинение в святотатстве Фоант! Царь чтил теперь всех богов без изъятия и порой разговаривал с ними, возлагая дары на алтарь. И бывало, они ему отвечали. А еще помогали держать в покорности вещи, донося о каждой измене - о ветре, проползшем под покосившейся дверью, о неплотно висящем ковре, о чадящем светильнике, о хромом табурете, о проеденном молью занавесе... Царь не боялся доверить своим богам даже сына. Ведь ребенок, выросший под их взорами, был отчасти и их питомцем. Он не сразу узнал, что Деметра, Афина, Гестия, Аполлон и Дионис - бессмертные боги. До этого он просто знал их по именам и считал своими друзьями и друзьями отца. И коль скоро дворец был отцовским, а Гермес, Афродита и прочие жили в этом дворце, они тоже принадлежали отцу, как и сам Деметрий. Отец был - первее. И даже когда он удостоверился, что отец - человек, а не бог, он не мог изгнать из души затаенное убеждение, будто между отцом и богами существует какая-то связь. Непонятная всем остальным. И гораздо более прочная, нежели связь меж отцом и другими людьми. Исключая, конечно, Деметрия.
  
  
   Спор возник на пиру, но царь поспешил замять его. Гераклеодору было очень неловко. Он корил себя за ребяческую невоздержанность, которая могла показаться царю невоспитанностью или склонностью к дерзости - а этого он никак не хотел. Просто он торопился поговорить с Фоантом о всамделишно важных вещах - и задал вопрос из тех, что царям задавать неприлично. Единственное, что могло его оправдать, так это уверенность: царь Фоант не такой, как иные властители, и не должен обидеться на прямые речи, пусть из уст безбородого юноши. Царь не обиделся - а только свел вопрошание к шутке. Все кругом засмеялись, подняли чаши, пропели застольную, а после заговорили совсем о другом. Гераклеодор покраснел. Ему сделалось горько и за себя, и за Фоанта. Ибо тот обманул его ожидания. Оказался совсем не таким, каким он воображал его себе по рассказам покойного дяди Эвклида. Царь как царь - не терпящий инакомыслия и способный небрежно, но твердо хоть кого поставить на место. И Гераклеодор решил ничего ему не говорить, потому что между ним и Фоантом не может возникнуть никаких отношений.
   Каково же было его удивление, когда царь, пожимая на прощание руки гостям, задержал его руку в своей и сказал ему одному, никому другому - очень тихо, но внятно: "Завтра после дневного отдыха я, пожалуй, буду свободен. Если хочешь, приди, побеседуем".
   Он проснулся в безумную рань и, чтобы совладать с возбуждением, принялся делать дела: пересчитывать деньги, проверять счета и расписки, разглядывать и оценивать образцы товаров. То было первое самостоятельное Гераклеодорово путешествие на отеческом корабле. Ехал он в Феодосию, но убедил своих спутников на обратном пути заглянуть в это странное царство, о котором почти ничего неизвестно. То, что рассказывал живший здесь в юности дядя Эвклид, вызывало у трезвомысленных торговцев лишь смешливое недоверие. Какие дворцы и храмы? Сколько ни плавали мимо, не видели ничего, кроме вздыбленных скал, над которыми кое-где возвышаются таврские башни и крепости, приближаться к коим смертельно опасно: пираты. Святилище Зевса Спасителя с негасимым огнем? Ну и что, все народы земные почитают владыку богов, только кличут по-разному - кто Сераписом, кто кто Юпитером, кто Ормуздом, кто Ра. Потомки оторвавшихся от прародины эллинов? Всё бывает, вот Александр обнаружил в несусветной азийской глуши убежавших от праведной мести бранхидов из Ионии, а его полководец Менандр стал индийским царьком и уверовал, говорят, в какого-то местного бога. А в Колхиде есть племя ахейцев - будто бы потомков Ясоновых спутников, ну и что? Дикари дикарями. Разбойничают, людоедствуют... Тавры вряд ли намного смирней. Добрый, щедрый, воспитанный царь Никосфен? Ай, да кто из теперешних состоятельных варваров не стремится прослыть образованным! Скифы, персы, фракийцы, галаты - бог знает кто нанимает в учители эллинов... В Азии и в Афинах нету спаса от римлян. Скупают картины и статуи, увозят врачей, музыкантов, философов... Вот и тавры туда же. Да если бы впрок! Никосфен, ты сам признаёшь, был изрядным гулякой и пьяницей. А про сына его и похлеще рассказывают. Кто? - Соседи, феодосийцы. Этот даже не притворяется, что получил подобающее воспитание. Как взошел на трон - проявил свой истинный нрав. Носит бороду, ходит в штанах, дружит с местными колдунами и усердно молится таврским богам. Да еще гордится собой - я, мол, потомок Фоанта, потому и зовусь Фоантом!... Постыдился бы лишний раз вспоминать, как его прародитель едва не зарезал Ореста с Пиладом и много лет изводил своей дикостью Ифигению... Даже тавры, живущие близ Херсонеса, хоть ему и не подчиняются, признают его соплеменником - разве можно представить, чтоб так говорили про эллина?
   Примерно такие беседы и споры слышал Гераклеодор еще мальчиком между дядей, отцом и гостями их дома. После смерти Эвклида они прекратились. И отец, Аполлоний, весьма изумился, когда выросший сын заявил, что желал бы поехать - туда. Аполлоний с трудом отпустил его, лишь в компании с тремя купцами поопытнее и постарше, и лишь ради разведки. Ничего, он будет доволен. Мед тут очень хорош, и вино неплохое, а кожи, войлоки и циновки добротны и дешевы. Но главное даже не прибыль, а - упоительное знакомство с как будто давно ему снившейся, но такой ни на что не похожей страной.
   Херсонеситы почти не тратили денег на пропитание: их считали за честь принимать и кормить в самых знатных домах. Зазывали туда и сюда, останавливали на улице, угощали хоть чашей вина в каждой лавочке. Тавров было здесь много больше, чем в окрестностях Херсонеса, но почти все говорили по-эллински, кто как мог и умел, и херсонеситы втихомолку посмеивались над здешним наречием, впитавшим множество варварских слов - или, наоборот, над старинными словесами, прямо-таки из Гомеровских песен, вылетавшими совершенно не к месту из уст евпатридов, к тому же одетых на древний манер. Один Фоант не стремился казаться, кем не был. А ведь он-то как раз изъяснялся на редкость чисто и правильно, так что даже старинные обороты не звучали у него нарочито и высокопарно.
   Гераклеодор полдня провел в святилище Зевса, где его принял сам Верховный жрец Агесандр, тоже знавший дядю Эвклида и предавшийся воспоминаниям о невозвратном. Говорили и о царе. "Удивительно, сколько о нем ходит вздорнейшей небыли!" - обронил Гераклеодор. "Хотя правда - еще удивительней", - отозвался жрец то ли в шутку, то ли всерьез. Почему?... О, с Фоантом случалось такое, что... придумать нарочно нельзя. Он не любит об этом рассказывать, и не стоит вникать в его тайны. Мы с тобою не сплетники, да?... А узнав, что Гераклеодор к нему зван побеседовать по душам, Агесандр снисходительно молвил: "О да, развлеки его, а то он порою скучает". Тон был странен для человека, считавшегося близким другом царя. И Гераклеодора вновь взяла досада и за Фоанта, и за себя. "Я же не танцовщица какая-нибудь", - вспыхнув, ответил он Агесандру. Тот слегка усмехнулся: "Танцовщицу бы он не позвал, их там после смерти его отца никогда ни одной не бывало". - "А... кто же там? Мальчики?" - "Из мальчиков - только сын Фоанта, Деметрий". Странно. Царь, несомненно любимый народом - неужели так одинок? И не позволяет себе никаких увлечений? "Напротив, - сказал Агесандр. - Боюсь, что несчастье Фоанта в том, что он всегда чересчур увлекается и впадает из крайности в крайность. Я-то знаю его с детских лет, и так было всегда. Мой отец, часто вздоривший с ним, но питавший к нему неизменную склонность, говаривал, что когда-нибудь он сломит голову, ибо жаждет высот, недоступных для смертных. А тогда ведь Фоант даже не помышлял о теперешних притязаниях на бесстрастие и безупречность. Ты бы видел его молодым! Тебе кажется ныне, будто молва о его закоснелом варварстве - вздор, но тогда мы тут все ужасались его поведению. Только вообрази себе: царь, воспитанный гераклейским грамматиком и посвященный моим отцом в сан служителя Зевса, заявил громогласно - "Я тавр!", облачился в дикарский наряд, месяцами бродил по горам, ел и пил, что дают - может статься, и кровь, спал вообще с кем попало... Когда лучшие люди страны попытались его образумить, пригрозил, что натравит орду дикарей на сограждан... Теперь же, на старости лет, превратился в ревнителя нравов и неподвластного никаким страстям мудреца". - "Тебе кажется, он лицемерит?" - "Нисколько. Не такой человек. Но что с нами будет, когда ему надоест подражать Диогену, Сократу, Пифагору, Платону и прочим, вместе взятым?.. И в какую крайность он бросится, когда это случится?... Беда". - "Ты не пробовал говорить с ним об этом?" - "Зачем? Мой покойный отец ему всё уже высказал. И к тому же я не из тех, кого он будет слушаться". - "Но ведь ты... друг и жрец". - "Он сам себе жрец. А друзей ныне держит на расстоянии".
   Озадаченный больше прежнего, Гераклеодор в условленный час устремился на Царскую гору. Фоант про него не забыл и распорядился, чтоб охрана всюду его пропускала. Не встретив препятствий, но не имея никаких провожатых, он оказался в нижнем зале дворца и слегка растерялся: как вести себя дальше. "Где царь?" - спросил он у стражника-тавра. "В саду", - ответил тот кратко и более ничего не прибавил.
   - Почтенный гость, отец велел мне тебя проводить, - раздается вдруг сзади тихий и мягкий мальчишеский голос.
   Обернувшись, Гераклеодор видит необычайно красивого темноглазого, темноволосого и бледноликого отрока лет тринадцати или четырнадцати в голубом коротком хитоне с серебряной кромкой и с алой лентой в кудрях. "Я Деметрий", - добавляет он на всякий случай, как будто Гераклеодор не знает имени царского сына или мог бы его с кем-то спутать, даже если не видел ни разу. Поняв, что напоминание было излишним, мальчик смущается. Смущен и Гераклеодор. Опять он заподозрил Фоанта в какой-то насмешливой каверзе, а царь ему выслал навстречу не слугу, а - наследника царства. О боги, как он прекрасен. Можно понять, почему ради этого мальчика царь обрек себя на затворничество. Гераклеодор никогда не видел красоты столь тонкой и совершенной, но притом лишенной надменности. Похоже, Деметрий скромен, нежен и добр. Впрочем, хорошо ли оно для будущего государя? Но Фоанту виднее, как воспитывать сына. Гераклеодор не имеет права судить и советовать. Он ведь сам пока не отец, и тем более не правитель.
   О правлении он и пытался завести разговор на вчерашнем пиру. Речь зашла о делах в Херсонесе, и Гераклеодор осмелился при царе заявить, что не знает устройства справедливее демократии. Царь ответил, что, умирая от жажды, неразумно не пить из ручья только лишь потому, что считаешь наилучшим напитком вино. "Но все-таки царь согласится, что народоправство столь же полезнее единовластия, сколь вино - обычной воды?"... Фоант улыбнулся: "Полезнее? Не сказал бы. Вино ударяет в голову, заставляя творить безрассудства, а вода - никогда. Недаром мудрые люди не пьют вина не разбавленным. Совершим же, друзья мои, этой смешанной влагой возлияние Зевсу, пославшему мне столь приятных гостей!"... После этого продолжать разговор не имело смысла. Но Гераклеодор ошибался, подумав, что царь поспешил от него изящно отделаться.
   Деметрий вел гостя тропинкой, извилистой, как лабиринт. Царь их ждал на границе фруктовых посадок и совсем неухоженных зарослей. Яблони, груши, шиповник, боярышник, тис, можжевельник, черное дерево, дуб, фисташка... Широкая, словно ложе, скамья с разваленными подушками. Маленький кипарисовый столик с чашами и кувшином. Пара свитков. Таблички и стиль. Всё было рядом и будто бы в беспорядке, но излучало какой-то необъяснимый покой. Словно место было любовно избрано и уютно обжито. Деметрий, вежливо кивнув Гераклеодору, хотел удалиться. Отец подозвал его и снял с его темных волос зеленую гусеницу. Гераклеодор вдруг понял: это предлог, чтобы что-то шепнуть напоследок сыну и мельком поцеловать его в щеку. Боги, как эти двое любят друг друга! И это - в стране, где первый же царь получил свой венец, спровадив к Аиду отца!...
   - Здравствуй. Что скажешь? - обращается к гостю Фоант.
   - Какой чудесный ребенок, - говорит Гераклеодор, зачарованно глядя вослед удалившемуся Деметрию.
   - Весь в мать, - отвечает Фоант с непонятным вздохом.
   Гераклеодору уже рассказали, как тяжко царь перенес кончину жены, умершей совсем молодой. Фоант, разгадав его мысли, решается объяснить свой вздох совершенно иначе:
   - Я наградил бы того воспитателя, - говорит Фоант, - который пожаловался бы мне на самоволие или дерзость Деметрия. Он же мальчик, подросток, а словно не знает, что такое шалить и проказничать. По-моему, это нехорошо. Я сам в его годы озорничал без оглядки. Отец мне, правда, прощал, но от матери иногда доставалось. А тут - ничего. Я бы понял, в чем дело, увлекись он чтением, музыкой, вычислениями - всем, что требует ранней серьезности. Но и этого нет. Занимается очень прилежно, однако нигде не жаждет быть первым. Наставники уверяют, что он способен на большее. Только как повернется язык пенять ему тем, что он не ревнив к чужому успеху? Всё, что нужно, он делает точно и в срок. А дай ему волю - может до темноты просидеть, наблюдая за муравьями. Ни о чем не думая, просто так. Другие мальчишки увидят гнездо, птенца, щенка, ежонка - замучают. А этот то и дело несет во дворец то зверушку, то слётка. Боги великие! Мыши, лягушки, воробушки... Жалостливый. Сердобольный. Как покойница мать. Несомненно, он лучше меня, но... не знаю, каким он будет правителем.
   ...Слыша от собеседников, будто Фоант "чародей", "колдун" или "волхв", и пытаясь узнать, почему о царе ходит эта молва, коли он давно уже не посещает ведунские капища и всегда избегал напоказ творить чудеса, Гераклеодор наталкивался на уклончивые улыбки и пожелания: побеседуй с ним сам, всё узнаешь. Не бывает на свете кудесников, отрекшихся от своего ремесла, - так гласило всеобщее мнение. И сейчас Гераклеодор убедился в его основательности. Фоант не делал при нем никаких таинственных жестов, говорил же совсем простые слова негромким и глуховатым голосом. Но когда он замолк, Гераклеодор вдруг очнулся и понял, что происходит нечто диковинное. То, чего въяве быть никак не должно, потому что так не бывает. Не положено быть. Самодержец чужой страны, человек, ему по летам в отцы годящийся, ничего, кроме имени и гражданства, о нем не знающий - почему он позвал Гераклеодора сюда, почему так бесхитростно говорит о своих сокровенных тревогах? Ведь речь идет не просто о чрезмерно кротком нраве царского сына, речь - о судьбе всего царства, пусть маленького, но вполне самостийного и самобытного!... Не потому ли, что Фоант уже избрал его, Гераклеодора, и чтобы он не испугался, но в то же время понял свое избранничество, к нему навстречу был выслан Деметрий, а потом приоткрыта завеса над кровоточащей раной царя?... Гераклеодор почувствовал себя той раззявой из басни, что подняла с полу в храме подброшенное тайно влюбленным красивое яблоко, легкомысленно прочитала нацарапанную на кожуре священную клятву - и лишь потом поняла, что над ней пошутила Судьба. Фоант заманил его в сад, подбросил к вратам искусительный плод - своего прекрасного сына, и Гераклеодор вдруг понял, что эта страна никогда уже больше не будет чужой для него. Как будто он много лет знал и любил Фоанта. И повинен был в этом не дядя Эвклид со своими рассказами, а...
   - Тебе не трудно сорвать мне яблоко? - говорит, как ни в чем не бывало, Фоант. - Сорви и себе, если хочешь, конечно.
   Гераклеодор бросается к яблоне, но, немного не рассчитав, ломает целую ветку с сидящими рядом тремя зелеными яблоками.
   - Не беда, - доносится сзади. - Значит, ей суждено было сломаться.
   Царь отрывает от ветки один из подернутых нежным воском плодов, вынимает изящный как игрушка кинжал, отрезает кусочек и пробует.
   - Кислое, - говорит он, не морщась. - Дичают. Но я, понимаешь, с детства любил кислятину. Наедался незрелого так, что язык распухал от оскомины. Теперь вот надкусишь - и будто мигом помолодеешь. Впору учить Деметрия шалостям. Попробуй и ты, не понравится, есть не заставлю.
   Гераклеодор берет из рук Фоанта кинжальчик и отрезает ломтик от того же яблока. Вкус у него - тонкий, терпкий и благоуханный. Но действительно кислый. Он глотает пытливо разжеванный ломтик с каким-то благоговением. Как не понять: Фоант поделился с ним одной из своих святынь. Ароматом и вкусом своего невозвратного детства. Обряд посвящения совершен. Какой же теперь от неофита потребуют жертвы? Неизвестно. "Он сам себе жрец", - сказал Агесандр. Уж царю ли не знать, что жертва сама должна подойти к алтарю и подставить шею под нож. Силой того добиться нельзя. Чародейным внушением - можно. А простая улыбка царя одуряет порою сильней, чем темное зелье.
   - Знаешь, зачем я позвал тебя, Гераклеодор?
   Вопрос пробирает юношу до костей.
   - Не знаю, - краснеет он, опуская глаза.
   - Чего тут не знать, - усмехается царь. - Ты мне просто понравился.
   Хотя утром Агесандр уверял, что Фоант не питает чувственной склонности к мальчикам, Гераклеодору вновь становится не по себе. Царь, однако, спешит объясниться:
   - Приглянулся своей непредвзятостью и прямотой. Твоих спутников я обижать не хочу, это очень достойные люди. Но они совершают ту же ошибку, что и прочие: приплывая в нашу страну и заверяя нас в дружелюбии, они тут же проводят черту меж собою и нами. Вы, дескать, варвары, одичалый народ, а мы - настоящие эллины, и уж если мы нисходим до вас, то извольте быть благодарными. Что же, я понимаю вполне, из-за нашей уединенности и недоброй молве о разбое на побережье гости к нам приезжали столь редко, что мы, как ни силились сохранить язык и обычаи, постепенно стали иными, чем вы. Мы - другие. И все же... Я следил, чем вы занимались эти несколько дней. Иноземцы у нас на виду, обо всяком шаге и слове тотчас знают повсюду. Твои приятели торговали, пытаясь нас помаленьку надуть, да купцы ведь иначе не могут, за это их не виню. Всё свободное время они проводили в званых пирах, где хвастались - кто богатством, кто предками, кто познаниями. Ты же вел себя явно иначе. Ты стремился узнать, кто мы есть. Был в святилище Зевса, посвятил туда дорогую вазу и - я знаю - сегодня полдня говорил с Агесандром. Между тем он, как и я, принимает не всякого. Еще ты был в гимнасии, интересуясь, чему у нас учат мальчиков. Изучал на агоре свод законов, высеченных на плитах. Домогался знакомства с ваятелем Гармонидом, но пока не вышло: он тоже впускает не всех посетителей. Когда мне это всё рассказали, я удивился: зачем тебе это, если ты, как другие, уедешь и не возвратишься?
   - Царь, я должен был сразу признаться. Ты помнишь Эвклида, Эвтидемова сына?
   - А как же! Эвтидем - мой учитель, Эвклид был мой совоспитанник, только после его отъезда я утратил с ним связь.
   - Он был муж моей тетки, сестры моей матери. Я звал его дядей. Он скончался, когда мне исполнилось девять. Я наследник его состояния, потому что он умер бездетным.
   - Значит, вот почему от него столько лет - ни вестей, ни приветов... Я решил, он вздумал порвать со мной, устыдившись детской дружбы с царевичем-варваром или поверив каким-нибудь злопыхательским сплетням.
   - Нет, напротив, он всегда вспоминал с неизбывной приязнью и страну, и царя Никосфена, и тебя... Мой отец часто спорил с ним, потому что у нас...
   - Велико недоверие к варварам. Так?
   - Для этого есть основания, царь. А Эвклидовы речи шли вразрез с тем, что нас доносили про вас гераклейцы.
   - Что же там про меня говорили? - допытывается Фоант.
   - Говорили, будто после смерти царя Никосфена у вас разразилась междоусобица или даже война, в которой ты принял сторону этих...
   - Кого? Договаривай.
   - Тавров.
   - А что, это плохо?
   Гераклеодор осекается. В Херсонесе слово "тавр" звучит как "разбойник". А со скифами с неких пор отношения таковы, что, скажи на кого-то из эллинов, будто он сочувствует скифам - обвинят в измене отечеству и отправят в изгнание. А не то и просто убьют.
   Фоант сам себе отвечает:
   - По-вашему, разумеется, хуже некуда. Но по-моему, поступить иначе, чем я, было просто нельзя. Иначе сейчас бы на развалинах Сотерии жили дикие племена. А на Царской горе возвышалось бы капище и кровавый алтарь. Вот чего бы нам стоила горделивая верность мечте - оставаться эллинами.
   Гераклеодору странно слышать такое от сидящего перед ним человека в длинном сером хитоне, похожего на учителя или философа, но заведомо не на варварского вождя.
   - Так кем же ты сам считаешь себя, эллином или тавром? - спрашивает он Фоанта.
   Тот слегка усмехается и начинает вдруг говорить о другом:
   - Видишь яблоко, Гераклеодор? Оно округлое. В нем есть сердевина, мякость, защитный покров. Суть и смысл, оболочка и тайна. Оно цельное и единое. Плавно замкнутое. Вот таким был некогда мир. Вроде яблока или, как веруют тавры, яйца. А теперь смотри: мы с тобой отсекли по кусочку - и место среза подернулось ржавчиной. Гнилью. Так и с миром. Люди его искромсали на части. И сочли одну из частей - благородной, прекрасной, достойной любви и верности. Эллинской. А другую - уродливой, отвратительной и ненавистной. Варварской. Ты можешь мне возразить, что, быть может, плоды от разных деревьев. Варвары - от дичков, эллины - от садовых яблонь. А кто-то, возможно - от терна, вишни и тиса: есть же где-то и черные люди... Но я угостил тебя плодами моей одичавшей яблони. Если ты не распробовал, пробуй еще, только молви мне честно: так или она негодна? И можно ли говорить о ней "хорошо" или"плохо"?...
   Распри херсонеситов со скифами уплывают куда-то за край души Гераклеодора. Перед взором - Фоантова родина. Одичавшая яблоня. Где люди носят причудливые и сказочные имена, начиная с царя Фоанта, который читал Платона, но чтит Владычицу Деву... Юношей снова овладевает смятение. Он понимает, что царь в самом деле избрал его среди всех и со знанием дела затянул в свои сети. Но неужели сердечность, с которой его встретил сегодня Фоант, и бесхитростное угощение с ветки были им так подробно продуманы, рассчитаны и разыграны? Разговор получался и тек будто сам по себе, как придется, но царь, выходит, заранее знал, чем наполнит его и куда поведет?... Страна - одичавшая яблоня. Да, такое мог бы придумать поэт. Но поэты - существа беспощадные и хладнокровные. Они служат лишь Аполлону и Музам, остальное для них не имеет ни смысла, ни ценности. Любую святыню выкрадут из любого святилища, если та украсит им стих.
   - Что-то я несуразно плету словеса, - встряхивает Фоант своими голубовато-стальными сединами. - Хотел объяснить, а пустился читать наставления. Лучше я пока помолчу. А ты расскажи мне что-нибудь.
   Растерянный Гераклеодор не знает, что и подумать. Похоже, молва справедлива: царь читает в душе собеседника. И в историях про его ясновидение нет никапельки вымысла.
   - Неужели нечего? - лукаво щурится царь. - Вчера ты был разговорчивее.
   - Прости. Это было глупо.
   - Ничуть. Только пир - не место для политических споров. Потому я тебя оборвал.
   - Но до этого речь тоже шла о политике...
   - Правда. Но рассказы - не словопрения. Слушать вести о том, что творится в миру, можно и за чашей вина. А вот спорить лучше на трезвую голову. Особенно о делах доподлинно важных.
   Теперь Гераклеодор понимает, что не Фоант его выставил вчера на посмешище перед старшими, а напротив, он поставил царя к неудобное положение. Заспорь они на пиру всерьез - чем бы это закончилось? Оскорблением? Ссорой? Что бы мог возразить ему умный и образованный царь на доводы о превосходстве народовластия? То же, что Дарий - Отану у Геродота?... Чернь нуждается в пастырях, власть немногих избранников порождает междоусобицы, в коих побеждает обычно один, утверждающий самовластие... Так зачем не признать, что монархия - изначально в природе людей?... Ущербная логика, да и не новая. А что еще мог придумать Фоант? Для него было бы одинаково неприятно и признать правоту иноземца-юнца, и пересказать ему в назидание обветшалый рассказ Геродота.
   - Я не стал с тобой спорить при всех, - поясняет Фоант, - ибо спор непременно зашел бы столь далеко, что я боялся утомить одних и обидеть других сотрапезников. И боялся к тому же, что нас не поймут. Побежденным же быть - не боялся. И сейчас не боюсь. Говори, я охотно послушаю. И отвечу, если смогу.
   - Царь! - решается Гераклеодор. - Будь ты в самом деле каким-нибудь скифом, египтянином, персом или каппадокийцем, я не стал бы дразнить твою гордость такими речами. Но, послушав твои рассуждения о политике и управлении, я был удивлен, почему ты в своей многомудрости не желаешь узреть очевидное: то, что наследственное самовластие по природе порочно и пагубно. Ведь прекрасные государи, достойные вечной славы, крайне редки. И еще малочисленнее среди них благодетели подданных. Несравненно же чаще тот, кому власть достается не волей народа, а в силу рождения, обращается с ней неразумно, небрежно и своевольно. И чинит своему государству больший вред, чем захватчик, которого даже легче низвергнуть, убить и прогнать.
   - И плохих государей свергают, - замечает спокойно Фоант. - То, чего невозможно терпеть, народ и не терпит. А ежели терпит - значит, достоин того.
   - Но тогда не разумнее ли избирать всякий раз того, кого хочет народ, дабы меньше страдать от капризов природы?
   - А скажи мне честно, у вас в Херсонесе выбирают всегда - безупречных?... Можешь не отвечать, я знаю. Ведь у нас тоже каждый год сменяются градоначальник, агораном, номофилак и прочие, кто не наследует должность и не назначен царем. Избирают же их из весьма неширокого круга людей, руководствуясь чем угодно, но не возвышенными соображениями. Знатность, связи, богатство, красноречие, миловидность или, напротив, почтенные лета... Через год их сменят другие. Такие же. Сколько правлю - пока не приметил никого, кто бы резко из всех выдавался. Разве что старики... Я слыхал, есть такие страны и города, где все должности замещают по жребию. Но ведь жребий - случайность много большая, чем царственное рождение. Цари не на ком попало женятся, не беспечно плодятся и обычно заботливо вскармливают и воспитывают сыновей, с ранних лет готовя их к восприятию власти. А жребий или перевес в голосах может выпасть на долю того, кто пригож собою - но подл, сладкогласен - но лжив, храбр - но вероломен...
   - Беда поправима. В нужный срок избранник слагает свои полномочия, а плохого царя рок дает - до конца его дней.
   - Плохие цари редко держатся долго. Но ведь царь может быть и хорош. Ведь творить благие дела интереснее, чем злодействовать. Тут потребно терпение, ибо нечто полезное трудно сделать за краткое время.
   - Но народ же не сплошь глуп и слеп. Он заставит преемника продолжать хорошее дело.
   - Я могу поклясться, Гераклеодор, что сегодня я внушу народу одно, а завтра - нечто другое. Народ - как ребенок, живущий лишь нынешним днем. Он не сильно верит грядущему и легко забывает о прошлом. Вот афиняне, наши прапредки - чем они отблагодарили Перикла за все его старания и радения?... А Сократа? А Фидия? А Еврипида?... Изгоняли, казнили, преследовали клеветой - самых лучших, честнейших, достойнейших! Тех, кто был не как все - превосходствовал в чем-нибудь, возвышался умом ли, талантом, иными способностями... И ведь эти расправы творились не царскою прихотью и не произволом тирана - свободною волей народа! С самодержца можно спросить, а с народа, с черни, с толпы - что ты спросишь?...
   - Царь, но это разные вещи: чернь, толпа и народ. Народ - это те, с кем ты связан узами крови. Крови предков и крови врагов.
   - Грустно слышать, Гераклеодор, что кровь - то прочнейшее, что связует людей. Почему - не любовь?... Почему бы не думать иначе: народ - это те, с кем живешь единой душой? Те, кого мы любим и чтим.
   - Я считаю, достойно любить наилучших.
   - Согласен. Но нет совершенных людей и народов, как нет совершенных царей. Всякий, взятый отдельно, имеет изъяны. Не пора ли нам, друг мой, сойтись, что ни власть народа, ни власть одного - не хороши и не плохи как данность? Можно лишь рассуждать, где уместно одно, где другое.
   - Тут, пожалуй, ты прав.
   Гераклеодор внезапно покрывается испариной оторопи. Перед взором его явственно начинает сиять синева херсонесского неба и моря, беломраморная плита, до рези в глазах освещенная солнцем, ветер, трепещущий в хламидах эфебов, произносящих присягу на верность отечеству.
   .."Клянусь Зевсом, Геей, Гелиосом, Девой, богами и богинями олимпийскими! Я буду единомыслен о спасении и свободе града и граждан и не предам ни Херсонеса, ни Керкинитиды, ни Прекрасной Гавани... Ничего никому - ни эллину, ни варвару... Я не буду ниспровергать демократию и желающему ниспровергнуть не дозволю, и не утаю сего умысла, но извещу городских демиургов... Я буду врагом злоумышленнику, предателю или склоняющему к отпадению"...
   Только что Фоант заставил Гераклеодора признать, что демократия - не хороша "как данность"! О да, равно как и единовластие, но ведь это - почти что предательство, остается лишь шаг...
   - Святыни твоей задевать не хочу, - говорит Фоант примирительно. - Если верить вашим речам, то вашему городу народовластие полезно и необходимо. Скажу тебе больше: увидь я, что стране моей лучше жить без царя, я не стал бы держаться за трон и сыскал бы другое занятие. Но править сам собою способен лишь единый, свободный и просвещенный народ. А мой народ не таков. Я лишь мыслю сделать его таким. Но, боюсь, уже не успею.
   ...Любопытно, сколько же лет Фоанту? Он не должен быть слишком старым. Другое дело, что ему почему-то угодно слыть стариком. Так, возможно, сподручней рядиться в плащ любомудра. Седин не скрывает и не завивает, половину лица покрыл бородой - когда-то, наверное, черной, а теперь словно голубоватой. Одевается скромно, не следуя моде и не гоняясь за роскошью. Может быть, зимой для тепла он и в самом деле носит штаны, сапоги, меховую накидку и остроконечную шапку, как тавр - но сейчас, среди лета, он предстает в обличии эллина: в просторном холщовом хитоне, в расхоженных мягких сандалиях, в нетуго повязанном поясе. Стариковская тяга к удобству. Но лоб почти без морщин, но глубокий огонь в темнокарих очах, но скупые и точные жесты, но крепкие и доселе красивые руки, но походка - легкая, твердая... Они его выдают. Да и вряд ли царь, радеющий о судьбе своих подданных, мог жениться так поздно, чтобы быть стариком, когда наследнику лет тринадцать-четырнадцать. Но не более. Если Фоант - ровесник Эвклиду и Агесандру, то ему... Неужели - всего пятьдесят?
   - Мне сейчас пятьдесят второй год, - вновь разгадывает его тайные мысли Фоант. - А разумный век человека, говорят - шестьдесят. Дальше - немощь, хвори, дряхление, слабоумие и безобразие...
   - Моему отцу почти столько. Но он не таков.
   - Да пошлют ему боги здоровья.
   - Прости, я прервал тебя.
   - Да. Я был лишь немногим постарше тебя, когда принял власть. И был гордо уверен, что минует два, три, много - четыре года - и все кругом будут счастливы. Я ведь думал, что знаю, чего я хочу. А хотел я того, чему учат философы: истины, красоты и добра. Так знаешь, с чего пришлось начинать?... С крови, грязи, угроз и попрания здешних законов. Поначалу я приказал подавить без пощады восстание доведенных до крайности тавров. Потом мне пришлось много месяцев договариваться с вождями, чтобы не разразилась война. Как меня не убили тогда - сам не знаю, возможно, спасло покровительство старцев-волхвов. Но, едва я сумел сладить с таврами, как пришлось разругаться с Верховным жрецом и при помощи обольщенного мною народа разогнать совет евпатридов. Меня тотчас назвали тираном. И правильно. Ибо я это сделал, сыграв на нечистых страстях - жажде мщения, жажде богатства, жажде равенства... Чернь со смешанной кровью была на моей стороне. Евпатриды - возненавидели. Оттого я не мог быть по-прежнему близок с былыми друзьями - у любого из них были родственники, и мои разговоры всегда пересказывались, толковались, переиначивались... Когда страсти чуть улеглись и в стране появился порядок, я решил, что остаток отпущенных лет буду править так, чтоб меня упрекнуть было не в чем. Соблюдая законы, вникая во все, даже частные, жалобы, сохраняя ровность ко всем - нищим, знатным, эллинам, таврам. Откровенно сознаюсь: счастья я не достиг. Ни для прочих, ни для себя. Разве только немного умерил людские страдания и внушил большинству моих подданных веру в справедливость царя. И за все эти годы, что правлю, я сумел лишь расчистить то место, где когда-то мечтал в одночастие выстроить - новый град, новый храм...
   - Царь еще проживет много лет.
   - Кто знает! И кто, засыпая, может точно сказать, что наутро проснется? Отец мой за несколько мигов до смерти - шутил, а за час - пел застольные песни и гонялся за юной дриадой. Рок подставил подножку - и всё. Боги мстят нам за самонадеянность. Однако горько помыслить, что, едва успеешь в сей жизни что-то понять и чего-то достигнуть, как Мойры перерезают дрожащую нить, да еще и смеются: "Ишь, чего захотел!"... Глядя, как дети дерутся из-за лакомства или игрушки, мы, взрослые, также на них усмехаемся - мы-то, дескать, умней, чтоб махать кулаками из-за этакого пустяка... Мы - умней?... А все наши споры, раздоры и войны - не повод для смеха великих богов? Сверху всё это видится муравьиной возней, и не более. Знаешь, кем я хотел быть в ранней юности? Стыдно вымолвить: богом!... Я грезил о власти над душами, над живым и неживым естеством. Даже не думая, властен ли я над собой и своими страстями. И могу ли сделать хоть что-то для тех, кем я правлю. Отец показал мне однажды всё наше царство с вершины высокой горы. Вон она - называется Сторожевая. Если бы ты видел, Гераклеодор, какой страна эта выглядит маленькой! Я был втайне весьма уязвлен: "Как, о боги - и это всё?"... Мне мерещилось, я достоин многажды большего. А Судьба мне шепнула: "Прекрасно, Фоант. Вот тебе для начала - ничтожное, нищее, дикое, захолустное царствице. Если ты всемогущ, то тебе не составит труда превратить его в процветающий край. Тогда и посмотрим, чего ты истинно стоишь".
   - Мне кажется, царь, ты исполнил условие.
   - Милый мой, тебе именно - кажется. Я добился только того, чтобы дети не умирали от голода, а тавры не резали эллинам головы. А задумано было другое.
   - Можно выведать, что?...
   Фоант, не ответив, опять вынимает ножик и разрезает на равные половинки лежавшее нетронутым второе яблоко. Потом, улыбнувшись в бороду, пытается составить их вместе, чтобы стояли. Они распадаются.
   - Не держатся? - спрашивает он Гераклеодора.
   - Не держатся, - недоуменно соглашается тот.
   - И не могут. Одна половина кричит: "Мы благородные эллины!" - а другая: "Мы - горный народ!"...
   Царь, повернувшись, срезает полусухой сучок растущей поблизости груши, обстругивает ножом и, настойчиво, но ненасильственно ввинчивая, протыкает обе рассеченные половинки насквозь. Они воссоединяются, и разрез почти не заметен.
   - А это - царская власть, - поясняет Фоант. - Не будь ее, всё распадется. Вот почему для моей страны единовладычество - благо. Избранного горожанами архонта или стратега вожди племен не признают. Равно как горожане не потерпят власти вождя. Нужен царь, чей венец дарован самими богами. Только если свершится чудо, и две половинки срастутся - можно будет жить без царя. Но до этого - так далеко!... Я застать уже не успею, сколько б лет я ни прожил - хоть восемьдесят, хоть все сто. А Деметрий... Ты видишь, какой он. Он лучше, он чище, он совершенней меня, но... Я боюсь за него.
   - Разве сын твой болезнен?
   - Благодарение Владычице - нет. Да и я с первых лет его жизни слежу, чтобы он не хворал и не был бы слабосильнее сверстников. Его тело в порядке. Он выглядит тонким и бледным, но это - порода, на деле он не изнежен. Душа же... С нею трудно что-либо сделать. Он мягок. Царь, на которым держится благополучие двуединой страны, должен быть либо очень твердым - либо, наоборот, гибким и бесконечно упрямым: его гнут - он опять выпрямляется.
   - Ты боишься, Деметрия могут сломать?
   - Если б он не был так одинок! Если б он имел, на кого опереться - кроме меня, не всесильного и не бессмертного... Я и сам на старости лет почти обездружел: есть сподвижники, есть советники, есть собеседники, но у всех свои семьи, заботы, услады...
   "Друзей он держит на расстоянии", - вспоминает Гераклеодор затаенный упрек Агесандра.
   - Со мною не очень-то весело, - продолжает Фоант. - Строгий дом, скромный двор, пиры без излишеств, из досугов - одни разговоры... Я, наверное, всех распугал. И сделал большую ошибку, решив заменить сыну - всех. Вовсе не потому, что желал завладеть его душой безраздельно. Просто я не хотел, чтобы он с ранних лет мнил себя обделенным и завидовал детям, у которых есть матери, сестры и братья. Мне было тем легче исполнить свой замысел, что у всех моих прежних приятелей сыновья были - много старше Деметрия, а случайных друзей я ему завести не давал. Он и сам не знался с другими мальчиками, пока на девятом году не пошел в гимнасий. А там однокашники сами его сторонились: слишком он был - иной. И наружностью, и повадками. К тому же при нем находился и собственный педагог, и охрана. При Деметрии никого не секли за провинности - я запретил.
   - Почему?
   - Мне казалось несправедливым, чтобы запрет касался лишь царского сына. А дозволить, чтоб розги касались Деметрия - тоже не мог. Я условился с учителями, что они вправе только пожаловаться на него, а наказываю, если надобно - я.
   - И как ты его...
   - Да никак. Никогда. Ни за что.
   - Верно, не за что было?
   - Не только. Подумай: он мне друг, и я ему друг - как же можно наказывать друга? Поссориться, это бывает, но если один из друзей присваивает себе право судить и карать - дружба рушится. Сын ничего от меня не таит, потому что не опасается от меня никакого насилия. Напротив: всё, что делает днем, он делает ради того, чтобы было что обсудить со мной вечером. Я думал, так будет, пока он маленький. Нет! И это уже не изменишь. Разве я могу его оттолкнуть? Сказать "мне некогда, лучше иди поиграй со сверстниками"?... Когда-то я мог с легким сердцем сказать "у меня нет времени на твои пустяки" или "я устал, помолчи" - жене моей, его матери. И она потихоньку зачахла, как цветок, лишенный воды. Ибо то, что казалось мне ничего не значащим вздором, для нее было - истинной жизнью. Другой она просто не ведала. Деметрий такой же, весь в мать. Но как втолковать ему, что, помимо меня, существует много людей, превосходных, умных, достойных, которые пригодятся ему, когда меня больше не будет...
   ...Зачем, зачем Фоант говорит всё это почти случайному слушателю? О да, придирчиво и безошибочно избранному - но юнцу, чужаку! Быть может, он наметил Гераклеодора в друзья, воспитатели или наставники своему Деметрию? Немыслимо: Гераклеодор слишком молод, и он не учитель - торговец, и что будет тогда с отцом... Аполлоний предупреждал его: со времен Ифигении ведомо - заплывешь туда - не вернешься, не отпустит владыка Фоант...
   - И страна моя, - продолжает царь, снова вторя Гераклеодоровым мыслям, - для меня как это дитя, за которое я один отвечаю перед богами. Она мне поверила как родному отцу и ответствует на заботы мои - послушанием. Я когда-то был этим горд. А теперь начинаю бояться. Такая маленькая... Не знаю, что делать, Гераклеодор. Нас всегда спасала молва о свирепости здешних жителей, о кровавых обрядах в честь наших богов - да и наша отъединенность от ближних соседей. Что же, так и замкнуться навеки, воздвигнув на каждой скале частокол с черепами незваных пришельцев? Для острастки же взять и заклать - ну, хотя бы тебя?... Что ты вздрогнул, мой милый, неужто принял всерьез?... О не бойся, тебе ничего не грозит. Госпожа Наша Дева сама выбирает потребную жертву, а тебя даже не пропустили к ограде святилища - как иноземца.
   - Но мы в Херсонесе тоже чтим Владычицу.
   - Знаю. Поэтому вы лучше прочих должны бы нас понимать. Даже если мы для вас почти варвары. Но ведь мы не забыли, что происходим от одного с вами древа. Тоска о потерянной родине, о праматери всех, кто глаголит по-эллински, продолжает жить у нас в сердце. И прибытие редких гостей лишь усиливает эту горечь. Открываются раны, которые мы привыкли сами себе врачевать горделивым невежеством или самообманом. Мой отец был первым правителем, кто дерзнул тут построить хотя бы временный, хрупкий дощатый причал - вопреки закону прапредков. Я задумал большее: порт. Почему же - никто до меня? Столь безумен был страх перед таврами, не хотевшими видеть на этой земле самозваных пришельцев? Нежелание обнаружить себя, чтоб не вызвать вторжения более сильных соседей? Может - то, может - это, а может - и нечто иное: сокровенная боль, боль подкидышей, умудрившихся не совсем одичать в незнакомом краю и сумевших понять, что, вернись они чудом к собратьям - те от них отшатнутся, заклеймив их названием варваров... И я себя спрашиваю: что мне делать сейчас? Убаюкивать боль заклинаниями - или сразу сдернуть повязки? Строить - или сжигать корабли? Мне угоднее - строить. Наши таврские маленькие Афины - светлый город Афинеон. Миг для этого благоприятный: в царстве мир, покой и достаток, я пока не совсем еще стар, подрастает преемник... Но - боязно. Даже страшно, Гераклеодор. Страшно взять и открыться вселенским ветрам, чтобы все окрест увидали, как легко нас ввергнуть в несчастье. Страшно отдать на мучительное растерзание - свое кровное, драгоценное и любовно взлелеянное дитя. Ты, конечно, помнишь предание о Загрее, первом Дионисе, коего разорвали Титаны...
   - О да!
   - Все обычно жалеют младенца. А вот я с неких пор сострадаю - Зевсу-отцу. В ранней юности это трудно понять, но попробуй представить себе, каково ему было принять из кровавых Афининых рук еще содрогавшееся, трепетавшее и безмолвно кричавшее сердце... И все же царю небожителей было легче, чем мне. Он создал себе во чреве Семелы другого Диониса. Мне - ничто и никто не воздастся вторижды: ни мой сын, ни народ, ни страна. А случись что со мною самим - кто придет, поможет, заступится? Почему-то на крики терзаемого прибегают скорее разбойники в жажде поживы, чем спасители...
   - Царь! - взволнованно прерывает Гераклеодор. - Хочешь, я останусь с тобой? Хочешь, буду служить твоим замыслам? Помогать тебе, быть опорой Деметрию, всё, что ты пожелаешь...
   - Милый мой... - Фоант лишь сейчас позволяет себе приобнять Гераклеодора и отечески поцеловать в запотевший от возбуждения лоб. - Милый мой, где же я тогда отыщу оправдания? Ты единственный сын у родителей?
   - Да.
   - Это видно. И сам говоришь, что отец твой старше меня. Он едва успел передать тебе все дела - а ты его бросишь ради постороннего человека, к тому же - варвара и царя?... И предашь тем самым родной Херсонес, ибо, как там у вас говорится в присяге...
   - Откуда ты знаешь? - ошеломленно лепечет Гераклеодор.
   - Ты не первый херсонесит, попавший в наши края, - пожимает плечами Фоант. - А я вообще любознателен.
   Царь всему умеет найти простое, как яблоко, объяснение. Свои-то тайны чародеи оберегают. Откровенность Фоанта - приманка, а горькая страстность - игра: вон, какие сухие персты у царя и какие прохладные губы. Он всё рассчитал. А Гераклеодор простодушно попался. Выдал себя. Предложил себя в жертву. А Фоант ее ласково, но непреклонно отверг. Да еще пристыдил: как ты, мол, легкомыслен... Чего же тогда он хотел? Окончательно закрепить свою победу в их споре? Заставить его, позабыв о любви к демократии, попроситься на службу к монарху?... Заманил, соблазнил, заморочил, связал по рукам и ногам - чтобы лишь посмеяться и выгнать? О, Фоант!...
   На плечо Гераклеодора ложится рука.
   - Тебя, должно быть, как многих других, ввело в заблуждение имя, - улыбается царь. - Ты подумал, что я, наподобие стародавнего тезки и предка, не выпускаю из этой страны никого. Не убью - так заставлю служить. Не заставлю - так уговорю. Не сумею уговорить - заколдую... Нет, Гераклеодор. Ты мне нравишься, но тебя я не буду пытаться удерживать. Напротив, скажу тебе: возвращайся домой и люби свою родину. Становись кем сумеешь - стратегом, жрецом, устроителем зрелищ, архонтом, гимнасиархом... Кем угодно! Не прячься от дел, пока молод, силен, смел и светел душой. А сюда - приезжай... иногда. Вот и всё.
   - И... всё?
   Гераклеодор не может сдержать обиды и разочарования. Напряжение между ними, полное опасений, тревог, подозрений, стыда, ожиданий и предвкушений - разрешилось в ничто.
   - Боги мне послали тебя, - говорит Фоант чуть дрогнувшим голосом. - Между нами не может быть равенства - я намного старше, я царь, но... ты не должен быть моим подданным. Другом - да, но - всецело свободным.
   - Другом?...
   - Если захочешь.
   Гераклеодор потрясен. Угадав в его остолбенелом молчании не протест, а согласие, царь, помедлив, произносит самое главное. Что и было - как Гераклеодор понимает теперь - настоящей целью их долгой беседы:
   - Чтоб тебе было легче приехать и сподручней вести здесь дела, я дарую тебе проксению.
   У юноши замирает дыхание. Он с немалым любопытством читал в эти дни законы, указы и прочие надписи на агоре и в святилище Зевса. Ни одной проксении там не было! Значит, он в самом деле избранник. Но проксен - не просто желанный гость, что обрел второе отечество. Проксения - и почесть, и долг. Обычно проксенами выбирают успевших прославиться, зрелых и именитых мужей. А он - почти еще мальчик, вчерашний эфеб! Лет на восемь старше Деметрия! Вот уж будут дивиться, завидовать... Впрочем, наверняка злопыхатели скажут... И пусть говорят!
   - Дабы не говорили дурное, - вновь читает его мысли Фоант, - я велю начертать, что дарую тебе это звание в память о покойном моем совоспитаннике. Агесандр непременно поддержит меня, он ведь тоже помнит Эвклида.
   Фоант замолкает. Нужто что-то ему ответить. А язык как будто прилип. Припаялся к гортани. Чем-то хочется отодрать его, отмочить. Можно выпить воды из кувшина, но можно взять одно из яблок.
   - Если тебе всё равно, - замечает Фоант, - съешь надрезанное или разрезанное. Не бросать же их. Владычица Дева обидится за такое небрежение к дару.
   Они съедают по яблоку. Как же будет потом вспоминаться этот терпкий и благоуханный, как здешние сумерки, плод. Но сейчас у Гераклеодора оскомина. И разбухший от кислого сока язык не способен изречь ничего вразумительного.
   - Странными яствами я угощаю проксена, - говорит с усмешкой Фоант. - Ты прости уж меня, чудака. И пойдем во дворец. Там найдется кое-что посытней и послаще.
  
  
  
   Предчувствуя, что беседа с гостем затянется и поглотит время, принадлежащее обычно Деметрию, отец успел подозвать его и шепнуть украдкой: "Поговорим после ужина, я приду". Внимательно присмотрелся и разглядел в глазах Деметрия знакомую и всегда его пугавшую ревность. Слегка коснулся губами вздоргнувших век и щеки. И Деметрий с легкой душой ушел, оставив его с чужестранцем.
   - Рассказывай, сын, - говорит привычно отец, садясь у кровати, но Деметрий чувствует, что сегодня он настроен скорее сам говорить, чем слушать.
   - Проксен - это звание или должность? - спрашивает Деметрий.
   Ему запало слово, прозвучавшее несколько раз за столом. Деметрию уже можно находиться вместе со взрослыми, но еще не позволено вмешиваться в разговор, если только не спросят.
   Отец обстоятельно отвечает, что такое проксен. "Наш заступник и гостеприимец у себя на родине - и наш друг, находящийся под особенным покровительством здесь". А потом объясняет, почему из всех чужеземцев он выбрал именно этого. "Про-ксен"... - повторяет Деметрий и погружается в толщу сна, точно в теплую воду. И слышит уже сквозь пелену сновидений какие-то смутные речи о друзьях и врагах, о позоре и плене Эллады, о римлянах, о Гераклее, о скифах, Боспоре и Херсонесе... Половины не слышит, половины не понимает, хоть и вторит время от времени сонным "угу"... Но вздрагивает и просыпается, когда отец говорит напоследок, вставая:
   - Мой мальчик, тебе четырнадцать лет. Детство кончилось. Ты должен уметь обращаться с оружием. Отныне ты будешь учиться и этому.
   ...Оказалось, что жизнь Деметрия вся расчислена по семилетиям. Первое - блаженное и беззаботное. Потом - тот день, когда он узнал, что такое смерть, рождение, жертва, боги, судьба. Другие семь лет отец предписал посвятить постижению Муз, и Деметрий прилежно осваивал буквы, числа, звуки, движения. Теперь наступала третья пора. Возмужание. Время оружия. О четвертом же семилетии почему-то одинаково страшно было думать обоим. И Деметрию, и Фоанту.
  
  
  
   87. Строя Афинеон, царь Фоант объявил, что гражданство в нем получит любой, кто причастен к его возведению - и безродный бедняк, что кладет городские стены, и щедрый пожертвователь, посвящающий статуи в храмы, и желающий заиметь там дом чужеземец. Друг наш Гераклеодор, став по воле царя проксеном, не преминул позднее и сделаться гражданином Афинеона - он участвовал в возведении города, помогая и деньгами, и советами, и построив собственный дом, в коем, правда, бывал очень редко.
   88. Царь мечтал даровать равноправие всем, живущим не только в Афинеоне, но и в целой стране, для чего собирался дать народу новый закон, заменяющий многие прежние. До того он уже уравнял меж собою потомственных граждан и детей от законных браков с таврами, если те жили в городе, говорили по-эллински и почитали олимпийских богов. С первых лет воцарения при Фоанте был таврский отряд, охранявший его от любых покушений. За такую приверженность к варварам его многие порицали, но не смели роптать, пока дело касалось лишь собственной стражи царя. Недовольство стало расти, когда царь начал брать тавров-юношей в войско, которое испокон поколений затем и держали, чтобы обороняться от варваров. Но Фоант сумел, как он мнил, убедить несогласных, ибо Афинеон находился у самой границы, а херсонеситы ему беспрестанно рассказывали о набегах воинственных скифов. "Коли скифы задумают напасть и на нас, - молвил царь, - пусть уж горный народ будет заедино не с ними, а с нами".
  

"Солнце, за черные горы в туман уходящее,

Солнце, бесстрашный воин,

Солнце, всадник и конь,

Солнце, царь над царями"...

   Чаще всего ему выпадало стоять на посту в час заката, до пришествия полной тьмы. Как истый горец, он умел стоять неподвижно. Словно хищник, ждущий добычу. Или каменный идол, жаждущий жертвы. Начальство порой хвалило его. Но ничего не менялось. Уже целый год, как он здесь. Каждый день - с утра на учениях, вечером - на этой дороге. Снизу - город, в небе - закат, за спиною - дворец. Слева - море. И всё. Эх, знала бы мать, что такое царская служба, на которую она обрекла его опрометчивой клятвой...
   Захождение солнца за горный хребет всегда наполняет его душу горьким дымом кизяка и гнилушек в родном очаге, зловонным туманом, вздымающимся из расселины, где обитали души предков - дикие голуби... Запахом чабреца и репейника, приставшего к козьей свалявшейся шерсти, вкусом душистого молока и дурманом травных зелий, которые знахарь велел варить и пить его матери, чтоб она поправилась... А она не поправилась. И перед самой кончиной объяснила ему всё, над чем он прежде тщетно ломал себе голову. Почему в селении на них недобро косились. Почему его мать называли "ведуньей", а его дразнили "подарком от предков". Почему она, при их бедности, не искала помощи племени и не зналась больше с мужчинами. Почему так упорно хотела, чтобы он умел говорить по-эллински, и всё время пыталась его отослать к своим братьям, которые презирали сестру-деревенщину, ибо сами сделались - "гражданами". Эллинских слов он и вправду набрался, но ужиться не мог нигде. При первом попреке куском, при первой затрещине, при первой насмешке - сбегал. Дорогу домой пролагал себе через лес. Возвращался голодный, ободранный, обозленный. Мать кормила его несытной похлебкой и причитала: "Что получится из тебя, непутевый ты мой?" - "Охотником буду. Как отец", - отвечал он, вылизав миску. Помедлив, она как-то раз сказала, глядя на заходящее солнце - сказала как будто сама себе, не ему: "Кем был твой отец, может знать лишь одна твоя мать. И Владычица Дева". Он был еще маленький. Ничего не понял тогда. Он подумал: "Так вот почему ее называют ведьмой". И ладно! Ведьма - жена ведуна. Значит, отец был не просто охотником, а еще и умел колдовать. В деревне шепчут, он был даже оборотнем. Так тем лучше! Он тоже будет. И пускай его все боятся.
   А перед смертью она ему всё открыла. Сказала, кто его настоящий отец. И дала кольцо с золотым нетускнеющим солнышком. И взяла с него клятву Владычицей Девой и Солнцем-Отцом: поступить на службу к царю и служить ему верно - но не говорить про себя ничего. Если только он сам не признает. Лишь тогда показать кольцо и назвать имя Таоры. А до этого не болтать языком. Ибо это "грешно и опасно". Почему?... Потому. Досказать не успела.
   То, что произошло с ним после смерти матери, раньше было непредставимо. Раньше - как? Где родился, там и живи. Подрастешь - посвятят в мужчины и примут в члены общины. Ты займешь свое место в роду. Вождь укажет тебе подходящую женщину. Отличишься в сражении или в охоте - станешь ближе к вождю и получишь лучшую долю. Провинишься - убьют либо выгонят. И тогда тебе путь лишь один - угождать презренным пришельцам. Это даже хуже, чем смерть. С той поры ты навеки - изгой. Существо без роду и племени. За тебя не будут молиться или мстить, если кто оскорбит.
   А теперь стало можно уйти по закону, откупившись от общины и поступив на царскую службу. Это дело другое. Ты - воин. Таких уважают везде. Ради этого мать унижалась перед вождем и его приближенными, гнула спину, не доедала куска... На обычный выкуп всё равно не хватало. Но его отпустили и так. Кому он был нужен в селении? Сын ведуньи и оборотня. Проклятое семя проклятого рода. И к тому же злой как хорек. Вербовщик тоже сперва не хотел его брать. Диковат, щупловат и уж больно молод на вид. Еле уговорили. Взяли лишь потому, что там где-то строили город. И царю нужны были люди. Много-много людей. Рук, и ног, и плечей. Эллины не очень-то любят подставлять свои плечи и марать свои руки.
   Он мечтал попасть на границу, чтобы сражаться с врагом, как пристало мужчине. Но царь не хотел, чтобы тавры шли против тавров. И его назначили в полк военных строителей. Заставляли возводить крепостные башни, казарму, мосты, дорогу, оборонительный вал возле нового города - Афинеона. Что построили - то потом защищали на ратных учениях. Зато знали на собственной шкуре каждый камень, ступеньку, пролет, поворот.
   Работа была тяжелой, но не на измор. Кормили сытно, в полдень давали передохнуть, перед сном заставляли купаться в море. Помимо строительства, занимались военной наукой: ходили строем, учили, как разворачиваться, наступать, отступать... Стреляли из лука, махали мечами, метали дротики... Каждый день, под солнцем, дождем или градом. После этого спишь как убитый. А чуть свет - настырная флейта: подъем! Всё сначала. Единственное развлечение - а кому-то и пытка - обучение грамоте. Через день, перед ужином. "Альфа, бета"... Тьфу! Издевательство!... Но много с горцев не спрашивали. Сумеешь по складам прочитать или нацарапать каракулями свое имя - и будет с тебя. Считаешься грамотным. А начальник доложит другому начальнику, выше, тот - третьему, тот - царю: твоя воля исполнена, всех обучили...
   В его чувствах к Фоанту было намешано всякое. О царе вокруг говорили много и часто. Говорили все: декадархи, сослуживцы, торговцы, каменщики, водоноши, гулящие женщины... Эллины уверяли, будто царь на старости лет решил окончательно сделаться тавром и скоро заставит всех влезть в штаны, отпустить себе бороды и есть из лепных горшков вареную человечину. А зачем бы иначе он выдумал даровать всем горцам гражданство? Хорошо, что совет воспротивился и дозволил ему всласть чудачить лишь на окраине, в Афинеоне, где пока никто из знатных людей не живет. Другие спорили: как бы Фоант ни чудачил, при нем зажилось очень даже неплохо, и вообще человек он ученый, потому поощряет торговлю, художества и всякое ремесло, для того и строит сей город. "Посвященный не Зевсу, а Деве", - возражали им первые. А вторые: "Дева - та же Афина, так где тут урон благочестию?"...
   Он не вступал ни в какие споры. Но зло временами брало и на эллинов, и на царя. Никакой он не тавр, Фоант. Все его заботы о горном народе состоят только в том, чтобы мало-помалу переделать всех тавров в эллинов. Вовсе не наоборот! Ведь эллинов он почему-то не заставляет изъясняться по-таврски. А стоило бы, раз они поселились на нашей земле. И не вынуждает менять имена. Для тавра, к примеру, непросто осилить какого-нибудь "Алексиареса" или "Ифимедонта" - язык поломаешь. Но тужишься. Обратишься с ошибкой к начальнику - взбеленится и сильно накажет. С тобой же никто не считается.
   Когда у него спросили имя, он ответил отчетливо: "Хиксарахрат". Это значило - всякий тавр легко разгадает - "Хиксар да славится". В честь того, кого все принимали за его отца. Мать хотела, чтоб имя не сгинуло, и чтоб мертвый - простил.
   А его записали и начали звать - "Гипсикратом". Так им показалось привычнее. Он пытался настаивать, объяснять, а над ним издевались, коверкая именование, с коим он появился на свет: "Извини, ну никак не возможно ни запомнить, ни выговорить!"... Так он стал для всех Гипсикратом. А они еще потешаются над дикарем, даже не подозревавшем сперва, что новое имя означает ни больше ни меньше как - "Высоковластный"!... Изощренное измывательство. Он то ругался, то не отзывался - а потом надоело. Привык. Пусть зовут, как хотят. Лишь бы в душу не лазали.
   Тайна, которую он хранил в себе, была столь велика и священна, что он испытывал лишь презрение к тем, кто силился им помыкать. Он себя ощущал и ничтожнее всех - и превыше. Ничтожнее - ибо был сирота, бедняк бедняком, неотесанная деревенщина, жилистый злой недокормыш. Превыше - ибо изо всех, кто почтительно или по-свойски называл Фоанта "Отцом", он один - кроме разве наследника царства - имел на то настоящее право. Однако он никогда его так на людях не звал. Он вообще избегал говорить о царе. Только слушал других и помалкивал.
   Постепенно он понял, почему мать взяла с него эту клятву. Кто бы поверил ему, развяжи он язык? Но дело было не просто в нелепости притязаний нищего горца на такое родство. Года три-четыре назад в Сотерии приключилась история, взбудоражившая всё царство. Некий мальчик, чуть старше царского сына Деметрия, осиротел, и архонты нашли ему опекуна. А юнец возьми и скажи при свидетелях, что опекуном ему должен быть сам Фоант, потому что он - его сын. Незаконный, конечно. Что тут было!... Все побросали дела в ожидании действий царя. Тот назначил судебное разбирательство, в коем был - по собственной воле - не судьей, как всегда, а ответчиком. Сирота уверял, будто тайну рождения перед смертью ему открыла мать, но не мог привести никаких доказательств. Зато царь сумел убедить своих судей, что мальчишка клевещет. На беду свою, тот назвал точный день своего рождения. Царь же не поленился отсчитать назад десять лунных положенных месяцев и представить полный отчет, где он был в это время, что делал и почему никак не мог находиться в связи с этой женщиной. Разбирательство продолжалось весь год - царь, похоже, нарочно затягивал дело, чтобы мальчик успел стать совершеннолетним. Приговор ему выносили уже как взрослому. Обвинения были тяжелыми: надругательство над памятью матери и отца - и оскорбление государя. За такое у эллинов - смерть. И никто не мог отменить или даже смягчить приговор: ведь Фоант отстранился от ведения этого дела. Юнца казнили, а царь остался как был - с незапятнанной честью.
   Но не ради одной только чести он пошел до конца. Царь спешил пресечь клевету, потому что дрожал за престол для единственного законного сына - Деметрия! Не всегда же Фоант был таким неприступным затворником. Он свое сполна отгулял, если верить молве - а чего же не верить? Значит, вслед за одним самозванцем могли бы найтись и другие. Быть может, Фоантовы недруги настрополили и этого, чтоб увидеть, как царь поступит, объявись у него незаконные дети. И он со всею суровостью дал им понять, сколь опасны такие затеи. Но расправу чинил - по закону. Дабы кровь была - не на нем.
   О нет, непростой человек он, Фоант. Далеко не простой. Гипсикрат не особенно верил ни в его восхваляемую доброту, ни в его пресловутую склонность к таврам. А уж меньше всего - в "безупречность".
   И все же - о как забилось сердце, когда таксиарх им сказал: через месяц тут будут устроены игры, на которые обещал приехать сам царь!.. Гипсикрат никогда не видел его, кроме как на монетах и статуях. Царь всё время сидел у себя на горе и лишь изредка выбирался то к гробницам родных, то в святилище Девы, то на строительство Афинеона. Новобранцев к нему даже близко не подпускали. Так что видеть царя - это было для них превеликое счастье.
   И увидел. И сразу вцепился глазами. Боги, что творилось в душе!... Когда он был маленький, он однажды забрел в обиталище вещего старца. Все в округе боялись его, но чтили, оставляя ему у ограды священного места хлеб, плоды, сыр, одежду. Мать всегда сама относила туда свои приношения, но в тот раз послала его. Он же дерзостно перелез через стену и отправился прямо в пещеру. Волхв куда-то ушел, его не было. А мальчишка возьми и хлебни наугад из кувшина, стоявшего у очага. О Владычица!... Он завыл, зарычал, заорал, в глазах замелькали разноцветные звезды... Обратившись в птицу, он заметался по капищу, а ударившись со всего размаха о стену, сделался зайцем и ринулся прочь; запетлял как безумный по лесу, поскакал вниз по склону... Когда он позднее видел бешеных зайцев, он знал, почему оно с ними сделалось. Очнулся он к вечеру, оказавшись в совсем незнакомом ущелье и заночевав там - чтоб волки не съели - на дереве. Он думал, что никогда уже больше не испытает такого утробного ужаса - и такой опьяняющей радости: быть - сразу всем. И вот он узнал - этот ужас и эту радость. Но стократ сильней и мучительней. Ведь из строя не убежишь. Стой спокойно, как все. И смотри на царя, как все: с почтением, любовью и преданностью. Попробуй не так - накажут. Царь читает чужие мысли. Недаром слывет колдуном.
   ...Царь обходит шеренгу застывших юнцов, узнавая во взорах привычное: "Здравствуй, царь", "Рад служить тебе", "Я исполню, что ты прикажешь", "Счастлив видеть тебя", "Постараюсь быть первым"...
   И вдруг: "А, так вот ты какой"... Напряженный, тяжелый, нахмуренный взгляд. Горец. Мальчик. Пожалуй, ровесник Деметрию. Лет шестнадцать-семнадцать. Почему он так смотрит? Обижен на всех? "Чего тебе, милый?" - улыбается царь одними глазами. "Ничего!" - в ответном взоре мелькает непонятная злость. - "Что уставился? Ну, иди, куда шел". Фоант удивленно отходит. Переводит взгляд на других. Всё по-прежнему, как обычно: "Привет тебе, царь!" - "Я ждал тебя" - "Я хочу победить, Отец" - "Похвали меня"...
   Ни венка, ни ленты, ни бронзовой бляшки, ни дубовой ветки из рук царя Гипсикрат тогда не получил. Он вовсе не был слабее и хуже прочих. Но какая-то дикая, волчья гордыня обуяла его и сковала ленцою движения. Пусть собаки дерутся из-за подачки. Приличия ради он побеждал тех, кто явно ему уступал - но щенков-честолюбцев сниходительно пропускал вперед и с ухмылкой взирал, как они, визжа, устремлялись к победе. Эти почести - не для него. Да и было бы что-то дельное: ножик, пояс, обутка... А то - пустяки. Ребенок он, что ли, ломать себе шею из-за венка или ветки? Вон их сколько в горах.
   Он знал, что царь запомнил его и не упускает из виду. Но думал, что царь не простит ему ни дерзкого взгляда, ни презрения к этим, царем устроенным, играм. И когда после награждения победителей таксиарх его вызвал к себе, Гипсикрат был совершенно уверен, что его в лучшем случае высекут. А в худшем - разжалуют в мусорщики. Но ему объявили такое, от чего отнялся язык: "Собирай свои вещи, да побыстрее. Тебе оказана честь: царь берет тебя в Сотерию. Он сейчас уезжает, ты - с ним".
   Размечтался: подумал, царь хоть спросит, кто он есть, откуда родом, отчего так смотрел. Или сам объяснит, почему его выбрал из всех. А царь даже не поглядел в его сторону. Царь со свитой и телохранителями ехал верхом, остальные сопровождающие, в том числе Гипсикрат - пешим ходом. Не перемолвишься.
   Его зачислили в царские стражи. Он надеялся, что ему доверят стеречь дворец. Как не так! Всех новеньких, объяснил начальник Эвмах, держат сперва на дороге. И отнюдь не на первом посту, где надобно проверять пропуска у входящих - вот оно, где сгодится быть грамотным!... Для неопытных - пост повыше, на повороте. Стой и стой там как вооруженное пугало. Кормят правда, лучше, чем в Афинеоне. И в город отпускают - раз в месяц, женатых - и чаще. Деньги платят, каких он отродясь в руках не держал. А зимою - плащ на меху, чтобы не простудился. Царь заботится о тех, кто служит ему. Но и требует должного рвения. Для занятий построено помещение - палестра, как называют эллины. А при ней площадка, где каждый день полагается упражняться в борьбе, в поединках на мечах и секирах, в метании дротика, в лучной стрельбе...
   Там он впервые увидел брата. Деметрия. Отец, не желавший отпускать наследника ни на шаг, велел ему обучаться владеть оружием прямо здесь, на Царской горе. Взамен, как эллины говорят, эфебии. То есть, чтобы не служить целый год на границе.
   К Деметрию Гипсикрат поначалу относился с той же смесью тяги, ревности, обмирания и недоверия, что и к самому Фоанту. Даже больше того. Кто такой Фоант и на что он способен, он знал. А вот что такое Деметрий... Гипсикрат никогда не встречал ни мужчину, ни сверстника, на которого бы хотелось - смотреть и смотреть. Будто на цветок. Или на драгоценность. Не верилось, что на свете бывает такое. Вроде бы существо из плоти, крови, костей, как и ты - а иной, непривычной породы. Какое бы солнце ни жарило, Деметрий всегда оставался изысканно бледным. Похоже, он никогда не потел. И к его чудесным темным кудрям не дерзала пристать никакая пыль или грязь. А ресницы были густые и длинные. Просто неимоверно. Посмотришь и сразу же скажешь: царевич.
   Но при этом Деметрий не был балованным неженкой. Не капризничал и не надменничал. Не ругался на слуг, если те невзначай замешкаются. Не кичился отцовским именем. Не ябедничал и не сыпал насмешками. Был вежлив. Повиновался вспыльчивому грубияну Эвмаху. Делал то же, что все. Кое-что - лучше всех. Например, отлично стрелял из лука. Но только слепой не заметил бы, сколь трудно дается Деметрию упражнение с протыканием дротиком или мячом тряпичного чучела. На котором они учились ненавидеть и убивать. Отрабатывали удар - беспощадный и мощный. Это, в сущности, плевое дело: нужно только вообразить, что перед тобою - твой враг. Р-раз - и нет!...А Деметрий почему-то не мог. Словно в миг рассекания куклы у него слабела рука. "Эх, девчонка", - досадовал мысленно Гипсикрат. - "И каким же ты будешь царем?"...
   В тот раз упражнения шли своим чередом. Для разминки они поборолись, попрыгали с гиканьем в кучу с песком, поиграли мечами. А потом Эвмах приказал им опять упражняться на чучеле. Какой-то шутник угольком нарисовал на его оболочке скривившийся в муке рот и большие глупые зенки, воздетые к небу. Вышло потешно. Всем было смешно, и Эвмах был не против. Ребята с гоготом мчались на чучело и одним ударом протыкали ему потроха. Почти совсем разметелили.
   Они с Деметрием оказались последними. И Деметрий вдруг встал как вкопанный. Ни назад, ни вперед. Будто меч у него неподъемный.
   "Эй, Ганимед, покажи ему, как это делается!" - произнес Эвмах с непристойной усмешкой. Но Гипсикрат не понял, что приказ относился к нему. С удивлением стал озираться - он не помнил стража по имени "Ганимед". Воины-эллины захохотали. Эвмах ухмыльнулся, довольный своим остроумием.
   И тут случилось нежданное: Деметрий остервенел. Словно бешеный, он ринулся с обнаженным мечом на Эвмаха. Тот шарахнулся прочь - Деметрий за ним. И они носились - охотник и дичь - по двору и палестре, и никто не смел стать меж ними. Все только отшатывались. А Деметрий не видел никого, ничего, кроме взмокшей от ужаса жертвы. И страшнее всего была эта его молчаливая ярость, роковая решимость - настичь и убить. И убил бы! Не сообрази, наконец, запыхавшийся и грузноватый Эвмах обернуться, упасть перед ним на колени и подставить горло под меч: на, зарежь!... Меч Деметрия вздрогнул и опустился. "Свинья!" - плюнул в рожу начальника стражи царский сын. А Эвмах не только стерпел оскорбление, но - свалился ниц, и, мешая слезы и пыль, умолял пощадить, не гневиться на глупую шутку и - ради Зевса - не жаловаться царю, которого он, Эвмах, почитает равным бессмертным... "Скотина, что гадит в святилище, не смеет судить о богах!" - исступленно крикнул Деметрий и отпихнул его пяткой. Но потом, помывшись и переодевшись, успокоился, пощадил и простил. И не только сам обещал, что отцу не пожалуется, но и всем приказал держать язык за зубами. И не сметь повторять "эту мерзкую шутку, услышу - убью!"...
   Гипсикрат не понял тогда, что в ней было такого обидного и почему Деметрий сорвался так, будто кровно задели отца. При чем тут Фоант? Уж если на то пошло, злиться нужно было ему, Гипсикрату. За то, что ему опять исковеркали имя. А эллины-сослуживцы, шкодливо посмеиваясь, просветили его насчет отношений Зевса и Ганимеда. Он лишь брезгливо пожал плечами. Он такого не понимал. Как это - мужчина с мужчиной? И зачем?.. Он не знал, что теперь к нему крепко-накрепко прилепилось похабное прозвище. За спиной его только так и звали. Потихоньку, конечно, чтоб не услышал не в меру отцелюбивый Деметрий. А Деметрия Гипсикрат после этого случая стал всерьез уважать. И они даже начали иной раз перекидываться парой слов. Ничего, конечно, не значащих. Но - приятных. Душа согревалась, когда он видел - брата...
   О Владычица. Чего только не вспомнишь, пока стоишь на посту. Утром люди ходят и ездят туда и сюда, успевай лишь следить. А вечером тихо, если нет приглашенных гостей. Можно было бы даже совсем упразднить этот пост. Никому он, по сути, не нужен. Но служба есть служба, не ты ее выдумал.
   И все-таки: почему Фоант его выбрал - а потом позабыл? Что нашло тогда на царя? Причуда? Предчувствие? Или... Говорят, он в юности знался с волхвами. И теперь иногда упражняется в чародействе, чтобы не разучиться. И сам намечает подопытных жертв. Особенно любит строптивых и непокорных. А потом они начинают бегать за ним, словно козлики или собачки. Вот, к примеру, Тавриск, начальник всех слуг на Царской горе. Тут рассказывают, будто он еще мальчиком попытался подкрасться к Фоанту, чтобы убить его. Дело было в одном из селений близ Мегастелы, там совсем уж дикий народ. Но Фоант был гостем вождя. Покусителя схватили - свои же. Хотели прикончить на месте, как поправшего гостеприимство. А Фоант заступился: что вы, дескать, он же ребенок, ищите-ка лучше того, кто его подослал и вручил ему нож... Царь покинул селение, а Тавриск бежал за его конем до самого города. И Фоант оставил его при себе. С той поры вернее Тавриска - нет человека. Были и другие, подобные этой, истории. Волхвам, как и воинам, нужно совершенствоваться в ремесле. А с кроткими - неинтересно.
   Но зачем ему Гипсикрат, если он преспокойно проезжает мимо него, даже не поглядев в его сторону? Сколько лет еще этому длиться? Пока не состаришься, что ли? Может, прямо спросить у царя?...
   Вот он, кстати. Едет домой. Усталый и явно голодный. Принимал посетителей в нижнем дворце, разбирал их тяжбы и жалобы. В эти дни ему не удается обычно ни толком поспать, ни поесть. А тут еще ты - со своими заботами. Нет, нельзя! Не годится и не положено. Стражам дозволено обращаться к царю лишь в одном единственном случае: если жизни царя угрожает опасность. Болтунов здесь не держат. А хочешь пожаловаться - запишись у секретаря и жди, когда срок подойдет и царь найдет для тебя свободное время. Ну, дождешься, ну спросит он тебя, чем недоволен - а ты что?... Скучно жить?... Он тебя преспокойно уволит, ибо многие жаждали бы оказаться на этом посту и иметь - ни за что - теплый плащ и хорошие деньги.
   Царь останавливает коня и молча смотрит на огненный след только что зашедшего солнца. За скалой - поворот ко дворцу, и оттуда заката не видно. Царь - смотрит. И свита смотрит - кто куда. На город внизу, на туманное море, на длинное облако с севера... Никому нет дела до солнца. До Фоанта. До Гипсикрата. Никому и ни до кого.
   Фоант обращает лицо к горящему небу и начинает что-то нашептывать. Гипсикрат понимает, что это молитва. Он знает слова и мог бы, набравшись смелости, вторить Отцу. Но тот на него, как всегда - никакого внимания.
   Это невыносимо. Невозможно терпеть. Гипсикрат не хочет, чтоб над ним издевались. Вот сейчас Фоант повернет коня и поедет к Деметрию. Тот любовно обнимет его, и они отправятся ужинать, свойски болтая о чем угодно - но не о том, кто останется здесь, на дороге...
   А он - не останется. Хватит! Он бросит свой пост и уйдет. Вернется в горы и станет охотником. Может даже, вождем. Или просто займется разбоем, не щадя никого.
   Царь кончает молитвословие Солнцу. Поворачивает коня. И - в последний миг - наклоняется и роняет ему очень тихо, по-таврски: "Тобою довольны. Завтра ты перейдешь во дворец".
   Не успеешь сказать: "Рад стараться".
   Уехал.
   Отец!!..
  
  
  
  
   89. Но враги Фоанта из старинных родов продолжали питать к нему ненависть и задумали устранить его, пока он не исполнил задуманного и не даровал равноправия таврам. Упования свои возложили они на двух царских родственников, сыновей казненного некогда волей царицы Кинноры стратега Сострата, выросших под опекой Фоанта и принятых великосердно на службу при царском дворе. Звали их Гиппий и Мнесифей. Старший взялся при помощи щедро подкупленных стражей убить царя, а младший - его сына Деметрия.
   90. Для такого страшного дела они выбрали ночь Великих Богов, когда царь - это всем было ведомо - оставался один во дворце, а всех прочих своих приближенных и слуг отпускал на празднество. Раз в году жертвы всем Великим Богам - и Владыке Вод, и Деве, и Солнцу - приносили и тавры, и эллины. Поминали усопших, пуская по морю деревянные плошки с огнями, совершали жертвозаклания в храмах, а потом до зари жгли костры и безумствовали, перемешивая с духом - дух, с плотью - плоть, с кровью - кровь. Но с рассветом сие прекращалось, и все возносили Солнцу мольбы о прощении и очищении.
   91. Это древнее таврское празднество полюбилось и эллинам, так что даже цари почитали за долг приобщиться к священным обрядам и неистовым игрищам. Царь Фоант поощрял совершаемое, но, с тех пор, как лишился жены, приносил только лишь поминальные жертвы Великому Змею и Деве, а ночь проводил у себя, и Деметрия, пока мальчик был юн, не пускал наблюдать за безумствами. А когда он решил, что Деметрий стал взрослым и вправе узнать сокровенное, он позволил ему удалиться на целую ночь со своими друзьями и слугами. При себе же оставил лишь горстку дворцовых охранников, да и тех потому, что на том настоял сам начальник стражи Эвмах.
  
  
  
   Он теперь понимает, что на царской службе ни быстро, ни просто ничего не делается. Целый год его проверяли на выдержку. Почти год он уже во дворце. Ну, и что? Всё по-прежнему. Разве что солнце не жарит и дождь не мочит. Но зимою тут стены такие студеные, что приятнее бы стоять на дороге, зато в меховом плаще. А под кровом плащ не положен. Но ведь топят здесь не везде. Только в комнатах. И следят, чтобы теплый воздух не вылетел в приоткрытую дверь.
   Его часто назначают дежурить у царских покоев. Потешаются - не таясь. Как вернешься, кто-нибудь непременно полюбопытствует: "Что, дружок, хорошо там взбита перина?" - "Чем ты благоухаешь? Нажрался амброзии?" - "Ишь, поклялся Владычице, что не взглянет на баб! А зачем ему бабы, когда тут такой раскрасавец!" - "Ты смотри, осторожнее, а то Деметрий узнает - прирежет из ревности"... Противно, хоть плюйся. Но наорешь на кого-то или в драку полезешь - совсем засмеют. Что ты, дескать, неужто принял взаправду? Шуток не понимаешь, козел деревенский? Любому же ясно, что царь скорее со статуей заговорит, чем с ним, Гипсикратом. Проходит, как мимо утвари. Нет, на утварь хотя бы посмотрит: всё ли цело, всё ли в порядке, нет ли трещин, царапин и плесени либо какого пятна. Ибо утварь тут дорогая. Гипсикрат и не знал, что такое бывает. Ложа с позлащенными лапами, кресла черного дерева, покрытые самоцветами, белой костью и тонкой резьбой, сосуды с чеканными и расписными картинками, светильники в виде хищных зверей, ночники алебастровые, алтари из разноцветного мрамора, колокольцы для вызова слуг... И - статуи, в каждом углу, в каждой нише. Есть пристойные, ничего себе. Есть бесстыжие - голые девки, называются "нимфы". Пялься сколько угодно - им хоть бы что. Говорят, у эллинов есть и богиня такая, ей служат распутницы, принимающие посетителей за ничтожную плату. Он там не был, хоть сослуживцы и звали. Да ну их. Скажешь либо сделаешь что-то не то - опять начнут издеваться. И никому не пожалуешься.
   Что царю - до какого-то стражника? Зимою вот треснула слюда на оконце, и его, покуда дежурил, продуло. Протрясся всю ночь в лихорадке. А утром Эвмах его как ни в чем не бывало отправил на пост. Он стоял - и шатался. Царь не мог не заметить. От него, наверное, жару было больше, чем от жаровни. А ему - ни слова, ни взгляда. Вот окно поврежденное сразу заметил. Приказал смотрителю починить - и ушел. Гипсикрат же едва дополз после службы до койки и свалился в бреду. Говорили, что звал отца. Явился - дворцовый врач. Напоил какой-то отравой. Чтобы спал и не бредил лишнего. Все ведь знали, что он сирота. Когда очнулся, но был еще слаб, попробовал разузнать у приятелей, не спрашивал ли царь про него. Как над ним хохотали! "А как же дружище, все уши нам прожужжал: где, говорит, мой любимец? Кто сманил? Жизнь не в радость!"... И прочее. Несусветные мерзости. Как у них языки не отсохнут. Ясно только одно: царю безразлично, дышит он еще или сдох. И он взбеленился от невыносимой обиды. Заорал - при самом Эвмахе - что ежели кто-то, неважно кто, пусть хоть царь! - посмеет его оскорбить, он тогда за себя не ручается. Хватит, довольно терпеть! Меч в кишки - а там пусть казнят!.. Разозлился так, что наутро взял да поправился.
   Да уж. Когда болеет Деметрий, Фоант совершенно теряет голову. Готов всю ночь проторчать у его постели, даже если у того просто насморк и легкий озноб. Одиноко, видишь ли, мальчику. Только этому мальчику давно пора заводить любовниц, а не слушать по вечерам стариковские сказки. Если царь живет как колдун какой или, по-эллински молвить, философ, то зачем запрещает сыну веселиться в свое удовольствие? Он ведь не царский воин, Деметрий. Мог бы целыми днями развлекаться в городе. А он как вцепился в детстве в отцовский плащ, так до сих пор и держится. И смешно, и противно. И... что тут поделаешь - втайне завидно.
   Ганимедом его, слава богу, больше не дразнят. То ли крепко он пригрозил, то ли глупая шутка приелась. Но в покое его не оставили. Эвмах, скотина такая зловредная, переменил расписание стражи и поставил его на ночное дежурство. Прямо к царской опочивальне. В общем-то, ему всё равно, тут даже спокойнее. Но... с утра в казарме опять - нагловатые взгляды, издевки и подковырки. Языков уже не распускают, попробуй придраться. Так ведь ясно без слов, почему они так - с Гипсикратом. Всерьез заподозрить Фоанта в нечистых делишках никто не посмеет - тогда бы скорее трепались о причудливой дружбе царя с молодым херсонесским купцом, что годится ему в сыновья, с этим, как его... тьфу, не выговоришь... Гераклеодором. Тот и в самом деле собою хорош, синеглазый, светловолосый и стройный. И глядит на Фоанта как зачарованный, а Деметрий - лишь слепой того не заметит - ревнует, и оттого слишком вежлив и холоден с гостем. Но об этом - никто ни гу-гу. Смазливый купец никого не волнует. Ну, приехал, потолковал и пообедал с царем, а потом исчез почти на год - о чем разговаривать. Им больше нравится изводить Гипсикрата. Травить его за то, что он тавр, сирота, деревенщина, не имеющий понятия, кто такой Ганимед и другие беспутные боги. За то, что смугл и прыщав, как кремень, покрытый лишайником. И в бреду призывает - отца, которого нет, а быть может, и не было. Есть над чем посмеяться.
   Стук, стук, стук... Ты не спишь, потому что стоишь на посту. А царю отчего не спится? Ходит, ходит, стучит сандалиями. Не разулся и не разделся. Не на праздник ли вздумал податься? Проскользнуть потихоньку по Царской дороге - и тряхнуть сединой? Нет, его бы там сразу узнали. Да и клятва Владычице - не чепуха, царь же - набожен. Только, видно, неймется ему: все гуляют, даже хмурый и строгий Тавриск. А он тут - один, неприкаянный.
   Гипсикрату раньше казалось: нету жизни ни проще, ни слаще, чем у царя. Спи, да ешь, да пей, сколько хочешь. Суди и казни, кого вздумаешь. Покрикивай на непокорных. Оказалось, что всё совершенно не так. У Фоанта бывают бессонницы, а встают во дворце очень рано. Не выспавшись, он принимает в зале приветствия, не показывая усталости. Потом все едят одинаковый завтрак, без особых затей. Хлеб, да каша, да овощи с яйцами. Вино подают лишь к обеду. Мясо - по праздникам. На слуг не кричат, но замеченного в воровстве или просто в небрежности выгоняют без предупреждений: за преемником дело не станет. Сюда многие рвутся, но берут не любого. Тебе, Гипсикрат, повезло. Тебя взяли - неизвестно за что. Показался пригодным. А ты еще смеешь желать, чтобы царь с тобой разговаривал. Посуди: если б он действительно был волхвом и мысли читал, он давно бы про всё догадался. А так - кто ты есть? Стань сперва достойным внимания. Царь не должен болтать с кем попало. Это в молодости он не брезговал ночевать среди тавров и делить с ними женщин. Сейчас он другой. Неприступный и величавый.
   Дверь приоткрывается. Гипсикрат замирает навытяжку. Царь выходит в тесный, темный, одним огоньком освещаемый, коридор. В обычном домашнем хитоне, даже не подпоясанном. Без диадемы, со спутанными волосами. Куда он пошел? Забыл, что сегодня вокруг никого - ни Деметрия, ни Тавриска? Даже стражей меньше положенного: свободных от ночного дежурства Эвмах выпроваживал чуть не силком - мол, гуляйте, такое раз в год дозволяется...
   - Не спится, сынок. Отчего-то душа не на месте, - раздается вдруг глуховатый голос царя, возвращающегося назад. - Рассказал бы мне что-нибудь, а?...
   Хоть кровля обрушься, хоть пол провались: ни пальцем, ни языком шевельнуть невозможно.
   Поняв его оцепенение на свой лад, Фоант переходит на таврский:
   - Ты вообще-то откуда?
   - С г-гор, - одеревенело выдавливает Гипикрат, начиная вдруг заикаться.
   - Знаю, что с гор. Из какого племени?
   - Г-горные г-голуби.
   - А, из селения Голубиная Щель, - кивает Фоант. - Я бывал там. Только очень давно. Но помню скалу и расселину. Там жили души предков. Верно?
   - Они и с-сейчас ж-живут.
   Взгляд Гипсикрата наполняется застарелой болью.
   - Ты что заикаешься? - наконец замечает Фоант.
   - М-мать таким р-родила! - начинает вскипать Гипсикрат.
   - Она у тебя жива?
   Всё. Хватит. Невыносимо.
   - П-померла-а!!...
   Он хотел проорать это прямо в лицо Фоанту. Но голос ему изменил, и вышел полушепот-полурыдание.
   Боги. Какая оплошность. Как Фоант позабыл? Ведь он узнал еще в Афинеоне: этот юный дикарь - сирота. Бедный мальчик. Ровесник Деметрию, а хлебнул, видать, уже горя.
   Царь хочет его по-отечески приласкать. Рука Фоанта ложится ему на плечо. И в мгновение ока - яростно сброшена. Гипсикратово сердце стучит, как жернов. Суровый, словно у идола, лик - искажен. Пальцы впились в рукоятку меча, готового взвиться из ножен. Не смей приближаться. Не смей меня трогать. Слышишь, Фоант? Я не знаю, что будет! Не смей.
   Царь слегка отступает и спрашивает с удивлением, но без гнева:
   - Ты... меня ненавидишь? За что?...
   - Просто я... на посту, - отвечает страж отчужденно.
   - Вижу, - усмехается царь. - Весьма похвальное рвение.
   О, эта его усмешка. Как же царь умеет собою владеть. И любой обидчик сразу чует себя раздавленным и побежденным.
   С лестницы раздаются шаги. Они гулко разносятся по пустому дворцу. Неужели ночь пролетела, и сейчас Гипсикрата заменят? Но прежде - застанут врасплох рядом с бодрствующим и весьма небрежно одетым царем.
   Упреждая грядущий позор и изгнание из дворца, он заколется. За глазах у Фоанта. Прямо этим мечом!
   Молчаливо кивнув ему на прощание, царь уходит к себе. Столь поспешно, что даже не запирает дверь изнутри на засов. Верно, тоже смущен и не хочет, чтоб его увидали беседующим с полуночным охранником. Достоинство царственное блюдет. Все они такие, господа благородные. Потихоньку нашкодить - пожалуйста, а при людях - ни-ни. Безупречен.
   Шаги уже ближе. Странно: охотничий слух Гипсикрата различает, что ног там - не меньше, чем шесть. Но в коридор заходят лишь два человека: Эвмах и... почему-то вдруг Гиппий, сын стратега Сострата. Один из придворных письмоводителей. Он-то - зачем? Ночью письма писать не положено. И Фоант его не вызывал. Это точно.
   Гипсикрат заступает дорогу. Коридор преднамеренно выстроен так, чтобы даже один человек его мог защищать.
   - Ты свободен, ступай! - властно повелевает Эвмах.
   - А... кто меня сменит?
   - Хоть я. Выполняй, что приказано!
   - Не могу. Здесь чужой.
   - Будто он тебе незнаком! - еле сдерживается, чтоб не рявкнуть, Эвмах. - У него есть... дело к царю. Очень срочное. Там, внизу, беспорядки и... всякое. Пропусти нас!
   То угрожал, то почти умоляет. Совсем подозрительно. Гипсикрату приходит на ум очевидная вещь: нужно кликнуть Фоанта, и если он сам, расспросив нежданных гостей через дверь, пожелает...
   - Молчи! - громким шепотом повелевает Эвмах. - Слушай, ты... как тебя, Гипсикрат. Мы же знаем: ты терпеть не можешь его, ты весь бесишься, чуть заслышав о нем... Отойди, не будь дуралеем. Ты завтра же станешь богат и влиятелен. А посмеешь пикнуть - прирежем. Противиться бесполезно: дворец уже в наших руках. Ну?!...
   Неправда. Будь оно так, Эвмах не стал бы его уговаривать.
   - А... Деметрий?
   - Он с нами! - ответствует Гиппий хвастливо. - Ему надоело быть под пятой старика! Это он послал нас сюда!
   Быть такого не может. Ошарашенный ложью и наглостью, Гипсикрат чуть-чуть отступает. Эти двое решают, что он соглашается дать им пройти. И... Эвмах тотчас оседает, переломленный резким и мощным ударом в низ живота. Гипсикрат едва успевает полоснуть его толстую шею мечом, как видит других изменников, выскочивших из-за угла.
   Начинается схватка. Он не знает, сколько противников: может, четверо, может, и десять, в глубине коридора темно, да и некогда их там разглядывать. Хорошо, что драться приходится только против двоих - больше в узком пространстве не помещается.
   Умирающий или уже околевший Эвмах привалился к двери Фоанта. Улучив мгновение, Гипсикрат швыряет туда еще одного, напоровшегося на меч: этот больше не встанет, зато отцу безопаснее, он не сможет выйти из спальни и вмешаться в сражение. Ну какой из Фоанта воитель? Смешно! Много лет даже не переступал порога палестры! А тоже - бряцает оружием и кричит из-за двери: "Откройте, не смейте меня запирать, я могу за себя постоять!"... Гипсикрат его просто не слушает. Он дерется как лев. А вернее - как волк, ибо львов никогда не видал. Он обучен отменно, удар у него беспощаден и меток, рука тяжела, сам увертлив и прыток как ящерица...
   Наконец-то он поддевает - главаря нападающих, Гиппия! И наносит смертельный удапр под ключицу. Кровь с гадким бульканьем льется из раны, враг, хватаясь за горло, рушится на колени. Пока никто не схватил и не выволок раненого, Гипсикрат, издав победительный клич, одною рукой вцепляется ему в лохмы, а другой - отрезает еще живую, еще хрипящую голову...
   Кто, когда научил Гипсикрата - такому? Тавры в древности так расправлялись с пришельцами, но ведь он слишком юн, чтобы видеть и помнить: при Фоанте не воевали. Духи предков ему подсказали. А кто же еще?
   Ужаснувшись, все застывают как вкопанные. И бросают мечи и ножи. И становятся на колени. Двое корчатся, изрыгая блевотину.
   Он велит им снять пояса. Но боится, что, пока будет связывать одного, другие опомнятся и навалятся сзади.
   Значит, нужен помощник. Он единым рывком оттаскивает от двери убитых и выпускает царя.
   - Осторожней, тут кровь! - говорит он Фоанту.
   - Ох, сынок...
   Царь оборачивается к нему, но не осмеливается обнять, а лишь спрашивает заботливо: "Ты не ранен?"...
   - Потом разберемся, - отвечает он сухо. - Ты хотел мне помочь? Помоги. Я буду вязать, а ты прикрывай меня. Шевельнется кто-то - рази. Не жалей. Тебя не жалели. Сумеешь?
   - Я буду стараться, - отвечает серьезно Фоант, повинуясь приказу охранника.
   У Фоанта в руках - меч царя Гекатея, святыня династии. Золоченые ножны с красивой чеканкой, золоченая ящерица на ребре обоюдоострого лезвия. Подержать бы в руках хоть однажды. Разглядеть бы. Но некогда. Заговорщики не пытаются сопротивляться, а клянутся и каются, что их вынудили к мятежу угрозами или обманом. Уверяют, что кроме них во дворце - никого: "Нам сказали, что возле царя лишь единственный страж, да и тот почти мальчик"...
   Но откуда же снова - стук шагов и гул голосов? Гипсикрат затевает по-таврски перебранку с Фоантом: "Ну-ка, спрячься!" - "Нет!" - "Уходи, ты мне будешь только мешать!" - "Я пока еще в силах сражаться!" - "!!!" - Гипсикрат изрыгает такое ругательство, что царь застывает... И внезапно сквозь шум - крик Деметрия: "Отец, отец - где ты? Где ты?"...
   Фоант не успевает ему отозваться. В коридор, сотрясая факелом и мечом, вбегает Деметрий - и падает, споткнувшись о связанного. Отец бросается поднимать. Белоснежный хитон Деметрия перепачкан вражеской кровью. Мерзко думать, что эта гадость коснется рук и лица Фоанта. Гипсикрат себе - не позволил такого. Не хотел осквернять.
   "Ах, отец!" - изумленно ликует Деметрий. - "Ты жив! Ты цел! Боги, как я боялся"... - "Мальчик мой, ненаглядный, единственный"... Они обнимают друг друга так, как будто не верят глазам и хотят убедиться тесным касанием плоти: живы и невредимы.
   Гипсикрат стоит и смотрит на них. А они его не замечают. Забыли. Он дождется Андрокла, телохранителя царского сына, сдаст ему пленных - и тихо уйдет. Отмываться, зализывать раны и глухо молчать на расспросы в казарме.
   Лишь потом, уже утром, получив достоверные вести о поимке другого мятежника, Мнесифея, царь назначит Андрокла стратегом-советником. А Гипсикрата - начальником стражи. И пожмет его руку при всех, и накинет на плечи ему новый плащ с золоченой застежкой, и скажет, что он - "храбрый воин и прирожденный герой". Только больше уже никогда не захочет с ним разговаривать не по делу - и наедине. С этим - кончено.
   Зато благодарный Деметрий подойдет и подарит - уже от себя - дорогой охотничий лук и хороший кожаный пояс. И обнимет его, и застенчиво скажет: "Ты теперь мне - как брат".
   Знал бы он!
   Не узнает.
   "Спасибо, Деметрий. Ты - тоже".
  
  
  
   92. Заговор сыновей Сострата, некогда пощаженных Фоантом за их малолетство, не принес им желанных плодов. Старший, Гиппий, покушавшийся на Фоанта, был убит молодым царским стражем по имени Гипсикрат, человеком доселе безвестным, а после того высоко вознесенным. Ибо тот Гипсикрат, как потом, много позже узналось, оказался тайнорожденным и неузнанным сыном царя от какой-то таврянки, с коей царь провел случайную ночь. Перед смертью та женщина приказала сыну пойти на царскую службу, но взяла с него клятву молчать о родстве с государем, потому что боялась, как бы оно не сделалось для Гипсикрата опасным. Повинуясь обету, он долгие годы хранил свою тайну и достиг высочайших постов только благодаря своей верности, чести и храбрости.
   93. Мнесифея с его заединщиками захватили на празднестве люди из охраны Деметрия. Всех мятежников осудили на смерть и казнили бы без исключений, не разжалобь Фоанта ужасная участь матери цареубийц. Ведь она уже потеряла и мужа, и старшего сына, покушавшихся на венец при наместничестве царицы Кинноры. Но увидев голову Гиппия, отсеченную Гипсикратом от тела, мать лишилась ума, и схватила ужасный трофей, и в слезах прижимала к себе, и баюкала, словно младенца. Мнесифея, которого привели к ней под стражей, она приняла за покойного мужа, Сострата, и ему одному доверила сверток с братнею головой - а сама то смеялась, то пела.
   94. И Фоант, собиравшийся уже было утвердить приговор Мнесифею, дрогнул сердцем и вымолвил: "Больше, чем Мнесифей наказал себя сам, я его не могу наказать. Да рассудят нас боги!" - и велел заменить секиру вечным изгнанием. Мнесифея и нескольких осужденных вместе с ним заговорщиков посадили в рыбацкую лодку, дав с собою лишь малость еды и воды - и пустили в открытое море. Что с ними сделалось, не ведал больше никто.
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"