Кириллина Лариса Валентиновна : другие произведения.

Сабазий: Продолжение 1

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Царь Митрадат овладевает римской провинцией Азия и берет в жены красивейшую девушку Ионии - Мониму.


   Человек лежит на земле. Сил бежать больше нет.
   В камышах посреди трясин - островок твердой суши. Песчано-глинистый холмик с неглубокой пещерой. В пещере, прикрытый наспех наломанным тростников и ветками ивы - Гай Марий. Как затравленный зверь. Совершенно один. Окруженный врагами. Местный житель, старик-рыболов, указавший шестикратному консулу это убежище, обещал ночью вывести Мария к устью Лириса и переправить на Энарею - остров, где, по слухам, находится сны, Марий Младший. И откуда друзья им помогут уплыть - на Сицилию, в Нумидию... Да хоть куда, лишь бы - дальше от Суллы и Рима...
   О боги, а если сын - уже схвачен?! И если рыбак прельстится наградой за голову Мария?!... Ибо так приказано Суллой. О прыщавая светлоглазая гадина, о любимчик распутной Фортуны, почему я тебя не убил, когда от укрылся от "антисената" в моем доме... Тебе некуда было бежать...
   Голоса. Марий кидает горсть песка в разоравшихся возле его пещеры лянушек и затаивает дыхание. Голоса приближаются! Марий стар, но слух у него - как у сельского отрока. Был остер и остался остер. Голоса...
   - "Да не видел я никого! Тут вообще непролазные топи!"...
   - "Врешь! А чей это след?"...
   - "Ваш, должно быть, вы всё тут излазали"...
   - "Снова врешь! Вон помятый тростник... Признавайся, где ты его спрятал?"...
   - "Да кого?!"...
   - "Старый дурень! Преступника! Мария!"...
   - "Про такого я не слыхал! Гая Мария - знаю: он герой, шестикратный консул, он спас нас от кимвров"...
   Ищейки взвывают от ярости:
   - "Мы покажет тебе тут героя! Эй, Геминий! При тебе сенатский указ? Вот, читай: Гай Марий Старший, Гай Марий Младший, Публий Сульпиций Руф, Публий Корнелий Цетег... ну, и прочие... обвиняются в заговоре и восстании против сената и консулов. Посему объявляются вне закона. За помощь властям в поимке преступников - вознаграждение, за укрывательство - тюремное заточение, за пособничество - изгнание"...
   Вдруг напуганный или сбитый с толку рыбак всё расскажет?
   Вновь - бежать? Но куда?
   Лишь в болото. Там не найдут. Побоятся утопнуть. Придется погрузитьчя по горло... по рот... нет, по самые ноздри - в вонючую грязь. И сидеть в тростниках ,не моргая, даже когда к щекам присосутся жирные пиявки, а на лоб будут прыгать лягушки. И - жрать комары. Ну и что. Потерпи - и спасешься. Стемнеет - как-нибудь вылезешь, доберешься до чистого берега, смоешь грязь, умыкнешь чью-то лодку... О прыщавая бестия, Сулла, бесстыжая сволочь, ты мне заплатишь - за всё... Кровью - за болотное смрадное месиво, золотом - за любую из пучеглазых певичек, что посмеет коснуться осклизлым брюшком - потных век и седин Гая Мария...
   Он поспешно снимает одежды, наваливает сверх нее кипу веток и тростника. И нагой - вступает в болото.
   Поздно. Сквозь тростник - увидали. Услышали плеск. "Вот он, вот он!" - "Хватайте!" - "Не бойтесь, тут мелко"... - "Эй, Марий, стой, не уйдешь!"...
   Не ушел. Налетели. Схватили. И - о стыд-то какой! - не позволили даже одеться. Повязали нагого, покрытого тиной и грязью. И тащили - до самых Минтурн. Даже встречные землепашцы, даже рабы, кинув взгляд, отворачивались. От омерзения? Или от сострадания?... Сулла, ты мне заплатишь за это... Если выживу... Самой страшной клятвой клянусь! ...
  
  
  
   Его притащили в Минтурны. На какое-то время он почти утратил вознание. И сквозь душный туман забытья до него, будто издалека доносилось бурление сходки.
   - "Тут же прямо указано: изловить и казнить"...
   - "А я говорю, что казнить без суда - беззаконие! Все-таки он шестикратный консул, сенатор"...
   - "Сулла слишком горяч на расправу! Если хочет - пускай казнит его сам!"...
   - "Ну, а нам-то как быть?"
   - "Послать донесение в Рима. А старика держать под охраной".
   - "А куда его деть?"...
   - "Эй, послушай, возьми его в дом, у тебя попросторнее"...
   - "Вот еще! Детишек пугать? И вообще я не знаю, как с ним обращаться. Человек-то заслуженный, хоть сцепился с сенатом"...
   - "А давайте сведем его - к Фаннии!"
   - Ха-ха-ха!... Уж она ему обломает бока! Бабенка злопамятная, не забудет ему те четыре асса"...
   Четыре асса?... О чем это?... А, припомнилось! В свое последнее консульство Марий рассматривал какое-то спорное дело о разводе и, кажется, осерчав на чрезмерную бойкость разбитной языкастой спорщицы, присудил ее к пене в четыре медных монетки - к пене, позорной для всякой порядочной женщины, ибо к такому штрафу приговаривают лишь дешевых блудниц или сводниц...
   И теперь его - к ней?! Боги, лучше - к лягушкам в болото!...
  
  
  
  
   - Боги! Что это?! - восклицает Фанния.
   - Граждане решили на сходке, чтобы ты до утра подержала у себя под замком - Гая Мария!
   - Это... Марий?!...
   Как она побелела. От злорадства? От нечаянной радости? От предвкушения безнаказанного измывательства?
   - Не узнала? - смеются. - Давно не видала, запамятовала? Да, конечно, без тоги он не особо пригляден...
   - Голый... в путах, в грязи... - шепчут губы Фаннии.
   - Захватили, когда он решил искупаться в болоте!
   - Даже срам старику не прикрыли, - продолжает охать она.
   - Не тебе притворяться, что впервые видишь - мужеский срам!
   - Вижу, что у тебя, пустозвона, и срама нет! - огрызается Фанния. - Вы с ума сошли?! Куда я приткну его?... У меня не дворец! Сама почиваю в каморке, а в комнатах - родственники и жильцы...
   - Знаем мы, с кем ты тут почиваешь и какие тут "родственники"!
   - А не ваше бесстыжее дело! Я свободная женщина, мне никто не указ! Кто мне платит - того и впускаю. Нету места, вам говорю!
   - Слушай, Фанния, да ему не надо роскошеств. Уж сарай-то есть? Или хлев?
   - Как у всех, - обижается на вопрошание Фанния.
   - Вот и ладно! Дверь запрешь - до утра поспит с поросятами. Ему нипочем, он уже собирался - с ужами и пиявками...
   Не слушая возражений и ругани Фаннии, вся толпа врывается к ней. Раскрывает дверь хлева. И...
   "Йэ-а-а!"... - оттуда с восторгом выскакивает молодой осел. Повернув ошалелую морду к Марию, он как будто кивает ему и бросается - за ворота, к ближайшей канаве. И пьет, будто год его не поили. Скотина - сдурела от жажды.
   Похоже, Фанния не из слишком опрятных хозяек. И рабы ей под стать.
  
  
  
   - Эй, Негрин! - резким голосом кличет Фанния, когда все минтурнийцы уходят. - Ты оглох или спишь, окаянный? Ну-ка, быстро: воды, золы, соломы и губку! Живее, а то угощу тебя плеткой! Разбаловался!
   Ох, шумливая женщина. Отвернувшись от Мария, недовольно ворчит: "Он же мне весь хлев замарает... Лишь недавно стенки почищена, и подстилка свежая"...
   Раб приносит приказанное, и она, опять к чему-то придравшись, бранит, ударяет и прогоняет его. Чисто фурия!
   Лишь в пахучем темном хлеву, отмывая зловонное тело Мария, позволяет Фанния дать себе волю. "Боги!" - причитает она потрясенно. И, намыливая золой, осторожно соскребая корку грязи и поливая нагревшейся на солнцепеке водой - плачет тихо, почти беззвучно: "Боги, где жы вы... Как вы можете... Как вы дозволили"...
   Обмывает, думает Марий, как младенца - или покойника. Деловито и бережно. С жалостливым подвыванием и почти богохульственным ропотом.
   - Пить, - хрипло давится собственным голосом Марий.
   - Да, сейчас, сейчас... Как я, дура, забыла...
   Обернув его простыней, убегает, на кого-то снова шумит - и приносит не просто воды, а винца. Самодельного, кислого.
   Марий пьет. И тут же в памяти: далекая юность, Арпин, ковырянье в земле от зари до зари, беспросветная бедность, поденщина ради матери и оравы младших детей... Незабвенное прошлое, подслащенное - соком вешних травинок, подсоленное - своим собственным потом, подкисленное - вот таким-же уксусно-терпким вином... И поданным - такой же, как Фанния эта, хозяйкой: и крикливой, и сердобольной, и щедрой на тумаки и затрещины, и падкой на грешные радости...
   - Ты и голоден, верно, - говорит она словно бы виновато. - Потерпи, я уже приказала сготовить... Пойдем, я тебе постелю, не в хлеву же оставлю! Придумали, сволочи: шестикратного консула - в хлев!
   - Ты прости меня, Фанния, - прослезившись, берет ее за руку Марий.
   - Ах, чего уж прощать! - ревет она сама в три ручья. - Этот Тинний, бывший мой муж, обвинил меня в блуде - из жадности! Чтоб забрать при разводе - две трети приданого. Выходила я замуж богатая, а осталась почти что ни с чем. Ты же, не разобравшись, припечатал меня как последнюю...
   - Ну, прости!
   - Так ославил, что доселе - пальцем показывают...
   - Да прости же, я не со зла!
   - Нынче мне всё равно. Тинний - вредина жуткая, я терпеть его не могла, а сейчас, без него - видишь сам - живу, и неплохо. Что прощать-то, Гай Марий? Может, если б не ты и четыре медные асса, я б и радости в жизни не знала! Век сидела бы взаперти над пряжей. И не видела бы никого, кроме глупых рабов и ревнивого мужа. Деток боги мне не послали. А теперь - какой с меня спрос! Что хочу, то и делаю. Разведенная, при достатке, пока что не старая, за мною охотно ухаживают... Только вот...
   И - уже совершенно навзрыд:
   - Я, Гай Марий, два месяца как... отца своего схоронила. Старший брат погиб при Араузионе от кимвров, младший - на войне против марсов... Никого у меня больше нет из родных!...
   "Значит, помер отец", - размышляет Марий. - "Так вот она почему меня как покойника мыла... Разжалобилась"...
   - Успокойся, добрая женщина, - говорит он ей ободряюще. - И не плачь. Я же, видишь, не плачу.
   - Ах, Гай Марий, да как мне не плакать, когда они тебя завтра с утра... Ведь указ на всех углах прокричали! Изловить и убить без пощады! Боги, пусть кто угодно - но только не я! В моем доме, клянусь, твоя кровь не прольется!
   - Успокойся, тебе говорю. Никакая кровь не прольется. И умру я на собственном ложе и в собственном доме. Окруженный почетом и славой. Ибо так предначертано свыше.
   - Только Сулла об этом не знает!
   - Сулла - прыщ пред Судьбой. И она его скоро раздавит. А меня - вознесет. Если я продержусь эту ночь. Боги зря не пошлют столь весомых пророчеств.
   - Каких? - вопрошает она с любопытством, присаживаясь у него в ногах.
   - Я, ты знаешь, родился в Арпине. Из всадников, но - беднота. Приходилось батрачить. Я ходил на соседское поле мимо старого дуба. Вот иду я однажды и вдруг мне на руки падает - еле поймал! - что б ты думала?...
   - Желудь? - робко спрашивает она.
   - Нет! Гнездо орла! С семерыми стенцами!
   - Ай, Гай Марий, так не бывает! - изумляется Фанния. - У орлов вылупляется только двое птенцов, а в живых остается - один, самый сильный!
   - Но - было! Марсом клянусь! Я - к гадателю. Знаешь, какое он дал толкование?
   - И представить себе не могу.
   - Он сказал, - говорит торжественно Марий, - что меня, мальчугана-поденщика, ожидает великая слава! Ибо дуб - это Рим, а гнездо - верховная власть, а семь орлят... Семикратное консульство!!...
   Фанния от изумления прикусила язык. Вытаращила на Мария заплаканные глаза. Но, опомнившись, запричитала по-прежнему:
   - Ах, Гай Марий, какое тут консульство, когда утром тебя...
   - Неразумная женщина. Ты - не веришь богам?
   - Верю. Только...
   - И нынче они вновь послали мне знамение.
   - Да? Какое?
   - Когда меня притащили сюда, я заметил: осел твой...
   - Осел?!...
   - Твой осел, - продолжает Марий на полном серьезе, - подскочил ко мне и взглянул, как скотина обычно не смотрит. Будто бы изъяснялся без слов: "Марий, Марий, ободрись! Ты непременно спасешься!"... Разве ты не заметила, как он выскочил за ворота и рванулся к воде?... Слушай, Фанния, если только я выберусь к устью Лириса, к морю - я смогу уцелеть... Всё еще повернется по-нашему! Я войду победителем в Рим, и воссяду на Капитолии, и народ опять изберет меня консулом! И тогда, будь уверена, я не забуду тебя! Марий строг, но умеет быть благодарным! Сделай что-нибудь, ты же ловкая женщина ,Фанния...
   - Я бы рада, Гай Марий. Но как?
   - Нет ли задней калитки?
   - Нет, к несчастью.
   - А соседи? Перелезть через стену?
   - Ненавидят меня. Отравили мне пса, кур крадут, затевают тяжбы по всякому поводу, распускают всякие гадости...
   Бесполезно. У ворот и на улице стража. Меняют посты, чтобы бдили всю ночь. Говорят, весь квартал оцеплен. Нет выхода.
   Марий плотно поел, без стеснения выпил три чаши вина - и ему вдруг сделалось всё равно, что с ним будет - завтра. Устав от всего, он лег спать. Сердобольная Фанния уложила его в своей собственной нижней каморке, где стоял лишь сундук и скрипучая, как повозка, кровать. От подушек и тюфяка пахло въевшимся, смешанным с дешевыми пряностями, женским сладко-удушливым потом. А попозже запахло еще и маслом от затепленного ее рукой ночника. То ли Марию снилось, то ли вправду она - подходила, молилась, поправляля на нем одеяло...
   Разбудили его - голоса.
  
  
  
   - Фанния! Эй, проснись!
   - Что за дикие нравы! К одинокой женщине, ночью, целой толпой! Одеться хоть дайте!
   - Ничего, не стесняйся, тебя тут многие видывали... не совсем одетую...
   - Дрянь поганая, только войди, я тебе всю морду расквашу!
   - Не сердись, дорогая, он пьян! А вот дело действительно - государственной важности! Открывай!
   Какое-то время до Марий долетает лишь гудение неразборчивых слов.
   Вдруг - звенящий от ярости возглас Фаннии:
   - Как же так?! Вы хотели сперва - обратиться в сенат?!
   - Передумали. Ведь в указе значится ясно: все означенные - вне закона. Их надо найти, изловить и казнить. Как врагов государства, народа, сената и...
   - Марий - враг?! Государства?! Народа?!... Суллы - да, сената - возможно, но о прочем вы бы молчали!... Ай, мерзавцы! Да как языки не отсохли - такое сказать! "Враг народа"... А кто вас, крови своей не щадя, защищал от нашествия кимвров? Кто сражался с буйными марсами? Кто наводнил ваши рынки рабами из Африки? Кто готов был, забыв о болезнях и старости, ринуться в Азию, чтоб спасать ваших родственников от царя Митридата?! Кто?!... Языки прикусили, проклятые?...
   Все молчат. Ошарашены. Совершенно не ждали такого от Фаннии.
   - Что же, я сама назову это имя! - отчеканивает она. - Шестикратный консул Гай Марий. Великий герой. Получивший власть только собственной доблестью, ибо - бывший батрак. Полководец, которому не было равных. У которого плоть - вся в рубцах от ран за отечество. Я горда, что боги дозволили мне приютить его у себя. Он сейчас лежит в моей спальне. Идите туда. И убейте - если отважитесь!
   Тишина - словно после побоища. Лишь фитиль в ночнике потрескивает, да комар надсадно звенит.
   - Кто пойдет? - раздается не очень уверенный голос.
   А в ответ - молчание.
   - Может, жребий? - предлагает все тот же зачинщик.
   - Нет!
   - Нет...
   - Нет, Геминий, не я...
   - И не я.
   - Но приказ есть приказ!
   - Коли так, ты бы сам и пошел!
   - Погодите, сограждане! Препоручим это рабу!
   Тихий ропот. Согласие, несогласие? Приподнявшись на локте, Марий ловит все звуки и шорохи.
   - Эй, ты, как тебя...
   - Моя - Хвлур.
   - Ты ведь - кимвр? И сражался когда-то - против Мария?
   - Да, хозяйна.
   - И хочешь теперь отомстить?
   - От... чего?
   - Ну, убить его. Укокошить. Прикончить. Зарезать. Как он - всех твоих. Понимаешь? Мы позволяем.
   - А...
   - Оружие? Вот тебе меч. Подойдет?
   - Но...
   - Не бойся, Флор. Ничего тебе за это не будет. Так приказано консулом Суллой. Консул - это наш вождь. Самый главный. Понятно? Ступай!
   Марий весь в напряжении. Неужели - конец? Кимвры - страшный народ. Ждать от них почтения к летам, сострадания, жалости... Они сами в бой идут - обвязавшись всей шеренгой веревками, чтобы никто не смел побежать. Лишь вперед, с диким гиком! Либо гибель, либо победа! А уж если кто, перерезав веревку, устремится назад, то такого презренного труса растерзают их женщины в лагере. И не жди, чтоб вступилась жена или мать. Да жена скорее задушит своими руками детей, порожденных от слабака и предателя. Так что ежели кимв на что-то отважится...
   Шаг. Другой. Как железная статуя.
   Раб - огромного роста. Римский меч для него - как кинжал. Он его так и держит. Приближается к ложу. Заносит.
   - Ты... посмеешь... убить... Гая Мария?!...
   Это сказано - старческим шепотом.
  
  
  
   Обессилевший Марий рушится на подушку. Теперь ему в самом деле уже всё равно. На дворе же по-прежнему - возбужденные голоса.
   - "Хозяйна!... Моя... не могет убить... Гая Мария! Моя там... такую видала!"...
   Здоровенный варвар рыдает в истерике.
   - "Ну и что же "твоя" там видала?" - издевательски переспрашивает неуемный Геминий.
   - "Гай Марий - великая вождь!... Глаза - как молния! Голос - как гром!... Моя меч подняла - а там... Ай, страшно!"...
   - "Да что же там сделалось, Флор?"...
   - "Гром! И молния! Как сверканет! Как рыкнет! "Ты не смей убивать Гая Мария!"... И моя убегла... Вот твой меч, хозяйна - Хвлур не может... Никак"...
  
  
  
   Марий сам не способен понять, как такое произошло. Он, наверное, резко сел на кровати, и в глазах у него отразился пламенный язычок. ночничок. А расшатанная кровать издала резкий скрежет. Но скзала он свою теперь уже бессмертную фразу - прерывистым шепотом. От волнения пересохло во рту. А у кимвра, должно быть, с перепугу помутился рассудок. Почудилось - боги ведают что: гром и молния, голос с неба...
   Что, Луций Сулла, мерзкая самохвальная тварь - кто из нас - любимец богов?!...
  
  
  
  
   - Сограждане! Если уж даже дикий кимвр не решается, значит...
   - А я вам что говорила? - встречает Фанния. - Это богопротивное дело!
   - Сулла нам не простит...
   - Что там - Сулла! Боги нам не простят!
   - Да, мне тоже всё это не нравилось...
   - Ну, так что будем делать?
   - Ничего. Разойдемся спать по домам. Пусть сенат с ним сам разбирается.
   - Ох, какие ж вы все-таки подлецы и мерзавцы! - изумляется Фанния. - В целом городе - ни одного настоящего мужика! Лишь бы спрятаться и ничего не решать!
   - Да? А что ты нам предлагаешь?
   - Искупить вину перед Марием. Без задержки, прямо сейчас - переправить несчастного к морю. Посадить на корабль...
   - Разошлась! А Сулле - что скажем?
   - Что? А вот что: "Да, мы видела Гая Мария, но не смели его задержать, потому что не нам умножать его испытания. Мы же молим богов, чтобы нас не постигла кара за то, что у нас не хватило храбрости дать в Минтурнах пристанище столь великому мужу, которому все мы - обязаны"... Ну, а если вы такая трусливая мразь, что боитесь вымолвить эти слова, то скажите вашему Сулле: "Мы ни при чем, виновата - Фанния!"... Всё!... Пусть ваш консул и легионы сената сражаются - с бабой! Пока в Рим не пожалует царь Митридат!
  
  
  
   О толпа, о предательница. кто поймет тебя? Только что измывались, едва не прирезали - а теперь почти пресмыкаются. "Марий, удобно в этих носилках?" - "Может, подушку, чтоб не трясло?" - "Ты поспи, мы не будем шуметь"... - "Эй, живее, вот-вот рассветет!" - "Погодите, ведь это священная роща, тут нельзя"... - "Делать крюк - потеряем время"... - "Давай напрямик!" - "По запретной тропе?" - "Никакая тропа не запретна, если ведет - к спасению Мария!" - "Славно сказано, Белий! Боги с нами, они нас простят!"...
   О толпа. О безмозглый сброд. О народ мой. О римляне.
  
  
   О высокие звезды. Чудеса продолжаются: только судно вышло из гавани, как задул попутный ветер. Предрассветный, счастливый и нежный. И надул паруса, и погнал крепкогрудый корабль - к вожделенному берегу, на котором, о хочется верить, дожидается - невредимый и спасшийся сын...
   О высокие звезды. Гаю Марию даже не хочется спать. Разве можно от вас оторваться. В небе чудном, аквамариновом - ваши бледные язычки-ночнички.
   О высокие звезды. Спасибо. О народ мой, о матерь Италия...
  
  
  
  
  
   28. Справедливости ради замечу, что царю Митрадату столь легко давались победы везде, кроме Родоса, по причине не только озлобленности против римлян в Элладе и Азии, но и из-за того, что сам Рим был охвачен кровавой усобицей. Старый Марий оспаривал право командовать в азиатской войне у тогдашнего консула Луция Суллы, с коим он давно враждовал. Марию помогал в его притязаниях Публий Сульпиций, народный трибун, имевший много сторонников, коих звал своим "антисенатом". Сулла, загнанный ими в дом Мария, принужден был дать клятву, что уступает ему военный империй - и был отпущен под Капую, дабы объявить о том легионам сената.
   29. Однако, оказавшись среди верных солдат, Сулла взял свое слово назад и, сумев возбудить в легионах гнев и ненависть против Мария, приказал им двинуться к Риму. И тогда совершилось неслыханное со времен Гая Марция Кориолана: консул сам повел легионы на город, чтобы взять его и покорить. Сенат, ужаснувшись такому деянию, выслал к Сулле легатов с вопрошанием: "Для чего ты воюешь против отечества?". Сулла же гордо ответствовал: "Я воюю с врагами отечества и намерен освободить его от тиранов" - и продолжил поход.
   30. Рим был вскорости Суллой взят, ибо многие в городе не желали сражаться, убоявшись братоубийства. Сулла тотчас пополнил своими друзьями сенат, отнял власть у народных трибунов, отменил все законы Сульпиция и решения прежних собраний - самого же Сульпиция и обоих Мариев, и отца и сына, объявил врагами народа и вменил любому в обязанность разыскать их, поймать и бессудно убить.
   31. Не успевший покинуть город Сульпиций был выдан своим же рабом, за что раб, по закону Суллы, получил в награду свободу. Однако уже по другом закону, более давнему, Сулла велел немедля схватить его и казнить, как казнят свободнорожденных предателей: сбросив вниз с Тарпейской скалы. Поплатились и многие прочие, кто поддерживал Мария или Сульпиция.
   32. Но обоим Мариям удалось, однако, бежать. Старый Марий скрывался в минтурнийских болотах, где его отыскали местные жители и уже собирались убить, но заступничество смелой женщины, некоей Фаннии, сберегло ему жизнь. Сын его, задержавшийся в Риме, прятался в доме друга, Тита Помпония, а когда стемнело, пробрался за город в имение своей молодой жены. Взяв там денег, он с помощью родственников и друзей смог попасть на корабль, отплывавший в Нумидию, к царю Гиемпсалу, куда потом приехал к нему и спасенный в Минтурнах родитель. Тит Помпоний же, убоявшись, что Сулла узнает о его участии в этой истории, устремился в Афины, где тогда еще не было настоящей войны.
  
  
  
   ... Ай, какой я был злой, уходя ни с чем из-под Родоса. И ничто не могло подсластить неудачу: ни успех Архелая на Делосе, ни восторженная благосклонность Афин. А потом еще - этот сон, или, как гадатели говорят, "сновидение"...
   Митрадат вспоминает.
   Мне приснилась - матерь Лето, рощу коей я приказал порубить для строительства разных осадных махин. Невзирая на уговоры, угрозы и стоны жрецов. "Не накликай беду себе, царь! Эта роща - обитель богини!"... Я им рыкнул: "Молчите, ничтожества! У меня с богами - свой счет"...
   А в ночи увидел - Ее.
   Восседающую предо мной на высоком престоле. Лик богини был скрыт чуть колеблющимся покрывалом. А за троном стояли - ее бессмертные дети. Артемида и Аполлон. Оба - с луками и колчанами, оба - в коротких серебристых хитонах. Я мгновенно узнал их и даже зажмурился от сияния их нестерпимо ярких очей. Совершенно синих - в усеянном звездами мраке.
   "Это - он!" - проронила богиня, указав на меня, перед троном стоящего. Проронила - до странности узнаваемым голосом. Чуть гортанным. Печальным и властным. Чьим - никак не мог догадаться. Лаодикиным?... Эрморадиным?... Почему ты закрыла лицо?! Я хочу увидать его!...
   "Что мы будем с ним делать?" - спросил светлоликий Феб, наклоняясь к Лето.
   "Прикажи - я убью его, Ма!" - звонко выпалила Артемида. Смуглоногая дева-охотница.
   "Нет", - качнула головой под своим покрывалом богиня. - "Кара будет иной. Пусть исполнится - предреченное".
   И - пропала.
   Как будто растаяла.
  
  
  
   Да сбудется- что?!... Я метался в постели. Рвал подушку зубами. Говорят, что кричал и стонал. Проклинал, умолял. А наутро велел: бросить всё, что порублено - и оставить эти Патары. Не хотят принимать нас - не надо, ну их к демонам, ну их к шакалам, ну их в пасть Ахриманову... Им же хуже. Еще пожалеют.
   Только ежели кто хоть сучок с собою прихватит из священной рощи - убью. Хоть цветочек сорвет - изничтожу. Хоть былинку!
   Понятно?... Вперед!...
  
  
  
  
   Метродор никогда не сочувствовал стоикам, киникам, да и прочим софистам, находящим прелесть и доблесть в лишениях и неудобствах. В колеснице пусть ездит царь, родом перс и вообще человек воинственный, любящий прокатиться с блеском и грохотом. А философ - в носилках под пологом. Никакой переход не в тягость, не страшна ни жара, ни пыль. Можно мирно разглядывать местность, можно сладко дремать, можно пить или есть, можно книжки читать...
   - Метродор! Отец мой!
   Это - царь. Только что мчался где-то там впереди. В колеснице. И уже пересел на коня. Неспокойный какой-то. Спрыгнул наземь, коня вверил слугам...
   - Что тебе, богоданное чадо?
   - Я желал бы спросить.
   - Коли знаю, охотно отвечу.
   - Разговор не для многих ушей.
   - Так иди ко мне, тут просторно.
   Пожалуй, они как раз поместятся двое. Но выдержат ли носилки? Царь - такой великан.
   Колыхаешься как на волнах.
   - Эй, вы что там? - кричит Метродор рабам из-под полога.
   - Не тревожься, - ответствует царь. - Я твоих людей... заменил. Силачами из племени скифов-бастарнов. Чтобы не понимали по-эллински. Оттого носилки качаются: им такое впервой.
   Метродор-то своих носильщиков вышколил. Кормит сытно, одевает красиво, но требует, чтоб ходили и быстро, и плавно. А эти варвары - парни дюжие, но носильщики аховые. Будто им все равно, кто внутри: царь, философ - или набитые шерстью тюки...
   И какие же у тебя, Митрадате, секреты, чтоб отец твой названый отец терпел эту пытку трясением, это дергание на колдобинах...
   - Разреши-ка мне, отче, такой вот вопрос, - начинает царь чуть застенчиво. - Ты же знаешь, что мне приходится быть судьей, разбирая дела столь же трудные, сколь поучительные. К примеру: некий муж карает смертью... жену. Застигнутую им не токмо в доказанном прелюбодеянии, но и в покушении на свое бытие...
   - Справедливо. Нет ей прощения.
   - Нет, послушай, это не всё... А она в последний свой миг собирается с силами и... произносит проклятие. "Чтоб тебя твое семя сгубило когда-нибудь!"... Понимаешь?... Гибель - от сына...
   Митрадат замолкает. Лицо его мрачно. Губа закушена.
   - Как ты думаешь, отче, - заставляет он себя вымолвить. - Может ли предреченное - сбыться?...
   Метродор уставляется на царя. Зевс великий, откуда мне знать? Чему быть - того не избегнешь. И к тому же в царских родах такое бывает столь часто, что нетрудно прослыть прорицателем, предвещая подобные свары.
   Но Евпатору явно хочется услыхать желанное "нет".
   - Драгоценный ты мой, - улыбается Метродор. - Сам подумай. Если женщина та - преступница, стало быть, приговор правомерен, и супруг ее не совершил ничего, что противно богам. Но, раз так... Ты представь себе, что бы творилось на свете, если б стали сбываться проклятия всех злодеев, убийц и разбойников, осужденных на смерть! Все бы честные люди повымерли. На земле не осталось бы ни судей, ни правителей. Мир, однако, доселе стоит, и, хоть жизнь наша несовершенна, есть пока еще справедливость.
   - То проклятие, ты полагаешь - пустые слова?
   - Сыне: да. Мне так кажется. Если только...
   - Что?...
   Будто в Азии кто-то не знает. Ты не просто жену умертвил. А - сестру свою. Дочь того же отца, той же матери. Боги этого так не оставят, ибо кровь в вас - одна...
   - Если только... вина той несчастной доказана.
   - В этом я тебе, отче, ручаюсь!
   Митрадат оползает на покрытые шелком подушки. Закрывает глаза. Успокоился?...
   От трясения полог невольно раздергивается. Вдалеке, сквозь струящийся зной - желтоватые камни стены. Город. Городок. Городишечко.
   А к носилкам подскакивает на коне - ординарец. Каллий Кентавр. И докладывает: "Государь и отец, нас опять не хотят принимать. Затворили ворота".
   - Ясно. Как называется?
   - Город? Стратоникея! - отзывается Каллий.
   Митрадат усмехается: "Стратоникея?"...
   И командует коротко: "Взять!"...
  
  
  
  
  
  
  
   ... Жена моя, Стратоника. Самовольство твое превосходит всякую меру. Показала свой нрав, отказавшись прибыть к своему государю под Родос. Возомнила себя настоящей царицей, позабыла, кем ты была до меня: певчей птичкой, клевавшей лишь крохи с чужого стола. Правда, и никому из ловцов не дававшейся в руки. Потому что любила - царя. И судьба наградила тебя - ослепительным браком. Но царицей ты никогда не была и вовеки не станешь. Ибо разве я позабуду - о гремучей крови своей, о величии предков-властителей, о клятве над смертным ложем сестры и супруги - преступницы, да, предательницы, о да, неверной изменницы - трижды да, но... жена моя, Лаодика... Нет тебе и не будет равных ни в чем - ни в коварстве, ни в прелести...
  
  
  
   "Царя Митрадата Евпатора приветствует жена его Стратоника.
   Я знаю, ты гневаешься, о возлюбленный мой, что я не поехала, куда мне было велено, но морское странствие и без того утомило меня, и я была совершенно без сил, когда твои послы сюда прибыли. Впрочем, то, что я с непривычки приняла за обычную корабельную хворость, оказалось иною болезнью. Возрадуйся, мой Митрадат: я беременна. Напиши же скорее, что больше не сердишься. И дозволь мне остаться донашивать нашего первенца в Смирне.
   Я люблю тебя даже сильнее, чем прежде, хоть такое навряд ли возможно. Прощай".
  
  
   "Митрадат - Стратонике. Приветствую и поздравляю. Я уж думал, никак. Береги себя и не трогайся с места. Я иду назад в Ионию, так что вскорости встретимся. Кстати, взял по пути город - Стратоникею. Более - ничего примечательного. Извещай меня о здоровье. Прощай".
  
  
   "Царя Митрадата Евпатора с нижайшим поклоном приветствует Эпиген. Государь, из вверенных моему попечению женщин все здоровы, но Агиара - пощади нас, рабов твоих! - умерла. Что прикажешь делать с прахом? Да живешь ты и царствуешь вечно. Прощай".
  
   "Митрадат - Эпигену. Я еще разберусь, от чего умерла Агиара, и уж ежели кто виноват - не ждите пощады. А прах отвезите в Галатию, к ее отцу Брогитару. Заодно разузнайте, у кого из тетрархов есть девушка, подходящая для меня. Но открыто о том говорить запрещаю. Разве только кто-нибудь сам предложит. Я, однако, на то не надеюсь. Прощай".
  
  
  
  
  
  
   Митрадат вспоминает.
   Тут уж было всё точно в сказке. С полдороги царский поезд был встречен процессией, во главе которой шел, как потом узнали, сам правитель Милета, эсимнет Гегесандр, вкупе с членами городского совета, несшими ветви оливы и лавра. А за ними, с пением славословий, авлосами и кимвалами - юноши в пышных венках и нарядных одеждах. Им вторили, подпевая и хлопая в такт, выступавшие следом почтенные женщины.
   "Древний город Милет, краса Ионии, рад и счастлив приветствовать благодетеля Азии, избавителя эллинов от ромейского ига, величайшего из когда-либо живших царей - Митрадата Евпатора! Согласишься ли ты, богоравный, войти в наши стены и позволить нам оказать тебе гостеприимство?"...
   Конечно. А как же.
   Я спешиваюсь. Церемонно, но дружелюбно говорю им несколько слов. Обнимаю самого Гегесандра и пожимаю руки тем, кого он считает мне нужным представить. Улыбаюсь народу. Мне нравится, когда - так принимают.
   И не надо ворчать, Дорилай. Мол, Милет в стороне, ни к чему делать крюк и задерживаться неизвестно насколько; с милетянами всё уже ясно, они заявили о полной покорности, а чего еще требовать? Денег? Ты же сам, Евпатор, недавно издал указ об отмене налогов на пять лет со всех эллинских городов, что сдались тебе добровольно. Посему нет в такой прогулке ни смысла, ни пользы...
   Молчи, козломозглый! Я не знаю, как тебе, столь сановному, дельному, трезвому, всё сие объяснить. Да, моя владычная прихоть. Да, блажь. Да, каприз. Но какая цена обладанию, если ты не подержишь подарок в руках, не вдохнешь его аромата, не попробуешь на зуб?...
   Я - желаю Милет!
   Повод?... Отдых. Мы все устали от трепки под Родосом. От кошмарных снов на стоянках. От разгрома Стратоникеи. И вообще я пока не решил, как я буду двигаться дальше. Либо сушей в Эфес, либо морем до Смирны, а оттуда в Пергам.
   Ну, понятно?...
   ..."Ай, какая досада, благодетельный царь, - разливается соловьем Гегесандр, - что ты не был здесь в день великих Панионий, всеобщего нашего празднества! И чего только тут не увидишь тогда! Приношения жертв Посейдону, шествие, факельный бег, состязания в пляске и пении, конные игры, театральные действа, выбор красивейшего среди юношей и прекраснейшей среди дев... Видишь холм у распутья, владыко? Там святилище нимф, и по праздникам его украшают цветами так, что благоухание долетает до самых Дидим"... - "Где оракул?" - "Ну да, государь. Это близко. Коли ты пожелаешь - свернем, ибо, честно измолвить, мы не всё успели в Милете для тебя приготовить, как надобно". - "Хорошо. Я заеду в Дидимы. А ты, Дорилай, отправляйся в город. Последи за порядком. Чтобы не было никаких безобразий. Понял?" - "Понял, Евпатор".
   Вот так-то, мой друг. И не надо кривиться, будто уксусу выпил. Претит тебе праздность - подыщем занятие. Поезжай и устрой всё по-царски. А царь подоспеет потом.
   "Сам Селевк Никатор, великий твой предок, - продолжает рассказывать по пути Гегесандр, - отправляясь в Азию с Александром, посетил Дидимский оракул, ибо был тайно мучим сомнениями, не безумие ли позвало государя в столь опасный поход. И, ты помнишь ли, царь, что ответил оракул Селевку? "Позабудь о Европе, ибо в Азии благо твое". Он послушался - и основал двести лет процветавшее царство, и родил знаменитых потомков, среди коих и ты, осчастлививший нас"...
   Митрадат, однако, не улыбается лестным словам. "Позабудь о Европе"... Намек?... Поздно, поздно... Войска уже посланы. Беотия и Аттика покорились Евпатору. Македония тоже - вот-вот. Стало быть, Александров путь почти точно повторен тобой, только - вспять. С Востока - на Запад. Из чрева Азии - в олимпийские выси Эллады. И проклятый, позорный, унизительный договор, заключенный между Римом и царем Антиохом - "азиатские государи не смеют ступать на землю Европы" - отброшен, порван, растоптан. И война эта - не веселая дионисийская оргия, но борьба не на жизнь, а на смерть. Вроде битвы богов и титанов. Ты готов ли к такому, Евпатор? Хорошо рассчитал?...
   У меня нет иного выхода, боги. Я и в мыслях не имел никого повторять. Просто знаю: у Рима нет боеспособного флота. Тот, что был когда-то, давно растащен по досточкам. А построить новый не позволил сенат - то ли скупость их одолела, то ли спесь, то ли вечные склоки. Так что в Азию римляне быстро не переправятся: море - в наших руках. Они даже не могут послать никакую помощь на Родос! Всё решится на суше. А ближайшая к Риме суша - Эллада. Будь я римским военачальником, я отправил бы войско - туда. Ну, так я и отправил! Целых два: под началом Аркафия и Архелая...
   "Не желает ли государь обратиться к оракулу?" - "Я?... Не знаю", - колеблется Митрадат. "О, для нас это было бы счастьем! Ведь к нам с вопрошаниями приходили когда-то и Крёз, и Селевк, и египетский царь Нехо, сын Псамметиха... И все потом присылали дары в благодарность"...
   Уж это совсем вымогательство. Гегесандр потому так заманивает Митрадата к оракулу, что в Милете верховный правитель - он же и главный жрец. Царь не скареден, но не любит, когда попрошайничают.
   "Да, когда-то святилище не знало равных по богатству и славе, - вздыхает жрец-эсимнет. - А теперь из-за римлян, гарпий проклятых, всё в глубоком упадке"...
   Это видно. Среди двора, рядом со священным источником - глыбы привезенного издалека для постройки, но уже обросшего мхом и лишайником камня. Через мрамор плит пробивается травка. И ограда увита плющом. И на солнышке греются ящерки.
   Зорок взор у царя.
   "Гегесандр. А вон там - что у вас?" - "Возле рощи? Портик Лето, со старинной статуей".
   Боги! Снова - Она?...
   "А туда дозволено заходить?" - "Отчего же нет, государь? С удовольствием провожу". - "Нет, не надо! Я... сам. Лишь взгляну и вернусь. Подожди меня здесь". - "Как прикажешь".
  
  
  
   Митрадат преступает границу между жаром, льющимся с неба - и тенистой прохладой, источаемой мрамором. Между солнечной явью - и сумраком угрожающих снов.
   О Лето. Мать-богиня. Страдалица, странница, горделивая породительница близнецов златострельных, покаравших так страшно - Ниобу... Да исполнится - что?!...
   Ты сидишь - как сидела - на возвышенном троне. Покрывалом тонким укрытая. Ткань - не мраморная, настоящая. И от ветра, что веет в портике, эта ткань струится, колеблется, то вздуваясь как парус, то облекая богиню с головы до колен - величавую, окаменелую.
   Позабыл спросить Гегесандра: можно ли покрывало - поднять? Вернуться, узнать? Нет, не стоит. Увяжется следом и примется снова лезть в душу, угодливо улыбаться и льстиво болтать. Поступить - на свой страх? А вдруг - святотатство?
   Митрадат глотает слюну. И никак ни на что не решается. Но... глаза привыкают к ослепившей поначалу глубокой тени, но... ветер, извернувшись, меняет свое дуновение, но... сквозь полупрозрачную ткань проступает - лик божества!
   С непонятной, застылой, всезнающей и зловещей улыбкой.
   Да. Она. Богиня из сна.
   Митрадат выбегает наружу.
  
  
  
   "Я забыл сказать тебе, государь, покрывало - снимается", - с прелюбезнейшей миной встречает его Гегесандр. - "Изваяние мы содержим накрытым, ибо статуя очень уж древняя. В свое время твой предок Ксеркс забрал ее и увез к себе в Сузы. А уже упомянутый мною другой твой предок, Селевк, дойдя с Александром до Суз, обнаружил ее и вернул нам - в благодарность за данное ему здесь пророчество. С той поры наши девушки каждый год, когда празднуется возвращение этой святыни, облекают ее покрывалом - от сглазу врагов... Но ведь ты, государь, наш желаннейший гость, тебе - можно... Ах, жаль, ты чуть опоздал и не видел сей прекрасный обряд, совершаемый самыми знатными девушками! Ведь в обычное время наши невесты, не то что бесстыжие римлянки, скромно сидят по домам"... - "Скромницы не всегда имеют, чем хвастаться", - усмехается царь. - "Не скажи! - обижается эсимнет. - Милетянки издревле славились прелестью. Хоть Аспасия"... - "Это было давно. А сейчас?" - "И сейчас, государь. Агариста, дочь Аристокла, Хрисокома, дочь Мнесимаха... Лучше всех, конечно, Филопеменова дочка Монима, но она не совсем милетянка"... - "Как это?" - "Родилась она в Стратоникее, но у Филопемена здесь дом, человек он богатый и щедрый. Ты не видел еще нашу гавань? Она замыкается молами, украшенными лежащими львами, а в пастях у них - железные цепи, преграждающие доступ вражеским кораблям. Минувшей зимой бушевали такие штормы, что дамбу подмыло, и один из львов рухнул в море и, как мы потом обнаружили, раскололся. Весь город был в страшной тревоге, сочтя это гибельным знамением. А Филопемен на свои сбережения заказал - повторение этого льва, и к празднику Панионий его водрузили на место, за что предостойнейший муж был увенчан венком, а имя его внесено"...
   Митрадат погружается в свои мысли. Уроженец Стратоникеи? Того города, с которым царь обошелся столь круто? Интересно, давно ли он прибыл в Милет?
   "Нет, недавно. Обычно он приезжает один, по делам, а с дочкой - только на праздники. Ведь она, говорю тебе, очень собой хороша, и ее всегда выбирают возглавлять все процессии девушек. Но на сей раз... не сердись, государь: по-моему, они там... испугались тебя. Филопемен рассказывал мне, что пытался уговорить сограждан не сопротивляться, но те не послушались. Там ведь, в Стратоникее, немало латинян, их приспешников и... как они называют... "клиентов". Я считаю, они справедливо наказаны. А Филопемен мудро сделал, что сразу оттуда уехал. Мне кажется, он не столько деньги свои, сколько - дочку спасал. Он ее сильно любит: единственная. Даже замуж не спешит выдавать, хоть давно уже взрослая. Говорит, не хочу приневоливать, а она, привереда, отвергает всех женихов. Будто сердце в ней ледяное"...
   Сколь же словоохотлив эсимнет Гегесандр.
   Митрадат зевает, прикрывшись ладонью. А тот ему: "Утомился, владыко? В самом деле, пора отдохнуть, отобедать, поспать"...
   Царь решается.
   "Нет. Потом. Я хочу - обратиться к оракулу".
  
  
  
   Но в Дидимах не принято говорить с божеством напрямую. Вопрошающий задает свой вопрос жрецу, тот уходит в храм, стоящий, как в Дельфах, над скальной расщелиной - и сообщает реченное пифии. И когда божественный дух проникает в сердце пророчицы, она в темных словах изрекает ответ, а уж жрец, придав им понятность, возвращается к страждущему и лишь только тогда возвещает просимое.
   Да, богов не обманешь. Но у царя не хватает смелости прямодушно, при всех, обнаружить свои потаенные страхи и колебания. "Что меня ожидает в грядущем?"... О нет, лучше даже не знать, вдруг - нечто этакое... Поскромнее: "Что меня ожидает - в Азии?"... Но при чем тут оракул, я и сам это знаю...
   - Государь. Ты задумал вопрос?
   - Да. Спроси-ка... "Что ждет меня - здесь".
   - Так и спрашивать?
   Митрадат пожимает плечами.
   Совершай, что положено, жрец.
  
  
  
   Дожидаясь ответа пифии, Митрадат, оторвавшись от свиты, ходит взад-вперед по святилищу. Красота такая, что посасывает под ложечкой. Или это от голода? Ну, а сердце щемит - почему?
   С плоских скал, на которых стоит ионический храм Аполлона Филесия и соседник портик Лето, открывается дивный вид на четыре стороны света. На востоке - вершины гор и изрезанный бухтами берег, на котором песок - золотой, но отсюда он мнится белесым. На севере - мыс Микале, ограждающий город от бурь. Повернешься к западу - разглядишь в сияющей сини островные кущи Спорад, а меж ними - Самос и Кос с их обрывчатыми и крутыми высотами. Что не видишь глазами, дорисуется памятью, ибо...
   Зорок взор у царя.
   Ибо мнится - я это видел. Я - стоял на краю обнесенной оградой террасы, озирая стороны света, и изрезанный бухтами берег, и вершины лиловых курганов, и приютную гавань, и мраморный храм Аполлона... Дали в золоте и серебре... Где?!... Та страна называлась иначе. Но ведь я - как такое забыть? - обратился там к прорицателю. Для забавы, чтобы развлечься. С тем же самым вопросом. "Что ждет меня здесь". А в ответ прозвучало...
  
  
  
   - "Любовь".
   - Что?...
   - Государь, ты изволил спросить у оракула, что тебя ожидает в Милете, и ответ был ясен и краток: "Любовь". Ибо ты несомненно тут встретишь наилучший прием, и найдешь себе верных друзей, а быть может, и счастье.
   - Ой, любезный, я лесть выношу, но пока она не граничит с враньем!
   - Я клянусь Аполлоном! Пророчество самое точное!
   - Бог с тобою. Пойдем!...
  
  
  
  
   ...Или нет. Там было не так. Я спросил: "Где меня ожидает - смерть?" - А гадатель, раскинув камешки, поглядел и вымолвил: "Здесь".
   Это было - в Пантикапее.
   Я тогда испугался. Думал, мать меня наконец разыскала, подослала убийц, они выследили и теперь дожидаются случая. Мне тогда миновало... сколько?... шестнадцать или семнадцать лет. Я совсем не хотел умирать!
   И - не умер. Ни в Пантикапее, ни в Понте, ни в Каппадокии, ни в Азии. Жив, здоров, торжествую победы. Народил сам не помню скольких детей. Получил вот благое пророчество.
   Признавайтесь, бессмертные боги, кто осмелился - врать?!
   Чей оракул? Устами какого - жреца-хитреца?
   Кто посмел - обмануть Митрадата?
   Не хочу умирать. Никогда. И нигде.
   Потому - отправляюсь в Милет.
   За обещанным.
  
  
  
  
   33. Митрадат продвигался через Ликию и Карию, намереваясь к осени возвратиться в Пергам и остаться там зимовать. По пути он разрушил город Стратоникею, пробив ее стены таранами, отобрав у граждан все деньги, наведя на них ужас и страх и оставив там гарнизон для острастки. Следующим же оказался лежавший на той же дороге знаменитый Милет. Услыхав о расправе над стратоникейцами, милетяне поступили иначе. Когда царь Митрадат приблизился к городу, его встретили как желанного гостя, учинив в честь него многодневные празднества. И Милет уцелел, да и царь после нескольких месяцев трудной войны вовсе не отказался развлечься.
  
  
  
   "Марк Цицерон приветствует Тита Помпония.
   Я надеюсь, ты благополучно добрался до Афин и остался жив и здоров. Мне же нечем тебя порадовать. После всех приключившихся бед умер старый Муций Сцевола Авгур. Я ходил, конечно, на похороны, а потом почти месяц болел. Нынче я в первый раз снова выйду из дома и отнесу письмо твоим родственникам.
   Здесь по-прежнему очень тревожно. Были выборы консулов, где провалились все сторонники Суллы - и его племянничек Ноний, и его приятель Сервилий. Избраны - кто ты думаешь? - Гай Октавий и Луций Цинна. Да, Цинна, столь близкий к нашему Марию! Сулла вынужден был сделать вид, будто это его не касается: он, де, шел на сограждан войной вовсе не для того, чтобы стать тут тираном, а чтобы восстановить в государстве закон и порядок. Цинна же, как только цензор подтвердил справедливость его избрания, возбудил против Суллы процесс, так что Сулла опять не может отправиться с легионами в Азию.
   Таковы здесь дела. Отец мой условился, что теперь мы с Квинтом будет ходить за премудростью к понтифику Сцеволе; он запомнил нам и отнесся к нам благосклонно. Я, пока болел, сочинял в постели стихи. Между прочим, начал большую поэму о Марии, по-латински, однако гексаметром.
   Да минуют тебя все напасти. Прощай".
  
  
  
  
   Цицерон поднимается по мощеной, но изрядно щербатой улочке на Квиринал. От недавней болезни он совсем обессилел, а худоба его сделалась столь устрашающей, что, мерещится, тога надета на голые кости.
   Бесконечна глухая стена, окружающая старинный Тамфилиев дом с примыкающим садом, где живут овдовевшая мать, сестра и богатый дядя Тита Помпония.
   Облегчая себе восхождение, он на ходу повторяет стихи.
  
   "Сладостен сад предосенний, стряхающий злато
   прямо под ноги гостю, бредущему вдоль высоких оград"...
  
   Он стучится. Привратник впускает его, но разводит руками:
   - Ты б пораньше пришел! Никого уже нет. Господин на Форуме, госпожа отправилась в гости...
   - А... Помпония? - нерешительно осведомляется Марк.
   - Дома. То есть в саду. День-то нынче какой! Проходи, она будет рада, а то скучно одной...
   - У меня к ней вести от брата, - объясняет зачем-то Марк.
   - Как? От нашего Тита?!... О боги, как - он?...
   - Хорошо.
   - И дались ему эти Афины... Говорят, там творится теперь невесть что...
   - Чепуха, - пресекает его причитания Марк. - Там спокойно.
   И уходит туда, где древесный шум, травный шелест и струйный звон. Где так любит сидеть с рукоделием или с книгой - она.
   Своенравная нимфа. Помпония.
  
  
  
   - Здравствуй.
   Даже вздрогнула:
   - Марк!...
   И тут же - рассмеялась. Показывая ровный ряд беспощадных и белоснежных зубов. Что впиваются в сердце острее шипов дикой розы. Берегись, Цицерон!
   - Ты живой или призрак? - продолжает она насмешничать. - И откуда пожаловал - с Эсквилина или из кущ Элизиума?
   - Я болел, - говорит он серьезно.
   - А брат твой здоров? Почему ты сегодня один, без него?
   - У него другие занятия, - отвечает Марк суховато. - Или ты недовольна, что видишь меня?
   - Что ты! Просто удивлена. Вы ведь с ним неразлучные пташки. Или нынче - клювики врозь? Поругались?
   - Послушай, Помпония, - обижается он. - Если не перестанешь насмешничать, я...
   Он почти уже делает шаг. Вот сейчас повернется - и прочь из этого сада.
   Влажная, как у нимфы, рука - останавливает. Два прозрачных девичьих перста - неразрывней стальных кандалов. Берегись, о смертный...
   - Ма-арк! - с упреком тянет Помпония. - Ты обиделся, что ли? Напрасно! Я безумно рада тебе. Сама уже думала: если он здоров, почему не заходит? Садись.
   Он послушно садится в самый угол скамьи, где холодный мрамор пропитан солнечным светом. Солнце светит в глаза. А Помпония - вся в тени.
   - Давай побеседуем, - предлагает она нудным голосом взрослой матроны. - Расскажи мне, как ты живешь, что поделываешь? Было очень тоскливо болеть?
   - Ну... не очень.
   - И чем же ты развлекался?
   - Стихами.
   - А, я помню, ты пишешь стихи! Это тоже вроде болезни... Ой, прости, я опять тебя уязвила...
   - Тебе так не по нраву то, что я делаю? - вопрошает он опечаленно.
   - Почему же. Тит мне раньше показывал кое-что. Очень мило.
   - Раньше! - всплескивает он руками. - Все прежние опыты я порвал или сжег! И оставил лишь поэму о вещем Главке Понтийском...
   - Это кто же такой?
   - Герой из предания, поначалу нищий рыбак, а потом - полубог, прорицатель... Прочитать тебе?
   - Нет, пророками не увлекаюсь.
   - А... кем же?
   - Людьми. Как и мы.
   - У меня есть... поэма о Марии.
   - На манер "Илиады"?
   - Не совсем. Но тоже гексаметрами. Начинается с описания его юности. Ты ведь знаешь, что он, как и я, из Арпина. Там любому покажут развесистый дуб, с которого в руки мальчика Мария вдруг упало гнездо с семерыми орлятами...
   Помпония громко хохочет:
   - С - семерыми?!... Марк, ты не спутал?!... Может, то был не дуб, а насест, и орел был - несушкой?!...
   - Да ну тебя! - обижается Цицерон. - Не желаешь слушать - не надо!
   Она снова берет его за руку:
   - Очень даже желаю. Но только не всякую заумь. Почему вам, поэтам, так нравится воспевать - небывалое? Битвы, знамения, чудеса...
   Вот, похоже, мгновение, коего ты - боялся и ждал.
   - Я, Помпония... Я сложил небольшую элегию... Если хочешь, прочту, только выну листок, потому что волнуюсь и... это - недавнее.
  
   "Сладостен сад предосенний, стряхающий злато
   прямо под ноги гостю, бредущему вдоль высоких оград.
   Сладостны струи воды, что сочатся из бронзовых дланей
   ласковых нимф, украшающих спрятанный в кущах фонтан.
   Но и бронзу, и злато затмит горделивая дикая роза,
   и весною, и летом горящая жарким огнем.
   Ароматны цветы ее, ягоды алы, но будь осторожен:
   остро ранят шипы за блаженством простертую длань.
   Сада владычица, нимфа, милая дева,
   злато кос твоих светится, как под тихим солнцем листва,
   серебристая влага очей - что прозрачный холод фонтана,
   сердце - дикая роза: сладость в колючем венце"...
  
   Призакрыла глаза. И уста пурпурные - полуотверсты. Видно, как от дыхания между зубами колеблется - розовый язычок. Ядовитый, о да, но бессильный перед божественной силой поэзии...
   Марк сжимает руки Помпонии, прислоняет ее к хладной спинке скамьи и в блаженном беспамятстве - ищет уста, что так мучили, так смеялись, так издевались, а теперь горят и трепещут...
   Только миг. И - плачевный исход.
   Опрокинутый Марк - на земле. А Помпония, задыхаясь и чуть ли не плача:
   - Нахал!... Как ты смеешь!... Я - не какая-нибудь!...
   - Прости, ты не так поняла...
   - Поняла всё, как есть! Убирайся отсюда, распутник...
   - Я?!... О если б ты знала...
   - И знать не хочу! Вот пожалуюсь - дяде!
   - Помпония...
   - Прочь!
   Что поделаешь. Он встает, торопливо отряхивается и устремляется к выходу.
   Лишь одно хорошо: что никто, кроме бронзовых нимф, ничего не видел, не слышал.
  
  
  
   ..."Ах, всё пропало, всё кончено!" - до возвращения дяди рыдала Помпония. - "Боги, что же я, дура несчастная, натворила! Он гордый, он не простит, не придет сюда... Никогда, никогда... Если только не позову. Но писать - к мужчине, к юноше - первой? Показывать, что - он мне нравится? Умолять?... Не могу! Да и мама всегда говорит: дай им палец - ухватятся за руку... Всякий думает, будто можно безнаказанно приставать к сироте, у которой нету отца, а брат - в далеких краях... Нет, но Марк не такой, он хороший, стыдливый, воспитанный... А я его - и "нахал", и "развратник"!... О что я наделала! И теперь ничего не поправишь - никогда, никогда!"...
   В полусумраке - голоса.
   Перед Помпонией появляется дядя, почтенный Гай Цецилий:
   - Что ты делаешь тут до сих пор, дорогая племянница?
   - Я?... Сижу и дышу. День был... жаркий.
   - Говорят, Цицерон приходил? Старший, Марк?
   - Приходил.
   - Он тебе письмо от Тита показывал?
   - Как... письмо?
   - А о чем же вы разговаривали?
   - Ни о чем, - отрезает Помпония.
   - Поругались, что ли?
   - Ну... вроде. Он начал болтать, как обычно, прихвастывая, я...
   - Ты ему, как всегда, нагрубила, он - встал и ушел?
   - А чего он - воображает!
   - Невоспитанная девчонка! Если будешь вести себя так, то останешься одинокой до старости! Эх, да будь я вправе распоряжаться тобой, быстро сбыл бы такое сокровище!
   Тут Помпония начинает рыдать. А Цецилия совесть грызет: попрекнул бедняжку сиротством. Брат в отъезде, мать до ночи гуляет по гостям и театрам... У Помпонии скверный нрав, но она невиновна, что родные не спешат искать жениха: Титу нет до этого дела, а мать не жаждет быть бабушкой...
   - Перестань, - говорит Цецилий. - Я попробую вас помирить, когда он здесь снова появится.
   - Дядя, он не придет в этом дом - никогда, никогда!
   - Этот дом пока - мой, дорогая племянница. И гостей буду звать сюда - я.
  
  
  
  
  
  
  
   34. А случилось в Милете нечто, не имеющее касательства до войны, но достойное повествования. Жил в Стратоникее - той самой, которую приступом взял Митрадат - некий Филопемен, человек богатый и знатный, и имел он единственную, несказанно прекрасную дочь, имя коей было Монима. Услыхав о решимости граждан Стратоникеи сопротивляться царю и отчаявшись их убедить в неразумности такового упрямства, он забрал свою дочь и бежал от военных бедствий в Милет, где считал себя в безопасности. Милетяне ведь объявили о приверженности Митрадату, и поелику было известно, что царь направлялся в Эфес, то многие полагали, будто он в Милет не пойдет - а случись такое, заведомо не причинит горожанам никакого несчастья.
  
  
  
   Митрадат вспоминает.
   Въехав наконец-то в Милет и войдя во дворец эсимнета, предоставленный ныне царю, он увидел там дожидавшегося Дорилая. Тот выглядел странно. Не просто усталым, а чем-то подавленным. Что могло тут случиться за краткое время? Выгнав всех, Митрадат улегся в благовонную ванну и позвал к себе друга: "Ты - что?" - "Ничего, Евпатор". - "Меня не обманешь. Что стряслось, Дорилай?" - "Ах, Евпатор... Не знаю, с чего и начать. Ты слыхал - Ксенофила моя умерла?" - "Да, мне кто-то рассказывал, кажется, Каллий. Не грусти, дорогой, ничего теперь не поделаешь. У меня вот тоже недавно... одна из моих, Агиара, галатка, скончалась. Рожала в походном шатре, подцепила какую-то хворь... Дочка крохотная осталась, я ее - Клеопатрой назвал"... - "Сострадаю, Евпатор. Но у тебя - столько разных! Ты сейчас же забылся с другой". - "А тебе кто мешает?" - "Не знаю. Но только с тех пор, как дошла до меня эта весть - ни одна не была мне желанна. На кого ни посмотришь - перед глазами она". - "Ну, не ври. Ты под Родосом с какой-то пленницей спал". - "Было, да. Но я тут же ее отпустил. И зарекся насильничать". - "Ай, какой ты чувствительный!" - "Не шути надо мной. Ты ведь сам порой... отступался".
   Неприятные воспоминания. Митрадат убоялся не плачущей женщины, а возмездия подземельных богов и всеведущей тени Фоанта. Дорилай как будто не знает, что причиной всего - благочестие государя, но никак не постыдная слабость.
   "Хорошо. Я могу тебе чем-то помочь?" - суховато спросил он понурого Дорилая. - "Ты?... Может быть. Я, Евпатор, увидел тут девушку, о которой мог лишь мечтать". - "Ну и скор! За каких-нибудь пару часов разместить мою свиту, найти себе кров, отыскать красавицу... Ай, хвалю, Дорилай! Но о чем же печалиться?" - "Эта девушка не из тех, с которыми я до сих пор забавлялся. Разговор тут можно вести лишь о браке. Я и рад бы. Но"... - "Что?" - "Но мне - отказали. Наотрез. И отец, и она". - "Почему?" - "Сказали, просватана". - "Ты богат! Предложи отступного". - "Евпатор. Мне кажется, что жених - измышление, дабы не очень обидеть меня. Я выспрашивал у других милетян, и никто не слыхал о ее обручении. Разве только жених не из здешних". - "Занятно. А кто же - она?" - "Дочь некоего Филопемена из Стратоникеи". - "А, Монима!" - "Откуда - ты - знаешь?!"... Недреманное око царя, всепронзающий взор, баснословная память... "Козломозглый! Пора бы понять: государю положено - знать, и он - знает". Дорилай слегка растерялся, но догадался, должно быть, что - Гегесандр по пути рассказал. Митрадат же решил приободрить его: "Дело ясное. Они просто нас испугались. Ведь мы эту их Стратоникею... по камушкам. В прах. Ловкий Филопемен, как почуял опасность - умчался в Милет. Вдруг и тут к нему вваливается - главный войскоблюститель в походном плаще и с огромным кинжалов. Дескать, очень мне нравится этот дом и хозяйская дочка. Здесь я устроюсь, а на ней я женюсь. Кто ж так делает? Не дивлюсь, что тебе отказали". - "И... поправить нельзя?" - "Почему же нельзя? Можно, мой Дорилай. Возвращайся к себе и вели приготовить вечернюю трапезу. Я пока что помоюсь, сосну, а когда чуть стемнеет, пожалую. Постоялец ведь вправе позвать к себе друга на ужин?"...
   Разумеется. И особенно, когда друг именуются - царь.
   "Да, Евпатор. Тебе - не откажут".
  
  
  
  
   За столом возлежат только избранные. Митрадат, Дорилай, Метродор, Асклепиодот - уроженец Лесбоса, новый приближенный царя. И еще - как всегда увязавшийся за Евпатором - Каллий. И, конечно, хозяин дома, Филопемен. Остальные - слуги, музыканты, охранники. Так что истинных пирователей только шесть. В самый раз. Ни много, ни мало.
   Дорилаю кажется, что в подушку, на которую он опирается, понатыканы острые иглы. Ну чего ты тянешь, Евпатор? Всё идет превосходно, хозяин благодушен и полупьян, он заслушивается остроумной застольной беседой Метродора и Митрадата, по-отечески потчует юного Каллия, удивляясь - "Ну надо же - тавр, потомок Фоанта! Никогда не поверил бы, если б не увидал! А повадками - вовсе не варвар!"... Дорилай, улыбаясь, поддакивает. Остается лишь сделать последний маленький шаг: оплести паутиной ласковой лести хозяина, выпить за нерушимую дружбу, обняться, облобызаться - и вырвать желанный обет... Но нет, царь продолжает неторопливо обхаживать Филопемена:
   - Любезнейший, мы ввели тебя в столь большие расходы, однако всё будет оплачено...
   - Бог с тобой, государь! - отмахивается хозяин. - Для меня это радость и честь.
   - Отчего же ты избежал этой чести в Стратоникее? - поддевает его Митрадат. - Я туда, ты - оттуда. Признайся, сбежал ведь?
   - Случайность. У меня в Милете дела. Часто езжу по надобности. Видишь, дом содержу.
   - Дом порядочный, - соглашается царь. - Только жаль, что ты прячешь от нас наилучшее, что его украшает.
   - Государь, - притворяется не понимающим тот, - я не снял ни одной картины, не убрал ни одной драгоценной статуи или вазы... О, конечно, не мне состязаться с богатстве с царями, но...
   - Любезный, речь не о том. Ты скрываешь - живое сокровище. Твою дочь, равной коей нет ни в Милете, ни во всей Ионии, а может быть - в Азии. Так сказал эсимнет Гегесандр. Я желаю увидеть ее. Окажи мне приятность - позови ее к нам.
   - Государь, - говорит, потупившись, Филопемен. - Ты не в первый раз среди эллинов. И тебе несомненно известно...
   - Известно. Что порядочным девушкам не положено находиться среди незнакомых мужчин. Но мне также известно, Филопемен, что многие тысячи - лицезрели ее красоту в здешней панионийской процессии. Отчего же я, возвративший Милету свободу - не вправе взглянуть на звезду Ионии? Ты считаешь меня недостойным - причаститься ваших святынь?
   - Что ты, царь...
   - Или думаешь, что беседа с потомком Селевка и Дария - оскорбит и унизит ее?
   - Нет, о нет, но...
   - Я ручаюсь тебе за себя и своих приближенных. Клянусь, что никто не коснется ее и не произнесет ни единого вольного слова.
   - Хорошо, государь. Я пойду за Монимой.
   - Иди!
  
  
  
   - Дочь, ты спишь?
   - Я уже разделась.
   - Оденься.
   -Зачем?
   - Гости жаждут увидеть - тебя.
   - Как! И ты отведешь меня - к пьяным варварам?
   - Никаких там варваров нет. И никто пока что не пьян.
   - Ты решил... уступить...
   - Дорилаю? О нет, Дорилай ни при чем.
   - Тогда кто же?!
   - Не пугайся, дитя мое: царь.
   - Ца-арь?!...
   О боги! Здесь - царь?... Как же так, он ведь должен был обойти Милет стороной. Почему он пришел в этот город? Почему непременно - в наш дом?...
   - Не пойду. Не хочу.
   - Он настаивает.
   - Откажи!
   - Не могу. Надо повиноваться, Монима.
  
  
  
  
   Входит в залу.
   И впрямь - ослепительная.
   Величавость и строгость. Белизна. Чистота. Чернота.
   Чернота - огромных, капризных, чуть презрительно полуприкрытых очей. Как миндаль: и горьких, и сладостных. Чернота - длинных кос, перехваченных белыми лентами и змеящихся через плечи к груди. Белизна - лунной плоти, лилейных перстов и горделиво поставленной шеи.
   Никаких украшений. Ни бус, ни колец, ни серег, ни браслетов. Чисто белый хитон. Рукава, целомудренно ниспадающие до локтей. Безупречные складки, позволяющие лишь гадать - где бедро, где колено...
   Богиня. Нимфа. Царица.
   Беззащитная. Высокомерная. Как звезда в синеве.
   Тихо молвила - "Здравствуйте" - и присела на кресло, поставленное возле ложа отца.
   Но с другой стороны у нее - огнедышащий царь. Голос властный и вкрадчивый:
   - Здравствуй, Монима. Ведь так - зовут тебя?
   - Так.
   - Гегесандр был прав. "Роза Азии"!... Я не думал, что ты столь прекрасна.
  
  
  
  
   Флейты, авлосы двоествольные, арфы, кротали, колокольцы, тимпаны. Факелы, перевитые свежим плющом и алыми лантами. Девять мальчиков в длинных хитонах, девять Муз собой представляющих. И поющих попеременно, и играющих, и затейливо пляшущих.
   Среди ночи Милет пробудился от звуков величального шествия - комоса - учиненного Митрадатом.
   И ведшего от дворца эсимнета - к порогу Монимы.
  
   "Даждь надежду мне, Анахита,
   многомощная, всеблагая!
   Сотвори, внимая молящему,
   чтоб узрел я ныне воочию
   красоту аки меч разящую -
   принесу тебе жертвы обильные!
  
   Сто коней, сто быков, сто овец,
   пятьдесят породных верблюдиц,
   возлияний дарственных тысячу,
   млеком, маслом и медом густым,
   и вином золотисто играющим -
   принесу тебе, Анахита!"...
  
   - Как мне страшно, отец!
   - Что ты, девочка, что ты, голубка...
   - Ты... не выдашь меня?
   - Никогда.
   - Поклянись мне Гекатой!
   - Дитя мое, ты не веришь родителю?
   - Почему ты не хочешь поклясться?
   - Слишком страшной клятвы ты требуешь.
   - Мне страшнее - в наложницы - к варвару!
   - Разве я для того тебя возлелеял, Монима? Разве я до сих пор не смирялся со всеми твоими желаниями? Не отказывал всем женихам, коих ты отвергала? Хотя, выйди ты вовремя замуж, не пришлось бы сейчас трепетать за тебя... Впрочем, я и сам виноват - не хотел расставаться с тобой, всё считал тебя девочкой, маленькой...
   - Я не маленькая. Ах, отец, не могу уже больше скрывать! Ты обязан узнать: я... сама себе выбрала жениха.
   - Как?! Когда?!...
   - На последних Паниониях. Ты помнишь тот миг, когда у алтаря Посейдона сошлись две процессии - дев и юношей?
   - Да, ты шла впереди...
   - Рядом с ним. Он был тоже - самым красивым.
   - Кто он?
   - Имя его - Миннион. Он - нездешний, из Смирны. Мы успели сказать друг другу лишь несколько слов. И... вот видишь колечко? Я тогда постеснялась тебе рассказать и придумала, будто свое потеряла, а это - нашла...
   - Но твое было золотое, и с камнем, а это - простое, серебряное...
   - Он беден. Потому побоялся прийти к тебе сразу же.
   - Зато не побоялся тебя соблазнить!
   - Я... сама улыбнулась ему. И сама с ним заговорила. Он ответил: "Не мучь меня, дева, несбыточным"... Если б ты увидал его, ты бы тоже его полюбил!
   - И когда же - увижу?
   - Мы условились, что обручимся тайком, и я буду его дожидаться, пока он не станет богат...
   - Ты прождешь своего Аполлона до старости!
   - Нет, отец, он просил - только год! Скоро срок истечет! О не рушь мое счастье, отец, умоляю!...
  
   "Даждь надежду мне, Анахита,
   многомощная, всеблагая!
   Снизойди, внимая молящему,
   в чистой девы светлом обличии,
   чьи сосцы, смертной дланью не тронуты,
   златотканным платком подпоясаны,
   чьи персты, молочно-серебряные,
   подбирают складки пурпуровые,
   до лодыжек, обвитых лентами,
   с плеч лилейных ее ниспадающие;
   чье чело, звездами увенчанное,
   ослепляет взоры смотрящего -
   о явись ко мне, Анахита,
   принесу тебе жертвы обильные!"...
  
  
   - О как страшно, отец, как мне страшно...
   - Царь здесь - гость, он не станет чинить над тобою насилия.
   - Он - уже учинил! Когда вынудил выйти.
   - Дорогая, не преувеличивай, он тебя ничем не обидел...
   - О проклятье мое - красота!
   - В честь которой - слагаются гимны...
  
  
   "Сотвори, внимая молящему,
   чтобы сделаться мне господином
   ее уст, в лобзаниях тающих,
   ее персей, как луны сияющих,
   ее дланей, как птицы летающих,
   ее бедер, заслон отверзающих
   моему плодоносному"...
  
  
   Хватит. Больше терпеть невозможно.
   Раздается железный лязг. И в проеме калитки царю предстает - Дорилай. Разъяренный, растрепанный, гневный:
   - Митрадат!!...
   - Рад с тобой повидаться, мой друг. Только ждал - не тебя.
   - Не дождешься, Евпатор.
   - Да ну?... Почему?.. Отойдем-ка в сторонку. А то мы мешаем поющим.
   Музыка в самом деле смолкает. Ибо очень забавно послушать, как великий царь будет ссориться из-за юной красавицы - со своим млечным братом и блюстителем войск.
   "Продолжайте!" - рыкает Митрадат музыкантам. И они возвращаются к переложенной на ионийский напев стародавней персидской молитве: "Принесу тебе жертвы обильные, о владычица, о Анахита!"...
  
  
  
  
   - Ты же мне обещал, - укоряет его Дорилай, чуть не плача. - Я как другу открылся тебе, ты сулил мне помочь...
   - Что сулил - то исполнил, - возражает Евпатор. - По-честному. Ты всё слышал своими ушами. Я спросил у нее: "Хочешь стать женой Дорилая?"...
   Безгранично коварство твое.
   - А она ответила: "Нет, государь". Я опять спросил: "Почему?"... Ты не помнишь, что она на это сказала? А?...
   Дорилай сокрушенно солчит.
   - Говори! - настырничает Митрадат. - Или ты был пьян и забыл, а теперь обвиняешь - меня? Повтори, что сказала Монима!
   - Ну... сказала... "он мне не нравится", - нехотя разжимает уста Дорилай.
   - Да! А дальше? Не я ли пустился тебя воспевать и расхваливать? Ничего ведь не упустил - и наружность, и доблесть, и верность, и покладистый нрав, и манеры, и воспитание! Но она осталась тверда и весьма остроумно заметила, что на свете немало прекрасных и знатных людей, но нельзя ей за всех выйти замуж. И тогда я - припомни! - спросил у отца, не желает ли он проявить над упрямицей власть. Повтори, Дорилай, что ответил Филопемен!
   - "Не желаю".
   - Вот именно! Дочка, дескать, одна, он себе не простит, если в браке будет несчастна... И так далее. Где я соврал, Дорилай? Что я сделал - не так? В чем ты смеешь меня обвинять? Я не отнял ее, не украл, а что песни пою - это не возбраняется...
   - Да, Евпатор. Я погорячился. Ты прав. Продолжай, - говорит Дорилай, улыбаясь как умирающий.
   Митрадат гордо встряхивает кудрями. На кудрях поверх диадемы - венок. Неужели - тот самый? Который он постоянно возит в собой в золоченой крытой корзине, запечатанной его собственной царской печатью? Талисман, дарованный нимфами в роще Сангария. Дар безумных менад, опознавших вдруг в драном страннике - своего владыку: Диониса. Хочешь веруй, а хочешь - не веруй. Дорилай лишь однажды держал тот венок в руках. И мерещилось: неувядаем.
   Царь прислоняет Дорилая к стене и, прикрыв своим длинным плащом, говорит ему на ухо:
   - Слушай. Метродор всерьез уверяет, я - бог. Я не знаю. Не столь же я глуп и тщеславен. Но порою и мне ощущается, будто я - сам не равен с собою. Будто я - не одно существо, не одно естество. Басилевс Митрадат - одна сторона, твой Евпатор - другая, а третья... Ты разве не помнишь, кому уступил Тесей - Ариадну...
   Намек Дорилаю понятен.
   - Уступаю, Евпатор. Если сможешь добиться, Монима - твоя.
   - Дорилай! Друг мой, брат! Я сего никогда не забуду!
   Не забудешь, конечно. А - я?...
  
  
  
  
  
   35. Царь случайно увидел Мониму, и ее красота изумила его, возбудив в нем необоримую страсть. Но, считаясь в Милете отнюдь не тираном, а другом и гостем, он счел недостойным себя принуждать ее к ложу насилием, как он делал прежде не раз. Каждый день посылал Митрадат ей подарки, а она возвращала их, не желая и слышать о том, чтоб покинуть отеческий дом "ради каппадокийского варвара".
   36. Царь же не отступался. По ночам он устраивал шествия с песнями, восхвалявшими прелесть избранницы, а однажды отправил к ней несколько слуг с драгоценными, преискусной работы ларцами, доверху наполненными золотыми статерами, отчеканенными в честь воцарения Митрадата над Азией и украшенными портретом царя. Сам Филопемен растерялся, опасаясь обидеть отказом столь щедрого к ним государя. Но Монима рекла: "Неужели он принял меня за гетеру, продающую ласки за злато?" - и велела вернуть эти деньги назад, не считая и даже не глядя. Царь, однако, ничуть не разгневался, а лишь пуще прежнего восхитился Монимой и еще неотступней ее возжелал.
  
  
  
   Вот тебе и "любовь".
   Пошутил над тобою оракул.
   А ты - влип, Евпатор. Попался. Как мальчик. И деваться - о боги! - некуда. Я - хочу ее. Так хочу... Всё нутро горит, воспаленное, как давно не горело. Был бы рад - у врат ее на камнях ночевать. И дневать - под жестоким солнцем, раскаляющим их как жаровню. На глазах у всего Милета. На позорище всем, на посмешище. Счастье - рядом, а не достать...
   Здесь тебе не родная Синопа. Не Понт, не селения Малой Армении, не пафлагонская глушь, где тебе не смели перечить, а напротив, отцы почитали за честь, если ты обратишь на их дочек внимание. По малейшему знаку - намеку, причмоку, упорному взгляду - вели к тебе девушек. Хоть на ночь, хоть на несколько дней, хоть навек. Иной раз - безо всяких просьб и приказов. Не бывало отбоя от жаждущих.
   Здесь - не то. Совершенно не то. Принимают радушно, со всеми должными почестями. Но... как будто я им - не господин, а действительно - гость. Так что даже неловко прикрикнуть и топнуть ногой. "Благороднейший царь, наш спаситель, герой"...
   Ты, Евпатор, сам виноват. Раструбил: дарую свободу всем издревле независимым эллинским городам! Избавляю на пять лет ото всяких казенных поборов! А в ответ - славословия, песни, венки... Ох уж мне эти эллины! Хлебом их не корми, только дай пошуметь и попеть, обещав им - свободу. Этот дар - с руками вырвут, не оставив перста, коим можно им пригрозить. Оплетут сладкой лестью - не дернешься...
   Будь что будет. Пускай весь город судачит, глазеет и тешится редкостным зрелищем. Мне осталось одно: никакий приношенй ей больше не слать, а предстать самому. Объясниться. Склонить ее сердце. Я умел до сих пор - обольщать, пленять, уговаривать. Чем я плох? Я не юноша, но доселе считаюсь красивым. Даже те, кто сперва не хотели меня, поневоле смирялись, а после - страстно привязывались.
   Я не стар еще, боги, не стар! Я в расцвете могущества, силы и славы! Диких львов запрягу - для нее! - в колесницу. И промчусь - от Европы до Азии!...
  
  
  
   - О как страшно, отец, как мне страшно...
   - Я сказал же, что не отдам тебя - против воли. Но царь... он желает тебя повидать, побеседовать...
   - Не пойду! Скажи: я больна.
   - Ты же знаешь его, он придет еще раз. А не то - напросится в лекари, ибо сведущ в целительных травах.
   - Передай: не хочу его видеть!
   - Непристойно так отвечать государю, которому благодарна вся Азия.
   - Ах, отец, непристойнее мне - говорить с мужчиной, пылающим страстью!
   - Ты однажды уже говорила. С другим.
   - Как ты сравниваешь! Миннион меня и коснуться не смел!
   - Царь поклялся, что и он - не коснется.
   - А зачем он пришел?
   - Объясниться с тобой. Узнать, наконец, ты капризничаешь, или это серьезно. Если он ненавистен тебе - обещал, что уйдет.
   - Пусть уходит!
   - Скажи ему это сама.
   - И скажу. Где он?
   - Там, внизу, во дворе. Дожидается.
  
  
  
   ...Сходит, милая. В голубой гиматий до самых очей стыдливо закутанная. Чтобы взор вожделеющий не прозрел ее сладостной млечной плоти за тысячей трепетных складочек. Виднеются лишь точеные, будто мраморные персты, что придерживают край одежды, дабы дивные ноги ее не споткнулись на лестнице и в подоле не запутались - как запуталось сердце мое...
   Сходит, будто с высот олимпийских. В жаркий полдень - пьяняще холодная. Словно - роза во льду.
   - О привет тебе, несравненная, - говорит Митрадат.
   Дева - лишь молчаливым поклоном ответствует. А в очах - непроглядная полночь.
   - Хоть словечко промолви, - улыбается он, не решаясь взять ее за руку.
   - Государь, ты позвал меня, ты - говори, - отзывается строго она.
   - Когда вижу тебя, мне на ум приходят лишь гимны. В честь бессмертных богинь.
   - Вроде тех, что я слышу ночами?
   - А ты недовольна?
   - Мне желанен покой.
   - Неужели к тебе на порог никогда не ходили петь - почитатели?
   - Ни один не бывал... столь настойчив.
   - Кто-то все-таки - был. Дорилай говорил про какого-то жениха... Это правда?
   ...О зачем я сказала тогда, будто обручена! Может, сразу признаться? Разрубить этот узел страстей? Нет, о нет, я боюсь за тебя, Миннион, царь взревнует, разыщет, убьет...
   - Нет. Я ему солгала.
   - А колечко на пальчике?
   - Это?... Няня дала.
   - Я и вижу: простое, невзрачное. Любимым такое не дарят. Ты достойна носить драгоценности из сокровищниц азиатских царей. Хочешь, я пришлю тебе...
   - Не хочу.
   - Ты боишься, подарок - обяжет тебя? Или думаешь, полетит дурная молва?
   - Нет, но...
   - Может, я тебе столь отвратителен, мерзок и гадок...
   - Я того не сказала, - лепечет она.
   - Отчего же ты избегаешь меня? Даже прямо взглянуть - не желаешь? Я кажусь тебе слишком старым? Или видишь какой-то изъян?
   Торопливо кинув робкий взор на царя, она шепчет:
   - О нет.
   - Есть один недостаток, я знаю. Я его никому не показываю, хоть стыдиться тут нечего. Видишь - шрам? Это след неземного касания. Ибо молния залетела ко мне в колыбель, когда появился на свет. Громовержцем я - поцелован в чело. А вот ты - отвергаешь меня. Почему же, Монима?
   - Государь, ты велик. И для многих, возможно, прекрасен. Только мне ты - не люб. Почему - я не знаю.
   - Что ты знаешь, дитя, про - любовь? Ты, взращенная под ревнивым отеческим оком, ты, ресницы пред взором мужским опускающая - как ты можешь молвить "не люб", коли даже представить не в силах, что такое любовь, каковы ее муки и радости?...
   Мой возлюбленный, мой Миннион, что ответить на это?...
   - Я не прав? Что - молчишь?
   - Царь, не я: мое сердце молчит.
   - Точно устрица, створки свои на скале оголенной сомкнувшая. Но когда настанет прилив, то под ласками изголодавшихся волн створки медленно раскрываются, обнажая нежную плоть, в глубине которой - жемчужина...
   Перешел на вкрадчивый шепот. Я сейчас упаду. Солнце, двор раскаленный, жужжание мушек и пчел, и - слова его, в коих вроде бы нет ничего непристойного, но ведь - дрожь пробирает, до обморока...
   - Сядем в тень, дорогая, - успевает ее подхватить Митрадат. У Монимы нет сил воспротивиться, развести клешни его рук... - Сядем в тень. Вот как раз и скамеица.
   На двоих. Так, чтоб рядом сидеть. Непременно друг друга касаясь. Миннион, обещаю тебе: как уйдет, я велю, чтобы Аффа меня искупала. И гиматий этот - тоже Аффе отдам, никогда уже не надену...
   - Надо было бы сразу - сюда, - гладит царь ей заботливо руку.- А то Гелиос нынче в ударе. Только Эрос, гляжу, лоботрясничает или дремлет где-то в тенечке.
   Невозможно. Эти жадные хищные очи, этот властно-вкрадчивый тон, эти пламенные прикасания... Почему я терплю, почему допускаю?...
   - Царь! Оставь меня! И пойми: силой ты меня можешь принудить, а добром - никогда. Ты - чужой мне, и таким - навеки останешься.
   - Ай да ну! - улыбается он, словно и не обиженный. - Сколь забавная скоропалительность! Только чистая юность способна к таким беспечным обетам. Но, дитя, что ты можешь знать обо мне, нарекая - навеки немилым и навеки чужим? Что такое есть царь Митрадат для тебя - кроме громкого имени? Я затем и явился сюда, чтоб...
   - Понравиться мне? Не старайся.
   - Почему? Ты признала сама, что я вовсе не выгляжу ни уродом, ни старцем. Или - глуп? Или - груб? Или - столь неотесан, что союз со мною постыден для изящно воспитанной эллинки? А, Монима? Ответь. Не щади меня и не бойся возмездия. Я не сделаю зла ни тебе, ни почтенному Филопемену. Просто - хочется ведать, в чем дело.
   Ах, ему хочется?... Пусть получает!
   - Царь. Ты думаешь, в этих дальних от Понта краях не наслышаны о твоих... твоих...
   Как бы это сказать ему? "Преступлениях"? Страшно выговорить, вдруг разъярится. "Прегрешениях"? Слишком мягко. "Злодействах"?...
   - О твоих... поступках с ближайшими...
   - Да, - кивает он с обреченной усмешкой. - Можешь не продолжать. Понимаю. Это ведомо всем. Даже отроковицам в Милете. Я сгноил в подземелье родительницу, я отправил к праотцам брата, я казнил испитием яда - сестру и супругу, я зарезал в Каппадокии племянника... У, какое чудовище - царь Митрадат! Кровожадное, лютое, не имущее в сердце пощады...
   И вдобавок - бесстыжее. Ибо можно ли, мыслимо ли - разглагольствовать, снисходительно улыбаясь, о таких ужасных деяниях, совершив которые, всякий ночами не спал бы, сходил бы с ума, истерзался бы - или покончил с собой...
   - Это ведомо всем, - повторяет он. - Но кому, о дитя ты пречистое, ведомо, что - при том - пережило чудовище? Сколько выстрадал - царь Митрадат? Разве мог я - рассказывать каждому. Унижая себя - до такого стыда. Но тебе, голубица, скажу. Не затем, чтобы ты пожалела меня, а чтоб ты не судила превратно обо мне, коли мы вдруг расстанемся. Не хочу оставаться в очах твоих - лютым зверем, убийцей, свирепым насильником. О послушай, Монима, меня!
   О заткнуть бы уши, о встать бы, о бежать бы наверх, о запереться бы в комнате и оставить его одного на этой скамеице - пусть бы статуе Артемиды-хранительницы изливал свои страшные горести, изливал свою дикую душу! Но - оглушенная, завороженная, пригвожденная мрачной силой его - не зажала уши ладонями, не вскочила, не убежала...
   Ужасалась - а не внимать ему не могла. Обмирала, а слушала. Он же с тихою болью рассказывал об убийстве друзьями - отца его, о предательстве матери, о несчастном сиротстве венценосного мальчика, жизни коего постоянно грозила опасность - под кровлей родного дворца. "Ты представь, - шептал Митрадат почти со слезами, - каково мне, двенадцатилетнему, было пить горчайшие противоядия, чтоб не быть за обедом отравленным, спать с ножом под подушкой, опасаясь полночных убийц, а ходя по улицам, слышать, как народ зовет мою мать - Клитемнестрой!"... Как не сжалиться, как не кивнуть сострадательно... Он же: "Ты, дитя, росла без родительницы, но поверь: лучше быть сиротою, чем иметь столь жестокую мать! Я был вынужден тайно бежать, чтоб она - со мной не расправилась! Да неужто такая мегера и гарпия не виновней - меня?!"... О, раз так, то конечно... "Сами боги вменяли мне - повторить мрачный подвиг Ореста! Но я, как ты знаешь, по крови - не эллин, а перс, наш обычай не позволяет умерщвлять - матерей... Я обрек ее на заточение, потому что иначе она принесла бы немало вреда. А она, осмеяв мою мягкость, вступила в заговор - с младшим братом моим, тоже звавшимся Митрадатом. В мои руки попало письмо, уличающее их обоих. Что же мне оставалось делать, Монима? Брат, который готов был меня уничтожить - не брат! Мне пришлось отрешиться от кровной привязанности"... А сестра, Митрадат?... "О! Свидетели боги: я любил ее! Как супруг и как брат! Как отец четырех детей, в ее чреве зачатых! Я к ногам ее - царства слагал! Осыпал ее ежеденно подарками! И назначил своею преемницей, отправляясь в дальнее странствие. Меня не было - год, ведь держава моя велика... А когда возвратился, она в первый день на пиру вознамерилась опоить меня ядом! Родная сестра! Я велел ей испить эту чашу прежде меня... А когда умерла - много плакал... О невинное чистое чадо, Монима, богиня моя, рассуди своим праведным сердцем и неиспорченным разумом: кто - убийца, кто - жертва? И кому сострадать? Тем, кто жаждал крови - сына и и брата? Или мне, кто был вынужден, защищаясь, мстить и карать?"...
   Что ты смотришь так, Митрадат. Всё во мне перепутал, перебуробил - и рад? И чего ты ждешь? Лишь одно я могла бы сказать: в самом деле душа твоя - как пучина морская, и не знаешь, что вытянешь, сети закинув: то ли чудище скалозубое, мерзкое, смрадное, то ли рыбицу в золотой чешуе, то ли склизкого угря, то ли иглистого ежа, то ли раковину с жемчугами, то ли пурпурницу, то ли спрута, то ли звезду, то ли змея, кольцами свитого, то ли алый как сердце коралл...
   - Что молчишь, голубка моя? Ужасаешься, нежная девочка?... Я и сам ужасаюсь. Как крутила мною - судьба. Беспощадная, неотвратимая, страшная. Царская! И неужто такой страдалец, как я, не имеет права помыслить - о покое, о понимании, о взаимной приязни?... О супружеском счастье?... О ласке?...
   А вот это уже лицедейство!
   - Но, царь, - поджимает губы Монима. - Уж последнего ты никак не лишен! У тебя столько разных...
   - И что же? - возражает он, порываясь взять ее за руку. - Ну, и что мне - все эти женщины? Хочешь знать, как оно получилось?
   - Для чего мне?
   - Нет, слушай!... Я поклялся когда-то сестре, возводя ее на трон и на брачное ложе, что другой царицы - не будет. И сдержал свой обет, хоть она оказалась его недостойной. Но плоть, о голубка моя, плоть, привыкшая к радостям брака, плоть, избытком клокочущей крови сжигаемая - плоть взывает, мечется, стонет, изгрызает стальные оковы рассудка аки зверь на цепи, что кусает железо решетом клыками алкающими... Что ты можешь про это знать, непорочная! После бури, очаг мой разрушившей, я с тоски и досады склонил к моим ласкам - сперва одну, потом - другую, третью, десятую... Ни в одной не найдя вожделенной отрады. Но не мог я уже разослать по домам, оскорбив отвержением, неповинных в моей печали юниц, взятых у весьма именитых родителей. А когда и дети пошли, то подавно. И далее - более. Где бы я ни являлся, разъезжая по городам, крепостям и селениям, люди, зная, сколь я верен в привязанностях, сами взяли в обычай отдавать мне своих дочерей. И сатрапы земель, и фрурархи, и стратеги, и архонты, и жрецы, и даже - не смейся! - вожди деревенские, маги и колдуны... Мог ли я их обидеть отказом? Впрочем, если отказывался, то мне тотчас вели на смотрины другую, и так без конца, пока я не сдавался. Ты будешь дивиться, Монима, но это наложницы мной обладают - а вовсе не я! Ибо я оказался, по собственной мягкости, вынужден принимать в гинекей по девице от каждого из подвластных племен и народов - и делить себя между ними, порой без особой охоты и радости! По расписанным дням! Словно я - да простит твой нежный слух сие крепкое слово - племенной жеребец или хряк...
   Артемида заступница. Что он - мне говорит! Что я - слушаю! Почему не бегу! И какая сила налила мне стопы свинцом и сковала цепями колена.
   - Царь, - едва хватает дыхания вымолвить. - Ну при чем же здесь - я?
   - Как при чем, ненаглядная? - дышит он ей пламенно в темечко. - Ты одна бы могла осчастливить меня.
   - Не любя?...
   - Ты никак не могла полюбить меня, понаслышавшись столько превратного. Не беда. Я... не вижу в глазах твоих, хоть они и черны как ночь, отвращения. Это - главное. Мне мерещится, ты уже не боишься меня. И, похоже, в душе... принимаешь. А любови тебя - научу. Ведь младенец, на свет появивишийся, ни стоять на ногах, ни измолвить слова не могучи, изливает в жалобном крике свой страх перед жизнью - а потом, вкусив ее благ, привыкает к ней и питает такую привязанность, что страшится ее покидать, умирая... Так и сердцу, еще не любившему, так и плоти, пока еще девственной, мнится страсть ужасной, доколе...
   - Царь! Довольно! Оставь меня! Если в твоем гинекее не хватает девы из Азии - их тут тысячи! И любая охотно пойдет к тебе в обучение, только не я!
   - Не нужна мне - любая!
   - Прощай!
   Неотвязный. Хватает Мониму за руки, не отпускает...
   - Отстань, закричу!...
   Разжимает персты. Ах, наверное, синяки на запястьях останутся...
   - Погоди, - говорит он властно. - В распоследний и разъединственный раз. Как угодно: стоя, сидя, поблизости ли, в отдалении - но послушай меня.
   - Только без непристойностей, царь.
   - Что ты, милая... Ты считаешь, я варвар, но воспитан я в эллинских нравах и наставниками из эллинов. Я умею не только желать красоту, но и видеть в ней свет божества. И скажу тебе истинно: ты прекраснее всех, кого видели очи мои на земле. И сограждане не ошибались, всякий раз нарекая тебя - розой Азии и звездой Ионии. Ты величественна, но кротка, ты строга, но нежна, ты чиста и исполнена тайны. Ты - царственна. На тебе - печать богоравенства. Посему твоя красота - не одно лишь твое достояние. И не всякий достоин тобой обладать. Только царь! Да и то, честно молвить, не каждый, кто так называется! Никомед, собачонка римская - нет! И Ариобарзан со змеиной душою и заячьим сердцем - заведомо нет! И никто из теперешних измельчавших династов - Аршакидов, Птолемеев и Селевкидов, пресмыкающихся перед зятем моим Тиграном - тоже нет! Я - достоин тебя, Митрадат! Будь моею женою, Монима!
   - Царь, которой по счету? Девяносто девятой? Сто первой?...
   - О нет. Помимо покойной сестры, договор о законном супружестве я пока заключил лишь с двоими. И расторгнуть его не могу, ибо я никого из вручившихся мне не бросаю. Но сие ничему не мешает. Если ты не желаешь, ты никогда не увидишься с ними.
   - Не увижусь! И не пожелаю! Потому что скорее стану женой - единственной! - распоследнего нищего, чем игрушкой царя, потерявшего счет своим прихотям!
   Изрекла - и зажмурилась, испугавшись своей же отваги.
   Митрадат - лишь смеется. Над чем?...
   - Ты прекрасна, роза моя. Нету сил - как ты нравишься мне. Вся нежней лепестка - но горда и запальчива. И по-женски ревнива, и по-детски бесхитростна... Сколько лет-то тебе? А, Монима?
   - Восемнадцать... зимою исполнится.
   - Ну, чего еще ждать! Я с тобой - про любовь, а ведь ты ничего о жизни не ведаешь. Разве можешь ты, окруженная рьяной заботой отца и сокрытая за дверьми гинекея, понимать, что значат слова, столь беспечно тобою рекомые?
   - Я не много ходила по улицам, но читала достаточно, царь.
   - Это видно, моя ты красавица.
   Что он всё, как заладил: "моя" да "моя"...
   - Дай-ка, я расскажу тебе то, о чем не написано в книжках, которые дозволяют читать дочерям. И горазды же сочинители воспевать любовь пастухов и пастушек в глуши, в бедноте - но зато уж до гроба!... Сядь, девочка, сядь. Я не трону больше тебя. И вообще... очень скоро уйду: накопились дела. Лишь слегка просвещу напоследок.
   Не хочу - а сажусь. Но предупреждаю:
   - Только без грубостей, царь.
   - Я не груб, дорогая. Жизнь такова. И чем раньше ты с нею освоишься, тем счастливее будешь, Монима. Так что выслушай: это на пользу. Даже если - капризница! - ты отвергнешь царя и на самом деле отдашься не знаю кому: рыбаку, виноградарю, лавочнику, свинопасу, учителишке... Знаешь, что тебя ожидает? Поначалу - краткое счастье. Ах, он любит меня, ах, он добрый, хороший и ласковый... А потом... Нищета - суровый хозяин. Твои дивные длинные косы, точно звездная полночь сияющие, посекутся, поблекнут, повылезут, ибо некогда тебе будет расчесывать их, завивать, умащать, убирать - да и не на что станет купить эфиопское масло, египетские благовония, черепаховые гребешки, костяные резные заколки, повязки и ленты... Твои очи померкнут, ресницы начнут выпадать, а веки пожухнут, ибо ты непрестанно будешь в скудном свете чадящих светильников прясть, чинить одежды, готовить несытную трапезу... И персты твои, млечно-мраморные, с полированными ноготками, покроются грязью, мозолями, ссадинами. Безупречный, как у гераклейской амфоры, стан - оползет и разбухнет от частых родов, а на голенях серебристых - черви жил лиловых проступят, ибо сделается тяжела твоя невесомая нынче - нимфийская - поступь. Ноги, забыв об изящных сандалиях и притираниях, огрубеют, покрывшись растресканной коркой. Голос твой, которым рекомую даже брань услышать отрадно, столь подобен он сладкой свирели и переливчатой арфе - голос твой привыкнет к перекрику с соседями, к перебранке с домашними, к ссорам с мужем, к воплям над трупиками уносимых к Аиду детишек - каждый год тобой зачинаемых, каждый год в несказанных муках рождаемых и всё равно каждый год у тебя забираемых и в порожних горшках погребаемых - ибо нету средств ни на мраморный гроб, ни на памятник...
   - Перестань! - едва не рыдает Монима. - Будь благ, перестань!
   - Благ лишь правду рекуший, о дева. Слушай далее. Это не всё, что сулит тебе жребий жены бедняка. Твой супруг, всякий день наблюдая тебя, отягченную чревом, удрученную тьмою забот, облеченную в ветхое платье, поблекшую, окруженную вечно голодными чадами - непременно к тебе охладеет. И начнет изменять. Ведь мужчины отнюдь не сидят по домам, как ты знаешь сама. Где дела - там собрания, дружбы, складчины, пирования... После чаши вина и старуха, умело накрашенная, возомнится красавицей. И тем более - если она весела. А посмеешь его упрекнуть - спьяну может вспылить и ударить: "Не твоя забота, жена!"... И ты будешь молчать, понимая: если он пригляден собой, то сумеет найти и другую - моложе, богаче... И бросит тебя, разлучив с малышами...
   - Всё неправда, всё гадости! - затыкает уши Монима.
   - Нет, дитя мое, - сострадательно молвит ей царь. - Это истинно так. Я ведь старше тебя. И успел очень много чего повидать. Доводилось мне жить среди эллинов и среди варваров, во дворцах, в обычных домах, в дикарских землянках, в степняцких шатрах, в военных палатках... Таковы всеобщие нравы. И таков привычный ход бытия. Я не думал тебя нарочно пугать. Не поверишь сейчас - испытаешь потом. Убедишься, что я был, к несчастию, прав. Но тогда я уже не смогу защитить тебя от житейских напастей.
   Я измучена им до потери сознания - но отнюдь не сдаюсь, Миннион.
   - Царь, - сквозь всхлипы молвит Монима. - Ничего из тобою описанного никогда не коснется меня! Даже если я выйду за бедного, мой отец столь богат...
   - Твой отец, - прерывает ее Митрадат, - потерял всё, что бросил в Стратоникее. Кто, какой пророк и оракул, даст зарок, что и здесь, в Милете, вас не подстережет обнищание?
   - Разве только твоими трудами, - ловит на слове Митрадата она.
   - Что ты, милая! Впрочем... если б Милет отказался признать мою власть, и от этого города не осталось бы камня на камне. И учти, отнюдь не со зла. Просто в мире - война. Ибо мир сей устроен не только не праведно, но и - слишком непрочно. Мой отец, славный царь Митрадат Эвергет, говорил мне: "Лишь безумцы и дети могут клясться - завтрашним днем". Говорил - часа за три до собственной смерти! О, как часто я вспоминаю эти слова! И стараюсь жить - настоящим. Невозможно ручаться за завтра.
   - В том числе - и царям?
   Что за умница-девочка. Сколь быстра и остра.
   - И царям, и бессмертным богам, о Монима! Ибо Кронос низвергнув Урана, Крона - Зевс, против Дия восстали - Титаны, растерзавшие юного Бога, которому Громовержец оставил престол... Но растерзанный - снова воскрес...
   - Не в тебе ли?
   Вопрошает она недоверчиво и насмешливо.
   Митрадат лишь молча отводит взмокшие пряди со лба и, на бледный шрам указав, отвечает:
   - А - это?...
   Смутилась. Замешкалась. Но опомнилась и рекла с притворным смирением:
   - Мне ли, жалкой смертной, целовать то чело, на котором - лобзание Дия.
   Вот он, миг. Твое счастье. Лови, Митрадат!
   Митрадат наклоняется к ней:
   - Роскошь - прах. Я тебя вознесу - до бессмертия. О моя Ариадна... Монима!!...
   И - властно целует. Конечно, сперва обмерла, но мгновенно отпрянула. Вырвалась. Бросив в руках Митрадата гиматий. И - умчалась. Как Дафна, на бегу превращенная - в лавр...
  
  
  
  
   На пути во дворец попадается - Гегесандр. И, угодливо: "О великий царь! Как дела, как здоровье?"... Митрадату и эсимнет уже гадок, и Милет разонравился. Прихлебатель на прихлебателе, льстецы, хитрецы... Так привыкли жить под чьим-нибудь игом - персидским ли, македонским ли, римским. Понимают: глупо противиться явной силе, а от поклонов спина не разломится. Ныне кланяются Евпатору, завтра будут кланяться Марию, Сулле или кто там у римлян еще... Скажут: что мы могли тут поделать? Царь пришел и ушел, зато город остался нетронутым. Мы его принимали по-дружески, он и вел себя благопристойно.
   - Не угодно ли государю посетить нынче вечером наш театр?
   - Не угодно.
   - А... завтра?
   - Завтра я, может, вовсе покину Милет!
   - Как?!... Неужто мы чем-нибудь пред тобою...
   - Да ровно ничем! - свирепеет Митрадат. - Просто вы забываете: я не праздный бездельник - я царь! И пока вы тут развлекаетесь, я - веду войну против Рима! И не ради себя одного - ради вас!
   - Да помогут тебе олимпийские боги! - восклицает с пафосом Гегесандр. - Ибо римляне - это чума! Даже хуже чумы. Что они с нашей бедной Азией сделали, кровопийцы, грабители, изверги... В яму сточную превратили - наш прекрасный Милет. Мы бы умерли от отчаяния, если б ты не прогнал их отсюда! Как мы рады, что ты осчастливил нас своей ласковой властью, о великодушнейший царь! Ты сложил с нас бремя долгов, ты избавил нас от налогов, даровал нам свободу, да и на восстановление храма в Дидимах обещал...
   - Ваш оракул - наврал, - прерывает грубо Евпатор. - Посему не получите больше ни драхмы.
   - Да не может быть, государь! - всплескивает Гегесандр руками. - Наш оракул прославлен в веках, он не будет пророчить напрасное, всё исполнится, я ручаюсь тебе...
   - Вот тогда и расщедрюсь. Не раньше!
  
  
  
  
   ...Что я сделала, Миннион. Почему я позволила - это. И зачем я вышла к нему, зачем согласилась присесть рядом с ним на скамью, зачем его слушала... Руки, к коим он прикасался своими руками - можно вымыть. Одежду - снять, приказать постирать или вовсе отдать донашивать Аффе. Но ведь речи уже - не забудешь. Его голос - звучит и звучит. Низкий, страстный, насмешливый, вкрадчивый... И облик из памяти - никакою силой не вытравишь. Да, ему не откажешь в могучем величии. Он умеет - сметать все преграды. Я его не люблю, Миннион, не хочу и не буду любить, но... Зачем я не сразу отдернула губы, когда он припал ко мне и заставил ему подчиниться! Ибо нет теперь - прежней Монимы...
   - Дочь моя, ты не спишь?
   - Нет. Я просто... устала. Легла. Кто-нибудь опять... приходил?
   - На сей раз - Гегесандр.
   - А ему - что тут нужно?
   - Монима. Послушай меня. Всему городу ведомо, что творится в этих стенах. Возле нашего дома днем и ночью - толпа. Чернь на рынках - на всех четырех! - об заклады бьется и делает ставки: чем это закончится. Ни о чем другом больше не говорят, кроме как о твоей неуступчивости и о всевозрастающей страсти царя.
   - Но, отец, ты же мне обещал, что не будешь меня принуждать!
   - Обещал. Но сегодня...
   - Что такое случилось - сегодня?!
   - Испугавшись, что царь не удержится, и придется вмешаться, я... подслушал ваш разговор. Весь. От слова до слова.
   - И решил отдать меня - варвару?!...
   - Что ты вбила в голову - "варвар, варвару"... Чем он, собственно, варвар? Чем хуже - других твоих воздыхателей? Тем, что имеет предками персов и носит штаны? Я бы тоже носил, если б числил своим прародителем - Дария!... Митрадат же по матери - Селевкид, а воспитан как истинный эллин. Разве ты не слыхала, как он говорит? Лучше всякого ритора. Не упрямься, взгляни непредвзято: царь безмерно умен, хорошо образован, изысканно красноречив, в зрелых летах - однако не стар, мощен статью, лицом даже очень красив, несказанно богат и ни с кем не сравним по величию... Может, он величайший сейчас человек в Ойкумене! Он готов снизойти до тебя, чтоб наречь - своею царицей, а ты отвергаешь его - ради нищего!...
   - Ах, отец!!... Что мне делать, несчастной, к каким алтарям припадать, у какой святыни укрыться...
   - Кстати: об алтарях и святынях. Гегесандр мне сказал, что оракул в Дидимах напророчил, что царь обретет здесь - любовь. Боги не одобряют упрямства.
   - Гегесандр обведет вокруг пальца - и богов, не только царя!
   - Слово сказано. Остальное неважно.
   - Да неужто по Гегесандрову слову ты отдашь меня - на поругание?
   - Почему поругание? Царь тебе предлагает законный, скрепленный обрядами и печатями, брак. Ничего тут постыдного нет. Выйти замуж за повелителя Азии!
   - Лучше - сразу уж в петлю...
   - Монима!... Уймись. Гегесандр сказал и другое. Царь ему обещал, что, коль скоро пророчество сбудется, он одарит святилище и прикажет восстановить недостроенный храм. Это - наша святыня и гордость. Неужели из-за девичьих капризов вместо храма будут - руины? Кто такое - простит? Да тебя проклянет Иония, как троянцы прокляли - Елену... Ты не сможешь нигде показаться, тебя больше не пустят к подругам, не позволят выйти на празднество... Полагаешь, ты будешь - счастлива? Ненавидимая милетянами, оскорбившая тяжко царя?... И - во имя кого?... Какого-то мельком виденного Минниона, сопляка без гроша за душой - и, должно быть, развратного, как и все молодые красавчики...
   - Миннион не такой!
   - Ты не можешь заведомо знать. Царь не лгал тебе, описуя обычные нравы бездельных юнцов: болтовня, пирушки, попойки...Твой возлюбленный собирался за год добыть много денег - да где он столько найдет, не имея ни состоятельных родственников, ни богатых друзей, ни удачной торговли? Разве только - продастся в наложники, если так уж смазлив...
   - Никогда! Он скорее умрет!
   - Хорошо: он сама добродетель. Но неужто ты думаешь, царь позволит вам впредь наслаждаться любовью? Ты сморгнуть не успеешь, как станешь вдовой!
   - Мы уедем отсюда.
   - Куда? В Митрадатовой власти - вся Азия, Македония, Беотия, Аттика...
   - Хоть на Крит, хоть в Египет, хоть... в Рим!
   - Брось мечтания, девочка. Морем нынче правят пираты. Вас захватят и продадут - благо, оба красивые - в рабство. Вот тогда ты уж впрямь угодишь - в невольницы к варвару. И сто раз пожалеешь, что не стала - женою царя. Пощади меня, не губи нас обоих, умоляю тебя, ничего больше сделать нельзя, примирись, не противься року, Монима...
  
  
  
  
  
  
  
  
   ...Я хотела проплакать всю эту ночь, Миннион. А наплакавшись, свить себе петлю. Но... внезапно уснула. Может, Аффа мне что-нибудь подмешала в воду украдкой. Мне тогда показалось, вода горьковата, но я думала - горечь во мне, в моем сердце, в гортани. Как хотела, чтоб напоследок мне приснился бы - ты. А приснился - он. Неотвязный, с жаркими дланями, прожигающими даже складки одежд. Огнедышащий - в темя мое. Скользким змеем - в душу вползающий. Дара речи лишающий - ядовитым своим языком. Многомощный, как бык. Минотавр... Сабазий... Дионис... Митрадат... Миннион!...
  
  
   "Даждь надежду мне, Анахита,
   многомощная, всеблагая!
   Сотвори, внимая молящему,
   чтоб узрел я ныне воочию
   красоту аки меч разящую -
   принесу тебе жертвы обильные!
  
   Сто коней, сто быков, сто овец,
   пятьдесят породных верблюдиц,
   возлияний дарственных тысячу,
   млеком, маслом и медом густым,
   и вином золотисто играющим -
   принесу тебе, Анахита!
  
   Даждь надежду мне, Анахита,
   многомощная, всеблагая!
   Снизойди, внимая молящему,
   в чистой девы светлом обличии,
   чьи сосцы, смертной дланью не тронуты,
   златотканным платком подпоясаны,
   чьи персты, молочно-серебряные,
   подбирают складки пурпуровые,
   до лодыжек, обвитых лентами,
   с плеч лилейных ее ниспадающие;
   чье чело, звездами увенчанное,
   ослепляет взоры смотрящего -
   о явись ко мне, Анахита,
   принесу тебе жертвы обильные!
  
   Сотвори, внимая молящему,
   чтобы сделаться мне господином
   ее уст, в лобзаниях тающих,
   ее персей, как луны сияющих,
   ее дланей, как птицы летающих,
   ее бедер, заслон отверзающих
   моему плодоносному семени -
   принесу тебе жертвы обильные!
  
   Сто коней, сто быков, сто овец,
   пятьдесят породных верблюдиц,
   возлияний дарственных тысячу,
   и вином, и медом, и маслом!
   И дитя, от нее порожденное,
   нареку твоим сладостным именем,
   о владычица Анахита,
   многомощная, всеблагая!"...
  
  
  
  
   37. Убедившись, что девушка столь же умна и горда, сколь прекрасна собой, Митрадат счел Мониму достойной особенной почести и прислал ей последний свой дар: диадему царицы, которую та уже не посмела надменно отвергнуть. Заключенный договор о супружестве возносил Мониму над всеми прочими царскими женами, а отец ее Филопемен назначался править Эфесом. Царь отпраздновал свадьбу в Милете, не скупясь на раздачи и зрелища, отмечавшие самую сладостную из побед, одержанных им в азиатской войне.
  
  
  
   Замечательный город - Эфес.
   В прошлый раз, когда они впятером совершали тайное странствие, Дорилай не успел рассмотреть его толком: все красоты и прелести города застились лихорадкой спешки и страха: о успеть бы, угнаться бы за увезенным на Делос закованным Митрадатом... Как молил тогда Дорилай всех богов, каких только знал: и родных олимпийцев, и персидских Ахурамазду, Митру и Анахиту, и Кибелу фригийскую, и столь чтимую в Ионии - Лето...
   Дорилай. Только честно. Случись с ним такое сейчас - ты молился бы? Мчался бы со всех ног выручать? Зная, что от тебя одного зависит: щеголять Евпатору в царском пурпуре - или гнить в рудниках, нагонять на чванливых сенаторов ужас - или тешить латинскую чернь на звериных ристаниях?...
   Да. Помчался бы. Ибо так вменяет мой долг. Я ведь клятву давал Митрадату над гробом его отца. Быть при млечном брате - как Пилад при Оресте. Что бы ни приключилось. Всегда. Даже если теперь усмехнешься над этим - всё равно пронимает до дрожи. О какие мы были чистые, легковерные и запальчивые перед ликом Судьбы и зиянием Вечности. И какие - сейчас.
   Нет. Царя нельзя упрекнуть в очерствелой беспамятности. Что решил, то и сделал. Воздвигнул на Делосе храм. В честь дружбы и верных друзей. Дорилая, Харета, Гая и Папия. Храм - близ древней святыни Кабиров. Наш храм!...
   Но не только ведь - наш. Поначалу был разговор лишь о статуе самого Митрадата и четырех барельефах друзей. А потом к заказу прибавились и портреты союзников: государей Сирии, Парфии, Каппадокии. "Что поделаешь", - уверял Евпатор, - "политика требует жертв. В храм Кабиров стекаются много людей. Надо, чтобы любой приходящий проникался нашим величием. Мы же, пятеро, будем знать, что на самом деле сей мрамор запечатлел нашу дружбу, столь же чистую, твердую, нежную, как его белизна"...
   Что теперь с этим храмом, Евпатор? Впрочем, лучше спросить Архелая. Это он ведь командовал взятием Делоса. После долгой осады он в остервенении вринулся в город, нещадно круша черепа, рассекая орущую плоть, выпуская кишки... Как доносит молва, много тысяч жизней прервалось на Делосе. В основном это, правда, латиняне, италийцы и римляне. Но, должно быть, под горячую Архелаеву руку попадали и эллины. Безоружные люди - торгаши, гончары, хлебопеки, менялы - обезумев, бросались под кровы святилищ. Кто поручится, что Архелай, настигая бегущих, не врывался туда, не громил и не жег? Ходят слухи, что сгорел храм Лето - кровля рухнула, и остались торчать лишь обугленные колонны. Так неужто Митрадатов маленький храмец - пребывает нетронутым?... Может, нет там больше - храма дружбы?...
   А дружба - есть, Дорилай?
   Что такое, собственно, дружба? Желание всегда находиться вдвоем? Это дело пылко влюбленных. Привычка делить испытания поровну? Сие предоставим соратникам или супругам. Горение сердца - за чужую беду? Ох, Евпатор, Евпатор...
   Да боги с ней, с дружбой. Есть вещи куда серьезнее: долг. Нужно делать то, что положено. Избегая горьких упреков. Неизбежное - произошло...
   Царь был милостив, не рассердившись на твое нежелание пировать в Милете на свадьбе. Ты сказал: "Дозволь, я уеду", - он тебя отпустил. Нагрузив, как всегда, поручениями. "Хорошо, милый друг, отправляйся в Эфес, мы намерены провести там некое время, так что ты позаботься, чтобы было где разместить весь наш двор. Я пошлю с тобой нужных людей, но тебе придется приглядывать. И еще: проследи, чтоб туда переправили из Пергама весь архив, он мне может понадобиться"...
   Архив? Для чего Митрадату - архив? Дорилай сперва удивился, но вскорости понял. Митрадат распростер свою длань над Элладой и Азией. Хлопотливое и жестокое дело войны поручил умелым стратегам, а сам вознамерился упорядочить управление своей новой державой держав. И теперь предстоит разобраться, какие законы издать, какие переменить, а какие совсем упразднить; каким городам даровать привилегии, а кого приструнить. Как умножить благоволение эллинов - и какими поборами обложить обитающих в Азии римлян. Да в одном Эфесе их - множество тысяч! Они заняли лучшие улицы, а исконных жителей выселили. И на площади чаще услышишь латинскую речь, а не эллинскую. Ничего, Дорилай уже вынудил их потесниться, отобрав добром или силой богатейшие особняки. А приедет сам царь, да еще с Метродором, "Ненавистником римлян" - ну, латинское племя, держись!...
   Пока что здесь напряженно и тихо. Римляне, у кого есть возможность, уезжают в другие края. Другие намерены переждать "нашествие варваров" дома, занимаясь тихонько делами, но на улице не показываясь. Зато эллины, приободрившись, обхаживают и обласкивают Дорилая. Преподносят подарки, устраивают то обед в честь него, то изящное зрелище: пантомиму, пляску, комедию. Уже знают, что господин Дорилай покровительствует музыкантам и лицедеям, особенно - бойким хорошеньким женщинам. Вокруг него уже увиваются несколько, в том числе знаменитая здесь Филистида, умеющая всё на свете: и петь, и плясать, и играть на форминге, и разыгрывать роли в мимах. Ей, пожалуй, лет тридцать, но она еще миловидна, а вдобавок тонка и умна. Подружиться с ней, что ли, с тоски, Дорилай? Чтобы забыть, наконец, свою боль. Ксенофилу, Мониму...
   Прибыл, кстати, Филопемен, царский тесть, новый архонт Эфеса. Первым делом пришел к Дорилаю. Извинялся. Мол, не я виноват, что тебе в моем доме причинили обиду своенравная девушка и не в меру влюбчивый царь. "О, клянусь, я не жаждал видеть дочку царицей, но против судьбы не пойдешь"... Ладно, чего уж теперь сожалеть и раскаиваться. Дорилай обменялся с Филопеменом дарами, выпил с ним за забвение прошлого и за дружбу - и занялся царским архивом, предоставив правителю хлопоты об устройстве двора.
   Митрадат выбрал очень странный путь из Милета в Эфес: через Смирну. Зачем? Собирается повидать Стратонику, которой скоро рожать? Неужели он думает, Стратонике понравится, если он приедет туда не один, а с прекрасной и юной царицей? Или он нарочно ищет скандала, чтобы, уцепившись за очевидный предлог, распрощаться с докучной супругой? До сих пор они жили в ладу. Стратоника, правда, с характером, но весьма неглупа и давно изучила нрав Митрадата. Знает, что и когда ему можно сказать. И наверное сообразит, что теперь любое ее недовольство чревато опалой. После родов же ей, скорее всего, будет просто не до царя и его нашумевшего брака. Эти женщины стерпят любые терзания ради собственных чад. Тем более ради столь долгожданного и почти уж не чаянного. Но тогда для чего подвергать и ее, и Мониму таким неприятностям?
   Ах, оставь. Что тебе - до них, и что им - до тебя, Дорилай?
   Позабудь. И возблагодари Афродиту, что она - не твоя. Потому что иначе Евпатор вырвал бы эту дивную розу - из рук хоть друга, хоть брата. Взял бы - даже из мужних объятий. Как бывало не раз. Разве что-то его остановит, если он воспалится желанием? Дружба - прах, когда властвуют демоны страсти. Как нельзя перечить богам, так нельзя и царям. Тщетно. Глупо. Опасно. Смирись и уймись, Дорилай.
   О Евпатор, Евпатор... Ты волен теперь надо мною смеяться. Дразнить "козломозглым". Куражиться. Обсуждать меня с Каллием, с Метродором, с Филопеменом - с кем хочешь. Но я тоже владею оружием - против тебя. Одной тайной, погибельной тайной, от которой ты будешь, узнав ее, выть и стонать, не решаясь поведать ни единой душе о толиком позоре своем и несчастии. У меня есть бумаги...
   Зачем, Дорилай? Ведь Харет, умирая, отдал их тебе, чтобы ты сохранил, но царю не показывал. Бывший тайноблюститель никогда не открыл бы сей горестной тайны царю без отчаянной надобности. Ибо судьбы царей состоят из превратностей, и в древнейших, славнейших семействах случалось всякое, самое страшное: братья грызли глотки друг другу, восставали против отцов сыновья... Лишь для этакой крайности сберегал Харет те бумаги.
   Протоколы допросов Олимпиодора - Харетом. И Праксия - Олимпиодором. И если Праксия люто пытали, то Олимпиодор всё рассказывал сам, чтоб купить себе легкую смерть от сильного яда. Митрадату не дали узнать тогда полную правду. Царь доселе уверен, что всё было так: пока он с четверкой друзей безвестно странствовал в Азии, заместитель Харета, Олимпиодор, возжелал стать негласным монархом и сумел подчинить своей воле Лаодику, сестру и супругу царя. Он ее запугал и заставил вкушать его ласки. Но не сразу, а после того, как у Лаодики родился Аркафий и она, не имея известий о брате, поверила в смерть Митрадата. Силясь сбросить оковы Олимпиодоровых козней, царица искала отрады в свиданиях с юным каппадокийским послом. А когда Митрадат вдруг вернулся, Олимпиодор пригрозил, что раскроет царю ее близость с этим мальчишкой. И - принудил к братоубийству... Митрадат до сих пор полагает, что главнейший виновник беды, сокрушившей их брак - Олимпиодор. Лаодика же, хоть преступница, изменница, покусительница - жертва гнусных интриг. Но уж если она виновата, то невинен младенец Аркафий, законный сын Митрадата, зачатый в последнюю ночь перед их расставанием. Способнейший, даровитейший сын!
   Сын, скорее всего, Лаодики и домоправителя Праксия.
   Окружающие иногда втихомолку дивятся, отчего это бойкий и умный Аркафий вроде бы несомненно похож на Евпатора, но похож, словно скверная копия Поликлетовой статуи, сварганенная неумелой рукой бесталанного подражателя. Да, умом и характером он царя не порочит нисколько - напротив, Аркафий сметливей и прытче старшего брата. Ведь недаром Евпатор оставил первенца править Понтом, а младшего взял на войну и доверил командовать поначалу крупным конным отрядом, а потом и целым войском, посланным в Македонию. Но вот облик... Наружность Аркафия будто бы передразнивает черты Митрадата. Царь в последнее время стал, конечно, грузнее, чем раньше, однако его величавая статность преисполнена зрелой мужеской мощи, благолепия и полнокровия. А Аркафий, в свои-то двадцать, рыхловат до уродливости. У Евпатора очи - тигриные, хищные, краезлатые. У Аркафия - чуть навыкате и красноватые. У Евпатора рот всегда приоткрыт, но ему оно идет, ибо кажется: осененный вдохновением царь наготове изречь нечто непредставимое, и бывает заманчиво ждать, когда уста его сложатся в удивленное "о-о!", или грозное "у-у!", или в ироничное "э-э!", или в гневноярое "а-а!" - а не то и просто в его знаменитую, неподражаемую и никем еще из ваятелей и живописцев не схваченную улыбочку, от которой душа то сияет, то - прыгает в пятки... У Аркафия губы тоже обычно разверсты, но - какие, и - как! Мясистая верхняя, обнажающая крупнозубый оскал - и обвислая нижняя. И не жаркую речь ожидаешь, а капризный окрик, и не улыбочку себе на уме, а кривую ухмылку... Что еще? У Евпатора нос - не особо изысканной формы, но вполне благородный, широкий, прямой. У Аркафия - жуткий носище, на котором не горбинка, а - горб. Знак породы? Селевкидская метка? Наследство от бабушки? Антиох, один из сирийских царей, Лаодикиных предков, был столь горбонос, что его и прозвали - "Грипом"...
   Но, боги, "Горбоносым" прозвали в Синопе - и царицына домоправителя, Праксия. Единственного из неоскопленных мужчин, допущенного к Лаодике ревнивым Евпатором. По причине крайнего, вопиющего безобразия. Лишь слепую или умалишенную угораздило бы предпочесть это чудище - Митрадату. Поставь их мысленно рядом - это словно... Приап - и Дионис! Да! Обрюзглый сластена Приап, вислогубый и вислогузый, крючкопалый и крючконосый, власогрудый и кривоногий... И - младой красавец Дионис, стройный, страстный и сладостный, источавший хмельной аромат от кудрей и до чресл, мускулистый и властно-ласковый, даже в играх бесстыдных хранящий - богоданную царственность... Лишь слепую, умалишенную бы - угораздило их поменять!
   Угораздило. Слепую от ярости. Умалишенную - от ревнивного гнева. Гнева - львицы, царицы, богини, презрительно брошенной - так ей мнилось - ее львом, господином и богом. "Ах, уехал?! Не сказав мне ни слова - куда, зачем и на сколько?!... Блудник мерзостный, лживый распутник, я уж знаю, где ты скрываешься! У своей рыжей кошки степной! Та, наверно, тебя позвала - ты помчался ее утешать! Погоди, я тут тоже - утешу себя! И посмотрим, кто посмеется! Будь ты проклят, неверный, блуди, с кем желаешь! Но и я теперь - с кем пожелаю!"...
   Таковые слова говорила царица при Праксии. А потом велела ему затворить изнутри ее спальню и лечь к ней на ложе. Он боялся и жаждал свершаемого, а когда обожание пересилило ужас, он шептал: "Я твой раб навсегда"... А она: "Праксий, вот цена моих ласк: ты пойдешь и убьешь - как угодно! - подкидыша Каллия!"... Разумеется, испугавшийся Праксий просто выкрал мальчика - и исчез, собираясь бежать из Синопы и вернуть "кентавреныша" матери, ибо знал, что несчастным ребенком весьма дорожил Митрадат. Но Олимпиодор его выследил, когда тот договаривался с моряками в порту. И - без шума сумел захватить, и пытал в подземелье, и сам записывал на папирус признания. А царицу уверил, будто нет никаких уличающих ее страшный проступок бумаг.
   Может лучше, чтоб их и не стало? Бросить свиток в огонь. Как считал Митрадат своим сыном Аркафия, так пускай и дальше считает. Они все-таки кровные родственники: если уж не сын и отец, то - племянник и дядя.
   Но... при бойкости пылкого нрава, при явном стремлении к славе, при воспитанной с детства привычке не подчиняться, а властвовать - удовольствуется ли Аркафий своей долей младшего брата? Не оспорит ли вскоре право на царство? Не захочет ли освободиться от тяжелой опеки отца?... Дорилай, ты ведь был в Лаодикиной спальне, когда она в муках и судорогах умирала. Ты слышал, как она изрекла Митрадату: "Убийца. Проклинаю тебя. Да погубит тебя"... Что там было потом? "Твое чадо"?... "Твой сын"?... "Твое семя"?... Запамятовал. А ведь это так важно. Вдруг она имела в виду не кого-нибудь - а Аркафия? Порожденного, как змеетелый Тифон гневной Геей от черного Тартара - для отмщения Зевсу за его расправу с титанами?...
   Нет, нельзя протоколы сжигать. И не нужно, пожалуй, их больше таить от Евпатора. Государь должен знать, что ему угрожает. Никакая это не подлость, а забота о благе державы.
   Не криви душой, Дорилай. Не о том ты сейчас помышляешь. Тебе кажется: Митрадат чрезмерно зарвался. Слишком жирно живет. Не жуя, пихает в прожорливый зоб всё, что отнято у окружающих - дальних и приближенных. И не сморщится, и не срыгнет, хоть и знает, что счастье - ворованное.
   О Евпатор, Евпатор... Почему я, ближайший твой спутник и друг, должен целую жизнь находиться в неведении, мой ли сын Феофил, рожденный чуть раньше Аркафия? Почему я должен томиться бессонными думами и оплакивать невозвратное прошлое? И разыгрывать весельчака, и выпивать за дружбу с пройдохами, и утолять свои страсти с дорогостоящими - а иначе мне неприлично - гетерами?... И доподлинно знать, что ты в это самое время расплетаешь косы прекраснейшей девушки в Азии, и дрожащими от вожделенья перстами рвешь с нее висонный хитон, и влечешь ее, порозовевшую от стыда, на высокое ложе, нашептывая сладкозвучные непристойности, от которых у нее всё нутро распаляется, и она отдается тебе, не в силах ни возражать, ни противиться, словно как охмеленная Вакхом беспомощная Ариадна...
   О Евпатор. О боги великие. У меня в Синопе еще сохранился обломок расписного афинского килика, раскокошенного тобой в невеселом пиру. Помнишь? Этот звон уроненной чаши, этот вздох: "Не склеишь"... Этот жест: "Возьми-ка - на память"... Черепок. Донце килика - самое толстое место. Потому - уцелевшее. И сохранившее безупречный рисунок. Яркий круг, а внутри - почивающая на скалистом Наксосе дева и летящий навстречу ей, аки вихорь, пламенный бог. Для несведущих - простодушные надписи над головами: "Ариадна", "Дионис"...
   Да неужто ты неким чудом предвидел - сегодняшний час? Да неужто ты вправду не просто смертный, хоть и вскормлен одним со мной молоком?
   Ну, так что ж! Боги тоже ходят под зраком сурового Рока. А иные не прочь поиграться с огнем, побродить по камням и колючкам, повертеться среди земнородных, чтоб проведать воистину, каково прожить в этой шкуре лет... ну, тридцать... ну, коли очень понравится - сорок.... пятьдесят... шестьдесят... Больше - редко кто выдержит!
   Так узнай, Евпатор, узнай! Пусть ты бог, но узнай, каково - человекам! Коих ты так легко попираешь стопами, устремляясь туда, где лежат под сапфировым сводом на перинах из кипенных облак бессмертные и вкушают лениво амброзию...
   Решено.
   Я кладу протоколы в ларец. Тот ларец, который ты непременно откроешь.
   И иду поглядеть на Эфес.
   Замечательный, дивный город.
  
  
  
  
  
  
  
   "Царю Митрадату Евпатору - жена его Стратоника.
   Превосходно же ты поступаешь со мною. В то самое время, когда я донашиваю долгожданное наше дитя, ты берешь в супруги другую, венчаешь ее диадемой и везешь ее в Смирну! Зачем? Чтоб унизить меня и заставить ей кланяться, ибо, если она царица, то я - раба? Лучше б мне умереть, Митрадат. Может, боги услышат меня; в моем возрасте первые роды опасны, а тем паче в толиком отчаянии. Уж на что была крепка Агиара - и та не сумела оправиться. Ах, зачем я к тебе не примчалась под Родос, когда ты меня звал! Побоялась разбойников, бурного плавания и военных невзгод. А теперь и сама - как разбитый волнами корабль или крепость, в руинах которой пируют захватчики. Эта девочка ныне - царица? Вот уж истинно говорят, что мужчины, как стукнет им сорок, лишаются разума. Ты неужто способен поверить, что она полюбила тебя самого, а не трон, венец и богатство? Зла я вам не желаю, но сердце болит за тебя, Митрадат. Полагаешь, где юность и прелесть - там и преданность, и любовь, и душа? Если я умру, ты вспомянешь еще Стратонику. Прощай".
  
  
   "Митрадат - Стратонике.
   Мне бы надо сейчас не оправдываться, а примерно тебя наказать. Но, заботясь о нашем младенце и помня о прежней привязанности, я на сей раз прощаю тебя и берусь кое-что объяснить, дабы ты не столь сильно печалилась.
   Пора бы понять: твой супруг ныне властвует в Азии. И наследует как пергамским, так и персидским царям. Тебе хочется, чтоб меня считали тут варваром, окруженным лишь дикарями? Я нарек царицею девушку безупречной наружности и благородного нрава, дабы здешние эллины чтили меня не как завоевателя, а как своего государя.
   Между прочим, взамен Агиары я намерен принять к себе дочь какого-нибудь другого тетрарха. Не затем, что я жить не могу без галаток, а затем, что союзы надежней скрепляются кровными связями.
   И не думал я вовсе тебя унижать. Никого из возлюбленных я не бросаю, ты знаешь. Ты осталась мне дорога. Да, я еду с царицею в Смирну, но тебе не придется ей кланяться. У меня тут другие дела. Вам, я думаю, лучше совсем не встречаться. Сам же я приду непременно. А когда ты родишь, то устрою всеобщее празднество.
   Да хранят тебя боги, моя Стратоника. Прощай".
  
  
  
   ...Миннион, ты прости меня, я была сама не своя после свадьбы. Будто пьяная, будто грезящая наяву. Иногда ведь может присниться, что ты - бог или царь. Так и я. Мне мерещилось, будто это всё - не со мною. Меня трижды в день наряжали в роскошные платья, меняли убранство волос, украшали меня самоцветами и жемчугами, умащали, купали, угощали всякими лакомствами. Все рабыни и евнухи опускались предо мной на колени, и даже отец и былые подруги говорили мне только - "царица". Ты не можешь представить, сколько было подарков и празднеств!
   Я устала. И он, господин мой, устал. С рассвета до позднего вечера - поздравления, гости, церемонии, пиршества, зрелища. Нам едва удавалось поспать. Он сказал мне: "Монима, нам нужно побыть с тобой наедине. Твой отец уже отбыл в Эфес - не поехать ли следом? Тебе хочется попутешествовать?" Я ответила, что доселе ездила лишь из Стратоникеи в Милет. Он: "И морем не плавала?" - "Нет, мой царь, никогда". Он нахмурился, но, поцеловав меня в лоб, молвил ласково: "О любимая, что мне сделать еще, чтобы стать для тебя, наконец - Митрадатом?"... Я смолчалась, зардевшись. Он и вправду старался пленить мое сердце, как мог, и не он виноват, что оно ему отвечало не так, как он жаждал. Он продолжил: "Ты все-таки очень мало знаешь меня. В путешествии люди невольно сближаются. В море, на корабле, нам никто не будет мешать. Так отправимся в путь, пока ясные дни не сменились ненастьем"... В путь? Куда? Ах, в Эфес... "Но не сразу, моя голубица. Продлим себе радость, не будем спешить и заедем-ка - в Смирну".
   Миннион, я едва не упала! Еле вымолвила: "Государь, я боюсь, меня... укачает". Он же стал убеждать меня, что на большом корабле я и волн не почувствую, а удобства там истинно царские - есть и спальня, и баня, и беседка на палубе, из которой можно следить за волнами и облаками, за чайками, за проплывающими в синей дымке островами и городами... "Ай, поверь, морем ехать много приятнее, чем в носилках или в повозке - вот уж где в самом деле трясет! А дневная жара, а зловоние, а мухи и осы, а пыль!"...
   Как щемило сердце мое, Миннион, когда царь возвел меня по мосткам на огромный, пурпуровопарусный, пятиярусовесельный, изукрашенный позолотой корабль, названный в честь меня - "Роза Азии". Весь Милет провожал нас, и многие, кто был дорог мне, плакали, будто предчувствуя, что никогда уже не увидят меня. А другие завидовали или попросту радовались, любовались мной и желали мне счастья. Заиграла громкая музыка, и корабль плавно вышел из гавани. Тут-то и увидала я знаменитых мраморных львов, запирающих гавань цепями. Обливаясь слезами, я глядела на них, говоря про себя - "До свидания". А они мне как будто кивали понуро: "Прощай!"...
   А потом мы пристали в Теосе. Пересилив себя, я взмолилась царю: "Митрадат, я насытилась морем достаточно. Ну давай не поедем в Смирну! Лучше сразу - сушей - в Эфес, тут ведь, кажется, близко"... Он сперва встрепенулся, когда я обратилась к нему по имени и взяла его за руку. Но пустился допытываться: "Что имеешь ты против Смирны, любимая? Ты уже второй раз говоришь, что не хочешь туда. Отчего?"... Я каким-то чудом нашлась, ибо вспомнила некогда слышанное: "У тебя там - другая жена". Он в ответ рассмеялся: "Стратоника? Не бойся! Вам совсем не нужно встречаться. Ей сейчас не до нас. Она либо скоро родит, либо, может, уже родила. Будет нехорошо, если я не приеду и не подержу на руках малыша".
   Он почудился мне в этот миг столь чужим, что я снова расплакалась. Боги, чем я виновна, что всё это сделалось - надо мною, со мною? Что имею я общего с этим пришлым царем, с его домом, с его старшей женой и несметным потомством? О, за что?!... Он немедленно: "Что с тобою, Монима, царица моя?" - "Ах, какая царица! Раба! Потому что иначе бы ты снизошел к моим просьбам! Не настаивал бы, чтобы я тебя сопровождала туда, отпустил бы в Эфес - у меня там отец, я скучаю по нем, мы доселе с ним не разлучались, он единственный, кто понимает меня"...
   И тогда случилось ужасное. Я не знала, что делать и что говорить. Он вдруг исказился лицом и, не могучи удержаться, заплакал. Повторяя: "Ты не любишь меня! Всё напрасно! Диадема тебя соблазнила, царство, власть - но не я, но не я"...
   Миннион, ты же знаешь, что я в самом деле его не любила. Но меня сломили, заставили. Все вокруг были против меня. Даже Аффа, прислуживая, уговаривала: "Ну, какого тебе еще жениха? Да любая бы вышла не глядя, лишь услышав - имя царя"... И отец убеждал: "Этим браком ты сделаешь благо всей Азии. Из любви к тебе царь осыплет нас благодеяниями. Твоя жертва не столь уж тяжка. Вспомни, девочка: Ифигения некогда ради отца и отечества добровольно легла под секиру жреца - а тебе сулят не заклание: свадьбу! С величайшим из сущих монархов!"...
   Я с тех пор и вела себя, точно жертва у алтаря.
   Покорялась всему - но душою ни в чем не участвовала.
   Но когда он, громадный, нечеловечески сильный и страшный, разрыдался, обняв мне колена - как могла я отринуть его? Как могла не погладить по волосам, не коснуться губами горячего лба, не утешить несмелым объятием? Страсти я к нему не питаю, но - прости меня, Миннион - ненавидеть уже, после стольких дней и ночей, не могу.
   Я мертва для тебя. Ради всех богов, Миннион. Не ищи со мной встречи нигде. Ни в Аиде, ни - в Смирне.
  
  
  
  
  
   - Добрый день. Можно видеть господина Гая Тибурция? Я его родственница, а со мной моя дочь и наш раб. Мы приехали из Адрамиттия. Он писал, что готов нас принять.
   - Мир тебе, госпожа. Сожалею, но господина Тибурция нет. И боюсь, что не будет.
   - Что, он... тоже убит?
   - Ну зачем же! Уехал.
   - Куда?...
   - Полагаю, в Италию. Здесь, ты знаешь, небезопасно.
   - Как же так... Он был должен моему покойному мужу... Разве он ничего не оставил, не передал? Имя мужа - Ветроний, Тит Ветроний, я - Альбия, мы из Пренесте...
   - Ничего не скажу, госпожа. Я всего лишь привратник и сторож. Мне отчет не давали. То, что видел своими глазами, я тебе рассказал.
   - О послушай. Быть может, ты пустишь нас на недолгое время? или хоть на ночлег, как родню твоего хозяина...
   - Я бы рад, госпожа, но Тибурций больше мне не хозяин. Имение продано. Слишком наспех и, по-моему, очень уж дешево. Но меня не спросили: я раб. Хорошо хоть, не выгнали прочь старика, а оставили тут доживать. Впрочем, новый владелец может еще передумать - человек молодой, заведет тут другие порядки.
   - Кто он? Где найти его?
   - Миннион. Совсем еще юноша. Родом из Смирны. Справил купчую - и помчался туда. Только день тут и пробыл. Странноватый какой-то: деньги выложил сразу, а одет едва не в обноски. Но собою хорош!
   - Слушай, вряд ли он сильно рассердится, если ты приютишь двух беспомощных женщин, сироту и вдову... Мы заплатим!
   - Прости, не могу, госпожа. Тут гостиница недалеко. Говорят, там недорого.
  
  
  
  
   Вот и всё. О позор-то какой - претерпеть унижение от трусливого старичишки-раба, что юлит перед юношей-греком, дабы тот обеспечил ему за собачье радение - конуру, подстилку, теплое хлебово, а по смерти - зарыл в чистом саване... О какое мучение: побираться как нищенкам - нам, которым недавно пол-Адрамиттия кланялось.
   Мы сидим на повозке и плачем, обнявшись.
   А мулы, отупелые и оголодавшие, ничего не могут понять: почему и не едут, и не распрягают.
   Наш единственный раб удалился в кусты по нужде.
   Всякий встречный, взбреди ему прихоть, обидит, отнимет последнее, обругает, прогонит.
   Как ужасно на свете, Ветрония.
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"