Кириллина Лариса Валентиновна : другие произведения.

Менады: Начало

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Действие этой книги вращается вокруг любви и политики - и то, и другое сродни неистовой вакханалии.


Лариса Кириллина

  
  

Д И О Н И С

К н и г а п я т а я

М Е Н А Д Ы

  
  
  
   Дионис же, ради которого они неистовствуют в вакханалиях, тождествен Аиду.
  

Гераклит Эфесский

  
  
  
  
   1. В прежней книге мною было поведано о войне царя Митрадата Евпатора с римлянами - а вернее, о первой из случившихся между ними войн, битвы коей происходили в Элладе и в Азии.
   2. Написал я также про то, как, истратив немалые силы в сражениях, два врага, Луций Сулла и царь Митрадат, сговорились встретиться и достигнуть взаимного мира в старинном Дардане, в Троаде, на угодных Сулле, но не позорных для царя Митрадата условиях - так что римляне даже роптали потом на вождя своего, отпустившего неразоренным и неустрашенным того, кто содеял им беспримерное зло и залил всю провинцию Азия латинскою кровью.
   3. Но у Суллы имелись причины поскорее покончить с войной и вернуться в Италию, равно как Митрадат, отказавшись от всех притязаний на Азию, вынужден был устремиться без промедления в Понт, ибо на глазах у него распадалась держава, на окраинах коих восстали и объявили себя независимыми боспоряне, тавры и колхи. И пока Рим, охваченный гражданской войной, не сподобился, как оно многократно бывало, вмешаться в чужие дела и признать свободу тех царств от власти царя Митрадата Евпатора, нужно было вернуть их к покорности силой, хитростью или угрозами.
  
  
  
  
   Среди труб и приветственных криков - видение.
   Стройный всадник на черном коне. В золотых цепях на запястьях. Позолота? Чистое золото? Оку кажется, чистое. Так тонка она, эта длинная мелкая цепь, так сверкает на огненном солнце филигранными гранями, так звенит на осеннем ветру. И движений ничуть не стесняет. Можно править конем, и приветствовать жестом встречающих, и крутые кудри со лба убирать. Стало быть... всего-навсего - украшение? Знак отличия? Но откуда тогда - эта тайная робость души, эта бледность, этот взор, устремленный в себя, эта жалкость счастливой улыбки, эта тщетная тяга - быть, как все, изощряясь в натужном веселье? И откуда - первая мысль, что сухою колючкой вонзается в беззащитное сердце твое: "Неужели - оковы"?... Но - за что? И, коль он осужден, почему его не влекут в кандалах среди пыльных рабов и ослушников? А дозволили ехать верхом в череде приближенных царя? И бывают ли - цепи из золота?...
   Почудилось. Скрылся.
   Среди труб и приветственных криков.
  
  
  
  
  
   Пред тобой вырастает огромный - до янтарного неба - отец. Всадник в пурпуре. Мрачные очи - и пляшущий конь. "Ай, моя ты красавица!" - восклицает царь, простирая могучие руки к смятенной Статире и одним движением вознося ее над синопейской толпой. Усадив пред собою на холку коня, прикрытую раззолоченным потником, прижимает к груди и целует, будто век не видались и уже не надеялись свидеться. Не давая себя разглядеть. Изменился ли - за прошедшие годы? Голос вроде бы прежний, и сила в руках его прежняя, но... Опять - как царапнет по сердцу. И - впилось, и уже не отпустит. Посреди ликования - "Царь вернулся! Да здравствует царь Митрадат!" - взор какой-то затравленный. Улыбается, а в уголках губ дрожащих - жгучий стыд и желчная горечь. О отец, ты не сможешь меня обмануть уверениями, будто счастлив и рад вновь вступить господином в родную Синопу; будто Азия столь тебе опостылела, что ты сам предпочел возвратиться домой - не без громкой славы, с богатой добычей и - с миром...
   Так и тянет - прильнуть и заплакать.
   Среди труб и приветственных криков.
  
  
   "Моя радость. Дай взглянуть на тебя".
   Отстраняет ее от груди. С умиленным лицом пожирает очами. Расставался - с подростком, встретил - взрослую дочь. И какую! Если бы не изъян - хромота - кто не счел бы царевну Статиру красавицей. Синеокая, с матовым чистым челом, с нежным, как вечерние вешние зори, румянцем, с чуть капризным, но сладостным ртом, с темнотой пышных кос, утонченных бровей и изогнутых длинных ресниц. Темнотой, не азийской пепеляще-страстной ночи подобной, а приморским ласковым сумеркам, голосами поздних горлинок с кипариса взывающих к путнику: "Бу-удет у-утро - пробу-удим"... Уйдешь... А покуда...
   Погрузись в них душою, усталый. Обрети в них приют. Утешение. Может, вдруг...
   Митрадат зарывается носом в нежный сумрак Статириных кос.
   Среди труб и приветственных криков.
  
  
   Я теперь понимаю. Это - правильно, верно и свято. Так должно быть всегда, испокон поколений, во веки веков, чтоб мужчине, с войны ли, с охоты ли, из далекого странствия в дом возвратившемуся, выходила навстречу - она. Кто - жена, сестра или дочь - совершенно неважно. Женщина. Умеющая - кротко ждать у огня, заклиная богов об удаче, и гадать все ночи по зеркальцу, уловляя игранье теней: жив ли, здрав ли, никем не повержен ли... И хоть будь ты даже повержен - ты пред ней неподсуден одной, ибо - ждан, и любим, и желанен - всечасно...
   "Что ли, ты настояла, чтоб вы меня встретили?" - вопрошает ее Митрадат. - "Нет, отец, это тетушки". - "А-а"...
   Поскучнел. Но состроил улыбку. Вот уже и они. Неразлучные спорщицы, незамужние царские сестры - Статира с Роксаной. На роскошных носилках, в дорогих покрывалах. Озирают процессию, тянут головы, но не смеют спешить. И, должно быть, шипят на племянницу, что, презрев придворную чопорность, устремилась вперед и первой выскочила на дорогу - навстречу родителю.
   Уходя на войну, Митрадат оставил в Синопе на попечении старшего сына лишь немногих из женщин своей огромной семьи. Надоевших наложниц, особенно тех, которым за тридцать. Рожениц с младенцами. Милых дочек-калек - Дрипетину с младшей Статирой. И сестер, двух неюных девиц. Коих он недолюбливал за их былую приязнь к Лаодике, покойной царице. И вобще почитал за досадных тупиц. Жить они друг без друга никак не могли, а вдвоем беспрестанно бранились. Митрадат не вникал в их раздоры. Бесполезно было вникать: разведешь по отдельным покоям - им скучно, вновь сойдутся - опять не в ладах. Нынче тоже, верно, поссорятся, если только уже не вовздорили. Отвернув друг от друга носы, устремляют жадные взоры не на брата, которого пять лет не видали, а - на закрытый кисеей паланкин. Чтоб узреть, наконец, чужестранку, которую Митрадат привез к ним - царицей, уготовав ей диадему, убранство и ложе - их сестры Лаодики... И, конечно же, если одна из завистниц сподвигнется в глубине сердечной признать, что Монима - о да, из красавиц красавица, роза Азии и звезда Ионии - то другая надменно поморщится и презрительно выдавит: "Что ты! Ничуть! Это всё - сурьма и румяна"...
   А Монима с маленькой дочкой, черноглазой Атенаис, созерцает встречающих из-под полога - в меру прозрачного, в меру непроницаемого. Ей, голубке, всё видно, а ее-то и не разглядишь. Ибо - незачем посторонним смотреть на царицу. Трудно ли сзглазить?... И так всю дорогу она вздыхала и плакала, что уже никогда не узрит ни лазурный свет ионийских небес, ни роскошный Пергам, ни блестящий Эфес, ни тем паче милый сердцу Милет с его легким сладостным воздухом, с его львами, от соли морской зеленисто-белесыми, что изваяны гордо лежащими и держащими цепь в своих пастях - цепь в ракушках и ржавчине, неподъемную смертному цепь, запирающую от врагов вход в приютную гавань...
  
  
  
   - Эпиген!
   - Я здесь, государыня.
   Старший евнух, главный блюститель Митрадатова гинекея - в сей же миг у носилок Монимы. Собеседуют - через полог кисейный. Так велено.
   - Это что там за женщина у царя на коне?
   - Дочь его, бедняжка Статира, - отвечает, вздохнув, Эпиген.
   - Отчего же - бедняжка?
   - Хромая она. Мать ее, Поликсена из Фемискиры, скончалась от родов, а младенца, должно быть, тогда повредили. Заметили, лишь когда стала ходить. Ковыляет, как пташка подбитая. Жаль, лицом-то вышла красивая. Но умрет, похоже, в девицах. Царь ее сильно любит.
   - Я вижу.
   Эпиген продолжает рассказывать. Про другую дочь царя - Дрипетину. "Вон она, в покрывале до пят и с закрытым лицом... У несчастной - зубы в два ряда... Но зато отменно умна, день-деньской сидит и читает, ведь отец разрешил ей учиться у здешних философов... Рядом - царские сестры, Статира с Роксаной, он так и не выдал их замуж до начала войны, а теперь уже поздно - обе немолоды"...
   А Мониме странно представить. Неужели, о боги, все они, эти женщины, Митрадатовы сестры и дочери, мне отныне - родные? Семья?... Непонятно. Ужасно. Немыслимо. Я не знаю - их, а они - меня. И - не любят. И - никогда не полюбят. Ибо - не за что. Я здесь чужая, я - иная, чем все они, и душою, и кровью, и обликом... Я - царица?... О боги, зачем это сделалось - надо мною, со мною... Зачем он меня полюбил... И зачем я - его...
   Снова слезы. Беззвучные. Не слышны, не видны никому. Под кисейным-то пологом.
   Среди труб и приветственных криков.
  
  
   "Царь!" - "Возрадуйтесь: царь возвратился!" - "Славься, царь Митрадат!" - "Величайший из сущих на свете властителей!"...
   Как с ума посходили. Песни горланят, бьют в тимпаны, кидают под копыта венки, веселятся, ликуют и прыгают.
   Будто царь - на прогулку ходил, не в тяжелый поход против римлян. Будто он - в той войне победил. Будто он отягчен - лишь обильной, львиной, добычей - а не клятвами, данными Сулле в Дардане и по сути своей унизительными: уступить обретенное в праведных битвах - и смириться с былыми границами. Будто лоб царя осеняет знак горнего благословения, нимб огня золотого - а не рабье клеймо: "Митрадат Евпатор клянется быть другом и верным союзником Рима"...
   Хуже нет - невидимых уз. Ибо их - ни порвать, ни стряхнуть.
   "Либо стань сильней - либо слушайся". Дерзко было речение, но совет - воистину мудр, о великий Гай Марий, о враг мой и друг, ненавистник мой и завистник, испивший до дна - нашу чашу... Ты тоже был Суллой - растоптан и выброшен... "Либо стань сильней - либо слушайся". Я запомнил сие. Навсегда. Благодарствую.
   Среди труб и приветственных криков.
  
  
  
   Не могла обмануться. Вот он снова, тот юноша. Стройный всадник на черном коне. В золотых цепях на запястьях. Чуть отстал при въезде в Синопу, но теперь - рядом с братьями. Митрадатом, Артаферном, Махаром, Фарнаком. Тоже тщащийся разделить громогласное счастье возврата к родным очагам, и смотреться как все, но, в какой-то миг утеряв вдохновение - улыбаться растерянно и неприкаянно, будто он - затесавшийся на чужое веселие гость, принесший печальную весть...
   "Ах, отец. Почему он - в оковах?" - "Кто?"...
   Ты делаешь вид, что не понял. Но Статиру уже не уймешь:
   - "Он. Ведь это же... братец Каллий?... Я сразу узнала его". - "Никакой он не братец тебе", - отвечает царь раздраженно. - "И не спрашивай лишнего, дочь". - "Но, отец"... - "Помолчи, Статира. Не время. И вообще: слезай-ка. Приехали".
   Что случилось, отец, между ним - и тобой?!
   Но - безмолвствую.
   Среди труб и приветственных криков.
  
  
   Царь сказал на площади речь. Как всегда превосходную. Будто даже не приготовленную, а - фонтаном из сердца прорвавшуюся. Говорил, что оставил Азию, потому что изверился в тамошнем подлом народе. Эти неблагодарные, получив от него свободу, принялись торговаться с врагами у него за спиной, оплетая благодетеля и избавителя наигнуснейшими кознями. И за это он - вверил их Року. А еще говорил, что, пока он в чужих краях восстанавливал попранную справедливость, здесь, в отечестве, зрела измена. И когда он один на один сражался с наседавшими с двух сторон легионами Суллы и Фимбрии, то не кто-нибудь - а свои же подданные - нанесли удар ему в спину. Он сие не намерен прощать! Пусть не думают: царь Митрадат обессилел. Он покажет, кто он такой. Всяким там боспорянам, колхам и... прочим.
   Прочим?... Это - о ком?...
   Грохнул речь - и пошел во дворец.
   Среди труб и приветственных криков.
  
  
   А толпа лишь сгустилась. Всем жаждалось видеть, как откинет полог и явится, пусть на мгновение, тысячам взоров - царица.
   Только я все искала глазами - его. В золотых цепях на запястьях. Он при помощи слуг спрыгнул с лошади, потрепал ей с прощальною лаской гриву - и ее увели. Сам же он, как и прежде, с натужной улыбкой, устремился сюда, во дворец, по широкой, пурпурной дорожкой застланной, мраморной лестнице.
   Ковыляя как птица подбитая.
   У меня - как стрела через сердце продернулась.
   Слезы брызнули. Пальцы свело.
   Среди труб и приветственных криков.
  
  
   - Митрадатион!
   - Здравствуй, Статира, я так тебе рад!
   Старший брат. Он привык меня на руках носить, когда я была маленькая. Никогда меня не обижал. Со мной все всегда были ласковы. Даже тетушки, презиравшие бесконечных отцовских наложниц, жалели меня за сиротство. Да и Каллий был - добр...
   - Митрадатион, погоди, объясни мне хоть ты...
   - Не сейчас, сестра, не сейчас!
   - Почему он в цепях и - хромает...
   - Умоляю тебя: не сейчас.
   ...Среди труб и приветственных криков.
  
  
  
   Чуть приехал - и сразу к делам. Приказал: завтра утром прибыть во дворец с отчетами и докладами - всем сатрапам и высшим чинам. Либо, ежели кто вдалеке или при смерти, их заместителям. Надо срочно узнать и понять, кто виновен - в распаде страны. И решить, что теперь предпринять. Против всех - и каждого. Так.
   Почему вы, кстати, подумали, что приезд царя - это праздник сплошной с фейерверками и пированиями?
   Царь покажет, кто здесь - хозяин.
  
  
  
   Место встречи - не слишком удобное, меж колонной и лестницей, по которой бегают вверх и вниз ошалелые слуги, таская то сундуки с привезенным добром, то подносы с дымящейся снедью, ухитряясь притом не задеть никого из чиновников и придворных, идущих к царю или от царя - кто подавлен, кто возбужден, кто растерян, кто светится счастьем...
   Но, видимо, у Архелая до того накипело, что выбирать не пришлось. А к тому же в теперешней кутерьме упустить человека легко, а найти - почти невозможно. Потому, увидев спускавшего по лестнице Дорилая, стратег вцепился в блюстителя войск, затащил его в закуток у колонны и...
   - Дорилай. Я прошу тебя. Будь по-дружески откровенен со мной. Нужно выяснить кое-что. Срочно.
   - Говори, Архелай. Что такое?
   Поморщившись от неловкости, но решившись задать-таки неудобный вопрос, он выдавливает с остановками:
   - Помнишь, ты тогда... в Беотии... при встрече... бросил мне вроде как обвинение или упрек... будто я херонейскую битву... мог Сулле...
   - Что? Досказывай.
   - Проиграть... преднамеренно.
   - Извини. Я сказал сгоряча. В сильном гневе. Узнав о потерях. Но потом...
   - Дорилай! А с царем ты об этом - беседовал?
   - Разумеется, нет!
   - А... с кем-то еще?
   Но все тело предательски и омерзительно холодеет. Да, конечно, Евпатору он клепать на стратега не стал бы, и спокойно хоть чем поклянется, что с царем он таких разговоров не вел, а напротив, всегда защищал Архелая... Но с другими... Херонейский разгром был толико ужасен... Да, возможно, ругнулся при свите в сердцах, что угробить такое войско можно было - лишь сговором... Слово вылетело - не вернешь! Но - признаться в этой оплошности?
   - Нет, нет, нет, - говорит Дорилай, отступая как от наваждения.
   - А откуда же, - полушепотом продолжает стратег, - эта злая молва, эти слухи, сплетни, наветы?... Я заметил, со мной с неких пор кое-кто избегает здороваться...
   - Перестань, - утешает его Дорилай. - Слава Зевсу, остались свидетели, что всегда подтвердят: упущения - были, ошибки - случались, но винить тебя в сговоре с Суллой - это нелепость!
   Дорилай не осмеливается изречь роковое слово "измена".
   - Речь не только о ратных моих поражениях, - прерывает его Архелай. - Ведь болтают уже, будто в лагере Суллы меня завалили подарками, оттого и на переговорах я был...
   - Слишком покладист?
   - Вот! Ты сам подтверждаешь!
   - На сей раз - не я. И "болтает" про это - не кто-то. А... Евпатор сам так считает.
   - Я - погиб.
   Говорит Архелай, прислоняясь к надменной колонне.
  
  
   Дорилай размышляет, как быть. Опровегнуть его опасения? "Что ты скис, будь мужчиной, держись, все же знают, кто такой Сулла, сам царь не сумел его заговорить, обольстить, обхитрить и хоть что-нибудь выторговать... Да ничто тебе не грозит! Напиши подробный отчет - планы битв, протоколы военных советов, разведческие донесения, результаты гаданий и знамений при принесении жертв, суммы всех издержек и размеры добычи... Не мне же учить тебя, как это делается! И подарки от римлян впиши, пусть достанутся лучше казне, зато ты отведешь от себя подозрения... Царь посмотрит, сличит все бумаги, во всем разберется - он въедлив... Ну, возможно, слегка покричит, пожурит, попеняет ошибками"...
   О не надо лгать, Дорилай. Митрадат не захочет признать, что войну эту - сам проиграл. Он возжаждет найти виноватого. А искать особо не требуется: вот стоит Архелай. Прислонясь к надменной колонне. Всё одно к одному: проиграл два важнейших сражения с многотысячными потерями. Сдал Афины. Ушел из Пирея. Заключая же мир, согласился на передачу римлянам флота и уход Митрадата из Пафлагонии. И всего подозрительнее: находясь в стане Суллы, был опекаем как почитаемый гость, приглашаем к обеду, окружаем при недомогании лучшими лекарями...
   Сулла - сволочь. Коварная, хладнокровная, жутко умная, беспредельно жестокая. Кто видал его раз, тот поймет: ныне он тебя приласкает, а завтра - раздавит. Архелай невиновен. Будь он куплен Суллой, он не вернулся бы в Понт, а бежал бы отсюда подальше.
   Так что же, обещать ему помощь, приободрить, поддержать? "Не горюй, я замолвлю слово Евпатору"... Но Евпатор сейчас полон яростной жажды на ком-то сорваться. Угодишь невзначай под горячую руку царя - и пропал. Рисковать - из-за неудачливого Архелая?... Если царь наорет на тебя и вышвырнет - не беда, сколько раз уж случалось, потом целовались, но... Хуже будет, премного хуже и гораздо опаснее, если он вдруг смирит клокотание безрассудного гнева и спросит, этак прищурившись: "А с чего это ты, милый друг, заимел такую привычку - обелять предо мною врагов и предателей?"...
   И припомнит уже самому Дорилаю - все былые дела. И спасение юной латинянки при избиении римлян в Эфесе, и угрызения после казни галатов в Пергаме, и заступничество в Дардане за Каллия... Да и мало ли что еще ему нашептали завистники, возмечтавшие отстранить от царя - его млечного брата! Метродор, новый баловень царский, наплетет небылиц, только дай ему повод... Философ!
   А мы не дадим. Лучше скажем тому, кто стоит, прислонившись к надменной колонне:
   - Вот что, друг Архелай. Царь сейчас чрезмерно сердит. Из-за этих восстаний на наших окраинах. Мой совет: иди к нему нынче же, пока у него суета и он не может тебе уделить слишком много внимания. К счастью, ты худо выглядишь. Объявись больным, испроси себе отпуск для выздоровления и приведения в должный порядок бумаг. И... покуда не сменится ветер и не отбушует гроза, держись от него и вообще от Синопы - подальше. Понял?...
   - Да, - вздыхает стратег удрученно.
   Вот и славно. Совет - не обет. Покровительство - не укрывательство. Промедление - не избавление.
   Не спасешь. Лучше даже не пробовать.
  
  
  
   За стенами дворца загустели соленые от морского дыхания сумерки. А в покоях зажгли светильники. Я легла на постель прямо в платье, не велев меня раздевать: "Еще рано, я позже встану поужинать... Что понадобится - позову". Отпустила прислугу - и жду. Вдруг - забыл, вдруг - отец запретил, вдруг - его сюда не пропустят, хоть он мне и брат...
   По привычке разглядываю стоящий у меня в головах канделябр. Это статуя, привезенная после отцовых таврических войн из Неаполя Скифского. Изваяние тамошней Змееногой Богини. Отец объяснил, что скифы чтят ее как свою прародительницу. Ибо веруют, что их племя пошло от Геракла, который сочетался с ней браком. Точнее, она - заманила Геракла к себе в подземельный дворец, уведя у него дорогого коня, и держала в плену, оплетя ядовитыми змеями, пока не сделалась матерью трем сыновьям.
   Я гляжу на лицо ее, полное царственной прелести. Вместо ног же - огромные жирные змеи, в чешуе и с колючими гребнями. Неужели Геракл, совершив столько подвигов, не сумел бы рассечь их мечом или передушить, как душил грозной мачехой посланных гадов - еще в колыбели?... Или он ее - пожалел? Потому что она перед ним явилась не страшной богиней, а несчастной калекой и жаждавшей счастия женщиной?...
   Мне неведомо, как ей молятся скифы. Но сама я взываю ночами: "О благая, услышь меня, сделай так, чтобы"... Что?... Я боюсь просить невозможного. Исцелить меня не способен никто. А любить такую, как есть... хромоногую... Кто отважится? И кому я нужна?... Лишь родному отцу. И, возможно - старшему брату.
   Ах, вот он! Наконец-то! Пришел! Я ему еще днем посылала записку, умоляя о разговоре. И не ем, и не сплю от тревоги.
   - Митрадатион, как ты поздно!
   - Еле вырвался. Я пришел к тебе прямо с пира, сестра. И боюсь, в другой раз не получится: наш отец слишком строг.
   В поцелуе - привкус вина и отведанных пряностей. Руки - горячие, влажные.
   - Ты скажи мне. Он - там?
   - Кто? Отец?
   - Нет. Наш... Каллий.
   - Куда же он денется. Он не преступник, не пленник...
   - Но - цепи! Зачем?!
   - Ты слыхала отцовскую речь? Колхи, тавры, Боспор - отложились от нас. Каллий - тавр, сын царицы-изменницы. Он не просто наш совоспитанник, он - заложник при нашем дворе. И отец в полном праве был...
   - Мстить - ему?! Которого сам называл - своим сыном? О за что, как же можно...
   - Статира, отец и так проявил непривычную снисходительность. Каллий храбро сражался в Элладе, был изранен и покалечен. А узнав о предательстве матери, не пытался бежать, но напротив, нарочно вернулся в наш лагерь, отдав себя в руки отца и душой приготовившись к казни. Тот растрогался и прослезился, но цепи велел наложить, ибо это...
   Единственная награда, которую он заслужил? За любовь, за геройство, за кровь, за увечье, цену коему знаю - лишь я, за такую великую верность?!...
   - Ибо это, пойми, лишь мягчайшее из проявлений немилости. Если хочешь, не кара, а - предупреждение.
   Значит, все-таки он - между жизнью и смертью?...
   - И к тому же, заметь, их не так обидно носить, ведь они целиком золотые, ибо Каллий - потомок царей, и ничуть не мешают ему, потому что - совсем не тяжелые.
   "Не бывает цепей - не тяжелых". - "А откуда ты знаешь, сестра?"...
   Ниоткуда, брат. Просто - знаю.
  
  
  
   Я собрал их в зеленом зале, где по стенам - охотничьи росписи киноварью, охрой и пурпуром. Киноварь - одеяния царственных персов, достославных предков моих, темный пурпур - их скакуны, охра - шерсть повергаемых на пески пустынные львов.
   ...Повергаемых - львов...
   Да, так вот. Я собрал их - в зеленом зале. Приближенных, статегов, сатрапов, советников, старших моих сыновей.
   И велел говорить откровенно. Как есть. Пусть коряво, но только без лжи и без лести. А картину уж сам дорисую.
   Рисовать бы пришлось - не кармином и охрой. А скорее - черной зловонной желчью, добываемой из желудков болотных гадюк. Колхи - те не просто вышли из повиновения, а восстали с оружием, истребляя моих сборщиков податей и набирателей войск. Боспоряне - убили в Пантикапее наместника, собрали совет олигархов и обратились за ратной поддержкой к самым задиристым из соседних скифских и меотийских царьков и князьков. А уж эти и рады! Мечтают вернуть себе славу Атея, который тревожил набегами в древности - Азию. Мы, мол, скифы - великий народ... Тавры тоже, похоже, решили: лучше скифы, чем царь Митрадат, он - чужой, а эти нам - родичи. Ну, конечно, раз в Афинеоне царица - скифянка, Скилурова внучка, сестра самозванца Савмака...
   Кто угодно - только не ты, Эрморада! Что угодно - только не это. Не прощу. Не надейся. Хоть бы ты на камнях предо мной распласталась, орошая мне ноги слезами. Отвернусь презрительно - и...
   Должно быть, у меня исказилось лицо. Все примолкли. Я - полуизрек, полурыкнул: "Вы - что? Продолжайте!"...
   Языки прикусили от страха.
   Ладно. Выскажусь сам.
  
  
   Я считаю, что это - тягчайшее зло, когда дети - отца своего предают, жены - мужа, рабы - господина. Своим долгом я вижу - отомстить всех радений моих поругание. Я мыслю сей грех непростимым. И расправиться намереваюсь со всеми изменниками так, чтобы больше уже никому не взбрело - делать зло царю Митрадату.
   Со всеми?... А как ты думаешь расправляться - со всеми, Евпатор? По силам ли нынче тебе - три победоносных похода? При усталом потрепанном войске, без военного флота и отборных арменийских стрелков, Сулле в распоряжение отданных? Просто так, одним махом - повергнешь ли в прах, как преславные предки твои повергали охристых львов - трех врагов, три мятежные царства, когда-то с немалым трудом завоеванные?...
   А зачем - сразу три. Для начала можно - одно. То, что ближе. И послабее. Но зато - без пощады. С толикой свирепостью, что сам Сулла застонет от зависти: даже он не измыслит подобного. Разгромлю, истреблю, в прах сотру, разорву, сожгу, раскромсаю...
   Ты сама захотела того.
   Так с тебя и начну.
   Дорогая!...
  
  
  
   Объявив совет завершенным, я хотел уже встать и уйти, как ко мне подошел Архелай. Весь смущенный, как провинившийся перед учителем школьник.
   Я спросил не особенно ласково:
   - Ты когда мне представишь отчет?
   - Вот об этом я и хотел побеседовать, государь, - молвил он. - Суета во дворце, нездоровье, обилие встреч и многое прочее не дают мне не только сесть за отчет, но даже спокойно подумать о нем.
   - Так чего же ты хочешь? Чтоб отчетом занялся - кто-то другой? Или думаешь, таковых не найдется?
   - Нет, мой царь, я прошу - лишь об отпуске.
   - Сколько?
   - Месяц.
   - Смеешься?...
   - Бумаг очень много.
   - Возьми себе пару помощников. И явись ко мне дней через... восемь. Ну, десять. Не больше.
   - Благодарствуй, мой государь. Да хранят тебя боги.
   - Ступай.
   Я не обнял его, как обычно.
   Он, похоже, того и не ждал.
  
  
  
   Что ни час - то иная напасть.
   Заявился ко мне Эпиген, доложить про дела в гинекее. Я - вполслуха внимал, ибо все до зевоты знакомо. Монима капризничает. Всю дорогу проныла: то ей жарко, то холодно, то сквозит, то тошнит. По малейшему поводу и безо всякого повода - слезы: "Ах, теперь мне вовек не видать моей родины!", "О, как ты невнимателен - ты меня разлюбил!", "Ох, зачем мне послали сие испытание боги"... А попала под кров, где ни пыли, ни шума, ни волн - все равно недовольна. И покои тесны, и ковры пахнут затхлостью, и занавески не новые, и слуги без зова заходят. Называет дворец - "тюрьмой", а себя - "венценосной невольницей". Ничего, это нервы, скоро привыкнет, освоится, я приду к ней попозже, когда отдохнет от действительно долгой и трудной дороги... Сестры - те по привычке поссорились: ожерелье, что дал я Роксане, приглянулось Статире, она попросила позволить примерить - и не отдает, предлагая сменять на другое, свое. И Роксана зовет меня в судьи. Да вот еще! Пусть сперва поостынут. И носят свои побрякушки по очереди. Перед кем им там красоваться, я не пойму? Перед евнухами?...
   Что, всё - с происшествиями?
   "Нет, государь. Статира-меньшая - больна". - "Чем?" - "Наши лекари не достигли согласия, а она хворает без жалоб". - "Что с ней?" - "Жар, лихорадка, бессонница, отвержение пищи, беспричинные слезы и вздохи"...
   Непонятно. Встречала меня - весела и мила. Черный глаз, что ли, кто положил - на мою хромоножку? Испортили? Да кому она сделала - зло?!...
   Я хотел отдохнуть - но какой уж тут отдых. Не сменив даже платье, блестяще-громоздкое, на домашний хитон - отправляюсь туда.
   - Что с тобой, моя доченька?
   - Я не знаю, отец. Просто - плохо, и всё.
   Лоб - пылает, персты - ледяные, взгляд - затравленный. Губы - в горьком налете.
   - Может, это... женская немочь? - говорю на ушко.
   - Нет, - стыдливо отдернувшись, шепчет.
   Чернота зрачков, переполненных кротким ужасом, затмевает синь ее взора. Веки - влагою слезной набухли, как бутоны - дождем. Вся она - словно стебель цветочка надломленного.
   - Не пугай меня, детка. Скажи, где болит. И чего тебе хочется.
   - Ничего, отец, ничего, - отвечает поспешно.
   А сама глядит испытующе. И в душе у нее происходит борение. Боги, как она стала похожа на мать свою, Поликсену, которая умерла молодой, подарив мне - ее...
   - Почему ты боишься сознаться? Разве я тебе когда-нибудь в чем-то отказывал? Ты одна у меня - такая. Тихонравная, нежная, ласковая. Нет на свете, что я пожалел бы, лишь бы видеть довольной - тебя.
   - Ну, тогда... Пожалей его. Не убивай.
   Я не понял. Кого?
   Мученическим шепотом:
   - Каллия.
   Резко встал. Чтобы не говорить - "Ни за что!" - быстро вышел за дверь. Не хватало лишь этой напасти! Что ни день - страсти в клочья, драмы, трагедии...
   А меня пожалеет - кто?...
  
  
  
   Я иду в помещение, где когда-то был тайный архив. Но когда он разросся, я его перенес, а в той комнате обустроил прибежище для моих изучательских опытов. Там мне очень удобно: единственный, охраняемый с небывалой строгостью, вход, рядом - библиотека с особыми книгами, всё под рукой. Тишина точно в храме. Две статуи: Асклепий с Делоса - и Геката из Кизика. Полки с травными сборами, шкаф с сосудами, содержащими запечатанный яд - в каждом свой, а какой - только мне и понятно... Порошки из драконьих зубов, когти птиц, бивень единорога, кровь ехидны, змеиные яды и слизь убивающих прикосновением - рыб...
   Всё осталось, как до войны. Сын сюда не входил. Печати на всех дверях и ларцах не порушены. Пыли много, но это терпимо.
   Изготовлю-ка сонный напиток для несчастной моей хромоножки. Я было осерчал на нее, но потом рассудил, что она-то уж менее всех тут виновна, и надо ее успокоить. Пусть выпьет - и спит.
   Ох уж мне эти женщины. Велено было: сидеть во дворце, никуда не ходить. Коли сами собой не владеют. Ослушались! Да и я не стал им пенять за самовольное оставление гинекея. Даже рад был и тронут, что вышли навстречу.
   Правы были мудрые предки. Не следует царским женщинам видеть, пусть даже издали, посторонних мужчин. Для соблазна много не нужно. Взгляд, улыбочка, пара словечек. И - пташка в сетях. Я-то знаю. Сам - лавливал...
   Кстати. Не мешало бы выяснить, далеко ли у них там зашло. В суматохе я не приметил, говорил ли он с ней. Если да, то - о чем. Не лобзал ли, как в детстве. Не пенял ли в слезах на судьбу, сотрясая несъемные цепи. И не передавал ли записок.
   - Разыщите мне Каллия! Быстро!
  
  
  
   За спиной - звук неровных шагов. Он теперь тоже - хром. Тихий звон тех самых цепей. Робкий оклик: "Отец, я пришел".
   Меня передернуло. Даже бухнул в раствор что-то лишнее. Многовато крушины. А, ладно, это не гибельно...
   - Не зови меня более так.
   - Почему?
   - Неужели - не ясно?
   Мне мучительно всё объяснять. Слыть чудовищем - тоже несладко. Но не чудовище я - государь. Для всех. В том числе - для воспитанных мною детей. Пусть никто не посмеет сказать, будто мною можно - вертеть, не боясь моей мести. Пусть знают...
   - Но ты же... мне клялся.
   - Когда?
   - Когда я... умирал в лихорадке. Еще мальчиком.
   Да. Кто же предвидел, чем всё обернется! Но тогда я был искренен, прижимая к себе несмышленыша и твердя: "Каллий, милый, живи, я тебе никогда не сделаю зла, я забрал тебя, чтоб ты стал моим сыном - потому что любил твою мать"...
   - Твоя мать мне тоже - клялась.
   - Но зачем... государь... состязаться с ней - в вероломстве?
   - Вероломна, мальчик, судьба. Что стоит надо всеми и всем управляет. Принуждая порой ради чести попрать обязательства.
   - Нет, отец! Ты не прав! Если б я тебе в чем-то поклялся, то меня даже Рок не заставил бы - отступиться от данного слова!
   Тут меня осенило. Я решил словить его на слове. Предложил:
   - Тогда - поклянись.
   - В чем, отец?
   - Что иполнишь любой мой приказ.
   Чуть помедлив, мотнул головой и звякнул цепями:
   - Клянусь... Гекатой, владычицей мрака. Приказывай!
   Усмехнувшись, я молвил:
   - Прекрасно. Посмотрим, как ты с этим - справишься. Ты когда-то мечтал - походить на меня?... Вот и случай. Весьма подходящий. Ты сделаешь точно то же, что в юности - я. Завтра я сниму с тебя цепи. Дам военный отряд. Посажу на корабль. Ты отправишься за море. В Афинеон, к своим таврам. Вернешь себе трон и корону Фоанта. А изменницу-мать...
   Я хотел сказать: "Выдашь мне - для суда". Сам не ведаю, как сорвалось:
   - Покараешь.
   Каллий весь посинел и затрясся. Я чуть было не сжалился и не поправил себя: убивать самому, дескать, не обязательно... Но сосуд на огне вдруг забулькал, и зелье с шипением выплеснулось. Я метнулся к треножнику, снял с огня кипящую смесь, процедил, перелил, чтоб остыло, убрал все на место, вымыл руки и вытер их полотенцем...
   Он все время молчал. Когда я опять повернулся к нему, он стоял, прислонясь к приоткрытому шкафу. И глядел, прикусив губу, на Гекату, страшным именем коей поклялся. Повторить - сотворенное мною. Пережить - что пережил я...
   - Что, клянешь себя за опрометчивость? - проронил я с усмешкой, однако невесело.
   Ожидал, что он рухнет мне в ноги, умоляя забрать назад непосильный приказ. И признает мою правоту в том, что мы - не властители слова. Попугав его непреклонностью, я, быть может, изволил бы после всего...
   - Нет, отец. Чему быть, тому быть. Я - покорен судьбе! - молвил он вдохновенно. - И верь: я скорее - умру, чем нарушу клятву - тебе!
   И ушел потрясенный. И странно сияющий. Я не понял тогда, почему. И не стал его останавливать. Ибо сам был столь ошарашен, что забыл, для чего его звал.
  
  
  
   Митрадатион, сын царя Митрадата, ищет Каллия. Тот как будто сквозь землю пропал. И спросить никого из встречных не спросишь. Ведь отец уже косовато смотрит на сердечную дружбу наследника трона - с заложником. Поиграли, дескать, и хватит. Не мальчики, взрослые оба. Пора понимать, кто есть кто.
   - Тавриск! О, как кстати! - кидается Митрадатион к чинному старцу, в повадке и стати которого - ничего от дядьки-слуги, а скорее - от жреца или мага.
   - Что тебе, Митрадат? - отзывается тот с непременным угрюмством, на которое царский сын уже не обращает внимания.
   Как удачно, что он мне попался! Иначе отцу донесли бы: твой наследник, как только вышел с совета, как сразу выболтал всё своему любезному Каллию. Но нельзя же - смолчать!
   - Тавриск, мне сейчас недосуг разыскать его. Ты скажи ему: плохи ваши дела. Ну, не ваши, так - в вашем царстве.
   И, совсем перейдя на шепот:
   - Отец обещал отомстить всем, восставшим против него, и сперва проучить с беспримерной суровостью вас, а потом - боспорян или колхов...
   Впереди показалась фигура. Против света не видно, кто. Но на всякий случай...
   - Прощай, я спешу! - говорит Митрадатион.
   Уносясь как ветер по лестнице. И стыдясь - сам не зная чего.
  
  
  
   "Ма-альчик мой, ма-аленький"...
   И поет, и смеется. Счастливая. Митрадат отвык от подобных радостных зрелищ. Словно в некое запредельное царство попал, где никто не страждет, не мечется, не терзается думой: жить - не жить... Ай, конечно же - жить! И притом веселиться, распевая на весь гинекей. Ибо голос у Стратоники - всё тот же, сочный и свежий, как у двадцатилетней, да и телом еще хороша, хоть слегка раздалась после родов...
   Жена моя. Бойконравная, звонкоголосая, всем на свете довольная. Добродушно смирившаяся даже с новой юной царицей. Это верно, куда уж тебе до Монимы, обидчивой нимфы, с ее царственной томностью, изощренностью прихотей и врожденным умением кротко и тихо изводить своих ближних капризами. Ты совсем не такая, ты вся на ладони: в горе плачешь, в счастье - поешь. Но о чем тебе горевать? Прежде негодовала на рок, обрекший тебя на бесплодие. Но желанное чудо стряслось, сын родился, растет, пышнотелый, здоровый... "Мой Ксифар, моя сладкая крошечка, видишь, папа пришел"...
   Сладкий он - это правда. Чем мать его кормит? Одним только медом? Сам толстенький, кожица пахнет патокой, лапки липкие - перепачкал своей же слюной...
   Митрадат рад спровадить ребенка с кормилицей и остаться с женой. А она все поет: "Птенчик мой"...
   Поневоле - зависть берет. И горчайшие воспоминания.
   Над тобою вот так - не певали.
  
  
  
   ..."Я люблю его. О какое мучение. Мне не можно ни с кем про него даже слова сказать. Даже имя назвать. Разве - с братом, но брат сюда больше не ходит. Понимаю, отец не одобрит, если он зачастит в гинекей. Раньше были лишь сестры и тетушки, а теперь - отцовские жены... Боги, как же мне повидать его, пусть на миг, пусть издали! Как в тот день, когда он въехал в город. В этих самых цепях. Он сейчас где-то рядом, но ни встретиться, ни тем паче поговорить - невозможно. Бесполезно даже просить. Я ведь девушка, царская дочь, а он - взрослый мужчина. Мы когда-то вместе резвились, я считала его своим братом, и лишь после узнала, что он не из нашей семьи, по отцу - тавроэллин какой-то, по матери - скиф... Значит, он тоже молится - Змееногой Богине? Узнать бы. О как я страдаю, как тяжко... Никто, не служанки, ни евнухи, не ответит, спроси я о нем. Дрипетина и тетушки пристыдят или высмеют. А отец... От него ничего не укроется. Только он не стал допытываться, почему я вступилась за Каллия. Помрачнел лицом, встал и вышел. Без прощания и поцелуя. Не желая терзать меня безнадежностью, но не могучи дать никаких обещаний. Значит, он его... приговорил?!... О богиня, да как же мне быть?! Для чего тогда - жить?... Змееногая матерь, спаси его, он ведь - чадо твое, ибо скиф... О, как тяжко Статире, как стынет от страха душа, как дрожит все внутри... Я уже за себя не молюсь, отрекаюсь от всякого счастья, лишь бы жил тот, кого я люблю... Что еще предпринять и измыслить, чтоб спасти его от погибели? Чем пожертвовать? Я бы все отдала, до последней тряпицы на мне, до последней кровинки... О богиня, знала бы ты, как он странно красив: его кудри почти что черны, а на кончике каждого волоса - точно искры огня, точно звездочки меньше песчинок, и в глазах - тоже черное с золотистыми бликами.... Говорят, его мать была - рдяно-рыжая... Почему же - была? Она есть, но она предала его, и теперь ему - умереть... О Владычица подземельного мрака, Статире не мил этот свет, если Каллий, мой светоч, угаснет... Я люблю его больше сестры, больше матери, я готова ради него на всё - на последнюю жертву... О богиня, возьми мою жизнь!"...
  
  
  
   Он был редкостно хмур с первых слов до последних объятий. Улучив мгновение, Стратоника спросила: "Что ты скучен, возлюбленный мой?" - "А, дела, дорогая". - "Какие дела?" - "Неприятные". - "Брось их - и наслаждайся". - "Нельзя". - "Ну, тогда расскажи, полегчает"... Он решил - может, впрямь рассказать? Женский ум - хоть и женский, но - ум. И такое порою измыслит, что никакой мудрец не додумается. Стратоника всегда была здравомысленна. А теперь, когда прежняя страсть между ними угасла, они и вообще - как друзья. Ласки ласками, но беседы все чаще совсем не о том.
   Стал рассказывать. Так, мол, и так: от великой державы осталась досадная малость - отеческий Понт с прилегающей Малой Арменией. Власть над Азией отняли римляне, в Каппадокии опять воцарился вечно беглый Ариобарзан, даже от Пафлагонии пришлось отказаться. Таврида с Колхидой - восстали. У царя с сединой в волосах оказалось во власти лишь то, что имел, когда ему было - двадцать! Да неужто опять - все сначала?! Покорять Колхиду, сражаться со скифами, учинять над Боспором расправу, водворять порядок у тавров... Но тогда мне никто не мешал, не перечил и не препятствовал. Ибо Рим не интересовало, что я делал к востоку от Понта. А теперь их сенат начеку, и ему только дай вмешаться, чтобы устроить мне подлость. Колхи - те страшно пылкий, отчаянно гордый, но честный народ, им-то вряд ли взбредет призывать латинян в защитники. Боспоряне и скифы - вот эти хитры и испорченны, у них хватит ума обратиться за помощью в Рим. Один раз так и было. Царь Палак, когда я его разгромил, предпочел не признать себя данником, а судиться со мною в сенате... Досудился: его в этом Риме убили, среди скифов же отыскались другие правители, с коими я до недавней поры жил в согласии, пока они вновь не затеяли самоуправствовать... Власть над крохотным царством Фоанта мало что значит сама по себе, но восстание тавров - всего оскорбительнее, ибо все соседи окрест, видя их безнаказанность, нагло злорадствуют - дескать, царь Митрадат стал теперь так бессилен, что хоть плюй на него - он лишь вытрется... Нестерпимо! Но как же мне быть? Только прибыл - и сразу, без передышки, слать куда-то войска? Это проще молвить, чем выполнить. Их ведь надо еще снарядить. Все устали после войны и желают увидеть родных. А к тому же в войсках - те же самые колхи и скифы. Будут ли воевать - против братьев? Скифские племена многочисленны, они просто не станут сражаться, а начнут петлять по степям и заманивать мое войско внутрь обширной страны, отрезая от моря и не давая пополнить припасы... И война при таком повороте затянется, договор же с Римом скреплен только клятвой и рукопожатием... Углядев, что я связан войной на окраине, Сулла или новый проконсул, Мурена, могут снова напасть на меня...
   Тут она засмеялась и потрепала меня по кудрям: "Митрадат, ну какой же ты... глупый!"... От нежданности этих слов я и сам всхохотнул: "Почему, Стратоника?"... - "Не обидься, мой царь, я - любя. Ты представь себе: может быть, в этот час Сулла также занят за ложе не утехами со своею женой, а тревожными помыслами - что-то выкинет царь Митрадат, побежденный, но недобитый и щедрый на каверзы... И несчастные варвары - колхи, скифы, тавры и прочие - не смыкают от страха очей: царь вернулся, он в ярости, надо спасаться... Милый мой, если ты кого-то боишься, то знай: все премного сильнее боятся - тебя! Так зачем воевать, если можно просто - прикрикнуть? Ты похож на безумного пастыря, который, гоняясь за разбежавшимся стадом, начинает стрелять по овнам из лука, отчего те бросаются вроссыпь... Может, хватит - хорошей овчарки, дуды и кнута?"...
   А ведь правда. Но я - государь, а не пастырь!
   "Ты - конечно. Но варвары - это стадо скота. Ты от них отлучился - они разбрелись кто куда. А к тому же с них, верно, по три шкуры сдирали - сатрапы. Вот они и взбрыкнули и стали бодаться. Но веди же себя не как алчный ловец, как - хозяин! Что тебе, в самом деле важнее - воевать или восстановить свою власть?"
   Но одно без другого навряд ли удастся.
   "Почему? Те же тавры с их скифской царицей. Вдруг она не знает, что сын ее - у тебя? Я не верю, что мать не захочет тебе подчиниться, чтобы вызволить сына, тем паче - единственного. Покажи ей в оковах дитя, пригрози умертвить его медленной казнью - и она приползет на коленях. Будь я сама в ее положении - я бы не пожалела себя"...
   Ай, моя Стратоника, когда бы ты знала, какими бывают порой венценосные матери! Сколько я вытерпел!... Власть - это страсть. Лишь достойнейшие не лишаются разума, дорвавшись до скипетра.
   "Вот когда убедишься, что нет никакого инакого средства, тогда и карай".
   Да. Досада вмиг улеглась. Покачал головою: так просто! Почему же я сам не додумался? И никто из советников не подсказал? "Государь, погоди воевать, может, хватит лишь твердого слова"... Кто мешает попробовать? Нет, они мне поддакивали, когда я бушевал, испугались перечить - а вдруг обвиню в покрывательстве и в сочувствии к бунтовщикам... Понадеялись, что к весне мой гнев ослабеет, и тогда я сам...
   - Государь!! - истошный крик из-за двери.
   Голос - евнушеский, как пила дребезжащий.
   - Что тебе, Эпиген?
   - Там беда!... Твоя дочь, царевна Статира...
   Боги, что с ней?!...
   - О не казни своих верных рабов! Удави-илась!!...
   Бегу. Лишь хитон второпях и накинув.
  
  
  
  
   ...Я прогнал от себя Тавриска, который бурчал мне что-то насчет его звериной свирепости. Старика - кулаками из комнаты вытолкал. Сам - упал на ложе и плакал.
   Как мне быть?... То, что он приказал мне - дико, страшно, но - справедливо. Он страдает. Как я. Или больше меня. Величайший из государей - унижен врагами! Богоравный - повержен ничтожествами! Предан - теми, кому благодетельствовал!... Я его понимаю. Будто кровь и душа в нас - одна. Бог мой, царь мой, отец мой. Пускай не он породил меня, но зато - воспитал. Наравне с сыновьями. Не делая разницы между ними и мной. Сам лечил мои хвори, когда я болел. Утешал, когда плакал. Вникал в мои детские страхи, делил мои радости. Неужели теперь - не исполнить сыновнего долга? И нарушить священную клятву Гекатой - ради женщины...
   "Ради - матери, Каллий"...
   Эй, кто здесь? Ты, Тавриск? Я не звал тебя, выйди прочь... Нет, мне попросту померещилось, я один, говорю сам с собой... Ради матери, значит? А что она - мне? Не она меня вырастила!...
   "Она в чреве носила тебя, она в муках тебя родила, и кормила своим молоком"...
   Ну, и что? А потом - предала! Отдала меня - маленького, беззащитного...
   "Ты не ведаешь, что она тут - пережила"...
   Столько лет пребывала вдали, не пытаясь даже увидеться!
   "А пытался ли - ты? И всегда ли без промедления и чужих понуканий - отвечал ей на письма?"...
   Надо было писать, что я помню ее и люблю, а ведь я забыл даже, как она выглядит, и сама она разве сильно любила меня, если ныне молчит, лишь бы спасти свою жизнь или не обозлить своих тавров...
   "Каллий, ты тоже - тавр!"...
   Я иначе воспитан, я отнюдь не дикарь...
   "Кто же, как не дикарь, взялся бы подражать человеку, поднявшему руку - на мать?"...
   Он был вынужден, он защищался, он отвел от себя покушение и отплатил ей за гибель отца - как Орест Клитемнестре!...
   "Погоди и ответь: ты-то сам - за кого и кому собираешься мстить? Чей ты сын? Митрадата - или Фоанта?"...
   Боги, кто здесь, кто со мной говорит?... На меня устремлен чей-то взгляд, он мне сверлит затылок, слышен тягостный вздох, стук посоха оземь, шелест длинных одежд, чей-то явственный голос - глухой, стариковский... Я весь взмок, но боюсь шелохнуться или себя ущипнуть, дабы удостоверится: это не снится... Быть такого не может, но кажется, у моей постели... Фоант?!...
   Надо стиснуть волю в комок. Я ведь воин. Я мнил себя храбрым. Что мне сделает - призрак? Сейчас я привстану на локте, обернусь и...
   Будто что-то меня пригвождает.
   "Не гляди, мой сын. Испугаешься. Я пришел - не пугать. Остеречь. Чтобы ты не тягался - с Орестом".
   Но ведь клятва Гекатой - дана.
   "Хорошо. Будь ей верен".
   Да - как же?!...
   "Сделай, что обещал. И душе станет легче".
   Я... тебя не пойму.
   "Ну, подумай еще. Соверши неизбежное. И пойдем. Я возьму тебя в нашу усадьбу"...
   Нет, нет, не зови, не пойду...
   "Это вовсе не страшно, мой мальчик. Решайся".
   Но мать...
   "Она успокоится, зная, что ты теперь - у меня. Твои старшие братья давно тебя ждут. Ты теперь догнал их годами; не скажи я им, кто ты есть, не узнают. Ты хоть помнишь их имена?"...
   Да. Деметрий и Гипсикрат. Они оба были царями.
   "Они станут гордиться тобой, мой Каллий, если ты поступишь по чести".
   Но что же мне делать, отец?...
   "То, что ты посулил своему... Митрадату"...
   ...Я сказал, что скорее умру, чем нарушу - данную клятву. Что скорее - умру. Что - умру...
   Только - как? Я заложник, кинжал мой изъяли. В спальне нет ни крюка, ни балки. У выхода - стража.
   "А - скляница с ядом? Ты - мышей морить ее взял?"...
  
  
  
   Моя бедная девочка. Еле-еле жива. Дышит - трудно, прерывисто, с хрипами. Губы - серые, личико - в пятнах. Ни словечка, ни взгляда. Боги, если бы я не велел напоить ее к вечеру усыпительным зельем, то никто бы и не зашел к ней, не увидел бы, как она, несчастная, корчится между жизнью и смертью, не имея воли и сил затянуть себе - узел потуже...
   Ничего, ничего, всё уже позади. Сердце бьется, дыхание есть, позвонки не поломаны...
   Успокойся, Евпатор. Теперь за ней будут неусыпно следить, она скоро очнется. Ты сам на ногах не стоишь, возвращайся к себе, выпей что-нибудь, чтобы спать без кошмаров и просыпу...
   Где там! Мне навстречу - мой сын. Чуть не сшиб меня с ног. И - с рыданием:
   - О спаси его! Он умирает!...
   - Кто?
   - Да Каллий же, Каллий!...
   И когда это кончится? Я безумно устал от всего. От вселенских войн и трагедий под собственным кровом. От кричащих очей, искривленных мукою уст, раздирающих сердце обетов, леденящх душу признаний.
   На пороге спальни приемыша - мрачный Тавриск.
   "Душегуб", - изрекает он мне вместо приветствия.
   Обнаглел. Я сметаю старца с пути, точно смерч - сухого кузнечика. Плюнув вслед. Вот ведь тварь. Позабыл, где находится, с кем говорит. Нынче некогда, но уж завтра я с ним поквитаюсь...
   Любопытная челядь уже набежала. Облепила двери и пялится, как еще один самоубийца - с хрипом корчится на постели. Веки сомкнуты, щеки в пятнах, губы синие, весь содрогается... Сговор, что ли у них - умереть в один день?!...
   - Что он сделал с собой? Удавился? - рассерженно спрашиваю.
   - Отравился, - ответствует сын. - О спаси его, умоляю, отец, ты единственный знаешь, как сладить с любою отравой!
   Редкий случай блеснуть мастерством. Но сперва не худо бы выяснить, Ахриман вас всех побери, что за яд он стащил у меня. Сколько выпил. Чем запивал. "Каллий, Каллий, очнись, это я", - тормошу его. Бесполезно: если и слышит, то уже не может сказать. Он одной ногой - у Харона в ладье, и Харон его - поторапливает...
   Погодите. Дайте-ка скляночку. Да, вот ту, остолопы, вон ту.
   Что валяется возле кровати.
  
  
  
  
  
   Вечер, ветер, влажные сумерки. Губы солоны - то ли от слез, то ли от разбушевавшихся волн. Обошел все портовые кабаки и притоны. Безуспешно. Пора мореходства уже на исходе. И никто не отправится в скифский город Афинеон. "Да не скифский он, таврский". - "Неважно. Раньше плавали, а теперь... Царь прознает - поплатимся".
   С горя он не подумал, что есть иная возможность. Осенило, когда, отчаявшись, подбодрил себя плошкой вина. И пустился пытать всякий сброд, нет ли здесь корабля, что идет зимовать в Херсонес. "Херсонес - который? Фракийский?" - "Таврический". - "А, тот самый, за который наш царь воевал"...
   Будь он трижды неладен, ваш царь! Кровопийца...
   "Что ты там пробурчал, дедок?" - "Ничего, это я про себя говорю: да хранят его боги". - "Воистину!"...
   Наконец, какая-то девка указала мне на гостиничку, где на вывеске - красный тритон. "Там, дедуля, живут твои херсонесцы. Если море утихнет, они завтра поедут домой. Люди славные, хоть небогатые, мой приятель... Тьфу, имя забыла... Ну, чернявый такой"...
   Нашел. Столковались. Он был даже не особенно пьян. "А, стратег Гераклеодор! Как же, знаю! Конечно, отдам". Взял письмо и пошел почивать.
   Я же - вышел на улицу.
   Горе.
  
  
  
   "В Херсонес. Гераклеодору.
   Тавриск тебя молит. Передай поскорее царице чтоб была готова к войне. Так решил тут совет. Царь гневается. И другая тяжкая весть. Каллий наш погубил себя ядом. Еще жив, но в муках кончается. Мне наверное тоже конец. Оскорбил Митрадата. Прощайте".
  
  
  
  
  
  
   4. Когда царь возвратился в Синопу, обуянный желанием восстановить свою власть над отпавшими царствами и племенами, при нем находился его воспитанник Каллий Кентавр, сын Фоанта. Я писал уже, что, когда Эрморада, мать Каллия, расторгла союзнический договор с Митрадатом, ее сын воевал против Суллы в Элладе, и она его в тайном послании умоляла бежать и спасаться. Только Каллий, безмерно чтя и любя своего воспитателя, приказал отвезти себя, тяжко раненного в Орхоменском сражении, к Митрадату, предпочтя быть казненным царем, нежели обвиненным в предательстве. Восхищенный доблестью Каллия, Митрадат удержался от мщения, но, когда его раны зажили, наложил на него легковесные цепи из чистого золота, дабы тот себя мыслил заложником и не мог притязать на былую приязнь. Каллий сильно страдал: признавая поступки царя справедливыми, он не смел помышлять о пощаде для матери, но купить себе благосклонность царя ценой ее гибели тоже отнюдь не желал. Наилучшим исходом ему показалась самочинная смерть, и он принял яд, похищенный им у царя.
   5. В тот же час во дворце Митрадата случилась иная беда. Царевна Статира, любимая дочь государя, увидела в день возвращения царского войска в Синопу названого брата Каллия в золотых цепях на запястьях, охромевшего от полученных ран и по виду очень несчастного. Душа ее, как сухая былинка, всполыхнула от страсти и жалости, но суровый отец даже не пожелал говорить с ней о сыне Фоанта, отчего ей подумалось, будто юношу скоро казнят, и она не сумеет тому воспрепятствовать. И тогда, впав в отчаяние, дочь царя удавилась в опочивальне.
   6. По случайности их обоих застигли, не дав совершить до конца затеваемое: Статиру - рабыня, принесшая на ночь питье, а Каллия - явившийся утешать его царский сын Митрадат Филопатор. Царь же был весьма изумлен однодушием самоубийц, заподозрив притом даже сговор между дочерью и воспитанником. Но когда он узнал, что Статира и Каллий не виделись, не писали друг другу и не говорили, он счел совпадение их устремлений верным знаком общей судьбы и решил, когда оба очнутся и выздоровеют, обручить их и поженить. Только прежде он должен был постараться вернуть жениха своей дочери к жизни, ибо Каллий, хоть яд из его утробы был выведен, оставался много дней беспамятен, бессловесен и недвижим.
  
  
  
  
   "Эрморада - Гипсикратии, Верховной жрице Владычицы Девы.
   Здравствуй, дочь моя. Наши родичи в Скифии меня встретили с надлежащим гостеприимством. Князь Апай был особенно рад, учинив для меня и пир, и соколью охоту, и ристания всадников. Но когда я открыла, зачем явилась, он смутился и молвил, что не в силах спасти нас от гнева царя лишь своими скудными силами. Посоветовал обратиться к другим потомкам Скилура: "Если все мы соединимся, то, возможно, и выстоим". Потому я сейчас отправляюсь дальше, вглубь Скифии.
   Дочь моя, ты должна понимать, что за помощь, если мы таковую получим, придется платить. Златом скифов не удивишь, хлебом тоже, стадами тем более. Их способны прельстить только трон Фоанта - и ты. Потому что теперь, когда Каллий погиб, ты наследуешь это царство, ибо в царском роду не осталось мужчин. Я давно тебе предрекала, что такое может случиться. Жрица вправе хранить целомудрие хоть до могилы, но царица должна выйти замуж и родить сыновей, чтобы дать государству властителей.
   И не надо мне повторять, что Верховная жрица не может совлечь с себя сан, не подвергнувшись каре за святотатство. Речь идет о спасении царства. И Владычица Дева, и прежние Матери-Жрицы, не оспорят моей правоты.
   Остается найти жениха, который бы согласился вступиться за нас при таких обстоятельствах. Ты когда-то отвергла Апая, которому нравилась. Он ко мне приезжал, как ты помнишь, но ты его не захотела увидеть и отказалась о нем говорить. Князь тебя не забыл, но с тех пор он трижды женился, и, возьми он ныне тебя, ты там будешь последней и младшей. Я, однако, не знаю, кому ты достанешься: если царь Фардзой согласится помочь нам, придется покорствовать из благодарности. Я могу лишь настаивать, чтобы жених был равен тебе по знатности, ибо помню, что ты как Верховная жрица можешь стать супругою только царевича или царя, да и то при великой опасности, угрожающей нашему царству.
   О поверь, мне постыдно и горько тобой торговать. Но, коль сердце твое с малолетства бесстрашно, сурово и твердо, послушайся разума. Отрекись от гордыни: найдется, кому заменить тебя у алтаря. Стать женою царя, даже скифа - не позор, при твоем родословии и воспитании всякий станет тебя уважать. Я не вижу для нас никакого иного спасения.
   Да хранят тебя боги. Прощай".
  
  
  
  
   О какая ужасная боль. Унижение, горе и ярость.
   Чтобы я, дочь Фоанта, сестра двух царей и Верховная жрица, всеми таврами чтимая как земное явление Госпожи Смертей и Рождений, чтобы я, к которой положено с благоговением обращаться - "Владычица"... Чтобы я согласилась пойти - в служанки, в рабыни - к старшим женам какого-то варвара, степняка, кочевника, скифа, никогда в руках не державшего книг, не слыхавшего священнодейственных гимнов, не способного ни повторить, ни осмыслить ни один древний эллинский стих...
   Никогда. Госпожой моей Девой клянусь тебе, Ма: никогда.
   Уж лучше погибну.
   Лучше вооружу наших тавров - и пойду воевать, как мой старший брат Гипсикрат, в честь которого я получила столь громкое имя.
   Лучше я, как и он...
   Он - восстал на отца, и отец - величаво смирился.
   Я - восстану на мать.
   И возьму всю власть - в этом царстве.
   Немедленно. Завтра же.
   Это - выход. Единственный. О прости меня, Ма. Или ты собираешься вместо рабства у Митрадата - выбрать рабство у скифов? Одно не отрадней другого. Пожалуй, второе постыднее: царь ведь некогда их - победил.
   Если же ты решилась бороться - борись. Хочешь властвовать - не вспоминай, что ты женщина. Не пытайся быть мягкой - с безжалостными, простодушной - с коварными, слабой - с сильными. И исторгни из сердца всё, что может тебя погубить. Невозможно на всех угодить: то не мудрость, а попустительство. Сколько раз уже было: тебе лгали - ты верила, помыкали тобой - покорялась, угрожали - сдавалась, предавали - сама же казнилась. Разве можно так царствовать, Ма!... Впрочем, можно - лишь до поры, когда в мире покой, а в стране изобильно и тихо. И когда за спиною - друзья. Но теперь... Из былого круга Фоанта - кто немощный старец, кто вовсе в могиле. Соратники Гипсикрата - загублены в Митрадатовых битвах. И Гераклеодор уже не примчится, чтобы вновь воевать за тебя. А Совет испугался твоего разрыва с царем. Поддержали тебя - на короткое время, опасаясь, что, коли война будет долгой, то их сыновьям тоже выпадет жребий - стать жертвами. Когда стало известно, что царь возвратился и намерен всем отомстить, эти люди готовы свалить всю вину на тебя: мы, мол, не восставали, против воли царя не шли, дерзких писем ему не писали... Да они предадут тебя, Ма! И особенно - нынче, когда ты ищешь помощи в Скифии, обнажая тем самым свои немирные замыслы. Ты не сможешь уже никогда - оправдаться перед царем.
   Это сделаю - я, дочь Фоанта.
   Я - чиста перед ним. Я Верховная жрица, пребывавшая все эти годы на вершине Священной горы.
   Ныне я покидаю святилище.
   Властью, данной мне свыше, о Ма, я - свергаю тебя.
   Ныне царствую - я.
   А тебя объявляю - погибшей.
  
  
  
  
  
  
   7. На родину Каллия царь Митрадат послал своего стратега Неоптолема, Архелаева брата, с небольшим, но сильным отрядом на нескольких боевых кораблях, приказав ему захватить и доставить для суда Эрмораду, которую намеревался казнить за предательство. Эрморада же находилась тогда не в Афинеоне, а в Скифии, у своих родных, потомков Скилура, пытаясь склонить их помочь ей в борьбе с Митрадатом и обещая им в жены дочь свою Гипсикратию. Та была Верховною жрицей Владычицы Девы и принесла обеты безбрачия, но закон позволял, чтобы в час великой опасности для народа и государства жрица отказалась от сана и стала бы женою царя, как случилось при браке царя Никосфена с Верховной жрицей Киннорой, родившей Фоанта.
   8. Извещенная тайным посланием матери о таких ее замыслах, Гипсикратия рассудила иначе. Брак со скифским царем или князем мнился ей святотатством, а приносимая матерью жертва напрасной, ибо вряд ли кто из тогдашних властителей мог противостоять Митрадату. И Верховная жрица, покинув святилище, созвала в Афинеоне совет и собрание, низложила мать и приняла царскую власть. Дабы не выдавать царю Эрмораду, она приказала объявить ее мертвой и погребенной, а к матери тотчас послала гонца, извещая ее о содеянном и велев ей отныне скрываться у скифов, доколе царь про нее не забудет или боги над нею не сжалятся.
   9. Устрашенный возможным пришествием воинства скифов и неизбежной тогда войной с Митрадатом, совет согласился признать законной властительницей дочь Фоанта, ибо в те же дни к нам прибыли вести о гибели Каллия. Подчинились ей и горные тавры, для которых Верховная жрица была вместилищем духа Владычицы, и власть ее почитали порой даже выше власти царя. Что же до измысленной Гипсикратией ложной молвы о смерти и погребении матери, то поступок сей, сколь бы ни был жесток, оказался рассчитанным правильно. Ибо Неоптолем, не поверив словам, пожелал увидать то место, где погребена Эрморада. Он не ведал, что Эрморада давно уже возвела себе саркофаг возле гроба Фоанта, и даже сделала должную надпись. И никто ему не сказал, что могила пуста, а царица где-то скрывается.
   10. Однако Неоптолем, не довольствуясь клятвами Гипсикратии в верности договору с царем Митрадатом, настоял на ее приезде в Синопу, обещая ей, что ее, как Верховную жрицу, ни в чем перед ним не повинную, царь не будет карать, однако, являясь ее покровителем, только он может утвердить ее право на власть. О том же, что Каллий, возможно, не умер, стратег умолчал. И тогда совершилось неслыханное: в первый раз со времен Ифигении жрица Девы взошла на корабль.
  
  
  
  
   Буйство бурых бурунчиков, бьющих в борт корабельный - муть и брызги, злато и гниль, блеск песчинок в косящем луче, хрип и пена глубин, мертвый студень медуз, скрип уключин вздымаемых весел, взвизг флейты, измызганной прикосновениями обветренных уст, причитания чаек, со злорадным хохотом слитые - так что трудно понять, проклинают они или плачут... А петух, приготовленный в жертву Великому Змею, трепыхается в тростниковой клетушке... И толпу провожающих больше не слышно - среди гула стихий...
   Это - с раннего детства знакомо, хоть ни разу еще не испытано. Вспоминаешь далекие дни, когда ты возрастала близ матери в светлом городе Афинеоне, и она порою брала тебя в порт, провожая послов или давних друзей... О, как пахли на яростном солнце - соль морская, смола корабельная, жизнь - иная, заморская, странная! О, как пахла она, эта жизнь, как маняще дразнила! Только запах святилища - дым алтарных курений, дымящейся жертвенной крови, вековых непролазных чащоб и грифоньего логова - пересилил иные соблазны... Лишь доля избранницы - жреческий сан - мог заставить тебя позабыть о запретных мечтаниях: бросить все - и уплыть неизвестно куда... В те далекие годы, когда ты была тонкорукой нескладной девчонкой, хворой, хилой, но с норовом - как казалось это легко: убежать из дворца, выскочить на открытую брызгам прибоя пристань, и на веселые возгласы моряков - "Прокатить тебя?" - крикнуть радостно: "Да! Прокати!"... И взнестись по шатучим мосткам на танцующий от нетерпения чей-то корабль, и позволить себя увезти в тот незнаемый мир, в те далекие страны, в те города, имена которых ты знаешь только с голоса матери или ее окружающих: Херсонес, Гераклея, Амастрия, Пантикапей, Феодосия, Фанагория, Фасис, Синопа, Афины, Родос, Александрия... Хоть бы раз их мельком увидеть! Поначалу ты домогалась у матери: о позволь, пусть Гераклеодор довезет меня хоть до Боспора! А она всегда лишь одно: "Не выдумывай, Гипсикратия, ты же царская дочь, а Гераклеодор занятой человек, ему некогда потакать твоим прихотям"... Иногда прибавляя при этом: "В море недалеко до беды"...
   Не избегнешь судьбы, как ни силься. Я всхожу на понтийский корабль без страха и трепета. Боги вверили мне - защитить мой народ и спасти мое царство от непосильной ныне войны.
   В дымке пепельной - это мельчайшая пыль пополам с осенним туманом - быстро тает Афинеон. В бухте бьется прибой - вода мутножелтая, пенно-песчаная. Чуть подальше - серая, в рваных разводах. А отплыть еще дальше - из-под весел пробьется - грязноватая бирюза и кричащая зелень, которая сменится - мрачной тяжестью неподвижных глубин и зловещей глухой чернотой, пожирающей всякую жизнь... В середине пучин Темеринды - потаенный чертог Великого Змея, колыбель и могила Мглы...
   Волны мерно играют суденышком. А мерещится - мир от корней оторвался. И плывет, подгоняемый ветром - в круговерти судеб и стихий.
  
  
  
  
   11. Дабы сделать Гипсикратию неуязвимой для посягательств царя Митрадата на ее честь, свободу и жизнь, собрание священнослужительниц сохранило за нею сан Верховной жрицы, хотя совершаемого не предусматривал никакой закон и обычай. Ибо жрица Девы всегда пребывала в святилище, нисходя со Священной горы только изредка, либо в сугубо торжественные, либо в самые скорбные дни. Никогда еще, повторю я, со времен Ифигении, облеченная высшим саном жрица не покидала пределов страны. Старики с суеверным предчувствием ожидали беды, но роптать не осмеливались, повинуясь новой царице.
  
  
  
  
  
   После верфи с ее ароматами - терпким духом сосновой смолы, стружки, масел, железа, мужицкого пота, мочи и дешевой соленой рыбешки, коей кормят работников - после верфи с ее стуком, дребезгом, визгом лебедки и смачной руганью мастеров и надсмотрщиков - после верфи, где в яростной спешке на глазах рождаются остовы кораблей для царского флота - после верфи, когда выходишь на воздух, начинает и впрямь мерещиться: ветер с моря пахнет - весной...
   "Дорилай", - говорит, встав как вкопанный, Митрадат. - "Дорилай, принюхайся. Слышишь - тянет свеженькой травкой? И - цветением не пойму чего, миндаля или вишен... Ты слышишь?"...
   "Ветер с моря", - принюхавшись, отвечает ему Дорилай. - "И, по-моему, пахнет... совсем не цветочками. Бьюсь тебе об заклад, что весь берег забросан смесью дохлых медух, тухлых водорослей, битых устриц и мидий, крабьих панцирей и полусгнивших рыбешек".
   Ведь же - осень, Евпатор. Пусть пока еще теплая, но грозящая вскоре обрушить хриплый рев почерневших валов на безлюдную пристань, а ледяную крупу - на непрочные кровли бедняцких домишек. До весны еще - зиму жить!
   "Ну-ка, взглянем! Пройдемся до гавани", - командует царь.
   Прогуляться, верно, перед обедом решил.
   После верфи - с ее ароматами.
  
  
  
   Серебристо-зеленое море. Пенный шум ударяет в перепонки ушей. Остро-горькая свежесть - в лицо. Люд портовый, расступаясь перед царской охраной, с любопытством и страхом взирает на Митрадата, и с почтительной завистью - на Дорилая. Лишь мальчишки, которые, вереща и корчась от хохота, скачут по краю причала, стараясь не быть накрытыми шалой волной, никакого внимания на Евпатора не обращают. Они просто не видят его, поглощенные немудреной игрой. А вот он на них смотрит внимательно. Очень. Шумным вздохом пурпуры на груди всколыхнув, он толкает в бок Дорилая: "А ты бы нынче так - смог?"...
   Дорилай даже не успевает ответить.
   Из уст Митрадата вырывается удивленное: "Э-э! Смотри-ка! Неужто - Неоптолем? Ишь ты! Скоро!"...
   Терпеливо борясь с разыгравшимся морем, приближаются - пять кораблей. Всего несколько дней назад отряженные - к таврам. Но за эти дни тут, в Синопе, случилось такое... Бедный Неоптолем, он и духом не ведает...
   "Что-то он поспешил возвратиться, - говорит Митрадат. - Может, знает про братца-изменника?" - "Если б знал, он бы тоже бежал без оглядки, - замечает в ответ Дорилай. - Я не верю, что Неоптолем был осведомлен о намерениях Архелая". - "Ты - не веришь! - взрывается царь. - Ты вообще у меня - маловер! Ты не верил, когда я тебя убеждал: Архелай нас предал в Элладе, он нарочно проигрывал Сулле сражения, он лизал ему пятки, он - паскуда и мразь!"...
   Митрадат аж плюет на булыжники набережной.
   Дорилай отводит глаза. Сам не ведая, хорошо ли он сделал, утаив от царя ту беседу в закутке у надменной колонны. Обвинять себя, правда, не в чем. Дорилай подсказал Архелаю взять отпуск, но никак не податься в бега. Да, велел "лучше не попадаться царю на глаза", только это ведь можно по-разному истолковать.
   Я и ныне уверен, Евпатор, что Архелай был не виноват. Ты-то помнишь его поражения, но побед тоже было немало. Орхоменскую битву я видел - и знаю, как мы сражались. А с Суллой ты разговаривал сам. Убедившись, что это - не человек, а железная статуя. Торговаться с ним было нельзя. Лучше радуйся, что война завершилась не полным разгромом и без невосполнимых потерь. Уступка военного флота, конечно, досадна. Но при нашем богатстве построить другой - дело времени.
   Только где уж объяснить это всё Митрадату. До сих пор не найдет себе места. Любого перечащего - загрызает живьем. Огонь его гнева - не потушишь жертвенной кровью. Скорей распалишь. Погасить его может - только удача нежданная, дар богов или...
   Запах весны. От зеленых разбушевавшихся волн в самом деле исходит - дух бузинного сока, миндаля и свежей травы, между дланей ребенка растертой... Дуновение вечного празднества - среди гула судеб и стихий... Да, Евпатор, я слышу, я - слышу...
   "Дорилай", - вдруг вцепляется царь в его плащ. - "Что мне... делать?"...
   С Неоптолемом? Я сказал бы, да ты ведь вряд ли послушаешься. Предпочтешь поступить как привык: беспощадно свирепо. А разве он отвечает за брата? Кто не помнит, что братья-стратеги вечно были соперниками. Архелай был старше, способней, удачливее, и Неоптолем ревновал его - к царской милости, к славе, к наградам. Кто не помнит, что Неоптолем никогда не желал ходить под командой у Архелая! И мечтал когда-нибудь, обогнав его, сделаться - главным. Вот и дать бы ему такую возможность, он служил бы тебе благодарней собаки...
   "Что делать?" - переспрашивает Дорилай. - "Не показывай виду. Придумай ему, испытания ради, другое задание"...
   "Погоди. Ты - о ком?" - "Как - о ком? О Неоптолеме".
   "О боги! Причем здесь - он?!"
   "А кто же, Евпатор?" - "Козломозглый!... Она!!"...
   "Извини, я подумал"...
   Молчание.
  
  
  
   Я - схватился за сердце. Потому что оно поначалу свернулось в жесткий ком, а потом - как махина осадная - бухнуло. Залпом огненных стрел. Градом острых каменьев в кипящей смоле. Прошибая ворота, подпаляя кровли и стены, обращая защитников крепости - в мозг и мясо, в орущее месиво...
   Я не знал, что такое - бывает.
   Я вспорол себе палец о фибулу на плече Дорилая. Но поскольку не чувствовал боли, то - не верил глазам.
   Мир - свихнулся. Летучее время по-змеиному перекрутилось, свой же собственный хвост заглотив. Оказалось - всё возвратимо, и возможны любые созвучия - среди гула судеб и стихий.
   Потому мне и пахло весною.
   Ведь тогда - лет тому двадцать с лишним назад - в самом деле звенела весна.
   Я стоял - в этой гавани. Чуть ли не на этом же месте. С моим Дорилаем. Точно так же, как нынче, держась за плечо. Глаз моих не сводя с корабля, что тогда - уходил, трепеща парусами, а сейчас...
   Быть не может.
   И все же: Она!...
  
  
  
   Ты бессмертна и вечно юна, о любимая. Воды времени хлынули вспять. Уплывал корабль - приплывает назад. Сходни убраны - сходни скинуты. Поверх черных одежд белоснежною солью сверкнуло тогда покрывало - а теперь прикрываешь сияние белых одежд темным дочерна пурпуром. Восходила - нисходишь. Двух коней уводили с тобой - ныне следом ступают... Неужто - грифоны?!... Ну и что, ну и что?... Хоть драконы живьем, ничему не дивлюсь, ибо - ты над любою тварью властна... Ты юна и бессмертна, любимая.
  
  
  
   "Царь встречает тебя, госпожа".
   Это молвит Неоптолем, что упорно весь путь избегал меня звать царицей, но был отменно почтителен.
   "Царь?" - изумилась я. - "Точный час - разве может он знать?"...
   "Ты спроси, чего он - не может", - усмехнулся стратег двоемысленно. Но добавил: "Наверное, нас заметили с башен дворца. Кто плывет, догадаться несложно. По флагу и парусу. Такие - лишь на царских судах".
   Я взглянула на переполненный людом причал. "Где он, царь? Я не вижу". - "Вон там, в стороне, госпожа. Видишь - в пурпуре?" - "В пурпуре - двое". - "Царь из них - тот, кто выше". - "А другой?" - "Дорилай. Млечный брат государя, ближайший наперсник, начальник охраны и войскоблюститель. Очень важный у нас человек"...
   Мне внезапно представилось, как когда-то - лет двадцать назад - моя мать, привезенная пленницей в Понт, спускалась на эту же пристань по сходням, ни жива ни мертва от отчаяния, прижимая к себе то ли Каллия, то ли - грудную - меня...
   Но ее не встречали по-царски.
  
  
  
   О отрада моя. О сокровище. Подойди. Дай взглянуть на тебя. Ты ничуть не увяла, а сделалась выше, стройнее и краше, чем когда-то была. На лице - ни морщинки, ни складки. Как сияет оно смуглотой. Точно мед на бронзовом блюде. Ни пылинки седой - в твоих стриженых, как и тогда, волосах. Только, мнится, они потемнели от времени. Были - огненно-рдяными, стали - цвета спелых каштанов. Но быть может, память меня подвела, и багряными они мне показались - однажды, в степи, под лучами заката... Помнишь, ты возложила мне длань на чело, и глаза твои - ярче смерти мне воссияли, те глаза с золотыми зрачками, подобные жарким кострам, вкруг которых пляшут кентавры... А потом я увидел их - черными, точно два колодца скорбей... Ныне стали - карие с искрами...
   Быть не может.
   Но все-таки - есть.
   Ты юна и бессмертна, любимая.
  
  
  
   Неоптолем, как положено, приближается первым. Чинно кланяется и по-военному четко докладывает: "Здравствуй, царь. Я исполнил твое повеление".
   Митрадат - ни гу-гу. Отрешенный и мимоглядящий.
   Посчитав молчание знаком какой-то незримой опасности, Неоптолем прибавляет: "Я - с благими вестями". Дорилай, чтоб помочь ему, улыбается: "Да. И даже - с хорошенькой... вестницей. Кто она?"...
   "Дочь Фоанта, Гипсикратия, жрица тамошней главной богини. Она здесь, чтобы просить у тебя, государь, царской власти над таврами. Ибо мать ее Эрморада - мертва".
   - Быть не может! - очнувшись, изрек Митрадат.
   - Я и сам не поверил бы, царь, не увидь я - ее саркофаг.
   ...Ты юна и бессмертна, любимая.
  
  
  
  
   Подозвали - я подошла. Поздоровалась с достодолжной учтивостью. Царь упорно медлил с ответом. Мне подумалось, он столь надменен, что привык к упаданию ниц, целованию пыли и безудержным излияниям лести. Посчитав сие для себя невозможным, я осталась молча стоять.
   Наши взоры скрестились. Я пребывала с гордо поднятой головой вовсе не из чрезмерной строптивости, а оттого, что царь был очень высок. Выше всех, кто тогда находился поблизости.
   Огромный и огнедышащий. Яркий пурпур, злато, кармин, драгоценные камни - всё колыхалось на нем, горя от движения и дыхания, как костер, возжигаемый на Священной горе для полунощных таинств.
   Но не стати и платью царя поразилась я, а иному.
   Мне казалось, он должен быть - стар. Почему, я не знаю. Летами он мне годился в отцы, а отца моего Фоанта я чтила в обличии старца. Да и мать, Митрадатова сверстница, рано стала седеть из-за многих бед и печалей.
   Царь гляделся не только не старым - но и даже не пожилым. Ни глубоких морщин, ни обрюзглости. Полнота - соразмерная великанскому росту. Смуглота - с огневатым оттенком, будто пышет жар изнутри. И немногие поседевшие волоски мнятся - лишь добела опаленными. Так степная трава выгорает под солнцем. Так соль - на приморских отрогах блестит. А глаза у него - будто чаши с огнем. По краям - золотые, к зеницам ближе - багровые, а в зрачках - пепелящий мрак. Говорят, у тигров - такие же.
   "Зверь не может выдержать человечьего взора. Зверь всегда отводит глаза, если ты в них уставишься пристально"... Так меня наставляла Катана, приучая ладить с грифонами в нашем святилище. "Если сердце свободно от страха, а душа от греха, твари хищные будут покорствовать. Если нет - разорвут. Страх взъяряет их, а брожение тайных страстей - раздражает до неукротимости. Ты должна быть чиста и сильна"...
   Я воззрилась в зрачки царя и велела мысленно: "Ну. Я сказала свое. Говори же! Я жду. Слишком долго - я жду".
   Платье царское вспыхнуло пламенными языками и искрами. Сделав шаг, он подал мне руку. Мясистую, жаркую И - почти мгновенно отдернул. Потому что моя была - от ветров и брызг - ледяная.
   "Для чего ты явилась сюда", - молвил он с непонятным смятением.
   Я ответила строго и внятно: "Чтоб увидеть тебя, государь. Объясниться с тобой. Оправдаться от укоров в измене. Изъявить тебе нашу готовность соблюдать договор. Испросить твоего позволения на принятие царской власти. И... последнее. Я хочу взять на родину - прах несчастного брата".
   - Невозможно! - прервал Митрадат.
   - Почему?
   - Потому что - он жив.
   - Каллий?!... Жив?!...
   - Пойдем. Убедишься.
  
  
  
   Этот сон был особенный. И похожий скорее на явь. Только явь - запредельную. Поначалу мерещилось, будто весь, как гора, каменеешь, покрываясь замерзлой коростой и корнями упорных древес, прорастающих намертво в тело. А по горлу - точно по жерлу - начинает крутиться, змеем виясь, огнепенный поток, весь из жалящих искр, и от них воздымается - тоже змеистый, но синий - глубящийся удушающий пар, рвущий криком пещерную пасть... Но, коли ты перестал уже быть человеком по имени Каллий, то и вопль твой отчаянный превращается - в вой ветров и грохот обвалов... Скалы рушатся, вихри сокрушают замшелые глыбы, подземельное пламя гудит и сернистые воды клокочут, изливаясь из трещинных ран...
   Сам не веришь, когда нестерпимые спазмы отпускают твою распаленную плоть, гул растерзанной тверди стихает, и сквозь пепельный смрад проползающих по тебе облаков начинают виднеться - в сиянии огненных сполохов - тени то ли гигантских чудовищ, то ли скал и стволов...В некий миг под тобою ухает почва, и ты падаешь в расселину с черной жижей на дне, жижей грязной, густой и зловонной... Чтоб не дать ей себя засосать, заставляешь мышцы и члены напряженно цепляться за скользкие выступы, разгоняя тритонов, ящеров и шипящих жирных ужей... И опять срываешься вниз, и опять упорно карабкаешься, и опять тебе сил не хватает....
   Вдруг ты чуешь и видишь, как вместо ногтей, о камни поломанных - у тебя вырастают железные мощные когти. Вместо кожи, в клочья истертой и кровоточащей - ты покрыт неприступной для жал и зубов чешуей. И извилистый хвост в зазубринах помогает тебе удержаться на склоне.
   Выполз наверх. И сидишь, ядовитый язык от усталости вывалив, восле пропасти. Тяжко ходят бока, мелкой дрожью подернута шкура, чрево просит себе пропитания - но душа пока ничего не приемлет: ни тритонов, ни ящериц, ни гадюк...
   Слышу: кто-то идет.
   По шуршанию каменной крошки понимаю: двуногий. Человек. Или - дух. Или - бог. Я не знаю.
   Он появляется, обогнув скалу. В серебристом длинном хитоне, с короткой, но пышной седой бородой. Синий плащ накинут через плечо, а идти по камням ему помогает - кипарисный посох с навершием: золотым изваянием Сфинкс. Вижу каждую мелочь до боли отчетливо. И, мне кажется, хоть сие различить невозможно - что на сердоликовом перстне его вырезан - кентавр при кифаре. Будто я много раз этим перстнем вблизи любовался. Будто помню, чем пахнут - складки этих одежд. Будто он мне...
   "Отец!!"... - извергает пасть моя скрип и хрип, непохожий на речь человечью. Дикий стыд. Отчаянный ужас. Я равно боюсь - быть замеченным им и - остаться совсем незамеченным. Быть брезгливо помилованным - или сразу приконченным этим посохом с кованым острым концом.
   Я сползаю под камень, в колючие заросли трав и кустов. Чешуя моя изменяет свой цвет - с сине-черного на пятнисто-лиловый. Пусть он лучше меня не увидит - такого. Не найдет - и мимо пройдет.
   Но за ним появляются двое юношей. В охотничьих шапках, в нешироких плащах и в коротких хитонах. Одеты почти одинаково, почти равного роста и возраста... Они держатся за руки и над чем-то смеются. Кто они? Неразлучные братья - Диоскуры?... Один из них в самом деле - небесно хорош. Это, видимо, Полидевк, причастный к бессмертию. А другой, стало быть, смертный брат его Кастор. Черты у него погрубее. За плечами у Полидевка - лук и стрелы, а у Кастора на поясе - меч, а в чехле - охотничий дротик.
   Они весело спорят, кто - метче. Примечают ту самую щель, где я притаился, забившись в колючие заросли. Звон и посвист стрелы - и ее золоченое жало впивается мне в перепонку на лапе. Я хватаю древко зубами, чтобы вырвать...
   "Гляди-ка - дракончик!" - подскакивает ко мне Полидевк. - "Бедный, он еще маленький, я его ранил"...
   "Ну, и что ты намерен с ним делать?" - спрашивает, приближаясь, Отец. - "Бросить в море - или добить!" - предлагает, нахмурившись Кастор. - "Он совсем безобидный", - возражает брат. - "Я возьму его, вылечу"... - "Эту тварь поганую - в дом?!" - восклицает Кастор с негодованием. - "Птицы - ладно, зверье - так и быть, но - дракон?!... Ты, Деметрий, в своем ли уме? Я бы просто"... Он выхватывает свой меч, но Отец его останавливает: "Гипсикрат, не надо свирепствовать. Пусть живет".
   Гипсикрат и Деметрий. Я узнал имена. Так зовутся не Диоскуры. Это - братья мои. Мои старшие братья. Которых я лишился так рано, что теперь - не узнал. А они меня - и подавно, в этом мерзостном земноводном обличии. И один жалеет, коря себя за беспромашный выстрел, а другой - готов заколоть как вредную нечисть. Отец же глядит с равнодушным презрением.
   Я пытаюсь к ним обратиться. Вместо речи же - скрежет и сип. Хоть из кожи наружу выползи. Чешуя от боли чернеет. И из вспученных зенок падают - мутные капли. Слизь и желчь...
   "Посмотрите, он плачет", - замечает чуткий Деметрий. - "Может, это не Змеево чадо. Может, он - женородный, как мы, только лишь заколдованный". - "Ты до смертного часа пребудешь ребенком!" - недовольно ворчит Гипсикрат. - "Да хоть впрямь заколдован: видно, боги его наказали. Не нам расколдовывать". - "Я возьму его". - "Как? На веревочке будешь тащить?" - "Почему на веревочке. Заверну его в плащ. Он еще небольшой и не очень тяжелый".
   Пеленает меня, как дитя. Чтоб не бил хвостом, не вертелся, не дрыгался. Оставляют снаружи лишь голову. Я уже не шиплю, не кусаюсь. Лишь глазами верчу. От качания по дороге, мелькания ног, кружения перед глазами камней и кустарников - тошнота воздымается к горлу. Против воли своей - изрыгаю зеленую слизь. Столь ужасно смердящую, что и сам содрогаюсь. "Выкинь гада!" - в сердцах кричит Гипсикрат. - "Он отравит всех нас!"... "Ах, несчастный", - шепчет Деметрий. - "Его укачало. Погоди, осталось недолго"... А Отец - безмолвно суров. На меня - ни единого взгляда, сыновьям - ни единого слова.
   У ограды уединенной усадьбы Деметрий кладет меня наземь. И Отец говорит: "Быть ли твари в дому - пусть решает она. Подождите, я приведу ее".
   Вскорости из калитки выходит - юная женщина. В золотом ободке на багряно-рыжих кудрях, свитых в длинную пышную косу. А хитон на ней - цвета горлышка птички-зарянки, а бусы - из огненного сердолика, а серьги - сияют на солнце.
   "Не пугайся, Эос моя", - обращается к ней со вздохом Отец. - "Посмотри и скажи, что нам делать с этим драконышем"...
   Осторожно подходит. И вдруг - падает предо мной на колени, и хватает меня, вся дрожа, как нечаянно возвращенное роком сокровище, и рыдает от радости: "Мальчик мой! Ты нашелся! Живой! Ненаглядный мой, мое солнышко, мой сынок! Как я мучилась, как я ждала, дни и ночи... Теперь ты со мной навсегда... О, какой ты худой, весь израненный... И конечно, не ел ничего... Я - сейчас"...
   Как младенца меня на колени укладывая, она щелкает фибулой и, забыв, что перед нею - трое взрослых мужчин - обнажает набухшую грудь. Чтоб питать своими сосцами - меня. Женским млеком - такое чудовище?!... Чье дыхание - яд?!...
   "Ма!!" - реву я надсадно, извиваясь у нее на руках. - "Ма-а, не надо, не надо!!"...
   И сперва до меня не доходит, что не просто животный рев из нутра моего исторгается, а - слова человеческой речи. Что шершавый, в язвах, язык - вновь послушен, что больше не ни когтей, ни хвоста, ни чешуйчатых скользких покровов...
   Приникаю - к груди. И тяну из нее несказанную сладость, пуще всякого хмеля пьянящую. Но, насытившись и пресытившись, не могу оторваться, цепляясь - к нежной плоти, к одежде, к ожерелью, к небрежно свитой косе...
   И молю, лепеча: "Ма, не надо, не надо"...
  
  
  
   "Что - не надо?" - склоняется надо мною она.
   Я-то и не заметил во сне, как попал - на постель. И вообще уже не пойму, что мне снилось, что - нет. Череда превращений, наверное - бред. Но... ведь вот же она, моя мама. Молодая. Совсем как во сне. Лишь хитон на ней - кипенно-белый. Украшения - не золотые, серебряные. Ободок с полумесяцем, серьги, браслет. И коса - до плечей обрезана.
   Да. Я помню. Мы пленники. Мы во дворце. Ты сейчас поцелуешь меня - и уйдешь.
   "Не бросай меня, Ма", - выговариваю не особенно твердо, будто только что выучившийся человеческой речи младенец.
   "Видишь!" - кто-то нервно смеется в углу. - "Даже Каллий - введен в заблуждение!"...
   Я пытаюсь вспучить вверх глаза по-драконьему и наставить - туда, откуда послушался голос. Ничего не выходит. Придется повернуть на подушке - всю голову. Это так нелегко. Но, покрывшись испариной и добившись желаемого, вижу - мужа высокого роста и в пурпуре. Это - царь. И зовут его... да, Митрадат. А рядом - кто-то похожий, но младше. Его сын? Митрадатион? Мой сердечный приятель? Но почему он уже такой взрослый? Ведь мы еще маленькие... Я всё помню, Ма: вы с царем к нам пришли, а мы с ним резво носились по комнате, царь поймал - его, ты - меня... И прижала к груди, и спросила: "Каллий, ты не будешь скучать, если... я тебя тут оставлю?" Я ответил, почти вырываясь: "Что ты, Ма! Нам так весело! Дай еще поиграть!"... И тогда ты меня обняла, заглянула в глаза и сказала: "Играй. И люби его словно брата. Но помни: ты - сын Фоанта. Твой отец - царь Фоант. Будь достоин отца". И - ушла... Я не рвался вослед, даже радовался, что меня никуда не забрали, совершенно не ведая, что - не увижу тебя никогда...
   - Не бросай меня, Ма. - повторяю я с содроганием.
   И лишь тут замечаю, что голос мой - непотребно низок и груб. Что поверх одеяла лежащие пясти - велики и костлявы, а из щек торчит - борода. Сколько ж лет миновало, Ма?!... Почему - ты совсем молодая, а я...
   Мир - свихнулся. Прошлое - рухнуло прямо на нас. Время хлынуло вспять. Неужели - все возвращается? Я ручаюсь, что уже пережил этот миг, и опять его переживаю, но с ужасом мыслю...
   Либо я - не твой сын, либо ты...
   Закрываю глаза. Ибо страшно.
  
  
  
   - Каллий, милый, послушай меня, - раздается незнаемый голос. - Ты был болен и долго лежал без сознания. А сейчас - приходишь в себя. Только знай: я - не Ма. Я сестра твоя, Гипсикратия.
   - Ты - сестра... - ошалело шепчу. И, внезапно охваченный жуткой догадкой, вскрикиваю: - Почему ты - здесь?!... Что - с матерью?!...
   Потупляет очи. Смущается. И бесцельно гладит мне пальцы.
   - Ничего, - вдруг ответствует он, Митрадат. - Что с ней, собственно, может стрястись?...
   ...Ты юна и бессмертна, любимая.
  
  
  
   Поразительно. Я сумел спасти ему жизнь, распознав по капельке в склянице, что за гадости он наглотался - и сыскал подходящее противоядие. Но вернуть его душу в сей мир оказалось мне не по силам. Тело корчилось, поглощая питье и лекарства, но сознание пребывало во мраке. Я уж начал подумывать, не напрасно ли я пошел против воли судьбы: что за радость остаться навек - недоумком хуже скотины?... Я жалел его. Очень жалел. Дай мне выбор - я выбрал бы скорую смерть, чем - такое гниение. Я всегда ношу с собой яд, от которого умирают мгновенно. Не решиться ли, а?... Сын опять воспротивился: "О, отец, подожди хоть несколько дней!"... А Статира, бедняжка моя, тоже что-то почуяла: "Я умру, если Каллий не выживет"... Вот кто мучится - горше всех и безвиннее всех. С ней теперь постоянно сиделки и евнухи. День и ночь не спускают глаз, ни на миг ее не оставляют одну, хоть она обещала мне больше ничего над собою не делать. Бесполезно! Смерть сама за нею придет. Моя девочка и не спит, и не ест. От тревоги совсем обессилела. Целый день сидит неподвижно. Ничего не прося и не требуя, только слезы лия. Боги, раньше я и не верил, что можно - от любви умереть! Не травя себя зельями, не лезя в петлю и не прибегая к помощи лезвия. А Статира тает и тает, будто сердце ее с сердцем милого связано нитью, по которой к ней поступает - вся боль и мучение. И утешить - нельзя. Если б она укоряла меня! Если бы я был вправе - разгневаться, отругать, пристыдить, запретить! Нет. Тиха, покорна и ласкова. Но - "отец, я его не смогу пережить"...
   Я не знал, что еще предпринять. Перепробовал всё. Порошки, коренья, злаки, курения, притирания и омовения. Приводил к нему магов и знахарей. Тщетно. Телом - муж, а душой - неостывший мертвец. Или - только что выпростанный из утробы младенец.
   "Младенец?"... - прервала мою повесть о несчастии брата она.
   И, подумав, рекла, точно вещая пифия: "Царь. Раз так, накорми его - женским млеком. Из грудей кормилицы".
   Я сперва изумился совету. Но сделал, как велено. А теперь ничему не дивлюсь. Всё возможно и всё возвратимо. Время змеем свилось в кольцо. Ты - сестра, ты - и мать. Ты воскресла - ты воскрешаешь, ибо ты - над любою тварью властна...
   Ты юна и бессмертна, любимая.
  
  
  
   Ошалевший и без всяких вин опьяневший Евпатор совершенно забыл про Неоптолема, который все это время торчал под дверями покоев царя и расспрашивал всякого встречного: "Царь - еще не вышел от Каллия? Ты не знаешь, куда он делся? Он не звал меня? И не спрашивал?"... Приближенные лишь пожимали плечами. Всё сегодня пошло неожиданно, нарушая обычный порядок. Впрочем, царь - он всегда был внезапный...
   Мимо Неоптолема, временами выходившего на галерею, пробегали рабы, тащившие кто подушки, кто покрывала, кто кресла, кто вазы, кто прочую утварь - в гостевое крыло. Митрадат приказал, чтоб за считанные часы там всё было прибрано и украшено. А ведь там за годы царева отсутствия только что змеи не завелись. Затхлость, грязь, все углы в паутине. Что б ему поселить это скифское диво в женской части дворца. У царицы Монимы бы спеси убавилось, да и дело нашлось бы: перестала бы изводить своих слуг и занялась бы приезжей красавицей, что, быть может, собою не столь ослепительна, но уж нравом явно покруче... Если царь так радеет о благоприличиях, поместил бы ее вместе с собственными дочерьми и сестрами, это было бы лучше всего. Нет, сказал как отрезал: "В гостевое крыло!". Как особу царского рода и верховную жрицу, с охраной и свитой.
   Дорилай - быть может, один из всех - помнил и понимал, почему. И в душе крутилось: "Безумец! Тешишь сердце соблазнами. Полагаешь, что всё повторимо - в круговерти судеб и стихий. Ты решил поселить ее там, где когда-то жила Эрморада. Снова будешь - таскать меня к ней, как свидетеля честных намерений? Снова будешь - крушить подчиненным хребты, лишь бы - пальцем не тронуть ее? Снова будешь, избрав приманкой того же несчастного Каллия, завлекать ее в дальние комнаты? Снова будешь - рыдать у порога? Снова будешь - по-варварски пьянствовать? И травить неповинных рабов, и глумиться - в отместку - над женами самых верных друзей?... О Евпатор, Евпатор... Друг любезный, душа неразумная... Я, допустим, забыл и простил. Благо, больше никто и не знал. Архелай же, как видишь, припомнил. И не надо играть в возвращение, потому что - не всё возвратимо"...
   - Царь!..
   О боги: Неоптолем. В том же платье, в котором приплыл: теплый плащ, защищающий от морского ветра и брызг, грубошерстный хитон, сапоги... И - к ногам Митрадата: "Царь, послушай меня!"...
   - Что, голубчик? - насмешливо откликается Митрадат.
   - Мне сказали... Я был в полном неведении... Архелай...
   - Да. Твой брат оказался изменником.
   - Этот гнусный ублюдок, которого в колыбели, верно, подкинули!... Я всегда его ненавидел!
   - Ты просто завидовал.
   - Я считал, что его отличают несправедливо! Ныне всё подтвердилось! Мне и раньше казалось, что он пред тобою нечист...
   - Почему ты - не доложил?
   - Не имел доказательств. А на слово мне бы никто не поверил. Все знали, что мы с ним друг друга терпеть не могли.
   - Дорилай, это правда?
   - Правда, Евпатор. Я сам пресекал злопыхательство, дабы не было свары в войсках. А этим двум поручал дела - на больших расстояниях. Чтоб не вздумали прямо в ходе боя начать выяснять, кто у них самый лучший и главный.
   - Ах, ну да, я помню битву при Амнии, тогда они чуть не до драки поспорили, кем побыта победа... Ну, и как с ним теперь поступить?
   - Поступи по чести, Евпатор. Мне кажется, Неоптолем невиновен. Знай он о замыслах Архелая - разве не постарался бы скрыться, спасая себя?
   - Ты забыл: у него тут семья.
   - Это лишь подтверждает, что он ни к чему не причастен.
   - Царь мой, Диевым троном клянусь!
   - Э, что - клятвы? Хоть стигийской струей поклянешься, когда меч наставлен - на нежные горлышки обожаемых чад! Я не прав?...
   - Клятвы можно проверить, Евпатор. Мой совет: не копи понапрасну обиду, а дай поручение, что достойно такого умелого, умного, храброго, преданного тебе человека, как Неоптолем. Пусть опасное, но державе - полезное. Он заслужил.
   Митрадат на мгновенье задумался. И, подняв стратега с колен, потрепал его по плечу и сказал:
   - Хорошо. Поедешь - в Колхиду.
  
  
  
   Если царь вцепился - то намертво. Он настроен бродить до упаду - и ты с ним. Терпи. И забудь, что сегодня хотел провести весь вечер в семье своего Феофила. Поначалу бранился на сына, который женился, не спросясь у отца, так нелепо и скоропалительно. Не ждалось ему Афродитиных тайн приобщиться - ну, и взял бы рабыню, флейтистку, певичку, актрисочку. Он же влип - с чистой девушкой из почтенной семьи. Дочкой гимнасиарха. Вероятно, родители сами ее подучили: видишь, кто к нам ходит - сын самого Дорилая, он завиднейший в царстве жених, постарайся не упустить, попадайся ему на пути, щебечи, улыбайся, заманивай, если будет с тобою играть - не пищи... Та и рада. И вскорости: "Ай, я беременна!"... А еще через несколько дней Дорилаю пишут в Пергам: "Отец, я женился". Он еще не решил тогда, радоваться ему или сердиться, как опять сообщают: "У нас уже сын, мы назвали его в честь тебя Дорилаем". Забавный крепыш. Поневоле расчувствуешься, будешь гукать над ним и до слез умиляться. Каждый день чуть-чуть подрастает, уже лепечет, скоро будет бегать, проказничать...
   Не получится нынче его навестить. Утром - длинный прием подчиненных, до полудня - вонючая верфь, вместо полдника - порт и нежданная гостья, потом - воскрешение Каллия, наскоро собранный званый обед, поручение Неоптолему... Царь сперва придумал дело стратегу, а следом - тебе, чтобы ты подыскал ему в спутники столь надежных людей, что не дрогнут прирезать Архелаева брата, если он ударится в бегство... Ты вернулся, всё выполнив и надеясь на передышку - и застал царя свежевымытым, сладко вздремнувшим и полным безумных затей. Вечер - самое время для праздных прогулок! Сходил бы лучше к Мониме своей, коли нечего делать...
   Нет. Он решил проявить благочестие.
   Посетить храм Таврической Девы.
  
  
  
  
  
   Перестань ворчать, Дорилай. Пусть неслышимо. Я-то знаю, с какой неохотой ты со мною идешь из дворца. Вздыхая и украдкой позевывая. Не серди меня. Не притворяйся, что заплывшая жиром спина - не почувствовала этот холод судьбинный, тонкой змейкой от позвонка к позвонку проползающий. Что тебе невдомек очевидное: мир - свихнулся, года - с легким свистом проносятся вспять, как вода, все плотины сносящая... Перепутались нити у Мойры на прялке, и бессмертные боги шалят, потому несусветное - наяву сотворяется с нами: всё возможно и всё повторимо - опустение старых гробниц, умыкание жертв от Аида, лицезрение гад баснословных, обращение мужа в младенца, оживание статуй...
   Исполнилось.
   Ну, гляди, Дорилай. Посвети себе факелом - и гляди.
   Что ты скажешь?
  
  
  
   А что тут сказать. Свет от факела слишком дрожит и мерцает. У тебя увлажнились глаза, Митрадат. В каждом оке сияет - она. Эта зеленоватая статуя с агатовыми глазами. Повторение таврской Афины с грифонами. Той, которую изваял Гармонид - как святыню Афинеона. А копию сделал его ученик Формион. В дар - тебе. От царицы и города. О, еще бы мне не припомнить - тот подарок и тот разговор! Слово в слово. Ты, валяясь на ложе, болтал об изысках заморских ваятелей, я же мучился жаждой узнать, отчего ты, любезнейший друг, скрыл насилие, учиненное над невестой моей Ксенофилой... А Афину сию при крылатых гребенчатых тварях - хоть глаза бы мои не видали. Что ей - я со своими печалями? Что моим печалям - она, идолица безлюбая?... Прах.
  
  
  
   ...Ты юна и бессмертна, любимая. Я стыжусь пред тобою стоять. Я краснею, тогда ты глядишь на меня золотыми своими очами, в коих пляшут искры огня и полночные тени кентавров. Время хлынуло вспять, сорвало меня и подхватило - аки сломанный ствол в половодье, аки щепь обгорелую... В круговерти бушующих бурно стихий, над тобою не властных, любимая... Ты явилась - моложе и краше, чем когда-то была. Только это - предсказано нам тем ваятелем, камнерезом безжалостным и провидцем лукавым, что извлек тебя волею Рока - из Мрака...
   "Ты видишь? Она ожила! Чудеса, о боги, бывают!" - "Да неужто ты веришь, Евпатор?" - "А ты - разве нет, Дорилай?" - "Я? В такое ребячество, в детские сказки?" - "Ай, брюзга! Ты ведь эллин и должен бы помнить предание про... как его"... - "Пигмалиона и Галатею? А как же! Там, в Элладе, я слышал и весьма забавное окончание этой басни"... - "Забавное?" - "Да. Говорят, что, когда оживленная Афродитой красавица стала в Пигмалионовом доме хозяйкой, в ней открылся немыслимо склочный и каверзный нрав, а болтлива она оказалась настолько, что даже во сне - разговаривала. И тогда ваятель взмолился всесильному Дию: смилуйся, обрати ее снова во мрамор! Бог ответил: ты получил, что просил, я помочь не могу, а могу посоветовать"... - "Дорилай, не мели чепуху. Я сейчас не в том настроении".
  
  
   ...Ты, Евпатор, в таком настроении, чтоб нести всякий вздор самому. Бесполезно внушать тебе, что чудес на земле не бывает. Всё понятно и всё объяснимо. Взять хотя бы грифонов, которые с нею приплыли. На земле сохранились глухие углы, где нелепые твари пока что не вымерли. Ходят слухи, в дремучих лесах и сатиры еще попадаются, и драконы. К примеру, в Колхиде. Отчего бы не быть и грифонам. Звери злые, но ничего сверхобычного. Как и в сходстве дочери с матерью, и обеих - со статуей этой богини. Гармонид, вероятно, решил напоследок потешить Фоанта, придав чертам изваяния легкое - не выпирающее - сходство с его молодою царицей. Или, может быть, это дело рук Формиона, который, создавая копию, кое-что изменил.
   Между прочим, не столь уж они и подобны - Эрморада и Гипсикратия. Первый взгляд изумляет, но все различия сразу заметны, когда приглядишься. Эрморада была порыжей и пониже. Та - рожала, кормила, страдала, любила, а эта - бесслезна, бессердна, бестрепетна... Сам не видишь? Ослеп?...
  
  
  
   "Если кто и ослеп, это ты, Дорилай". - "Нет, Евпатор. Я пока различаю явь и морок, причину и следствие." - "Может, боги сподобят тебя заодно прозреть - и конец?" - "Милый мой, тут не нужно быть богом. Достаточно знать тебя, как я. С колыбели". - "Тогда, будь благ, расскажи - продолжение!" - "Той истории с Пигмалионом?" - "Нет! Вот - этой. Со мною - и с ней. Чем закончится?"...
   Для чего тебе это, Евпатор. И какой я маг и пророк? Знаю только одно: повторимо - не всё!
   "Говори, Дорилай. Или трусишь?" - "Нисколько. Чем кончится?... Чем обычно. Постелью. Надоест поклоняться - низвергнешь и"...
   - Хрен ты гнусный!! - взревел Митрадат.
   И стремительно прянул наружу.
  
  
  
   Царь пронесся как бешеный бык мимо рты раскрывших охранников, поджидавших у храма и от скуки считавших звезды на ясном и ветренном небе. Скрылся в сумерках, точно молния в туче - лишь плащ златотканый блеснул в переулке. Хоть не юн, а резво же бегает! И куда его демон понес? Как ужаленный взвился - и прочь. Не угонишься.
   Дорилай подумал сперва, царь вернулся домой - потому и не сразу пустился на розыски. Но привратники изумились: "Государь? Разве он - не с вами? Не в городе?"...
   Идиотский денек. Идиотские происшествия и разговоры, идиотская напоследок пробежка по совсем уже сонной Синопе. Да с ума он сошел! Что подумает падкий на сплетни народ? Эко зрелище для бродяг, запоздалых пьянчуг и вечерних красоток: царь - сбежавший от приближенных! Митрадат, великий воитель, владыка державы, простершейся вкруг Эвксинского Понта - играющий в прятки как малый ребенок, играющий - с кем?! - с блюстителем войск и начальником кинжалоносцев!...
   О боги. Как можно. И что он творит. С ним давно не бывало такого. Как нам быть, как найти его, полоумного, но - для чести его без урона. Целой сворой носиться по городу, громом стоп сотрясая темнеющий воздух и сшибая случайных прохожих? Да ведь на смех поднимет - любой! Не смешно ли: поймать кого-то у портика, и пытать, притиснув к колонне: "Ты не видел царя ненароком?"... И - огласка, и переполох, перебрех всех псов по Синопе...
   "Стойте! Так мы его не найдем", - запыхавшись, велит Дорилай. - "Вы двое - со мной, вы - туда, вы - в обратную сторону, остальные - назад, ко дворцу. Кто найдет его первым, пошлете, доложите. Ясно?" - "Покорствуем!"...
  
  
  
   Ночь кромешная. "П-ш-ш-ш!" - шипит, шевелясь у причала, пучина. Змей великий, тьмуглавое море, колыбель и могила мглы. Ты, беснуясь, глотаешь жизни беспечных ловцов легколетной удачи - а плюешься костьми, жемчугами, утопшими амфорами и поросшим зеленью золотом. Ты хранишь и хоронишь сокровища, равных коим нету под солнцем. Ты берешь и даруешь - что хочешь. Хоть - Златое Руно, хоть - Итаку, хоть - Наксос. Дуновение вечного празднества в свистопляске судеб и стихий.
   Я услышал, я слышу его, Митрадат. В час, когда ты торчишь черной тенью над грозными водами. В шуме гневном их - "п-ш-ш-ш!" - растворяются, тают и тонут - все иные, привычные звуки: разговор часовых у портовых ворот, перелай собак у таможни, визги женщин и флейт из ближайших притонов... Мир сует - словно слизан вечным прибоем, словно смыт целительной пеной с изможденного лика усталой земли, словно счищен, как гной и короста. Посему от волн взбаламученных и как гады чреватые вспученных - тянет смрадом, а чудится, будто - веет весной, когда всё на свете возможно...
   Я теперь понимаю, Евпатор. Но не верю во всевозвращение. Ведь судьба - не усердная нянька, что охотно разыщет игрушки, раскиданные непоседливым чадом, и подложит ему под бочок, чтобы он, проснувшись, обрадовался. Милость рока - опасный подвох! Вспомни - перстень тирана Самосского, Поликрата. Верх удачи, ведущий - к падению в прах. Щедрый дар, пучиной не пожранный, знак беды: переполнена чаша. Охрани тебя боги, Евпатор, возглашать, что вернулось - утраченное. Боги любят тех, кто рискует дерзать, но ревнуют - слишком удачливых. Благосклонны порой к наглецам, но всегда проучают счастливцев. Дабы помнили: мы - не они. Не желай невозможного, друг!
   Понимаю. И все же - завидую.
   Если бы и ко мне возвратилась - единственная...
  
  
  
   Так и есть. Доходился по краю. Додразнился - урчащего зверя. "П-ш-ш-ш!" - взметнулся язык разъяренной волны. И царя - с головою накрыло. Еле смог устоять. И - от счастья хохочет и прыгает. А вода, поди, ледяная, и ветер немилостивый ...
   Возвращается, насладившись нежданным купаньем. Мокрый до нитки. Но радостный: "Дорилай, утром я позавидовал этим мальчишкам - так хотелось попробовать с ними"...
   Попрыгать по пристани. От разверстого зева стихии. Хорошо, хоть днем не решился. Но и ночью не худо бы помнить: миновали те дни, когда можно было ребячествовать, и смешон, кто пытается их...
   "Повторить?" - предлагает Евпатор, косясь на бурлящее море. - "Я - могу!"... - "Ни к чему", - говорит Дорилай. - "В наши годы оно непохвально". Митрадат ему, фыркнув: "Брюзга! Тленен тот, кто - желает истлеть!"...
   Знаю, знаю. Слыхал. Тыщу раз: "Ты юна и бессмертна, любимая"...
   Сказки. Бредни. Не всё возвратимо. Сам изведал.
   Снимаю свой плащ. Короток слегка, но - сойдет.
   "Завернись, Евпатор. Простынешь".
  
  
  
  
  
  
   12. Вопреки опасениям, царь Митрадат принял дочь Фоанта с почтением, но не отдал ей прав на отеческий трон, потому что Каллий, законный престолонаследник, не был мертв, хотя много дней находился в беспамятстве. И сестра, искусная во врачевании, оставалась при нем, доколе к нему не вернулась память и разум. К нам же был отправлен посол, извещавший совет и народ о решении государя относительно нашего царства. Каллий по выздоровлению нарекался законным царем и супругом Статиры, Митрадатовой дочери, которая возлюбила его больше собственной жизни и теперь ни о чем другом не мечтала. Гипсикратия же до свершения этого брака оставалась со свитой в Синопе, а дабы ее служение Деве не прерывалось, Митрадат отвел ей жилище при храме Афины Таврической, изваяние коей ему было некогда прислано в дар от граждан Афинеона.
   13. Между тем Эрморада, находясь среди родичей-скифов, узнала о сделанном дочерью и впала в неизрекомую скорбь. "Коли дочь моя изъявила желание, чтобы я умерла, то и быть посему", - безутешно сказала она и сперва вознамерилась извести себя голодом. Но когда через краткое время к ней прибыли вести о том, что Каллий жив, и к весне возвратится на родину, ее сердце возжаждало лишь одного: увидать любимого сына воочию, а потом умереть, коли будет на то воля рока. И она сговорилась с Фардзоем, тогдашним скифским царем, что ее оплачут как погибшую и погребенную, дабы царь Митрадат не преследовал ни ее, ни скифов своею враждой. А сама она, облаченная в неприметное платье, тайно покинет их город, и укроется там, где ее никто не найдет.
  
  
  
  
  
  
  
  
   Отхожу на обочину, дожидаясь, покуда осядет на пожухлую траву белесая пыль от повозки, запряженной худыми быками.
   "Подвезти тебя, мать?"...
   Это - мне. Заставляю себя, разлепив поневоле губы, ответить: "Благодарствуй, дойду не спеша". Я не вижу, с кем говорю, ибо встала к дороге спиной, на лицо же опущено с двух сторон покрывало. Всё боюсь, что меня узнают, догонят ... Проезжай, сердобольный, забудь, и не вздумай пытать, как зовут меня, где очаг мой и дом - я сама того нынче не ведаю. Ничего у меня не осталось. И пока не придумала, что отвечать на расспросы. Сколько времени шла, а измыслить удобоверный рассказ не сумела. Ведь я до сих пор никому не лгала.
   "Ты садилась бы, мать: место есть, груз не тяжкий, дорога - одна".
   Кто меня надоумил - изречь ему этакое?...
   "Путник, знай: среди смертных мне - места нет, груза тягот моих - ни одна скотина не выдержит, а дорога - иная у каждого".
   Я не думала, что сказалось. Меньше прочего в помыслах было изумлять его или пугать.
   Он еще помедлил немного, пытаясь меня разглядеть. Но напрасно. Вздохнул. Хлестнул понурых быков - и тихонько поехал.
  
  
  
   Мы бессильны под властью проклятий.
   Мой супруг мне когда-то открыл: в изначальное время, когда в земли тавров явились пришельцы, Госпожа Наша Дева рекла, что желает в жертву - Царя. Хитрый вождь Гекатей сумел избегнуть расправы, ибо отдал - отца своего седоглавого. И богиня, чтя благородство склонившегося перед роком, но карая обман, даровала их роду царственность вкупе с проклятием: да будет теперь эта жертва из века в век повторяться. И никто не избег предреченного. Даже Фоант.
   Вспоминаю. Ты уже был надломлен нелепой кончиной Деметрия. Я носила в утробе второе дитя, ужасаясь грядущему, ибо кругом бушевала война. Наше царство было в Тавриде последним, не признавшим власть Митрадата. Ты был стар и полон отчаяния, а к стране приближались войска Диофанта.
   Не забуду до смертного часа. Ты стоял в хмурый день у дворца. А тебе загораживал путь - твой непризнанный сын Гипсикрат. Вы с ним яростно препирались: кто пойдет навстречу врагам. Ты твердил, что ты - царь, что - старик, что тебе - не жаль умирать... Он - кричал на тебя: "Я - стратег! И командую - я! Уходи, или я прикажу, чтоб тебя связали и заперли!"...
   Ты смирился. И провозгласил: "Вот ваш царь - Гипсикрат, сын Фоанта. Повинуйтесь ему".
   Только он ни дня не процарствовал. Ты же - умер от скорби по сыну. Он погиб как герой - за тебя. За меня. За нашего Каллия. И за то дитя безымянное, что тогда трепетало во мне...
   И вот это дитя, в честь него нареченное, среди воплей надгробных, среди грохота вражьих сапог, среди крови и грязи, среди своры разбойных рабов Митрадата на полу дворцовом рожденное - нынче молвило матери: "Уходи! Ныне царствую - я!"...
   И - само предалось супостату...
  
  
  
  
   Подгибаются ноги. Нет сил. Становлюсь на колени в пыльную траву и рыдаю, приникнув к земле.
   На меня снова падает тень. Я не сразу ее замечаю.
   "Слушай, мать", - раздается все тот же голос. - "Ты как хочешь, а я не могу тебя бросить. Вставай. Обопрись на меня. У меня и быки не идут - всё мычат и вертят рогами: возвернись, мол, спроси, чем помочь. Хоть и быдло - а всё понимают".
   Покоряюсь. Встаю. Доплетаемся - я держусь за него - до повозки. Он сажает меня на тюки, покрытые драной холстиной. "Мягко, мать? Там шкуры и шерсть, по дешевке у скифов разжился. Можешь лечь, подремать, сон придет - и горе забудешь".
   Я? Забуду?... Сквозь слезы - смеюсь. Но укладываюсь. Ветер знобкий, а солнце сияет, потому, когда ляжешь - тепло.
   "Мать", - не хочет отстать любопытный. - "Что стряслось-то? А, мать?"...
   Надо было, конечно, прикинуться, будто я задремала. Но ум помутился, и я снова сказала, не думая:
   - Дочь пропала моя, человече.
   - Как - пропала? Похитили?...
   Пусть будет так. Это лучше, чем правда. А может, и истинней.
   - Да.
   - А кто похитил - ты знаешь?
   - Не важно. Змей Великий. Боги. Судьба.
   Как уставился он на меня:
   - Ты...
   Неужто узнал?!... Я взмолилась:
   - Помилуй - не спрашивай!...
   Что за разница, кто я. И где - очаг развороченный мой.
   Мы бессильны под властью проклятий.
  
  
  
   Скрип колес, глухие копытные стуки, понукальное пение моего сердобольца-возницы, запах шерсти, соломы и шкур...
   Понемногу я успокоилась. Утерев последние слезы, свернулась как псица - калачиком. И подумала: почему же я так убиваюсь? Дети живы. И он, и она. Дочь моя поступила со мною безжалостно, но, теперь мне кажется, правильно. Митрадат ничего не прощает. Ныне он пощадил их обоих, ибо верит, что я умерла. Каллий должен скоро поправиться и вернуться домой, чтобы царствовать. А сестра при нем будет жрицей. Я ничем не могу им помочь. Погубить - это да, если вдруг объявлюсь прежде времени. Значит, нужно ждать и молчать.
  
  
  
  
  
   - Стой. Куда ты везешь меня?
   - А куда тебе надобно, мать?
   Не решаюсь прямо сказать: В Херсонес, в дом стратега Гераклеодора. Ибо мне мой возница стал подозрителен. Слишком заботлив. Будто что-то во мне угадал. Распознал по речи - чужую? Да, у нас говорят чуть иначе, но ведь тут тоже есть люди смешанной крови, чей говор бывает причудлив. Этот парень не может знать - какова из себя Эрморада. В теперешнем облике меня сын родной не признал бы! В грубых темных одеждах, без хны на седых волосах, без венца, без царского перстня...
   - Мать, так как же? Куда?
   - Никуда. Мне теперь все равно.
   - Вот и я так подумал. Поедем ко мне. Это рядом. Понравится - погостишь, отдохнешь. Можешь даже остаться.
   - Ты настолько богат, чтоб кормить неимущую странницу?
   - А, где четверо ртов - там и пятый! Веселей зимовать. А настанет весна - может, дочка твоя и вернется...
   ...Боги, что он знает - про дочь?!... Ах, да я же сама рассказала... Но откуда он знал, что - весной?...
  
  
  
   Клок землицы на склоне оврага. Виноградничек, садик, три длинные узкие грядки, хлев, загон и сарай, неказистый дом...
   Жизнь - всегдашняя. Скудная. Трудная. Но зато - такая спокойная.
   Я устала страдать. Мое горе развеет простая работа. Буду шерсть для хозяйки мотать, шить, вязать, что-то стряпать, готовить пойло скотине, нянчиться с маленькими... Я умела всё это, когда жила с Фоантом в усадьбе - и даже не помышляла, что буду когда-нибудь царствовать. Не поверила бы, если б кто предсказал! Был - Фоант, был - Деметрий, был - Гипсикрат, был - мой Каллий... Лишь он и остался. Какой он ныне - не знаю, я двадцать два года его не видала...
   Эрморада, возьми себя в руки, не плачь. Люди смотрят. Хозяин, ссадив тебя с воза, велит рабу распрягать быков, сам - подходит к стоящей у дома хозяйке. Сейчас она скажет: "Зачем ты привел попрошайку? Накормим - и пусть убирается"...
   Странно. Он шепчет ей нечто на ухо, от чего ее лик вместо хмурого недовольства наполняется - радостным страхом. Нет, почудилось... Просто она смущена. Говорит, подойдя: "Здравствуй, матушка. Ты здесь гостья, дозволь за тобой поухаживать". Воздержавшись от всяких расспросов, она ведет меня в дом, сажает, разувает, ставит в медный таз мои ноги, омывает их...
   Как же я не учла! Меня выдаст - ничтожная малость! У селянок, у простолюдинок, будь то эллинок, будь то скифянок - не бывает ухоженных ног со смягченной маслами кожей, без мозолей, трещин, натоптышей, с округло подпиленными и подкрашенными ногтями... У ровесниц моих даже в городе - таких ног не бывает!... Столько лет я жила во дворце, где ходила только по мрамору или коврам, выходя же, садилась в носилки или верхом на коня, и притом всегда обувалась...
   "О матушка", - предлагает мне ласково молодая хозяйка. - "Дай твое покрывало, стряхну с него пыль. Или сразу, дозволь, постираю".
   И опять я не сопротивляюсь. Потому что отвыкла от грязи. Мое платье всегда было чистым и даже - когда появлялась на людях - нарядным.
   Из встряхнутого покрывала - выпадают пшеничные колоски. Они дико росли у дороги в траве - вероятно, пробились из просыпанных кем-то зерен. Я сорвала их, чтобы погрызть в пути и подольше не трогать лежащие у меня в котомке лепешки - сладкие, на меду и на масле, которые родичи дали мне на дорогу.
   Колоски тихо падают на пол. Хозяйка тотчас подзывает вертящегося подле нас малыша и велит: "Дамодок, собери до единого и сложи на алтарь".
   На домашний алтарь? Для чего? В дар богам?
   Но не буду расспрашивать. Они сразу поймут: я не сведуща в здешних обычаях.
   "О мать", - говорят. - "Отдохни. Скоро будет и трапеза".
   И ведут на почетное место, и сажают на мягкую шерсть, и скамеечку под ноги ставят.
   Дамодок возражает обиженно: "На скамеечке - я!". Но хозяйка, отозвав его, не ругает, а шепчет такое, что он на меня уставляется, будто...
   С обреченностью думаю: догадались.
   И уже не дивлюсь ничему. Ни роскошному для столь скромного дома обеду - кус баранины с каперсами и бобами, запеченная камбала, козий сыр, лепешки, груши и яблоки. Ни стремлению хлопотливой хозяйки прислуживать мне. Ни соседям, то и дело заглядывающим - за какой-нибудь вещью или советом...
   Да неужто меня - знает весь Херсонес?
   Почему? Я ведь здесь никогда не бывала.
   Так странно.
  
  
  
   Спать меня положили в каморку с детишками. Их тут двое: Дамодоку лет шесть, а другому - чуть более года. Хозяйка, похоже, уже ожидает и третьего. Она беспокоилась: "Матушка, дети ведь спать тебе не дадут!" - "Ничего, успокою. Мне хуже - одной".
   Ночи стали холодные. Потому мне возле кровати поставили небольшую жаровенку. Дали дров, хоть обычно тут топят кизяками и тростником, чем придется.
   Устала я до смерти, но сон все не шел. Ворочалась с боку на бок. Тут завозился и во сне захныкал в люльке ребенок - я села на ложе и стала качать.
   Сразу вспомнилось с нестерпимой болью: счастье, молодость, наша усадьба в горах, мы с Фоантом - и маленький Каллий, который спал всегда неспокойно. Как ни силюсь встать незаметно, супруг мой проснется и скажет: "Оставь, если нужно, Тавриск подойдет"... Боги! Если б я знала тогда, что его у меня отберут, что я столько лет не увижу его, что он без меня станет взрослым! Я бежала бы не только на любой его зов - я бы не отпускала его от себя ни ночью, ни днем!
   На меня кто-то пристально смотрит. "Ты что не спишь, Дамодок?"... Веки мальчика плотно сомкнуты, но ресницы дрожат. "Тебе холодно?"...
   Он укутался до носу. И притих. В самый раз задремать. Пламя пляшет, потрескивая, колыбель тихонько качается, тени на стенах колеблются...
   Нет. Не спит. Чуть забудется - вздрогнет, приоткроет глазок - и наставит его на меня. Обернусь - прикинется спящим. Что за прятки!
   "Дамодок", - вопрошаю. - "Что ты, милый, все время высматриваешь? Ты спроси - я скажу, чтоб не мучился".
   Он решается долго. И шепотом признается: "Мне хочется видеть, как ты... будешь класть его... в пламя".
   Я?! В пламя?! Кого?... "Дамофонта. Братишку".
   Зачем?!... "Уж ты будто сама и не знаешь".
   Малыша... в огонь - для чего?!...
   "Для - бессмертия. Мы догадались ведь, кто ты".
   И... кто же я?...
   "Богиня. Де*".
   Подо мною - земля закачалась.
  
  
  
  
   Я вышла из дому ночью, пока они спали. Собака, узнав меня, не залаяла, а калитка была почему-то не запертой.
   С первым светом я оказалась у города. Дожидаясь, пока откроют ворота, продрогла. Рабы, подметавшие площадь, сказали мне, как найти дом Гераклеодора. "Главной улицей к морю и сразу направо, а там уж покажет любой, дом богатый, с высокой оградой"...
   Сколько лет мы друзья - а я у него никогда не бывала. И с Тимо, женою его, я не виделась столько же лет, сколько с Каллием. Много раз я звала ее погостить, но она отговаривалась нездоровьем, заботами по дому и по хозяйству, детьми...
   Привратник меня не хотел впускать, сочтя попрошайкой. Но Тимо, спустившись во двор, услышала его брань и пошла посмотреть, что случилось. Сперва не узнала меня. Мне пришлось назвать свое имя. Тогда она обняла меня - и заплакала. Она мало чем изменилась. Все такая же мягкая, ласковая, с пепельными волосами, лишь дороднее стала, но ей идет полнота. Ах, я помню, она мне писала, что два года назад родила их последнего, младшенького, а первенцу, Аполлонию, скоро двадцать...
   Она потянула меня за собой: "Проходи, дорогая, сейчас я вызову мужа... Гераклеодор! Посмотри, кто у нас!"...
   Он вошел. Большой, величавый. Был бы жив Гармонид - изваял бы с него Посейдона. Или Геракла. В седине - как в пене серебряной. В чистом голубоватом хитоне. С глазами - как морская вода.
   Я поведала всё без утайки. Что меня отрешили от власти. Что для всех я отныне - мертва. И желаю дожить до весны лишь затем, чтобы хоть мельком увидеть - возвращение Каллия. Если боги позволят - прикоснуться к нему и обнять. Больше мне ничего и не надо. Я совсем не хотела причинять им докуку, отыскав себе скромный приют у простых поселян, но случилось нежданное: мой хозяин, душа сердобольная и легковерная, счел меня в простоте своей - за богиню, по дочери плачущую. За бродящую среди смертных - Деметру. Матерь злаков, Део. И - могло же такое совпасть! - младший отпрыск семьи, приютившей меня, звался так же, как тот, из предания. Демофонт. Или, как они тут выговаривают, упирая на "а", "Дамофонт". И они ожидали, что я в благодарность за пищу и кров подарю младенцу бессмертие, погрузив его ночью в огонь. Не могла же я их обманывать! А как быть - совершенно не ведала. Лгать была непривычна, а правду открыть опасалась. Люди слишком бесхитростные, и молва обо мне разнеслась бы мгновенно. Потому я ушла от них тайно. Лишь хлебцы для деток оставила. Хлебцы - белые, сладкие, царские. Тут таких никогда не едали. Пусть уж верят, что дар - от Нее. Жизнедательницы.
   Слушая повесть мою, Гераклеодор сокрушался. Тимо же заплакала. "Дорогая, поешь и иди почивать, ты устала, потом мы придумаем, как тебя спрятать".
  
  
  
   - "Я не знаю, Тимо... Ты подумай сама"...
   - "Но, Гераклеодор! Разве можно"...
   - "Речь не о том, чтобы выгнать ее, а о том, что нельзя оставлять ее у нас дома".
   - "Почему?"
   - "Здесь ничто не укроется. Я - всегда на виду, дом с утра до вечера полон народу. Просители, гости, друзья, сотоварищи по торговле, приятели Аполлония... кто угодно! От высших в городе лиц - до чужих любопытных рабов! Мы не сможем держать ее в заточении в верхних комнатах, да и там с нею будут беседовать слуги"...
   - "Назовем ее родственницей".
   - "Всем известно, что мы с тобой оба сироты".
   - "Хорошо. Она - оставшаяся одинокой вдова твоего покойного друга".
   - "Какого? Откуда? Из Афинеона? Все сразу припомнят: Фоант"...
   - "Пусть она будет няней для маленького".
   - "Не смеши меня! Все рабы углядят в ней - неровню! Никакие лохмотья не смогут утаить ее сан! Даже если она постарается сойти за простолюдинку, ее выдаст говор, пусть с варварским призвуком, но - величавый, певучий, с пристрастием, как у Фоанта, к старинным словам... Так здесь - не говорят! Ведь недаром селяне, ничего не ведавшие про соседних царей и цариц, признали ее - за великую мать Персефоны! Тот парень с быками оказалась не столь уж не прав"...
   - "Он-то не побоялся оставить ее у себя!"
   - "Потому что не знал, кто - она. И насколько это опасно".
   - "Ах, Гераклеодор, ты страшишься - мести царя!"
   - "Я, Тимо, не желаю, чтобы кто-то донес на меня демиургам - и заставил нас выдать ее на расправу"...
   - "Разве ты забыл свои клятвы?"...
   - "Я всегда бросал все дела, чтоб исполнить свой долг перед ней и детьми Фоанта, за последний год - уже трижды"...
   - "Так считает - торгаш! Но не друг, дорожащий друзьями! Ты... нисколько не любишь ее!"
   - "Было время, Тимо, ты меня упрекала в обратном!"...
   - "Что же делать, я женщина, я ревновала!... Ибо я всегда понимала, кто она, и кто - я. Но скажу тебе истинно, Гераклеодор: мы обязаны ей - нашим счастьем! Потому что она научила меня восхищаться тобою, любить тебя и терпеть ради этой любви все муки и тяготы! Когда ты защищал ее от Диофанта и отстаивал ее честь пред самим Митрадатом - я вся изнывала от страха, но я гордилась тобою - как новым Гераклом! А теперь"...
   - "Ты меня - презираешь? О, чего я дождался - от тебя, в моем доме, на старости!"...
  
  
  
   Я спала. И проснулась, услыхав голоса, которые спорили. Встала, вышла из комнаты. Вспомнила, где я. От услышанного - снова твердь подо мной зашаталась. Боги, давний мой друг, мой спаситель, проксен, мой Гераклеодор - он боится меня приютить! Он боится навлечь на свое семейство несчастье!
   Что же: нынче ему есть, что терять. Трое детей и жена, дом, усадьба, торговля, корабль, богатство, влияние... Понимаю. Не надо, Тимо. Не перечь супругу. Он прав. Я - никто, чтобы ради меня - снова шею под меч подставлять. Вы оба немолоды, чтобы опять пережить то, что с вами уже приключалось. А исход на сей раз может быть намного печальней.
   Митрадат никого не прощает.
   Не надо.
  
  
  
   Третье бегство.
   Гляжу на оставшийся позади Херсонес. Солнце яростно светит, но ветер пронизывает до костей. Возле моря - особенно. Облака - точно снег на небесном сияющем льду. И морская пена - как иней.
   Предо мною снова дорога. В горы. К таврам. Мимо гавани в бухте Символов, мимо крепости Палакий, заложенной моим покойным дядей царем Палаком, когда он пытался подчинить себе Херсонес... Он погиб, а крепость осталась. Я не знаю там никого. И не жду ни жалости, ни сострадания. Тавры - немилосердный народ. Им страдальцев жалеть непривычно. Потому что они никогда не жалеют себя. К чужакам же доверия нет: кто изгнанник - тот нарушитель обычаев рода и племени, стало быть, достоин погибели. Захоти умереть - не удержат. Эка невидаль - смерть...
   Ты душою - в таврских предков своих, моя девочка. А иначе не стала бы жрицей беспощадной богини. Скольких существ ты уже умертвила своею секирой... Я тебя тому никогда не учила. Это - кровь, что течет в твоих жилах.
   Мы бессильны пред волей судьбы. Так не будем же множить проклятий. И не будем винить наших чад - в наших бедах, посеянных нами же. Пусть я плачу - "О что ты наделала!" - но проклясть тебя я не в силах. Не затем я тебя зачинала, не затем привела в этот мир... Дети - наша смерть и бессмертие. Много раз я про это слыхала, а теперь сама убедилась.
   Прислоняюсь к шершавой скале. Мне мерещится: плоть ее дышит. Обнимаю ее как родительницу. И молю: "О великие боги, услышьте! О избавьте меня от скитаний по чужим очагам, от забот о крове и пище! Обратите меня - в черный камень у зимнего моря! Сохраните мне душу и зрение, дабы я, отвердев от скорбей, не утратила память о сыне! Пусть мой сын возвратится, и пусть тогда моя кровь опять заструится по жилам, сердце вспыхнет, душа оживет"...
   Я - услышана. Свет в очах от внезапности меркнет. Слезы сохнут - в слюду ледянистую. Седина обращается в травный покров. Кровь внутри застывает - в гранатную жилу. Покрывало - в базальт.
   О спасибо.
  
  
  
  
   14. Сколько горя и бедствий пережила той зимой моя бабушка, не могу рассказать, ибо сам достоверно не знаю: она никогда не желала о том разговаривать. Мне известно лишь - не от нее самой, а от покойного тестя моего, Аполлония - что она приходила к Гераклеодору, но поняв, что способна навлечь опасность на весь его дом, удалилась тайком и отправилась к жившим поблизости таврам. Их язык и обычаи она знала, и ничуть не боялась быть убитой или ограбленной. Кто и как ее принимал, я не ведаю, но, кочуя от племени к племени, она скрытно перебралась в свое царство и укрылась от всех в дальней горной усадьбе, стоявшей заброшенной с той поры, как она жила там с Фоантом и Каллием.
   15. Друг же наш Гераклеодор, обнаружив исчезновение из дому Эрморады, впал в отчаяние, посчитав себя виноватым - и немедленно устремился на розыски. Он подумал, что она могла возвратиться с своим родичам скифам, и поехал туда, но следов ее не нашел, зато скифы сказали, как прежде условились с нею, что она умерла, и что прах ее отвезли с почетом на родину. На обратном в пути в Херсонес Гераклеодор попал под свирепую бурю с ливнем и градом, и приехал домой сам не свой от печали и весь трясясь в лихорадке. И спустя недолгое время от скончался, оставив главою семьи Аполлония и перед смертью взяв с него клятву никогда не рушить верности прежним друзьям и не оставлять без помощи никого из потомков Фоанта. Зевс, хранитель священных обетов, свидетель: Аполлоний ту клятву сдержал.
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"