Кириллина Лариса Валентиновна : другие произведения.

Менады: Продолжение 3

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Митрадат казнит своего старшего сына; Цезарь и Цицерон ведут спор о будущем Рима...


   40. Царь искал себе всюду друзей и сторонников, рассылая послов во все страны, откуда могла бы прийти к нему помощь, ко всем государям на западе и на востоке. Двух рожденных царицей Монимой своих дочерей, Митрадату и Нису, он сосватал еще в колыбели в жены двум царевичам Птолемеям, братьям, взошедшим на троны Египта и Кипра - и я, Дионисий, свидетельствую, что царь даже в годы великих несчастий берег двух прекрасных сестёр для далеких их женихов, и что умерли обе они непорочными. И доселе, в преклонные годы мои, не могу вспоминать тех юных царевен без слез, как не мог, еще будучи мальчиком, созерцать их без благоговейной любови.
   41. Неустанно готовясь к войне, царь стремился привлечь к себе и владычествовавших на море пиратов, и восставшего против Суллы в Испании непобедимого Квинта Сертория, и царей Кавказа и Парфии. Договоры с царем Митрадатом заключили парфянский властитель Аршак, аланский Ороз и иберский Арток. Только с сыном своим Митрадатом Филопатором, колхидским царем, обошелся он с беспощадной жестокостью, даже если тот в самом деле был перед ним виноват, что теперь доказать невозможно.
  
  
  
  
   "Царь иберов Арток - царю Митрадату Евпатору.
   С пожеланием силы, счастья и здравия.
   Благодарен тебе за дары, шлю ответные. Рад и горд, что ты удостоил меня своей дружбы, ибо слава твоя превосходит мою как сияние солнца - свет скудельной лампады. Уповаю, что столь могучий и милостивый государь не откажет в просьбе соседу, чьи владения невелики и отнюдь не богаты. Государь, тебе может быть ведомо, что на самой границе Колхиды с Иберией близ стремнины Фасиса есть крепостца - Сарапаны. Ее не минует никто из идущих и едущих к нам. Колхи, зная о том, приучились взимать с проходящих непомерную дань, а порой и разбойничать, причиняя немалый ущерб и творя беспрестанные свары. Потому я прошу тебя, о великий друг мой и старший мой брат, уступить мне за мзду эту крепость - уж лучше я буду платить тебе дань, чем терять всякий раз караваны с товарами и выслушивать от ограбленных жалобы.
   Да пребудет с тобой благодать и удача.
   Прощай".
  
  
  
   "Митрадат Филопатор, царь Колхиды - отцу своему Митрадату Евпатору.
   Да хранят тебя боги, отец. Ты в великое недоумение вверг меня своим предписанием сдать Сарапаны Артоку и сдвинуть границу на запад. Если это случится, иберы начнут нападать на селения подле Фасиса и скрываться туда, где мы их не сможем преследовать, потому что дорога - одна, и она легко охраняется. И дорога, и крепость всегда, ископок веков, были нашими. Ты, возможно, поверил Артоку, потому что давно не бывал здесь и запамятовал, что такое для нас Сарапаны. Забери свое слово назад, умоляю тебя. Крепость я не оставлю.
   Прощай".
  
  
  
   "Царь Митрадат Евпатор Дионис - Митрадату Филопатору, сыну.
   Мою память пииты равняют с алмазом: столь прочна и ясна. Своих слов я просто так не роняю и не забираю назад. Если ты признаешь мою власть, ты обязан повиноваться. Вражда на границах державы не полезна ни мне, ни тебе. И иберы, и колхи нуждаются в нас. Как и мы в них, отчасти. Отдай Сарапаны Артоку. Прощай".
  
  
  
   "Царь иберов Арток с превеликим почтением и незыблемой дружбой - царю Митрадату Евпатору.
   Я затем обратился, владыка, к тебе, а не к сыну твоему Митрадату, что всегда полагал: как и в царстве, так и в семействе всегда решает, кто старше. Мы, иберы, с начала нашей земли чтим отцов, а они нами повелевают. Да и как возможно иначе? Если сын твой не доверяет моим обещаниям, я готов ради прочности дружбы меж нами выдать дочь мою за него. А о власти над крепостью договориться по-родственному, как подобает тестю и зятю.
   Да пошлют тебе благоденствие боги".
  
  
  
   "Митрадат Филопатор, царь Колхиды - царю Митрадату Евпатору.
   Не могу постигнуть, отец, для чего ты меня унижаешь? Или я дитя малолетнее, за которых решают родители, обручая их в колыбели с детьми иноземных царей? Не желаю я становиться Артоковым зятем, ибо он тогда возымеет власть надо мною, как старший. Колхи будут меня презирать, и по праву.
   Прощай".
  
  
  
   "Митрадат - Митрадату.
   Родитель - рожденному.
   Нам пора повидаться и побеседовать с глазу на глаз. В письмах, вижу я, мало толку. Жду тебя в Синопе.
   Прощай".
  
  
  
  
  
  
  
  
   Дорилай был встревожен внезапным приказом явиться в столицу. С той поры, как ему даровали верховносвященство в Комане, он имел благовидный предлог для отсутствия. И старался держаться подальше от того двора Митрадата, каковым он стал с неких пор. Заправлял при дворе - Метродор, сей лоснящийся от довольства мыслитель, сладкоустый льстец, умевший подыскивать имена, ласкавшие слух, всем делам и делишкам Евпатора, а его самого - позабавить уместной шуткой или хитростным поучением. Овельможевшему философу, точно вздорное эхо, вторил царский шут Сосипатр, речи ритора перевиравший и ронявший крупинки перца и соли - в потоки патоки и разливанный елей. Царь охотно глотал это пряное кушанье, не гнушаясь пахучих приправ. С его-то луженой утробой, не болевшей даже от яда, это было, пожалуй, не вредно. Но... Дорилая - с души воротило. Метродора он - видеть не мог. Почему?.... Неужели из зависти ко влиянию пришлого говоруна на царя, с которым ты не просто вырос рядом - а сросся? Но кому же, как не тебе, знать доподлинно, что повлиять на царя - невозможно. Если он себе что-то втемяшил - его не свернешь. Ревность?... Это - вернее. Хоть и не было больше к Евпатору прежней нежности, прежней любови, всяку мерзость в священном огне очищающей, Дорилай дорожил царской близость, дорожил особостью своего положения среди прочих его приближенных, дорожил неоспорным названием брата, друга, няньки, советчика, охранителя, спутника в странствиях и наперсника тайн Митрадата. Но когда одесную царя взгромоздился самозванный "отец"... Впрочем, нет, почему - самозванный? Ведь Евпатор сей титул - сам выдумал и подарил Метродору. Ибо тот, не моргнув, не закашлявшись, даже не покраснев, прямо гаркнул Евпатору: "Бог!"... Искусно солгал или вправду уверовал? Всякий ритор - умелый актер, Метродор же вдвойне. Как он мог бы иначе прожить столько лет при владычестве римлян, неустанно над ними глумясь, но притом сохраняя и жизнь, и богатство? Ведь не все же правители Азии были как щепетильный Рутилий. Все другие тиранствовали хуже, чем иные цари. Метродор, "Ненавистник римлян", уживался, однако, и с ними. Разве мог сей софист изворотливый возлюбить Митрадата - не ради корысти?... Но попробуй пикни об этом Евпатору, тот в ответ: "Козломозглый! Завидуешь? Будь ты равен ему в красноречии и многознании, я бы сделал верховным судьею - тебя!"... Дорилай не знаток диалектики, не способен целыми свитками выдавать на память законы, драмы, поэмы, шутки, истории - но не так же он, в самом деле-то, "козломозгл"! И пора отлепить от почтенного мужа эту глупую кличку, уместную разве что в детской дразнилке или в дружеском пьяном пиру... Но посмей заикнуться царю - тот лишь пуще на смех подымет. О Евпатор, Евпатор... Как тошно.
   Дорилай и завел привычку - месяцами отсиживаться в благочинной спокойной Комане, становившейся пестрой и шумной лишь в дни великих храмовых праздников, когда тысячи разноязыких молельцев оглашали ревом радений весь город и святилище грозной Ма Эннио. Где его, "козломозглого", торжественно и подобострастно величали не иначе как "Господином Верховным Жрецом" и "Священным Величеством". Где он, в сущности, не нуждался ни в ком, ибо был - самостиен.
   Но и тут его все же настигли спешной вестью: царь - вызывает. Для чего?... "Государственной важности дело", - проронил скудословный посланник.
   "У царя все дела гоударственные", - пошутил Дорилай. - "Даже те, что на людях - не делают",
   Но посланник был строг и печален.
  
  
  
   Это я говорю, Митрадат.
   Царь над дважды двунадесятью племенами.
   Я решил доверить тайному свитку правдивую повесть о делах, совершенных мною, когда первородный мой сын, Митрадат Филопатор, плоть от плоти моей, пренебрег послушанием - мне. Да узнают потомки всю истину.
   Было так. Митрадат, старший сын от преступной царицы моей и сестры Лаодики, был зачат в ее чреве, в ту пору невинном и сладостном, в самый год моего воцарения после изгнания. А исторгся на свет, когда я, юный царь и неопытный воин, опьяневший от первых, нежданных побед, вторгся с войском в Колхиду и был объявлен законным царем покоренными мною вождями.
   Рождение первенца я отпраздновал там же, в Колхиде, в Диоскуриаде. Принимал поздравления моих новых друзей и приверженцев, знать не зная, что минут годы - и эти же люди отпадут от меня и поднимут оружие против посланных мною наместников в самый тяжкий и гибельный час моего борения с Римом. Когда мне сие будет - ударом в спину, ударом предательским.
   Отче Зевс: ударом - предательским.
   Разве я поступил жестоко с неверными? Разве злобой ответил - на зло? Разве дал я волю поистине правому гневу? Всякий скажет: не дал. А призвавши брыкливое и бодливое стадо, вопросил заботливо: "Дети, в чем я вас утеснил и обидел, что вы так со мной поступили?" И они мне ответили с сокрушением: "Отче, изнурили нас твои пастыри. Всякий сатрап, тобой присланный, твердо помнит: земля сия - не его, время службы - конечно. И дерет хуже гладного волка: золотое руно - для царя, а нагульный жирок - для себя самого, а мясцо - для семейства, а жилы - для родичей, а последние кости - для псов. Жить так, отче, было не можно!" Согласившись, я с сочувственным вздохом изрек: "Будь я здесь, вы бы бедствий таких не терпели". А они в ответ: "Господине, держава твоя велика, у тебя недостанет возможности всякий раз появляться на зов притесняемых. Дай нам лучше царя, и мы будем ему подчиняться". Я не мог сдержать изумления: "Для того ли я воевал, чтоб дарить мои земли кому ни попало?" Колхи мне возразили почтительно: "Отче, пусть царем у нас будет - твой сын".
   Зевс великий! Царем будет - сын!
   Словно рок подшептал мне тогда: "Митрадат". И уста просителей дружно сие подхватили: "О да! Мы желаем в цари - твоего первородного сына! Он рожден - видят боги - для нас!"
   Я тотчас снизошел до моления и поставил на царство - его, моего Митрадата. Совершенно не мысля притом оставлять его там навсегда. А надеясь его подготовить к управлению всею державой, ибо он, сын царя и царицы, был с младенческих лет наречен продолжателем рода и наследником дел.
   Отче Зевс: продолжателем дел!
   Он же...
   Нет, не могу писать.
   Прерываюсь.
  
  
  
  
  
   Боги неба и бездны.
   Говорит Митрадат Филопатор, сын царя Митрадата Евпатора, царь Колхиды.
   Услышьте меня, ибо больше - никто не услышит.
   Было - так. В пограничном споре моем с иберийским царем Артоком мой державный родитель взял Артокову сторону, опозорив меня перед подданными. Я посмел возроптать. Он велел мне явиться в Синопу, ибо нужно нам побеседовать с глазу на глаз.
   Я не мог не поехать, да и сам желал повидать его. Мне мерещилось, будто козни тайных врагов отвратили его от меня. И хоть в сердце, пока я плыл, трепетала тревога, я, завидев знакомый мыс с маяком и двойную прекрасную бухту Синопы, испытал мгновенное счастье: мне казалось, отец меня встретит на пристани, обоймет, поцелует, поведет во дворец, где из дальних покоев сбегутся постарелые незамужние тетушки, евнухи, слуги, подросшие братья - сыновья многочисленных женщин отца...
   Он - не встретил. Встретила стража. Кинжалоносцы. Все - новые люди, я не знал в лицо никого. Отстранив мою свиту, они повели меня. Молча. Как пленника. Оградив с двух сторон. И народ, что толпился в порту и на улицах, не кричал обычных приветствий.
   Перед входом во дворец евнух Вакхий - начальник внутренней стражи - скупо вымолвил "Здравствуй" - и велел сдать оружие. Я на то отвечал, негодуя, что царю указует - лишь царь, но не слуги его. Вакхий рек: "Царь в Синопе пока что один, и ему неугодно, чтобы кто бы то ни было представал ему вооруженным. Хочешь видеть отца - покорись".
   Мне пришлось снять с пояса акинак и кинжал. Меня пропустили, но из свиты, прибывшей со мной, никому не позволили следовать дальше. Я взошел по ступенькам один, узнавая стопами и взглядом - все выступы, все щербинки, все жилки во мраморе. Хладный камень торжественной лестницы мне казался роднее и ближе людей, провожавших меня до отца в строжайшем безмолвии.
   Перед залом, где он ожидал, мне опять заступили дорогу. И велели: "Изволь простереть свои руки и принять с покорностью то, что тебе государем назначено".
   Озадаченный, но стараясь не думать о худшем, я - простер. И - отдернул. Но было уж поздно: на запястьях моих засверкали браслеты с защелками и цепями тончайшей работы.
   Из чистого золота.
   Лишь тогда предо мной отворили дверь и сказали бесстрастно: "Входи. И склонись пред царем".
   Мне вдруг сделалось почему-то не страшно, а весело. Сразу вспомнились детские игры, когда всё понарошку: война и пленение, жизнь и смерть. Ибо цепи были излишеством, даже если бы я провинился всерьез. А тем паче - вот эти.
   Каприз! Ну конечно, каприз. И оковы - я помню. Когда мы возвращались из Азии, мой отец надел их на Каллия, потому что не знал, как с ним быть. И тогда-то на свет появились оковы из золота. Ну, и что? Каллий ныне спокойно царит у себя в Тавроскифии и по-прежнему любит царя - своего воспитателя и покровителя.
   Значит, можно надеяться, что отцовский гнев завершится сердечным прощением. Потому надлежит не испортить войну в "государя и пленника". И носить легковесное злато, звенящее от дыхания и биения жилок на пульсе - с пониманием невсамделишности сих оков...
   "Не бывает оков - невсамделишных".
   Так когда-то сказала Статира, узрев их на Каллии. Я над ней посмеялся, не верил. "А откуда ты знаешь, сестра?" - "Ниоткуда, брат. Просто - знаю".
   А теперь убедился - права!
   Но отцу предстал - улыбаясь.
  
  
  
  
  
   Продолжаю писание.
   Я узнал от надежных людей, что мой сын Митрадат вступил в потайные сношения с колхами, еще когда я был обложен врагами в Элладе и Азии.
   Он мечтал от меня отделиться - любою ценой.
   Пока длилась война, я не ведал горестной истины. Мне открыли глаза только после того, как мятежные колхи выпросили его у меня в государи и тотчас прекратили свой бунт. Значит, кто-то их надоумил - восстать и потребовать новой власти? Кто же, если не он?
   Я призвал его и предъявил обвинения. Он же дерзко ответствовал, что не считает достойным царя принимать во внимание ябеду. И что даже римляне, уж на что живоглоты и хищники, не считают виновным того, чья вина - судом не доказана. И что мне подобало встречать его с царскими почестями и отеческой лаской, а оковы накладывать - на любителей злобных наветов и клеветников. Что любые свидетельства платных моих соглядятаев - ложь, что потребны доподлинные доказательства - письма, грамоты и...
   Я швырнул ему пачку уличительных писем в лицо. И велел: "Подбери и подай!" Он - с издевкой: "Оковы - мешают". Я сказал: "Они будут сняты с тебя - токмо вместе с твоею виной". Он в ответ: "Я невинен - и вправе порвать их". Я вскричал: "Эти цепи - последнее, что связует - меня и тебя! Порывая - порвешь и со мной!"
   Он не стал их рвать. Но, исполненный гневной гордыни, безмолвствовал.
   Отче Зевс, внемли: и безмолвствовал!...
  
  
  
  
  
   Дорилай вспоминает. Разговор Евпатора с сыном шел сперва чуть ли не в шутливых тонах. Из-за вычурно-пышного староперсидского тронного платья царя и златых цепей на наследнике всем казалось, что это играется сцена в театре. И что скоро, закончив чеканной репликой увлекательное словопрение, два актера откланяются рукоплещущей публике, снимут маски, отвяжут котурны, стряхнут театральные робы - и, обнявшись, пойдут пировать, отмечая успех.
   Но с течением слов и мгновений делалось ясно: предстоит не агон - а агония. Точно в римском излюбленном зрелище, где на сцене бьются - всерьез, и кишки на песок выползают - всамделишные.
   Стало жутко. Хотелось вмешаться. Заорать - "прекратите!", взмолиться - "опомнитесь, вы же - сын и отец!"...
   Но Евпатор был разъярен хладнокровием сына. Он ведь думал сломить его сразу, потому и распорядился наложить шутейные цепи. Чтобы вринуть в нерассуждающий страх и заставить ползти к престолу отца на коленях.
   А добился обратного. Сын уперся - как камень. Как лед. Начал с дерзостей - кончил надменным молчанием.
   "Прочь!" - взревел Евпатор. - "В подвал!"...
   Метродору же: "Хочет суда по всем правилам? Будет суд!"
   И велел начать разбирательство.
  
  
  
  
   - Дорилай. Ты - куда?
   - Ты же всех отпустил.
   - Ты - не "все".
   - Рад слышать, Евпатор.
   - Садись. Давно не видались.
   - Полгода.
   - Как дела?
   - У меня? Превосходно. Внук растет, внучка маленькая...
   - Что - в святилище?
   - Всё своим чередом. Богомольцы, священноблудницы, обряды, радения, склоки жриц, приношения, воровство, чудеса, бесноватые...
   - Ладно. А как там... она?
   - Кто - "она"?
   - К-козломозглый!...
   - Гипсикратия? Так же. Служит.
   - Привратницей?
   - Да.
   - Подурнела?
   - Нет, не сказал бы. Такая же. Хотя кормится лишь подаянием.
   - И верховный жрец это терпит?
   - А что я могу? Ты же знаешь, какая упрямица. "Соблюдаю, - твердит, - покаянный обет".
   - Паломники... не пристают?
   - Что ты! Чтят. Столбенеют от изумления, услыхав, что она дочь царя и сестра трех царей. А ворота она охраняет - с секирой в руках. Не побалуешься.
   - Дорилай. Ты бы... как-нибудь, осторожно... когда возвратишься... при случае... известил бы ее... что ребенок...
   - Скончался?
   - Да.
   Злополучный младенец Фоант, которого Митрадат, узнав о беременности Гипсикратии, приказал отобрать у нее тотчас после родов и доставить сюда, во дворец, ибо царскому сыну не пристало жить в конуре чуть побольше собачьей и расти под проклятия матери, ненавидящей люто - отца...
   - Я, Евпатор, не знал. И сочувствую. Жаль...
   - Оставь. Ничем не поможешь. Такая судьба. Я уж стольких детей схоронил, из младенческой люльки Танатом похищенных... Боги дали, боги забрали. Быть может, и к лучшему. Уж этот-то сын - никогда на меня не поднимет руки, что бы рок ни накаркал...
   - О чем ты, мой друг?
   - Ай, не спрашивай! Или я сейчас за себя не ручаюсь.
   "Сейчас?... А когда ты, Евпатор, ручался?" - тяжело усмехается сам себе Дорилай. И, неловко обняв Митрадата, уходит.
  
  
  
  
   Поздний вечер. Дворцовый подвал. Огонь в ночнике. Нетронутый ужин. Тюфяк, на котором лежит, притворяясь уснувшим, молодой мужчина, плоть которого - в царственном пурпуре, а запястья - в оковах из чистого золота.
   - Митрадат.
   - Что, отец?
   - Почему ты утром молчал - на мои обвинения?
   - Я считал, что сей вздор не достоин быть опровергнутым.
   - Измена - не вздор.
   - Приведи доказательства.
   - Я же помню, как те самые колхи, что бунтовали против меня, вдруг притихли, когда я согласился дать тебя им в правители. Как они на пиру воздымали фиалы - за тебя и за благо Колхиды. Говорили - я не забыл еще их языка и вполне понимаю рекомое - "наконец-то у нас будет истинный царь"...
   - Но, отец, что же в этом дурного?
   - А то, что ты без утайки был предпочтен ими - мне. Почему - если это не сговор? Ты четыре года меня замещал на престоле, у тебя было время устроить...
   - Я против тебя - ничего не устраивал.
   - Отчего же такое пристрастие? На отца - восстают, сына - преданно слушаются?
   - Ты внушаешь им - страх. Я - приязнь. И надежду.
   - Надежду? На что?
   - На покой. Процветание края. Справедливость...
   - Покой?!... Вот оно - доказательство вашей вины! Вам угодно быть в стороне, упиваясь своим "процветанием", когда я собираю все силы...
   - Для новой войны?
   - Рим ведь не утвердил договора о мире. Это значит...
   - Отец. Ты бы лучше не ссорился с Римом.
   - Как?! Ты смеешь - мне, когда я...
   - Когда ты еще можешь сохранить нерушимой державу.
   - Сохранить? Для кого? Для - тебя?
   - Для потомков. Их много.
   - Ловчишь! Бог с тобой. Бросим спор. Разреши-ка мне лучше загадку.
   - Принимаешь меня - за Эдипа?...
   ...Отче Зевс - за Эдипа! Который, прежде чем разгадать сокровенную тайну чудовища, умертвил на разбойной дороге - отца своего! И бежал, не предав погребению, бросив птицам и зверю на корм!... О, недаром царица-сестра уязвила меня прямо в корень души нелюдским по злобе проклятием: "Да погубит тебя твое семя!"... А богиня Лето подтвердила в пророческом сне: "Предреченное - сбудется!"...
   В замирании сердца я начал:
   - В том скалистом ущелье, где пролегает кратчайший путь из Колхиды и Иберию...
   Он прервал:
   - А, так это иберы - оболгали меня!
   - В том ущелье, - продолжил я, - когда по весне разливаются воды бурного Фасиса, остается узкая тропка. Над гремящей каменьями пропастью. Там нельзя разминуться - двоим. И скажи мне: коли встретятся на пути этом двое - отец и сын - кто из них, уступая дорогу, должен ринуться вниз?...
   ...Загадку сию, от царя Артока полученную, я уже задавал кой-кому из моих приближенных. И в ответах был разнобой. Мои женщины чаще всего говорили: "Уступит, кто любит сильнее". Дорилай ответствовал: "Оба". Метродор изрек: "Ни один!" - и, посмеиваясь, пояснил: "Пусть из путников тот, кто покрепче, ляжет наземь, а встречный пройдет - по хребту его. И разойдутся целехонькими!"...
   Сам Арток полагал, что собою должен пожертвовать - сын.
   Что услышу - сейчас?
   - Полагаю... уступит - родитель.
   - Почему?
   - Потому что... Будь я сам престарелым отцом и имей я любимого сына - я бы бросился вниз. Ради - будущей жизни. Ибо всякая тварь, даже зверь, живет - для потомства.
   - Всё ясно. А теперь послушай меня. Я - не брошусь. Ибо - не зверь. И - не всякий. Я живу - для себя. Что мое - то мое навсегда. Царства. Земли. Жизнь моих подданных. И - детей. Ты понял?
   - Я понял.
  
  
  
  
   Дорилай сказал своим людям, что останется спать во дворце. Но не спал, а бродил, размышляя и ужасаясь прозрениям.
   Слишком многим желанно сейчас погубить Митрадатова первенца. Он - единственный неоспорный наследник. Сын царицы-сестры. У Монимы, носящей теперь диадему царицы, нет пока сыновей - только дочери. И она, быть может, единственная, кому эти козни невыгодны. Но зато у других Митрадатовых жен и наложниц подрастают искатели трона. Артаферн уже взрослый, хотя небольшого ума; Махар - видный юноша, следом - прыткий отрок Фарнак, есть еще шестилетний сын Стратоники - Ксифар, а за ним - череда малышей: Береникины Дарий и Кир... Артаксеркс, Ксеркс, Оксафр... Не упомнишь. И за каждым - мать, родня, соплеменники и приверженцы, горящие жаждой наследовать - хоть кусочек огромной державы, простершейся от Пафлагонии до Колхиды, от Тавриды до Каппадокии. Всем им хочется, чтобы место наследника - освободилось.
   Но Митрадат, Митрадатов сын - не просто старший. Он - лучший. Он себя показал как отважный воитель в минувшей войне. А в Колхиде снискал за короткое время такую любовь, что отец ее принял за сговор с туземцами. Но не мог же столь доблестный сын в самом деле восстать на отца! На родного, о боги, отца...
   Сын с отцом. Митрадат с Митрадатом. Два подобия. Два явления той же плоти и крови. Единого духа. О, тут дело совсем не в умело состряпанной кляузе. И не в стычке колхов с иберами. Тут - иное. Глубинное. Страшное. Царь не может терпеть непокорность. Сын не хочет сносить - унижение. Власть - закон одного. Честь - другого. А нрав у обоих - горяч. Дело кончится плохо, если кто-то из них не попросит прощения. Но никто не попросит. Гордыня.
   Да неужто над пропастью - схватятся?! Насмерть?! И на это - стоять и смотреть?! Не пытаясь - сделать хоть что-то?!... А ведь многим мечтается подтолкнуть одного, чтоб другой, свирепея, набросился - и...
   - Ты что тут торчишь, Дорилай?
   - Жду тебя, Евпатор.
   - Зачем?
   - Ты мне задал загадку Артока, когда я был... в душевном смятении. И сболтнул ответ наобум. А сейчас, подумавши, понял: есть другое решение. Мирное.
   - Да? Какое? Забавно услышать.
   - Евпатор. Для чего им - тем двоим, что столкнулись на тропке - непременно идти напролом? Отчего бы - не вместе?
   - С обрыва?...
  
  
  
  
   Вряд ли кто-нибудь спал в эту ночь во дворце. По углам шелестели леденящие душу шепоты: "Царь во гневе разбил у себя расписной фигурный светильник"... "Царь велел допросить под пыткой доносчиков"... "Царь замкнулся внизу, в потайном помещении, где он держит зелья и яды"... "Царь призвал к себе магов и ведунов"... "Царь отправился к сыну, в подвал"...
   Боги сильные, снизойдите в своем милосердии, осените его! Нет, обоих... Ну, что?! "Ничего. О горе нам всем, ничего: царь вернулся взъяреннее прежнего"... "Может, выспится - утром же солнце сподвигнет его"...
   Дорилай понимал: не сподвигнет. Ибо всё решено. И никто не в силах вмешаться. Всемогущая нелюдь - Судьба - закогтила два сердца. И влечет их - к границам возможного в сей юдоли судеб и стихий. С каждой вестью из уст раторопных рабов всё сильнее и явственней видится: Мрак и Смерть осадили царский дворец и пошли на решающий приступ. И вот - то одни сдаются ворота, то другие, то третьи, и незримое воинство занимает без боя переходы, лестницы, залы, и загробный холод ползет по душным от бессонных светильников комнатам...
   С Митрадатом-отцом сейчас бесполезно беседовать. Им владеет давний демон проклятия умиравшей от яда царицы: "Да погубит тебя твой же сын"... И попробуй его убеди - мальчик, мол, оклеветан завистниками - коли сам этот "мальчик" дерзит, огрызается и, что хуже всего, как безумный твердит: "Я такой же царь, как и ты!"...
   Он и вправду был нескрываемо рад, когда его послали в Колхиду. Дорилаю была очевидной причина его ликования: Митрадатион превратился в мужчину и возжаждал самостоятельности, но под кровом отца, а тем паче такого всевластного, как Евпатор, он ощущал себя чуть ли не в рабстве. Когда отец пребывал на войне, сын, оставленный здесь как наместник, впервые почувствовал острый вкус самоправства. Он приказывал - и ему подчинялись. Возможно, ему и почудилось, что сие - навсегда. А когда Митрадат возвратился в Понтийское царство - тосковал, изнывал и не знал, куда себя деть, чтобы вырваться из-под власти отца.
   Да. Колхида была - как подарок.
   И от радости он натворил опрометчивых глупостей, словно дорвавшееся до желанной игрушки дитя.
   Ну зачем, вопреки запрету отца, от чеканил в Колхиде монету?! А теперь эти денежки служат уликой: дескать, он замышлял отпадение... И зачем позволял измученным безначалием колхам - воздавать себе почести большие, чем отцу своему? А теперь его недруги утверждают: то был сговор, он сам их подбил на восстание, чтобы после - забрать себе царство...
   Охлаждение между взрослым сыном и стареющим, ко всему подозрительным, страшно ревнивым отцом - совершенно понятно, однако была и взаимопривязанность. Вспоминают же нынче другие слова и дела, истолковывая их как свидетельства назревавшей годами измены. Царский первенец, безрассудно рискуя собой, защищал от отцовского гнева своего приятеля Каллия. Но зато драл за гадкие шалости братца Фарнака, хоть Евпатор ему запретил прикасаться к любимому баловню. А история накануне отъезда в Колхиду - с Гипсикратией? Да неужто сын не видел, что отец пламенеет к ней совершенно неистовой страстью? Как он мог про это не знать, если знал - весь двор и весь город? Для чего же пошел против всех, попросив ее в жены - у Каллия? Тот с примерным благоразумием отослал его к Митрадату. О, какая буря была! Прямо при Дорилае. "Как?! Ты?! Смел?! За моею спиной?!"... Митрадат обвинял его в непочтении лично к себе, в самовольстве и чуть ли не в попустительстве отложившимся таврам... Успокоился только тогда, когда сын заверил его, что со жрицей Афины Таврической тайных встреч не имел, ничего ей не предлагал и вообще с ней не разговаривал, но... "Отец, мои годы требуют брака. Мне приелись забавы с рабынями. А из всех окружающих девушек только эту считаю - достойной себя. Она древнего царского рода, прекрасна собою, умна, образованна, благочестива, сверх похвал целомудренна, а вдобавок - сестра моего наилучшего друга. Чем она неугодна тебе?"... Разве мог Евпатор открыто сказать, что - угодна, о да, и весьма, но - иначе... И ему было невыносимо подумать, что гордая дева способна ему отказать, а сыну - ответить согласием...
   Тут вернулся Неоптолем с кучей разных кавказских вождей. Объяснившись и помирившись с царем, они пили три дня и три ночи, они пели в дворцовых покоях точно в горном ущелье, полной грудью гортанные звуки лия - и просили себе в государи царского первенца. И Евпатор был рад, что не нужно накануне решающей схватки с Муреной подавлять в Колхиде восстание. Ему было на руку - с честью выпроводить из Синопы чересчур возмужавшего сына.
   Не спасешься от Рока - нигде. Сын остался собой и в Колхиде, и в заточении. Хоть бы он притворился раскаявшимся! Хоть бы он заплакал по-детски - на отцовском плече! Хоть бы взял в образец своего любезного Каллия! Ведь того - только кротость спасла, только жертвенное смирение: "Поступай, как желаешь, государь и отец, от тебя я приму что угодно, хоть казнь"... И Евпатор вернул ему всё: и свободу, и милость, и царство...
   Царь Колхиды такого не скажет. От допроса к допросу он делается всё непокорнее и дерзновеннее. Тут воздвигся - норов на норов. Рать на рать. Скала на скалу.
   Не поможешь. Лучше не пробовать. Царь не просто свиреп с непослушными. Он свиреп - изощренно. И любит порой представать как радетель строгой законности. Вот и нынче он собирает суд, чтоб на смерть обрекали - иные. Не он. Но ведь ясно, какой исход ему надобен. Кто рискнет воспротивиться? Кто возьмется оправдывать - бунт, измену и сговор с врагами? Никто. Суд - осудит. А царь - подчинится, запечатывая приговор и вздыхая: "Закон есть закон"...
  
  
  
   Дорилая - пот прошибает. Он взвивается с мятой постели, подстегнутый молнией мысли.
   Кто верховный судья?
   Метродор. Этот самодовольный говорун и писака, сумевший так подольститься к царю, что Евпатор его называет "отцом" и сажает на ближнее место. Тот и смотрит с надменной усмешкой на Дорилая, который не может заставить себя величать Евпатора "богом", не заумничает, режет правду в глаза, огрызается, шутит не к месту... Отчего же ему не считать Дорилая - недалеким служакой, легкомысленным неучем, что лишь царскою прихотью стал блюстителем войск, а теперь и верховносвященником - впрочем, в храме, где подвизаются сотни блудниц... С Дорилаем можно болтать или весело бражничать, но советоваться о серьезных делах - ни к чему...
   Погоди, Метродор. Ты попался! Потому что не знаешь царя своего так, как я. Ты ведь с ним не сосал ту же самую грудь. Не играл в те же игры и в те же игрушки. Не скитался по тем же лесам. Не спал под одним одеялом. Не читал тех же книг. Не делил - наконец! - тех же самых гетер. Не участвовал в тех же безумствах, о которых теперь вспоминаешь с трудом, точно трезвый - о вакханалиях. Вакханалиях диких, кровавых.
   Ты не знаешь его, Метродор! Знаю - я.
   Митрадат ничего не прощает. Никому, никогда. Даже матери. Брату. Сестре. Сыновьям.
   Это так. Но, когда бы ты был проницательней, ты приметил бы некую странность. Тем, кто вершил или благословлял эти казни, приходилось после несладко. Если кто из них оставался в живых, то лишался царской приязни. И при первом же случае сам становился жертвой гнева Евпатора.
   Ты лишишься всего, Метродор. Не сейчас, так потом. Ибо ты - повторяю - не знаешь царя. Он лишь гладко глаголет по-эллински и приносит щедрые жертвы олимпийским богам. Но душою - не эллин, а перс. Для него наши храмы и наши обычаи - театр, где он рад поблистать. Поклоняется он - лишь богам своих предков. Трижды светлому Ахурамазде и исчадию тьмы - Ахриману. Он верует в их борьбу без пощады и роздыха, для которой весь мир и все небо - ристалище, а сердца человеков - заложники. Кто вершит благие дела, тот по смерти возносится в царство вечного чистого света к трону Ахурамазды. Кто злотворен - тот раб Ахримана. И, скончавшись, низвергается в черный мрак, пожираемый всеми муками вечного ада...
   Он, Евпатор, воображает, наверное, как предстанет когда-нибудь своему лучезарному богу, и на всякое вопрошание - "Кто - казнил? Кто - судил? Кто - пытал? Кто - убийствовал?" - скажет искренно: "Отче - не я!"... И укажет перстом - на тебя, на меня, на другого, на третьего...
   На меня? Ну уж, нет. Риск огромен. И все-таки: ты не знаешь царя, Метродор. И поэтому стоит попробовать - погуляться по нитке над пропастью.
   А спасти - все равно не спасешь.
  
  
  
  
   "Привести подсудимого".
   Привели. Судьи ахнули: цепи - разорваны. И висят золотыми тонкими струйками, ниспадая с могучих запястий.
   Лик наследника резок и бледен. Он помят и небрит. Но во взоре - не страх и не жажда жалости: ожесточение.
   Это хуже всяких улик. Так каких еще - доказательств?!
   Отрицает он - всё. Но упорно стоит на своем: "Чту отца, но не так, как раб господина, а как царь - царя. Мы равны. Он нанес мне обиду, унизив меня - и обязан теперь извиниться".
   Боги сильные! Вразумите его!
   Безнадежно.
  
  
  
  
   - Именем государя нашего и отца Митрадата Евпатора: призываю подать голоса, - говорит тучный старец в багровых шелках, Метродор, председатель суда. - Первый круг изъявления мнений. Вопрошаю почтеннейших судей и членов совета: виновен ли Митрадат, сын царя Митрадата, в кознях против отца и в измене ему?
   Начинать - Дорилаю. Он - второй человек в государстве. И ближайший - к царю.
   - Дорилай, сын Филетера, верховносвященник Команы! Что скажешь?...
   - Я... покамест подумаю.
   - Что же так? Разве дело не ясное?
   Дорилай пожимает плечами. Метродор продолжает опрос. Точно капли на камень, падают сгустки слов: "Виновен"... "Бесспорно"... "Да"... "Несомненно виновен"...
   - Что скажет теперь Дорилай?
   - Я считаю: в измене и злоумышлении - нет. Невиновен. В самовольстве и дерзости - да.
   Легкий гул.
   - А вот я считаю, одно неразлучно с другим. Потому - всецело виновен, - несмутимо речет Метродор. - Да внесется сие в протокол. Царь желает что-нибудь молвить?...
   Митрадат на троне - как идол. Кровожаждущий, но безъязыкий. А тиара на нем - словно пламя, заточенное в искристый лед. Звездный холод каменьев по жгучему злату. Видно, столь тяжела, что под весом ее даже трудно кивнуть головой. А вот руки - впились в подлокотники. Так, что ногти - белее костяшек.
   Круг второй. Изъявление мнений о каре преступнику. За измену и заговор...
   "Смерть"... "Смерть"... "Смерть"... "Заточение до скончания дней"... "Заточение"... "Смерть"...
   - Дорилай, жрец Команы!
   - Я... воздерживаюсь от суждения.
   - Не открыв нам причин?
   - Я бы...
   Царь не даст досказать. Спрыгнет с трона, будто ошпаренный. И обрушится на Дорилая, и взревет как раненый зверь, сотрясая его за грудки, разрывая пурпур и злато:
   - Тварь тррусливая!! Прроходимец!! Тррепло!! Ч-чистым хочешь прослыть?! Незаг-гаженным?! Да?!...
   И - ударом десницы низвергает на мраморный пол, расшибая губу Дорилаю своей пястью в тяжелых перстнях...
   От резких движений с головы Митрадата слетает тиара. И падает - прямо к ногам ошарашенного Дорилая. Отерев струйку крови с лица, он ответствует тихо:
   - Да, Евпатор. Хочу. И скорее - свою кровь пролью. Чем твою. Священную. Царскую.
   Поднимает с полу тиару. И, став на колени, подает ее Митрадату на дрожащих руках. Сам дивясь: до чего неподъемная...
   - Убиррайся! - хрипло велит ему царь.
   Повторять не придется, Евпатор.
   Да спасут тебя твои боги.
   Прощай.
  
  
  
  
   Горы с лесом. Отроги каппадокийского Тавра. Грабы, клены, дубы, каштаны, груши, дикие яблони... Любопытства ради спроси у детишек в лесу, собирающих хворост - кто над вами властитель? И услышишь - не "царь Митрадат", а - "господин Дорилай". Меж горами - шумливые речки, в долинах - заливные луга, на лугах - стада с пастухами. Люд, рыхлящий тучную землю под сада и поля, тоже скажет: "Мы подданные господина верховножреца Дорилая". Чем ближе к Комане, тем больше встречных путников и землепашцев узнают тебя, благоговейно склоняются, улыбаются, норовят что-нибудь подарить и желают вослед - долгих лет удачи и счастья...
   Как признаться им всем, что ты, самовластный в этих пределах, для царя - только кукла на ниточке? Как признаться, что ты - его раб? И всецело зависишь от царской милости или немилости. Даже больше, чем все они, вместе взятые...
   Ты готов напоследок осыпать их благодеяниями. Должникам простить их долги. Расковать - незлостных преступников. Злостным же - заменить заточением смертную казнь. Дать при храме приют старикам и калекам. Содержать на казенные деньги малолетних сирот...
   Чтобы имя твое повторяли в веках без проклятий, но с благодарностью. Чтобы матери не пугали тобой непослушных детей, а внушали своим сыновьям быть похожими на тебя. Чтобы время твое вспоминалось в веках как пора наивысшего счастья.
   Счастье - это ведь просто мир, довольство и лад с окружающими.
   Митрадат, похоже, за всю свою жизнь - не был счастлив. И даже не знает, какое блаженство - ничего не желать, кроме этой всеобщей приязни. Он не может существовать, не враждуя и не воюя, не вскрывая чьих-нибудь заговоров, не казня, не устраивая диких оргий и жутких расправ... Но - зачем?... Так ли радостна полная власть над огромной державой, если ради ее сохранения государь истребляет детей, угрожает соседям, тиранствует с подданными и питает живыми телами жадное пламя вселенской вражды?... То ли дело - страна, где любой пастушок тебя знает, где не нужно ни флота, ни армии, чтоб тебе подчинялись, и где народ улыбается, видя правителя, а не прячется в страхе, не падает ниц и не молит судьбу: пронеси...
   Боги. Это же самое - да, конечно! - или нечто подобное должен был испытать на себе и восчувствовать всем существом - бывший царь Колхиды, который...
   Казнен. Осужден - выпить яд.
   Потому что порвал золотые оковы.
   И восстал на отца.
   Но ведь ты, Дорилай - не восстанешь?...
  
  
  
  
   Храм великой богини Ма Эннио и дворец верховносвященника - на вершине скалистой горы, окруженной бурливыми водами Ириса. На дороге, ведущей в святилище, как всегда, потоки паломников. Арменийцы, каппадокийцы, колхи, эллины, галаты, халибы, левкосирийцы... Кого только нет! В гинекее дворца - латинянка. У огромных, окованных медью, ворот - дочь скифянки и тавра, мрачноокая Гипсикратия. Горделивая даже в лохмотьях. Самовластная даже в смирении. Величавая даже в собачьей службе привратницей.
   Дочь Фоанта здесь чтут, но не любят. Не только за нрав. За - особость, за - непохожесть. Митрадат, отпуская ее от себя, приказал запаять ей на шее - ожерелье из золота, а на деснице - такой же браслет. Там и там - чеканные символы: солнце, месяц, крылатый конь. Знаки царственных Ахеменидов. И заветные буквы - начало трех слов: "Митрадат Евпатор Дионис". Чтоб горели и ночью, и днем, сквозь дерюгу и рвань покаянного нищенства. Дабы каждый видящий знал: эта женщина - не из здешних священноблудниц. Это - царская собственность. Не моги прикасаться! Иначе...
   Как глядит она на Дорилая. Не склоняя чела, не роняя ни слова из уст. Но зрачки - сверлят душу, пытая и требуя: "Ты - оттуда. Ты - был во дворце. Ты - спросил? Или ты - посмел не спросить? Что, что, что - с моим сыном Фоантом? Насильно зачатым - и насильно отторгнутым? Что?"...
   О всесильная Ма Эннио. Как, когда и какими словами промолвить, встретив взгляд этих скорбно горящих очей: "Ты его никогда не увидишь, несчастная: нет его на земле"...
   Жуть и дрожь. На мгновение Дорилаю мерещится, будто эта страдалица, услыхав, что мальчик скончался, обратится у всех на глазах - в разъяренную львицу, в тигрицу, пантеру, волчицу, чтобы - смять, загрызть, разорвать господина верховножреца. Отомщая за всё, в чем - не он виноват. Или хуже: дождаться, выносив месть в опаленном страданием чреве - и напасть в непредвиденный миг, и расправиться с теми, кто тебе - дороже дыхания...
   Нет. Потом. Чуть-чуть погодя. Смыть с себя этот ужас струями ласковой благовонной воды. Отдохнуть на ложе блаженной, бездумной и безмятежной любви. Облачиться в прохладные складки просторного жреческого одеяния. Надеть золотую диадему правителя. Выйти в зал. Сесть в высокое кресло из слоновой кости, с фигурками львов вместо ножек. И только тогда, через многих посредников, как велит ритуал придворного чина, приказать привести эту самую Гипсикратию. А когда покорно предстанет, изречь ей бесстрастным гласом оракула: примирись, младенец погиб, так судила Судьба, он и здесь бы, конечно, не выжил, так что царь в сей смерти невинен...
   Невинен?...
  
  
  
  
   Предовольно.
   Три дня и три ночи сидит душа - в изголовии. И прощается с телом, в котором жила. А в последнюю ночь - покидает усопшего. И, несомая утренним ветром, возносится к месту Суда и вступает на Мост Воздаяния.
   Ни одна людская душа не минует сего Моста, что висит над грохочущей пропастью. Если мертвый при жизни творил добро, то душа его, неотягченная грузом греха, будет встречена чистой юницей несказанной красы, и войдет, легко одолев милосердное испытание, в царство светлого Ахурамазды, где почиет в вечном блаженстве.
   Но когда ветхий Мост под тобой зашатается, и пучина взревет - знай: ты проклят. Ибо - злодействовал. И тебя повстречает чудовище, что похоже видом на деву, но нутром не дева, а - Дэв. И сие исчадие ада, подцепив тебя всеми когтями, увлечет тебя в черный провал и предаст Повелителю Тьмы - Ахриману...
   Отче Зевс.
   Помоги многогрешному чаду - Дионису.
   Ведь и ты не прощал - восстававших на отцовское право твое. Ибо лучше, чем кто-либо, помнишь, что такое - измена родителю.
   Отче отчий. Взываю к тебе, страшный бог.
   Пожиратель чад своих, Кронос.
   Заступись.
   Помоги Митрадату.
  
   42. Митрадат Филопатор, царивший в Колхиде, якобы изъявил непокорность отцу, был им призван в Синопу, заточен в золотые оковы, осужден и казнен. Суд чинился друзьями царя, и о сути предъявленных обвинений и доказательств царь дозволил узнать лишь немногим своим приближенным. Из людей, мне знакомых, там не было никого. Мой отец, находившийся в Афинеоне, был весьма потрясен совершившимся, но, не ведая истинно, что там произошло, и, любя их обоих - царя и наследника трона - не решался принять чью-то сторону.
   43. Царь, я думаю, сам терзался своей непреклонностью, ибо не удовольствовался приговором, но собственноручно доверил пергаменту повесть об их взаимном раздоре, завершившемся неизбежным концом. Я читал этот свиток урывками, будучи в Риме, но не мог получить в свои руки для снятия списка, потому лишь обрывочно помню, что царь, уповая на милость богов и грядущую справедливость потомков, оправдывал беспощадную кару наследника своей верностью древним законам - и царским, и божеским. Вспоминал он о предках своих, Ахеменидах и Селевкидах, бестрепетно умерщвлявших детей, покушавшихся на престолы отцов - равно как приводил в назидании и Тиграна, царя Арменийского, что успел к той поре казнить двух своих сыновей, и второго только за то, что тот поднял венец с головы отца, что упал с коня на охоте. Исчерпав же истории прежних и сущих царей, Митрадат рассуждал про учение персов о Мосте Воздаяния, что висит над гибельной пропастью, и пройти который дано лишь тому, за кого заступятся боги. Мне доселе мерещится, что душа самого Митрадата обретается вне конечного Света и Мрака, ибо так и ждет у Моста, не дерзая взойти на него для последнего испытания - или бродит в миру, собирая себе оправдателей или судий, способных судить его справедливым судом.
   44. Ныне вряд ли такое кому-то дано. Я, потомок царя, не отважусь его обвинять в том, о сути чего ничего не знаю доподлинно. Что до римлян, которым свойственно очернять без разбору все поступки врагов, то они уж тем паче не вправе гордиться своими законами. Неужели богам так уж радостно было взирать на то, что у римлян зовется "Торкватовым подвигом"? Для несведущих растолковываю: древний консул их Луций Манлий Торкват приказал казнить сына-воина - лишь за то, что он выиграл битву, не послушавшись полководца. А свирепость Горациев, не щадивших из ненависти к Куриациям своих собственных чад? А расправа Виргиния с дочерью, не виновной ни в чем, кроме прелести, возбуждавшей нечистые страсти? И потомки тех страшных героев дерзают кичиться теперь перед нами своей человеколюбивою кротостью?
  
  
  
   ..."Родос, роза, морем рожденная"...
   Просыпаешься затемно, лишь закричит молодой петушок у соседей - и бормочешь спросони стихи. Их слагаешь - как дышишь. Дивный остров, имя которого источает благоухание распускающихся лепестков, плеск вина, хруст упругих плодов, смех застолий и рокот речей под колоннами портиков... Вечно праздничный, ясноэфирный, блистающий посреди неизменно лазурного моря... Остров с городом, что способен поспорить с Афинами, а тем паче теперь, когда там, в Афинах, еще сочатся сукровицей раны, нанесенные грубым военным мечом... Впрочем, страшная участь Афин меркнет в сравнении с тем, что творилось потом - в самом Риме...
   От тяжелых воспоминаний Цицерону становится не по себе.
   Чуть поёжившись, он поспешно встает, так и не добудившись ленивого на раннее пробуждение брата.
   И спешит на главную площадь, где назначена встреча с приятелем.
  
  
  
   Гай Рутилий, соученик Цицеронов и сын Рутилия Руфа, приехал только вчера. Занял скромную комнатку в гостинице "Сон Ариадны" - и послал к Цицеронам раба, сообщить о себе и спросить, как бы им повидаться. Дома братьев раб не застал, они были в гостях, и лишь к ночи Рутилий получил от Марка записочку, предлагавшую встретится завтра с утра "у царя". То есть - у подножия Митридатовой статуи, украшающей агору. Удивительно, но изваяние этого изверга простояло тут всю войну и никто на него даже не покушался. Разве только птицы загадили...
   "У царя" очень даже удобно назначать знакомым свидания. Потеряться нельзя. И любой охотно покажет.
   Цицерон выходит на улочку, занятую ослом и повозкой зеленщика. Соседи, спешащие вниз по делам, больше шутят, чем возмущаются, и степенно идут за тележкой, как клиенты - за паланкином сенатора. Видя Марка, люди кивают: "А, привет, что так рано?" - "День добрый!" - "Здравствуй, Маркос!" - "Зашел бы, у нас скоро свадьба"...
   Здесь, на Родосе - даже толпа не враждебна к тебе, чужестранцу. А вот в Азии - редко встретишь улыбчивый взгляд. Это Марк испытал на себе, когда ехал сюда, останавливаясь в знаменитейших городах, разоренных войной и послевоенными тяготами. В каждом взоре - горькая ненависть, затаенная злоба, пронзающий душу упрек. Ты идешь - а вослед несутся ругательства: "Снова - эти! Чумы на них нет, окаянных"... Или вздох - тяжкий, хриплый, почти как рыдание - старой женщины в черном гиматии. Потерявшей родных, обреченной на муки вдовства - по вине, как ей кажется, Рима - а значит, тебя. Как ты ей объяснишь, что никак не причастен к злодействам легионеров и публиканов. Что ты вовсе не жирный делец, наживающий на чужой беде миллионы. И что в Риме сейчас, при диктаторе Сулле - ни суда, ни закона. Потому даже ты - оказался изгнанником.
   А поробуй где-нибудь в Азии обратиться с невинным вопросом - где находится то-то и то-то? - так тебе либо вовсе не звука в ответ не проронят, хотя ты говоришь на изысканном языке Платона и Ксенофонта - либо скорчат мину с издевкой: "Ч-чего?"... Мол, стыдился бы щеголять тут своею ученостью. Крайне редко спокойно покажут дорогу, или, не выпрашивая подачку, проводят. Между прочим, иной проводник тебя тоже будет морочить, два часа заставляя блуждать по полдневному азиатскому зною - и злорадно глядеть, как ты истекаешь струящимся потом.
   С ними, братьями Цицеронами, так и вышло, когда они вздумали, будучи в Смирне, разыскать Рутилиев дом. Полагали, что здесь-то любой им покажет, где живет знаменитый изгнанник. Верили, что произнеси они имя - "Публий Рутилий Руф" - и сердца всех встречных откроются. Да нисколько! Покуда нашли его, исходили по милости местных пройдох, полгорода. Натыкаясь повсюду на то, что не скроешь: оголтелую ненависть - к Риму и к римлянам.
   "К рабству, юноши. И - к насилию", - поправил их разысканный ими с таким трудом старый Публий Рутилий. И добавил, глядя как будто бы в сторону, а на самом деле - в минувшее: "Вы представить не можете, что тут делалось при Митридате. Азиаты - сходили с ума. И всерьез принимали его за посланца богов. Или - бога. Царь их взял не силой оружия. А простым и, на деле, пустым - обещанием дать им свободу. Он сумел убедить их, что при нем возвратится - золотая пора. Всякий жил, окрыленный надеждой, что, как только прогонят из Азии римлян - здесь настанет всеобщее счастье".
   "Ну и бред!" - поморщился Квинт Цицерон. - "Не скажи", - усмехнулся Рутилий. - "Царь и вольность, конечно, престранная пара. Но, поверьте мне, юноши: Митридат - великий политик. И отличный актер. Ухитрившийся так обставить свое пришествие в Азию, что живущие здесь миллионы уверовали: он - способен наследовать сразу Ксерксу, Крёзу и Александру, он и грозен, и милостив, и справедлив"...
   Марк не смел задать Рутилию неудобный вопрос. Квинт же, будучи младше и неосмотрительнее, взял и брякнул: "Ты - был с ним знаком?"...
   Старик чуть заметно напрягся, но ответил с полнейшим спокойствием: "Да. Он даже однажды зашел ко мне в гости. В этот дом. И пытался меня обольстить. Предлагал свою дружбу, а главное - пост, равнозначный проконсульскому. Добрый гений меня уберег. Я не принял тогда от царя - ничего. И единственное, от чего отвертеться не мог - это от переписки с ним. Но писал ему столь неохотно и коротко, что она очень скоро закончилась: стало не до того. И увиделись вновь мы лишь в самом конце войны, под Дарданом, на переговорах. Я был посланником от восставших против царя городов. Сулла, кстати, тоже хотел привлечь меня на свою сторону. Предлагал мне вернуть все права, и сенаторство, и усадьбу под Формиями - всё, всё, всё... Я смотрел на них и дивился: сколь же оба врага - сходны между собой! Царь, диктатор, тиран - всё одно... Всякий деспот, если умен, с дивной легкостью охмуряет толпу, обращаясь с рабами как со своими приятелями - но зато и в друзьях своих видит только рабов"...
   Они долго еще говорили с Рутилием.
   А теперь на Родосе встретятся - с его сыном.
   Так странно переплелись все пути.
  
  
  
  
  
  
   Гай Рутилий проснулся даже раньше, чем Цицерон. Но лежать на скрипучей гостиничной койке - очень маленькое удовольствие. Да и комнатка - тесная, темная...
   Он решил, что до завтрака есть еще время пройтись по рассветному городу.
   Только сделать это не удалось. Спустившись по лестнице, он увидел у входа в гостиницу несколько сундуков и тюков, явно принадлежащих богатому гостю. И услышав вдруг обращенный к себе изумленный и радостный возглас: "Боги! Родственник! Гай Рутилий! Не узнаешь?"...
   То ли явь, то ли сон: юный Цезарь.
   Но узнать его мудрено. Он роскошно одет и сверкает улыбкой из щеголеватой бородки. Не заговори он на чистой латыни, никто бы не счел его римлянином. Облик - весь азиатский, восточный...
   - Цезарь! Ты - на Родосе! И - надолго?
   - Не знаю еще, - отвечает тот в обычной своей манере, любезно-уклончиво. - У меня сейчас отпуск на службе. И я совершенно свободен. Решил заглянуть сюда и узнать, каково здесь живется. Познакомишь меня с кем-нибудь?
   - Я и сам новичок. Прибыл только вчера. И условился встретиться утром с моим бывшим соучеником.
   - Он из наших?
   - Ну да. Полагаю, ты его знаешь. Это Марк Цицерон.
   - Ого-го! - изумляется Цезарь. - Сколь же мал этот мир, если все дороги в нем - сходятся! Тут, я вижу, не Родос, а маленький Рим!
   - Лишь диктатора недостает, - добавляет с усмешкой Рутилий.
   Цезарь звонко смеется. Но при мысли о Риме серьезнеет, будто чем-то уколотый. И, чтоб скрыть тоску по родным, начинает язвить:
   - Я, Рутилий, однажды слыхал такую историю. Сулла, якобы, получил стихи одного сочинителя. И щедро его наградил, при условии, что тот не будет больше общаться ни с Музами, ни с Аполлоном. Тот поэт был, случайно, не наш Цицерон? Он, насколько я помню, из бедной семьи, а учение здесь стоит дорого...
   Гай Рутилий, допустим, тоже не Крёз. Но вступается не за себя, а за Марка с его стихотворством:
   - Цезарь! Кто бы, но только не ты - потешался над тягой к стихам. Или ты позабыл, как ты гордо у Котт декламировал своего "Эдипа-царя"? К удовольствию тетушки?...
   - Я теперь эти глупости бросил.
   - Зато принялся за другие. Похлеще того.
   - Ты, Рутилий, наслушался сплетен. И составил превратное обо мне представление.
   - Как и ты - о моем Цицероне. Как поэт он, возможно, уступит Пакувию с Эннием. Но - оратор, но - умница, но - человек!... Я могу сказать как свидетель: ни один из зрелых мужей, бывших в Риме всё это время, не осмелился даже шепотом пикнуть что-либо против - когда кровь потоками растекалась по улицам и никто не дерзал ни оплакивать, ни хоронить мертвецов. Только двое дерзнули перечить диктатору. Ты - и он!
   - Цицерон?... Неужели?... Я-то думал, прости меня, он - изряднейший трус и большой пустозвон!...
   Гай Рутилий не смог удержаться. Пусть даже ценой опоздания. Цезарь должен узнать о подробностях.
  
  
  
   Когда Сулла себя объявил диктатором и принялся вытравлять огнем и мечом "марианскую скверну", Рим язык проглотил от тяжелого ужаса. Это было - как в наваждении. Когда тебя заживо режут - а ты не в силах кричать. Лишь беззвучно глотаешь воздух, и в поту ледяном - просыпаешься...
   Тех, кого заносили в проскрипции, умирали, не сопротивляясь. Уводимые ночью по указке доносчика - не будили соседей истошными воплями. Ибо знали: ничто не поможет. Просто утром все видели: дом опечатан и объявлен к продаже с торгов. Осужденных никто не смел укрывать. Разве что - жена или мать. Доносили нещадно: брат на брата, сын на отца, тесть на зятя, племянник на дядю. И бывало такое: стояли двое на Форуме и разговаривали, а в двух шагах под кинжалом убийцы - падал общий знакомый. Но те даже тона беседы не переменяли. Их сие не касалось.
   А уж если убийство свершалось в ночи - то свидетелей вовсе не сыщешь.
   Так погиб, возвращаясь поздно вечером с пира, некто Секст Росций, богач америйский, любивший попить и поесть, но никогда не лезший в политику. Кто решил его устранить? Двое родичей утверждали, что - сын. Тоже Секст, которого, между прочим, той ночью даже не было в Риме. Ну и что? - возражали на то обвинители. Мало, что ли, наемных убийц?...
   Секста Росция-младшего несомненно бы осудили. А имение продали бы. И купил бы его Хрисогон, отпущенник Суллы и богатейший банкир, прибиравший теперь за бесценок имущество многих жертв диктатуры.
   Но на сей раз у жертвы сыскались защитники. Ими были Метеллы - патроны Росциев и родственники супруги Суллы, которую тот очень чтил. Без поддержки Метеллов Сулла был бы - ничто и никто. Ведь, когда он женился, он был в долгах, как жучок в паутине, кредиторы ходили за ним точно свита, следя, чтобы он никуда ненароком не скрылся... Тогда Метеллы ему - помогли! А теперь он вообразил себя полным хозяином Рима? Не выйдет!
   И Метеллы решили - дать битву. Дать понять перешедшему все границы приличий диктатору, что не можно править страной, опираясь лишь на воров и убийц. Что сенат даровал ему чрезвычайные полномочия не затем, чтобы он покрывал своим именем дурно пахнущие делишки. Что ему надлежит выбирать: Хрисогон - или честные люди из древних фамилий. И вообще: поскольку Сулла покончил с Марием, Цинной и прочими - уж пора бы вернуться к законности и вести себя в Риме не как в покоренной провинции.
   Хватит нам полунощных убийств и бессудного кровопролития!
   Да, но в суде непременно нужен защитник. Кто на это решится, если риск столь велик? Лучшие из судебных ораторов - Луций Красс, Марк Антоний, Марк Друз - либо умерли, либо убиты. Другие - Квинт Гортензий, Гай Котта и Гай Курион - никогда против Суллы не выступят.
   Разве только... из неизвестных и молодых?...
   Когда Марк Цицерон начал вдруг замечать к себе пристальное внимание столь важных и знатных людей, как Метеллы - Македонские, Балеарские и Нумидийские - он, конечно же, понял, что - избран.
   И отец, и прочие близкие понимали, что Марку пора заняться чем-нибудь важным и перестать быть лишь "талантливым мальчиком из Арпина". Но момент для начала карьеры был уж слишком опасный.
   Марк Туллий-отец поставил Метеллам условие: сын возьмется за дело Росция, если те сохранят ему жизнь.
   "О последствиях не беспокойтесь", - рек от имени клана Квинт Цецилий Метелл. Великий понтифик.
   И Марк - взялся за защиту.
  
  
  
   Вид был странный. И даже нелепый. Почти смешной. И никак не вязавшийся с делом о жизни и смерти. Обвиняемому грозила ужасная гибель: быть утопленным заживо в наглухо зашитом мешке вместе с самыми мерзкими тварями: обезьяной, псом, петухом и змеем. Так каралось издревле - отцеубийство.
   А на месте защитника вдруг воздвигся - длинный, тощий, тщедушный юнец. Под глазами - круги от бессонницы, шея - тонкая, позвонки на просвет, брови светлые, щеки впалые, тога болтается, словно под нею - не тело, а жердь...
   Раздался немыслимый в таких обстоятельствах - смех.
   А юнец, оглядев предо собою ряды, начал вдруг говорить могучим, суровым, богатым, отлично поставленным и никак не согласным с его нескладностью басом:
   - "Понимаю ваш ропот, сограждане. Вы дивитесь тому, что на этих скамьях восседает столько славных ораторов, а взошел сюда - я. Новичок. Не сравнимый с ними ни возрастом, ни заслугами, и дарованием. Что ж! Видать, таковы времена, что занять это место - никто не решается. Все явились на суд - но молчат. Неужели я всех храбрее? Сознаюсь: ничуть. Или - всех приверженней долгу? Вряд ли. Но что же тогда заставляет меня защищать Секста Росция - младшего? Я открою вам. Представьте: взойди сюда кто-нибудь из виднейших мужей, он бы вынужден был поневоле коснуться и дел в государстве. И тогда... был бы риск, что услышат - больше, чем сказано"...
   Люди оторопело молчали. Этот длинный нескладный оратор завладел столь прочным вниманием, что никто уже не хихикал, не кашлял, не шептался и не шуршал одеяниями.
   Стало ясно: процесс - лишь по видимости уголовный. А на деле - вполне политический. Первый в Риме при нынешней власти.
   ..."Ты, о претор Марк Фанний, - продолжал Цицерон, - видишь, сколько народу стеклось. Ибо нынешний суд - первый, что созван за минувшие годы. Хотя столько творилось на наших глазах самых страшных бесчинств! И сограждане ждут разбирательства всех злодейств, совершавшихся нагло и безнаказанно. Вряд ли стоит сейчас называть имена всех жертв - начиная с Курция, Меммия, Мария"...
   Форум - ахнул! Хилый смельчак посмел назвать - имя Мария! Тотчас - шум по рядам: "Он за это точно поплатится"... "Нет, он не про старика, а про Марка Мария Гратидиана"... - "Говорят, они дальние родичи: он - и Гратидиан"... - "Стало быть - Цицероны и Марий?"... - "Как же он до сих пор уцелел?" - "Верно, жить надоело"... - "Тихо, он продолжает!"...
   После этих Марковых слов, после ясного им изложения сути дела, умело поставленных вопросов обвинителям и свидетелям, после столь обличительной речи - вывод следовал только один: юный Росций ни в чем не виновен. За убийством стоит - Хрисогон. И уже никакие старательные оговорки о непричастности Суллы к корыстным козням сего проходимца никого уже не убедили. Как бы Марк напоследок Сулле не льстил - "знаменитый герой", "врачеватель недугов отечества", "мудрый, доблестный, неустрашимый" - похвала была слишком натужной, чтобы сравняться по силе воздействия - с гневом и горечью...
   А когда Цицерон напоследок пожелал как-то уравновесить две чаши весов, воспевая диктатора, он достиг совершенно обратного:
   - "Всякий вправе спросить, о сограждане: хорошо ли, когда государственный муж, вроде Луция Суллы, погруженный в большие дела, не имеет досуга и сил, чтобы уделить внимание малому?... Я считаю, сие неизбежно. Неужели, когда Юпитер, в воле коего вся вселенная, вдруг обрушит на нас грозу или бурю, причиняющую вред посевам - неужели мы заподозрим его в преднамеренном зле? Не припишем ли мы все случайные беды - судьбе, но зато вознесем благодарность ему, божеству-миродержцу? Посему нам не стоит теперь удивляться, что и Луцию Сулле, который один воплощает в себе государство, невозможно за всем уследить, и винить его в этом - напрасно. Неподвластно уму человеческому то, что выше - и божеских сил!"...
   Марк не так произнес этот звучный период, как было записано в свитке, врученном Метеллам. И не так, как Рутилий - взахлеб - пересказывал Цезарю, сидя в гостиничном дворике.
   Втрое сдержанней и осторожней - произнес его Марк.
   Но сие - не спасло.
   Сулла - понял.
  
  
  
   "Остров, влагой соленой исторгнутый
   под сияющим оком Гелиоса"...
   Марк, бубнящий Пиндарову оду, уже вспомнил и перечел про себя тьму стихов! Сколько можно?! Где Рутилий, в конце-то концов?!...
   - Цицерон! Извини, если можешь! Я не нарочно! Знаешь, с кем я столкнулся, выйдя из комнаты?...
   - Ну, откуда мне знать!
   - С Гаем Цезарем.
   - А!... С "вифинской царицей"!...
   Ужас, сколько ехидства и яда влагает Марк в свое замечание.
   Но разве - неправда? И разве один Цицерон награждает юного Цезаря столь обидными прозвищами? Кто не слышал, что племянник великого Мария, бывший фламин Юпитера и потомок Энея был... если очень мягко сказать, "близким другом царя Никомеда". Говорят и гораздо покруче. Марк не любит похабных речений и не станет того повторять.
   - Марк, не надо. Всё это сплетни. Из зависти. Царь когда-то гостил у них в Риме, а теперь отплатил взаимностью. Ну, а если там что-то и было - какая нам разница? Все же ведь, за ничтожнейшим исключением, занимаются... тем же самым.
   - Не скажи! Когда видишь развратника в смрадном притоне, тут уж не на что негодовать и дивиться, но когда бывший жрец, патриций, племянник семижды консула позволяет себе...
   - Прекрати, Цицерон! Ты не знаешь его. Как ревнитель строгости нравов он, конечно, уступит тебе, но как умница, как человек, как храбрец...
   - С кем же он, интересно был храбр? С несчастными детьми Никомеда?...
   ...Ибо кто же не знает, что на Родосе нынче живут в изгнании - царевич с царевной. Охраняемые словно пленники и не видящие никого, кроме слуг и учителей. А отец лишь единожды в год посылает им деньги. Это сделалось после того, как испорченным сердцем и сломленной волей царя овладел его гость - юный Цезарь...
   Побледневший Рутилий ответствует:
   - Цицерон. Пока ты в покое и благости постигал науки на Родосе - Цезарь был на войне. Под командованием Лукулла - штурмовал Митилену. И ворвался в пылающий город - в числе самых первых. Сохранив хладнокровие в пекле. И спасая других. Он за это имеет награду: почетный венок. "За спасение соотечественников". И хотя бы поэтому - заслужил уважение. Если ты его не перестанешь язвить, я с тобой не смогу...
   - Не навязываюсь! - гордо вспыхивает Цицерон. - Можешь завтракать со своим обожаемым Цезарем!
   Гай Рутилий уходит, ничего не ответив.
  
  
  
  
   Надо быстро позавтракать и идти вместе с братом к Аполлонию, знаменитому ритору и главе процветающей школы. Он познакомился с Цицеронами в Риме, куда приезжал как родосский посол. Аполлоний звал их с собой, но тогда это было никак невозможно: кто оплатит такие расходы? Цицероны - скромный, но независимый род, у них никогда не водилось богатых патронов.
   Дар Метеллов и Росциев - это иное. Тут был уговор. И принять эти деньги Марку были ничуть не зазорно. Он их заработал. Своим талантом, умом и... чего уж стесняться - отвагой. За это, правда, венки не положены. Всё равно он ходил после выигранного процесса героем. С ним раскланивались старики, а восторженная молодежь провожала до дома, ограждая от мести людей Хрисогона. И даже весталочка Фабия, эта нимфа розовощекая, встретив Марка на улице, остановилась и молвила: "Будь наш Сцевола жив, он гордился бы нынче тобой! Я молюсь за тебя, Цицерон, да хранят тебя боги"... Старый Сцевола часто ворчал на нее, называя "пустоголовой", но теперь она сделалась из подросточка столь пленительной девушкой, что Марк не смел больше прямо взглянуть ей в глаза или лишний раз перемолвиться словом - ведь весталку, лишившуюся непорочности, закопают в землю - живьем... А она ему нравилась - очень, больше всех, после этой досадной истории, завершившейся - свадьбой брата с Помпонией, скандальные выходки коей сотрясали теперь их дом...
   После смерти матушки Гельвии молодая матрона захотела всё переделать по-своему. Свекор и муж указали ей место. Сколько было стенаний и воплей! "Я рабыня у вас! Я чужая! Я пленница! Я - ваша вещь!"... Марк пытался утешить ее философской беседой о приятности повиновения людям, которые любят тебя и которых ты тоже любишь. Ух, какой ураган разыгрался! "Ты! - рыдала Помпония. - Ты мне смеешь тут... про любовь?!... Когда женишься сам, поучай свою женушку! Но учти: я собой помыкать - не позволю!"... Марк сказал примирительно: "Успокойся, Помпония. Я пока и не думал о браке". - "Да кому ты нужен, зануда!" - проронила зловредно она. - "Это верно", - ответил он кротко, не сдержав воздыхания. "Марк"... - вдруг вкрадчиво прошептала она. - "Неужели ты до сих пор в самом деле... ни с кем?... Никогда?"...
   Он смутился и сделался красным как рак. А она улыбнулась ему и поправила складку на тоге. Вовсе не снисходительно или презрительно. Нет! Понимающе и ободряюще.
   Он тогда слегка испугался. И опять ушел с головою в занятия.
   Так оно бы и шло, не возьмись он за оправдания Росция. После чего оставалось одно: бросить всё - и уехать подальше.
   На Родос.
   Торопливые, суматошные, полутайные проводы. Отец, неустанно бодрящийся, но грызомый тревогой. Путь неблизкий, пираты, разбойники; греки, склонные к всяческим вольностям; ненависть азиатов к латинянам; кучи всяких пройдох, осаждающих путешественников, и особенно молодых и неопытных...
   Лик - ее. В полумраке. С кудрями растрепанными. Со слезами на бледных щеках. На прощание - подошла к ним обоим. И обоих - одного за другим обняла. И напутственно поцеловала. Но супругу, Квинту, сказала: "Пиши, коли будет оказия. И не очень там... увлекайся". Другому же - умоляющим шепотом: "Береги себя, Марк".
  
  
  
  
   Аполлоний давно уже начал занятие.
   Но, увидев припозднившихся Цицеронов, не сердится, а даже радуется: "Хорошо, что вы тоже пришли!... Марк, я только что говорил об искусстве соединения логики с пафосом. И о силе воздействия поэтических ритмов. Ты не мог бы сейчас перед нами тут выступить, чтобы я разобрал все достоинства и недостатки услышанного?"...
   Сразу - речь? Не обдумав, не записав, не отделав, не прорепетировав? Цицерон помышляет уже отказаться, но вспоминает о толках завистников, будто ту прогремевшую речь на суде он не сам сочинил, а ему помогли его учителя, наставники и покровители.
   - Хорошо! - соглашается Марк.
   Он забыл на мгновение, что говорить придется по-гречески. Аполлоний не знает латинского, и не все из пришедших на лекцию - римляне. Но нельзя же теперь отступать.
   - Избери сначала предмет, - предлагает ритор.
   - Всё равно, - горделиво ответствует Марк. - Что угодно.
   - Любезные, - обращается Аполлоний к присутствующим. - Кто предложит достойную тему...
   - Я! - задиристо кто-то выкрикивает из последнего ряда. - Вот прекрасный предмет: "Смерть тирана"!...
   Воистину так.
  
  
  
  
  
   Цицерон вдохновился мгновенно. И слова полились без малейшего напряжение, сами строясь в периоды - то прерывисто-страстные, по-искусному сбивчивые, то - торжественно мерные. Вспоминались речения современных и древних поэтов, предания о неизбывном страхе, в котором живут попиратели человеческих жизней, ибо каждый тиран точно знает, что не минует возмездия. И уж либо судьба, всемогущая и всеблагая, изречет приговор и обрушит удар - либо сыщется в многострадальном народе герой, что покончит с кровавым чудовищем, как сыскались у эллинов в древности Аристогитон и Гармодий, а у римлян - изгнавший царей Луций Брут...
   Завершил - патетическим жестом, устремленным туда, где, незримая, страждет Италия...
   Смолк. Ну, как?
   "Милый Марк", - говорит, подойдя и обняв его, Аполлоний. - "Разбирать это - я не решаюсь".
   Что - так плохо?
   "Напротив. Прекрасно. Восхищаюсь тобой. Но... скорблю об Элладе".
   Почему?...
   "Прежде мы, потеряв из-за римлян свободу, утешались одним: преимуществом в красноречии и философии. А теперь мы лишились и этого повода погориться собой. Наш удел - удел побежденных. И виною - ты, Цицерон!"...
   Гром и грохот рукоплескания. Так, что птицы взлетают с окрестных домов, испугавшись обвала приветственных возгласов. Гулкий камень колонн умножает гул ликования - и доносит до неба, где мечутся ослепительно белые чайки.
   Триумф!...
  
  
  
   - Поздравляю.
   Дождавшись, пока раскрасневшегося от похвал Цицерона оставят в покое друзья, приближается - Цезарь. Жмет руку. И Марк понимает внезапно: тему речи выкликнул - он.
   - Ты доволен? - пытает он Цезаря.
   - Разумеется, - улыбается тот. - Только я представлял себе это... немного иначе.
   -Да? И как же?
   - Мне кажется, что предмет больше располагал не к прикрасам, а к резкости, ясности и... к другим, не столь пышным словам. На мой вкус, многовато было метафор. Перебор с восклицаниями. Составные слова, что весьма впечатляют в поэмах Гомера, теперь звучат как-то вычурно. "Кровожаждущий чадоубийца" - это из сундуков прапрапрадедов... Впрочем, я заболтался! К тому же я не знаток здешних правил, а говорил ты и впрямь замечательно.
   Точно град - на горячую голову. Как он смеет, мальчишка, профан, Никомедов наложник, изнеженный щеголь в препоясанном низко хитоне, с отпущенной прихотливо бородкой, напомаженный и благоухающий аки девица нестрогая - как он смеет, невежда и ветреник, свое имя носить недостойный...
   - И... можно тебя попросить, Цицерон? - продолжает Цезарь приятельским тоном. - Я сегодня с утра битый час говорил про тебя с нашим другом Рутилием. Ты не мог бы мне дать почитать - ту свою знаменитую речь?
   Марк слегка начинает оттаивать:
   - Что же, это пожалуйста. Я дал ее кое-кому почитать в переводе, а латинский список свободен.
   - Может, ты ее сам принесешь?
   Что за фокусы?! Или этот юнец возомнил себя и на Родосе - полным царем?! Цицерон ему кто - кто: письмоносец, чтец или...
   - Друг мой! - насладившись недоумением Марка, с несказанною радостью восклицает Цезарь. - Ты сегодня - мой гость! И твой брат! И Рутилий! И прочие! Нынче я устраиваю - званый пир!
   - По какому же поводу? - недоверчиво спрашивает Цицерон.
   - У меня - превосходные новости!
   СУЛЛА - МЕРТВ.
   А мы все - живем!!...
  
  
  
  
   45. Между тем в Риме кончилось время правления Суллы, который сложил в себя высшую власть, повелев народу собраться на Форуме и огласив решение с ростров. Он сказал, что готов дать отчет в совершённых деяниях всякому, кто пожелает того - но никто из людей, потерявших за годы его диктаторства родственников, не осмеливался промолвить ни слова, заподозрив, возможно, опасный подвох. При безмолвии стекшихся толп он совлек с себя пурпурный плащ и, оставшись лишь в тоге сенатора, мерным шагом сошел по ступеням и отправился, безоружный и не охраняемый более ликторами, домой. Говорят, будто только некий ребенок поносил его громко, угрожая, что невинная кровь его жертв - отольется. Сулла, якобы, даже не поворачивал на сии проклятия голову, но, дойдя до ворот, тихо молвил: "Вот - урок для преемника: льва, который расстался с властью, не чтит и щенок".
   46. О причинах его отречения было множество слухов и толков. Я слыхал, будто Сулла стал неспокоен и мрачен душой после смерти Метеллы, супруги своей, с коей он перед этим развелся. Ведь, когда она тяжело заболела, гаруспики предрекли, что "счастье покинет его, коли он не изгонит несчастье из дому". Дорожа благосклонностью рока, Сулла, якобы, тотчас отправил болящую к родственникам и послал разводное письмо. Но, когда она умерла, он велел ей устроить пышные похороны и сказал надгробное слово.
   47. Как думал потом сын их Фавст, дух диктатора был надломлен и ничто уже больше не дорого. Я, однако, считаю, что Сулла навряд ли сильно страдал от кончины жены, коли вскорости взял в супруги красивую молодую Валерию. А сложение им полномочий было вызвано скрытой от посторонних, но сильной враждой, изъявлявшейся теми, кто прежде привел его к консульству и возвел на диктаторский трон - родственниками покойной Метеллы. Людям столь именитым, почтенным и благородным, как Метеллы, давшие Риму множество полководцев и консулов, представлялось, конечно, позорным, что Сулла попустительствует беззаконию и прикрывает диктаторской мантией преступления бывших рабов - вроде некоего Хрисогона.
   48. Потому у диктатора не осталось равносильных Метеллам по могуществу и влиянию в Риме сторонников. Гней Помпей, его верный приверженец, был еще слишком юн, а Луций Лукулл лишь успел вернуться из Азии, где справлял казначейскую должность. Сулле нравилось проводить досуги с актерами, между тем в сенате все чаще отваживались выступать - пусть по частностям - против него. И, почуяв, что власть удержать невозможно, Сулла - верю я - упреждая свое низвержение, вдруг отрекся, чем вверг в онемение всех: и друзей своих, и врагов.
   49. Прожил он после этого очень недолго, и последние дни свои провел столь скрытно и замкнуто, что в Риме пошла молва о недуге постыдном и страшном, пожиравшем тирана в наказание за его злодеяния. Сулла был, как известно от многих свидетелей, сладострастен и склонен к любому разврату, и считалось, что его неумеренность породила болезнь, именуемую "Каллисфеновой" - ибо ею страдал ученик Аристотеля, коего Александр посадил за провинности в клетку, и погиб он от съевших его изнутри насекомых - червей или вшей. Люди верили, что ужасный недуг был наслан на Суллу проклятием. Не берусь опровергнуть: не знаю.
  
  
  
  
   Было весело, шумно, вкусно и даже роскошно. Пир готовился второпях, но Цезарь снял, в добавление к собственным комнатам, нижнюю залу и заставил побегать рабов и хозяина "Сна Ариадны", не скупясь на лучшие вина, яства, убранство, утварь и музыкантов. И вот им, мальчишкам и школярам, подавали, словно заправским гурманам, прихотливые кушанья: то фазанов, то нежнейшую паровую телятину в каперсах, то отпоенных молоком поросят, обложенных спаржей, то паштет из креветок, то морских обитателей... Азиатские сладости, фрукты, вина - чистый нектар... Трудно было представить себе, во что обошлось это празднество, но никто и не спрашивал - все наслаждались.
   Вероятно, об этом пире знает уже весь Родос.
   Хотя, если бы веселились греки, шуму было бы больше. У римлян не принято петь за столом. Зато после нескольких возлияний пошли возбужденные речи и разговоры. Забивая звучание музыки, слышатся пьяноватые выкрики: "Надо восстановить права народных трибунов, тогда"... - "Ничего не получится! Над сенатом властвует Л*пид"... - "Не пойдет же он против Метеллов и Клавдиев Пульхров"... - "К тому же Помпей"... - "Что такое - Помпей? Прыткий выскочка"... - "Ты напрасно так думаешь"...
   Цицерон, задумавшись и склонившись над чашей, совершенно не в силах понять, о чем они спорят. Рим отсюда - так далеко! И пока они возвратятся на родину, всё переменится...
   Его взгляд блуждает по стенам, пока не натыкается на картину, висящую прямо против него. Что там изображено? А, то самое: "Сон Ариадны". Тут, на Родосе, живо предание, будто дочь Пасифаи и Миноса, став возлюбленной бога Диониса, оказалась увезена им на остров, где родился сын их Фоант - по которому тут назвали целую область... А еще говорят, будто мстительная Артемида, карая бывшую жрицу за попрание непорочности, испустила с неба стрелу, поразившую насмерть задремавшую мать, но не тронувшую - ребенка... Да, вот оно: сон цветущей счастливой красавицы, сон Ариадны - избранницы бога, сон на вешнем лугу, сон последний, уже беспробудный, ибо в правой груди ее, обнаженной и переполненной сладостным молоком - золотая стрела Артемиды, звенящая оперением под морским ветерком, колыхающим ветки деревьев - над мертвой... А рядом играет младенец - совсем несмышленый, улыбчивый, резвый, живой, увенчанный еле видимым виноградным веночком: Фоант, сын Диониса... Где - отец? Да за ним - ни Гермес крылоногий, ни Эол легковейный, ни сама Судьба - не угонится! Шалый бог! Где б его ни носила извечная тяга к бродяжничеству, всюду мчатся за ним в вечной пляске менады, опьяненные страстью - которых он ни в лицо, ни по имени не дает себе труд узнавать и запоминать... Оступившись на горной тропе, упадает в пропасть - одна, изнемогши от долгого бега, рушится наземь - другая, третья чахнет от ревности, у четвертой и пятой - взаимная драка, шестая в безумстве вонзает в сердце кинжал... А ему в круговерти стихий все равно: от мелькания кос, ожерелий, тимпанов, венков и нарядов кажется, что - едина она... Он любую зовет "Ариадной"...
   Престранный, однако, сюжет. До такого могли бы дойти только греки. Нам их вряд ли возможно понять. Даже если мы впрямь превзойдем их в науках и красноречии.
   - Цицерон. Тебе скучно? О чем ты задумался? - вопрошает, приблизясь, внимательный Цезарь.
   - Я?.. Да так. Гляжу на картину.
   - Весьма недурна. Мне сказали, работа Паррасия - только я сомневаюсь. Скорее, кого-то из подражателей. Тот был сдержанней и в рисунке, и в цвете. А эта чуть пестровата. Но в меру. Приятная вещь. Купить ее, что ли, на память? Ведь предание - местное, кроме Родоса, его больше нигде и не знают...
   Цицерону трудно постигнуть, что именно в Цезаре - и притягивает его, и отталкивает. С первой встречи, с первого взгляда. И сейчас. Взор - лукаво-всепроникающ, выражения - вежливо-ласковы, тон же... невыносим! Чем? Едва уловимым налетом надменности? Этим аристократическим чуть рассеянным холодком? С коим он разбирает недостатки картины, тайный смысл которой ему никогда не будет понятен? Чтоб похвастаться своей осведомленностью, он вдается в подробности живописания обнаженного женского тела и в сложности изображения перехода из состояния сна - в состояние смерти, добавляя при этом свое нарочито-небрежное: "Впрочем, я не знаток"...
   Марк уже собирается едко съязвить, как по залу разносится громкий возглас Рутилия: "Сограждане! Так за что же мы пьем?"...
   - "За свободу!"
   - "За нашего Цезаря!"
   - "За Республику!" - предлагает Марк Цицерон.
   "Разве мы за это не пили?"... - "Не помню!" - "А кто-нибудь помнит?" - "Да ну вас, давайте о чем-то другом"... Политические декларации - это было вначале, но сколько же можно! Пора развязать пояса, мы ведь - молоды, веселы, живы, здоровы...
   Цезарь всякий раз пригубливал чашу. Но не пил до конца. Потому, подсев к Цицерону на ложе, он ему предлагает на полном серьезе:
   - Пусть хохочут. А я с тобою готов совершить возлияние - за республику. Но вернее - за память ее.
   - Отчего же...
   - Ты разве не понял? Республики более нет. Умерла. И гораздо раньше, чем Сулла ввел легионы в Италию. Он, собственно, завладел только трупом. И устроил пышные похороны. С поминальными играми и кровавыми тризнами. Вот и всё.
   Цезарь, бледный, как лепесток нарцисса, дрожащий под ветром и ливнем, говорить столь тихо, что в шуме пирушки его слышит лишь Марк Цицерон.
   Тот - сражен. Неужели Цезарь своим до глумливости вольным сравнением хочет... смеет сказать... будто Марий - убил государство?!...
   - Наш с тобою... родственник... Марий, - продолжает Цезарь прерывисто, снизив голос почти что до шепота, - был ее... республики, как бы... последним возлюбленным. Точно в сказке. Где еще видано, кроме самых древних времен Рема с Ромулом, Нумы и Тулла Гостилия, чтобы власть всенародным желанием доверялась - пусть безродному, пусть не особенно грамотному, пусть с дурными замашками, но - герою?!... Когда еще становились консулами - выскочки, батраки с землей под ногтями, пропахшие кровью солдаты?... Но республика выбрала - Мария! Не единожды, а - пятикратно!
   - Семикратно, ты хочешь сказать.
   - Уж не нам с тобой друг пред другом скрывать. Мы-то знаем, что Марий шестое избрание просто купил, а седьмого - добился насилием. И зарезал былую возлюбленную - за сожительство с Суллой. И вскорости умер, запив от тоски.
   - Ты считаешь, что...
   - Сулла похоронил уже то, в чем не было жизни. Учинил распродажу имущества. Оплатил долги. Произнес надгробное слово. Устроил поминки...
   - Цезарь, ты...
   - Не кричи, Цицерон. Нас никто не поймет. Погляди: вон Рутилий, воспитанный стоиком, распевает нечто вакхическое. Брат твой Квинт - понарошку, надеюсь - борется с Фабианом. Меммий пляшет под флейту, изображая девицу - а прочие хохочут и хлопают... Веселятся. Хоть повод невесел. Ибо тут у нас - тоже тризна.
   - По Сулле?
   - По прежнему Риму, - спокойно ответствует Цезарь. - В том числе и по нем. Что бы ни говорили, а Сулла был человеком великим...
   Марк швыряет пустой фиал - с содроганием. Будто налили - яд. И шипит, сузив очи, на Цезаря:
   - Он - ничтожество! Гнида! Ехидна! До великости - от человеческой крови разбухшая! Ты, удравши из Рима, спал на царских перинах, в то время как лучшие люди отечества - лишены были даже права на гроб! Ты себя обливал благовониями - когда реки бурлили от крови! Ты рядился в шелка - а с иных даже саван сдирали из алчности! А теперь ты смеешь считать эту нелюдь...
   - Я, Цицерон, - прерывает, крепко сжав ему руку, Цезарь, и пожатие этой тонкой, белой, холеной и влажной кисти оказывается до странности сильным, - я ценю твой праведный пыл, но дерзну тебе все же напомнить: не ты, а я - был внесен самолично Суллой в проскрипции. И не твой, а мой - дядя Марий был вышвырнут из могилы. И не ты, опять же, а я - был лишен и наследства отца, и приданого моей осиротевшей жены...
   - И теперь ты оплакиваешь - смерть такого чудовища?...
   - Просто я отдаю ему должное. Человек он был хуже некуда. Но политик...
   Компания сотрапезников расшумелась настолько, что Марк скорей угадал, чем расслышал последнее слово.
   - Цицерон, - поморщась от дикого гвалта и хохота, говорит ему Цезарь на ухо. - Может, выйдем, продолжим на воздухе?
   Разговор слишком важен, чтоб превратить его в пьяную ссору.
   - Хорошо, - соглашается Марк.
   - Поднимемся, что ли, на крышу. Я знаю, где ход. Если кто нас там и услышит - то разве что боги. И звезды.
   - Пойдем.
  
  
  
  
  
  
   ...Когда я, Луций Сулла, заметил - по тоге ползущую тварь, шестиногую, с крыльцами, с жальцем - я подумал: набрался от уличной черни. По дороге в сенат. Или дома. От собственных слуг, нерадивых нерях. Всех заставил - выбриться наголо. Сжег одежды. Весь дом приказал - вымыть, вылизать, выскрести, окурить смолой и проветрить. А пока это длилось - уехал за город. Переждать беспорядок на вилле. Однако и тут...
   Тварь вторая меня разбудила - копошась в моем ухе.
   Третья к белому свету рвалась - через задний проход.
   И тогда - жуткий ужас меня обуял. Коим я не мог поделиться ни с кем. Ни с моей молодой супругой Валерией, ни с детьми, ни с друзьями. Ни с гадателями, ни с врачом.
   Но решил: как-нибудь совладаю.
   Мои мерзкие шестиногие недруги в первое время появлялись лишь ночью. Почуяв их копошение сквозь прерывистый сон, я дергался и обливался холодным от ужаса потом. Затем, обнаглев и размножившись, они начали вдруг появляться - из одежд, из волос, из ушей - когда я восседал в Капитолии. Принимал иноземных послов. Говорил с толпою на Форуме. Посещал театр. Был в гостях. Задавал обеды друзьям. Целовал - детей и Валерию...
   И ничто больше было не в радость. Сладость неограниченной власти. Страх безрогого стада, укрощенного мной. Лесть любимцев и ласки возлюбленных. Яства, вина, подарки, красавцы-рабы, присылаемые из провинций с неизменным сопроводительным славословием: "Сулле Счастливому", "Сулле Феликсу Эпафродиту", "Благодетелю царств и народов"... Кто бы знал: Суллой властвует - жалкая вошь! Кровососная мелкая гадинка, тьфу, прижал ее ногтем - и нету...Но когда их десятки, то не хватит ногтей, чтоб давить, а когда их сотни, они размножаются, порождая - тьмы, мириады и миллионы... Пожирая кишки, прогрызая кожу, жирея, марая зловонной жижицей ткань твоей тоги, туники, подушки и простыни...
   Выползая - из преисподнего мрака.
   Я решил: видно, сущим богам неугодно, чтобы я на старости лет наслаждался тихим довольством. Власть, богатство, семейные радости, ежеденные встречи с друзьями, а впридачу здоровье и бодрость - так в миру не бывает. Что-то надо отнять.
   Хорошо.
   Я сложил с себя - власть. Перестал быть диктатором. Приведя дела государства в порядок, какого Рим не знавал с основания. Вырвал корни междоусобиц. Наказал главарей. Устрашил их сторонников. Привернул языки горлопанам. Возвысил сенат. Совершенно не ожидая за то никакой благодарности. Словно врач, отсекающий опухоль, но спасающий жизнь умирающего.
   Только сам оказался подвержен заразе. Излечимой лишь...
   "Ванна готова!" - возвещает услужливый раб.
   ...Излечимой лишь там, где вообще не бывает страданий. Мне недавно приснился Луций, мой старший сын от Метеллы. Скончавшийся мальчиком. Весь оборванный, худенький, бледный, он стоял предо мной, зябко переминаясь босыми ногами и плакал: "Пойдем же, пойдем, мама ждет"... Я сказал ему: "Не могу, много дел"...
   Что мне, собственно, остается здесь делать?
   Я ложусь в нагретую ванну и диктую секретарю:
  
   "Луций Сулла - Лукуллу.
   Приветствую и желаю всех благ. Я боюсь, что уже не увижусь с тобой. Прежде я тебе запрещал приезжать, а теперь опасаюсь, что ты, даже если будешь спешить, все равно не успеешь. Разве только на похороны. Знай, что ты многократно упомянут в моем завещании. Доверяю тебе опекунство над Фавстом и Фавстой. Возможно, ты станешь им лучшим отцом. О Валерии позаботятся родственники.
   Есть еще некоторые поручения.
   Первое: я весьма торопился с диктовкой моих записок о прежних походах. Возьми их себе и закончи, если захочешь. Второе, гораздо важнее: проследи, чтобы тело сожгли непременно. У меня слишком много врагов, я боюсь, что гробницу раскроют. Надпись сделай такую: "Сулла Феликс Эпафродит. Консуляр, император, триумфатор, диктатор. Никто не сделал друзьям своим столько добра, а врагам столько зла".
   Будь здоров. Прощай, мой Лукулл".
  
  
   - Госпоже об этом письме - ни единого слова. Понял?
   - Да, господин.
   Два раба выбирают из мутной воды - тушки вшей, кверх лапками плавающих.
   Изнуренное смрадное тело - переносят на ложе, где постлано дорогое белье - чисто шелковое, ослепительно чистое, источающее благовония.
   Тщетно. На краткое время забудешься и заснешь. Но уж скоро начнешь и чесаться, и маяться, и проклинать всё на свете, и брызгать слюной от бессилия, боли, отчаяния. В каждой складочке плоти снова очнется - кровососная вшонка-душонка.
   Сотни. Тьмы. Ненасытные.
   Скоро.
  
  
  
  
  
   Хорошо!...
   Сколько звезд!
   Мириады. Тьмы. Миллионы.
   Так приветно мерцают над Родосом, что мерещится: в каждой из них - не простой огонек, но живая душа, как в тебе, как в сеседе, с которым сидишь на подушке, разомлевший от сытного пиршества и оглушенный внезапной ночной тишиной... Эти звезды сияют, храня и веселье тех, кто остался в надышанной зале, и отрадный покой тех, кто спит под кровлями города, нисходящего к морю ступенями - как огромный театр бытия...
   Любоваться бы этим - в благоговейном безмолвии.
   Но они забрались сюда, чтобы договорить недосказанное.
   - Мне отчасти его даже жаль, - нарушает молчание Цезарь. - Слишком страшный конец. Никому бы не пожелал.
   - Ты... подробности знаешь? - тихо спрашивает Цицерон.
   - Да. Мне мать написала. Он несколько месяцев мучился. А скончался - от излияния крови из горла. Понимаешь ли, некий должник всё тянул с уплатой долга, ожидая, что Сулла умрет. Тот, узнав об этом, позвал его и поклялся, что первым из них повидает подземных богов - неплательщик. И велел рабам придушить его. Прямо в спальне. У себя на глазах. Бедняга сопротивлялся. Сулла в гневе вскочил, заорал на него... Тут же горлом хлынула кровь - и упал. Захлебнулся, должно быть.
   - А чем он болел?
   - Ты не слышал?... "Болезнь Каллисфена". Когда тело заживо гложут то ли вши, то ли черви...
   Цицерона всего передергивает.
   И не только от тошнотворного отвращения.
   На него нисходит прозрение.
   Он воочию видит - тот день. Римский полдень. Форум. Трибуна ораторов. Сулла - на рострах. Объявляющий о принятии полномочий диктатора. Без конечного срока. Дикий ужас толпы. Ужас нечеловечий. Животный. Утробный. Не дающий ни пикнуть, ни пошевелиться, когда на рострах вывешивают - только что отсеченную голову. Марка Мария Гратидиана. Цицеронова родича.
   Стадо смотрит, покорно приемля наставшую власть мясников. Лишь однажды, когда повелитель приказом вменил в обязанность доносить на скрывшихся близких - вспыхнул ропот. Сулла тотчас пресек его - притчей. О пахаре, что усердно возделывал поле. Но его тревожили вши. И дабы избавиться от кровососов, он бросил рубашку в огонь. И мораль: не рискуйте меня доводить до того же!
   Кто-то смелый в ответ прошептал за плечом Цицерона: "Чтоб ты был ими заживо сожран"...
   Ныне ясно: то не безумец шальной припечатал тирана словцом, а - Великий Римский Народ и Бессмертные Боги его - отыскали достойную кару тому, кто попрал все законы, людские и божеские. И диктатор мог костоломствовать, зверствовать, злобствовать, знать не зная - что осужден на конец столь же тягостный, сколь и позорный.
   - Одного не пойму, - молвит Цезарь. - Для чего он терпел до последнего дня, если проще было покончить с собой.
   - Все тираны боятся погибнуть.
   - Не скажи! Сулла был кем угодно, но только не трусом.
   - Ты опять защищаешь его?!...
   - Цицерон, я-то думал, что ты немного...
   Цезарь чуть не сказал - "умнее", но, опомнившись, заменил это слово другим: "справедливее".
   - Справедливость - мое ремесло! - отозвался запальчиво тот. - Но за всё азиатское золото я не взялся бы защищать на суде - палача и убийцу отечества!
   ..."Безнадежно", - вздыхает мысленно Цезарь.
   Безнадежно и бесполезно - и теперь, и когда бы то ни было - излагать Цицерону свои размышления. Ведь еще при дворе Никомеда он от скуки начал задумываться о причинах кровавых усобиц на родине, продолжавшихся десятилетиями. И ему пришло озарение: это - битва за власть, а вернее - за единовластие, как бы ни называть таковое. Семикратным ли консульством, трибунатом, бессрочным диктаторством... Рим мятется и страждет, не в силах признаться открыто, что ждет и желает - Царя!... Ибо ежели Рим в самом деле намерен властвовать миром, простерев границы до крайних пределов населенных земель, то сперва надлежит совладать со своими же гражданами, составлявшими некогда Римский Народ, а теперь превратившимися в разношерстный и вечно грызущийся сброд, на любую подлость готовый... Сколько было жестоких, бессовестных, алчных и лживых вожаков за последние обозримые годы! И толпа неизменно обманывалась, она шла за любым, кто казался - героем... Марий, Цинна, Сулла... Кто следующий? Этот новый пришелец должен быть лучше прежних, умней и честней, но сперва дать себе самому беспощадный отчет в том, что надобно сделать, чтоб высшая власть возбуждала восторг, а не ненависть...
   Луций Сулла. Напрасно ты взял себе это прозвание: "Эпафродит". Ибо вовсе не ты, а Гай Цезарь, последний мужчина из Юлиев, в жилах коих священная кровь и троянских, и древнеримских царей - правоправный потомок Венеры. Госпожи любви и удачи, благосклонной к детям своим...
   Вот она. Венера Праматерь. Под какими бы ты небесами ни странствовал, ты мгновенно отыщешь на небе - ее голубое силяние. Ослепительно синее - в черной азийской ночи. На рассвете же - нежно-зеленоватое. А заснешь - непременно почуешь на влажном челе освежающее целование и дыхание роз и амброзии. И слова: "О несносное чадо мое. Я дрожу за тебя. Перестань глупить и ребячествовать. И не смей открывать легкомысленно никому, что даровано - только тебе как великая милость небес"...
   Потому на тираду Марка об "отечестве" и "палачах" Цезарь вяло ответствует:
   - Ах, оставь. Не читай мне нравоучений. И прости, если я... далеко зашел в разговоре. Я обычно не пью. Мне не нравится, когда ум затуманен. А тут не сумел воздержаться. И достало какой-нибудь капли, чтобы я... намолол чепухи.
   - Чепуха, по-твоему - Рим?!... Впрочем, да, для вифинской царицы...
   Цезарь лишь пожимает плечами и слегка отворачивается. Цицерон при своем уме и блестящих способностях иногда продает себя слишком дешево, повторяя свои или чьи-то остроты. Отпускаемые не по злобе - по натуре он скорее приветлив и добр - а из страсти к пряному слову. Ну, и что? Ведь от слабостей не свободен никто. Цицерон же единственный, с кем тут можно было всерьез говорить хоть о чем-то.
   Марку дико неловко. Да, прошелся по адресу Цезаря при Рутилии - это одно, подтрунил слегка за столом - другое, но - сейчас?... Под этими звездами?... И ладно бы Цезарь вспылил и ответил какой-нибудь колкостью! Нет. Лишь вздохнул, словно взрослый, услышавший непристойность от ребенка, который не ведает, что произносит.
   - Цезарь, я... тоже был одурманен вином, - пытается Марк оправдаться. - И не думал тебя обижать.
   - Я совсем не обиделся. Меня многие попрекают моей дружбой с царем. Только я не намерен ни с кем на сей счет объясняться.
   Безупречно учтивая отповедь. Цицерону не хочется завершать разговор столь натянуто и отчужденно. И, сменив прежний тон на приятельский, он задает самый мирный вопрос:
   - Что ты думаешь делать теперь, когда Суллы не стало?
   - Не знаю. Пока не решил. Я хотел поучиться на Родосе. Но, представь: я - отец, а еще не держал на руках свою дочь. Зная каверзность рока, нельзя ничего отлагать на потом. Сулла, кстати, нас приучил жить сегодняшним днем: завтра может быть поздно. Ни богам, ни смерти не важно, молод ты или стар, болен или здоров...
   - Цезарь. Ты... уже думал о смерти?
   - Думал? Как же! Я с ней встречался. Пару раз. Нос к носу. Ближе, чем с тобою сейчас.
   - Ты... испытывал страх?
   - Нет. Скорее - злость. И досаду.
   - Что умрешь, не успев ничего совершить?
   - Да. Пожалуй. Но если бы нам дано было выбирать... Я хотел бы погибнуть - внезапно. Чтоб не ждать. Не ведать. Не мучиться. Не успев испугаться и ойкнуть. Ты разглядывал нынче картину внизу... Что за славная пара богов, эти брат и сестра, Аполлон и Диана! Рраз стрелою - и всё. Если небо лишает нас права - знать заранее срок, почему бы не дать нам уйти без терзаний, как - в сон...
   - Боги думают, видимо, что не всякий достоин того. Ведь и судьи в суде назначают разные кары за разные злодеяния. И уж если отцеубийцу утопляют зашитым в мешке, а предателя сталкивают с утеса на камни, то тирана стоило бы...
   Цезарь больше не слушает то, что потом обзовет в кругу друзей "цицеронством". Он глядит на небо и говорит себе, что пора спускаться к пирующей братии, и кого-то укладывать спать, кого-то спроваживать с факелом, а кого-то мирить, ибо спьяну могли и подраться... Долг хозяина перед гостями.
   Цезарь зевает. Очень хочется спать. Но пока что нельзя.
   Цицерон, ради бога, умолкни!
  
  
  
  
  
  
  
   "Из Рима. Марк Туллий Цицерон - сыну Марку, на Родос.
   Вести самые добрые, сын мой: Сулла умер и похоронен. О подробностях расскажу тебе после. Всё сложилось к тому, чтобы вам поскорее вернуться. Твой успех не забыт, а твои покровители ныне влиятельны как никогда. Сам великий понтифик Метелл говорил со мною на днях о тебе. У него для тебя на примете невеста из богатой и знатной семьи. Ее имя Теренция, и она уверяет, что ты с ней знаком. Я такого не помню, но сестру ее ты знаешь доподлинно - это Фабия, одна из весталок. Не скрою, что Фабия тоже хочет этого брака, потому что давно уважает тебя. Между тем не все ее родичи думают так же. Мы ведь люди незнатные, и главнейшее наше сокровище - твой талант. Кое-кто злопыхательствует: что за род такой - Цицероны, никогда не слыхали, сдается, будто дед их был сукновалом... Я в ответ - про батрачество Мария, нашего земляка, породниться с которым не брезговали благородные Юлии Цезари.
   Приезжай - или хоть отвечай поскорее, о Марк".
  
  
  
   "Из Рима. Помпония - брату Титу, в Афины.
   Здравствуй, милый. Я еле выбрала время, чтобы тебе написать. С того дня, как вернулись Марк и Квинт, в нашем доме всё вверх ногами: готовимся к свадьбе. Марк женится на Теренции, сводной сестре этой сплетницы Фабии, "чистой весталки", которая радуется, будто выходит замуж сама. А сестра ее изображает патрицианку - ломака ужасная. Между прочим, она уже схоронила одного жениха, прежде чем уцепиться за Марка. Их великий понтифик сосватал. Мой свекор безумно гордится таким покровительством. Так противно, что я не сдержалась. Спросила: "А что, Цицероны теперь - клиенты Метеллов? Зачем же вы раньше скрывали, я думала, что выхожу за свободного человека, почтенного всадника"... Мой любезный супруг закатил мне пощечину. И вскричал: "Я убью тебя, если ты эту свадьбу расстроишь!" Я уже собралась взять с собой пару платьев и вернуться домой, к дяде с матерью, только Марк меня удержал и едва ли не на коленях просил извинить его слишком горячего брата.
   Я сдалась. Сочетание Марса с Венерой породило богиню Гармонию, каковая сейчас и царит в нашем тихом уютном дому. Я кончаю послание, ибо вечером снова гости и снова прием наших будущих родственников, а за всё отвечаю лишь я: ведь под кровом, где трое философов - все рабы болтуны и лентяи.
   Тит, пиши мне почаще! Прощай.
   Не сердись на сумбур: жизнь такая.
   Целую тебя".
  
  
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"