Кириллина Лариса Валентиновна : другие произведения.

Менады: Продолжение 4

"Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


   50. Между тем наступила пора и для новых сражений в Тавриде, ибо царь Митрадат решил покончить с мятежом на Боспоре и восстановить там свою законную власть. Покориться ему, как ранее тавры и колхи, боспорские варвары не пожелали, и пришлось снаряжать туда войско и флот под начальством Неоптолема, стратега искусного, умного и стремившегося отличиться перед царем, памятуя о том, что брат его Архелай оказался предателем. Помогали Неоптолему союзники - херсонеситы, кое-кто из скифских вождей и отец мой Каллий Кентавр, не участвовавший в тех сражениях сам, но снабжавший стратега всем требуемым, ибо Афинеон был ближайшей к Боспору гаванью.
   51. Сколь ни странно сказать, хоть война та происходила близко от нас, я о ней очень мало что знаю. Ее затмили потом другие свершения царя Митрадата, однако она не была ни легкой, ни краткой. Мне известно, что против царя ополчился тогда не один захватчик престола, как прежде Савмак, а союз меотийских и синдских вождей, подчинивших себе Азиатский Боспор и немалую часть Европейского. В первой битве под Пантикапеем многоопытный Неоптолем их разбил, и огромная многоязыкая рать растеклась по степям столь поспешно, что тщетным было любое преследование.
   52. Но стратег не спешил посылать царю донесение об одержанной им несомненной победе, полагая, что варвары вновь соберут свои силы к зиме и тогда нападут непременно. Ведь ни эллинам, не понтийцам несвычно сражаться в зимнее время, и вожди боспорян понадеялись, что лютый ветер, холод и снег помогут им одолеть чужеземцев. Однако Неоптолем при содействии верных друзей снарядил свое войско как должно, одев его в кожи, шерсть и меха, а для боевых лошадей приказал изготовить узду наподобие савроматской и особенные подковы с шипами, дабы кони на льду и на глинистых склонах не поскальзывались и не падали.
   53. Та зима оказалась суровой: замерз и Боспор Киммерийский, и порт в Феодосии, и бухты в окрестностях Афинеона. Лед в проливе был столь надежен и тверд, что с кавказского берега по нему могли переправиться полчища пеших и конников. Ждавший этого Неоптолем встретил их у пролива, и после ожесточенной битвы отбросил назад, и уже на льду меж двумя берегами Боспора окончательно их разгромил, и теперь уже мог по праву считать себя победителем: все мятежники либо погибли, либо покорились царю Митрадату.
   54. В Тавриде многие ждали, что государь сам прибудет в Пантикапей, дабы восстановить свою власть. Он, однако, тогда не приехал, а прислал на Боспор своего возмужавшего сына Махара, объявив его, впрочем, отнюдь не "царем", а наместником или правителем - "архонтом". Мой отец вовсе не был этому рад, потому что всегда его нелюбливал, а потом, через несколько лет, когда архонт Боспорского царства Махар изменил Митрадату, они с Каллием так враждовали, что у нас опасались, не вспыхнула бы между ними война.
   55. Таковы были годы, когда я рос в нашем афинеонском дворце при заботах отца и бабушки, Ма Эрморады, ибо мать моя, Статира, дочь царя Митрадата, умерла, рожая меня. Мой отец после этого долго терзался и не мог, не заплакав, взглянуть на младенца, потомка великих царей, но виновника гибели собственной матери. Он ни с кем не вступал больше в брак. И одни говорили, что он подражает Фоанту, другие - что он хочет навеки остаться в родстве с Митрадатом, третьи же - что он не желает доверить наследника мачехе. Полагаю, что все - на свой лад - были правы.
   56. В нашем афинеонском дворце сохранилось три портрета моей юной матери, изготовленные из глины, бронзы и мрамора и представлявшие дочь Митрадата ребенком, отроковицей и девушкой - невестой Каллия. Первое изображение сотворила Гармонидова и Фоантова внучка Алфея, второе - учитель ее Формион, третье - знаменитый Диокл из Пергама. Созерцая эти творения я, однако, не мог вообразить себе их прообраз - живым существом, породившим меня из болящей плоти и крови. Но душа ее, помню явственно, постоянно витала поблизости, осеняя меня своим благостным трепетанием всякий раз, когда к нам приходила весна, и во дворике расцветали роскошные купы пышногроздной персидской сирени, привезенной Статирой из отчего дома вместе с прочим приданым. Когда я был совсем еще мал, моя бабушка уверяла меня, будто мама не умерла, а всего лишь преобразилась, как Дафна или Сиринга, в растение: "Ибо так захотела сберечь ее красоту от истления - Госпожа Наша Дева, Владычица Всех Смертей и Рождений, Праматерь Плодов и Корней".
  
  
  
  
  
  
  
   Во дворце и не сразу поймешь, что настала весна.
   Но в горах...
   Не удержишь девчоночье - "а-ах!" - когда твой послушный мул вступит в пышное разноцветье, и венчики, отягченные благоуханной пыльцой, сомкнутся под брюхом смиренной скотины и будут щекотать тебе пальцы в прорезах сандалий, а дурманящие ароматы - залетать прямо в ноздри...
   Чихаешь. И спрашиваешь недоуменно: "Госпожа. Я не вижу дороги. Пропала". Эрморада, подъехав: "Да нет, никуда не пропала. Заросла немного. Давно не ездил никто".
   В Город Мертвых.
   Статира смолкает, померкнув лицом. Но назад уже не повернешь. Напросилась сама. Поначалу ее ведь не звали с собой. Когда Каллий обмолвился - ты, мол, дня два скоротаешь одна, потому что "нам с матушкой нужно совершить обряды над гробами предков" - Статира безмерно обиделась: "Только - вам? С госпожой Эрморадой? А я?... Я, царица, супруга твоя - здесь чужая? И мое поклонение может быть неугодно теням твоих дедов и прадедов?"... Даже заплакала. Он не стал ничего отвечать. Просто вышел и до ночи не появлялся. И лишь перед сном изволил сказать: "Послезавтра - мы едем. Все трое. Ма согласна, что так будет правильнее. Сможешь ехать верхом?" - "Постараюсь". - "Тебе приготовят мула. И не жалуйся, если устанешь".
   Боги, сколько же власти над сыном - у Эрморады! Изрекла - "будет так" - он мгновенно послушался, а Статирины ласки, уловки, упреки, мольбы - всё напрасно, он только отмахивается. Он лишь терпит тебя, потому что не хочет сердить твоего отца, Митрадата, но душой его распоряжается мать, эта старая женщина в черном, которая неизвестно откуда взялась...
   Словно тень - из Города Мертвых.
   Всё вышло иначе: поехали - только ты и она. Каллий остался в Афинеоне, ибо, словно нарочно, в один день во дворец стеклись гости с разных сторон: скифы, херсонеситы и - посол из Синопы. Каллий мог бы, конечно, сказать им, что примет их через несколько дней, потому что обязан совершить поминальные возлияния на могилах предков. Однако мать опять сказала ему: "Возлияния и без тебя совершатся, ты придешь туда в другой раз, а дела государства не всегда допускают даже временного отлагательства". Он опять подчинился! А она еще уверяла, что ничем тут больше не распоряжается, ни в стране, ни в дворцовых стенах...
   Только - в Городе Мертвых.
  
  
  
  
   Как странно. Говорят ведь, что загробное царство, обитель Аида и супруги его Персефоны - внизу, в черном чреве праматери Геи, в преддверии Тартара, под покровами из древесных корней, глин, песков, каменистых пород и незримо струящихся подземельных вод, и густых испарений, от коих начинает витийствовать среди гула судеб и стихий опьяненная ужасом пифия... У Статиры была кормилица-эллинка, она всё это ей рассказала, и клялась, что бывают на свете пещеры и трещины, через которые можно живому проникнуть в Аид - как сходили когда-то Орфей, Алкестида, Геракл, Тесей, Одиссей ... Почему же здесь, чтоб попасть к гробам таврских царей, предков Каллия, надлежит - карабкаться вверх? Чуть ли не к облакам? А в душе Статиры уже не тревога, а полная путаница, и звенит в голове от кинжально разящих лучей, от высокого неба, от жужжания пчел и шмелей в медоносном лугу под ногами, от змеиного шелеста трав... Но тропа увлекает всё дальше, в каменистую высь, в раскаленный эфир...
   В Город Мертвых.
  
  
  
   Как горько Статире. Она вспоминает вчерашнее словно нагрянувший среди светлого полдня кошмар.
   Время было послеобеденное, Каллий спал - а Статира, устав рукодельничать на своей половине, вздумала посидеть у ложа супруга, поглядеть, как он пробуждается, поднести ему чашу с целительным травным отваром, подать ему платье - и, может быть, удостоиться доброго слова, улыбки и чуть снисходительной ласки... Он ей с первой же ночи сказал: "Не могу питать к тебе страсти, ибо ты всегда мне была - как сестра", но бывает же и такая, без пламенных вспышек, привязанность...
   Затаилась под дверью, как девочка. И гадала: сразу войти?... Постучаться?... Спит, не спит?...
   Прислушалась.
   Дверь была прикрыта неплотно. Из-за двери неслись голоса.
   Снова там - его мать! Не желающая уступать чужестранке, вражьей дочери - своего любимого сына! Не дающая ей - просто быть рядом с Каллием: вместе ужинать, вместе ложиться, видеть сны, пробуждаться, вставать...
   Это началось сразу, как они оказались в Афинеоне. После странной и жуткой встречи на пристани Каллий, едва вошел во дворец, бросил всех и заперся с матерью. Говорил с ней неведомо сколько - больше часа, уж точно, а может, и два. А Статира бродила по комнатам как неприкаянная, ибо ей, как супруге царя, никто не указывал, чем заниматься, но сама она, как чужая в этой стране, совершенно не знала ни местных нравов, ни местных порядков. Лишь дивилась, натыкаясь повсюду на бедность, запущенность, хлам... Да, конечно, дворец много месяцев оставался необитаемым, но к приезду царя, о котором их предупреждали заранее, можно было хотя бы прибраться?...
   После целого дня бестолковых и обременительных хлопот и наспех собранной трапезы они с Каллием наконец-то легли почивать, чуть живые от невыносимой усталости. Вдруг - опять явилась она! Без стеснения - прямо в покой новобрачных! И припала к сыну с рыданиями: "Мальчик мой ненаглядный, прости меня, я никак не поверю, что всё это - правда! Ты - живой, ты - со мной... Дай еще раз коснуться тебя! Дай прижать тебя к сердцу! И знай: если мне суждено умереть - я умру спокойно и счастливо"... Он привстал: "Умереть? Почему это, Ма?"... А она, совершенно не обращая внимания на Статиру, напомнила: "Митрадат никогда ничего не прощает". Каллий: "Ма, но я тебя не отдам! Я велю охранять тебя пуще ока"... Она - заливаясь слезами: "Милый мой! Ты - любишь меня! Значит, я не напрасно ждала и страдала!".... И она принялась его целовать, будто маленького, так что он взмолился: "Ма, не надо, ведь я не дитя"... - "Да, родной, ты совсем уже взрослый, тело в шрамах, щеки шершавые... А когда-то твои обе ножки - на ладони моей умещались! А ручонки рвали мне платье и искали сосцы - ибо я продолжала кормить тебя, когда ты уже начинал разговаривать"... - "Помню", - ответил растроганно Каллий. - "Ты не можешь этого помнить! - возразила она. - Тебе двух еще не исполнилось". - "Нет, я все-таки помню, - упорствовал он. - Вот скажи: у тебя было платье цвета вечерней зари?" - "Было, Каллий". - "А серьги с подвесками, что звенели, когда ты смеялась?" - "Ты их дергал, а я отнимала! О мальчик мой, они есть и сейчас, я тебе покажу, твой отец подарил их мне, когда ты родился, и я носила их не снимая"... - "А бусы из сердолика?" - "Каллий! Ты изумляешь меня! Неужели"... - "Всё правильно, Ма! Я помню не только тебя, но и братьев обоих покойных - Деметрия и Гипсикрата!" - "А... отца?"... Каллий как-то напрягся - Статира его не видала, потому что прикинулась спящей, но зато острей различала сквозь мрак голоса и оттенки дыхания - Каллий странно помедлил и вымолвил чуть принужденно: "Конечно. У него была пышная борода, он носил серебристый хитон и ходил, опираясь на посох с золотым изваянием Сфинкс"... - "Посох тоже остался, возьми его, если хочешь, он твой". - "Только я не припомню, чтобы отец забавлялся со мною или играл"... - "Он любил тебя, но на душе у него было много разных печалей".
   Об отце - о царе Фоанте - они и вели разговор, который, по могучи побороть любопытства и ревности, подслушала из-за двери Статира.
   - "Даже твой многомудрый отец не сумел избегнуть поступков и слов, о которых потом сокрушался с запоздалым раскаянием".
   - "Что ты хочешь сказать?"
   - "Тавриск тебе не говорил - про царицу Климену?"
   - "Про ту, что была Верховной жрицей?"
   - "Нет. То была твоя бабка, царица Киннора, мать Фоанта. Ее все боялись. А Климена - та, на которой отец был женат до меня. Мать Деметрия. Говорят, сын был очень похож на нее".
   - "Да. Теперь вспоминаю. Климена - она умерла молодой, через год после свадьбы. От родов".
   - "А отец полагал - от любви".
   - "Это... как? Ведь она была замужем?"...
   - "И любила - Фоанта. Но боялась про это сказать, потому что растили ее в строгих нравах. А Фоанту она была - как дитя. Он женился по надобности: мать настаивала, да и в самом деле нельзя было больше царю оставаться безбрачным. Климена же всё понимала. И, родив Фоанту наследника - умерла. Не от кровотечения или горячки. Просто ей не хотелось - быть в тягость".
   - "А отец... никогда ее не любил?"
   - "Я не знаю. Он сам до скончания века - не знал. Но считал виноватым - себя. И казнился ужасно. Вольнодумный доселе, он стал ревностно поклоняться богам и принес ее тени обет, что замкнет для женщин свой дом, свое сердце и"...
   - "И - всё оказалось напрасно, когда ты предстала ему. Точно луч закатный сияющая".
   - "Так велела судьба. Всемогущая и всеблагая. Только речь не о нас. Ты не понял, мой сын, для чего я всё это рассказала?"
   - "Нет".
   - "И... не догадываешься?"...
   Миг молчания. Столь глубокого, что Статире уж кажется: вот сейчас эти двое за дверью услышат, как стучит ее сердце - предательски громко, прерывисто, судорожными толчками...
   "Жаль", - рекла наконец Эрморада. - "Не хотела я вмешиваться, но... подумай: ты сильно похож на отца. Может быть, лишь снаружи, не нравом, однако ничто не бывает случайным. У тебя теперь тоже - молодая жена. Которую... ты не сам выбирал. И которая - любит тебя. При ее телесном изъяне ей обидно - не знать материнства, но смертельно опасно - рожать. Будь же с ней, насколько сумеешь, поласковей"...
   Ноги сделались словно тряпичными, и Статира сползла прямо на пол. И двинулась - как младенец, ходить не умеющий - на коленях и на четвереньках, прочь оттуда, скорее, подальше, пока не увидели и не застали...
   Ей хотелось - покинуть дворец и уйти навсегда.
  
  
  
   "Дорогая, не бойся почивших", - говорит Эрморада, ведя ее за руку к ряду гробниц, высеченных прямо в скалах или пристроенных к скалам так, что издали не различишь, люди то сотворили или высшие силы. - "Это вздор, будто мертвые могут питать к нам вражду или ненависть. О пойми: причастные тайн запредельных на любые деяния наши взирают - с сожаленной улыбкой, без злобы. Если мы виноваты пред ними, то неизбывные муки терзают нас, как Ореста - Эринии, но почившим уже все равно. За чертой бытия всё земное видится мелким - страсть, и месть, и вражда, и соперничество. Неизбывна только любовь. В ней нуждаются все, и живые и мертвые. Ибо только через нее наши судьбы слагаются в цепь поколений, где царит не смерть, а бессмертие. Потому непременно потребно, чтобы кто-то из сущих на свете хотя бы единожды в год обходил все могилы прародичей, принося поминальные жертвы, вспоминая их имена и перечисляя деяния. Каллий тоже придет сюда, выполняя свой долг, но уж так повелось, что такие обряды лучше прочих творим мы, женщины. Ибо мы сопричастны - обоим мирам. Мы даруем жизнь и хороним. Как Владычица Дева, которой здесь испокон веков поклоняются тавры, называя ее Госпожой Всех Смертей и Рождений. Из мужчин же редко кто достигает нашего знания. Иногда - лишь на старости лет, или же за чертой бытия. Потому я сначала взяла в Город Мертвых - не сына. Тебя. Он здесь - свой, и придет ли он нынче или месяцем позже, неважно. Ты - иного рода и племени. Надо, чтобы предки с тобой познакомились, полюбили тебя и привыкли к твоим попечениям. Как привыкли к моим, а ведь я здесь тоже - пришелица. Я хочу тебе кое-что рассказать. Камни - немы, а знать это стоит".
   Между прочим, не столь уж и мертв этот город. И не столь уж безжизненны скалы. Солнце греет лишайники - рыже-охристые, желто-красные, серебристо-голубоватые. И топорщатся кожистые куртинки цветов - яркожелтых и густорозовых. А в траве, начинающей выгорать, но еще сохранившей приятную зелень - мерцают малиновые гвоздички, опушенные черными стрелками, будто ресницами. Над цветами порхают сине-черные, пепельные и лимонные бабочки. Выдал стрелы дикий чеснок в сиреневых шапочках, пламенеют пунцовые маки, трепещут лазоревый лен. Тихо, ровно и низко жужжат медоносицы пчелы, вьются пестрые мушки, за коими носятся небоязливые птицы... В небе кружит орел или коршун, реют чайки...
   Нисколько не страшно. Спокойно и сладостно.
   "Роду здешних царей изначально довлеет проклятие", - продолжает неспешную речь Эрморада. - "С той поры, как обманной жертвой владычице вместо полного сил Гекатея стал его престарелый родитель, богиня устами Верховной жрицы рекла, что сей род будет царствовать, но из века в век совершенное будет вновь повторяться: всякий новый властитель погубит отца".
   Дрожь пронзает Статиру. Ибо только сейчас ей становится ясным случившееся в самый день их приезда сюда. Гробовое молчание толп у причала, крик матери Каллию - "Не касайся первым земли!", добровольная жертва Тавриска... И неважно, что старый слуга - не родитель царя; нет родного отца - подойдет и заменный, лишь бы воля богов соблюлась, лишь бы круг судеб не разъялся... О боги немилосердные! Неужели и мне суждено породить того, кто когда-нибудь станет смертью - для Каллия?... Если б я раньше знала...
   И - что? Не пошла бы за Каллия замуж? Оставалась бы вечной девой в гинекее отца? Проводила бы дни с Дрипетиной, ученой уродинкой, и болтливыми вздорными тетушками? Среди евнухов, нянек, собачек, обезьянок, пленных пичужек, верещащих цикад в золоченых садках?... Нет, конечно же, нет! Всё равно бы выбрала Каллия, пусть увечного, хмурого, хворого, пусть всегда тобой недовольного, но уже настолько родного, что не можешь даже представить, как ты раньше жила без него...
   - Госпожа, - прерывает рассказ Эрморады осененная новой мыслью Статира. - А проклятие Девы касается - лишь мужчин из царского рода? Бывало ли так, чтобы дочери тоже...
   Эрморада долго молчит. Каменея от сдержанной боли. Изрекает же глухо и кратко:
   - Бывало.
   О, как могла Статира запамятовать! Как дерзнула такое сказать!...
   Как не быть, когда есть - Гипсикратия, объявившая мать - умершей и погребенной. Чтобы властвовать. Потому что она - дочь Фоанта.
   Хорошо, что она не вернулась сюда. И ужасно, что у Каллия - такая сестра. С этим чудовищем в женском обличии Статира не смогла бы жить никогда. Там, в Синопе, отец их друг другу расхваливал, прежде чем познакомить - и все равно не сломал неприязни между сестрой и невестой Каллия. Улучив мгновение, когда царь их оставил вдвоем с глазу на глаз, эта жуткая жрица спросила Статиру, влюбленную девушку, трепетавшую перед нею от страха: "Ты считаешь, что сможешь - рожать?"... Надо было, пожалуй, ответить ей столь же резко и беспощадно: "Смогу, если только твой брат - способен к зачатию". Но... Статира тогда даже слов таких произносить не могла. Да и нынче не стала бы никому из смертных рассказывать, что и как происходит меж нею и Каллием. Они муж и жена - это главное, а сестра его, служа своей свирепой богине, никогда не изведает этого счастья...
   - Госпожа, прости, я нечаянно, - лепечет Статира.
   - Ты тут не виновата, - откликается Эрморада печально, но мягко. - И, быть может, проклятие Девы - не столь уж погибельный дар. Боги знают, что делают. И Судьба - тоже знает. Недаром мой мудрый супруг называл ее - "всемогущая и всеблагая". В детях мы обретаем и смерть, и бессмертие. И награду, и кару. И правильнее, чтобы дети не делались жертвой - отцам. Пока всякий родитель уходит в Аид, уступая законное место потомку, соблюдается миропорядок, вменяющий всем и всему на земле породить себе единосущностного, вскормить его - и смиренно уйти. Мир бы рухнул, совершись однажды обратное: принеси себя в жертву старому - юный, и погибни сын - за отца. Стань такое всеобщим законом - поколеблется всё мироздание. Череда судеб оборвется, время хлынет назад, потопляя всякую память; перепутаются все понятия о преступном и праведном... И потомки начнут отрекаться от предков, а те - выходить из гробниц, занимать города, вытеснять живых из собраний, садиться на праздные троны, шурша истлелыми саванами... Чтобы сделать сие невозможным, нужно ввериться мудрости Рока: почитать своих предков, но больше собственной жизни - любить своих чад.
   Эрморада внезапно смолкает. И велит Статире:
   - Пойдем, дорогая. Чтобы к нам не являлись почившие - мы приходим их поминать.
  
  
  
  
   Жизнь повсюду. Под яростным солнцем. На камнях, лишь залетными облаками в ненастье ласкаемых. В черных трещинах, покрытых серебристой полынью. На сыпучей щебенке. Всюду - жар бытия. По-мужски беспощадные корни скальных дубов вцепляются в каменистую плоть и сосут потаенные соки подземных ключей. А в тени расцветают упрямые и непостижно живучие горные травы. Муравьи, желтокрылые бабочки, мотыльки цвета пепла и пурпура, зеленисто-огненные жуки на шиповнике, чайки над бездной мрачносинего моря...
   И - ящерка.
   У гробницы царя Гекатея.
   Эрморада прошла, не заметив ее, а Статира - взором впилась.
   Там, за морем, их, царских детей, если и выпускали на травку в цветник или в сад, то от топота, визга, веселой возни все букашки, зверки и пташки исчезали и где-то затаивались. Лишь однажды беспечная ящерка подвернулась братцу Махару. Тот метнулся к ней, но обрел только животрепещущий хвостик, зелененький в серую крапинку. Червячком в руках извивавшийся. И Статире тогда страшно было видеть такое: жалкий членик, в корчах беснующийся - вдалеке от родимого тела...
   Тут же - только гляди! - золотистый дракончик. Сидит поверх смуглого, в голубых лишайниках, камня. Черным бисером - глазки, горлышко - дрожит от дыхания, лапки - с такусенькими коготками на пальчиках... Ах, как хочется протянуть к нему руку, погладить и взять...
   "Не тревожь, - говорит Эрморада. - Может быть, это - дух царя Гекатея. Зачинателя нашей династии. Захотел взглянуть на царицу - и явился нам в облике"...
   Ящерицы?!...
   "О дитя мое, не дивись и не смейся. Он имел на земле - это прозвище. За свою изворотливость. Верно?"...
   Тварь как будто кривится в улыбочке и стремглав исчезает в камнях.
   Подмигнув напоследок Статире.
   Заповеданный край. Мир чудес.
   Город Мертвых.
  
  
  
   Сколько раз за единственный день преступала Статира границу между солнцем - и тьмой, звоном - и тишиной, теснотой - и простором, опаляющим жаром - и сладостным холодом?...
   Страх пропал. Ибо всё слилось воедино, обретая разумность и смысл. Драки зайцев близ древних могил. Три ежонка с ежихой, прошуршавшие к можжевеловой рощице. Жирный полоз на солнцепеке. Воплощенный в ящерку царь, откупившийся Деве - отцом.
   И гнездо то ли ласточек, то ли горных стрижей - видны были лишь головки птенцов с отверстыми жадными клювиками - над гробницей той самой Климены, которая...
   Умерла семнадцати лет.
   От любви?
   Или все-таки - родов?...
  
  
  
  
   Эрморада рассказывала ей про каждого из погребенных. Потому, начав обряд с первым солнцем, они завершили лишь к вечеру. Захоти они возвратиться в Афинеон, они оказались бы там уже ночью.
   Потому ночевали они в заброшенной ныне усадьбе на вершине хребта - меж мирами живых и усопших. В вышине почти что подзвездной. Там, где некогда были счастливы трое: Эрморада, Фоант и маленький Каллий. Не желавшие видеть и знать, что творится у них под ногами - в оставленном где-то внизу человеческом царстве. И какие войны ведутся в Тавриде - молодым понтийским царем Митрадатом Евпатором.
   Каллий тут появился на свет. Под этой щербатой крышей. В тесной комнатке с малым оконцем. Среди стен с поблекшими росписями. И... "госпожа, неужели - на этой кровати?"... "На этой, дитя мое. И, гляди, даже таз уцелел, в котором я купала его. И пеленки в нем же стирала". - "Сама?!" - "Что ж такого? Я тогда была - не царицей. Всё мне было в радость и в новость: муж, младенец, очаг, огород"...
   О, не в тягость ничто, когда любишь друг друга - вот так!
   Горечь с нежностью душат Статиру.
  
  
  
   Среди ночи проснулась от звона сверчков.
   И опять ей сделалось страшно. Слуги спали в столовой, а здесь, в этой маленькой комнатенке место было лишь для сундука, на котором стоял догоравший ночник - и для ложа. Почему-то на память пришел склеп царицы Климены, который они посетили одним из последних - по размеру он вряд ли был больше, и пахло там - точно так же, как здесь: отсыревшими за зиму стенами, затхлой землей, тишиной, темнотой, теснотой, покоем и... смертью.
   Значит, вот как - оно?...
   Статира заплакала. Ничего не могла над собою поделать: слезы лились и лились, изо рта вырывались невольные всхлипы и вздохи...
   А когда шевельнулся полог, и на пороге вдруг возникла белесая тень - закричала: "О нет! Не хочу!"...
   "Чего ты не хочешь, дитя мое?" - ответила тень Эрморадиным голосом.
   Отлегло. Это просто старая женщина в белом нижнем хитоне.
   "Ничего, - устыдясь своего испуга сказала Статира. - Мне, наверное, снилось"... - "Немудрено, - согласилась она. - Мы весь день говорили о смерти и мертвых. Может, мне посидеть тут, пока не заснешь?" - "Я... боюсь засыпать. Как закрою глаза - сразу кажется, надо мною - земельные своды. А открою... мерещится, будто здесь кто-то есть"... - "Моя девочка, это возможно. Только ты не страшись. Тени тоже стремятся туда, где они... были счастливы". - "Твой супруг?" - "И его сыновья. Им, наверное, тоже хотелось - поглядеть на тебя". - "Вряд ли я могу им понравиться". - "Почему же, Статира? Ты такая красавица"... - "Я калека! Увечная!" - "Не настолько, чтобы это мешало любить тебя - всем, кто знает"... - "Всем, кроме Каллия!" - "Не отчаивайся, он пока еще сам не в себе от случившихся с ним потрясений"... - "Он стыдится меня! И стесняется появляться со мной!" - "Ты сама не стесняйся, дитя мое, и тогда люди просто забудут про этот изъян - не такой уж, кстати, и страшный"... - "Только из-за него - это все говорят! - я могу умереть, если буду рожать"... - "Детонька, ты не слушай пустых разговоров"... - "Ты сама так сказала. Я знаю". - "Боги милостивы, а люди порой ошибаются". - "Нет. Пожалуй, для всех будет лучше, если я и вправду умру. Как царица Климена". - "Не вздумай!"... - "И... как мама моя, Поликсена". - "А что с ней случилось?" - "Я росла на руках у отца, кормилицы, тетушек, старших сестер. А она"...
   Восемнадцати лет.
   В Город Мертвых.
   Безутешным всхлипам Статиры вторит тихое совиное "сплю-ю"... Звон бессонных сверчков. Порх не выгнанной в сумерках бабочки.
   Руки - нежные, тихо-прохладные, как сухая земля, обнимают дрожащее тело Статиры: "Успокойся, дитя мое. Вверься судьбе".
   А в ответ - влажных уст целование: "Мама!"...
  
  
  
  
   Утром - странный, блаженный покой.
   Безмятежный завтрак в усадьбе.
   А потом - путь по тропке, заросшей отцветшим уже асфоделом и цветущим бессмертником. Мимо склонов, седых от белесого ковыля и зеленых от буйных кустов. Средь эфирного синего пламени дня, в коем медленно и невесомо перепархивают от рубиновых крестиков диких гвоздичек к курящимся светочам нежных шалфеев - мотыльки-голубянки. С цветом крыльев - как тихие сны: сиреневыми, темно-палевыми, пепельно-розовыми, перламутровыми...
   Путь - к последней святыне.
   К гробнице Фоанта.
  
  
  
  
   И когда, наконец, пропитавшись сапфировой ясностью неба, чистотой раскаленных камней и покоем прохладного склепа, ты возвращаешься вместе с Ма Эрморадой в многоустый, гомонящий на всех окрестных наречиях Афинеон, раскинувший пестрый гроздья предместий на границе степей и холмов - то тебе не просто мерещится, а доподлинное знается, что прошло не два дня, а два века, и ты вобрала в себя столько и стольких, что теперь не одной Эрмораде, а тебе самой, невзирая на молодость, впору именоваться - "госпожой", "владычицей", "Ма"...
   Каллий должен - почувствовать это. Каллий должен гордиться женой, удостоенной милости предков и посвященной в великое таинство жизни и смерти. Каллий должен понять, что, коль скоро ни царь Фоант, ни его сыновья, ни все прочие повелители этой страны не отвергли ее, а признали своей, то ему не пристало пенять ей увечьем, которое - Ма Эрморада права - не настолько заметно, чтобы прятать ее от людей...
   Во дворце опять беспорядок. В нижнем зале - следы пирования. Слуги, едва подавляя зевоту, подметают полы, протирают мозаики, носят столики, расставляют смещенные ложа, подбирают забытые кем-то - салфетки, повязки, венки из умерших цветов, пояса, монетки, булавки...
   Царь вчера принимал здесь заморских гостей и понтийских послов. Разве мог обойтись он, привыкший к пирам Митрадата, без большого застолья с музыкой и плясками?
   Он выходит навстречу - усталый, какой-то помятый, будто ночью не спал. Может быть, и вправду не спал. У него круги под глазами. А в волосах - аромат незнакомых духов. Дразнящих и дерзостных: хмель на розовом масле.
   Кто - она?... Как зовут ее?... О, да важно ли, ведь она не хромает, как я!...
   "Каллий, с кем ты тут развлекался?" - "С гостями". - "И... с женщинами?" - "Не болтай чепухи. Ты, я вижу, устала, иди отдохни. Я велел, чтоб тебе приготовили ванну". - "А ты?" - "Я тоже сейчас освежусь". - "А потом?" - "Буду занят. Пир - одно, разговоры - другое. У меня назначена встреча с послом".
   Всё, как прежде. Уклончив и хмур. И как будто чем-то встревожен. Чем?... Не спросишь. Ушел.
  
  
  
  
   Всем дворцовым слугам давно внушено, что Статира здесь госпожа и хозяйка. Потому ее везде пропускают с поклонами, ни о чем не расспрашивая. И она бы могла зайти и взглянуть, что творится в супружеской спальне. Но... сама себя останавливает.
   Ни к чему. Лучше даже не знать.
   А сходить вместо этого - к Ма Эрмораде. Не затем, чтобы плакать и жаловаться. Просто так. Рядом с ней начинает казаться, что всё еще может наладиться. Почему Статира раньше боялась ее? Даже странно. Она так добра. И уж если кто-то поможет - то только она. Потому что вовсе не думает разлучать меня с Каллием. А напротив, желает, чтоб мы были вместе. И - счастливы.
   Приближаясь к покоям Ма Эрморады, Статира опять замедляет шаги. Ибо вновь улавливает в разговоре - два голоса. И второй - не женский, мужской. Каллий - там?... Он же, вроде бы, собирался на встречу с послом?...
   Подслушивать нехорошо, но соблазн одолеть невозможно.
   "Она славная девочка, - говорит Эрморада. - Чуткая, нежная, ласковая. Доведись мне самой выбирать супругу для Каллия, я бы лучше ее не нашла. Я боялась, что нравом она - в Митрадата. Но нет. От него - ничего. Лишь - врожденная царственность. Впору благодарить его за такой драгоценный подарок. Как хочется, чтобы у нас наконец всё наладилось - после стольких бед и несчастий"... - "Всё наладится, если не помешает война", - отвечает...
   Не Каллий. А кто?...
   Статира входит, раздвинув тяжелые складки занавеса, отделяющего коридорчик от зала.
   Перед Ма Эрморадой, сидящей в кресле - стоит незнакомец. Стройный и молодой. Эллин. Златоволосый, в темновишневом плаще и белом с синей каймою хитоне.
   "Это ты, дорогая! - улыбается ей Эрморада. - Мы как раз про тебя говорили. Сейчас я вас познакомлю. Вот царица Статира. Супруга Каллия, дочь царя Митрадата. А вот - наш проксен и друг Аполлоний. Из Херсонеса". - "Сын Гераклеодора. Покойного", - добавляет к словам Эрморады с печальной улыбкой гость. И глядит на Статиру... почтительно и - восхищенно. Обмануться нельзя. Будто хочет навек сохранить ее в своем сердце и взоре.
   "Покойного... - повторяет задумчиво Ма Эрморада. - Этой смерти могло бы не быть, если б я только знала"...
   "Госпожа моя, - прерывает ее Аполлоний. - Не надо об этом теперь сокрушаться. Лучше славная смерть, чем гниение духа и плоти. Он мне сам говорил. Я... вполне понимаю его".
   А Статира - не понимает. Что случилось? Кто погиб и за что?
   Встретив ее недоумевающий взор, Эрморада ей разъясняет: "Гераклеодор, отец Аполлония, был близким другом Фоанта. А потом - и моим. Когда я оказалась изгнанницей, похороненной заживо, я, безвестно скитаясь и ища любого пристанища на зиму, пришла в Херсонес и явилась к Гераклеодору. Но почуяла, что, укрывая меня, он накличет беду на себя и свой дом. И - ушла тайком, не простившись и не намекнув, где искать"...
   "Мой отец, опомнившись, тотчас бросился, чтоб вернуть ее, - продолжает рассказ Аполлоний. - Он разыскивал госпожу Эрмораду везде - и нигде не нашел. Доскакал до Неаполя Скифского. А там ему - как условлено было с нею - сказали, что она умерла, и что прах ее с почестями отправлен в Афинеон. Возвращаясь, отец был застигнут бурей в степи. Промок и продрог до костей. Слёг и вскорости умер. Перед смертью же взял с меня клятву, что я никогда не оставлю в беде никого из родных и потомков Фоанта. Особенно - женщин или детей. Чем бы мне ни грозила неукоснимая верность обету".
   Аполлоний глядит на Статиру. Та - краснеет. Ей чудится, что, говоря это, он как будто клянется в верности - ей. Почему?... Он совсем не знает ее. Да и разве ей угрожает опасность? С чего бы? Каллий - царь, и он - зять царя Митрадата! Нет, похоже, Аполлоний просто немного жалеет ее - видел, как она ковыляла...
   - Госпожа, - обращается он к Эрмораде. - А все же: где ты была это время?
   - Милый: там, где никто не стал бы искать.
   - Неужели у диких тавров? Они же не славятся ни состраданием к странникам, ни...
   - Я знала слова. Которые открывали любые заслоны. В том числе и запретные тропы, ведущие... к таврским волхвам. Мой супруг обучил меня этим словам, наказав лишь не прибегать к ним иначе как в самой гибельной крайности.
   - И волхвы... приютили тебя?
   - Нет. Такое у них невозможно. Но после свидания с вещими старцами мне никто не препятствовал возвратиться через половину Тавриды - сюда.
   - А... здесь?
   - Я жила всю зиму одна. В той усадьбе. Близ Города Мертвых. Я нашла там забытый некогда пифос зерна. И питалась лепешками, ягодами и сухими плодами из нашего одичавшего сада. Иногда добывала и мясо - зайцев, голубей, перепелок; я в юности метко стреляла и умела ставить силки. Мне хотелось дождаться возвращения Каллия. Двадцать с лишним лет я его не видала...
   Разговор прерывается - вторгшимся Каллием. Он входит, одетый по-царски и опираясь на посох Фоанта.
   Видя, что у матери, кроме Статиры, еще и гость, Каллий приподнимает в удивлении брови. Юный, стройный, красивый мужчина - в женских комнатах? Митрадат никогда не стерпел бы такого. У него даже старшим братьям не позволяется видеть сестер. Но ведь здесь другая страна, и в понятиях Эрморады в этом нет ничего зазорного: если уж сам Фоант разрешал ей когда-то целовать при встрече его сыновей и Гераклеодора, то теперь для нее Аполлоний и вовсе - "сынок". Миновали те годы, когда ее вдовий покой был закрыт для кого бы то ни было - будь то мальчиков или седых стариков...
   "Здравствуй", - без особой сердечности приветствует Каллий гостя и жмет ему руку.
   И тотчас - к Статире: "Ты нужна мне, царица. Пойдем".
  
  
  
  
  
   - Завтра утром, - говорит он ей, - отбывает понтийский посол.
   - Кто он? Я его знаю?
   - Не знаешь. Но это неважно. Ты хотела бы - передать с ним письмо для отца?
   - Да, охотно! Если позволишь.
   Каллий снова темнеет лицом. Глупый, милый... Неужели он думает, что Статира намерена - жаловаться? Знал бы муж, что теперь перед ним - совершенно другая Статира! И что бы он теперь ни творил над душою ее, он ей будет казаться тем самым несчастным и несмышленым трехлеточкой, у которого в головенке всё сместилось и перепуталось: облик матери, имя отца... Все на свете понятия: дом, семья, трон, очаг... Всё сплелось в свистопляске стихий, от корней древеса отрывающих и зовущих живых - в Город Мертвых...
   - Статира. Я очень прошу тебя, - говорит он. - Если ты вправду любишь меня... Ты же видишь, что сделала мать для меня, что она претерпела и как я к ней сильно привязан.
   - Не писать, что она... жива?
   - Нет, напротив! Скрывать невозможно. Посол это знает. А отец твой... он никого не склонен прощать. Даже нас с тобой. Если мы его будем обманывать.
   - Каллий, милый, я всё поняла.
   - Постарайся. Хоть ради меня.
   - О, не только! Она... и мне теперь - мать.
   - Вы поладили?...
   - Не обидься, но ты никогда не поймешь, что - нас связывает.
   - Вот как! Впрочем, женщинам нравятся тайны.
   - Да. Поэтому, милый... То, что я напишу ему - я не дам тебе прочитать.
   - Как угодно! Только бы помогло! И тогда - требуй, что пожелаешь! Любую награду!
   Она улыбается. Требовать?... Счастья?...
   Счастье - дар. И дается - лишь в дар.
   "Ничего мне, любимый, не надо".
  
  
  
  
  
  
  
   57. Для меня и доселе осталось загадочным, отчего это царь Митрадат не пытался мстить Эрмораде, когда она объявилась в Афинеоне по возвращении Каллия и жила там еще много лет, воспитывая их общего внука - меня. Убедился ли он, что она перед ним не во всем виновата, или вспомнил о прежней своей благосклонности к дому Фоанта, или кто сумел умягчить его сердце мольбами - Статира ли, Каллий или сама Эрморада - только царь предпочел притворяться глухим и незрячим, избрав личину неведения и молчания. Для него Эрморада словно бы оставалась мертва, и он более не упоминал ее имя в посланиях к Каллию, и не спрашивал про нее у людей, приезжавших от нас в Понтийское царство.
   58. Впрочем, так же вела себя и Эрморада в отношении собственной дочери, Гипсикратии, оставшейся в Понте жрицей храма Афины Таврической, но лишившейся чести и сана из-за страсти царя. Что меж ними случилось, я точно не знаю: мне родные о том никогда не рассказывали, а когда я спустя много лет увидал ее, то не мог, конечно, расспрашивать, и понял кое-что лишь из разговоров прислуги и учителя моего Пифолая. Мне известно лишь то, что было открыто объявлено: после празднества в честь победы царя над Муреной дочь Фоанта, исполняя, якобы, давний обет, удалилась в древний храм богини Ма Эннио, что в Понтийской Комане, и сама избрала там тяжелую службу привратницы, повторяя рок Ифигении.
   59. Правду было, однако, утаить невозможно, ибо слишком многие видели, как после празднества царь умчал Гипсикратию на колеснице, а утром привез во дворец на закрытых носилках. Совершившееся святотатство подтвердили и шестеро девушек, младших жриц, что служили при Гипсикратии и вернулись в Афинеон, когда та самолично сказала им, что не вправе теперь оставаться их повелительницей. Наши тавры, узнав, что Верховная жрица попрала обет чистоты - и неважно, по собственной воле или через насилие - обрекли ее имя проклятию и изъяли его из молитвенных упоминаний и храмовых надписей.
   60. Только двое в стране - Эрморада и Каллий - отказались ее проклинать. Каллий даже пытался оправдывать Гипсикратию перед согражданами, вспоминая, что за морем она низложила с себя высший сан и служила там не таврской Владычице, а всего лишь Афине Деве, что - разность. Эллины согласились с ним, но тавры продолжали негодовать. Потому они оба, мать и брат поруганной жрицы, хранили отныне молчание, не пытаясь ничего разузнать о ее судьбе у царя Митрадата и даже остерегаясь при ком-то о ней разговаривать. Я, пока не подрос, ничего о тетке не знал и лишь диву давался тому, что бабушка иногда безо всяких причин предавалась слезам и печали.
  
  
  
  
  
  
  
  
   Ходишь как неприкаянный. И при этом делаешь вид, будто всё у тебя замечательно. Будто в Риме нет никого беззаботнее и счастливее Гая Юлия Цезаря. В самом деле, кто из юных ровесников может с ним состязаться в известности - но вот только в какой?...
   Стоит выйти на улицу, как почуешь у тебя за спиной - тень Великого Цензора. Шипение, шепот, колючие реплики: "Ишь, щеголяет в шелках!"... "Чисто дятел - носатый и пестрый!"... "Азиатская сойка"... "Подружка царя Никомеда"... "Мамин мальчик, носил бы сережки и юбку"... "Эй, глядите: царица вифинская!"...
   И прочее. Римская чернь жадна до слухов и остра на язык - даже при задушевнейшем благоволении. А патриции - те зловредны, ревнивы, завистливы - даже при тончайшей учтивости. То тебе - помои, то - яд. Успевай изворачиваться.
   О, как страстно, узнал о кончине Суллы, он рванулся душою на родину! Как хотелось скорее увидеть мать, жену, дочурку, сестер, тетю Юлию! Всем привез дорогие подарки: жемчуг, золото, африканская кость, бирюза и рубины... А они всполошились: "Гай, откуда такие богатства? Неужели - опять от царя? Или - снова долги? Кто их будет выплачивать?"... Отшутился: "Милые цензоры, ваше рвение выше похвал!" - и ушел, предоставив им ахать и охать, браня его за безумные траты, но вертясь перед зеркалами.
   А еще он мечтал прогуляться по улицам, потолкаться на Форуме, поболтать со знакомыми. Почему-то казалось, что Рим, точно теплое пенное море, сразу примет изгнанника, обласкает, закачает в зеленых волнах и, шутя, вознесет на шипучий гребень успеха и славы.
   Да как же! Куда ни пойди - всюду сзади висит тень Великого Цензора. Пыльный хвост осуждающих сплетен вдогонку. "Экий модник!"... "А кто это?"... "Сын матроны Аврелии"... "Близкий друг царя Никомеда, ха-ха"... "Заскучал по маме, вернулся?"... "Жалко, Суллы нет, он знал толк в хорошеньких мальчиках"...
   По какому праву они лезут в чьи-то дела? И выносят вердикт, и скрепляют звонкой печатью несмываемой клички-клейма. Будто в Риме, где вовсю развратничал Сулла, теперь обитают лишь бестелесные праведники. Будто здесь неистленно жива - тень Великого Цензора...
   Вот она! Наяву! Облеченная в молодую и крепкую плоть.
   Это младший отпрыск старинной фамилии, Марк Катон. Неприятный, престранный юнец с белозубым оскалом, с большой головой, в грубой тоге на голое смуглое тело. Он стоит, окруженный толпою зевак, возле Порциевой базилики, которая названа так, потому что построена его прадедом-цензором. Здание кряжистое, неуклюжее и старомодное. В нем обычно заседают народные трибуны, недавно решившие перестроить его, разобрав нелепо торчащую против двери колонну. Будь на то воля Цезаря, он совсем бы избавил Рим от сооружения, возведенного в полном согласии с твердокаменным нравом Великого Цензора. В стиле мощном, но туповатом, без прикрас, без намека на грацию, коей славны творения греков. И вдобавок - без многих привычных ныне удобств. Ну зачем, скажите на милость, сохранять для потомков - такое? Чтобы пришлые варвары, наезжая в Рим, глядели и радовались: мы так тоже умеем? Не лучше ли - устарелое взять и снести, а построить - красивое, новое, пригласив наилучших, каких только можно найти, мастеров?..
   Между тем правнук Цензора, обнимая колонну, с животным упорством твердит, что не даст никому посягнуть на святыню. С тем же самым упорством, с каким его прадед долдонил на каждом собрании: "Карфаген должен быть уничтожен!" А потомок с равным занудством вещает: "Базилику трогать нельзя!" И пускай его лучше прикрутят цепями к вот этой колонне - как днесь Прометея к кавказской скале - ибо он скорее позволит хищным птицам склевать свою печень, чем даст сковырнуть хоть кусок штукатурки со столпа, возведенного прадедом.
   Одобрительный ор. Шквал восторженных рукоплесканий. Белозубый оскал молодого оратора. И...
   Чья-то тень. Даже вздрагиваешь, когда обладатель сей долговязой тени кладет тебе на плечо свою руку и спрашивает: "Ты слыхал? Замечательно, правда?"...
   О боги. Вездесущий Марк Цицерон. Постоянно торчащий на Форуме и встревающий во все разговоры, склоки и споры. Чтобы каждый в Риме, от консула до раба-подметальщика - знал его в лицо и по имени.
   - Я не сразу пришел и не очень понял, в чем дело, - отвечает уклончиво Цезарь.
   Лучше б он промолчал или, скрепя сердце, поддакнул. Ибо Марк Цицерон принялся излагать ему с искренним жаром всю Катонову речь, суть которой вполне умещалась в четырех недлинных словах: "Не могите рушить колонну!" Но по логике то ли Катона, то ли самого Цицерона, выходило, что разрушение угрожает не столбу, поставленному поперек дороги, а - основам основ государства... О, воистину, ты живее живых - тень Великого Цензора!...
   "Что?"... - спросил Цицерон удивленно. Видимо, Цезарь произнес, задумавшись, вслух - три последние слова.
   - Что? Ты считаешь, он - только тень?
   - Я совсем не знаю его. Потому - никем не считаю. Я два дня, как вернулся домой.
   Их с обеих сторон обтекает толпа. Снова взгляды и шепотки: "Погляди-ка, вот он!"... "Разнаряженный"... "А ему иначе нельзя: Никомед перестанет любить"...
   Рука Цицерона, только что по-ораторски рассекавшая воздух, вдруг по-братски ложится на руку Цезаря. А из уст раздается не велеречивое и не скрыто злорадное, но вполне сердобольное:
   - Да не слушай их, Цезарь. Плюнь на них - лишь тогда оставят в покое. Я, ты знаешь, когда приехал с Родоса, тоже первое время не знал, как спастись от дурацких издевок. Точно так же: стоило выйти, раздавалось вослед - "Ишь ты, умник!" - "Грек!" - "Академик!" - и прочее. Притерпелись - умолкли.
   Ну да. Плебс всегда обязательно должен обсосать новичку все косточки, чтоб решить, свой он или не свой.
   - А теперь, - продолжает не без хвастовства Цицерон, - во мне ценят именно то, за что прежде корили: образованность и умение хорошо говорить. Я уже несколько раз выступал в суде и выигрывал те процессы, за которые не брались даже опытные старики. А сейчас, захоти я быть избранным в квесторы...
   Избранным?.. Да, конечно. Возраст приспел. Разумеется, Марк Цицерон на ближайших выборах выставит кандидатуру и получит искомое кресло, а с ним - и пропуск в сенат. Правда, малый безроден, а вдобавок не исконный римлянин, но зато у него - несомненный талант разглагольствовать на любую тему любое количество времени на любом языке, латинском ли, греческом; а еще - славолюбие, цепкость, настырность, покровители из числа обладателей самых громких фамилий и носители подлинной власти в теперешнем Риме: Метеллы, Аврелии Котты - и Помпей, напыщенно называемый "Магном" - Великим...
   А ты, Цезарь, ты? Для чего ты приехал - в их Рим? Будь ты даже явленным богом, ты - никто, прежде чем не настанет твое ровно двадцать девятое лето. Ибо по предписаниям Суллы никого раньше этого срока никуда нельзя выбирать. А тебе - всего двадцать пять. Сколько ждать еще! Целую вечность! Александр в этом возрасте покорил уже Азию! Завладел половиной мира и двинулся дальше - в Индию, в Бактрию, куда позже никто заходить не дерзал! А Гай Цезарь вынужден числиться в мальчиках, утешаясь скандальной славой соблазнителя старых монархов, да еще позволяя каким-то там выскочкам Цицеронам - относиться к себе с покровительственным состраданием... И злорадно ехидствовать в адрес "императора" и "триумфатора" Гнея Помпея, который, кстати, тоже пока в государственном смысле - никто. Он командует армией и одерживает победы, а избрать его на смехотворную должность городского эдила могут только не раньше этого года. Ведь дошло до полной нелепости: Гнею дали войска и послали в Испанию против Квинта Сертория, между тем как он даже не входит в сенат! "Не положено законодательством". Будто этот дурацкий закон против молодости продиктован Риму богами, а не Луцием Суллой, циничным тираном, попиравшим любые понятия о возможном меж человеками...
   Рим живет - по законам усопших. И сверяет дела и слова то с брюзжанием тени Великого Цензора, то с надменным окриком Суллы. Ничего не изменишь с наскоку. Даже камешек лишний не вынешь - из мешающей входу колонны. Отовсюду несет мертвечиной и гнилью.
   Начхать на нее? Притвориться, будто не чуешь? Или снова принять бытие как игру, пусть с нелепыми и неразумными правилами?
   Два пути к должностям и известности. Путь Помпея и путь Цицерона. Острый меч - либо острый язык.
   Если меч - с кем ты будешь сражаться? С Митридатом? Однако неясно, когда разразится война, хотя ясно уже, что она почти неизбежна. С Серторием? С этим львом Пиренеев, с бывшим сподвижником дяди Мария? Драться с ним - под начальством сулланца Помпея? Увольте.
   Остается второе. Ораторство. Ручи в суде и на сходках.
   А что?..
   Цицерон - преуспел. Марк Катон - поспешает.
   Я - хуже?...
  
  
  
   Когда он заявил у себя, что намерен затеять судебный процесс, обвинив в вымогательстве взяток почтенного мужа, сенатора, консуляра, бывшего наместника Македонии, друга Суллы - Гая Корнелия Долабеллу - среди родичей вспыхнули жаркие прения. Тетя Юлия сразу обрадовалась: "Так и надо, мой милый! Выводи их на чистую воду, этих грязных сулланских свиней! Выпускай из них жир! Жарь на вертеле! То-то будет - хрюка и визга!"... Выражения этого рода перешли к ней от покойного мужа, от Мария, и когда неотесанный дядин дух начинал глаголать устами старой чопорной патрицианки, Гаю делалось весело, но и - сердце щемило... Жена и обе сестры с осторожностью поддержали его. Мать - напротив: "Ты что? Эти люди тебя уничтожат!"... Он настаивал. И тогда она хладнокровно рекла: "Как желаешь. Но сперва посоветуйся с теми, кто поопытней в этих делах".
   Это значило - с Коттами. И особенно - с Гаем Коттой, старшим и знаменитейшим из ее, Аврелии, кровных племянников, сыновей ее брата. Гай Котта - вот кто в тонкостях знал казуистику исков и тяжб и снискал себе справедливую славу беспроигрышного защитника. Кстати, он был из тех, кто ходатайствовал перед Суллой о помиловании Цезаря...
   Но мешает одно. Он, Гай Котта - сулланец. Пусть умеренный, пусть - из самых порядочных, пусть - ничем себя не запятнавший в году жутких расправ и доносов. Всё равно: он - сулланец. Он повязан с этой компанией палачей, громил и стяжателей. Он обязан диктатору - всем. Это Сулла его возвратил из ссылки, приблизил к себе, дал почетное место в сенате. И Гай Котта смиренно молчал, когда в Риме - убивали на каждом углу.
   Разве мог он сказать Гаю Цезарю что-либо, кроме:
   - "Говорю тебе дружески: брось эти игры в законность. Забери свое обвинение. Или"...
   - "Или - что?"
   - "Или я возьмусь - защищать".
  
  
  
   Рим забыл все дела и делишки и сбежался послушать процесс, заведомо пахший скандалом. На скамье подсудимых - грузный муж почтенного возраста, красноликий и мрачный как бык. Обвинитель - хрупкий юноша, вешний нарцисс, верх изящества и утонченности. А защитников - для надежности - целых двое. Два искуснейших, умудреннейших, первоклассных судебных оратора. Гай Котта и Квинт Гортензий. Ого!... Это значит, что Цезарь, новичок, впервые отважившийся выступать в суде, неподдельно опасен!
   Еще бы. Если претор и судьи сочтут обвинение убедительным, Долабелла отдаст казне наворованное и поедет кормить комаров в африканскую глушь или в галльские дебри. Не шутки!
   Цезарь сразу прославился. Его первая речь разлетелась по городу в списках и пересказах. Ее пылко хвалил Цицерон, изумляясь зрелости мысли, кинжальному блеску острот и чеканной ясности слога. Оказалось, Цезарь открыл некий новый ораторский стиль, о чем вовсе не думал, а просто старался выражаться столь четко и кратко, чтобы всякий тупица немедленно понял бы суть и склонился бы к обвинительному вердикту. И словечки из речи загуляли как поговорки, их цитировали, распевали...
   Цезарь этот процесс - проиграл.
   Постарались Гортензий и Котта.
   А мздоимца суд оправдал.
  
  
  
  
  
   Он идет в препасмурнейшем настроении на Палатин, к дому Котты. Цезарь рад бы совсем не ходить туда больше, но нельзя: Котта болен, и родственный долг - изъявить ему участливое внимание. Вчера племянника навещала Аврелия. А сегодня заставила сына. Он уже предвкушает, с какой ехидной улыбочкой там его встретят! С какими речениями подадут ему руку! "О, здравствуй, бич казнокрадов, гроза лихоимцев, заступник обиженных греков, любимец восточных царей!"... Сколько яда!...
   А всё потому, что народные трибуны наложили громкое вето на новый процесс, в котором обрался участвовать Цезарь. Разумеется, как обвинитель. Публий Антоний, наместник вновь покоренной Эллады, так свирепствовал в этой несчастной провинции, что вконец обозленные греки решили привлечь его по закону к ответу. Цезарь рьяно взялся за дело. Оно представлялось беспроигрышным. Обличающих документов и вещественных доказательств накопилось три сундука, в Рим приехали жертвы тирана и свидетели зверств и поборов. Замечательная, лучше первой, речь была до блеска отделана, день назначен... И вот - как гром среди ясного неба: запрет. Обвиняемый вовремя кинулся в эту самую Порциеву базилику с несуразной, зато нерушимой колонной у входа - и воззвал к народным трибунам. Дескать, будущий суд подрывает основы спокойствия в Риме, покушаясь на самую власть и пороча почтенных людей!...
   Цезарь чувствует то же, что молодой охотничий пес, от которого юркий лис, уже схваченный было за пламенный хвост, ускользнул вдруг в узкую нору. Хоть пляши вокруг, хоть до хрипа тявкай и вой - не подлезешь, не подкопаешься...
   Треск провала - и шум популярности. Чернь уже не смеется над Цезарем. Цицерон был прав: поострили вволю и приняли. Но вот аристократы, сенаторы, высшая знать... Эти мерзостные сулланцы, охранители мертвых руин и протухших святынь, собиратели всякого хлама, покровители гнуса и гнид, рутинеры и консерваторы... О, они охотно похвалят дарования юного Цезаря, восхитятся слогом и стилем безуспешных судебных речей, снисходительно позволяя ему, как щенку, точить клыки на неодушевленных предметах. Но попробуй приблизься к живой, настоящей, матерой добыче - сразу цыкнут "не тронь!" - и посадят тебя на цепочку. Раскровавишь строгий ошейник - улыбнутся сочувственно: "Молодость"... И поставят в пример - Цицерона, который сперва выступал в уголовных делах, да и ныне отнюдь не гнушается тратить свой дар на процессы о купле-продаже, защищая с равным усердием и пройдох, и обманутых ими... Что б тебе, в самом деле, Цезарь, не выступить на суде о прелюбодеянии, о потраве горошка скотиной, о присвоении беглых рабов, о поломанной ребятишками яблоне? А?...
   Как противно. Как тягостно делать вид, будто всё идет замечательно. И - о боги! - как же не хочется появляться сейчас в доме Гая Аврелия Котты.
  
  
  
  
  
  
   К счастью, здесь собрались лишь свои. Ближайшие родственники. Братья Гая Котты - Марк и Луций, их жены и мать - Рутилия, статная, по постаревшая женщина с преисполненных тайных страданий лицом. Цезарь сначала подходит к ней, а потом приветствует прочих матрон. Женщины - в атрии. А мужчины?... "В саду, - отвечает Рутилия. - Там ему, под соснами, лучше".
   И Цезаря вдруг осеняет догадка: болезни, которые досаждают Гае Котте при влажных погодах - не простые простуды и насморки. И его манера говорить с трибуны вполголоса - не жеманство и не уловка, чтобы публика слушала лучше. И привычка легонько покашливать между длинными фразами - знак не только слабости горла, утомленного говорением...
   Котта болен... неужто - чахоткой?
   И скрывает болезнь - ото всех? Или мать - все же знает? И уже ни на что не надеется? Жаль...
   Цезарь входит в сад, где больному поставлено ложе под высокой царственной пинией, источающей под вечерним ласковым солнцем охмеляющий аромат.
   Трое братьев глядят на пришельца, оборвав на полуслове оживленный до этого разговор.
   - О, пришел обличитель пороков! - привстает на подушках Гай Котта. - Здравствуй, милый! А я уж подумал, опять Цицерон...
   - Досаждает? - хмыкает Цезарь.
   - Да нет, но хорошего - в меру.. кх-кх... Он на днях замучил меня философским спором.
   - О чем?
   - О природе богов, о бессмертии, бытии и небытии...
   Ну и ну. Толковать о конечности сущего - с обреченно больным?
   - Отчего ты его не прервал и не выпроводил?
   - Сам не знаю. Он так меня слушал.
   Гаю Котте не чуждо тщеславие. А Цицерон присосется ласковой пьявицей и, пока не высосет всё, что желает узнать, не отпустит. Натура такая, а вдобавок и воспитание: деревенская хватка, приставучесть умной дворняжки, цепкая въедливость...
   - Как увижу его, намекну, чтобы он тебя не терзал, - обещает заботливо Цезарь.
   - Не трудись, дорогой. - улыбается Котта. - Вряд ли он теперь скоро явится. У него ведь дочь родилась. Знаешь?...
   - Нет. А на ком он женат?
   - На Теренции.
   - Кто это?
   - Помнишь весталочку Фабию? Это ее сестра, только сводная.
   - Неужели?... Я и не думал. Хорошо, что сказал. Надо будет поздравить.
   - Разве вы.. кх-кх... не друзья?
   - Да нисколько. Просто знакомые.
   Котта снова, на сей раз мучительнее и дольше, кашляет, извиняясь: "Прокл-клятый бронкх-кхит"... Вытирает губы узорным платком, не решаясь при госте взглянуть на мокроты. А братья, сидя рядом, молчат.
   Цезарь кожей и нервами чувствует: он - чужой, он - некстати, он - вторгся в беседу, не предназначенную для его ума и ушей. Разговор же про Цицерона - лишь предлог, чтоб, чуть-чуть поболтав для приличия, пожелать больному здоровья и чинно уйти.
   Но безумно хочется знать, почему они замолчали. И о чем говорили до Цезаря. Не о нем ли самом? Обсуждали, как его верней обезвредить, захоти он затеять третий громкий процесс с обвинением знатных сулланцев в политических преступлениях? Цезарь - может. Однако не станет. Потому что из этого выйдет - комедия. Третий срыв обернется потерей звонкой славы правдоискателя. Принесет же - клеймо неудачника. Или хуже: сутяги и склочника. Но не столь же Цезарь наивен, чтоб - колонны лбом прошибать!..
   - Говорят, что Метелл ни единой битвы не выиграл, - произносит тихонько Марк Котта.
   - Говорят и похуже: солдаты бегут от Метелла - к Серторию! - отзывается Луций.
   Ага. Имена. Метелл и Серторий. Значит, разговор - о войне с восставшей Испанией? Но ведь эта война - никакой не секрет. И победы Квинта Сертория над войсками сената - не тайна. И бездарность Метелла Пия - не новость. Иначе бы в нарушение всех законов субординации на подмогу Метеллу не выслали даровитого выскочку Гнея Помпея. Ах, простите: "Помпея Великого"... Только этот "Великий" что-то сильно медлит с известиями о своих блестящих победах. Оробел? Заскромничал? Или - нет их в помине, побед?...
   - Перебежчики - это досадно, - вступает в беседу Гай Котта. - Но не столь опасно, как сговор Сертория с проклятущим царем.
   - Это правда?
   - Увы. Ведь бегут - и туда, и оттуда... кх-кх... У Сертория уже были послы Митридата. Кстати, римляне: Магий и Фанний. Были долгие переговоры. Но союз - заключен.
   Цезарь тихо сидит, не вставляя слов и не двигаясь. Словно боится вспугнуть говорящих. И едва улыбается, сравнив про себя это зрелище с лягушачьим собранием в майском пруду: подойдешь - квакушки умолкнут, постоишь неподвижно - снова вынырнут из нагретой тины и загалдят. Может, воображая себя полномочным сенатом. Отряжая знатную жабу для войны с соседями-слизнями, заключая союзы с пиявками, осуждая козни ужей и злодейства цапель и аистов...
   Прекрати пересмешничать, Цезарь. Эта мысль - не твоя. Дядя Марий - вот кто первый презрительно обозвал сенат "болотом", Суллу - "жабой прыщавой", совет знатнейших - "гадючьим клубком", а сенатскую мелочь - "лягушками". Очень он не любил этих тварей, и при виде раздутого зоба, перепончатых лапок и осклизлой спины содрогался, как нервная женщина...
   - Я-то был о Сертории лучшего мнения, - говорит Луций Котта.
   - Увы и увы! - вздыхает, откашлявшись, Гай. - Чтоб сражаться всерьез против нас, ему нужны деньги и флот. А с испанцев, отчаянных храбрецов, но отъявленной голи, вряд ли много возьмешь. Митрадат же дает всё, что нужно, кх-кх... корабли и казну.
   - Ничего за это не требуя?
   - О! Такая благотворительность - не в привычках восточных царей! Он желает ни много ни мало - нашу Азию.
   - Ка-ак?!...
   Цезарь очень рад, что остался, поборов в себе деликатность.
   Речь не просто о скверных делах на границе с восставшей Испанией. Речь - о новой войне с Митридатом! Про которую Котта сам недавно в сенате сказал, что она лишь уснула, а не умерла. Что же нынче разумнее: разбудить это грозное чудище - или так и оставить дремать?...
   От своей догадки он чуть не подпрыгивает.
   Вот - оно! Вот - истинный смысл совещания братьев Котт!
   Совершенно теперь неминуемая война на два фронта: на западе - против Сертория, на востоке - против царя!
   Между тем приближаются выборы консулов грядущего года. Ходят слухи, что Гай Котта собирается стать кандидатом. Должность консула - верх почета. После этого можно спокойно - хоть в гроб. При смертельном, скрываемом от посторонних недуге Котты с его избранием в консулы медлить нельзя. Но семья и братья колеблются - из-за нынешних политических бурь. Ведь желанное консульство - это не только кресло, охрана и тога с широкой каймой. Это - власть, в том числе полководческая. Если Рим вступает в войну, консул должен быть в состоянии повести за собой легионы. А куда годится - больной, чье оружие - тихое умное слово? Что он сделает - против двух сильнейших врагов, взявших Рим в огромные клещи - и с востока, и с запада? Митридат и Серторий - союзники! Есть о чем поразмыслить любому, кто вознамерится в эту пору стать к рулю государственного корабля!
   - О Юпитер, - вздыхает Гай Котта. - Я готов ежеденно молиться богам не о собственном выздоровлении, а о том, чтобы сгинул с земли этот царь! И как можно скорее. Вот было бы счастье!
   - Не надейся, - усмехается Луций. - Боюсь, он всех нас переживет. Говорят, он здоров как Атлант. Пьет на завтрак жидкие яды, правит дюжиной диких коней, сражается как гладиатор... Похотлив как Приап, ненасытен в пиру как Силен... Люди верят, что даже - бессмертен.
   - Неужели сей Ахиллес не имеет своей уязвимой пяты? - удивляется Марк. - Сколько было на свете могучих, удачливых, ловких царей - но всегда находилась какая-нибудь непредвиденная напасть. Кто-то падал с коня, кто-то гиб от нарыва на пальце, в кого-то вонзали кинжал злопыхатели... Кир Великий погиб от свирепости скифской царицы, македонский Филипп - от ножа приближенного...
   - Митридат не хуже нас это помнит, - прерывает Гай Котта. - Он умен и весьма осторожен. Сколь надежна его охрана и сколь ретивы доносчики, показали провалы всех попыток его погубить, какие только... кх-кх... ни предпринимались в Пергаме. Всё кончалось жестокими казнями, усилением подозрительности и строжайшим отбором слуг, приближенных и стражи.
   - Но есть, скажем, родственники и дети, - не сдается Марк Котта, - которым хотелось бы поскорее усесться на трон.
   - В назидание нетерпеливым он... кх-кх... казнил недавно наследника.
   - У царя полон дом и других сыновей.
   - По нашим понятиям, это все незаконнорожденные. Ни один из них не имеет неоспорных прав на престол. Митридат, насколько нам ведомо, никого из них не назначил преемником. Вероятно, так проще держать эту свору в узде. Или он дожидается, что царице надоест рожать дочерей, и она наградит его сыном.
   - Монима? - вспоминает сладкое имя ионийской красавицы Луций. - Ходят слухи, будто она несчастна в супружестве.
   - Ну, откуда нам знать! - усмехается Марк.
   - Нет, возможно, это и правда, кх-кх... - отзывается Гай. - В Азии, помню, много о ней говорили. Ведь она очень долго сопротивлялась его домогательствам. И вступила с ним в брак поневоле. Мало радости - быть женой такого тирана.
   - Быть может... она? - неуверенно спрашивает Луций Котта.
   - Милый, Азия - это не Рим, - улыбается на такое предположение Гай. - Гинекей под строжайшей охраной, надзиратели - хуже тюремщиков. Муха лишняя - не залетит! Царских женщин не видит никто, кроме только царя... кх-кх-кх...
   - А друзья? - не сдается Марк Котта. - Ведь его, Митрадатов, отец, был убит своими сображниками!
   - Полагаешь... кх-кх... он про это - забыл? Он пускает к себе только десятикратно проверенных. Сбежавший от него стратег Архелай рассказывал как-то Сулле про дворцовую жизнь. Там на каждом шагу - соглядатай. Немые рабы, неподкупные евнухи, страшные псы, день и ночь охраняющие господина...
   - Не пойму, что за радость жить - никому на свете не веря! Правда, братья мои? - вопрошает склонный к удовольствиям Луций.
   - Почему же, кому-то он верит... кх-кх... Метродору, к примеру.
   - Еще бы! Тому, кто гордится прозванием "Ненавистника римлян"!... Да, к такому не подступиться: Метродор чрезмерно богат, чтоб прельститься чьей-то подачкой, слишком любит удобства и роскошь, чтобы ввязываться в приключения - а к тому же всецело обязан царю, чтоб желать его смерти. Не тот человек.
   - Ну, а кто там - "тот человек"? - пожимает плечами, подводя итог разговору, Гай Котта. - Нет таких при дворе Митридата... кх-кх...
   Повисает молчание. Повисает над садом и ленивое солнце, готовое кануть за Тибр.
   Но восходит звезда - Гая Цезаря!
   Торжествуя в душе, он встает и заботливо расправляет складки на тоге. Только, вместо того, чтобы вежливо попрощаться, он приближается к ложу больного и, присев осторожно на краешек, говорит нарочито небрежно:
   - А мне вот кажется - есть.
   На него устремляются три пары внезапно вспыхнувших глаз. Бледный Котта вперяется в Цезаря, в коем видит уже не презренного "модника" и "скандалиста", а единственного, искушеннейшего знатока подноготной восточных царей и восточной политики!
   - Гай... молю тебя - кто?!...
   Цезарь медлит сразу выплескивать свои тайные соображения. И не только из удовольствия малость помучить трех почтенных сенаторов, жадно глядящих в рот тому, над кем насмехались, считая его опрометчивым несмышленышем и не в меру кусачим щенком. Нет, не то, совершенно не то... Нечто вроде морской тошноты поднимается к горлу, стесняя дыхание и давя на устах роковые слова. Перед взором души из кромешных соленых глубин выплывает - зеленое платье, тонкий лик и худые ключицы простушки Ветронии. Ее робкий, стеснительный, сестринский поцелуй на прощание: "Гай, прости, мне тебя нечем отблагодарить, кроме памяти - и кроме вечной молитвы богам - за твое неизменное счастье"...
   - Гай, ты все-таки скажешь нам - кто?...
   Он, зажмурясь, решается. И бросает им, словно кость в игре, вожделенное имя:
   - Дорилай.
   Три скептических вздоха. Три улыбки разочарования. "Мы-то думали, милый, ты предложишь нечто серьезное"...
   - Я - серьезно. Вполне. Больше некому.
   - Дорилай?... Кх-кх... Млечный брат Митридата?... Его верная тень, его раб, его пес, бессловесная пешка... Либо, Цезарь, ты с нами шутишь, либо попросту - плохо осведомлен.
   - Я осведомлен лучше, чем кто-либо! - заявляет он высокомерно, вставая.
   - От... кого?
   Неуместный вопрос. Не скажу. Пусть считают - от Никомеда.
   - Не имеет значения. Знаю только одно: если есть при дворе Митридата человек, который вам нужен - то его зовут Дорилай.
   - Цезарь: Риму, не - нам!
   - О, тем более. Он и сам по себе очень даже неплох, но для Рима - просто подарок.
   - Объясни!
   - Прежде прочего, он имеет беспрепятственный доступ к царю и ко всем государственным тайнам. Во-вторых, он сейчас на вершине могущества. В его ведении - и надзор за войсками, и набор охраны царя. Но войны против Рима он вряд ли может желать, потому что стратег он неважный. Зато превосходно ладит с людьми - говорят, его любят в войсках...
   - Это правда, кх-кх... Архелай отзывался о нем как о самом порядочном из окружения Митридата...
   - Так вот: ныне царь подарил ему великожреческий сан, что приравнивает Дорилая к азиатским монархам. Это значит, что в случае надобности Дорилай по закону - как второй человек в государстве - возглавит дела...
   - Но с чего ты решил, будто он соблазнится...
   - Короной понтийских монархов?... Ха-ха! Покажите мне азиата, который устоял бы перед таким искушением!
   - Полагаешь, что...
   - Только так. Раз большая игра, то и ставки должны быть весомыми. На другие условия он, пожилой и весьма рассудительный муж, никогда не пойдет.
   - Почему ты, однако, считаешь, что Дорилай вообще согласится вести разговоры о... смене правления?
   - Потому что он далеко не всегда одобряет поступки царя. И нередко ведет себя попросту вопреки его воле и мнению. Иногда это сущие мелочи, иногда же... Сами судите: я встречал людей, которых он спас в эфесской резне, нарушая царский указ. Мне известно, что он был весьма возмущен вероломным убийством в Пергаме безоружных галатских вождей. Я слышал, что он выступал против казни наследника. И доподлинно знаю, что Архелаю бежать подсказал - тоже он...
   - Дорилай?! Быть не может!
   - Но - было! Архелай только раз про это обмолвился, сгоряча или спьяну, у... Никомеда. А потом умолял царя никому не рассказывать, чтобы не подводить Дорилая. Царь шепнул только мне, по секрету.
   - Чудеса!
   - Никаких. Так обычно творится политика. Я вас спрашиваю, дорогие мои: что же это, как не подлинный государственный ум? Поступая по-своему - слыть правдолюбцем, прикидываться простаком - и плести потихоньку интриги, оставаться любимцем царя - и тайком помогать перебежчикам или ослушникам?... Дорилай не раб и не пешка, а такой же политик, как прочие. Разве лишь осторожнее, тоньше и скрытнее. И не склонный идти напролом. Но как раз эти свойства вам... то есть Риму - на пользу.
   Цезарь, отговорив, замолкает и уходит на прежнее место, присаживаясь в ногах у больного. Он до крайности горд впечатлением, которое произвела на трех почтенных сенаторов Котт его речь.
   Марк Котта, вскочив, вдруг радостно вскрикивает:
   - Братья! Я теперь вспоминаю - как же я позабыл? - Авл Габиний, тот самый, которого Сулла отправил в Понт пресечь военные действия и который вместо этого угодил на кощунственно вызывающий пир в честь разгрома Мурены... Габиний недавно рассказывал: Митридат себя вел оскорбительно; он отвел полномочному представителю Суллы место где-то на самом краю; громогласно глумился в застольных речах над "бахвалом и трусом" Муреной и "его вероломными покровителями"; грозил, что немного передохнёт - и опять восстановит свое владычество в Азии... Наш Габиний был так возмущен, что зарекся есть и пить за столом человека, для которого Рим - не союзник, а - враг. Он велел передать царю, что немедленно удалится с той разнузданной вакханалии и доложит обо всем услышанном Сулле. Царь, однако, куда-то исчез - его больше заботили шашни с какой-то девицей. А к разгневанному Габинию подошел Дорилай. И повел с ним беседу, которая оказалась на удивление здравой и трезвомысленной.
   - О чем же они говорили? - интересуется живо Гай Котта. - В сенатском отчете Габиния про это... кх-кх... не было, насколько я помню, ни слова.
   - Габиний не жаждал, чтобы Сулла об этом узнал. Он ведь все-таки не удержался и выпил "за прочный мир" - с Дорилаем. Ничего особенно важного между ними сказано не было. Но расстались они если не по-приятельски, то и без взаимной обиды. И Габиний был поражен, повстречав при дворе Митридата, да еще в такой день, человека, не опьяненного той случайной победой и не отравленного оголтелой враждебностью к римлянам.
   - Ну, еще бы! - с коротким смешком отзывается Цезарь. - У него в содержанках - латинянка!..
   Осекается. Его словно жар обдает. "Для чего я это сказал?".... А, чего жалеть, коли вырвалось. Речь вообще не о чьей-то наложнице, а о зреющей над головами, будто жирная туча, вселенской войне...
   - Кто такая? Ты ее знаешь?
   - Так, немного. Мы плыли с ней в Азию на одном корабле. Ничего примечательного.
   - Откуда?
   - Из Пренесте. Ваш любезный Сулла вырезал там ее родственников. И она решила вернуться к любовнику. Если примет.
   - Он... принял?
   - Насколько мне ведомо - да.
   - У тебя с нею что - переписка?
   - Нет. Она сообщила мне лишь, что доехала. Потому что я дал ей денег. Обычная вежливость.
   - Ты не хочешь... продолжить знакомство?
   - Ничуть.
   - Дорилай теперь - жрец Команы. Говорят, этот храм - один из древнейших и знаменитейших в Азии, а обряды весьма живописны. Толпы разноязыких паломников, тысячи священноблудниц...
   Не понятно?... Когда-то дядя Марий самочинно отправился в Азию, в Пессинунт, поклониться, якобы, по обету Ма Кибеле - а на самом деле, чтобы встретиться с Митридатом и попробовать беззастенчивой резкостью вызвать его на войну. Ибо Марий безумно хотел стать главнокомандующим. Ты же, Цезарь, случайно не хочешь навестить храм в Комане Понтийской, храм Ма Эннио, но - с совершенно обратным намерением: оттянуть или предотвратить назревающее столкновение - Митридата и Рима?...
   - Мне совсем это не интересно, - улыбается Цезарь надменно. - Ехать так далеко, чтоб взглянуть на блудниц - да помилуйте!... Тут достаточно выйти из дома. Только я полагаю, что римский патриций должен воздерживаться от подобных... знакомств.
   А тем более - становиться игрушкой, пешкой, тенью, костью - в чужой хитроумной игре!
   - Справедливо, кх-кх... - соглашается, проглотив очевидную шпильку, Гай Котта. - Хоть и несколько странно мне слышать такое... кх-кх... от того, кто не брезговал кушать сласти с руки Никоме...
   - Как изгнанник без прав и без средств, - прерывает Цезарь сердито, - я был вынужден есть, что давали! А как гость царя - чтить хозяина! Хватит с меня!...
   - Хорошо. Не ершись, милый друг. Я сказал не очень удачно. Однако дозволь мне, как родственнику, узнать - чем ты думаешь впредь заниматься? Отечеству ты, как я понял... кх-кх... служить не желаешь... Судебный оратор из тебя, извини, получился пока никакой...
   - Не трудись извиняться. Это был мне отличный урок.
   - Рад, что ты хоть чему-то... кх-кх... от меня научился, любезный племянник.
   - Ну да, я ведь неуч из неучей, - в тихом бешенстве иронизирует Цезарь. - Да, друзья мои! Я не шучу. И намерен ближайшие годы посвятить изучению разных наук. Философии, права, риторики, астрономии, математики, логики...
   - Что ж, желаю удачи, - изнуренно вздыхает Гай Котта. - Заниматься риторикой много полезнее, чем тратить время на... игры с царями. Прощай!
  
  
  
  
  
   На душе - досада и горечь. Цезарь, выйдя из дому Котты, бредет по уже опустелым улицам, сопровождаемым молчаливым рабом. Неужели это всё будет длиться - еще несколько лет? Унижение, щелканье по носу, нестерпимое высокомерие старших? Неужели был-таки прав Никомед, убеждавший: не езди туда, оставайся со мной, Рим не любит - таких, Рим - сожрет тебя заживо, лишь почует, что ты - не из стада и не из стаи...
   Рим сейчас - это прихвостни Суллы: Долабеллы, Метеллы, Крассы, Лукуллы, Гортензии, Котты и прочие. Измельчавшая поросль старинных родов: Сципионы, Пульхры, Скавры, Октавии... Ретроград с пеленок - Катон, слюнобрызжущий демагог Курион, карьерист и болтун Цицерон... Эти - выберут в консулы хворого Гая Котту, полного страха перед честной и славной войной...
   Да скорей бы она началась! Как бы ни был силен и хитер Митридат - Рим сильней и хитрей! Как бы ни был удачлив Серторий, но везуч и Помпей! А не он - так другой, подходящие люди отыщутся. И, заметь, без тебя: ты еще для них слишком молод, тебя не выберут, и тебе не дадут легионов, не пошлют воевать. Не настали твои времена, о потомок Венеры. Ждать и ждать еще, ждать и ждать...
   Цезарь держит путь с Палатина. И ему начинает казаться, что ниже - не сумерки, а подступившее к городу - море. И лестница сходит не к булыжникам Форума, а к колышащейся воде. Захоти - и взойдешь на корабль, и вдохнешь не болотистый пар из клоаки и мутного Тибра, а соленую свежесть Нептуна... Дуновение вечного празднества в свистопляске судеб и стихий...
   О Венера, из горькой пены рожденная. Госпожа любви и удачи. Ты восходишь над миром, сияя непорочной своей наготой. Ты любые пути освещаешь для странников. Ты даруешь чадам свои, что попросят они, что захочешь: хоть Елену, хоть Трою...
   Хоть - Родос.
   Дивный остров, обласканный солнцем, морем и Музами. Каждый третий на улице - ритор или философ. Никомед, бросив некогда царство, скрывался там от войны. Цицерон там - учился.
   Я - хуже?...
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   "Очень срочно. Лично - царю.
   Никомеду - Гай Юлий Цезарь.
   Я в беде: наш корабль захватили пираты. Выкуп, ими просимый, огромен. У моих родных столько нет, да мне и не хочется повергать в такую тревогу мать, жену и сестер. Сулла некогда оценил мою голову в два таланта. Разбойнички - в двадцать. Сколь они проницательней Суллы! Однако некий демон дернул меня заявить, что я стою - не меньше пятидесяти. Как потомок Энея, я послал друзей собирать эти деньги в городах возле нынешней Трои, но они вернулись ни с чем: Юлий Цезарь для этих тупых азиатов - ничто. У меня ведь ни чина, ни должности. Остается надежда лишь на тебя. Выручай, иначе погибну. Этот сброд не склонен шутить: через месяц они меня просто зарежут. Если я тебе сколько-то дорог - выдай деньги моим письмоносцам.
   Будь здоров. Обнимаю тебя. Уцелею - увидимся".
  
  
  
  
  
  
  
   61. Возвращаюсь к делам в Митрадатовом царстве. После смерти Луция Суллы и восстановления власти царя над Боспором он опять отправил посольство в сенат, предлагая узаконить и утвердить договор о мире, скрепленной взаимной клятвой в Дардане. Но послы после нескольких месяцев тщетного ожидания возвратились в Синопу с пустыми руками, ибо в сенате их не изволили даже принять. В Риме, правда, тогда вновь случилась распря - Марк Л*пид восстал против власти сената, и борьба эта занимала все помыслы граждан. Однако, я думаю, Рим не желал себя связывать никаким договором с царем, ибо видел в нем лишь врага, чье могущество из году в год возрастало и становилось для Рима опасным.
   62. И тогда Митрадат предложил свою дружбу и помощь мятежному Квинту Серторию, бывшему сподвижнику Мария, которого Сулла, не могучи обвинить ни в каких злодеяниях, выслал в Испанию, и который, сумев овладеть сердцами испанцев, перестал подчиняться сенату и начал там править как истинный царь. Полководец он был даровитейший и весьма любимый в войсках - потому он легко побеждал всех сенатских военачальников. Средств, однако, у него не хватало, и царь Митрадат обещал ему всё - деньги, флот и людей - если после победы над Римом Серторий отдаст ему Азию.
   63. Но Серторий, надеясь вернуться в отечество как законный правитель, не желал запятнать свою честь уступкой, равносильной предательству. Он сказал: "Коли речь лишь о Каппадокии с Вифинией, то эти страны всегда управлялись царями, а какими - пожалуй, не важно. Митрадат волен взять их себе или дать своим сыновьям. Но провинция Азия - несомненно владение Рима; если царь Митрадат осмелится посягнуть на нее, нам придется с ним воевать".
   64. Митрадат весьма поразился таким рассуждениям человека, который тогда находился в изгнании, был объявлен в Риме врагом и весьма нуждался в союзниках: "Что же скажет Серторий, - воскликнул царь, - когда въедет в Рим триумфатором и воссядет в консульском кресле, если ныне, травимый сенатом, он дерзает указывать мне, до каких пределов я смею расширять свое царство?"... Не поддавшись, однако, обиде и не желая рушить согласие, Митрадат торжественно обетовался предоставить Серторию сорок боевых кораблей и три тысячи талантов. Отступившись от притязаний на римскую Азию, царь потребовал у Сертория в помощь себе самых опытных ратных наставников. Квинт Серторий на это ответил, что приезжавшие как послы Митрадата римляне Луций Магий и Луций Фанний столь достойные полководцы, что "лучших нет и в Испании". К ним впридачу Серторий прислал и сенатора Марка Мария Одноглазого. Мне осталось неведомо, был тот Марий лишь тезкой или родичем покойного Гая Мария. Он погиб в разразившейся вскоре войне.
  
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
Э.Бланк "Пленница чужого мира" О.Копылова "Невеста звездного принца" А.Позин "Меч Тамерлана.Крестьянский сын,дворянская дочь"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"