Кириллина Лариса Валентиновна : другие произведения.

Менады: Окончание

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Тайные попытки римлян устранить Митрадата руками его ближайшего друга Дорилая терпят провал; Никомед завещает свое царство Риму, и война становится неизбежной.


   "Даждь нам, Мати, дождя долгожданного"...
   Над Команой - стодневное марево. Испарения издыхающей, истощенной реки поднимаются к раскаленному храму. Снизу кажется, что колонны и стены дрожат. Потому что опутаны пеленами жары.
   Злые змеи прозрачного зноя. Заклинаниям вторя, шипят: "Даждь нам, Мати, дождя"...
   Золотого...
   Плодоносные стрелы его - о вонзи в меня, Эннио. Пусть хоть буря! Но только не адская сушь, души смертных существ на корню изводящая. Слышишь? Пусть хоть буря, о Ма...
   Гневный гром из поднебесья - точно рык умирающей львицы.
   И - ни капли. С самой весны.
  
  
   Полдень. Пришлый паломник плетется из нижнего города. Голова прикрыта пыльно-серым плащом. Но, входя в ворота святилища, он, как велит обычай, обнажает ее. Свою очень коротко стриженую и неровную голову, что похожа на темный булыжник в седоватых лишайниках и соленых кристалликах пота. Бормоча себе под нос молитвы, он проходит внутрь, не взглянув на привратницу и не вымолвив краткого "Здравствуй".
   "А ведь я его, кажется, видела", - говорит себе Гипсикратия. Где? Когда? Трудно сразу сообразить из-за остервенелой жары. Но смотреть, наблюдать, видеть, запоминать, примечать, помнить, сравнивать - это твое ремесло. И единственное развлечение. Ты обязана сделать усилие и ответить себе, прежде прочих - себе, приходил ли когда-то в святилище этот паломник.
   Приходил! И не раз. Но тогда он был... с волосами. И с бородой. Может, он их сбрил из-за зноя? Или из-за гостиничных вшей? Мыться нечем, иссякли все воды...
   Будем думать, что так.
   Зной звенит как струна между яростным небом и мертвой землей. Заглушая моления уст исстрадавшихся: "Ма, пошли нам дождя"...
   Золото-ого...
  
  
  
   Голос мой - не сливается с хором.
   Это только в Тавриде, на родине, я, Верховная жрица, гордо славила гимнами Деву. Здесь, в Комане, мой долг - охранять, наблюдать и... молчать.
   Здесь иначе нельзя, дочь Фоанта.
   Хоть вначале всё обещало обернуться не так.
   Когда я, ослабевшая от упорного невкушания пищи, была поспешно доставлена в храм господином жрецом Дорилаем, я обмякла душой, почувствовав, что я - дома. Я вышла из крытых носилок - и рухнула на священные камни Команы. Их тепло показалось живительным током, исходящим из чрева земли. А из уст окружающих выплывали и таяли в воздухе столь знакомые мне имена и названия: Ифигения, Дева, тавры, Фоант...
   Если верить преданию - а зачем же не верить? - храм в Комане Понтийской был заложен в древности злополучной четой беглецов, Ифигенией с братом Орестом, которые, увезя из Тавриды изваяние Девы, скрывались за морем от мести Фоанта и дали богине обет, что воздвигнут ей храм, совершенно такой же, как тот, из которого был похищен нерукотворный ксоан.
   Царь же гневный, сбитый богиней со следа обидчиков, углубился в леса Париадра, одолел цепь хребтов, но нигде не нашел ни святыни, ни похитителей. И скончался от горя в знойной пыли, в сердцевине Каппадокии.
   Мой прапредок, стрекалом жестокой обиды гонимый и богами своими отверженный - сгиб. Стал - чужою землей. Раскаленным прахом чужбины.
   Не остыв. Не отмстив. Не простив.
   Не - простив?...
   Тут не принято спорить. Но - истово веровать.
  
  
  
   Сушь мне склеила нынче уста. Голос мой не сливается с хором. Нету сил разодрать их, чтоб шепотом вторить прошению: "Грянь - хоть бурей, о грозная Ма!"... Я ведь тоже - земля воспаленная. Хоть и камнем твердым кажусь.
   Здесь иначе нельзя, дочь Фоанта.
   Вспоминаю: когда господин Дорилай назвал мое имя и родословие, оно поразило жриц и священнослужителей, будто гром с высоты. Жрица Девы, сестра царя и беглянка - в святилище Ма!... Лишь богами могло быть подстроено на кифаре судеб и стихий - столь счастливое храму созвучие. Будто Мойры, прядущие нить бытия, вдруг коснулись ее, как Орфей мусикийской струны - и она зазвучала над всепожирающим временем.
   Точно нить - золотого дождя меж землею и небом.
   В их глазах я немедленно превратилась в живую диковину. Приносящую славу святилищу. Привлекающую неизбывные толпы паломников.
   И сперва меня оберегали. Выхаживали, как больное дитя. Татия, главная жрица, убеждала меня каждый день: не иди, дорогая, в привратницы, служба эта - позорная, рабская, псиная, тяжкая, хуже не сыщешь, а ты ведь - царская дочь и сестра...
   Я ответила: "Как - Ифигения". Та служила - и я послужу. Жить с душой, отягченной грехом, быть рабыней страстей - много хуже.
   От меня отступились в немом отчуждении. И вменили в порок мне - упорство. И гордость. С этих пор голос мой - не сливается с хором.
   Все поют: "Даждь нам, Мати, дождя"...
   Я - как камень молчу.
   Раскаленный.
  
  
  
   Люди сходят от зноя с ума.
   Неужели - и я?... Мне снова мерещится, будто... Проходит еще один человек, о котором я знаю нутром, что уже его видела - здесь. И, как первый, он - в измененном обличии! Может, я обозналась?... О нет, у меня беспощадная память на приметы и лица, да и долгая служба в святилище приучила меня твердо помнить всех своих, всех местных, всех пришлых, и с первого взгляда давать себе точный отчет: кто есть кто...
   Этот - прежде был белокур, а сегодня - черен. Потому столь нелепыми кажутся очень светлые, будто выгоревшие глаза и покрытые сизой пылью ресницы и брови. Для чего он покрасился? Чтобы скрыть свои годы и понравиться юной священноблуднице? Да за деньги ей мил кто угодно. Или... чтобы его не могли здесь узнать?...
   Как и первый, он не здоровается. Мне оно опять-таки странно. Здесь - не принято так. Любой богомолец, приходящий впервые, изумленно воззряется на меня, стерегущую вход. А вторижды явившись, приветствует и приносит какой-нибудь дар. Ибо знает уже - мое имя, мой рок, мой обет. Не при каждом же храме в привратницах - царственнородная жрица. Не у каждой привратницы - боевая секира в руках.
   Облик мой поражает паломников. Всё во мне - в вопиющем раздоре. Моя гордая стать - со смиренным служением. Нищета обносков на мне - с сияющим золотом украшений. Если только язык повернется назвать украшением псицы - ошейник и цепь. Кандалы - украшением пленницы.
   Как горит это злато - под солнцем. Словно плавится, с потом лиясь по пылающей плоти...
   "О пошли нам спасение, Ма"...
  
  
  
  
   Голос мой не сливается с хором.
   Между мною и всеми - черта. Это - пытке подобное - золото. Всякий мыслящий сразу поймет: хоть в тряпье - но царская дочь. А приблизившись и разглядев отчеканенные на браслете и ожерелье знаки и буквы, догадается, что еще и - царская женщина.
   Это он - приказал запаять их на мне. Запечатав старинным ахеменидским клеймом: солнце, месяц, крылатый скакун. И добавив начальные буквы имен: "Митрадат Евпатор Дионис". Чтоб расторгнуть те узы было уже - никому невозможно! Чтобы хладною ночью и яростным днем его золото жгло меня властным окриком: "Помни!"...
   Чтобы я не противилась, он сказал: "Это нужно - тебе. Чтоб не трогали".
   Он был, может быть, прав.
   Нет! Доподлинно прав. Нравы тут, в Комане, нестрогие. Ма - не Дева. Но... Всем известно, сколь крут - мой возлюбленный. Если что - шкуру снимет. Без шуток. Точно Феб, карающий Марсия, осквернившего Музу - дудой...
   Мрачно клялся он мне на прощание.
   "Да! С живого!"...
   Или - с живой...
  
  
  
  
   В храме - несколько сотен священноблудниц, посвятивших богине свой цвет и разделяющих ложе с гостями за плату. Частью это рабыни, частью - сироты из подкидышей, частью - свободные, частью - дочери жриц. Ведь и жрицы тут не чураются плотских утех. Но для этого выбирают себе из паломников - только равных. Святилищу - прибыль, им - отрада. Ма Эннио поощряет не только кровавые жертвы, но и слияния тел.
   Мне единственной это - запретно. И не только из страха неминуемой кары. А из чести: равных родом и роком мне - нет. Кроме разве...
   "Дождя-а-а!"...
   Золотого?...
  
  
  
   Однажды меня возжелал-таки некий богач-армениец. Он долго стоял у ворот и присматривался. Сладко заговорил. Я молчала, сжимая секиру. Тогда он отправился к Татии: я хочу, мол, вон ту, никакую иную, каких бы денег ни стоило. "Это стоит - не денег, а - жизни", - усмехнулась она, рассказав про запрет государя. Гость: "Ай, что мне ваш государь, когда я состою - при самом царе царей, при великом Тигране! Всё уладится, достопочтенная"... Что он ей посулил, я не знаю. Видно, был человек тароватый и привыкший себе не отказывать в похотных прихотях.
   Мне велели идти: якобы, призывает Верховная. Не сказав, для чего и куда.
   Я пошла. Но в последний миг - увернулась от провожатых. И бросилась мимо храма: во дворец господина жреца.
  
  
  
   По случайности, благоволившей ко мне, Дорилай в тот день пребывал у себя, наслаждаясь полдневным покоем. Я туда ворвалась в неурочнейший час, ибо он, несомненно, лежал в объятиях этой зеленоглазой Ветронии, с которой он тут живет как с законной женой. Я властно вскричала охранникам: "Доложите - сейчас же! Во имя - царя!"...
   Безо всякой радости - принял. Пренебрежно одетый. Непричесанный, только с подушки. Босой. С затуманенным взором. Но - принял же, принял!
   И сразу помог. Вызвал Татию, пригрозив с нешутейным спокойствием, что за сводничество - лишит ее сана. А того, кто меня домогался - изгнал из святилища. Невзирая на злато Тиграна.
  
  
  
   С той поры я жила, подвергаясь гонениям. Изощренная ненависть Татии, ледяное молчание старших жриц, козни младших, неприязнь этой стаи к любому, кто осмелится изъявить мне участие...
   Поначалу прорвалось, как гной. "Ты! - кричала мне Татия. - Ты, распутная тварь! Возомнила, что ежели наблудила однажды с царем - то теперь святее подвижниц, служащих великой Ма Эннио?!"... Я сказала смиренно, что - нет, но обеты свои понимаю иначе, ибо послана государев и собственный грех искупать - чистотой и отказом от всяческих радостей. "Ну, так чисть нечистоты, красавица!"... И, помимо привратницкой службы, приставили к самым грязным работам, измываясь над царским и великожреческим прошлым моим. Я была как пример, устрашающий всех самовольных ослушниц, но... не слишком удобный пример: я на тяготы служб не роптала, оставаясь и в уничижении совершенно такой, как была. Не молила пощады, не каялась и не заискивала. А служила не вздорной, стареющей, мстительной Татии, а - Всевидящей, Всекарающей, Всепрощающей Ма.
   Я служила - памяти матери. О которой, чтобы спасти ее от смертоносного гнева царя, я, приехав в Синопу, рекла ему клятвенно, что она - умерла. А боги потом беспощадно исполнили сказанное. Дабы ложь, божбою скрепленная, стала правдой. "Она - умерла". Не узнав ничего ни про брата, ни про меня. Сколь же я перед ней виновата!...
   "Да созреет гроза в небесах"...
   О прости меня, Ма, о омой моих ран коросту кровавую - златоструйным дождем...
   "Зернам - влаги, скотам - пропитания, человекам - вина и хлебов"...
   Мне бы - бурю.
  
  
  
   В тот день была буря.
   Я радовалась, что святилище рано закрыли и что мне не надо во тьме выскребать дворовую грязь: воды смыли ее. Я могла отдохнуть, заперевшись в привратницкой. И сидела, обняв колени, и слушала вольный вопль вселенских стихий. Выли - ветры и псы. Выло - сердце мое. Почему - я тогда не догадывалась.
   Грохот грома не скоро дал мне расслышать упорные стуки в калитку. Я подумала, припозднился кто-то из наших жрецов и пошла отомкнуть. Обезумевший от отчаяния человек пал к ногам моим, умоляя пойти помочь роженице. Я не стала выспрашивать, что за надобность вдруг повелела прибегать за помощью в храм, а не к повитухе или к соседям. Это всё объяснилось потом: схватки начались раньше, чем ждали, а ребенок был незаконный, и отец согрешившей девицы, чтоб не вышло огласки, полгода держал ее взаперти. Нежеланное чадо он думал подкинуть в святилище, а дочь выдать замуж за давно обрученного с ней жениха, служившего в государевом войске... Он мне это потом рассказал, а сперва только плакал: "Молю, помоги!"...
   Я ее не спасла, ту несчастную. Умолчу о жестоких подробностях. Но младенец остался живым и растет теперь деду в утеху. Однако в ту ночь рождение мальчика никому не доставило радости. На промозглом и тусклом рассвете его юная мать, почти девочка, испустила дыхание. В луже крови - телицею жертвенной.
   Я руками без сил развела: что могла, то могла. На Священной горе нас учили и этому, но не всё в человеческой власти. Повернулась, чтоб тихо уйти. Он мне шепотом вслед: "Погоди. Что тебе за твою доброту причитается?" - "Доброта ни при чем. Это - служба". - "Так все-таки... сколько?" - "Нисколько. Разве что... ее покрывало".
   Покрывало покойницы. Шерстяное, хотя и поношенное. Но мое было - мокрым до нитки. Я укуталась в теплую шерсть - и ушла.
   Одеваться в одежды умерших родами женщин - то вменялось разгневанным небом и древней прасестре моей, Ифигении. Точно так же, как я, обманувшей богиню, которой служила - и царя своего. И за это приговоренной жить под храмовой лестницей и кормиться лишь подаянием.
   А теперь это делаю - я. Чьи проступки пред праведным роком весомее. Или - нет? Кто попробует взвесить?... Не ведаю. Смертным - вряд ли дано. Хотя мы осуждаемы - именно смертными.
   О прости меня, Ма, о пойми меня в своем божеском милосердии...
   Что еще - совершить для тебя?
   Чем - пожертвовать?...
  
  
  
   Когда я в то утро вернулась к себе, встало солнце. Зыбкий пар пошел от пропитанной влагой земли - и от ткани, что облекала меня. Темной шерсти, давно уж не стиранной. Мне мерещилось, будто вместе с покровом покойницы я взяла на себя всё ее бытие, ибо в складки и нити въелись соки недолгой ее женской жизни: и частицы сладкого пота, и запах дешевых духов, и дрожь запретных объятий, и страхи, и сны, и мечтания... Грубошерстный покров показался мне сгустком плоти, жилищем души. И я необманно почуяла трепет крыл ее - в трепете ткани, тяжесть - в складках, боль - на себе... Или даже - в себе?...
   Я тогда еще - не понимала...
   Отлучение с места службы не сошло мне с рук. Мне встретили бранью. Особенно злобных упреков удостоилась я за бессребренность. Ведь любая из жриц и священноблудниц приносит храму доход. А с меня - что возьмешь? Клок поношенной шерсти? Клок - души, в златорозовый дым обратившейся?...
   "Уясни себе навсегда, - чеканила Татия, - ты уже не в Тавриде, упрямая варварка, здесь законы - свои, и за их нарушение"...
   В подземелье под храмом. Преддверье Аидово.
   Я стерпела и это, о Ма...
  
  
  
   Меня снова спас Дорилай. А не то бы меня там сгноили, заготовив достойный ответ: заболела, мол, и умерла. Но внезапная весть о приезде господина верховножреца заставила их отпустить меня. Это было представлено мне, как великая милость снисходительной Татии: "Ради первого раза, несчастная, я прощаю тебя".
   Я не благодарила ее, а взирала на всё как в тумане. Безучастная ко всему, кроме - жизни, что билась во мне.
   Это я уже подлинно знала!
   С запозданием, да. Ибо прежние приступы дурночувствия, слабости, сонности, разлад в отправлениях плоти и странную тягу грызть известку и шишки с сосновых венков мне казались лишь следствием постоянно претерпеваемых тягот - тяжелой работы и голода. Но, коль скоро я этот рок сама на себя навлекла, то молчала, ни словом не жалуясь.
   В подземелье было - как в склепе. Когда умолкает мыший бег и писк, становится тихо до страшности. Тихо так, что слышишь биение собственных жилок и мышц, токи крови по венам, звон мыслей, пульс и дыхание...
   Я в бессонную ночь различила в себе - две души и два сердца. Они трепетали. Точно токи - дождя...
   Золотого....
  
  
  
  
   Я тогда испугалась, но тотчас возрадовалась. Может, это и есть - искупление? Ма - богиня чрезмерно великая, чтобы мстить, не даруя надежд. Ма - не может желать мне лишь смерти, позора и горя. Ма - не просто мировладычица. Ма - и кровная матерь моя, говорившая мне, когда я отвергала все мысли о ложе и браке: "Ты поймешь меня позже, дитя"...
   Ма, о как я теперь - понимаю! О прости меня, Ма! О не дай мне иссохнуть, как древу в пустыне! Ниспошли мне дождя!
   Или - бурей разверзнись над нами.
  
  
  
  
   Я решила и дальше молчать, не желая сквернить празднословием сокровенную тайну мою. Я хранила ее ото всех, опасаясь недоброго глаза. Лишь ходила с таким просветленным лицом и нездешней улыбкой, что мои притеснительницы полагали уже, будто я в заточении тронулась разумом. И меня оставляли в покое.
   Перед очередным отъездом в Синопу господин Дорилай позвал меня во дворец. "Гипсикратия, ты желала бы что-нибудь передать государю?" - "Ничего, господин". - "Тебе здесь - хорошо?" - "Я довольна". - "Служба не тяжкая?" - "Я привыкла". - "Обид не чинят?" - "Всё обходится". - "Нет ли прошений к царю?" - "Никаких". - "Ты... все так же его - ненавидишь?"... Я лишь молча пожала плечами и склонила лицо. Он решил, что ответ утвердительный.
   Но на самом-то деле...
   Всё, случившееся между мной и царем в ту ужасную ночь на приморском песке представлялось мне с высоты вновь дарованных мне откровений - наваждением, бредом, кошмаром, затмением. Это было так далеко, так мертво для меня - настоящей, что странно было сюда прилагать столь живое и пылкое слово, как "ненависть". Жуткий морок, чудовищный сон, наказание свыше... Я свой рок - приняла. И теперь, когда все мои помыслы полонило лелеемое в моем чреве дитя, примирившее меня с небом и Ма, мне бессмысленно было - проклинать, презирать, ненавидеть - кого бы то ни было.
   Даже - его.
   "Нам не можно жить не любя", - говорила мне некогда мать.
   Я отныне училась - любви, разраставшейся в глубине моей плоти златоглазым цветком. Я училась любви - у младенца, еще не рожденного, но уже заявлявшего о себе. Лягу неловко или туго перепояшусь - пихается: "Ма, мне душно, ты меня стиснула!"... Напрягусь, раздвигая створы ворот - он пишит встревоженно: "Ой, нельзя тебе так надрываться!"... Присяду в унынии - он брыкнется игриво: "Мне скучно! Спой песенку!"...
   Каждый день, каждый миг, каждый час - я училась любви. Исходящей из теплой утробы земли - и с высот на меня изливающейся.
   Точно капли дождя.
   Золотого.
  
  
  
   Свое состояние я ухитрялась скрывать до последнего срока. Пока длилось погожее время, мой живот еще был невелик. А когда наступила зима, стала кутаться в два покрывала. Потому мою полноту принимали за плотность одежд, защищавших меня от холодных ветров. И никто даже не заподозрил, как тяжело мне стало даваться служение: отмыкание заледенелых засовов, таскание амфор с водой из колодца, метение площади, сосребание грязи с лестницы...
   Но среди зимы - обнаружилось. Меня взывали к Татии. Та, прищурив подкрашенные глаза, напустилась: "Ах ты, наша чистая праведница! Втихомолку гуляла? Признавайся, с кем и когда?"... Я - спокойно: "С царем. Прошлым летом. Разве это тут - новость? Не знали?"... - "Хорошо. Пусть он сам разбирается".
   Я тогда не смогла с собой совладать и взмолилась, забыв, что любая мольба возымеет обратное действие: "О не надо про это - царю!"...
   В то же утро в Синопу послали гонца.
   А вернулся он вместе с верховножрецом Дорилаем. Тот привез огромную свиту: охранники, слуги, носильщики, две придворных врача - эллин и египтянин, но оба евнухи; повивальная бабка, кормилица...
   Это - мне? Для чего? Разве кто-то - родит за меня? Или выкормит?... Уповаю лишь на богиню, в остальном я справлюсь сама!
   "Успокойся, Гипсикратия, - примирительно объяснил Дорилай. - Царь не хочет, чтобы его ребенок появился - в грязи на соломе. Был обернут в тряпье и питался разжеванной корочкой. Он велел, чтоб всё - по-людски".
   Как и всё, надо мной учиненное?...
  
  
  
   Помощь все же потребовалась. Я промучилась целые сутки. И лишь на рассвете разрешилась от бремени. Из последних сил спросила у окружающих: "Мальчик?" - "Да, госпожа". - "Как и думала... Нарекаю - Фоантом. В честь отца моего". - "Хорошо, госпожа, мы доложим царю". - "Покажите мне сына!" - "Обожди чуть-чуть, его вымоют и спеленают"...
   Не дождавшись, я рухнула в сон - и полдня проспала как убитая. И никто не тревожил меня. Даже крики младенца. Меня не будили - кормить его.
   А когда я проснулась, и меня умыли, одели и причесали, пришел Дорилай. Сел у ложа и начал беседу. Многотрудную и обстоятельную. "Как ты думаешь жить, дочь Фоанта и матерь Фоанта?" - "Как доселе жила". - "И служить, как служила?" - "Ну да". - "Храм - не лучшее место для новорожденного". - "Почему? Жрицы тоже рожают". - "Посвящая богине - приплод. Ты желала бы этого - для потомка царей?" - "Нет, конечно". - "И как же нам быть? Я, допустим, могу приказать, чтобы мальчик остался с тобой и чтоб ты растила его в своей жалкой каморке - но подумай сама, сколько ревности, яда и злобы навлечешь ты, став исключением. Козни, травля"... - "Не привыкать. Я весьма терпелива". - "О да. А - младенец? Они отомстят тебе - через него"...
   Жар и холод. Сразу вспомнилось всё: придирки, лишения, назначения тяжких работ, подземелье... Я одна - ничего не боялась, но имея дитя - как же сделалась я уязвима!...
   Дорилай разглядел мой испуг. И отважился высказать главное: "Царь тебе предлагает иное. Пусть ребенок растет - при отце". - "Но - без матери?!" - "Я могу побеседовать с ним и надеюсь, он примет тебя, если ты пожелаешь вернуться". - "О нет! Ни за что! Да избавят всесильные боги!" - "Как хочешь".
   Ну, а чем я могла отвечать, кроме горького - "нет" - когда мне предлагалось такое: возвратиться в его гинекей как заблудшей раскаяннице, умоляя - не выгнать из милости? Мне, которой он сам не стеснялся - принародно персты целовать? Перед кем он в храме - на коленях стоял? Кого - божески чествовал? Чтобы я унижалась теперь - перед ним, во всем виноватым?...
   "Да избавят всесильные боги". - "Как хочешь. Но сама рассуди. Царь считает, что ваши раздоры не должны причинять никаких страданий ребенку. Это - плохо?... Царь, невзирая на крутость нрава, хороший отец и считает, как истинный перс, многодетность - благословением. Это - плохо?... Царь полагает, что забота о всяком несомненном его порождении - его отчий и владыческий долг. Это - плохо?... Ответь. Ты же умная женщина, Гипсикратия, и вдобавок царственнородная, ты должна понимать"...
   Понимаю.
   Сколь ни страшно признаться, он - прав.
   "Дайте только... взглянуть на прощание. Хоть - к груди приложить"...
   Но - не дали. Оказалось, дитя увезли, пока я пребывала в беспамятстве. Чтобы царская воля исполнилась, невзирая на несогласие или согласие матери.
   Почему ты мне лгал, Дорилай?!... Для чего ты разыгрывал эту сцену из низкой комедии? Ты хотел - "чтобы всё по-людски"? И решил - смягчить потрясение? Да ведь это - как если б палач, возымев сострадание к жертве, отсекал ей плоть - по кусочку, избегая ударить - мгновенно! Лучше бы ты пренебрег приказанием!
   Кстати, я осталась в неведении, что на самом деле - было приказано. Может, царь пожелал взять дитя, но оставил на усмотрение исполняющих - как, когда и с какими словами. Если он собирался меня убедить, вложив разумные доводы в уста своего Дорилая - то зачем был коварный обман? Или это - лишь следствие трусости господина верховножреца? А быть может, самоуправство - ему помогавших?
   Сколь ничтожны они, эти рабьи душонки. Эти слуги твои, Митрадат. Не достойные даже - презрения. Моего. Твоего.
   Точно черви - дождя.
   Золотого...
  
  
  
   О, какая пустыня - внутри меня! В язвах трещин обугленных. И в соленых разводах - от слез, засыхающих в россыпи жгучих острых крупиц.
   Ма, пошли мне грозу!
   Погибаю.
   Ты помнишь, как я, даже после того, как меня разлучили с моим порождением, не роптала на рок, а старалась смириться? Я внушала себе, что напрасно мечтала исполнить судьбу Ифигении. Искупление - это не каторга тяжких работ. Искупление - это дитя, с обретением коего я высот богоравенства оказалась низвергнутой в бездну мук человеческих.
   "Ты поймешь меня позже, родная моя"...
   Ма, о как я теперь - понимаю! Тебя, у которой тот же самый влюбленный властитель, не надеясь тебя покорить - отнял сына! И ты - отдала! Отдала ему Каллия, чтобы спасти свою честь, дом Фоанта, страну и меня... Я теперь - твою жизнь проживаю, о скорбная Ма. Я, что на смерть тебя обрекла.
   Но прости меня: я погибаю...
  
  
  
  
   Помню тот день - миновало полгода - когда в Коману вернулся из Синопы господин Дорилай. Я почуяла что-то недоброе, потому что он у ворот не взглянул мне в глаза и ни слова не вымолвил, лишь кивнул и немедленно отвернулся.
   Только к вечеру, искупавшись, соснув, потрапезничав и полюбезничав вволю с Ветронией, он собрался с духом и вызвал меня. Я дрожала - былинкою в буре, когда шла. Ибо...
   Грохотом рока исторглось:
   "Мужайся. Сын твой мертв. Заболел и угас. Он с рождения был очень слаб. Не вини государя".
   Государя?... Да я - всех богов прокляла тогда, Ма!
   Испугав господина верховножреца: "О молчи! Как же можно, несчастная!"...
   Боги знают, что - можно, что - нельзя.
   Вся земля как мертвец иссушенный. На лице с гримасой страдальческой - раскаленная кожа. Барабан, лишь ждущий удара, чтоб взорваться раскатом небесного грома - и лопнуть.
   О, низвергнуть бы - стрелы дождя по нему...
   Золотого...
  
  
  
   - Здравствуй, Гипсикратия! - вдруг доносится голос.
   Погруженная в мысли о прошлом, я перестала следить за воротами. Поднимаю глаза.
   Предо мной - Феофил, процветающий сын Дорилая. С ним - какие-то люди. Все богато одеты, при мечах и кинжалах. Это кто?
   - Мои дяди, Стратарх и Лагета. И наши друзья.
   - Значит, скоро ждать господина жреца Дорилая?
   - Конечно. Ведь будут большие радения. Для спасения наших земель.
   - Знаю. Жрицы уже охрипли от беспрестанного пения.
   - "Даждь нам, Мати, дождя"? - усмехается он.
   - Что тебя так смешит, Феофил?
   - Нынче песнями даже хлебной корки не вымолишь. Боги требуют - крови.
   - Будет жертва, будет и кровь, но какой же обряд - без пения!
   - Что же - ты не поёшь?
   - Мне не велено. Говорят, голос мой - не сливается с хором.
   - Ну, как знаешь!
   Феофил минует ворота. Из приехавших с ним я не видела до сих пор никого. Разве лишь...
   Вон того. В светлосером плаще. В нем есть нечто такое... нездешнее. Чужеземное. Ибо он, в отличие от Феофиловых родственников, не унизан перстнями и золотом, а одет преднамеренно скромно. Однако не бедно. Но так, чтоб наряд не бросался в глаза. Оттого - и бросается! Это же - Азия! Здесь имущие люди привыкли - одеваться пестро! Все придворные Митрадата состязаются - кто пышней расфранчен!...
   А этот - кто? Из каких он краев? Феофил его числит - в друзьях? Почему же тогда не назвал мне по имени? И почему мне опять показалось, что я видела - это лицо? Этот крупный породистый нос, эти светлые брови, этот хмурый уклончивый взгляд, эти губы, то сжатые, то недовольно скривленные...
   Что бы значило - появление в один день трех паломников, из которых ни один не изволил меня поприветствовать или о чем-то спросить? Двое первых зачем-то переменили наружность. Третий, кажется, нет. Но прибыл сюда, затесавшись в число родных и друзей Феофила и Дорилая. Значит, он остановится во дворце господина верховножеца? И увидит - кровавое празднество?...
  
  
  
   В первый раз, став свидетельницей поклонения Ма, я была сама не в себе. Сколь бы ни были мрачными наши обряды в святилище Девы - столько крови и в них не лилось, да еще с таким исступлением...
   Дважды в год в Комане справлялись большие радения. В храм стекались толпы молельщиков. Шли мужи быковатого вида; шли, хромая и дергаясь в тике, увечные; шли, таща за спиною орущих младенцев, усталые женщины... Спали, ели, жгли огни, сочетались и ссорились - тут же, возле святилища, на берегу взбаламученного и шумливого Ириса. Жителям города дважды в год прибавлялось доходов и зхлопот: комнатушки, каморки, хлева и сарайчики - всё снималось втридорога, но зато после натиска пришлых гостей кое-что исчезало, ломалось и портилось, а кое-что прибавлялось: забытые гребни, монеты, младенцы...
   В день Великого Таинства всё скопление страждущих душ и тел устремлялось во храм и едва не сносило ворота из дубовых стволов, толстым слоем меди окованных. Все хотели причислиться к тем избранникам Ма, что даруют земле плодородие, обретая взамен благодать. Пусть - посмертную...
   От рассвета до тьмы - длилась пляска обезумевших жриц. Беспрестанно гремели гонги, бубны, колокола; вертелись с восторженным воплем тела. Нагие священноблудницы, имевшие лишь пояса и браслеты, разносили по площади хлеб, плоды и вино, а потом у всех на глазах - отдавались любому. И когда опьянение толп достигало предела, под визжание авлосов, барабанные громы, львиный рык и дикое пение, переходящее в многотысячный ор - Верховный жрец и Верховная жрица, совершив соитие в храме, выносили оттуда под черным покровом тайноликую древнюю статую Ма.
   Перед статуей воздвигался - огромный, но низкий алтарь, а на нем - позолоченный чан. Надрывались, пронзительно созывая избранников, трубы. Взвивались к небу - ножи, сыромятные плети, цепи, розги, бичи.
   Начиналось - самое главное.
   С сладострастным визгом и воев - разверзалась жарким мясом бесноватая и безликая плоть. Ярче молний и факелов - среди тел сверкали кинжалы. Ревом чрев - заглушалась гимнодия.
   Что там - чан золоченый!
   Весь храмовый двор, как давильня, наполнялся пурпуровым соком. Соком - ягодным, соком - телесным...
   Когда кровь поднималась в чане до края, жрец и жрица снимали с богини - ее черный покров.
   Толпы падали ниц. Все звуки смолкали.
   И богиня - купалась в крови. Упивалась до пресыщения. До змеиной осоловелости.
   А потом ее вновь омывали водой, одевали и возвращали под песнопения в храм. Остатки же крови сливали - в жерло трещины, бывшей в скале, на которой стояло святилище. И пурпуровый сок падал - прямо в утробу земли, и, лиясь, достигал ее сердца.
   Сердца - великой Ма Эннио...
   И отныне любой, чья хоть капля крови была в этом чане - находился с Владычицей в кровной связи.
   Мог молиться и требовать: "Мать! Дай посевам дождя!"...
   Золотого...
  
  
  
  
   Очнувшись от воспоминания, продолжаю следить за двором и воротами.
   Из дворца господина жреца выплывают носилки Ветронии.
   От кучки людей отделяется и спешит ей навстречу - тот первый пришелец с головой, как булыжник в лишайниках. Поравнявшись с носилками, обращается к ней с каким-то вопросом или прошение.
   Они - знают друг друга? Откуда? С каких это пор?
   Чтоб ответить ему, Ветрония раздвигает занавески носилок и отрицательно машет рукой. Но не так непреклонно-презрительно, как взмахнула бы, отгоняя нахального нищего или навязчивого ухажера, а... как будто с испугом. Встревоженно. И занавеска снова задергивается.
   Чем же мог этот тихий паломник испугать и смутить непорочную женщину? Про наложницу господина жреца тут никто не трезвонит дурного: в отсутствие Дорилая она никуда не выходит, да и дома, говорят, только ткет и прядет, когда не нянчится с маленькой дочкой...
   Ветрония - вежливая. Прежде, чем миновать ворота, она останавливает рабов и, слегка приподняв занавеску, говорит:
   - Добрый день, Гипсикратия.
   - День - недобрый, Ветрония, - отвечаю невесело.
   Та, чуть вздрогнув:
   - О да. Этот зной, эта сушь... Боги нас - точно заживо жарят.
   - Всякий странник мечтает добраться скорей до прохладного крова, где есть хоть плошка с водой. А ты - пускаешься в путь. Для чего - в это пекло, Ветрония?
   - Я хотела бы... первой встретить его.
   - Господина верховножреца?
   - Да. Феофил мне сейчас сказал, что он прибудет в Коману пораньше, чтобы всё подготовить.
   - К радению?
   - О, не только! К приезду... царя.
   - Как?!... Царь... тоже?...
   - Да, да! - подтверждает она с нервным смехом. - Прощай!
  
  
  
  
   О великие боги.
   Сколько лет я не виделась с ним!
   И дрожу, как девчонка, при звуке этого имени. Пусть не произнесенного вслух, но взрывающего грозным рокотом - сушь барабанных мембран. Львиным рыком - рвущего в клочья пустынную тишь в черных трещинах язв и в соленых белесых разводах...
   Сколько лет я не виделась - с ним.
   И твердила: "Избави Владычица - видеть вновь!"
   Та - внимала мольбам. Почему-то он до сих пор объезжал стороной святилище Ма, хоть бывал иногда очень недалеко. В Кабейре, где у него - и дворец, и сад со зверинцем, и казармы для войск, и - тюрьма, о которой сюда долетают ужасные слухи... Будто узников, что не выдержат мук заточения или дерзнут на побег, отправляют на корм царским тиграм, пантерам, медведям и крокодилам. И будто там, в подземелье, томится одна из сестер царя, что посмела ослушаться брата...
   Я не знаю. Возможно, и правда. Я там никогда не была.
  
  
  
   О спаси меня, Ма. Погибаю!
   Погибаю, постигнув тебя во вселенском твоем одиночестве.
   Госпожа Всех Смертей и Рождений. Воспреемница чад, обреченных Аиду. Многострастная Матерь всякой плоти под солнечным зраком Отца.
   Припадаю - к камням раскаленным, прожигающим даже мозоли моих неизнеженных стоп.
   Что еще совершить, на какой отважиться подвиг, чтобы ты - даровала спасение?
   Ниспослала - дождя? Им - кровавого, мне - золотого...
   Сушь. И тишь.
   Но откуда-то - отдаленный раскат.
   Словно рык - одинокого льва.
  
  
  
  
  
   65. Устрашенный союзом двух столь мощных врагов, как Серторий и царь Митрадат, Рим готов был прибегнуть к любому злодейству, пусть тайному, лишь бы смерть унесла хоть кого-то из них - или, лучше, сразу обоих. Так погиб прямодушный Серторий, ставший жертвой своего приближенного Марка Перперны, который своей изменой намеревался купить у сената прощение. Был составлен предательский заговор, и Сертория по условному знаку растерзали на пиршестве, данном Перперной в честь его недавних побед. Столь постыдно и подло расправился Рим с человеком, которого даже его неприятели почитали героем, и которого не могли одолеть в открытом бою ни Метелл, ни даже Помпей. Впрочем, с равною гнусностью совершилось потом и убийство в сенате безоружного Гая Юлия Цезаря. Миру нечего ждать от подобных Перперне и Бруту людей.
  
  
  
  
  
   Лишь ближе к вечеру спала жара.
   Но в покоях по-прежнему нечем дышать. Только с моря веет какой-то прохладой. Тяжелой, душной и влажной. Уж лучше бы сразу - гроза...
   Никомед лежит на террасе дворца, созерцая дымные кущи деревьев в саду. Моря больше не видно. Закат и поспешные южные сумерки покрыли слоем теплого пепла - горизонт, и гавань, и кровли, и горы. Вряд ли кто-то сюда приплывет на ночь глядя. Пора...
   Вот и прожит еще один день ожидания. Неизвестно кого и чего. Как печально царю Никомеду. Может, встать и уйти... боги, чуть не сказал - "в усыпальницу" - в спальню? А что делать - там?...
   О блаженство юных бессонниц! Когда ложе горит под тобой, словно плоть вожделенной любовницы - и встает на дыбы, как порывистый конь. Когда жадно хочется жить, упиваясь кровавым кармином - празднеств, пиршеств, побед...
   А теперь... Резь в утробе. Отрыжка. Одышка. То заколет в боку, то заойкает в сердце, то подкатит горькая желчь, искривляя в гримасе уста, то испарина выступит... Старость!
   Между прочим, измучивший тебя нынче беседой понтийский посол, знаменитый златоуст Метродор - много старше тебя. А глядится - румяным яблочком.
   Ну, и что? У него - вся жизнь была праздником! Он не ведал и сотой доли Никомедовых бед! Он не знал ни измен, ни изнанничества, ни лишений, ни унижений. С юных лет избалован богатством и славой. Получал за свои дарования - полной чашей. И, не ведая, что ему делать с такими деньгами, наряжался в шелка, обувался в сандалии, изукрашенные бирюзою и жемчугами... Я-то знаю, я сам ему плачивал, когда он еще жил тут в Троаде, и наведывался в Вифинию отсидеться, когда в сотый раз возмущал своей дерзостью римские власти. На досуге он мне речи писал. Что скрывать, дело прошлое. Я не ритор и не философ, мой отец не очень-то тратился, чтобы дать мне образование. Говорить же красиво - хотелось. Я платил Метродору, и снова заказывал, и опять платил... Боги, как я был глуп и тщеславен! Сколько денег угробил - на что?! На заемное пустословие, на павлиньи перья, пускание пыли в глаза, на роскошества из Египта и Индии, на актеров, на храмы, на мальчиков, на породистых псов, лошадей, попугаев... На зверей, человеков, богов... Где они, кому я - благодетельствовал?...
   Где ты, канувший со своим обещанием - "уцелею - увидимся" - Гай?...
   Впрочем, хватит об этом. Он вряд ли приедет. Но все же обидно: я торчу на террасе и выслеживаю корабли до мучительной рези в глазах, а являются - все, кто угодно. Но только не он.
   Митрадатов посол, Метродор.
   Я устал от него, будто выслушал сотню скулящих просителей. А ведь он ничего не просил. Напротив: предлагал.
   Боги - что!... Дружбу. Помощь. Поддержку во всем.
   Боги - чью!... Царя Митрадата.
   Как заманчиво пел старый ритор. Как искусно меня соблазнял. И с каким вдохновением живописал - ум и сердце бесстыжего варвара. Зевс великий, Афина премудрая! Если б я Митрадата смладу не знал - я, пожалуй, рискнул бы поддаться седовласой тучной сирене, обещавшей мне - горы золота ...
   Я решил говорить с ним здесь, на террасе, потому что он домогался встречи один на один. Дело, дескать, чересчур щекотливое. Ну?... Изваяв на цветущем лице выражение озабоченности, Метродор со вздохом сказал: в Понте, дескать, давно не тайна, что ты, Никомед, прозябаешь в гнетущем безденежье и завяз, как в трясине, в неоплатных долгах.
   О, еще бы! Митрадат столь щедро платит шпионам, что в Понте, поди, знают даже, сколько раз я чихнул и сходил на горшок!
   Им известно, что вифинские царские земли заложены римским ростовщикам. Что налоги вздымать уже некуда, а казна совершенно пуста. Что недавно мной были заняты под безумный процент - для моих личных нужд - пятьдесят талантов. И что же?...
   Митрадат очень обеспокоен таким положением дел. И горит желанием срочно помочь. Дать огромный заем под уплату долгов государства. На условиях истинно дружеских. Даже братских. В первый год Митрадат ссужает меня беспроцентно. Со второго года - с небольшим восходящим приростом: один процент, три, пять, семь, десять, пятнадцать... двадцать... Наконец - двадцать пять... Но - не тридцать же пять и не сорок, как дерут беспощадные римляне!
   Ай-ай-ай, какой бескорыстный! Благородный какой! Сострадательный! Хоть садись в умиленных слезах - и картину пиши: "Митрадат выручает собрата"...
   Никогда я не верил ему. Никогда. Он всегда и всех изощренно и нагло обманывал.
   Что он хочет теперь? Завладеть бескровно Вифинией? Потихоньку прибрать обнищавшее царство к рукам? Сделать меня своим должником и вертеть мной, как ему нравится? Или вышвырнуть из дворца, словно тряпку? Полагает, что мне - непонятно?...
   "Царь, да боги с тобою!" - принялся, внимая себе с удовольствием, ворковать Метродор. - "Присвоение кем бы то ни было Вифинии не потерпится в Риме. Митрадат не ребенок, чтобы это не знать. И не юноша, чтобы искать по любому поводу - драки. Он не жаждет ни новых земель, ни еще одной многолетней войны. Вдосталь навоевавшись, он хочет теперь обеспечить себе спокойную мирную старость. Но какой тут покой, когда племя хищных пришельцев, сосцами волчицы вскормленных, попирает честь азиатских царей! Митрадат - он болеет душою за Азию. Он и прежде вступил в войну, потому что ему невозможно было глядеть, как глумятся над азиатами - римляне. И теперь, наблюдая собрата в беде, он не в силах быть безучастным. Вот что он говорил, Никомед, посылая меня: "Слишком много в Азии римлян, слишком мало царей, чтобы мы равнодушно взирали, как гиены - гадят на львов!"... Славно сказано, а?"...
   Ничего. Если только не сам Метродор это выдумал. Впрочем, царь понтийский изрядно речист и забьет любого из риторов - даже Сулла тому изумлялся в Дардане. И в уме ему не откажешь, и даже в верности помыслов, но...
   Не верю. Убейте - не верю ему. Ни единому слове о дружбе и честных намерениях. Дружба - с ним? Проще - с волком степным подружиться. Тот, хоть хищник, не будет хитрить. Митрадат же... О аспид гремучий, сладкий яд изо рта изливающий!
   Да, но римские ростовщики - разве лучше его?
   С Митрадатом случаются великодушные прихоти, с этими же - никогда. Ты, по сути, их раб, Никомед. Ибо всё, что ты ешь и пьешь - взято в долг, которого ты до гроба не выплатишь.
   Ну и ладно! Пусть платят наследники.
   А наследует - кто? Ты уже решил, Никомед? Или ждешь, что и это решат за тебя после смерти - другие? Митрадат - или Рим?...
   Надоело. Сплошные мерзавцы. Так и тянет: что-нибудь напоследок им отмочить. Нету сил отомстить - так хотя бы столкнуть их бесстыжими лбами.
   Написать завещание. Как однажды советовал Гай. В пользу Рима.
   И тогда вместо скучных неловких поминок - разразится свирепая, затяжная, всепожирающая - мировая! - война. Тучи вранов над горами трупов, мрак пожарищ, кровавые пажити...
   Гай тогда бесподобно сказал: "Не тебе воевать, Никомед. Ты сего никогда не увидишь. Это будет - после тебя".
   В моей власти - устроить им - ЭТО.
  
  
  
  
   Я почти позабыл о своих до сих пор пребывавших на Родосе детях. И, проснувшись, не сразу понял, кто такой этот отрок, стоящий передо мной - в новомодном лиловом хитоне, расшитом на груди и по подолу золотыми львами. Я узнал его лишь по глазам: неприятного цвета болотного.
   - Как?... Откуда?... Ты - здесь? - спросил я хрипло и заспанно.
   - С добрый утром, о государь и отец, - отвечал он с поклоном. - Мы с сестрой приехали вечером. Но не стали тревожить тебя: нам сказали, ты уже лег. А нынче я первым хочу приложиться к руке твоей и обнять тебя, если позволишь.
   Позволяю. Но сам не целую его.
   - Ты... не рад, государь?
   - Что случилось? Почему - так внезапно?
   Он молчит. Теребя свое платье со львами.
   - Почему ты решил, что я жду вас? - повторил я вопрос.
   - Мы... Пожалуйста, не сердись, мы с сестрой решили, что ты совсем бросил нас, государь и отец.
   - Да? С чего бы?
   Снова заминка.
   - Говори!
   - У нас вышли все деньги. Казначей перестал посылать. Воспитатель трижды писал ему, а в ответ - будто нет... твоих указаний.
   - Я был сам... в больших затруднениях. Мне пришлось срочно выплатить пятьдесят талантов. Заняв под высокий процент. Неужели твои кредиторы не могли чуть-чуть подождать?
   - Они ждали, отец. Но ведь я не мог им назвать даже смутного срока вероятной уплаты. От тебя уже год - ни письма, ни посыльного. Мы подумали, что... ты забыл нас.
   Очень мило. Счета и упреки - вот с чего начался разговор! Нет, чтоб сначала спросить отца о здоровье. Сразу: дай, дай, дай!... Между тем он сам, голубчик, хорош. Промотал, наверное, все мои деньги, угощая дружков и подружек, покупая любимой сестрице безделушку за безделушкой. А потом раззвонил на весь Родос: Никомед - морит голодом собственных отпрысков!
   - Ты бы, кстати, любезный мой, зная о скудости средств, мог бы жить поскромнее. Взгляни на себя! Царь тут ходит в поношенных пурпурах, так что стыдно иностранным послам показаться. А ты разоделся...
   - Отец, это платье единственное, в котором я могу, не стесняясь своей нищеты, появиться на людях. Я ношу его только по праздникам. А сегодня надел - для тебя. Все же я - царский сын!
   - Кто - сказал? - осведомляюсь я холодно. - Заруби на носу: пока я не признаю тебя своим сыном, ты - никто.
   Он вонзает точеные ногти, накрашенные яркой хной, в покрасневшую мякоть ладоней. Точно львенок, втянувший когти перед хищным прыжком. И глаголет зло и отчетливо:
   - Я рожден - в этом самом дворце, от законной царицы. Этого опровергнуть нельзя. Кровь монархов Каппадокии...
   - Ты скажи еще - Понта!!... - ору я, запуская в него ночником.
   Он, поймав его, ставит на стол и угрюмо шепчет:
   - Прости. Я забылся.
   И глядит на меня исподлобья. Ненавидя. Глазами болотными.
   О, прогнать его прочь!
   - Убирайся отсюда.
   - Повинуюсь, государь и отец. Но назначь, где нам жить. И - на что.
   - Денег нет. Никаких.
   - Нет - для нас с сестрой, понимаю. Зато всегда находятся - для приблудных римлян.
   - О чем ты?
   - О твоем любимчике, Цезаре. Думаешь, нам приятно было видеть, как он щеголяет перстнями из приданого нашей матери и поет хвалы твоей щедрости - когда мы замерзали зимой и кормились бобами и хлебом? Думаешь, сладко нам было - принимать от него подачки - то вино, то орешки в меду, то соленую рыбу? Думаешь, не унизительно было выслушивать нам, потомкам царей, заверения в его будущем покровительстве?...
   - Погоди, - прервал я поток его гневных упреков. - Как, вы виделись - с ним?
   - Ну конечно. Он год проучился на Родосе. И нередко захаживал к нам. Надоел нам - до невозможного!
   ...Боги, как же он благороден и добр. Только жаль, что он расточал дары - недостойным...
   - А потом? Вы не слышали про него... ничего?
   - Как не слышать! Вся Азия пересказывала ту историю о пиратах и выкупе. И о том, что он, получив свободу, собрал людей, вышел в море, настиг тех разбойников, захватил, доставил на берег, судил - и распял на крестах. Он еще похвалялся, что обещал им это, когда находился в плену: "Цезарь даром слов не бросает!"... Но хвастался, что, по мягкости сердца, умертвил их перед распятием, чтоб не сильно страдали.
   - Хвастался? Перед кем?
   - Перед нами. Мы случайно столкнулись с ним по дороге сюда: мы поехали сушей, оно безопасней, хоть дольше. И оказались с ним на одном постоялом дворе под Магнесией.
   - Что он там делал?
   - Останавливался по пути в Киликию.
   - Зачем - в Киликию?...
   - Сказал - на военную службу.
   ...Это значит, что мы с ним теперь не увидимся. Киликия - так далеко! Край земли, опасное место, кишащее дикими племенами, разбойниками и пиратами...
   - Он случайно... при встрече с тобой - не черкнул мне хоть несколько слов?
   Затаившись, звереныш безмолвствует. Скверный знак. Ведь если бы Гай ничего ему не передал для меня, он сейчас смешал бы его с дорожною грязью: твой дружок, мол, даже не вспомнил о своем благодетеле...
   - Он - писал или нет? Отвечай же!
   - Писал.
   - Где письмо?!
   Смотрит нагло - и нагло молчит.
   - Говори, сучий прах!
   Торжествуя, с издевкой:
   - Пропало. Украли.
   Задыхаюсь. Так душно. Скорей бы - гроза...
   Сердце. Сердце!...
   Всё меркнет.
   Над ложем царя - цепенеет растерянный сын.
   Суетятся рабы и придворные.
   Реет Смерть.
   И хохочет - Война.
  
  
  
  
   66. Но еще до того, как предатель Перперна уничтожил Сертория, то же самое недруги силились сделать с царем Митрадатом. Его крови взалкал Дорилай, жрец Команы Понтийской, млечный брат и ближайший друг государя, с коим он делил все невзгоды и радости и коему как себе самому доверял. Не имея тому никаких доказательств, я, однако, склонен считать, что такие преступные замыслы не пришли к Дорилаю внезапно, а внушались ему теми, кто, опасаясь войны, жаждал скорой смерти царя. Ибо, ежели Дорилай уповал потом воцариться на троне понтийских монархов, то без соизволения Рима сделать это было нельзя - стало быть, прежде чем что-либо предпринять, нужно было сперва заручиться согласием тех, кто в Риме тогда находился у власти. У царя Митрадата ведь было слишком много сынов, чтобы трон достался тому, кто не родствен династии. Потому, полагаю я, Дорилай заведомо знал, что его притязания на престол будут признаны римским сенатом.
  
  
  
  
  
  
   Дорилай отирает обильно струящийся пот. Бесполезно. Немыслимый зной. Будто заживо вялят и солят.
   Кони спутников и рабы, несущие паланкин верховножреца, еле перебирают ногами, спотыкаясь как пьяные. И кажется, что они никогда не дойдут по проклятой Команы.
   Зной звенит - сотней тысяч натянутых струн меж землею и небом, меж скелетами желтых колючек и ветвями иссохших деревьев. Сотни тысяч немолчных цикад источают зловещие песни. А копыта - их обрывают, но, как будто поранившись о каленую нить, сбиваются с шага, а всадники облегчают душу ругательствами. И поносят всячески бессловесных скотов, силясь только не богохульствовать - при верховном жреце Дорилае.
   "Да какой я им жрец", - усмехается он про себя. Вольнодумством, правда, он не осмелится хвастаться, но усердным молельщиком сроду не был. Служение этой страшной богине, Ма Эннио - должность, а не призвание. Только внешность помогает Дорилаю считаться настоящим верховным священником. Грузноватый и величавый, мощнорукий, с почти неподвижным лицом - он глядится не просто достойным жрецом, а - вполне чистокровным монархом. Пурпур очень идет к его статуйной стати, а венец - к волосам, которые, постепенно седея, обрели изумительный цвет электра, сплава золота и серебра, цвет лучей полдневного солнца или светлого пламени...
   О, какой же немыслимый зной!
   Дорилаю мерещится, что носилки лишь колыхаются, как колыбель, но не движутся. Чтобы он никогда не въехал в Коману.
   Ибо он и не хочет - въезжать. Потому каждый стадий пути так и тянется. Словно в притче про то состязание, где Ахилл не сумел обогнать черепаху: ты - прыжок, а она - шажок да шажок...
   "О не въехать бы мне никогда - в этот город"...
   Что там ждет? Толпы нищих, болящих и страждущих? Вопли жриц? Молитвы, радения?
   А в конце - чаша крови.
   Густой. Человечьей. С ароматом и цветом вина. С горьким вкусом - вины.
   Нет! Об этом лучше не думать.
   Там, в Комане, стоит толстостенный старинный дворец. Во дворце - потаенный покой с беломраморным водоемом во дворике. Где всегда есть вода, потому что рядом - источник. Жар лучей умеряется пышным виноградным навесом. Под навесом играет белокурая девочка. А за прялкой или ткацким станком - ее зеленоглазая мать. Она ждет тебя. Ждет - всегда.
   Как Даная - дождя. Золотого...
   Как Пенелопа - единственного своего жениха и царя. Ни минуты ни сидя без дела, как будто боясь обвинений в дармоедстве и праздности. А быть может, не зная, куда себя деть, чтоб с тоски по тебе не зачахнуть. Когда есть какое-то дело для рук, о течении времени можно не думать, пусть оно идет для других, а твои персты превращают его - в густо затканный плащ, в хитон, в кропотливо отделанный пояс... Ты спрядаешь всесильное время в послушные вещи, оттого остаешься - навеки юна...
   Моя веточка вешняя. Стебелек, занесенный на эту иссохшую землю круговертью судеб и стихий, чтоб пустить корешки и расцвесть - вперекор всем законам, всем бурям и войнам, всем огням и смертям, всем царям и диктаторам...
   О Евпатор, Евпатор...
   Он морщится, вспоминая беседу. Доселе тревожащую, хоть и давнюю.
  
  
  
   Перед самым первым отъездом в Коману царь нежданно позвал его к себе поздно вечером и спросил:
   - Как дела, милый друг? Все ли благополучно в семействе?
   Дорилай заподозрил в его ласке какой-то подвох. И подумал: наверное, кто-то донес - про Ветронию. Как теперь выкрутиться? Ведь немыслимо было являться к Евпатору с этим признанием, когда тот сумасшествовал по Гипсикратии и не стал бы терпеть близ себя никакого счастливца...
   Впрочем, если он что-то узнал, лучше сразу выложить правду.
   - Я, Евпатор, собирался... в тот же день и сказать...
   - Не пойму. Ты о чем?
   - Помнишь, ты меня спрашивал, что я высмотрел - в победной процессии?
   - А, какую-то девушку... Ну, и что?
   - Нежданная встреча. Ты знаешь, кем она оказалась?
   Не знает! Его соглядятаи - пропустили. Или сочли недостойным внимания. Потому что Ветрония и одета была по-эллински, и говором неотличима от какой-нибудь фригиянки. Может, скрыть, кто она? Нет, опасно.
   - Евпатор, ты можешь не верить, но это была - та латинянка, с которой я жил на войне, а потом отпустил восвояси.
   - И она прибежала - назад? - хмыкнул он недоверчиво.
   - Да! Представь: Сулла вырезал целый город, приверженный Марию. Там были все ее родичи. Что же ей оставалось? Даже дикие звери помнят того, кто им делал добро.
   - У, какой оборот! - прищелкнул пальцами царь. - Волчье племя грызется, а остатки, визжа и хромая, бегут - к Митрадату, которого сами же называли "исчадием зла"! И ищут убежища от хваленого "народоправства"... Очень лестно. И даже полезно. То стратеги от Суллы к нам просятся, то - уж это особенно трогает - девочки...
   Царь изрядно язвителен. Но, похоже, не зол. И способен мыслить разумно.
   - Евпатор, мне можно - оставить ее у себя?
   - Влюбился?
   - Да... нет, - ухитрился совладать с собой Дорилай и добавить почти равнодушно: - Я... привык к ней. Кротка и услужлива. Да и жалко ее - сирота.
   - А собой - ничего?
   - Ты же видел ее у меня. И в Эфесе, и позже - в Пергаме. Сказал, что худа и невзрачна.
   - А нынче - похорошела, поправилась? Надо будет зайти поглядеть. Коли так уж - кротка и услужлива.
   Мякнут ноги. Взмокает спина под сановным складчатым пурпуром. И готово сорваться: "Евпатор, да разве мало тебе... Умоляю!"...
   - Похоже, влюбился, - заключил свои наблюдения царь.
   - Я уже не юнец, чтоб терять из-за юбки рассудок, но...
   - Да боги с вами! Живите! Мне-то - что? Я тебя не за этим позвал.
   - А... зачем же?
   Снисходительность и милосердие Митрадата объяснялись тогда его громкой победой над римлянами. И решением, только что принятым по согласию с еле живой Гипсикратией: передать свою жертву под присмотр Дорилая и отправить в Коману, в храм Ма Эннио, как она сама пожелала. Сделать это как можно скорей, не откладывая, лучше - прямо с утра. Потому что строптивица уже несколько дней голодала. И сказала, что зарекается есть, пока не окажется за оградой священного места. Вдалеке от царя.
   Про Ветронию Дорилай решил в ту ночь то же самое. Увезти в Коману, подальше от любопытства толпы и внезапных капризов Евпатора. Царь нередко, гостя у друзей или подданных, властно требовал, чтобы те его познакомили с женами, дочерями и сестрами. Иногда забирал приглянувшихся на ночь, иногда - навсегда. И попробуй не подчиниться! Гнев, опала, лишение чина, разорение дома, изгнание... Стерпишь - царь будет милостив: мы отныне, мол, больше, чем просто друзья, мы повязаны кровью... О Евпатор, Евпатор...
  
  
  
   - Господин мой!
   О радость моя. Среди этого зноя, когда даже ящерки прячутся в трещины, ты - навстречу. Зачем? Что тебе не сиделось?
   - Ты здорова? А наша девочка?
   - Тоже.
   - Что нового в храме?
   Вся сникает и будто бы ёжится - среди этой жары.
   - Что с тобой, моя милая?
   - Мне... тяжело на душе.
   - Ныне всем тяжело. Эта сушь... Хоть бы каплю дождя! Гром порою доносится, но в таком отдалении, что пока вода достигает земли, знойный Эвр ее пожирает...
   - Господин мой, я не о том. Феофил приехал с обоими дядями и другими людьми. И забрал у меня ключи от подвала.
   - Ты же знаешь, какая стечется на праздник толпа. Комнат явно не хватит.
   - Выезжая из города, я повстречала на дороге вооруженный отряд. Они маршировали к Комане. Что им делать в святилище?
   - А разве тебе Феофил не сказал, что мы ожидаем приезда царя? Это - кинжалоносцы. Охрана. Я сам их послал.
   - И Нумерия - ты пригласил?
   - Он явился?
   - Не только он. И другие.
   - Нумерий - твой родственник.
   - Я... не верю ему.
  
  
  
  
   Я и сам, дорогая, не верю. Но сделать уже ничего не могу.
   Этот самый Нумерий пришел однажды в святилище и добился у меня приема с глазу на глаз. И стал уверять, что приходится родственником "бедняжке Ветронии" - старшим сыном двоюродной тетки. Уцелел он в резне потому, что его просто не было в городе. И ужасно рад, разыскав ее в этих краях. Между прочим, все они теперь - не бесправные провинциалы, а законные римские граждане. После смерти диктатора Суллы в Риме многое переменилось. К власти ныне приходят разумные люди из почтенных старинных родов: Октавии, Аврелии Котты... Они видели ужасы междоусобиц и войн, сыты ими по горло и не желают для отечества ничего, кроме прочного мира. И с соседями предпочитают - не ссориться.
   Я поддакнул ему. Он обрадовался и промолвил: как приятно повстречать на чужбине, чуть ли не в стане врагов, мужа столь замечательных помыслов. Если б все азиатские государи были миролюбивы, как прекрасно бы жизнь потекла в Ойкумене, от края до края: безопасно бы плыли груженые всяким добром корабли; процветали бы порты, торжища, храмы; матери бы не теряли своих сыновей, а те бы лелеяли материнскую старость...
   Я опять согласился с пришельцем. "Славный ты человек!" - умилился он и с удвоенным жаром принялся убеждать меня в благоприязни и в желании быть полезным мне и Ветронии где угодно: в Италии, на Сицилии, в Риме... Говорил, что имеет патронами самых знатных, влиятельных, благородных людей, у которых всегда за словами следует - дело. Эти люди, дескать, будут рады меня поддержать, приведись мне судиться с кем-то - в сенате.
   Я прервал его: "Тяжб не веду". Но, снедаемый любознанием, попросил мне назвать имена. Он, помедлив, назвал. Имена были важные. Я их взял на заметку. А гостю предложил напоследок не пир, но приличное угощение в самом узком кругу: я, он и Ветрония. Он прислал в благодарность подарки. Не желая казаться невежей, я не счел возможным - не взять.
   А теперь - не вернешь.
   Через месяц прибыл - второй обольститель.
   Звался он - Геродор. А по римским обычаям - Гай Аврелий. Родом - эллин, судьбою - отпущенник знаменитого рода Аврелиев Котт. Грамматик и ритор. Рассуждал как по писанному, чем слегка меня рассмешил, ибо смахивал - на Метродора. Так же велеречив. Только Метродор толст как боров, а этот - сух, точно жердь, ненароком ожившая.
   Впрочем, речи он вел пресерьезные. И прямые, как жердь. Потому что не было времени на намеки и околичности. Сроку было отпущено - год. Много - два. А потом...
   Либо грянет над миром война, словно смерч, сокрушающий царства и троны. Либо в Риме на консульских должностях будут не те, "чьи слова не расходятся с делом". Не Октавии и не Аврелии Котты.
   В первый раз я его не дослушал. Выгнал вон.
   Он явился опять. Настаивая, чтобы я ему дал досказать.
   Я позволил. Он продолжал: дескать, Рим совершенно не хочет войны на востоке, но встревожен военными приготовлениями Митрадата. Я: "В чем дело? Заключите с ним договор, на котором он много лет упорно настаивает. Договор, обещанный Суллой, но так и не утвержденный сенатом". Геродор: "Какой может быть договор с человеком, который открыто вступает в союз с врагом государства - Серторием?" Я: "Оттого и вступает, что обижен вашим сенатом". Он: "Если столь могучий царь так обидчив, то ненадежен и мир, будь он писан или неписан. Мы не можем зависеть от Митрадатовой вспыльчивости". Я: "Ничего не поделаешь, Митрадат не в том возрасте, когда можно было влиять на его характер и нрав"... Геродор: "Вот именно. Значит - нужно подумать о смене властителя".
   Я опять его выгнал. Сказал, что не буду с ним говорить.
   Он предстал вдругорядь, ухватив меня в храме, и спросил: "А с людьми, что выше меня, ты, верховный жрец, говорить не откажешься?" Я, сквозь зубы: "Мерзавец, уйди". Он: "Смотри, пожалеешь. У тебя никогда не будет столь блестящих возможностей. Митрадат непременно падет. Увлекая с собою всё царство. Ты один его можешь спасти. Не желаешь - как знаешь"...
   Я не мог ничего возразить, соглашаясь в душе, что война против Рима для нас - это долгое, дорогостоящее, очень громкое, очень почетное, но бесспорное - самоубийство.
   Для подробных переговоров ко мне прибыл сенатор Габиний. Тот самый, с которым я некогда пил "за дружбу и мир". Он приехал, конечно, под видом паломника, но, согласно своим полномочиям, мог считаться послом.
   Он сказал, что избавить мир от такого царя - дело страшное, хоть и великое, и никто на свете не требует, чтобы я убивал его - сам. Нужно только, чтоб не препятствовал. А для свершения идеальное место - Комана. За помощь в устройстве "обряда" меня щедро отблагодарят: "Ты получишь Понтийское царство. Только так!"
   Я позволил себе усомниться: "У царя есть прямые наследники, и сенат не может лишить их всех прав". Или в Риме хотят, чтобы я еще и детей его перерезал? Он - спокойно: "Зачем же. Царь сам облегчил нам труды, умертвив первородного сына. Остальные - дети наложниц, и сенат их не примет в расчет". - "Но Махар уже послан править Боспором!" - "И пускай себе правит. Оставим Махару - Боспор".
   Это мне не очень понравилось. Рим, конечно, радеет совсем не о благе Махара, а о скором разделе державы, нарушающей миропорядок. От Понтийского царства отрежут Боспор, Колхиду, область Малой Армении... Чем дробнее членение - тем удобней для Рима, ибо царь Митрадат многодетен, и грызня за куски обеспечена всем - до скончания дней. А судьею выступит Рим, вечно рядящий свои корыстные умыслы - в белоснежный плащ попечения о чужих правах и свободах...
   Но напрасно они посчитали господина жреца таким простаком, чтоб утратить остатки рассудка при словах "царский трон". Я потребовал от незримых друзей - заверенных обязательств.
   И сегодня, должно быть, их кто-то привез.
   Боги, я до последнего дня всё надеялся, что могу еще переиграть, отступить, отказаться... Но теперь уже в дело втянуто столько разных людей, что - ничто не спасет.
   О Евпатор, Евпатор...
  
  
  
  
   - Дорилай, - теребит мне одежды Ветрония. - Ты таишь от меня нечто страшное.
   - Я люблю тебя, детка. Не бойся.
   - Послушай...
   - Люблю. А о прочем - не спрашивай.
   "О не въехать бы мне в этот город - никогда, никогда"...
   Шепчешь спекшимися губами.
   Впереди, чуть правее дороги - три дерева. Три поджарых ствола, звенящих железистыми от жары и пыли листами. Дом. Забор. Хрипло воющая на цепи худая собака. Из людей - никого: все, наверное, удалились в Коману. Нет сейчас у селян заботы важнее молебна.
   Ведь без жертвы не будет - дождя. Без дождя - урожая. Без жатвы - жратвы. Самой жизни.
   Не так, о кровавая Ма?...
   Жор - и мор. Жар - и жажда.
   Кто выжил - тот праведен.
  
  
  
  
   Дорилаю хочется пить, а во фляге лишь мутноватая теплая жижа. Сглотнуть ее он не решается: вырвет. И не может заставить себя дотерпеть до Команы, где он ляжет в прохладную ванну, и Ветрония, поднося ему чашу с вином, поцелует чело своего господина устами, листам трепетливым подобными, и от этого чаша качнется в руке, и целящая влага потечет по груди - точно капли дождя...
   Или - крови?
   Губы - в горьком налете. А потная соль заползает, сочась, и в глаза, и в рот, и в поры кожи, под коей ноет - саднящая плоть...
   "О не въехать бы мне в этот город!"...
   А куда торопиться? Можно спокойно свернуть в ту усадьбу под тремя деревцами.
  
  
  
   Колодец.
   Задвинут плитой. На плите возлегает - змея.
   Дорилаевы люди шикают. Тщетно! Тварь напрягается в угрожающей позе, стреляет своим язычком, точно маленькой молнией, и качается узким телом, как жрица в исступленных радениях Ма...
   Спор среди Дорилаевых спутников: что с ней делать? Убить? Отогнать? И вдобавок - как сие понимать, как случайность или как знамение?
   Дорилай лишь машет рукой: "Какое там знамение! Тоже дохнет от жажды. Бросьте камень, сама уползет".
   Испугавшись удара, змея соскользает с плиты и ныряет под сохлые корни в облезлый тенечек.
   Открывают колодец.
   Он пуст.
   Надо ехать.
  
  
  
  
  
   - Почему ты ее не убил? - удивляется тихо Ветрония.
   - Я не сильно сведущ в приметах, но стараюсь не гневать богов.
   - Разве гады - угодны богам-олимпийцам?
   - Чаще - нет, однако змей почитают в обрядах Диониса. А еще их считают священными там, где чтут подземных властителей. Не напрасно же змеи живут близ могил, расселин и трещин, уводящих в обитель Аида. А в Тавриде верят в Великого Змея - страшное божество, что царит в середине эвксинских пучин...
   Я баюкаю милую сказками. Та, увлекшись, хочет подробностей. Я ответствую:
   - Детка, я ведь не тавр. Побеседуй о том с Гипсикратией.
   Как мгновенно мрачнеет Ветрония:
   - Дорилай. Я... боюсь ее. Очень.
   - Ах, глупышка! - смеюсь через силу. - С чего бы? Разнесчастная женщина, жертва диких страстей и такой же дикой гордыни, обреченная вместо верховного жречества или трона, ей по праву крови положенного, истощить свои силы в бесплодной борьбе - с человеками, роком, богами, самою собой... И скончаться, заброшенной всеми, в незнакомой стране. Как в пустыне. Не забыв, не остыв, не простив. Превратиться в горсточку праха, по враждебным весям развеянного.
   - Чую... Это - участь совсем не ее, а моя, - выдыхает со всхлипом Ветрония.
   - Тебе плохо - со мной?
   - Господин мой, прекрасно! Но ежели... не дай боги... с тобою стрясется беда... Я и Ксения...
   - Хватит рыдать! - прерываю я раздраженно. - Ты же знаешь, что я в завещании обеспечил вам...
   - Не хочу никаких завещаний! - надрывает мне душу она. - Я хочу лишь тебя одного, навсегда, живого, не мертвого, моего...
   - Да пойми же: сие невозможно!...
   Она плачет, закрыв себе рот, чтоб за пологом наших носилок никто не услышал.
   Что же деется, боги? Откуда такое? Ведь у нас никогда не бывало размолвок, а не то что - ссор. А сегодня за каждым словом - упрек и перечение. Сделай то, не делай того-то... Да чего она добивается? Чтобы я ее объявил не наложницей, а законной женой?
   Мне и раньше немыслимо было жениться на ней.
   А теперь - совсем невозможно.
  
  
  
  
   Авл Габиний сказал: "Если будет необходимо упрочить твои права на понтийский престол, ничего не может быть лучшего, чем твой брак с законной царицей. Или с кем-то из его дочерей. Но первое - предпочтительней". Я: "Вы что?! Желаете, чтобы в первую брачную ночь она придушила меня? Или лезвие в горло всадила?"... Он: "Почему? У нее нет причин тебе мстить. Ведь для всех - ты не будешь убийцей. А к тому же вся Азия знает, что Монима - не любит царя и считает его не супругом своим, а тюремщиком"... Ах, Монима, ну да, эта кукла красивая, снег и мрамор, полночная лилия... Боги, я был когда-то влюблен, а она наотрез отказала, я привел уговаривать - самого Митрадата, он - узрел, воспылал, грохнул царство к ногам этой статуи... О, как я тогда ревновал, как винил его в совратительстве! И уехал в Эфес, чтобы не пировать на их свадьбе и не видеть, как он уведет ее в спальню!...
   Говорят, она и сейчас хороша, хоть и мать троих дочерей. Но во мне - ни капли желания. Не нужна! Разве ей сравниться с Ветронией? Той, что истинно любит меня?
   А жениться на ней невозможно.
   Потому что - беглянка. И римлянка.
   Либо царство - либо она.
  
  
  
  
   "О не въехать бы мне в этот город"...
   Впрочем, надо сделать лишь один оставшийся шаг.
   И огромность безликого "НАДО" повисает над пепельным, раскаленным до дымности небом. Возносится выше солнца, расточающего свой жар в утомительной ярости. И гремит - точно гром занебесный. Или - рык пустынного льва...
   Как противно поёкивает в желудке. Всю утробу заполнило это самое "НАДО", и прочую пищу не приемлет больше ни гортань, ни глотка, ни чрево. Но оно, это "НАДО", не насыщает, а только сосет твои соки, изнутри пожирая тебя...
   Ходишь, словно брюхатый - чудовищем. Вырастающим на погибель всему, что доселе звалось бытием на земле, добела опаленной.
   На погибель - ему.
   Закосневшему в буйстве царю Митрадату.
   Евпатору.
  
  
  
   Закосневшему в буйстве. Вот именно! Сколько раз я ему говорил: образумься, не лезь на рожон, потому что не всё возвратимо в круговерти судеб и стихий. Ни разящие воображение имена твоих царственных предков, персидских владык - "Царь Царей", "Царь Всего", "Царь Великий". Ни блистательный путь Александра, обручившего деву-Европу с вавилонским Богом-Быком. Ни твои же собственные былые деяния, когда ты на короткое время воцарился в огромном пространстве от Кавказа до Пелопоннеса, от Скифии до Киликии. Не желай невозможного, друг! Не держи паруса против ветра: потащит назад, а не то - разметает по щепочке. Но послушно меняй направленье руля соразмерно ветрам и течениям, это скажет любой мореплаватель, не желающий становиться кормом рыб - глупоглазых, холодных, голодных...
   Он опять замышляет войну. И опять - против Рима. Все эти годы он набирал громадное войско и строил мощнейший в Азии флот. Для чего? На встревоженные вопрошания римлян отвечал, усмехаясь: мол, это не вам, это - только Боспору. Да чтобы смирить отложившийся от державы Боспор, предостаточно было десятой части всех этих стратегов, солдат, колесниц, катапульт, кораблей, махинистов, коней и мулов! И кого ты хотел обмануть? О Евпатор, Евпатор...
   Ты, возможно, полностью прав, уверяя, что Рим тебя никогда не оставит в покое, ибо ты ему - ненавистней, чем тот Ганнибал. Но и ты ничего не предпринял доселе, чтоб немного уменьшить вражду и попробовать помириться с сенатом. Я согласен: Сулла надул тебя как последний торгаш, обещав по пришествии к власти прислать тебе договор на пергаменте, но ничего не прислав, кроме пары писем - почти издевательских. Но ведь ты в это время - что делал? Задирал беззащитного Ариобарзана, плел интриги при дворе Никомеда - и дрался с Муреной! Я всецело разделял твое негодование, когда Рим, вопреки твоей очевидной победе, дал Мурене - право триумфа. Но случилось это лишь после того, как ты с невероятным шумом отпраздновал тут свое торжество. Суллу это, конечно, задело - не могло не задеть. Дальше было - всё хуже и хуже... Ты объявленных в Риме врагами отечества - принимал у себя с нарочитыми почестями. Ты клеймил поведение преторов Азии, будто это совсем не провинция Рима, а - твое исконное царство, только временно ими отнятое. Ты сошелся с мятежным Серторием - и не думал таить ото всех ваш союз, угрожающий Риму вселенской войной! И ты хочешь, после всего, чтобы римский сенат - лобызался с тобой?!...
   О Евпатор, Евпатор...
   Как тошно.
   Сколько разных серьезных, весомых, государственно важных причин, чтоб желать тебе наискорейшей погибели.
   А по сути - нет ни одной.
   Кроме - царства.
  
  
  
  
  
   А народ всё идет и идет. Облачились в чистое платье, нацепили украшения - у кого что нашлось: медный перстень, браслет, оберег на шнурочке, цепочку из потемневшего дочерна серебра... Дети бросили игры, девы - прялки, жены - хозяйство. Все стекаются к храму Ма Эннио, все нестройно поют, вторя жрицам: "О Мати, дождя!"... И судачат о будущем действе, и толкуют о завтрашнем въезде царя...
   "Погибаю, о Ма!" - страстно молится Гипсикратия.
   Погибаю и никну - не только от зноя, а от тягостного предзнания, мне самой пока не понятного, но схватившего душу мертвящей тоской. Мысли вьются как змеи, сплетаясь клубками, жаля друг друга, путаясь и опять расползаясь в разные стороны - по пескам раскаленной пустыни, по следам одинокого льва...
   Я сама - как змея, что меняет мучительно кожу. Изнывает и вертится на гнетущей жаре, но никак не может последним усилием сбросить ветхую чешую, этот прах и тлен, этот ужас былого, этот страх, который отпечатался черным узором у меня на хребте, эту память, которая слиплась солонистою коркой... Только с кровью возможно - избавиться, если ты не пошлешь нам - дождя...
   Золотого, о Ма, золотого...
  
  
  
  
  
  
   Грохот ног - по камням раскаленной дороги.
   Полк солдат? Гипсикратия почти перестала дивиться всем странностям этого дня. Но зачем, для чего - в храм - с оружием?... С боевыми мечами и копьями?...
   Как и должно привратнице, Гипсикратия преграждает им путь позлащенной секирой, которой вряд ли можно сдержать нападение стольких воинов, но пресечь святотатство - пожалуй.
   - Госпожа, - говорит молодой мускулистый начальник с простодушным ликом ребенка и мощным телом борца. - Нас прислал господин Дорилай. Вот его приказ и печать. Мы должны здесь быть для охраны.
   - Кого? Дорилая?
   - Нет. Самого государя.
   - От чего? От жриц? От богини?
   - От всякой случайности, - улыбается тот. - Люду - тьмы, радения - рьяны, нравы - знаешь какие сама...
   - Проходи.
   ...От всякой - случайности?...
   Что же тут затевается, Ма?...
  
  
  
  
   Дрожь предзнания. Это знакомо всем пророкам, всем гадателям, всем жрецам, что не просто творили обряды, а - душою общались с богами. Ком в горле, готовый прорваться пророчеством. Тошнотворный дурманящий вкус подступающих к языку грозных тайн. Ощущение - радости, страха, отчаяния и...
   Великой опасности.
   Жрица Девы не может не чувствовать: зреет беда.
   Видеть! Слышать! Сравнивать! Вспоминать! Рассуждать!
   Зорче прежнего наблюдать за двором, дворцом и воротами.
   Вот, к примеру, первый пришелец, который зачем-то обратился к Ветронии. И которого та испугалась. Он стоит у высохшего водоема и беседует со вторым подозрительным мне богомольцем. Они знают друг друга? Или - здесь познакомились?
   Вспомнила. Тот второй, изменивший цвет волос с ржаного на темный, увивался вокруг Дорилая. Уйдя или будучи выгнанным из дворца, подстерег его по дороге в храм. Говорили они очень тихо, но я, подметавшая двор, краем уха расслышала кончик беседы. Дорилай на него замахнулся: "Мерзавец, уйди!" - а тот ему: ладно, но ты пожалеешь...
   Эти люди - враги Дорилая? Но верховный жрец не из тех, кто способен создать себе лютых врагов. Человек он спокойный и добрый, несказанно добрее - царя моего... И потом, что за надобность господину верховножрецу знаться с людьми очевидно темных занятий? Может быть, они ему служат негласными соглядатаями? Но зачем вызывать их в Коману - сейчас, накануне приезда царя?...
   Самый странный - третий, явивишийся в Феофиловой свите как "друг" или "родственник". Кто он? В отличие от других, он явно - породистый. Сдержанный. Гордый. Презрительный. Строго-опрятный. Немолодой. Чужестранец?... Его повели во дворец. Из которого вскоре показались носилки Ветронии. Очень спешно поехавшей навстречу господину жрецу. Чтобы - предупредить о пришельцах? Ветрония - знает всех трех? И совсем не рада гостям?...
   Гипсикратия замирает.
   Вспомнилось!
   Да!
   Третий - римский посол. Тот, который на Митрадатовом празднестве восседал за столом отчужденно и мрачно, весь вечер ни к чему не притрагиваясь. Жрица Девы тогда разносила блюда с освященным жертвенным мясом, потчуя только самых знатных пирующих: самого Митрадата; блюстителя войск и верховножреца Дорилая; начальника государственного суда Метродора; заслуженных полководцев царя; сыновей - Артаферна, Махара, Фарнака; иностранных посланников...
   Она помнит это гладко выбритое и синеватое от бессильного гнева лицо. Это резкое "нет!" на ее положенное ритуалом приветствие и обращение: "Драгоценный гость, раздели нашу радость, и да будет благо тебе". И неважно, что она тогда не запомнила имени.
   Этот!...
  
  
  
   Легкий звон колокольцев.
   К задумавшейся привратнице подошла, вся звеня браслетами, ожерельями, серьгами, поясными цепочками и бубенчиками на щиколотках - утомленная зноем Найяна. Утомленная, но ничуть не увядшая, и нисколько не павшая духом, и как будто не очень и жаждущая, как все прочие люди - дождя...
   Золотого...
   Я не ведаю, можно ли нас с Найяной назвать - подругами. Если б можно было, я даже нарекла бы Найяну - сестрой. Но нельзя: я царская дочь. А Найяна - священноблудница.
   Мы сблизились, когда я, горюя о гибели сына, то богохульствовала, предаваясь безумной тоске, то, распростершись в храме, умоляла богиню: "О Ма, дай мне смерти!"... Я ползла по камням, обдирая колени и локти, к черной статуе Ма, укутанной покрывалами... Вдруг откуда-то на мои рыдания начал тихо ответствовать голос: "Будь тверда, дочь Фоанта: ты - женщина. Выше этого нет ничего. Но и тягостней - нет. Мы - храним бытие, мы - хороним. Нам вверены - тайны жизни и смерти. Мы кладем в колыбель и могилу, омываем и мертвеца, и младенца. И коль было у тебя, кого повить пеленами любви и над кем пропеть либо первую, либо последнюю песнь, то пребудь благодарна судьбе: ты исполнила - главное, вечное"...
   Вздох. Неужели - боги вздыхают? Я отерла лицо и взгляделась в колонную тьму. А из мрака навстречу - легкий звон колокольцев. И маленький медный, на тонкой цепочке, фонарик в руке.
   То была не богиня: Найяна. Красивейшая из блудниц, которой за это многое дозволялось.
   "Я, быть может, несчастней тебя, о злосчастная Гипсикратия, - изрекла мне с улыбкой она. - Я не знала ни матери, ни отца. Не ведаю, есть ли у меня еще сестры и братья. Переспав с полутысячей разных мужчин, никогда не имела любимого. И бесплодна как твердь каменистая: мое чрево чуждо зачатию. Я пройду по земле и исчезну как тень. Не оставив следа или памяти. Так скажи мне, что лучше: всё иметь, но лишиться - или же не иметь никого, ничего, никогда?"... Я сказала тогда изумленно: "Не знаю". А она обняла меня: "Как я завидую бурной скорби твоей, неразумная Гипсикратия! Кто скорбит - тот рождается заново, у того от слез - расцветает душа, как цветок от дождя"...
   Золотого...
  
  
  
   И теперь она подошла. Принесла мне в плошке воды: "На, попей, дорогая, я знаю, тебе нельзя отлучаться, такая толпа"...
   А на мне нет лица от тревоги. Найяна: "Что с тобою? Больна?"
   - Погибаю!
   - Жара... Ничего, вот будет молебен, боги сжалятся...
   - Надо мной - никогда.
   - Ах, не надо роптать на богов! Знаю я, от чего тебе тяжко!
   Опять за свое. Много раз она уговаривала меня бросить "псиную" службу привратницы и предаться служению плоти, ибо "это порой развлекает, а порой и спасает от дум, в положении нашем - бессмысленных". Я однажды сказала ей гневно: "Ты забыла, кого совращаешь! Жрицу Девы и царскую дочь! Мой отец, будь он жив, уж скорей бы убил меня, чем стерпел бы такое!"...
   Найяна отстала. Но сегодня - вновь:
   - Погляди, как много паломников. Неужели тебе никто и нисколько не нравится?
   - Нет. Но дело не в этом, Найяна.
   - А в чем?
   - Мой обет и мой долг. И еще... это золото на руках и на шее.
   - Да ну! На мне тоже много чего понавешено! Побрякушки на ложе - совсем не помеха!
   - Это - честь.
   - Скажи лучше, страх. Ты боишься - мести царя.
   - Ничего не боюсь.
   - Но хранишь ему верность.
   - Иначе нельзя.
   - Значит - любишь!
   - Его?!...
   - А кого же еще, Гипсикратия?... Львица может любить - только льва!
   Я слегка отшатнулась. потому что почуяла в этих словах - тот же холод змеиный, чешуйный, скользящий, что когда-то меня обвивал, вгоняя в смятение и лишая рассудка. Тот же самый - удушающий жар, что дышал на меня, истекая из огненных складок шуршащих и колыхающихся одеяний - царя моего...
   Найяна подумала, я вцеплюсь ей в волосы в гневе - и шарахнулась прочь.
   - Погоди! - взмолилась я. - Заклинаю могуществом Ма!... Подойди ко мне. Я хочу, чтобы ты для меня кое-что и как можно скорее узнала. Не спрашивай, для чего, это важно и очень опасно...
   Нужно выяснить, есть ли связь между теми двумя и третьим паломником. Римским послом. И узнать, на каком языке они между собой говорят. Если на эллинском, то с каким акцентом.
   - Найяна, ты различаешь... латинскую речь?
   - Я попробую. У меня было мало латинян. И очень давно.
   - Избегай дотошных расспросов!
   - Ха-ха, со мной даже пень начинает быть разговорчивым...
   - Ты могла бы кого-то из них заманить...
   - Не сегодня. Татия мне запретила эти штучки - до завтра.
   - До радений?
   - До встречи царя.
   - Ты к нему будешь... послана?
   - Это как он сам пожелает. Что, ревнуешь?
   О боги... О - да!...
  
  
  
  
   Дорилай подъезжает к воротам. И в последний раз некий голос в душе произносит моление: "О не въехать бы мне в этот город"...
   Поздно. Тяжелые створы ворот распахнуты настежь и привязаны к кольцам цепями. Как она управляется с ними, привратница? Ей упорства не занимать, но откуда силы берутся, если ест она от случая к случаю - что подадут? Вот живучесть! Поистине варварская. Но еще удивительнее - ее облик и стать, сохраненные вопреки всем законам быстровянущей женской природы. Сколько б лет ни промчалось медлительно, словно облаки над головою, опадая белесой росою на волосы - этой все нипочем. Неизменна - как камень. Как идол. Как яростный зной. Как сей дух и сей воздух - Команы.
   Может, вправду - юна и бессмертна?
   Увидал бы Евпатор...
   Увидит.
   Она его встретит - возле этих самых ворот. Точно мстительный дэв на загробном Мосту Воздаяния - со своей золоченой секирой. Мрачноликая, огненноглазая. Не остыв, не забыв, не простив...
   У верховножреца в голове мелькает мгновенная мысль. Мальчишески-шалая. Ничего иного не надо, никаких треволнений, восстаний и заговоров. Нужно просто - дать ей кинжал. И втолкнуть к нему в опочивальню. Он как пить дать - уже не очнется от сна. Она бывшая жрица и знает, куда ударять, чтобы жертва даже не вскрикнула. И тогда эта кровь - никогда не падет на тебя.
   Искушение жжет даже жарче, чем зной.
   Дорилай, однако, спохватывается, заставляя себя, как то ему свойственно, рассуждать здравомысленно. Всё давно ведь продумано и решено. И со всеми, кто посвящен, обусловлено. Он и так не будет причастен к роковому деянию. Царь погибнет во время радений от кинжала безумца-фанатика. Или будет растерзан толпой, распаленной кровавым обрядом. Станет жертвой дикой случайности.
   После этого, чтобы устроить царю подобающее погребение и пресечь беспорядки в стране, Дорилай как второе лицо в государстве возьмет на себя управление. Временно. Вряд ли кто дерзнет возражать. Если царь и успел написать завещание, от чего он доселе, насколько известно, воздерживался, несомненно начнутся споры и свары между наследниками. Чья-то мать знатней, кто-то старше годами, у кого-то больше талантов... Тем временем сразу в нескольких городах - Амисе, Зеле, Газиуре и даже Синопе - начнутся сходки, собрания, шествия, кличи и требования: "Мы хотим в цари - Дорилая!"... Изъявление воли народа поддержат войска, часть двора - и, пожалуй, высшее жречество. Подчиняясь всеобщему гласу, Дорилай примет власть и возьмет себе в жены царицу Мониму или кого-то из осиротевших царевен. Сыновья Митрадата обратятся, конечно же, в римский сенат. Но сенат, не желающий выступать против ясной воли народа, утвердит Дорилая единственным правоправным монархом. И всё!
   Для чего в столь серьезное, важное, изнурительно тяжкое дело - посвящать и впутывать баб?
   Ведь политика - не вакханалия с хороводами буйных менад!
   Кто не понял сего - пусть поплатится...
   Поглощенный этими мыслями, Дорилай минует ворота, позабыв поздороваться со склонившейся перед верховным жрецом Гипсикратией.
  
  
  
   Этот - тоже не посмотрел, не кивнул, не измолвил простого привета... У кого неспокойная совесть, тот старается прятать глаза. Помню: он точно так же прошествовал, глядя мимо меня - когда вез мне известие о кончине моего малыша. Неужели он и сейчас... замышляет что-то нечистое?...
   Против меня? О нет, мне ведь нечего больше терять!
   Или против... царя моего?!
   Страшно представить. Дурно - до тошноты. В голове - грохочет набатом: "Да, да, да, да"...
   Подходит одна из служительниц и говорит:
   - Гипсикратия, мне приказано стать у ворот. А тебя зовут к господину жрецу Дорилаю.
   Я иду во дворец. В обычное время он стоит пустой и просторный. Кроме Ветронии и прислуги, там никто не живет. Но сегодня он полон народу. И грозной охраны. Не сразу дойдешь до приемной - десять раз переспросят, зачем и куда.
   В переходе я вижу беседующих людей: второго пришельца и того, в ком я узнала посла. Это зрелище укрепляет меня в моей смутной и жуткой догадке. Первый знает второго, второй знает третьего, третий - римский посланник и гость Дорилая. Появление этих людей взволновало Ветронию так, что она вопреки своей замкнутости сразу ринулась известить или предупредить Дорилая. О чем?...
   Может быть, я напрасно вообразила себе невесть что? Будут тайные переговоры. В том числе и с царем. Почему не в Синопе? Откуда мне знать! Впрочем, там, среди стольких придворных, трудно что-либо утаить от возможных шпионов...
   Хорошо. Почему - непременно в Комане? Ведь рядом - Кабейра, где царь - у себя. Для чего его звать - в этот храм, и причем - в день кровавых радений?...
   Здесь - есть жрец. Есть алтарь. Будет - жертва?...
   Меня, наконец, пропускают к нему.
   - Гипсикратия, - как-то слишком уж доверительно и озабоченно обращается верховносвященник к ничтожной привратнице. - Ты слышала, что завтра здесь будет - царь?
   - Да, - ответствую мрачно.
   - Может, ты не желала бы... видеть его?
   - Мне теперь всё равно.
   - Ну, тогда бы ты... ради праздника... словом... я бы хотел, чтобы ты гляделась достойно. Сбрось с себя эту грязную рвань. И возьми.... вот тебе - покрывало, пояс, хитон и сандалии.
   Все одежды зеленые. С шафранным шитьем по краям. Точно искры огня - золотого...
   Это что - с плеча рукодельной Ветронии?
   - Господине, - напоминаю. - Мой обет мне вменяет носить только платья умерших.
   - Ты давно искупила свое прегрешение, - уверяет он, вздрогнув. - Вряд ли боги будут сердиться, если ты облачишься в новый наряд. Совершенно никем не надёванный. Впрочем, можешь считать этот дар - подаянием. От меня.
   Уступаю. И благодарю. Ибо втайне жажду сама - снять обноски и предстать царю моему - не облезлой псицей привратной, не отверженной нищенкой, а - той Гипсикратией, у которой он жреческий перстень на руке целовал, уст девичьих коснуться не смея...
   - А еще у меня для тебя... поручение, - с рассчитанным равнодушием говорит Дорилай. - Завтра я могу в суматохе забыть приказать, чтобы ты... после въезда царя... и особенно после того, как начнутся радения - затворила ворота.
   - На обычный засов?
   - На замок.
   - Для чего, господин? Ведь народ...
   - Храм и так переполнен народом.
   ...Как давильня - пурпуровым соком ...
   - В толчее могут быть беспорядки, - добавляет он. - Мало ли что!...
   Но, коль вспыхнет это самое "мало ли что", а ворота будут накрепко замкнуты - жертве некуда деться!
   Об этом - молчу. Лишь угрюмо киваю:
   - Ты прав. Я всё сделаю.
   - Ну, ступай.
  
  
  
  
   Выхожу из дворцовой прохлады на открытое солнце. Ни жива ни мертва. Зной гудит, точно шмель тигрошерстный. Храм - как улей. От камней и от множества тел - жар и пар, как в Гефестовой кузнице. Нудный вой: "Даждь нам, Мати, дождя!"...
   Снова тихо подходит Найяна, звеня колокольцами, как сухая трава.
   - Гипсикратия. Ты права. Про второго сказать ничего не могу, он куда-то скрылся, но первый - латинянин. Проходя, я толкнула его, извинилась, заулыбалась... Мы чуть-чуть поболтали... А теперь скажи, дочь Фоанта: для чего тебе это знать? Что ты тут затеваешь?
   - Ничего. Но... Послушай, Найяна! Ты хотела бы стать начальницей жриц - вместо Татии?
   - Я?!.. Рабыня?!.. Блудница?!.. Ты шутишь жестоко!
   - Не в моем это нраве - шутить. Если ты мне вручишь свою волю - будет мыслимым всё. И свобода, и власть. Это я обещаю тебе. Я, царская дочь, я, сестра трех царей - и... И - родственница государя.
   - Как - родственница?...
   - Мой брат - его зять. Ты не знала?
   - Твой - брат?... У меня в уме не вмещается... Почему же...
   - Неважно. Скажи: ты готова мне помогать?
   - Да. Не ради жезла начальницы. Просто - ради тебя и себя.
   - Хорошо. Так узнай!
   Я, ничтожная тварь подворотная, я, в чужие лохмотья от зноя рядящаяся, я, остатками трапез бедняцких кормящаяся, я, уже ничего своего, кроме имени, скверной славой измаранного, не имущая - я берусь сегодня решать: кто умрет, кто останется жить. Кто с позором падет, кто восцарствует!
   Замышляется - цареубийство. Замышляется - римлянами, совратившими господина верховножреца. Замышляется - завтра.
   Митрадат сделал мне и мои родным много зла. Дорилай - немало добра. Но сейчас надлежит выбирать, и я выбираю - Царя. Так велят мне Судьба и владычица Ма.
   Не каким-то ничтожным людишкам вставать между нами. Мой Царь не бессмертен, и участь его - предрекаю как жрица - будет горька и страшна, но падет он не от продажной руки негодяя! И клинок, что пронзит его плоть - будет чист и желанен!
   Только я, что равна ему родом и роком, вправе спрыснуть кровавым дождем раскаленные камни священной Команы. Я - клянусь - не сделаю этого. А того, кто отважится сделать, покарает всесильная Ма.
   Но нельзя допустить, чтоб такое случилось, Найяна.
   Мы должны упредить нападение. Рассказать всё царю. Как удастся. Либо ты, либо я. Лучше - я, лишь бы он пожелал меня выслушать, и лишь бы мне удалось подкрепить мои вещие страхи - уликами...
   Но, коли всё останется тщетным и жертва пойдет к алтарю...
   Мы должны быть готовы - убить господина жреца.
   Как менады - того нечестивца Пенфея.
   Во славу - Великому.
  
  
  
  
   Дорилай передумал сто дум, вертясь на горячем ложе, как на вертеле - заживо жареный.
   Это раньше, пока слова оставались только словами и вылетали из уст точно пар, легко и бесплотно - это раньше казалось: дерзни пожелать - и оно само собой совершится. Самым трудным было - дерзнуть пожелать. Ведь для этого нужно было вынуть прежнее сердце, беззлобное и слегка заплывшее леностью - и зажечь между ребер пожирающий огнь властолюбия. Выскрести дряблый мозг исполнителя чьих-то приказов - и вложить взамен предприимчивый разум политика. Вымести, словно лишний сор из души, все былые святыни, называвшиеся "дружбой", "долгом", "честью", "добром", "благодарностью". И внушить себе, что добро - не война против всех, а порядок и мир в государстве. Честь и долг - совершенно не в том, чтоб, покорствуя безрассудным бредням, переть, опустивши рога, на врага - а в том, чтоб в решающий миг избежать столкновения. Да и дружба - не в том, чтоб толкать обезумевшего царя к преступлению, за которое будут платить его дети, слуги и подданные - а в том, чтобы... если уж никак нельзя его остановить, убедить, образумить...
   Пресечь. Искупить малой толикой крови - грядущее море кровей. Вселенскую - от Пиренеев до Кавказа - войну. Упредить это всё одним-единственным милосердно быстрым ударом.
   В спину?! Исподтишка?!
   Чтоб уста целовали, а рука - меж лопаток ножик втыкала?!...
   О Евпатор, Евпатор...
   Оставим слюнтяйство. Потому что иначе не справиться. Митрадата нельзя просто свергнуть народным восстанием, как когда-то свергли Тарквиния Гордого римляне. Митрадат, даже сброшенный с трона и лишенный державы, останется - Царь. У него на челе это Зевсовой молнией в колыбели начертано. А для варваров он - просто явленный Бог. Всемогущий. Всеведущий. Всекарающий. Всеблагодатный. Чудодейственно неуязвимый. Бессмертный.
   Он не должен остаться в живых.
   О Евпатор, Евпатор...
   Как скверно.
  
  
  
  
   Легкие босые шаги и встревоженный голос:
   - Что с тобой, господин мой? Плохо тебе?
   - А тебе почему не спится, Ветрония?
   - Наша девочка вдруг закричала во сне. Я с ней долго сидела. Потом вдруг послышалось, будто ты... застонал.
   - Очень душно. Ворочался, лег ничком, стиснул сердце...
   - Мой бедный...
   Приседает на краешек ложа. Гладит жалкие потные волосы на макушке, раскаленной от дум. В лунном свете, мутно-серебряном, ее плоть в прозрачном хитоне - и прекрасна, и мертвенна. Словно плоть Эвридики в Аиде...
   - Детка, слушай. В ближайшее время...
   - Что?! - напряглась как струна.
   - Ничего. Я хочу, чтобы ты отсюда уехала. Вместе с Ксенией. И как можно скорей. На рассвете.
   - Зачем?! Ты меня... прогоняешь?
   - Ну что ты, глупышка. Просто я опасаюсь...
   - Чего?
   - Завтра царь - будет здесь.
   - Ну и что?
   - Он войдет в этот дом. И захочет с тобой... познакомиться.
   - Да зачем ему - я? Я ведь вижу свое отражение в зеркале: не юна, худа, горбоноса... Среди храмовых женщин есть такие красавицы! Покажи ему - хоть Найяну...
   - Конечно. Но ты...
   - Я останусь. С тобой. До конца. Что бы тут ни случилось.
   Коим чувством она - поняла?... Как с ней быть?...
   О Евпатор, Евпатор...
  
  
  
  
   Говорили, что царь будет утром.
   Я в своей каморке привратницкой эту ночь не спала. Чтобы чем-то заняться, растирала тело благовонными мазями, и при свете малюсенького ночника пыталась глядеться в зеркальце, принесенное мне, как и прочие женские средства соблазна, Найяной. Причесывалась так и этак, примеряла новый наряд. Даже ногти свои огрубевшие - подпилила и хною подкрасила. На руках и ногах. Я... не то что мечтала понравиться, но хотела - не выглядеть жалкой. И рассветное солнце сказало мне честно: "Ты еще хороша, дочь Фоанта".
   Разве - нет? Тридцать - это не старость. Даже для женщины. И особенно если она с юных лет приучалась властвовать собственным телом, не боясь ни льда, ни огня. Презирая изнеженность и чураясь заемных прикрас, избежала и дряблости мышц, и морщин, и предательских складок у рта. Мало кто из ровесниц способен со мною тягаться. Здесь Судьба - пощадила меня.
   Поутру отомкнула ворота. Опять замелькали паломники. Увидав мое преображение, они недоуменно таращились. Только я на них не смотрела. Ожидала - царя.
   Небо порозовело, поголубело, побелело и посерело от зноя - а его нет и нет. Что случилось? Беда? Или он догадался - без наших с Найяной усердий?...
   Уже ближе к обеду в Коману примчался гонец. Объявил, что царя задержало в Кабейре важное дело. А верховный жрец Дорилай сказал: без царя не начнутся радения. Будем ждать.
   "Даждь нам, Мати, дождя"...
   Не кощунство ли - перенос - такого молебна?... Я ведь бывшая жрица, я знаю, сколь важен - однажды назначенный день...
   Низость столь очевидной измены потрясла меня так, что я едва не лишилась сознания. Я упала бы, не опирайся я на секиру. Мою слабость тотчас заметили. Дорилай приказал: "Подмените ее на посту. Пусть приляжет, если больна, и поспит, если слишком устала. Такая жара!"
   Мне подумалось, что намерением господина жреца было - спрятать меня от царя. Чтобы я одним своим видом - не смутила и не отпугнула бы жертву. Слишком уж была я мрачна, невзирая на яркое платье.
   Не переча, я удалилась в привратницкую. И легла, надеясь проснуться не поздно.
   Успеть бы.
  
  
  
   Пробудилась - под вечер - от рева толпы, от пронзительного кукареканья труб и приветственных криков: "Царь! Наш царь! Митрадат! Евпатор! Дионис!"...
   Я рванулась к оконцу каморки. Оно было устроено так, чтоб привратница видела сверху и ворота, и часть двора перед храмом.
   Боги, он сейчас... он сейчас сюда въедет... и я - ничему не смогу помешать! Царь мой въедет в эти ворота, окровавленные дымным знойным закатом, украшенные гирляндами мертвых тряпичных цветов, ибо все живые - повянули... Только ветви в венках настоящие: можжевельник, дуб и сосна. С духом - крепким, могильным и праздничным...
   О спаси его, Ма!
  
  
  
   Бог мой. Царь мой.
   Вот он въезжает. На черном коне, оттеняющем жаркий пурпур наряда. Созерцать - нестерпимо до слез. Этот шелковый плащ, будто сотканный ветром из пламени - рядом с угольным искристым мраком. Эту россыпь камней и шитья. Этот гордый венец, весь украшенный огненным золотом...
   "Чадо молнии! Бромий! Сабазий!" - гаркнул кто-то в толпе, приравняв его к древним богам.
   Митрадат обернулся на крик. И тогда я увидела то, что меня до костей пробрало ледовитой тоской.
   Я увидела: он - постарел.
   По сравнению с тем, что я помнила. Завитки по бокам его щек поредели и стали серебряными. Сами щеки - прорезались складками. А его победительный взгляд - хоть блистал над толпой, но... как будто устало.
   Старый лев. Митрадат. Царь мой. Бог!...
   Тяжелым, но все еще ловким прыжком соскочил он с коня - и шагнул к Дорилаю. Тот, тоже в злате и пурпуре, распростер ему, словно равный, объятия.
   И они при всех - троекратно облобызались.
   По-братски.
   Навощенную и накрашенную как деревянная кукла Татию царь не стал целовать, но склонился почтительно - к перстню на ее изморщенной пясти. К перстню с символом грозной Ма Эннио, похожим и на меч боевой, и на член детородный, и на стебель с бутоном - на всё, что чревато Жизнью и Смертью.
   О, я помню - его этот жест, поцелуй и поклон! Только мой потерянный перстень был - с полумесяцем. Знаком Девы. Когда царь приходил ко мне в храм, он к нему прикасался губами, стараясь притом приложиться - и к пальцам. Дивясь неизменно: "Какие холодные! Будто из мрамора"... А однажды спросил: "Драгоценная, ты не больна?"...
   Я не просто больна - погибаю, о Ма! Вспоминаю, как жгли меня - эти уста, целование коих досталось сегодня - бесчувственной словно мумия Татии...
   Но совсем потемнело в глазах и сдавило дыхание, когда к нему с золоченой корзиночкой жертвенных хлебцев - пропустили Найяну. Вся звеня украшениями и бубенцами, вся лучась улыбчивой прелестью, от точеных своих ноготков до ресниц в серебристой пыльце, от кудрей, перевитых жемчужными нитями, до запястий в фигурных браслетах - она встала пред ним на колени, предлагая вкусить сокровенного дара богини.
   Он вкушает. Шутит с Найяной и целует блудницу - в покрытые алой помадой уста. Остается след. Как порез окровавленный. И она, смеясь и жеманясь, кокетливо водит нежным пальчиком - по ланитам Царя Моего...
   Ма, избавь же меня! Погибаю!...
  
  
  
  
   Я люблю его.
   Он - богоравен.
   Нет на свете другого подобного - человека, мужа, царя. Он достоин - всего. Преклонения. Верности. Жертвы. Служения. Я же в детской гордыне своей - так неправедно с ним поступала! Он ведь всё понимал - но молчал. Потому что - любил и надеялся. Я лгала ему в очи - он делал вид, будто верил. Я бранила поступки его, о которых не смела судить, никогда не бывая в его положении - он хулу принимал с умудренной смиренностью. Я презрительно отвергала его благосклонность - он меня по-божески чествовал. Я... Он... Мне...
   Боги мне - наконец! - отомстили. Наказали меня, как зарвавшуюся строптивицу. Зевс. Дионис. Афродита. Ма Эннио. Сам Посейдон - Змей Великий, Владыка Пучин - даровавший ему ту квадригу...
   Я сама виновата. Он - чист. Только я виновата во всех своих бедствиях. Если б я его впрямь ненавидела - не взошла бы тогда среди ночи в его колесницу. Если б тайно не жаждала счастья - быть до одури им обожаемой - не вела бы с ним ранее уединенных бесед. Если б он был врагом - не молилась бы за него, не благословляла бы перед битвой доспехи и меч, не ждала бы обратно - с победой!
   Я любила его - с первой встречи. Вопреки всем предостережениям. Люди сделали всё, чтобы мы никогда не увиделись. Но сильней оказалась - Судьба. Всемогущая и всеблагая. Я любила его - потому что так было назначено. Я любила его - и боялась. Но, внушая себе, что не ведаю страсти и страха - безрассудно играла с возлюбленным. Как - со зверем. Как - с морем. Как - с пламенем.
   Так виновен ли, что - доигралась?!...
   Царь мой, бог мой, в миру величайший! Брось меня - я не брошу тебя. Расправляйся со мной - не отдам тебя на расправу. Обвиняй - не престану оправдывать.
   Я клянусь тебе - именем Ма. Тенью нашего сына - Фоанта. Честью брата. И собственной кровью.
   На приморский песок - истекавшей...
  
  
  
  
   Совершенно чужими глазами наблюдал Дорилай престарелого хищника, добровольно явившегося в ловушку и готового рухнуть в охотничью яму. Утерявшего нюх, чутье и природный дар осторожности. Меру - в алчности. Если правда, что богу Дионису свойственно обращаться в разных зверей - то в быка, то в козла, то в змея, ты - тигр-людоед. Блудодей буйноглазый. Разбойник потрепанный. Вот - обличие и настоящее имя твое.
   О Евпатор, о друг мой Евпатор...
   Как он вел себя, как он вел! Как скотина. Причем - распоследняя. Словно въехал не в храм, а - в притон. Или в хлев.
   При виде почтенной начальницы жриц царь скривился и пробурчал Дорилаю: "И с этакой образиной тебе приходится...? Не мог отыскать попригляднее?"... Ну, не будешь же - при толпе - объяснять, что в обрядах храма есть некие тайны, которых ему не положено знать. Ничего не ответив, Дорилай подсунул ему красавицу и хохотушку Найяну со священной корзиночкой. Жертвенный хлебец был ароматен, только что выпечен, весь дышал, сладко благоухая корицей... Но таков уж обычай, что на вид он подобен той части женского тела, которая... Ничего тут нечистого нет, ибо Ма Эннио - это Мать, жизнедарная плодоносительница. Но Евпатор, узрев этот хлебец, ухмыльнулся похабно, а сожрав, не преминул изречь непристойность. Почти богохульную. Так что Татия позеленела, а Найяна шкодливо хихикнула.
   А бесстыдные шашни у всех на глазах - с разбитной священноблудницей? Ну, сорвал поцелуй. Но равнять ее перси - с богиниными! А она-то и рада: "Ах, мой государь, я тебя ненароком - помадой пометила!"... Он: "Чтоб легче потом отыскать?" - "Ха-ха-ха!" - зазвенела она, сотрясая свои колокольцы.
   Сколь ни мерзко было глядеть на такое попрание благочиния, Дорилай был рад тому, что Найяна, похоже, понравилась. Царь спросил, отпустив ее, кто такая, сколько лет, давно ли при храме и умеет ли петь и плясать. О, конечно, всё, что угодно! Дорилай пригласил ее вечером во дворец: забавлять их за трапезой, а царя - так и после, на ложе.
   Уж в этом ему напоследок - нельзя отказать.
   О Евпатор, Евпатор...
  
  
  
  
   - Дорилай. А где... знаменитая наша привратница?
   - Здесь. Чуть-чуть приболела. Позвать?
   - Не сейчас. У меня к тебе важное дело. Знаешь, что меня задержало?
   - Откуда мне знать?
   - Прибыл вестник. Из Никомедии.
   - Что там?
   - Умер царь Никомед.
   - И... как же теперь?
   - Плохи наши дела. Он скончался скоропостижно, но за день до этого написал завещание.
   - В пользу... мальчика?
   - Нет. В пользу Рима.
   Митрадат будто бы наслаждается оторопью, в которую Дорилай повергнут известием. И, смакуя как пьяница, каждое горько-терпкое слово, с истязательской тщательностью разъясняет:
   - В пользу Рима, дружок. Понимаешь, что это значит? Это значит, что Вифиния станет римской провинцией. Это значит, что римляне будут у самых наших границ. Это значит, что Рим будет волен в любое мгновение запереть для наших судов все морские проливы. Это значит... А впрочем, достаточно.
   "Всё кончено", - говорит себе Дорилай.
   - Я был вынужден, - продолжает с тяжелой усмешкою царь, - опоздать на ваши радения, чтобы срочно отправить посольство в сенат. И пришлось попотеть над посланием... этим любителям царств. Если некому больше внушить им, что брать чужое - нельзя, то мне ничего не останется, кроме как...
   - Воевать?!...
   - Что ты так встрепенулся? Не в первый же раз!
   - А что ты... предъявишь в свое оправдание?
   - Только правду. Я растолковал им в письме по-соседски, по-дружески, по-союзнически, по-отечески даже, что очень нехорошо - откровенно разбойничать, отбирая наследство у сирот, не могущих постоять за себя. И напомнил, что у несчастных детей Никомеда есть любящий родственник - я. И заверил, что я никому не позволю их грабить. Это мерзко и противоправно.
   - Но - последняя воля царя!
   - Никомед был задавлен долгами. Завещание так и гласит: "В благодарность за неоплатную помощь"... Неоплатную? Ха!... Сколько там может быть? Пара тысяч талантов? Да хоть бы и пять! Это я заплачу. Из сочувствия к детям племянницы. И к себе самому. Потому что война обойдется намного дороже. А как только малец утвердится на троне, я велю ему вытряхнуть из Вифинии всех латинских ростовщиков.
   - Но, Евпатор, ведь Никомед не признал его своим сыном!
   - Не признал? Он - отрекся от сына, а это уже совершенно иной разговор! Мальчик был рожден законной царицей от законного брака! Может быть, потом она с кем-то блудила, но происхождение первенца от Никомеда - бесспорно.
   - Отнюдь.
   - А семейное сходство?
   - Сенат иногда удивительно слеп. Или скажет, что очень нетрудно найти подходящего отрока.
   - Издеваешься?! Он ведь рос во дворце!
   - Но в последние годы воспитывался на Родосе.
   - Есть же люди, которые могут его опознать под присягой!
   - Конечно. Но пока ты их будешь искать и пока эту тяжбу согласится слушать сенат - в Вифинию будет послан наместник с войсками.
   - Мой милый: к этому сроку в Вифинии будут - наши войска.
   - Но, Евпатор...
   - Какие тут - "но"? Что еще остается в таких обстоятельствах? Или я, считаешь, не прав? У тебя другие взгляды? Выкладывай!
   - Ты, Евпатор, полностью прав. Но... неужто мало тебе - неудачи со взятием Родоса? Двух разгромов от Суллы - в Элладе? Пожара Пирея и казни Афин? Бегства из-под Пергама?
   - Ты забыл! - распрямляется во весь рост Митрадат и орет во всю глотку. - Ты забыл, Дорилай, что твой царь ни в одном бою - не терпел поражений!
   "О да, потому что почти ни одним не командовал", - говорит про себя Дорилай.
   - Твоего царя предавали друзья и стратеги! Дряни, трусы, продажные твари... Я очистил от негодяев восйка! И в минувшей войне - победил легионы Мурены! Сам! У тебя, что ли, память отшибло? Или жиром заплыли мозги? Или скажешь, что мое торжество мне - приснилось? И римляне справедливо назначили битому мною Мурене - триумф?...Отвечай: кто тогда победил?...
   - Ты, Евпатор.
   - Римлян?
   - Римлян.
   - Тех самых?
   - Тех самых.
   - Значит, это возможно?
   ..."Ну, с кем не бывает"...
   - Возможно.
   - О чем же тогда толковать? Мы получим бесспорно обидный ответ от сената, объявим войну - и вперед!...
   "Опустивши рога - на врага"...
   - Что ты прячешь глаза, козломозглый?
   - Извини. Просто медленно соображаю. Мало спал.
   Если я колебался до этого, то теперь ты решил свою участь, Евпатор...
  
  
  
  
   Никто из присутствовавших на пиру во дворце Дорилая об этой беседе не знал. Дорилай уже клял себя за бессмысленную откровенность. Что бы стоило - просто поддакивать? Всё равно ведь ничем эти грозные планы не кончатся. Ибо завтра...
   Царь охотно шутил и смеялся, с удовольствием слушал песни под звон колокольцев Найяны - и съедал без остатка всё, что ему подносили на трапезе. Добравшись до перепелочки, запеченной в тесте и облитой чесночно-тимьяновым соусом, он выплюнул косточку, ополоснул пальцы в чаше с благовонной водой - и, ткнув в плечо Дорилая, спросил: "А твоя перепелочка - где?" - "Какая еще... перепелочка?" - притворился тот непонимающим. - "Та, перелетная! Или ты зовешь ее как-то иначе? Павой, уточкой, ласточкой?" - "Ты о ком?" - "О твоей красотке-наложнице!" - "Да она совсем не красотка, обычная женщина, ты на таких никогда не смотрел"... - "А сегодня - желаю!" - "Евпатор, она не умеет держаться с царями и будет стесняться"... - "Так это же - клад! Домоседка, смиренница, скромница... Прикажи ей прийти!"...
   Пришлось подчиниться. Полумертвая, вышла Ветрония. Как обычно, в излюбленном цвете: в зеленом разных тонов. Очень бледная, никнуще хрупкая, в хрустальных сережках в виде капель дождя - или слез.
   "О! - причмокнул царь. - Много лучше, чем я ожидал! Сядь меж нами, милейшая".
   Села. Но в ответ на его развязные речи - ничего сказать не могла. Испугалась до остолбенения. Царь внушал ей немыслимый ужас. Так же было когда-то в Эфесе. Тогда неким чудом - сошло...
   "Дорилай. Она, что ли, немая, Галатея твоя?" - "Нет, Евпатор". - "Или не понимает по-эллински?" - "Понимает и говорит". - "Но стесняется. Это, верно, оттого, что тут слишком много людей. Ничего. Я охотно встречусь с ней с глазу на глаз. Совсем без свидетелей. Жаль, что я скудно сведущ в латыни, но уж как-нибудь договоримся"... - "Евпатор!!" - "Что, мой милый? Ты хочешь присутствовать? Я боюсь, тебе будет скучно. Иди отдохни, ты ведь, кажется, мало спал"...
   Дорилай был готов на скандал, но сумел удержаться, чтобы всё с таким трудом приготовленное и дотошно продуманное не пропало от преждевременной ссоры с царем из-за женщины. Он напомнил себе: "Либо царство - либо она". И лишь низко склонился на ложе, чтоб не видеть, как, предобморочно колыхаясь, удалилась из зала Ветрония. Ей был дан только маленький срок, пока царь покончит со сладким и уйдет почивать.
   Предовольный, царь вызывающе хрумкал печеньем, запивая вином. Его свита, почти не таясь, ухмылялась. А во рту Дорилая кипела горчайшая желчь. Значит, так оно и бывает!... Ма Эннио, сжалься, я зарекаюсь слушать похабные байки о совращении им чужих жен, потешаться над горем обманутых и считать насилие - доблестью, а смиренность - слабохарактерностью... О Ма! Твой верховный жрец умоляет: спаси и помилуй! Избавь!...
   "Ты что там бормочешь? Молитву?" - уловил своим зверским слухом Евпатор.
   Может, все-таки - друг? Может - брат?
   Боги, я тогда - отрекусь от всего, ничего мне не надо, ни славы, ни царства...
   "Митрадат. Ну зачем - непременно она? В храме - тысячи женщин. Любая сочла бы за счастье. Вот Найяна"... - "Поёт она славно, но быть у ней тысячу первым - негоже царю! Я смладу пресыщен блудницами, знаю все их повадки. Чем искусней они, тем скучней". - "Хочешь... девственницу раздобуду?" - "Не хочу. У меня от этой кислятины только оскомина. Много писку и слез, мало толку". - "Слезы будут и тут, уверяю тебя!" - "Слезы римлянки - это приятно! На такое - взгляну с удовольствием!" - "Пощади ее, умоляю"... - "Да что ты стенаешь? Не на казнь же ее забираю! Верну через час"...
   О Евпатор, Евпатор!...
   А он между тем продолжал измываться: "Мало ль мы с тобой женщин делили... И вообще: будь она тебе по закону жена, я бы даже не покусился. Но наложница - экая важность! Тем более, знаю, она у тебя - не единственная. Или ты - до сих пор без ума?"...
   Скажешь "да", засмеет: "Козломозглый!"...
   Невозможно ему ничего объяснить. Ибо это - не похоть, а прихоть. И желанна ему совсем не Ветрония, а - твое унижение перед его произволом.
   Причиной был - спор. О войне за наследство царя Никомеда. Царь, почуяв в тебе непокорность, должен был с корнем выдрать ее из души, растоптать, изорвать в кровавые клочья...
   О Евпатор, Евпатор... Это раньше, не видя тебя месяцами и держа в своей памяти дивный облик бронзовокудрого мальчика, богоравного юноши в пурпуре, меченосного мужа в невянущем виноградном венке - я душой ужасался измене: "Но - как же? Он - млечный мой брат, он - мой друг с колыбели, мы - почти что одно, точно две половинки граната, точно доли единого семени"...
   Если б что-то сейчас уцелело в душе.
   Старый змей. Пожиратель детей. Минотавр быкомордый. Чудовище. Бич народов. Чума человечества.
   Я тебя ненавижу, Евпатор.
  
  
  
  
   На закате, как было велено, я замкнула ворота святилища. И пошла ко дворцу. Ожидая знака Найяны - или зова царя моего. Мы условились с нею, что, оказавшись в его объятиях, она сразу ему всё расскажет. И велит, коли он не поверит, вызвать для объяснений меня.
   Меня мучило только одно. Обвинение слишком ужасно. А замысел - невероятен. Он потребует у меня доказательств. Что смогу я ему предъявить, кроме ломкой цепочки догадок - и звенящего зуда предзнания, что знаком всем гадателям и прорицателям?
   Почему он обязан поверить мне, у которой столько причин ненавидеть его и желать ему зла? Может, я, чтобы выместить свою давнюю боль, собираюсь оклеветать и заставить его уничтожить ближайшего друга?
   Дорилай ему с детства - как брат.
   И сумеет легко опровергнуть голословный навет. Для чего на радениях римский посол? "Жаждет тайных переговоров". Пресомнительные богомольцы? "Я впервые их вижу, тут много ходит всякого сброда". Храм кишит солдатней? "Но, мой царь, это ради твоей безопасности". Разносильный убийству приказ о воротах? "Оплошность, исправим немедленно"...
   Я погибну. А подлость свершится.
   О добыть бы в руки - хоть что-то!...
  
  
  
  
   Время шло. Нарастала тревога. Хотя я убеждала себя, что в дому господина жреца - государь не будет убит. Потому что единственный смысл Дорилаю пойти на измену - обретение прав на престол. Но убийце того не позволят ни глас народа, ни божий закон. Дорилай же весьма осторожен и осмотрителен.
   Значит - завтра. В угаре радений. Когда трудно будет понять, что и как происходит. И кто наносит удар.
   Значит, есть еще - эта ночь.
   А Найяна никак не выходит. И никого мне навстречу не шлет. Может, царь мой с дороги устал, много выпил вина и уснул. И ее уже не пустили - ни туда, ни сюда.
   Я решила придумать предлог, чтоб войти. И нашла-таки. Я сказала дворцовой охране, что должна повидать господина верховножреца. Он велел мне закрыть раньше срока ворота, но вне храма остались какие-то люди, срочно требующие, чтобы их пропустили к нему. Я сего не беру на себя без его приказания...
   Мне дозволили переступить за порог. Пир, похоже, закончился: разбредались сытые гости, и мальчики-виночерпии в ярких хитончиках и веночках из плюща, и слуги с подносами, и музыканты...
   "Найяна? Ты?"... Как будто побитая, удрученная и едва ли не плачущая... "Что с тобою? Что - с ним?"...
   - Ничего, Гипсикратия. Он... отверг меня. Я... не успела сказать.
   О царь мой, о бог!
   "О чудовище... Нежить прожорливая... Чтоб ты... чтоб тебя"...
   Проклятия вперемежку со стонами. Из угла в коридоре. Там почти совершенно темно. Я насилу узнала в сей груде громких рыданий - господина верховножреца. Прислоненного к стенке и бьющего в камень - кулаками и лбом.
   "Чем помочь?" - прошептала я, тронув его за плечо.
   Он откинулся в ужасе, что услышан кем-то: "А?!... Что?!... О, это ты"...
   И, нисколько не удивляясь, что меня среди ночи впустили к нему во дворец, и не спрашивая, что мне надобно здесь в этот час, и даже не думая, что произносит, он горестно стал мне жаловаться: "Гипсикратия! Ты поймешь, ты ведь знала, что такое - позор и насилие... Этот скот пожелал на ложе - Ветронию!"...
   Дальше - боги руководили моими речами, заставляя меня - приказывать, а его - поступать, как мне надо.
   - Господин. Она... уже там?
   - Нет... пока что. Он... моется и раздевается.
   - Так утешься. Она - не пойдет к нему. Это сделаю - я.
   - Но... охрана! Мои люди - только в святилище. А у спальни - его.
   - И прекрасно. Они ведь не знают в лицо ни ее, ни меня. В коридоре, к тому же, темно.
   - Он - сразу поймет!
   - О, не сразу. Наряд, что на мне - соткан ею. И тоже - зеленый. Росту мы приблизительного равного. Покрывало я опущу на лицо. Я успею добраться до ложа, пока он догадается.
   - Для чего тебе - это?
   - Нам нужно с ним... кое о чем побеседовать.
   - Он убьет тебя!
   - Безоружную - да. А с кинжалом - посмотрим. Я помню, как это делается. У тебя - есть оружие? Дай!
   Дорилай дрожит и колеблется. Ма, вдохни в него демонов мести!
   Наконец, он решается:
   - На.
   Обнимая меня за плечи и не скрывая своей потрясенности, Дорилай провожает меня, понуро бредущую и глухо закутанную, до дверей царской опочивальни.
   Вот что значит - лишиться ума!
   Царь мой, ты мне обязан поверить: у меня при себе есть улика - с отчеканенным знаком и именем!
   Дорилаев кинжал.
   Ты - спасен.
   А я - прощена.
  
  
  
  
  
  
   67. Дорилай собирался подстроить убийство царя на радениях в храме Команы, а потом сподвигнуть войска и своих приверженцев в городах Понтийского царства, чтобы те возвели его на престол и не дали наследовать трон сыновьям Митрадата. Сей искусно составленный заговор оказался раскрыт, Дорилай был немедля казнен, и весь род его ввергнут в опалу. Я пишу о том кратко, ибо не говорил со свидетелями и не видел бумаг, относившихся к заговору. Впрочем, тетка моя Гипсикратия находилась тогда в Комане и, наверное, многое знала, но когда, спустя годы, она появилась у нас, было не до рассказов о прошлом, и мне, еще отроку, даже не приходило на ум, что про это нужно расспрашивать. Сам же царь избегал говорить об измене того, кого мнил своим братом, и более никогда не упоминал Дорилая.
  
  
  
  
   Среди ночи с лязгом и грохотом растворились ворота. Им ответил утробный гром в небесах. Вихрь сорвал и взметнул всё непрочно-летучее: пыль, венки из тряпичных цветов, притулившиеся под горою палатки паломников... Многоглавая и синехвостая, как чудовищный змей, с неба ринулась молния и вонзила жало огня в возвышавшееся над Команой старое дерево. Вспыхнул факел. И тут же на город обрушились жесткие струи дождя.
   Ливень так и стоял до утра вокруг священного города строем сомкнутых вражеских копий. Между копьями струй проносились, как стрелы с зажженным оперением, молнии. В громе слышался - рев наступающих варварских орд, храп коней и топот копыт, сотрясающих землю...
   Ветрония, стоя под хлещущим ливнем, видела на дороге, ведущей из Команы в Кабейру, вереницу скачущих всадников. Это было бы даже красиво, как роспись на греческой вазе - не владей ее сердцем холодная серая жуть.
   Слуги поберегли ее и сказали только, что царь среди ночи разгневался на Дорилая и покинул дворец, увезя с собой господина жреца и поставив всюду охрану.
   Ветрония думала: это из-за меня. Мой любимый, наверное, думал меня защитить, а царь разъярился на непослушание и повез его объясняться туда, где хозяином был - Митрадат, а не Дорилай. В резинденцию государя, в Кабейру. Но они ведь друзья, разберутся, остынут и возвратятся сюда: завтра праздник... Впрочем, после такого дождя нет нужды в молебнах...
   Утром в Коману вступили войска. Из святилища не выпускали никого - без допроса и обыска. У дворца и у храма стояло утроенное оцепление.
   Верный евнух явился в слезах: "Госпожа, мужайся: наш повелитель обвинен в составлении заговора. И приехали - за тобой"...
   Я - бегом навстречу солдатам в доспехах и с обнаженной сталью мечей: "Где мой муж?! Что с ним сделали?! Я хочу быть с ним!"...
   Мне в ответ: "Не волнуйся, латинская шлюха. У тебя скоро будет - прорва мужей! Га-га-га! Легион! Много больше, чем жен - у царя, чтоль тебе ненавистного!"...
   Я совсем отупела от слез и была неспособна постигнуть страшный смысл этих гнусных издевок.
   - Пошли! - окружают и подгоняют меня.
   - А как же... дитя мое... девочка?...
   - Предоставь ее евнухам, - советуют, ухмыляясь. - Если не хочешь, чтобы с ней обошлись, как с тобой.
   - Да неужто ребенка... пытать?
   - Ну, пытать не пытать... А казарменный люд не побрезгует и малолеточкой.
   - Это... как?
   - Ты что, придуряешься?
   Самый старший из присланных, верно, начальник, говорил хоть до крайности грубо, но - с какой-то досадой. Будто делал то, что сам считал нестерпимо постыдным. Остальные - лишь нагло глумились, а этот...
   Ему самому было - гадко.
   Вот она какова - месть царя! Не хотела отдаться ему - будешь отдана царским солдатам!
   Я бессильно заплакала.
   - Не волынься, пойдем, - потянули меня за хитон.
   - Господин! - надоумил меня некий бог обратиться к старшему. - Господин, позволь мне лишь с дочкой проститься!
   - Обойдешься! - взъерепенились прочие.
   - О будь справедлив! - упала я к сапогам начальника. - Благочестный муж, храбрый воин! Ты ведь сам, быть может, отец... Даже к самым лютым преступникам допускают родных - перед казнью! О дозволь мне хотя бы поглядеть на дитя, хоть поцеловать ее в лобик...
   Отвернувшись, он буркнул: "Ну ладно уж. Только быстро". А чтоб не сбежала, дал в провожатые одного из солдат. Самого на вид непрошибно тупого.
   Мы прошли мимо плачущих слуг и ломающих руки служанок через внутренний дворик, отделявший мои покои от мужних. Там стояла покрывшая мрамор вода. Мне - по щиколотку. Виноградный навес был разметан стихиями в клочья. А бассейн был залит - уже через край. Златоперые глупые рыбы, лежавшие в засуху в теплой тине на дне, охмелев от обилия вод, перепрыгивали через бортик, попадали нам под ноги и испуганно били хвостами. Всё смешалось в ночной свистопляске: земля и вода, небо и ад...
   О как страшно, Ветрония...
   Снова некий бог надоумил пуститься на хитрость. Я сказала солдату: "Умоляю тебя, не пугай мою девочку. Она спит, я сама не хочу пробуждать ее. Только тихо взгляну. Пусть мой рок останется ей неведом. А ты, если хочешь, войди в эту комнату и забери, что отыщешь, из ценных вещей. Всё равно ведь это разграбится. Так уж лучше пускай достается тебе и твоим сотоварищам, которые обошлись со мной милосердно"...
   На грубом варварском деревенском лице солдата отразилось мгновенной вспышкой лишь выражение "ценные вещи". Он почти уже не колебался. Шмыг за дверь - и начал ворочать. Шорох платьев, зкон ожерелий, браслетов и перстней, стук фигурных светильницов, вазочек и шкатулок, без разбору сгребаемых и поспешно бросаемых в разостланное на полу расшитое золотом и серебром напостельное покрывало...
   Я воспользовалась промедлением. Не теряя ни мига, схватила сонную Ксению, завернула в свой плащ и рванулась во дворик, где тихо стояла вода из поднебесья. Столь спокойно стояла, что казалась - тем самым лазурным и легким эфиром, где без забот обитают бессмертные. О, взлететь бы туда из оцепленных сотнями воинов стен! Коли нет нам места в миру - стать бы птицами, щебетом вторя свисту вольных ветров!
   Я прижала ребенка, закрыла глаза...
   И - взлетела.
   Как просто, Ветрония...
  
  
  
  
   Солдат-пафлагонец, напихав увесистый узел добром "римской шлюхи", уставился недоуменно - на густо исписанный складень, впопыхаха им со столика скинутый на полю. Верно, он пару раз наступил на дощечки, ибо буквицы стерты с правого края. Точно бык прогулялся по нежному воску. И хотя солдат читать не мастак, его варварского разумения достаёт, чтоб понять: письмена на складне - чужие, не эллинские.
   Латинские, что ли? И как с ними быть? Может, плюнуть и бросить? А вдруг тут что-нибудь важное? Бывший жрец Дорилай - заговорщик, а его сопостельница - уж конечно шпионка. Писала - к своим. Не успела отправить, хе-хе...
   Надо взять. Государь разберется. У него целый полк толмачей. Да и сам он глаголет как бог всемогущий, на всех языках...
   В размышления довольного собою солдата врывается надрывный вопль рабыни: "Ай!!...Уто-опла-а-а!!"...
   В бассейне - глупоглазые златоперые рыбы и закутанные одним покрывалом - тела.
   Пафлагонец с проклятием сует за пояс письмо, каковое уже никогда не найдет своего получателя.
  
  
  
  
   "Пишу наугад, ибо я...
   где искать тебя, Гай. Завтра утром...
   поэтому спать не могу, а решила...
   Боги, чем мы тебе помешали? Ты ведь...
   Так просила тебя никому не расска...
   Мне казалось, что ты...
   А теперь проклинаю тот день, когда я...
   Лучше бы умерла в том хлеву, чем...
   погубила его, кого я...
   по колено в крови, даже не замеча...
   глупая, верила, но ведь ты столь умнее меня!
   Ненавижу тебя. И в последний мой час призы...
   богов во свидетели - проклинаю тебя! Чтоб...
   жертвой предательства. Чтоб сгубил тебя тот,
   кого любишь. Кому доверяешь. Чтобы жизнь твоя...
   Да услышит небо. Прощай".
  
  
  
   ...Через несколько лет Гней Помпей, захватив архив Митрадата, обнаружит и этот складень, полустертый, исписанный на просторечной латыни - нервной женской рукой. Гней Помпей будет долго вертеть его так и этак, пытаясь в нем разобраться. Но не сможет понять, почему письмо сохраняли в архиве царя среди самых важных бумаг. Кто его написал и кому оно предназначено. Кем был этот таинственный Гай, которому слали - такие проклятия.
   На табличках - ни даты, ни адреса.
  
  
  
  
  
  
   68. Между тем умер царь Никомед Филопатор, завещавший Вифинию Риму. Говорили, что он задолжал сверх меры латинянам, а к тому же возненавидел двух детей от казненной царицы, дочь и сына - так, что он отрекся от них и воспитывал вдалеке, не считая своими. Мать их, Ниса Каппадокийская, была Митрадату племянницей, дочерью его старшей сестры Лаодики. Посему Митрадат, как ближайший оставшийся родственник Никомедовых чад, поспешил за них заступиться. Он отправил посольство в сенат, призывая вернуть вифинский престол Никомедову сыну - или он, Митрадат Евпатор, совершит это с помощью силы.
   69. Но сенат надменно ответствовал, что по ясной воле царя Никомеда Вифиния сделалась римской провинцией, и не может быть речи о том, чтоб отдать ее незаконнорожденному. Коли царь Митрадат так радеет о сыне племянницы, пусть он лучше возьмет его в Понт и заботится там об имении и воспитании родственника. Столь обидный ответ означал лишь одно: Рим готов был к войне на востоке.
   70. Впрочем, прежде, чем она разразилась, прошло не меньше полгода. Когда стало известно о кончине царя Никомеда, в Риме были на консульстве Луций Октавий и Гай Аврелий Котта. Котта, муж весьма образованный и снискавший почет как судебный оратор, был тогда тяжко болен и вскорости умер, Октавий же никогда не слыл полководцем. Но в преемники были избраны Луций Лициний Лукулл и Марк Аврелий, брат умершего Котты. Этот Котта, служивший у Суллы, считал, что способен командовать войском не хуже, чем всякий другой. А Лукулл был снедаем мечтой о триумфе, богатстве и почестях.
   71. Был, однако, еще и Помпей, воевавший против Сертория. Легионам Помпея в Испании не хватало денег, и тот пригрозил сенату, что ежели в выплатах будет отказано, он вернет разъяренное войско домой. Сенат был весьма возмущен столь кичливым и дерзким посланием, но Лукулл, опасаясь, что императором в новой войне на востоке назначат не его, а Помпея, настоял, чтобы деньги отправили - лишь бы тот подольше пробыл в Испании. Так Лукулл получил вожделенный империй. Но и консул Марк Котта исхлопотал себе право отбыть в Вифинию и принять там начальство над флотом. И в единственный раз за века Рим послал на войну с чужеземным царем сразу двух своих консулов. Никогда еще не совершалось такого, хотя Рим до того воевал с предостойнейшими соперниками - Антиохом Великим, Пирром, Югуртой и Аристоником.
   72. Царь на сей раз не ждал ни предлога, ни повода, чтобы двинуть войско на запад. Принеся по обычаю предков жертву Зевсу Победоносному, он почтил и Владыку Вод, Посейдона, бросив в море чету белоснежных коней, дабы грозный бог не сгубил его флот. Митрадат произнес перед военачальниками горделивую речь - и выступил на Пафлагонию, а оттуда - в Вифинию, где уже находился с римским флотом Марк Котта. Лукулл был во Фригии, где спешно делал смотр легионам Мурены, отвыкшим от твердой руки и привыкшим творить что захочется.
   73. Консул Котта и начальник флота Рутилий Нуд посчитали, что их сил предостаточно для обороны бывшего Никомедова царства, и решили Лукулла на помощь не звать, дабы не пришлось делить с ним позднее победные лавры. Нуд замкнул Босфорский пролив, преграждая царскому флоту вход в Пропонтиду. А Котта с сухопутной частью своего весьма невеликого войска дерзко вышел навстречу царю - и немедленно оказался разбит. Митрадат разгромил его с большею легкостью, нежели прежде Мурену, и Котта бежал от него в Халкедон, куда вскорости прибыл и напуганный Нуд, изумленный одним только зрелищем многочисленного и воинственно оснащенного царского флота. Царь не только освободил себе доступ к проливам, но, спалив четыре римских пентеры, захватил шестьдесят кораблей, осадил Халкедон и потребовал, чтобы жители выдали Котту.
   74. Консул в страхе воззвал к Лукуллу о помощи, ибо помнил, сколь ужасной судьбы удостоился Маний Аквилий, которого царь объявил виноватым в начале первой войны. Все Лукулловы приближенные, возмущенные самовольством и двоедушием Котты, убеждали Лукулла покинуть его, предоставив царю Митрадату и року. А бывший царский стратег Архелай, находившийся при Лукулле советником, призывал императора, бросив под Халкедоном обоих врагов, устремиться в Понтийское царство, занять города, овладеть казной, захватить всех родных Митрадата - и покончить с войной до начала зимы, не чиня себе лишних забот.
   75. Но Лукулл заявил не без гордости, что спасение римского гражданина - пусть даже такого, как Котта - ему много важней и дороже обладания всеми сокровищами Митрадата и всеми его детьми и женами. Архелаю же он отвечал: "Как и всякий охотник, идущий в пустыню сразиться со львом, я считаю позорным бежать от матерого зверя, чтоб напасть на детенышей в брошенном логове". И война эта длилась двенадцать лет, вовлекая в борение всех, кто даже был далеко, не щадя никого и, возможно, заставив позднее Лукулла пожалеть о своем благородстве. Таковыми словами закончу я пятую книгу сей длинной истории. Остальное, коли боги позволят - в последней, шестой.
  
  
  
  
   Что за буря!
   Никак не окончится.
   За тройные дворцовые стены доносится - вой взбешенных ветров, разгулявшихся в Эвксинопонте. В спальне слышно - как море ревет. Мнится: только задремлешь, уснешь, успокоишься - а оно к головам подберется...
   Плохо спится - царице Мониме.
   Да и днями тревожно.
   То и дело к очами подступаются слезы...
   Ты не любишь меня, Митрадат. Никогда не любил. Хоть и клялся в вечной любови. Лишь желал воспаленною плотью - эту плоть, маняще холодную. И доселе еще не увядшую, невзирая на муки затворничества.
   Если б я была дорога тебе - ты б меня не оставил в Синопе! А взял бы с собой. Как униженно я умоляла, как ласкалась, как убеждала: я хочу быть с тобой, ты ведь брал своих женщин - в тот первый поход... И опять отправляешься - в Азию!... Боги, там - моя родина! Дай вдохнуть хоть глоток ионийского воздуха. Дай увидеть родимый Милет с его львами, почти погруженными в волны вечно лазурного моря. Оно не такое, как здешнее - мрачнозеленое, густосинее, черное... О, чего тебе стоит!
   "Нет", - ответствовал он непреклонно. - "Почему?" - "Предстоит не прогулка, моя дорогая. Война. Не на жизнь, а на смерть. Это значит - броски, переходы, осады, сражения, кровь, жестокие раны, солдатская брань... Лагерь - место вовсе не женское". - "Да?!... А эта твоя - копьеносица?" - "Гипсикратия? Не равняй себя с ней. Она может - чего ты не можешь". - "О да. Мой отец не растил амазонку, которая днем будет - воином, ночью - любовницей"... - "Боги с тобой! Я обязан ей жизнью, ты помнишь"... - "Эта женщина околдовала тебя!" - "У нее есть чутье, и она мне способна помочь"...
   Боль кончается - но не окончится.
   Он опять - как всегда, как обычно - с другой.
   Иногда говорю себе: хватит страданий, довольно. Нестерпимо быть - не супругой его, а рабой. Избери себе - пусть ценою жизни - свободу. Что препятствует? Трижды попранная, но еще не убитая в сердце любовь? Или три твои дочери - от царя твоего? Старшей, Атенаис, уже нет с тобой - она стала в Каппадокии супругой наследника трона. Двое младших, Митрадата и Ниса, тоже, едва подрастут, уплывут далеко-далеко, на Крит и в Египет, где отец отыскал для них женихов. Не каких-нибудь - двух царевичей Птолемеев: "Наши дочери, роза моя, могут выйти - лишь за царей!"...
   Вот и всё. Сыновей нам - не дали боги. Оно, пожалуй, и к лучшему: меньше зависти, меньше ненависти, меньше козней тебе - в гинекее.
   Жизнь кончается - и никак не окончится.
   За стенами - взбешенная муть. Во дворце - полумрак: всё закрыто, и двери, и ставни. Выйти некуда, даже во внутренний сад: дождь и холод. А покинешь свои покои - наткнешься на Митрадатовых жен и сестер. "Государыня, здравствуй", - почтительно будут склоняться перед тобой, но - по углам меж собой перешептываться, как ты сильно осунулась за короткое время лицом, для чего изменила прическу и зачем надела лиловое: "Цвет приятный, но ей не идет"... А не то придется опять примирять Статиру с Роксаной, незамужних сестер Митрадата, постоянно от праздности вздорящих. Препирающихся - по любому ничтожному поводу. Или даже без повода. Всюду. Всегда. На прогулке, в саду, за столом. "Пережарено мясо". - "Да нет, сестрица, сырое". - "Открой, дорогая, глаза: тут уголья и копоть". - "Это соус такой, перца много". - "Вот и кушай его. А мне пускай принесут запеченного рябчика". - "Лучше фазана" - "Тогда уж - дроздов!" - "Не хочу я дроздов, одни кости"...
   Нету сил - разбираться в их спорах.
   Слаще слушать - рев нестихающей бури, пересвист вселенских ветров...
   Кто-то вроде стучит.
   "Госпожа государыня", - входит евнух. - "Соизволь сойти в нижний зал для приемов. Прибыл вестник из-под Халкедона".
   Митрадат?! Неужели - зовет меня в Азию?!
   Или просто... прислал мне письмо?...
   "Господин наш и царь Митрадат Евпатор Дионис", - извещает посланец нас всех, жалких брошенных жен, ненавистных друг другу и все же сроднившихся в заточении ближе сестер, - "...завершив блестящей победой войну за Вифинию, осадил в Пропонтиде город Кизик, приверженный римлянам. Опасаясь коварства врагов, которые могут, воспользовавшись осадой, покуситься на оставленный им без защиты Понт, господин наш и царь повелел госпоже царице Мониме и прочим супругам своим, равно как и почтеннейшим сестрам и дорогим его сердцу возлюбленным поскорее покинуть Синопу и отправиться в Фарнакию, где им будет вполне безопасно, ибо город сей много дальше от римских границ и весьма хорошо укреплен"...
   Фарнакия - где-то близ Малой Армении...
   Значит - плохи дела у царя моего?...
   Значит, я никогда не увижу Милет, не вдохну ионийского воздуха...
   О скорей бы - закончилось.
   Всё.
  
  
  
  
   Так и будет, царица Монима. В свой срок.
   Как сегодня, в Фарнакию явится вестник. По имени Вакхий. Тучный евнух с руками убийцы и свиным закопченным лицом. Точно так же, как нынче, он созовет вас всех вместе. И объявит волю царя: выбрать - смерть. Какая каждой угоднее. Яд, веревка, клинок. Кто не сможет убить себя самолично - Вакхий вправе помочь. Но в живых не должен остаться никто.
   "Ибо наш государь потерпел поражение, между вами и ним - легионы Лукулла, и теперь он не властен спасти вас от рабства и поругания"...
   Две сестры снова пустятся в споры. И Роксана, рыдая, взревет: "Будь он проклят, чудовище!"... А Статира, напротив, воскликнет восторженно: "Будь он благословен! Брат наш даже в великой беде - не оставил нас на глумление, указав нам достойный конец!"
   И Статира - выберет сталь, по-геройски. А Роксана - яд безболезненный.
   Береника, бедняжка заплаканная, вся трясясь, с содроганием тоже укажет на яд. Ее мать, обезумев от страха и жадности, выпьет первая, отобрав у дочери чашу - и тут же замрет. Не вздохнув и не охнув. Беренике же, пышнотелой и статной, не хватит отравы, чтоб умереть безболезненно, и она будет мучиться, постепенно теряя дыхание, пока Вакхий ее не прикончит ножом...
   Повернутся ко мне: "Ты, царица?"
   Я спрошу лишь: "А где мои дочери?" - "Обе при нем".
   Я кивну: "Хорошо".
   И сниму с головы диадему. Развяжу ее длинные ленты. Крови я не терплю, яд - противен... Лучше повеситься.
   Но лента хлипкая - лопнет. Каменья и золото - лишь расцарапают горло. И, прокляв злополучный свой рок, изреку, царский дар попирая ногой: "Да на что ты мне годен, жалкий шнурок, и удавкой служить - неспособный?!"...
   И подставлюсь - под острое лезвие.
   Это будет потом. Много позже.
   А сейчас - отъезд в Фарнакию.
   Где покой, безопасность...
   Всё - кончено.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   49

Менады

  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"