Клименко Борис Федорович : другие произведения.

3*гипс

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

  3*Гипс
  Отзвучали траурные марши, отгудели гудки, и скорбный голос диктора постепенно исчез и уступил место будничным новостям про тонны стали и кубометры угля вперемежку с все чаще и чаще звучавшими малорусскими голосами - "Ой за гаем, гаем...", "Нич яка мисячна..." да "Розпрягайте хлопцы кони...", что очень воодушевляло моего загадочного отца. Как-то раньше эта его особенность пряталась под белоснежным френчем с накладными фигурными клапанами и начищенными зубным порошком парусиновыми туфлями. А теперь вот откуда-то появилась вышитая маленькими узорами украинская сорочка, и новые книги, в которых были загадочные необычные буквы, и в которых букву "и" надо было читать как "ы".
   И тут на меня свалилась обязанность - каждый вечер слушать довольно приятную и абсолютно свободную классически-литературную украинскую речь моего отца, читавшего мне главу за главой из своих любимых книг. Мне тоже нравились эти книги, и, наверное, больше всего, некая историческая повесть "Микола Джеря". И были еще три особо охраняемых чудесных тома Тараса Шевченко - с закрытыми папиросной бумагой иллюстрациями к Наймичке, Гайдамакам, рисунки казахских детей в странных шапках-малахаях. И когда много лет спустя я увидел таких же точно живых детей в таких же точно шапках, то не было во мне ни удивления, ни насмешек, а только нежные чувства к этим книгам и к этим рисункам, запечатлевших этих детей более ста лет назад. В эти вечера я не умел еще читать, но мне были одинаково понятны и приятны и звуки русской и украинской речи. Как-то очень бурно в эту весну я учился читать, писать, считать. Мои братья с тяжелыми портфелями приходили из школы, и, посидев больше для вида над домашними заданиями, удирали со двора по своим юношеским забавам. Вот тут начиналось мое время - я доставал их тетрадки, и тщательно переписывал, черточка в черточку все их каракули, ошибки, двойки и редкие заслуженные четверки. Так что в одной моей толстой тетради, строчка за строчкой, был тщательно скопирован весь учебный процесс цофовской семилетки - от математики и географии - до противного немецкого. И, без всяких сомнений, я был уже в нескольких шагах от того блистательного момента, когда я прочту с выражением все свои таинственные записи, и запишу в конце давным-давно сочиненные стихи.
   Однако коварная судьба надолго задержала момент моего победного триумфа, подсунув мне подаренные кем-то новенькие блестящие коньки с закругленными носами. Пол зимы они лежали в моей заветной коробке, и после очередной мартовской оттепели ударил вдруг сильный мороз, сковав наши Няровские тротуары гладким оплывшим льдом. Как же упрашивал я бабушку привязать мне конечки к валенкам. Закрутила она мне веревочки вокруг новых серых колючих валенок, завинтила потуже щепки, и вручила мне все же для безопасности свой "батожок", который брала в дальнюю богомольную дорогу.
   И только вышел я за наши парадные ворота, и встал своими снегурочками на матово блестевший лед, и понесла меня какая-то сила вместе с батожком к ближайшему ледопаду на нижние ступеньки. Долго ехать не пришлось, и я на всей скорости, с батожком и конечками, рухнул вниз со ступенек на гладкие разливы льда. Конечек отвязался, батожок улетел, и я поплелся обратно, обходя ледяной тротуар с маленькими трамплинчиками, прижимая отчаянно болевшую правую руку.
   Досталось вечером нам обоим - и мне и бабушке. Но рука моя опухла, и прикоснуться к ней или пошевелить пальцами было уже невозможно. И ранним утром на казенной машине везли меня родители в городскую больницу, где старый усатый доктор за толстыми дверями с красной горящей надписью сказал - "А перелом тут, батенька. Лучевую кость сломали-с". И теплые смешливые тетки-медсестры долго и заботливо бронировали мою руку марлями и белыми замазками под названием гипс.
  
    []
  
  
   Началось странное время, когда все привычные дела я мог делать только одной левой рукой. И кушать, и... извините, все остальное тоже. Я даже пытался продолжать писать левой рукой, но ничего из этой затеи не получилось. Выходили какие-то налезающие друг на друга каракули, и я не мог понять - как это наш дядя Ваня, у которого вместо правой руки такой чудесный розовый протез в черной перчатке, мог не только ловко обходиться в жизни одной левой рукой - но и самое главное - писать таким удивительно ровным высоким почерком с наклоном в левую сторону. Все друзья и знакомые приходили поведать меня и уважительно потрогать твердый пахучий гипс. Незаметно наступила бурная весна, и я бродил с заживающей рукой вдоль весенних ручьев, по которым плыли странные розовые, синие и желтые бумажки с непонятными знаками. А текли эти ручьи с вершин Няровской горы, огибая окрестные ОЛПы и выдергивая из них что-то очень главное, записанное в разноцветных бланках. Как я ждал освобождения от ненавистного гипса, в котором моя бедная рука и чесалась и зудела и ныла противной тянущей болью. Точно так же ждали освобождения давно ожидавшие это многочисленные Няровские зэки. И, когда, наконец, настал чудесный момент, - и старый доктор специальными кривыми кусачками разгрыз мой изрядно загрязнившийся гипс, радость моя была огромна. Я двигал пожелтевшей сморщенной рукой и шевелил пальцами как раз в тот момент, когда занемевшие от многих лет серого гипса родные наши зэки предчувствовали обрушивающуюся на них свободу, еще не зная, что ждет их там - вне колючих ОЛПов, карабинов, тулупов и псов.
   Однако, тот же доктор долго и мучительно подбирал слова, глядя в мертвеющий экран рентгена - и наконец сказал: "Пойдемте, мамаша - будете ждать на улице". Ничего еще не понимавшая радостно-растерянная мать оказалась за облезлыми дверями больницы, а я вместе с доктором и двумя могучими санитарками оказался в операционной. "Надо ломать", сказал доктор - "неправильно срослась". И держали меня две мясистых санитарки за правый локоть и плечо, а хмурый доктор вырывал мне сросшуюся так неправильно кость.
   И мой отчаянный вопль конечно долетел и до нашего дома, нашего ОЛПа, и слился с безумными криками зэков, перед которыми открылись колючие ворота, и ошалевшая от происходящего охрана паковала свои казарменные пожитки.
   Еще долго продолжалась эта пытка, когда мрачный доктор пытался растянуть и поставить торец в торец мои лопнувшие кости, и скрипели они, и стучали друг о друга, и не было у меня уже звука в горле, а только черная зеленоватая боль в огромных зрачках. Убедившись, что теперь будет правильно, доктор заточил мою истерзанную руку снова в жесткий цементный корсет, и сказал - "Теперь на четыре месяца". И был это мой четвертый день рождения.
   Когда я вновь появился в нашем дворе, то ни гордости, ни особой своей исключительности из-за гипса больше не чувствовал. Я остался один с моей искалеченной рукой, и четыре месяца в гипсе значили для меня то же, что и 15 лет без права переписки.
  
    []
  
  
   Но больше всего меня волновали в такие моменты не мои переживания и страдания моей детской души, а страх и отчаяние моей матери, которая металась под стенами больницы, не зная, что происходит со мной. Эта странная особенность моего сознания преследовала меня всю жизнь, не давая мне счастья растить и пестовать свои чувства, вливая вместо них тихие печали и бурные радости окружавших меня родных и не очень близких людей. И в такие отчаянные минуты взлетала моя душа куда-то вверх, и видела со стороны и меня, и испуганную мать, и выбеленные кладбищенской белизной больничные халаты.
   Наш двор стал другим. Что-то ушло из него. И я понял это, когда распахнул бездумно скрипучие ворота заднего двора, и увидел на месте привычного ОЛПа обрывки колючей проволоки, поваленные столбы и покосившиеся вышки. Цирк ушел, а клоуны остались...
   И некуда было им идти, и некуда было ехать после долгих лет вонючего плена, и бродили они стаями по окрестным лесам, пугая пастухов и старушек с подойниками, сидели страшными тенями у самых теплых и злачных мест - водокачки, бани, чайной и кочегарки. Ловили прохожих за руки, и пьяными слезами пытались рассказать что-то о своей давно уже не существующей судьбе. Ездили на громыхающих тележках вместо обеих ног, ходили с подвешенными грелками у колен, чернели лицами в окнах...
   И тогда отец купил ружье. Привез ли он его из одной из своих командировок в Наркомуголь к буйному Вахрушеву, или добыл где-то в недрах шахтерских ОРСов на дымных пространствах между сизых гор, рассказать уже некому, но было это событием исключительным. И мы часами рассматривали и трогали его благородный вороненый ствол с клеймом, изумительной формы приклад темно-желтого цвета, и все детали его, больше похожие на неких живых существ, выросших специально для этого и слитых вместе по замыслу природы, но не человека. От него исходили волны новых запахов, цветов, осязаний и ощущений, рождая неведомые ранее эмоции и чувства. Такая оружейная эйфория вокруг обычного тульского ружья марки ТОЗ-52, всего лишь с одним стволом, охватила всех домашних. И только бабушка сразу невзлюбила нового обитателя дома, ворчала что-то по этому поводу и старалась даже не смотреть в его сторону. Конечно, в те дальние времена в тех дальних краях никаких готовых патронов - "на утку", "на кабана", "на лося" - никто не видывал, поэтому вся наша детская команда во главе с возбужденным отцом резала пыжи из старых валенок, отмеряла на аптечных весах черный сыпучий порох и катала на раскаленной печке железным листом свинцовые шарики. Наконец, в первое воскресенье то ли очень поздней теплой весны, то ли слишком раннего холодного лета, на еще не совсем оттаявших комьях огородной земли, нарисовав мелом на серых как ватник досках сарая почти правильные круги, все мужское население нашего двора с благоговением держа необстрелянное ружье, стреляло по серому ватнику, восхищаясь сильными ударами в плечо, зудящим звуком летящих дробинок и тягучим духом пороховой гари. Ружейные восторги были недолгими, стрелять на огороде нам никто больше не позволял, но служило потом это ружье вместо погубленной вохровским ублюдком Альмы, гавкая по ночам в открытую форточку по разбегавшимся то ли зэкам, то ли ФЗОшникам. А скорей всего просто зимний ветер стучал оторванными досками забора, пугая родителей, и заставляя отца проявлять чудеса храбрости.
   И потерялись потом и книжки со звездами, разрешавшие их владельцу иметь ружье, и выпал боек от постоянного щелкания курком, и облез лак на прикладе, затянулся тусклым светом когда-то сияющий изнутри ствол. И стало ружье жить в шкафах, кладовках, больше не возбуждая никаких эмоций, кроме чаще и чаще приходившей потом ностальгии по почти забытому детству.
   И тянулись долгие месяцы в ненавистном гипсе, как старая лошадь, бредущая вверх по крутому Няровскому спуску. И как ни бил ее злой и вонючий кучер, не могла она ступать хоть чуточку быстрее. Так и дни мои в заточении брели, медленно тикая ходиками с шершавой гирькой. Но лето кружило меня своими соблазнами, открывало новые просторы, недоступные раньше, и бегали мы все дальше и дальше, уходя и за каменистую котловину огромного пруда, и за лысую гору, к темным ложбинам с огромными папоротниками, хрустальными родниками и высокими замками осыпающихся скал. И были на этой земле глухие лесные дороги с колеями от тележных колес, ведущие вглубь темнеющей чащи, тяжелые ветки елей, под которыми можно было сидеть в дождь на сухом бугре, рассматривая жизнь среди давно опавших желтых иголок. Звуки леса никогда не пугали меня, и только сидя в теплой и темной кухне глубокой ночью, я слушал далекий вой коспашских волков, и вместе с бабушкой смотрел широко открытыми глазами в темную ночь, пытаясь увидеть отца и мать, три дня назад уехавших за клюквой на страшные косьвинские болота. Но проходят темные времена, ночь сменяется днем, и приезжает прекрасная темно-зеленая машина, и сижу я в кабине, трогая гладкие выпуклые ручки и вижу в ней ближайшего родственника нашего ружья, выросшего на какой-то небесной грядке, только из других, особых растений. А в это время родители, пахнувшие запахом далеких болот и незнакомых зверей, выгружали бесчисленные ведра клюквы.
   Этим последним Няровским летом мы исходили все ближние и дальние окрестности нашего поселка, обходя по началу затихшие зоны ОЛПов, и сами пытались в этих местах не кричать, не шуметь, и даже не думать, впитывая в себя остатки чего-то страшного, разлетевшегося из этих мест по окрестным горам. Мой совсем уже ветхий гипс мелькал то на гнилых лестницах гулкой водонапорной башни, венчающей Няровский бугор, то в провалах бесчисленных лесных шурфов, то на крышах заброшенных зданий обогатительной фабрики, то в густой воде гиблого прудика под названием "молочка".
  
    []
  
  
   А вечером меня ждали книги и сказки. Я слушал их без конца, замучивая всех взрослых, которым я постоянно надоедал, подсовывая то одну, то другую книгу. "Учись читать!" - сказал отец, и показал мне как пишутся и поизносятся буквы. Я их выучил уже давно. И по отдельности читал их все в любой книге. Вместе же эти буквы представляли из себя что-то неразрешимое, и я долго не мог преодолеть барьер этого буквосложения. Пришли времена сенокоса с яркими теплыми днями, жиканьем кос и вкусом земляники, с огромными возами сена, на котором я лежал, замирая от покачивания на ухабах разбитой дороги, когда вся увязанная его глыба клонилась опасно то на один, то на другой бок. И поздняя суета у наших ворот с вилами, граблями и остатками рассыпанных сухих травинок. И наконец - душный сеновал, в котором мы с удовольствием падали с размаху в пахучие сухие стебли с пятнышками синих цветов. Заканчивалось и это время, и приходил дождливый август, и все окрестные леса шевелились от возникающих под хвоей желтых, белых, коричневых и ярко-красных шляп. И всю осень наша печка жарила, варила и пекла руками бабушки сковородки, кастрюли и противни бесконечных грибов, которые каждый день уставшие от лета братья таскали со щедрых склонов Лысой горы.
   Наконец затяжные дожди прекращали и это наше золотое время, и приближался сентябрь, когда двор наш, и улица, стихали на целый длинный школьный день, и возникавшая тишина будила во мне спавших все лето существ, которые с началом осени начинали жить своей жизнью, то вылетая из меня в свои бесконечные полеты, то возвращаясь, и показывая странные образы странного мира, в котором я никогда не бывал, и, вероятно, никогда не буду. Рано прилетели в тот год белые мухи, первый хрупкий лед появился в октябре, и с уже легшим на зиму снегом мне наконец-то сняли гипс. Ослабевшая за лето рука была как непослушная шея бледной черепахи, но заветный карандаш, которым я пытался еще в гипсе тайком рисовать огромные буквы, уже был наготове, и как-то сам собой стал писать понятные всем слова. Буквы были то печатные, из газет, то с круглыми хвостами - из тетрадей братьев, но я писал и читал вслух написанное. Вот тут и кончились волшебные вечера сказок, и мне самому пришлось буква за буквой, слово за словом, разбирать и соединять звуки, и за этим прерывистым, запинающимся текстом, было трудно узнать знакомые сказки, и еще труднее было восстановить волшебную красоту образов, с трудом рождавшихся из вымученных слов. Но, постепенно, сказка за сказкой, уходили досадные провалы с трудом читаемых слов, и я уже не видел букв, не слышал звуков, не читал слов, а волны образов выплывали из книг прямо в мое сознание, создавая в нем волшебные картины волшебного мира, которого нет больше нигде. Буйный мир это был настолько реален, что я смутно видел окружающих, с трудом возвращаясь из сказочных стран к родной бабушке, родной печке и замерзающему первыми узорами окну. Это слишком бурное начало моих книжных скитаний беспокоило и бабушку, и братьев. Меня постоянно отрывали от волшебных снов, отправляя погулять.
   Давно пришла ранняя зима, и наша водокачка превратила просторную площадь перед ней в прекрасный, хотя и неровный каток. Только что снятый гипс напоминал мне о коварных конечках, закругленные носы которых казались мне символом хрустящих костей и свистящей в ушах боли. Поэтому шел я на каток, в гущу катавшихся растрепанных и веселых друзей в своих теплых валенках, так прочно и ровно стоящих на любой поверхности. Стоять столбом посреди катка или пытаться ехать на нескользящих валенках было скучно, и тут мой безмятежный братец попросил покатать его, стоящего на коньках. И вот, держась руками за мои санки, он ждал, когда я сдвину с места за веревку его и еще кого-то, прицепившегося сзади. И наконец - это получилось, и вся эта составная фигура, сначала медленно, потом быстрей и быстрей, поехала по неровным буграм замерзшей воды, догнала мои цепляющиеся за лед валенки, и рухнула сверху, придавив меня сначала стальными полозьями санок, потом рухнувшим на них братцем, а потом еще кем-то.
   Назавтра тот же доктор гордо сказал - "А кость то ваша, братец, - крепко срослась. Прежний шов - вот он. Как вкопанный. А сломалось - рядом!" Я даже думать не мог об этом, но наложенный снова гипс поверг меня в сомнения относительно правильности жизни, которую мне до конца дней придется прожить, то снимая, то одевая гипс, то снова ломая неправильно сросшуюся руку.
   Разгулявшаяся зима то заваливала окна тяжелыми сугробами, то выла в трубах свирепой метелью, путая провода и гася свет в нашем доме. И тогда яркое окошко приоткрытой дверцы кухонной печки едва разгоняя обступившую тьму, колыхало движущиеся тени, но желтые языки пламени и синие струйки горящих углей с подернутыми беловатой дымкой догоревшими комочками значили для меня намного больше, чем все таинственные тени. И когда отец, после долгих битв длинным шестом с гудевшей бурей и слипшимися проводами, наконец все-таки разделял их, и вспыхивал яркий свет, я еще долго пытался поймать и сохранить очарование поблекшей при электрическом свете печки с живым неподдельным огнем.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"