Глубокой ночью, в предвкушении то ли чуда, то ли подарка, но в общем - чего-то необычного - выбрались мы с матерью Марией из лязгающего буферами поезда, и вместе с каким-то растрепанным (если может быть таким человек с печальной лысиной) встречавшим нас отцом, по абсолютно непонятной дороге, мимо восхищавших меня зданий в целых пять этажей, обвешенные чемоданами, добрались до совершенно пустой и тесной по сравнению с бескрайними пространствами прежней, квартиры.
Чай оказался соленым. Я сначала думал, что в сахарнице соль, но отец радостно объяснил, что это - соленая вода. И ничего сделать невозможно - надо только привыкать. Привыкать я не хотел, поэтому отправился спать на полу, в пустой комнате, на каких-то чужих матрасах.
Однако, утро принесло приятные неожиданности... В двери позвонили - и предложили купить хлеба и молока. Молоко оказалось не соленым, а хлеб - пушистым и вкусным.
И начался первый день января шестьдесят первого года. А Новый Год мы встретили соленым чаем. Ну и не сильно страдали от этого.
Зато наступивший день был полон событий. Во-первых - наши привычные денюжки размером с хорошую ладошку - а некоторые - даже с две ладошки - уже не принимали, а новенькие бумажки были тугие, крепкие, хрустящие, и наверное поэтому в журнале "Крокодил" нахальный рубль в боксерских перчатках наносил последний удар последнему еще еле стоящему на жидких ногах "Франку", остальные трухлявые и хилые доллары, марки, фунты, Йены - уже валялись за рингом и висели на канатах.
Окрестные магазины ломились от гастрономических редкостей - в них была даже Докторская колбаса! Повосхищавшись наехавшим на нас изобилием, мы объездили весь город на всех его двух автобусах. Маршрут 1 - Вокзал-Тобол, маршрут 3 - Вокзал-Базар. Маршрута 2 почему-то не было. Посомневавшись насчет хорошего климата, который хватал ледяным ветром за все места, мы быстро обошли все обилие достопримечательностей - пустынный берег Тобола, две улицы - одну - поглавней - Ленина, другую - Пушкина, КТЮЗ, педагогический институт, и еще универмаг.
Папенька наш опять засобирался, и, не дождавшись окончания моих школьных каникул - уехал. На новое место службы, еще более высокое и значительное - в самое сердце этого гнилого края под партийной кличкой Целинный.
А я активно знакомился с городом, двором, его обитателями и нравами... Прямо под нашими окнами был каток, и я к тому времени уже отошел от двух переломов и одного костоломства, и начитавшись наивных околоспортивных басенок про серебряные коньки, выклянчил деньги на новенькие "ножи" с ботинками, и, как-то сначала коряво, потом все увереннее, нарезал круги внутри квадрата. Появившаяся группа товарищей во главе с коротышкой в распахнутом пальто одним своим видом смела весь каток за гаражи, ящики, столбы и сараи, а я остался посреди льда, глупо улыбаясь, прямо на пути этого демонического шествия, и получил прямой хук в нос, тут же превратившийся в сизую сливу. Но сделал вид, что ничего не произошло - и со светящимся носом продолжал резать ножами лед, среди уважительно перешептывавшейся публики, т.к. по их мнению был просто героем, не испугавшимся банды самого Витьки Крюка, и получившим за это памятный знак от самого Крюка-коротышки.
В этом городе почти не было казахов, редкие плоские морды казались сбежавшими из зоопарка зверьками, и не воспринимались мной, как местное население. Или вообще, как люди. Хотя их слова я видел, и с интересом вникал в их значания и звучания каждый день - НАН, СУТ, МЕКТЕП, КИТАПТАР, но когда дело дошло до уроков казахского - мне стало плохо. И я попросил освободить меня от них. Так я и не ходил на казахский никогда, и не был аттестован по этому важнейшему предмету, хотя материться научился на нем виртуозно... Аккынаузен, понимаешь, сыгын...
Моя слабая надежда, что в этих местах не знают про мой мудреный духовой музыкальный инструмент с железками, отщипывавшими мне коленки, не оправдалась, однако очень повезло с учителем музыки... и я на весь свой Костанайский период жизни избавился от необходимости пиликать нудные этюды дома, а, приходя на занятия, играл что-то невпопад, мучая кнопки, и получая от вечно пьяного наставника очередную пятерочку...
Ранняя весна превратила город в оттаявшую помойку, хотя главная улица была, по правде говоря, очень чистой, спокойной, и какой-то уютной. Быстро высыхала на действительно южном солнце и степном ветре грязь, превращаясь в едкую вонючую пыль, и я, проигравший все детство в дворовую лапту, пытался осваивать новый для себя вид спорта - уличный футбол. Однако за постоянную грубую игру - мне было непонятно - зачем отбирать у кого-то мяч, хитро крутя ногами, когда можно было просто боком поддеть бежавшего игрока - я был дисквалифицирован - и ни в какие команды не принимался. Да я и не видел, где этот мяч, в клубах пыли, как не видел и лиц своих друзей и товарищей, поэтому никого из них не помню. Как не помню и школу ту, и учителей, и уроков, т.к. жил я опять прежней книжной жизнью, каждый день обходя все заветные точки - две в городе, и одну - на рынке, и вновь странствовал по изумительным воображаемым пространствам, пробираясь в джунглях у водопада Виктория, летал на воздушном шаре к необитаемому острову, ходил с длинным ружьем возле Великих Озер, и жил тысячью жизней, и тысячью глаз видел ее во всех красках и запахах... Неожиданно возникший совсем взрослый и совсем уже морской Юрка вытащил меня из старого дивана, и, посмотрев на совсем круглую фигуру, не выписывая рецептов, и не читая нотаций - без предисловий - потащил в дальний поход - забыв правда, что это не прохладное лесное лето с росой на зеленых листьях и журчащими родниками, а высохшая пустынная степь с жестким ультрафиолетовым солнцем.
Перебравшись вброд через обмелевший Тобол, мы отправились куда-то за горизонт, в котором не было ни водопадов, ни джунглей, а только маячившие в вышине миражи, но совсем без рыцарских замков или бедуинских оазисов, а только с еще более унылой бесформенно-плоской землей, дрожащей в полуденном зное...
И мой закаленный в дальних походах братец, боясь признаться, что ожидал намного более живописных окрестностей, все же упрямо топал вперед, уча меня правильно ходить, чтобы никогда не уставать. И научил. И я никогда не устаю. Правда пить хотелось ужасно, и когда вдалеке появились какие-то кособокие строения под названием мазанки, мы с надеждой отправились к ним, и очень вежливо поздоровавшись с человеком в явно женской одежде, попросили воды. В ответ эта человечина разразилась каким-то гортанным многословием, в котором проскальзывали уже знакомые звуки - вроде "кеттык" и "орыс шайтан". А насчет воды эта негостеприимная особа ткнула пальцем в сторону чего-то вроде выгребной ямы с долбленым корытом, возле которого понуро стояли две увядшие клячи с выпирающими ребрами и костями лошадиного таза.
Заглянув в эту яму, мы попытались достать со дна мятыми останками ведра, из которого наверное пил еще сам Тарас Шевченко (если конечно его тут тащили по дороге в ссылку), мутную желтую жижу. Юрка сдул по привычке воображаемый сор с поверхности, отчего вода не стала чище, а еще более пожелтела, и пустила зеленые пузыри, и попробовал утолить жажду.
Я, глядя на его безнадежные попытки напиться, уже не открывал склеившийся рот, а просто поплелся в обратную сторону, к далекому горизонту, где вскоре должны были появиться дрожащие в мареве городские трубы и башни элеватора. Дойдя до последней стадии "путника в пустыне", мы перебрели по илистому дну Тобольскую муть, и долго отпаивались трехкопеечной газировкой на главной улице, с удовольствием наблюдая, как исчезают радужные круги в глазах и мир приобретает обычный оттенок клонящегося к закату жаркого казахского лета.
В следующий раз мы были "умнее", и уже даже не пытались пересекать июльскую степь в неизвестном направлении, а соорудив какое-то подобие удочек - пошли вдоль истоптанных копытами глинистых берегов знаменитой реки, бывшей в этих местах где ручьем, где речкой - и нашли все-таки чистые ее струйки - с плесами, омутами, тальником, где оживившийся Юрка таскал одну за одной, приговаривая, "А вот это - красноперка, а вот это - ершик..." А я долго стоял над скучным поплавком, страшно волнуясь - а вдруг клюнет! И всегда оказывалось, что мой хлебный шарик уже кто-то откусил с крючочка, или он просто размок в прозрачных струйках. Но когда поплавок вдруг нырнул, то я так дернул удочку - т.к. мне было сказано - обязательно "подсекать" - что бедная рыбешка вылетела из воды и шлепнулась где-то далеко в траве. Я гордо изучал свою засыпающую жертву, шевелившую усиками, и пробовал на вкус ее слово - "пескарь".
И когда бывшие коллеги моего отца повезли меня на настоящую рыбалку, с сетями, машинами, котелками, ухой и водкой, то я чувствовал себя уже опытным рыбаком, и пытался рассуждать о рыбах и способах ловли у костра в компании кондовых дядек, наливших мне два наперстка водки к "настоящей" ухе, и приказавших молчать об этом всю оставшуюся жизнь.
Красивое озеро посреди невысоких - даже не холмов, а пологих подъемов и спусков - ночная степь, шипящий костер из коровьих лепешек, огромные, шлепающие хвостами в мокрой лодке караси из волшебных запутанных сетей, дух степей, поющий над нами свою ночную песню в огромном черно-звездном небе, палатка с комариной сеткой, и ночь на заднем сиденье в аристократически пахнущей "Волге" - как музыка Вечности кормили мою душу древним кипчакским духом степных разбойников, и табуны коней носились по зеленым холмам к белым юртам с любимой Апой и подрастающей кызым-балой, к заветному озеру, отцовским отарам и бескрайним просторам - от высохшего Тобола - через стаи фламинго, орды сайги и стада куланов - к далекому озеру Бал-хаш и Курдайскому перевалу.
Следом за нами покорять "целину" решило еще одно семейство - и бросив живописные берега Камы и сосновые боры Закамска - прибыло за халявными рублями, правда, почему-то в нашу квартиру. Мы так это плотненько разместились в двухкомнатной квартирке с двумя балконами - и деловитая тетя Аня каждый день варила в тазах какое-то варево, и каждую ночь что-то крутила в раздолбанной стиральной машинке, мучая днем духом перепревших кислых щей, а ночью - бессонницей под аккомпанемент дребезжащей "Алма-Аты". Я удивлялся - как это могут двое противных детей и один их папа производить такое количество стирки... Разве что ели много, этого самого, из тазов... Поэтому дома мне уже как-то не сиделось, и я с новыми - еще не друзьями, но уже не соседями - пропадал на Тобольском пляже, по двадцать раз переплывал Тобол, который конечно же можно было и перейти, но я честно плыл, пока руки не погружались в скользкий холодный ил.
На закате этого лета я влюбился в цветы. Живые, разные, от древних китайских пионов, трагических георгин и белогвардейских хризантем - до советских гладиолусов. Выставка цветов - целая неделя в увитых плющом лабиринтах центрального сквера, и каждый день - многие сотни корзин с такими буйными формами и красками, что я, как майский жук, пыхтел то над одним чудом природы, то над другим, вникая в их сокровенную суть, и вглядываясь в светящуюся изнутри, жемчужную плоть лепестков.
И конечно же - "Граф Монте-Кристо", - афиша висела пол-лета, но надежды не было почти никакой, и "дети до 16", и полное отсутствие билетов - и только мать Мария, добыв где-то счастливую голубую бумажку - каким-то чудом протащила меня мимо потной и растрепанной билетерши, пообещав закрывать мне глаза, если будет что-то "не-то". Это был не фильм. Это было цветное окно в иной мир. И я учился делить людей на добрых и злых, на своих и чужих, на чистых и скверных, и впитывал дух социальной романтики, которая никак не совместима с реальной жизнью. Но где она, эта реальная жизнь? Может - на базаре, среди торговцев с Кавказа? Или в трамвайном депо - среди кондукторов и вагоновожатых? Или в немецком совхозе - среди обрусевших поволжцев? Или в универмаге - среди продавцов, кассиров и товароведов? Или в обкоме партии - среди инструкторов и помощников? И если уж вселился в тебя дух Монте-Кристо, то и дорога тебе уготована в места особые, нет которых в этой жизни, а есть только путь к ним, который и есть, оказывается, жизнь.
Но, выбирать мне не приходилось, и путь уже был проложен - на пузатом военном Дугласе, над лунным пейзажем покоренной целины - к еще ковыльным полям вокруг старого аэропорта, десятому автобусу, и временному обиталищу чиновника высшего управленческого звена в новеньких панельных супер-домах, которые потом обозвали хрущовками.
Главная улица этой степной столицы была похожа на луна-парк, или город аттракционов, где несколько сотен крутящихся гигантских гуськов поднимали - таскали - перетаскивали серые, желтые, и покрытые разноцветной мозаикой стены пятиэтажек. Где-то среди этой циклопической стройки, отдельная бригада вольноотпущенных зэков строила и наш будущий дом - из огромных пепельных блоков склеенной золы. Рядом громыхал завод "Металлист", и болотистые низины от улицы Пятилетки подмаргивали маленькими темными глазками мазанок.
Не было еще ни "пентагона", ни "сарая", и вольное пространство от гостиницы в стиле "вампир" до художественных излишеств драмтеатра серебрилось листочками лоха и свистульками акаций. За обреченным на слом кинотеатром "Родина" начинались зеленые просторы ишимской поймы - и городской парк за ним переходил через деревянный мостик - в дикую его часть, где огромные деревья склонялись над водой, плясали в застывшем танце кривых стволов, устилали золотыми листьями аллеи, и вдохновляли местного писателя на творческие удачи. А сотни влюбленных, и не очень, пропадали в этом парке, теряя молодость, невинность, а иногда - и жизнь.
Но моя молодость еще не началась, а невинность - я и сам не знал - то ли еще при мне она, то ли давно потеряна. Но жизнь - сомневаться не приходилось. Была. И пока эта жизнь несла меня обратно на ныряющем в ямы Дугласе, - хватавшаяся за сердце мать и заложенные уши - но вид в иллюминаторе, к которому я как прилип носом перед взлетом, так и не отлипал все два часа полета на расстояние 500 километров - уже не будил мое воображение, как книжные скитания, а убивал его - впечатывая нереальные картины реального мира из под облачных высот.
Осенний Кустанай шевелил желтеющую листву теплым ветром, а мы опять собирали и упаковывали тарелки-кастрюльки, складывая только недавно распакованные вещи.