За окном трещат весенние воробьи, над будущей рукописью жужжит фа скрипичная муха, а я хочу рассказать о сущности брехни.
В свободный от суеты час я искал разницу между брехней и фантазией. Я хоть и дурак покруглей колобка, но умом-то дохожу, что они сестры, и мама у них общая от искусства, и жизнь состоит не только из удовольствий, но вот дальше сплошная разница.
Фантазия трепетная как микроб, пять секунд потрепещет и сразу просит простимулировать, а брехня живучая как дворняжка: и общество орошает и бедному поднесет. Фантазию ценят за непорочность, а брехня - девка публичная, ее пользуют массы и никто не видел не потасканную брехню. Фантазия - утренняя фиалка, дымка рождающейся росы, ножка в просвете платья, мура анемичная, а брехня - мясо живое, без брехни общество как сапог без подметки, как жизнь без прогресса, сама брехня давно - хлеб прогресса. Фантазия для души, а брехня для тела, фантазия начинает, а брехня побеждает и по уши макает в бурную жизнь. Брехня питает и утешает, брехня подманивает и толкает, без брехни свет не мил, чем больше брехни, тем больше радости.
Фантазия любит смелых, передовых, поэтов, стажеров и банковских аферистов. Фантазия - свет интеллекта, несется напропалую сама не зная куда.
Мамочка, допрежь как забрюхатить фантазией, и симфонические оркестры слушала, и по балетам с галереями перетопталась, и открытками с видом Неаполя обсмотрелась, питая в себе высший нерв, и в росе купалась и под луной по ромашкам в исподнем прыгала, а когда бренное выпарилось и душа воспарила, звала лягастого балетмейстера и поила шампанским, он читал стихи, потом назвал музой венецианской и уволок под шелковый балдахин.
А брехню засугробили в подворотне пришлые дворники, вот и выплюнулась на коллективное потребление.
Брехня конкретная, брехня - это жизнь.
Папы разные, а судьба общая. Где зацвела фантазия, там ошивается и брехня. Сначала поэты и стансы, потом инженеры и романтические романсы, и наконец конкретные аферисты несут миру прочувствованную брехню.
Лучшие брехуны - оптимисты. Где зацвел оптимизм, там ищи и выводок брехунов. Пока оптимизм цветет, брехун как личинка с него ест-пьет, а как подувянет, брехун сам вылупился в матерого оптимиста, занял кресло и брешет как должностное лицо. Для оптимиста брехня - как рога для оленя, как пудреница для красотки, как лопата для едока картошки, для оптимиста брехня - и рога и пудреница и лопата: забрешет, запудрит и закопает, и особо хорош оптимист у смертного одра: толковое слово у гроба год кормит.
Еще интересны такие сорта брехунов, как обыватели и дураки. Обыватели даром разносят брехню, как мухи на лапках, а дураки ее конструируют за деньги. Дураки меня всегда интересовали очень сильно, они единственные искренне верят в брехню. Главные сортовые дураки, конечно, собраны в академии наук, за ними идет армия журналистов и примыкающая дикая писательская орда. Ученые брешут о бренном мире, будто знают из чего он состоит, а писатели брешут о душевном, будто хоть одну душу в глаза видели. А журналисты за деньги брешут о чем угодно.
Я когда был обывателем, понял, что хоть ты семи пядей во лбу, а без брехни ничего не докажешь. Обыватели так крепко привыкли питаться брехней, что пока им не поднесут брехню, чувствуют себя неполноценными. Они обижаются на правду и ехидно спрашивают:
- Ты самый умный? - или еще оригинальней:
- Ты самый честный?
В те времена я очень хотел быть дураком, но шанс никак не выпадал. Поэтому когда выпал шанс, я ни на мгновение не задумался. Конечно, я сильно пострадал за то, что вместо академика попал в журналисты, - академики-то брешут потоньчее, чем акробаты пера и улыбки. Если б я попал в академики, то пробавлялся скромными как сухарики монографиями и говорил, что деньги мне не нужны. А приходится торговать злобой дня и тем более литературой. А это самая бессовестная брехня, потому что чего ни взбрешешь, всегда можно выцедить "такой художественный вымысел" и сойти за порядочного обывателя.
Писатели брешут без напряжения, это для них рефлекс профпригодности. Задумчивый эссеист с бесхитростными глазами нужен только маме и верной жене, если такая есть, а издателям не нужен. Издатели за гроши покупают писательскую брехню, потом печатают из нее книжки и продают обывателям за рубли. Вот и брешут писатели пообъемистей да покудрявей: больше брехни - больше грошей.
С этой позиции я писатель никакой, ибо художественно брехать для меня напряжение. Я упорно учусь брехать художественно, но продвигается туго. Я считаю, что сначала надо подумать, а потом брехать, а не молоть что попало. В жизни я был обычный Виктор Гаврилович Щелудяк и числился в зарплатной ведомости нашего СМУ-2 как инженер по ТБ. Я прожил честную трудовую жизнь, 37 лет стажа, а теперь непонятно что, ни воздух и не мясо, а какая-то идея, и к тому же писатель. Вот такие писатели и довели до ручки наш Солнечный Бор. Раньше в городе было весело, а теперь город почти вымирающий, все закрыто, и швейная фабрика и завод запчастей, только кондитерская фабрика варит ириски, му-му и вафли "Хрусталики". Я когда смотрю, что там делается, и это очень печально без всякой брехни.
Умер я 7 июня, глотнул коньячку и сразу же отлетел, легко как перо с подушки - сам удивился как вышло. Ворона-то трюмо протирала и смотрела на коньяк задом, а как услышала звон стакана, обернулась передом, а я уже мертвый! Она в голос взвизгнула, а мне смешно; я ж легко помер, без мучений, - мне так весело стало, что хоть пой, но петь я, конечно, не поспешил. Мое веселье немедля и кончилось, потому что старая ко мне прыгнула и меня облазила, а убедившись, что не дышу, она сразу к шкафу, а там заначка на восемьсот тридцать шесть баксов разными купюрами и завещание на них. Я аж дернулся чтоб воскреснуть, так заныло воскреснуть и шлепнуть ей по рукам. Даже зубы на трупе заныли, так заныло воскреснуть. Ах, причитаю, воровка! Ах разбойница! Смотрю как нагло шарит и вою: ведь знала о тайнике, а овечкой прикинулась, ни меком ни беком - ну скажи актриса какая! Да раньше всех она знала, что я умру! У меня аж волосы поднялись дыбом, какая актриса, и ворона зыркнула на меня, но не сильно внимательно, и не заметила, что я почти воскрес.
- Ну дела, Светлый, - кричу, - Бор! - кричу страшно-престрашно, потому что весь в ярости. Тут уж без церемоний началось. - Ну, Бор Светлый, не помер толком, а грабят уже, ну жена светлая, ну ворона, ну хозяйственная душа!
Но никто не услышал как я орал. Я дернулся что-то сделать, а сделать ничего не могу. Куда-то рванул со всей силы, а потом поднатужился, аж вспотел, но что заметно, это я вспотел, а тот на диване как скалился бревном, так молчком и остался. Но я не бревно, я с руками и прочим, а сделать никак ничего. Я стал размахивать руками, но получилась самая махровая брехня: и руки махались только в фантазии. Я даже губу закусил, аж стало больно (значит не сплю), но и закусил как бы в фантазии. А настоящую губу я не чувствовал.
От такой неожиданности сразу в глазах потемнело. Или не в глазах - я уже усомнился, может, я сам брехня? Но только вижу высветившееся лицо трупа, как на портрете Рембрандта, и у шкафа еще светлое пятно: это ворона пересчитала мои доллары, и сразу ее светлое пятно утекло на кухню перепрятывать. А стены, которые по жизни малиновые, стали коричневые, и воздух красно-коричневый, как с картины "Автопортрет", и я вижу желтеющее мое лицо на диване. И сгустилась очень теплая темнота, хотя был день. У меня в глазах померкло, но может и не в глазах, а в том, что я представлял в виде глаз.
Висю и смотрю на омлет в виде желтого моего лица.
Что я такое и на что похож, я не понял, но как инженер по ТБ сразу расслабился. Я же из строительства, а в строительстве главное - не напрягаться, тогда и проживешь долго без радикулита, и деньгу зашибешь. А если уж сорвался в шахту лифта, то не дергайся в первый миг, а во второй и глаза укажут и руки зацепятся по уму:
- В первый миг ты еще висишь в воздухе, - я сам так инструктировал работяг. - Но если зацепился за соплю, во второй уже не успеешь, - и знаете ли, ни один из моих рабочих не свалился.
Короче, я смотрю и вижу сверху шоколадный потолок, а прямо подо мной болтается красное и обмякшее, как брыли собачьи. Только не брыли, потому что прозрачное и дымится газом, и чую сердцем - мое это, родное. Сравнить брыли не с чем, разве что в кино такими клубами показывают зарождение микробов или злых духов. Я посучил ногами, но однако ж ни у трупа ни подо мной не зашевелилось, хоть и мое.
- Кажется, у меня родилась мертворожденная душа, - пробормотал я и изумился так, что слов нет. А это красное висло как мотня, прямо неприлично стало, как похабно свисло, но я не стеснялся, а спешно соображал, что же случилось.
Меня-то с этим красным стало трое, вот что. Расплодился я и на диван и на мотню, но главного себя я даже не видел. Тут я случайно подумал: - "Горыныч, а вдруг красное это не я, а вытекшие из тебя грехи?" - но тут же усомнился. Если я себя не вижу, то как я могу грехи увидеть, которые вообще никто не видит! Решил я, что я или мертвый или новорожденный, или невидимый, я что-то одно из этого, хотя, может быть, и смесь этого. Но думать об этом трудно, поэтому я сказал вслух:
- Мертвый - это прошлое, мотня - будущее, а невидимкой я был все время. А сейчас точка схлопывания времен.
Сказал хорошо, самому понравилось, но все равно получилось как брехня. Где инспектор, тот, который чует брехню, но не может найти? Где герой? Где я сам?!
Я под собой и руки вижу и ноги. Вот: красный, голый, газообразный, будто из парной выскочил. А фактически ничего нет. Если я шевелю пальцами на ногах, они ведь должны шевелиться! Но не шевелится и не трется. Висю обрубленный, сфероида колобка, знаю, что трется, а ни видимости, ни ощущений!
Хоть бы от ветра мотня закачалась! Еще я увидел, что муха сквозь душу пролетела, но значения не придал. Все складывалось серьезно: душа не душа, я не я, труп человечий, но тоже без чувств. Тут я вспомнил, как меня комар укусил перед самой смертью, аж рука зазудилась. Я тогда еще почесал и налил коньячку, но сразу забыл, так как помер. Но теперь рука никак не зудилась. Я представил, что будто бы зудится, и точно ведь зазудилась, но где она зудится, я не понял. Она где-то в уме зудилась, а фактически не зудилась: вот оно что...
Я уже шалый от новостей и глазами округляюсь как артист Меньшиков. Это что ж, я бесчувственный и типа не человек? Но ведь абсурд - я же здесь, - я уже шепчу как геолог, наступивший на гадюку, хоть и трясусь от страху, - я весь целиком и никуда не исчез, я просто чувствовать перестал. Болеть перестало, но как перестало, - болеть-то болит, и поясница и печень, но не взаправду, я просто знал, что болит. Я придумал с маху ударить кулаком о стену, и сразу узнал, что разбил к чертовой матери кулак, а кулак аж зажмурился от боли. Но где кулак? Где разбитые костяшки? Где я сам?! Я знал только, что сдуру разбил собственный кулак как казенную пепельницу.
Я ж только подумал, фактически я не бил по стене! Новые руки как болтались, так и болтались мертворожденными сосисками: я только подумал, а получилось - ударил...
Я осторожно откашлялся:
- Эге...
Но и сказал только умственно, свет небесный! Мой голос умственно прозвучал и глазищи сверкнули умственно, и задергался я тоже умственно.
Умственно я подумал: дело ясно, меня уже нет. Я помер и как нулевое ничто попал в пансион, где мне как умственному клопу делать ничего не позволяют. Прямо как на стройке, там тоже - придет иной остолоп, так дешевле за него сделать, чтоб ничего не напортил. Но я же не на стройке, я помер дома, без производственных и всяких ЧП, со мной должно быть все в порядке. Я для проверки захотел плюнуть, и -
разумеется висит! -
на окне плевок висит.
Ну что ты с этим поделаешь! Ну хоть где-то есть защита против таких подлянок?! Я аж харкнул в сердцах от такой пакости.
Ну в самом деле: я только подумал плюнуть, гляжу - висит плевок, в смысле умственный висит, вижу умственно. Все умственно. Злюсь не умственно, а остальное все черт те что. Хочу полетать и сразу лечу умственно, как воздушный поцелуй. Хочу быть около лампочки - вот, уже прямо около. Вся мотня брылей тоже свисла и никакого счастья полета. Сплошная умственность без напора чувств, а глаза не глаза, а летучие камеры, й-е-е-э...
Тут у меня от унижения умственная слеза оборвалась, но особо расписывать как хныкал я не хочу и не буду, и без комментариев.
В общем, я живой был горазд на фантазии, но меру знал и завидовал только птицам, а теперь сам как сойка и ни к кому нет зависти. Придумать можно что хочешь, да хоть в Светлом построить небоскреб в пятьсот метров! Я проверил себя и подумал, и небоскреб сразу построился, да сразу же и рассыпался, потому что грунт в Светлом Бору негодный, и под такой небоскреб ни свай нет ни сваезабивочных машин.
И тут такое случилось, что...
Короче, я увидел, как и труп мой и даже мотня в меня втянулись, будто их засосало. Увидел умственно, но что это меняет! Я стал снова целым, каким всегда был, правда вместе с трупом в меня еще засосался диван, за ним стакан с пола и влетела куча хлама, носки и какая-то исписанная авторучка. Всосался письменный стол, люстра, шкаф без баксов и потолок, даже не скуксившись, всосался со всей побелкой.
А потом начался такой треск, что я и дух не успел перевести, как проглотил свою девятиэтажку, подмел улицу и, будто разинув широченную пасть, сожрал и город Светлый Бор. Но он всосался так быстро, что я даже не успел понять, как обнимал земной шар, будто пледом продрогшее тело, а шар вертелся во мне и ввинчивался в малую, едва различимую точку.
Я раздувался, немыслимый, гигантский обжора, алчная оболочка, хватая планеты, звезды, галактики, и они обреченно ввинчивались в малые, едва различимые точки.
Вселенная шла в меня, как овцы в загон, а оттуда сразу в вареники.
Я даже не перевел дух, как скользнули по пяткам Персеи, а по носу свисли кудри от Близнецов. Но в то же время слева за стенкой хрипела ворона и раскачивала головой, сидя на табуретке! Я свесил туда глаза и увидел, что она сидит и качается, хотя между нами стояли стены.
Стены-то стояли, но я же видел, как ворона качалась. Их под личным моим контролем клали, от фундамента до антенны. Такие сто лет простоят, но я и за стенкой и над диваном и в какие-то галактики дую, как бог или в крайнем случае полубог! Ворона жмет телефонные кнопки и трещит со снохой - а я и у снохи висю, хотя до них семь автобусных остановок. Я везде, мне без разницы, стоят-не стоят стены и сколько автобусных остановок. Только руку протяни и щупай, хоть сноху, хоть Альфу Центавру.
Я просто ступор и по лбу дубиной ошеломленный. Бабы о венках, а у меня экшен с титрами. Широкий формат и все личности мира как засранцы на ковер спешат. Хочешь губернатора - вот он, кот, гладит Эльзу Вововну по отделу культуры, а президента - пожалте: как макак в носу ковыряет. Я что хочу смотреть, то смотрю, будто телик лентяйкой щелкаю. Еще показалось, что макак в носу ковырял ради шоу, а на деле ему не в носу ковырять хотелось, а в ухе.
Я программы щелкаю, а за кадром толпа напирает, как за бесплатной водкой, и все рвутся в картинку. Мордатый военный впрыгнул, усатый, с мокрой спиной, а за ним балеринка, но от нее лишь ножка мелькнула и розовый каблучок, и сразу сложился камаз со щебнем, а в нем синерожий шоферюга и беломорина, но и его выбросило вместе с камазом, а в голове длинно и лихо свистнуло, щелкнуло и сверху свалился танцор народного кубанского ансамбля. Я испугался и захлопнул видения как книжку.
- Вот как соскочит ум с оси, как будешь выправлять? - это я с сомнением спросил сам себя под впечатлением от концерта. - Чинить кто будет? Я-то личность умственная, толку академического! А во что превращусь? В бешеную идею? В умственного дебила?
- Ну уж лимоновых вам бананов! - тут я заорал как африканский макак, но сразу стянулся и собрал всю волю в кулак. Надо любить, парень, терпеть и ждать. Без крика. Особенно в одиночестве. Когда хочется словечком перекинуться, а не с кем. Это типичный эдипов кризис.
Я висю и заставляю себя хотеть меньше. Тупо смотрю на брыли и стараюсь не умничать. Пальцы тихо дрожат, и ознобец прокатывает по спине.
Ворона поминки калькулирует, а мне по финтилям.
- Это не меня касается, - шепчусь я болезненным шепотом и отворачиваюсь к луне. Это не меня касается, а у вас провоняет до похорон. Я терпеливо жду, висю, дрожу и тихо ругаюсь. Уговариваюсь, что личность я стойкая и не хочется много знать. Я честно убеждаюсь, что не хочется, хорошего нового нет, а старое и не важно. Все новости вообще - отрыжки редакторские. Что ему рыкнулось, то и дал. Никто не скажет то, что мне лично хочется. Мне всегда хотелось знать, на какие ворованные шиши наш сенатор отгрохал хоромы в Вишневой Балке. А теперь не хочется - не интересно. Мордатый вписался и трещит: по промышленному кредиту областного пенсионного фонда переведено три мил... но я мордатого отмахнул. Я всегда догадывался про эту пенсионную кормушку, но доказать не мог, а теперь знаю, а доказывать и не хочется.
И не надо.
Не интересно.
Висю, дрожу.
Сам уже в непознанные просторы проник, даже не знаю как называются те просторы. Какой-то сверхдальний космос. Я посмотрел - надо же как раздулся, дивлюсь, но жму на педаль. Их еще никто не видел, и я пропускаю мимо ума. Зачем вникать? Вошли в просторы - и хорошо.
Я смотался на край себя в даль космоса и со стороны прицениваюсь к себе в комнате. А потом говорю:
- А ведь мне вправду не интересно, какие имена у галактик. И не важно - это озверевшим от фанерных стульев астрономам важно, а мне не важно!
Потом еще посмотрел и совсем дрожать перестал.
А я, который в комнате, сел на край шкафа, закинул ногу и говорю:
- Да-с.
- Не хочется.
- Угу.
Я со шкафа полемически спрашиваю:
- Очень мне было нужно знать, что прокладки с крылышками удобней, чем без крылышек? Но ведь знал, плевался, а знал, и узнавал чаще чем завтракал. Я всю женскую гигиену знал от перхоти до бактерий! А нынче и не интересно и в голову не лезет.
Я (который в звездах) проверил себя и запустил тестом рекламные крылышки. Не-а, не цепляет. Голова будто отнялась, лишнее в мозги не лезет. Тогда я подмял галактику, развалился поудобней и говорю с верхотуры:
- А в смерти есть некоторые маленькие преимущества. Хотя бы в том, что хлам отбрасывается независимо от личности.
А я невозмутимо отвечаю со шкафа:
- В жизни тоже так бывает, - и забрасываю ногу повыше. - Если очень чем-то занят, обои клеишь или выпиливаешь лобзиком, то пусть хоть разорвется телевизор - не интересно и не смотришь. Только убийства посмотришь.
А по телевизору как раз убийство. Я и оттуда и отсюда глянул - нет, даже убийство не интересно. Это живому убийства как медом смазано, потому что ни черта не ясно. Я же с любой галактики не только убийство могу посмотреть, но и как собирали этот долбанный ТТ. В Китае собирали - не интересно!
Мда-с...
Когда так круто раздуваешься, становится ясно, что в жизни есть, то есть в смерти есть... м-м-м, тут главное не перепутать... в мире есть кое-то поважнее новостей. Знать вовсе не обязательно - так я подумал. Я сразу понять не мог, но чувствовал, что если мне стало не интересно, куда ворона потратит заначку, значит меня деньги и раньше не возбуждали, а просто мучило любопытство, сколько я смогу накопить.
Я посмотрел, как Миссисипи несет грязные воды в Мировой океан, и громко сказал:
- Деньги возбуждают любопытство.
Потом посмотрел на китайский госбанк и подумал, что количество денег не имеет значения. В их госбанке денег больше чем песка в карьере, а кого они сделали счастливым? Из песка хоть кирпичи можно делать, а из китайских денег что сделаешь? Ими даже утираться вредно из-за бактерий. Я раньше хотел знать из зависти, кому достанется эта уйма деньжищ, а теперь и знать скучно. Знать не важно, знать - не главное.
Нет, деньги это не жизнь. Деньги копят, а жизнь не копят. Мне пришлось умереть и раздуться со всей дури, чтобы понять такую простую истину. Я с пеленок копил знания, семь потов проливал, а для чего? Чтоб брехать, что я самый умный? Как кашу лопать я сроду не узнавал, а почему поликлиника на улице Красных Матросов - до психоза узнавал, раз десять терзал мать и про красных матросов и будут ли из пальчика кровь брать. Я бескорыстно за всю жизнь ничего не узнавал, вот что. И поступки совершал тоже бесполезные. Ну для чего я женился на вороне?
Мне бы жить для жизни, а я решил, что живу для новостей и зарплаты. Я окинул ее, извилистую, тягучую жизнь: вон ее сколько накручено, а вся построена на брехне. Какой-то шанс я упустил, вот что я понял, раздувшись на всю вселенную.
Уже потом мне ангел-хранитель сказал, мол ты, Виктор Гаврилович, очень башковитый мужик. Ты быстро схватываешь, до чего другие дойти не могут, - вот что мне потом ангел сказал. Он меня крепко взбодрил, но это было потом.
А тогда я подумал, что надо запомнить насчет знать не обязательно, и громко крикнул:
- Знать не обязательно!
Ничего не произошло, только стены были бледно-малиновые, а теперь стали избледна-малиновые.
За окном серый безвкусный день, и бесцветное солнце лениво испускает холодные лучи на вымороженную землю. Плохая примета, заморозок 8 июня. Вся картошка померзнет.
Я смотрю на стены, потом еще смотрю и понимаю, что я баран и ничего понять не могу. С чего это стены стали малиновыми? То есть, они и были малиновыми, но до смерти, а когда я умер, они ведь стали коричневыми как шоколад!
Эгей, а куда это делось, тепло-коричневое... темное рембрантовское куда? Это что - мир... Мир-то...
Я смотрю - весь мир, пока я раздувался, в свет разбледнел! Ну да: вот бледно-красный ковер, а на столе бледно-зеленая кружка, и покрывало стало бледно-сиреневое...
Я присмотрелся - но вроде и не бледно-сиреневое, а обычно сиреневое. Но цвет стал не интересный, хуже чем бледный.
Я мгновенно прошвырнулся по радуге, развешанной над Парижем: и здесь. Все ультра-желто-пурпурные краски разбледнились до бытовой обыкновенности.
Пошлые, не интересные. Небо выцвело до тоски как свинец, и лица не интересные, и свет обливается блеклым, тощим, не интересным. Цвета иссякают как прохудившиеся небеса, божий мир затягивает бледно-синим свинцом.
В какой момент это случилось, я точно сказать не могу, но стало ясно, что я раздулся до края вселенной. Я сразу не понял, но чую боковым нюхом - вроде больше не раздуваюсь, остановился.
Сразу рука машинально потянулась проверить - все верно, ничего во вселенной не осталось. Дохлой мухи не осталось, не то что какой-нибудь звезды. Вселенная вся внутри, а за шкурой чистый ноль. "Значит, до края дорос и больше расти не буду", - подумал я и испытал что-то вроде сытости.
Изнутри бурлящие галактики прутся в шкурку, а снаружи ничего нет - только убегающе ничто. В смысле, вселенная расширяется.
Я еще раз подумал: "В смысле, вселенная расширяется", - и немедленно очутился в умственном тупике.
- Это как... - пробормотал я, - если посмотреть скептически, то каким это боком ничто может убегать? Это я что-то несообразное подумал, так и жертвой научных штампов недолго оказаться...
В самом деле: если вселенная расширяется, а она у меня внутри сидит вся до селезенки, то и я расширяюсь? Но я никакого расширения не чувствовал.
Я попробовал прочувствовать дополнительно, потом мысленно потрогал рукой: нет, ничего снаружи не прощупывается, никакого космоса.
Странно, куда я тогда расширяюсь, если некуда?
Я подождал немного: вдруг какая-то пыль осядет? Потом посвистел, подумал. Когда первую галактику всасывал, свистело как на симфоническом концерте.
- Наверное, у жизни и у смерти разные формальные логики, - решил я и посмотрел, что собралось внутри меня, но там лежало, сказать по правде, не очень много. Млечный Путь, учебник по астрономии и виды города Светлый Бор со стороны водохранилища. Ну еще по мелочи из жизни и телевизора. Из детства.
Мне стало зябко, я повел плечами. И сразу стало холодно, потому что никакими плечами я не повел.
Я все понимаю, и что неизвестно, где мои плечи, и что шевелить плечами я могу только умственно, но...
У меня даже умственно не получилось повести плечами. Я будто загипсованный оказался. Будто шкурка превратилась в скорлупу, а я как зародыш до последней молекулы занял пространство под скорлупой.
Теперь мне стало жарко.
Я сообразил с пугающей скоростью...
Я стремительно сообразил, что получается, что если бы я не только... Или еще, что я... Что получается...
Пока я экспериментировал с пространством, я ведь сдуру всю вселенную засосал! Мне действительно шевелиться некуда!
Ну не внутрь же себя поводить плечами - вот что я сообразил!
Мне стало нечем дышать и я мысленно дернул ворот рубашки.
От таких новостей не то что заледенеешь. Выходит, я так раздулся, что себя же в гроб загнал? Ну скажи после этого, что экспериментальные физики не дураки!
- Ой дур-ра-а-ак! -я аж свистнул, но глупо, как соловей среди лета.
Гроб не гроб, а невидимая скорлупка спрессовалась вокруг меня. И планеты и президенты, все во мне, и магазины с ларьками, цистерны спирта, бочки гудрона, и все сущее скучно, банально, не интересно.И куда теперь дерьмо вышвыривать, очень интересуюсь. Куда? За свою шкурную границу? Так ведь там ничего нет!
"Иль я просто не знаю, что там есть, вот и кажется, что ничего? Вот в яйце зародыш, для зародыша тоже за скорлупкой ничего нет. Но он просто не знает. Надо ждать"...
Я удачно подумал, что надо ждать, но сколько ждать - тоже очень интересно узнать, но у кого?
Я ждал, ждал, но ничего не происходило. И снаружи никаких сигналов не поступало.
- Цыпленку хоть клушка клохчет, - шепчу сам себе и думаю, что зародыш свою скорлупку клювом пробивает, а моя шкурка как чугунный горшок, даже хуже - мне даже не дотянуться до родного горшка. У меня жуткая скорлупка, я и не вижу ее и не чую. Потом я сказал, кажется, очень умно:
- Надо было сначала себя найти, а потом выходить в космос. Я непрошибаемый идиот, и плен мой тоже непрошибаемый!
Эта обреченность плена меня вывела из равновесия, и я крикнул в отчаянии:
- В жизни в гроб положат, так и по смерти воли нет!
Но от крика ничего не случилось. Только ворона в магазин ушла, но журналисты событие не заметили.
Замуровали демоны - я артиста Яковлева вспомнил, а самому не до смеха. Дело-то нервное.... Ну закопают кости, мне и раньше было плевать на кости, душе и без костей не тесно, а коль души нет, тем паче закончишься весь со смертью - плевать. А в гробу, хоть и незримом, не поплюешь.
Ух!
Я осторожно зацепился за идею с гробом.
- Это ж подсознательное, - прошептал я, - я ж не просто сказал про гроб...
И чую, как за шиворот затекает мокрая змеюка, или потаявшее мороженое, или ледяная жуть. Меня тихонько парализует, и ничего не происходит. Я просто деревенею, будто сам превращаюсь в гроб.
Ни дыхнуть ни выдохнуть, как в цементный раствор залили.
Я еще не осознал, но тихо попытался. Я всем нутром напрягся, но только понял, как мучительно я хочу дышать!
Я так мучительно понял, что от возмущения окончательно нутро перехватило. У меня есть право дышать, остолопы, экспериментаторы, физики-лихоимцы!
Тут я хоть опытный насчет паники, а забился всеми фибрами и жабрами. Воздуха мне конкретно не хватило. Мне до истерики захотелось дышать, вот что. Я почувствовал себя автором "Мертвых душ", живьем закопанным. Я ни к селу вспомнил, как советские писатели его могилку переносили. Открывают гроб, а труп не как положено, а весь враскорячку. Тогда еще один советский писатель от сюртука Гоголя кусочек отрезал, я из-за него всех советских писателей возненавидел. Проснулся Гоголь, а дышать нечем, глухая крышка и под руками клятые георгины с тюльпанами, склизкие, вонючие, и никаких шансов до людей дохрипеться. Уж чего пережил - страшно подумать, дай бог автор сразу помер, а не колотился об доски до почернения.
Так я в своей скорлупе чую себя тесней Гоголя, я как жук в цементе и шевелиться некуда, и колотиться некуда, и ни глоточка дыхания не-е-е-е...
... и дважды не помирают.
Я ахнул и бешено внутрь заколотился, всем осердием, все мои галактики заколотились - Япония колотилась, Добрянка где я родился колотилась, звезда Альфа Центавра колотилась. Не только шанхайские небоскребы - будки собачьи по всему Китаю снесло: вот как заколотился. А уж выл - мне так худо, что пусть казнят, рвут на куски или живьем жгут, но дайте выскочить на воздух.
- Хоть сердце, хоть кровь забирайте, - я что-то в этом роде ору, - пейте, - дайте шанс нормально сдохнуть!
Сколько я так мучился-колотился, теперь и не засекал, но в какой-то момент зацепил, что брыли уже не красные, а белые, в душе ни кровиночки и ни пятнышка - выбелилось, вся нейлоновая душа как выморозилась. Брыли стали толстые как сугробы, а я вроде ледяного дворца висю под белым потолком со всем фундаментом и колочусь как ком добела вымороженной земли. И седина, братцы, против этой белизны смотрится как темный пучок.
Я тогда понял, из чего сложен ужас.
Я не чувствовал, но знал, что хуже и в аду не бывает. Смерть при таком раскладе - это профсоюзная путевка в сочинский санаторий, но мне ее не дождаться. Я всхлипываю и жду. Из груди насос тянет, глотку натягивает - аки зверь рыкает, рвет и рыкает, рвет и тянет, а в глотке пробка несдвигаемая, аж весь душевный чугун раскалился от усердия, но скорей кишки вверх подскочат, чем насос продышит эту пробку.
Мне б рехнуться побыстрей, я так сообразил, но рехнуться никак не получилось. Тогда я стал думать на посторонние темы. "Живой был, - это я пытаюсь думать, - плевал на роскошь человеческого общения. Кости до мозгов обгложут, а как приятно! Я канатик, я зародыш канатика, я канатик зародыша... если б приполз клоп и попросил пить, я бы дал попить...", - вот и думаю всяку чушь.
Во мне звезды как вечерняя мошкара, но в них ничего живого, лишь мысли, глупые и пустые. Хрустальный стакан, смерть, гроб без подстилки, лежать жестко, птички какают сверху вниз, лежи ищи губами дыхания, а не найдешь. Ищи былинки, слова, без смерти, без жизни, без тепла, хоть бы на чайную ложечку, без правды, без брехни - смерть.
Я влетел в триллер и вижу, как актера полосуют по кривой роже скотчем. Он смеется глазами:
- А снимать Пушкин будет?
- Отлепим, отлепим, - нервно оглядывается гример, потому что время обеденного перерыва.
Я вздыхаю. Лауреату дергаться две минутки, всего-то, а мне колотись не колотись - не доколотишься.
- Эх, какая пронзительная тоска по воздуху! - хрипел я в безнадежном отчаянии. Мне уже было безразлично, что...
Подумают и скажут. В груди застряла такая жалость по глоточку воздуху, хоть крошечному, с наперсток, но вдохнуть, а не мысленно голосить - слов нет выразить жалость. Белый я белый, горе во мне тоже белое, и я обреченно сникаю, свисаю, и к этому состоянию подшиваться.
Душа белая, слова пустые, и мысли длинные как спагетти, скользят по мозгам, как масло по шарику. Страшное дело - независимость мысли. Я одну зацепил, а она была о тождестве тезы в синтезе с чем-то, но сорвалась, потом за амебу зацепился, и самому стало интересно. Амебы, я читал, чуть не в центре земли существуют, а там давит - не в пример. Я почесался шкурой о мысленный угол кирпичного здания: у меня-то свобода. Где захочешь, там и почешешь. У меня даже мысли шершавые, без языка могу чесаться, я нормально могу обойтись даже без воздуш...
Я так заколотился, аж Кордельеры треснули по всей платформе, но шарик крутился как ротор движка, и шпарили молнии из черных холодных небес. Я запасливо подумал, что больше о воздухе ни гу- гу...
Лет через сто пришло ощущение, что галактики суть мишура, пустота. Ворона как раз вернулась из магазина, а у нее в сумке конкретная бутылка водки и два хвоста. А галактики - тьфу, все галактики облетели как труха, осталось что: брыли подо мной да нить сирой мысли. И что это за брыли? Душа не душа, а блинчики под сметаной. Я облизнулся. Все мои галактики - это мечты, я ничего не нажил.
Я хотел тряхнуть головой, будто сбрасывая оводов, но не получилось. Ах ты, рыбья глотка!! Меня просто пробило как бешеную подлянку. Да провались вселенная, если в ней нет хоть кусочка чего-то твердого! Просторы желаний оставались бледны, и где-то под кадыком нажимала колючая Альфа Центавра. Я навел фокус: это действительно была острая как игла холодная звезда, а я корячился козявкой, через горло пришпиленный к бумажке со словами:
- Щелудяк Виктор Гаврилович. Обыватель на общих основаниях.
Ну и откуда эта долбаная Центавра взялась? Я по-другому навел фокус и вижу, как с будущей вороной иду по морю, и мы как два бога по колено в воде, а молодые аж дрожь берет, и я надрываюсь, что украду для нее Центавру. Дурак был, нашел что воровать. Нужна мне теперь Центавра! А фокус покрутился, и меня свернуло в вопрос: а когда ворона помрет, у нее тоже Центавра будет? И вспомнит, как шли юные боги морем по колено в теплой воде? И тоже будет бледнее снега? И вспомнит ли горько баксы, взбесившие мою сущность, не успевшую толком-то помереть?
Я отвернулся, и было мне хладно от звезд. Я кручу фокусом и медленно навожу на существо с чубчиком, которое ближе всех. Чубчик - мой и торчит из ящика из-под водки, а ящик бузит на всю Добрянку пылью, соплями и страшными воплями. Прямо в стоячую пыль тянется веревка и кончается где-то там эвакуированным шкетом. Он ленинградский и весь в пылищи, я в пылищи, и зубы мои острые стучат из-за пыльного беспредела. Он танкист, а я лихой танковый пулеметчик. Палю, визжу, соплями захлебываюсь. Боже, какой восторг! Аж засвербило в носу, аж перешибает удушье, - ух, восторг! Шкет орет, соседка орет, Бурлиха надсаживается за плетнем:
- Пашка, грех мой, задохнется ж малец, брось!
Нет, от смерти я задохнусь, Бурлиха.
Багровое солнце пылит сквозь пороховые дымы, и молнии секут синюшным свинцом, но по штабам, по траншеям, по батареям несет могучая машина меня мстить за батьку, которого я уже никогда не увижу, а я давлю гадов гусеницами и косю пулеметами - косю пулеметами и крупнокалиберной шеститонной картечью - получай, гады! По всем шпалерам, срезая головки под огнеметными пулями верного пулемета! И сыпется, сподобливо сыпется мышиный горох полыни через амбразурные щели танка, а...
я...
Подломленные обвисли полынные зонтики. Тихо на фронтах - это мамка вернулась с фермы, кувшин молока принесла.
Белое молока, красные берега... Серые реки вздули пенные горбики, тянет рукой, выдирается из свинцовых волн красный комдив, выдирается и тонет, а я на первом ряду дергаю ногами и жую алый галстук. Я вчера жевал и позавчера жевал и еще завтра буду жевать, потому что Поповская мать билетерша, а я с Поповским дружу, хоть он ябедник и подлиза.
Потому что я за кино могу... что...
я...
Я аж повернулся в своем гробу.
Я аж гроб развернул. Это хуже чем стыдно. Этому Поповскому все пацаны пистоны вешали, на него даже пудели гавкали, а я с Попкой дружил за дыру в мир кино!
- Что-о-о-о? Я за кино продался?!
- Шелудявка за билетик продался!
Опять пыль клубами, и из пыли сдавленная возня. Это мне по полной пистоны вешают. Страшный Жибар вешает, а я блажу и прокусываю стальную руку до белой кости.
Я подхожу, нос набекрень, и врезаю плюху Поповскому. У Жибара рот кривой как жеваная веревка. У Поповского глаза круглые, как у артиста Меньшикова. А вот и бурая клякса на белой выкипяченной рубахе. Она, законная кровь.
- Шелудявка Попке тычку врезал!
- Шелудявка опять Попке тычку врезал!
Гудит, веселится школа.
Я заколотился в гробу и вдобавку выбелился уж не знаю насколько. Еще белесей стало в глазах, глубже я копнул, остро пошло лезвие в мою жизнь.
Я скользю с глиняного откоса и давлюсь говяжьими котлетами. Наверху свист погони:
- С-с-ста-я-а-а с-с-су...
Стоять, значит.
Я хватаю ртом крошащееся мясо и глотаю насухо. Из засады светит цинготная луна. Мне кажется, что котлеты украл Паросов. Я бурчу навытяжку перед майором.
- Мне кажется, что котлеты украл Венька Паросов.
- Почему тебе кажется? - это майор удивляется из-под козырька.
- Он весь день странно улыбается. Я посмотрю на него, а он улыбается.
- Он как дебил улыбается, - говорит козырек майорской фуражки.
Я молчу, потом настаиваю:
- А сегодня особо...
Майор смотрит на сапоги и не поднимает на меня глаз, а мне кажется, что он уже расстрелял меня.
Я соскакиваю с дурной подножки моего трамвая, а трамвай стучит, по кольцу крутит.
- Тебе трибунал и два года штрафбата, или Паросову быстрая комиссовка. Выбирай, боец Щелудяк!
Я видел венькину худую спину и вздернутый к луне зад цвета хаки. Я выскочил из окна, когда он выкручивал тряпку. Он протирал скамейки...
Я отворачиваюсь к окну.
Ах, безответный зеленый жук, ему и пес барин, лишь бы не грызли. Луна хоть ущербная, а медовая, и земля хоть сырая, да своя родная, и я смотрю в темную синь глубокого неба, где как рис рассыпались звезды, и снова думаю, что котлеты сожрал Паросов. Ведь за кем-то бежали, хрипя на весь воздух:
- С-с-ста-я-а-а с-с-су...
У меня малокровие, мне нужно мясо, у матери больше никого, я не могу два года штрафбата, а Веньку на отдых пора отправить, по придурку весь дурдом плачет.
Не доносить, а просто говорить правду. Не стукач, а иногда - правду.
- Я видел, товарищ полковник, Паросов съел котлеты. Я боялся сказать...
Бьется, стучит на стыках трамвай.
Визжит, клубами пылит толпа стриженых под чубчик военнообязанных со штакетинами, усиленными гвоздями. У меня подходящая, чтоб разможжить башку, ребристая арматурина.
Мы бежим бить домкультуровских. Я верчу пыльной тряпкой, чтоб по глазам отмахнуть.
... успел двинуть, но он подножечкой и с обиды вколачивает мне сверху в зубы изрубленным кулаком. У него длинная набухает и тянется из ощеренного рта красная слюнка... мне страшно что капнет... а Венька точно как дебил лыбится. Он жрет мою колбасу и еще просит. Венька не помнит зла, он по жизни придурок, на кой армии такой придурок?! Такому что в лоб что по лбу. Он по жизни козел отпущений, на нем катаются все и я тоже, я что, я хуже? Без прав кататься? Да какой придурок придумает сожрать старлеевские котлеты?! В части! Это надо последним... придурком сожрать, правильно показали на Веньку, а ему что - дурак и в Африке остается...
Дыш-ша-а-а-а-а...
Я ворочаюсь вместе с гробом, бинты разматываю по вселенной, а она с подкруткой вертится, как яйцо. Уже покойный братка фронтовым ремнем в усмерть порет, а я все при Веньке, но блажу и растопыренными руками хватаюсь за воздух. Звенит сшибленная со стола посуда, я цепляю машзаводовскую литую вилку и не глядя сажаю ему под коленку, все четыре ржавых иглы. У брата цинковое лицо и свинцовые губы:
- Прости, Витька...
Я смотрю тупо, дуюсь и злюсь, что он просит. Я отворачивась и еще не знаю, что он умрет через двое суток от заражения крови. Он так довел брата, что брат его как фашиста взял на вилы, как котлету на вилку... заражение... Брат... прости, Витька... Нет, Венька, Венька...
Отстань, что тебе?
Что хочешь? Что привязался, родной мой, ведь я не живой. Ну, говори, не молчи! Я давал колбасы, сырокопченая, сервелат, большой кусок в дорогу, чтож?
Я белею, белею, мне и допреж нечем дышать, а теперь и не знаю, как даль...
Я что, йог, такое терпеть? В глазах метели, кишмя друзья, соседи, какие-то отпускники... и тетки из очереди, и они тоже ждут от меня, и главно... я хочу сказать: вы весь мой воздух вдохнули без сдачи, а я пустой, у меня больше ничего для вас нет.
- Ко мне пришла смерть. Пожалуйста, оставьте меня в покое.
В глазах клубами туманы, и поплыло сознание, океан сырой памяти, фотки, денежки, крики, скользкие имена. Лучезарные дали, недосягаемо, нет твердого камушка, лайнер, вселенная, пустота, фантазии. Ко мне пришла смерть...
...
Я еще не знал, что смерть не настала, до смерти еще долгий путь, до моей смерти. Я пережил лишь разминку, события начались потом, и приятные и всякие, а тогда, в первые часы я ужасно промучился без дыхания и наедине с раскровавленной совестью.
Я думал, что живые потому так отчаянно не хотят умирать, что никто не хочет мучиться без глоточка, а кое- кому безвоздушная неволя достанется и навечно.