"Ась" - любимое восклицание бабушки Любы. Произнося это междометие, она прикладывает ладошку к уху. В другое давно уже вставлен слуховой аппарат, но баба Люба всё равно ничего не слышит, ибо внимает только тому, чему хочет внимать, а чему не хочет, не внимает. Вот такая баба Люба затейливая штучка. С кандибобером. И не только в ухе.
Когда нет никого вокруг, она читает вслух - сама себе, разумеется, - стихи Пушкина, Лермонтова, Есенина - память у бабы Любы великолепная.
Однажды, когда у бабули случился гипертонический криз, приехали к ней врачи скорой помощи. Обкололи со всех сторон и, подозревая инсульт, решили проверить бабы Любину адекватность. "А почитайте-ка нам что-нибудь по памяти", - попросили бедовую старушку.
- Что же вам почитать? - раздумчиво поинтересовалась баба Люба. - Разве что из Пушкина...
И начала читать им "Евгения Онегина".
Долго читала...
сначала из первой главы...
потом из второй...
- Достаточно, - сказал врач, симпатичный молодой человек. - А что вы ещё помните?
- Грибоедова, - ответила баба Люба.
- Неужели всего?! - удивился врач.
- А то нет, - ответила баба Люба. - От первого слова до последнего возгласа.
И закричала, залихватски вскинув обколотую длань: "Карету мне, карету!"
- Сколько вам лет, Любовь Гавриловна? - спросил врач.
- Восемьдесят пять, - ответила баба Люба.
- Ни хера себе! - воскликнул молодой человек и, обращаясь к спутнице, сказал: - Поехали. Нам здесь больше делать нечего.
- А я из Пушкина только золотую цепь помню, да и то не всю, - промолвила медсестра, укладывая тонометр. И попрощалась: - До свидания, бабушка.
- А хотите, я вам Лермонтова почитаю? - спросила бойкая старушка, удобно устраиваясь на постели. - Что вы хотите услышать - "Мцыри" или "Демона"? А, может, "Бородино"? - И громко, нараспев, начала читать: "Скажи-ка, дядя, ведь недаром..."
- Всё, всё, всё, - сказал врач и поспешно вышел из комнаты. "Не старушенция, а клад какой-то", - услышала она его последние слова...
Но чаще, чем стихи, она громко, сама себе, пересказывает собственную жизнь - каждый раз по-новому, да так, что и сама уже не понимает где правда, где вымысел. Основную канву своей жизненной эпопеи, тем не менее, выдерживает чётко, ибо помнит всё: и раскулачивание родителей, хотя тогда была мала - от горшка два вершка, и высылку семьи в Казахстан, и тяжёлую жизнь в бескрайней степи, где всё пришлось начинать заново, с нуля. Труд от зари до зари. Голодное детство.
Всякое было в жизни - и замужество, и семья, и дети, из которых в живых осталась одна дочь, да и та укатила за тридевять земель - и забыла о матери, подавая редкие весточки в виде подачек, таких жалких, что на них пряника не купишь не то, что ситцевого халата.
- А я ведь уже не молоденькая, - говорит она, жалуясь соседке - той самой, что не намного моложе её - лет на двадцать всего-то.
Сидят они на крохотной кухоньке. Чаёвничают...
- Да будет тебе плакаться, - говорит тётя Мотя. - Живёшь - и живи! Нужны тебе чужие заботы?
- Так ведь дочь она мне - не кто-нибудь, - вздыхает баба Люба.
- Была дочь, да вся вышла, - говорит тётя Мотя. - Расскажи-ка ты лучше про Йозефа
- Ась? - не слышит баба Люба.
- Ась-ась - хуясь! - взрывается тётя Мотя. И кричит, срывая голос: - Про Йозефа! говорю! расскажи!
- Да ты эту историю лучше меня знаешь, - говорит баба Люба.
- А ты всё равно расскажи - трудно тебе что ли?
Бабе Любе не трудно, и она начинает рассказывать об одном из военнопленных, томившихся в лагере под Павлодаром.
- Рядом со школой располагался этот лагерь, - поясняет баба Люба. - За дощатым забором. Мы, девчонки, из любопытства их в щели разглядывали. Одна из досок отодвигалась, и тогда мы передавали им - кто спички, кто - соль, кто - махорку...
Слышала тётя Мотя эту историю раз двадцать. Может, даже больше. Тем не менее, она смиренно внимает бабе Любе, ибо когда знаешь всё, волей неволей становишься прилежной слушательницей, выискивая накладки.
- Да как же ты с ним объяснялась-то - с этим Йозефом? Ты же языка ихнего не знаешь?
- Да как-то так - объяснялась...
- И сколько лет тебе тогда было?
- Лет пятнадцать. В сорок пятом году это происходило, значит точно - пятнадцать.
- Нравился он тебе - честно скажи?
- Не очень. Да и как он мог нравиться: чёрный, худой, заросший по самые очи... Жалко было его - это правда. Помочь хотела...
И вот как-то раз подзывает меня...
"Любичка", - говорит - как сейчас помню...
Мне мама, говорит, когда меня в армию забирали, одну ценную вещицу дала. Если трудно будет, продай, сказала она. "Вот она, эта вещица" - и протягивает мне на ладони золотое колечко с красным камушком...
- Рубином? - спрашивает тётя Мотя.
- Им, - отвечает баба Люба. - Взяла я, значит, это колечко и понесла в магазин. Продавщица в магазине... ох и ушлая тётка! - по глазам видно, что ушлая, - выслушала меня, повертела в руках это самое колечко, сунула в нагрудный кармашек, потом взяла буханку хлеба...
- Белого хлеба? - вновь требует уточнения тётя Мотя.
- Не скажу, что белого, но и не чёрного, да какое это имеет значение? Я в то время жмыху радовалась. Отломлю кусочек и сосу, сосу во время урока - удовольствие растягиваю...
И ничего вкуснее, казалось мне, нет на белом свете...
А тут - хлеб!
Отрезала, значит, она кусок в два пальца толщиной и говорит: "На, отдай ему".
Взяла я эту осьмушку, завернула в бумагу и совсем уж было собралась уходить, как, вдруг, она останавливает меня и заявляет: "Завтра приходи - ещё дам".
Ну, вот. Вернулась я, значит, в школу, подошла к забору, глянула в щель... Вижу, ждёт меня мой словак...
- Так он чехом был или словаком? - спрашивает тётя Мотя.
- Ась? - говорит баба Люба.
- Тебя бы бабой Асей кликать! - возмущается собеседница. - Вконец ты меня своим асем... - Далее она материализует слово "ась", придавая ему фаллическую твёрдость.
- Фашистом он был, - говорит баба Люба. - Национальность в то время такая была - "фашист". - И громко, с прихлёбом, пьёт чай из сиреневого блюдца.
- Ну, чего замолчала? - спрашивает тётя Мотя. - Продолжай...
Но баба Люба хранит молчание, всем своим видом демонстрируя невосполнимый упадок дружеского отношения к соседке.
- Обидела ты меня, - наконец, признаётся она. - Обидела - до глубины души. Ну, глухая я, как тетерка, так что ж теперь меня матом крыть?
- Милая, да кто же тебя ещё матом покроет, если не я? - резонно замечает тётя Мотя. - Вот то-то и оно, что никто, кроме меня, потому как никому другому ты на дух не нужна...
Ой, что расскажу! Только ты укажи, в какое ухо тебе кричать - то или это?
- В это, - говорит баба Люба и пальчиком показывает на ухо, оснащённое слуховым аппаратом. Подслушивающим устройством называет его тётя Мотя ("Ты, баба Люба, как спецагент". - Ага, Штирлиц).
- Я, когда к тебе шла, - говорит она, - Сявку Меринова встретила. Его, Исидорку и Люську Пиявкину. Стояли они у магазина - и ругались. По какому такому поводу не скажу - далеко от них была. Долго, видимо, ругались. Потом Сявка Меринов отошёл от них, покрыл обеих махровым матом, а напоследок заявил: "Е...ть вас некому, недотыки!"
Ох, и раскричались они - что ты!..
- Кто?
- Кто-кто - Исидорка и Люська Пиявкина. "А вот представь себе - е...ут!" - кричит Исидорка. - Да ещё как!- вторит ей Люська. - "В очередь", - говорит одна. - По-всякому! - добавляет другая. И перечисляет - куда!
Нет, ты представляешь?!
- Совсем девки с ума посходили! - возмущается баба Люба. - Прямо так и заявили?
- Во всеуслышание, - говорит тётя Мотя. - Ладно, рассказывай дальше про своего Йозефа.
- А на чём я остановилась? - спрашивает баба Люба. - Ах да - вспомнила. Взял он, значит, у меня этот кусок хлеба, разломил пополам. Одну половину в карман сунул, вторую - есть начал. "Ешь всё, говорю я ему, завтра ещё принесу". - Ещё? - удивляется он. - "Ага, отвечаю я. Столько же".
И каждый день, когда были занятия, бегала в магазин за этим хлебом. Боялась жутко - хлеб тогда отпускался по карточкам. Если кто узнает и донесёт - беды не оберёшься, и всё же каждый раз она, эта ушлая продавщица, отрезала осьмушку и, молча, протягивала мне...
Прошло два месяца...
И вот однажды заявляет Йозеф, что завтра их, пленных, переводят в другое место - поближе к дому, может даже в Чехословакию.
Ну, побежала я в магазин, думаю, возьму хлебушка в последний раз - ему на дорожку. Сообщила продавщице новость о Йозефе. Отрезала она кусок хлеба в два пальца толщиной... -
и, вдруг, достаёт то самое колечко, протягивает мне и говорит...
- чуть ли не в первый раз заговорила со мной за эти два месяца...
- "Отдай, говорит, своему знакомому и пожелай счастья и ему, и его маме". Что я и сделала...
Тут баба Люба начинает плакать - беззвучно, по-старушечьи...
И тётя Мотя плачет - в унисон, за компанию...
Плачут они минуты две. Может больше, может меньше - времени, разумеется, никто из них не засекал.
Наконец баба Люба успокаивается и громко сморкается в тряпочку, заменяющую ей носовой платок.
- А потом? - спрашивает тётя Мотя.
- А потом он уехал, и больше я о нём ничего не знаю.
- Неужели даже письма не прислал?
- Не-а, - говорит баба Люба, - да и кто я ему, чтобы письма писать? Так - случайная знакомая... Девчонка...