Два часа расправляет постель, два часа заправляет...
Если учесть, что встаёт она в четырнадцать часов, а в девятнадцать начинает готовиться ко сну, можно сказать, что день её короток - не длиннее зимнего, декабрьского.
Впрочем, она давно уже потеряла счёт времени и "часов не наблюдает" - ни зимой (ночь слишком длинная), ни летом (ночь излишне короткая).
Путается в календаре: "Какой сегодня день недели?" - Господи, а тебе-то зачем? - "Надо".
И если б дело было только в перечне суббот и воскресений: "Какой сейчас год?" - Две тысячи восемнадцатый. - Смотрит вылупленными глазами. - Не поняла? - "Нет. Как это - две тысячи восемнадцатый? А тысяча девятисотый куда делся?"
Анна попыталась ей объяснить. Ничего не получилось - бросила.
Не знает цену денег, потому что забыла, когда ходила в магазин. "Сколько стоит хлеб?" - Двадцать рублей. - "Копеек?" - Нет, милая, - рублей. - "Так дорого?!" - Дорого, очень дорого, а ты думала, что на твою и мою пенсии можно прожить? Если б не проданная дача, мы б давно уже лежали на кладбище. Рядышком. Можешь не сомневаться.
Ест она не спеша, тщательно перетирая еду беззубыми дёснами.
Ест много. Утром это овсяная каша на молоке, в которую она обязательно крошит хлеб, готовя себе своеобразную тюрю. Её получается столько, что Анна с ужасом смотрит на это изобилие, но чаще всё-таки отводит глаза.
А ещё в её обязательный утренний рацион входит кусочек адыгейского сыра и молочная сосиска Останкинского завода. Потом она пьёт чай с творожным печеньем и карамельными конфетами "Челночок", "Алёнка", "Птичье молоко" и "Му-му".
Это те немногие продукты и сладости, которые подобраны Анной с тщаньем, методом проб и ошибок, чтобы избежать аллергических вспышек и приступов панкреатита. Творожные печенья Анна покупает на Алексеевском рынке, единственном месте в Москве, где они продаются. С конфетами тоже всё не просто: карамель вообще мало кто ест, и потому она больше похожа на леденцы, чем на те конфеты, которые мама любит с детства.
В промежутке между завтраком и обедом она ест яблоко или мороженное, как правило, пломбир без всяких шоколадных вкраплений и ягодных добавок - опять-таки из-за боязни аллергических проявлений, но чаще всё-таки пьёт зелёный чай с тем же набором сладостей.
Вечером - первое, второе - и традиционный чай. Ест опять-таки не спеша. Торопить её бесполезно, еда - единственное удовольствие, какое ей осталось в жизни, и потому она справедливо требует разнообразия, хотя именно оно ей и противопоказано. Тот же самый суп на второй день ест с нескрываемым раздражением. "О-хо-хо, - сказывает, - опять двадцать пять!" На третий день откажется есть категорически. "Да что же я тебе должна каждый день новый суп готовить?" - порою восклицает Анна. Ничего мама на это её возмущение не отвечает, молчит, но всем своим видом показывает, что именно этого она и добивается.
На второе ест куриные котлеты, тефтели, обожает картофель в любом виде, но так как жареная пища ей противопоказана, ест она в основном то, что приготовлено на пару. Терпеть не может отварное куриное и телячье мясо только потому, что не хочет надевать челюсти, которые ненавидит - с молодости терпеть не может всё, что ограничивает свободу.
Никогда не просит. Говорит исключительно в приказном тоне, буквально требует: "Дай другой кусок хлеба - этот чёрствый...
Налей чаю...
А что в этом доме соли нет?.."
Волшебные слова "спасибо" и "пожалуйста" в её лексиконе, как и уменьшительно-ласкательные суффиксы, отсутствуют напрочь.
И опять Анна срывается, кричит и негодует: "Вот во всём ты зависима от меня, а как себя несёшь! Откуда в тебе такая спесь?"
Через пятнадцать - двадцать минут Анна отходит (она вообще отходчивый человек), винит себя и чихвостит, признаётся - сама себе, разумеется: "Говённый у меня характер! Зато у неё - кремень!"
Понимает безвыходность своего положения, и именно это обстоятельство приводит её в полное отчаяние.
После смерти мужа Анна так и не смогла устроить свою жизнь. Жизнь пролетела столь стремительно, что она и не заметила, проглядела. Теперь уже поздно что-то менять, тем более коренным образом. Да и хлопотно. А тут ещё мама. "Кому я нужна с такой обузой? - думает Анна. - Вот то-то и оно, что никому. Но, самое главное, кто будет заботиться обо мне, когда я достигну её возраста? Даже не представляю".
Эти мысли вгоняют её в полное уныние, и она успокаивает себя натужными умозаключениями:
"Ах, мама, мама, ты всех пережила и меня переживёшь - в этом нет никаких сомнений".
Сама она о стариках-родителях не заботилась, покинув отчий дом в молодости. Поспешно вышла замуж за офицера только для того, чтобы побыстрее убежать из деревни. Мужа не любила, но оставалась ему верна всю жизнь. Вместе с ним моталась по гарнизонам, делила тяготы военной службы. Родила мальчика и девочку. В общем и целом семейная жизнь её сложилась удачно, она, по крайней мере, ни о чём не жалеет, несмотря на череду невосполнимых утрат.
Лет пятнадцать назад, когда была ещё полна сил, Анна привезла мать на её родину, в небольшой волжский город. Приехала она и начала качать права, доказывая родному брату, что имеет долю в фамильной собственности. Брат потерял дар речи, настолько его повергла в шок её наглость.
Даже Анна была ошарашена этим натиском.
- Мама, - сказала она, - но ты же не истратила ни копейки на содержание отчего дома! Пятьдесят лет он, - и она указала на дядю, - содержал его, ремонтировал, оплачивал коммунальные услуги и налоги.
- Ну и что? - сказала мама. - Имею право.
- Имеешь, конечно. Кто возражает? Но ведь жить в родительском доме ты не собираешься?
- Почему это не собираюсь? Буду время от времени приезжать, и поэтому хочу, чтобы у меня была своя комната. Чтобы никого не просить.
- С ума сойти! - воскликнула Анна. - Да ты шага без моей помощи ступить не можешь! Как же ты без меня сюда ездить будешь?
Молчит. Губы поджала. Обиделась - обидчивая жуть.
Жалко Анне стало дядю. Спросила у него:
- Кто за бабушкой ухаживал в последние годы её жизни?
- Я, конечно, - ответил дядя. - Кто ещё? Моя жена, мои дети. Её мама (он кивнул в сторону сестры) десять лет пролежала в постели, парализованная. - "Трудно было?" - Не то слово - невыносимо. Но ничего - справились. Установили очередность, ухаживали, мучились...
Пережила она мужа на тридцать лет, сестру на пятнадцать, сына на двадцать, и эта разница с каждым годом только увеличивается. Пережила всех своих подруг и сверстниц - поговорить не с кем.
А общаться хочется, и потому лезет она с пустыми речами и разговорами как раз в тот момент, когда Анне не до словесных изъяснений. Да и темы для болтовни у неё старые, полувековой давности, истлевшие. И, вообще, всё, что можно, они уже обсудили в этой жизни - и не один раз и повторяться - в десятый! двадцатый! сотый раз! - абсолютно не хочется. Ко всему прочему она начала перевирать события своей жизни - не потому, что память ослабла, а только для того, чтобы разнообразить воспоминания.
Но и эти поползновения к общению, в принципе, терпимы, если б не одно "но": старушка давно уже ничего не слышит, и потому купила она маме слуховой аппарат. Вызвала специалиста, заплатила кучу денег. И что в результате? Забывает мама вставить его в ухо. И вопросы задаёт именно тогда, когда в ухе отсутствует оная просушка. И получается не разговор, а сплошная ругачка. "Достала ты меня! Сил никаких нет!" - кричит Анна...
Через полчаса ей становится стыдно, и она гнобит себя (мысленно, конечно). Начинает виниться, оправдываться, и мама, торжествуя, победоносно поджимает выцветшие губы.
Едва ли не каждый день она забывает выключить батарейку. Холостой звук зудящим сквозняком гуляет по комнатам.
А ещё Анна подозревает, что мать просто-напросто прикидывается слабослышащей. Во всяком случае, Анна помнит её рассказ о том, как она объявила себя глухой несколько лет назад, когда лежала в больнице. "Я им (соседкам) сказала, что плохо слышу, и вот уж они языки распустили, обсуждая мою персону". - И зачем ты это сделала? - "А чтобы знать их истинное отношение к себе..."
Анна считает, что слышит она только тогда, когда хочет слышать, а когда не хочет, прикидывается тугоухой...
Слух её вообще-то подвержен аберрациям. Когда она была моложе (лет на десять примерно), Анна вывозила её на дачу, и пребывали они за городом с ранней весны до поздней осени. Так вот там, на даче, Анна обратила внимание на одну особенность маминого слуха. В начале мая запели соловьи. Один из них обосновался на берёзе, растущей рядом с домом. И заливался он сутками напролёт с короткими перерывами на обед в самое жаркое время дня. Удивительно, но она его не слышала.
- Ну, как же, мама, да вот же он трещит без умолку прямо над твоей головой! Неужели не слышишь?
- Не слышу.
- А кукушку слышишь?
Кукушка куковала далеко-далеко в лесной чаще.
- Кукушку слышу, а соловья нет.
Анне так хотелось, чтобы она его услышала - редкостный экземпляр наведался к ним в те памятные дни, когда мама была здорова, деятельна и довольна жизнью настолько, что призналась однажды, что вообще-то необычно для неё - человек она закрытый... так вот, призналась, что впервые счастлива так, как никогда ранее. И Анна тоже была счастлива от этих её слов. Потянулись они друг к другу и долго сидели, обнявшись и воркуя.
"Нервы ни к чёрту", - думала Анна в этот момент. Зато у неё они железные. И спокойна она, как египетский сфинкс - века остановили свой бег на её морщинистом лике.
Болячек у неё множество. Острый панкреатит, например. Боли жуткие, но она переносит их стоически. Она вообще терпеливая женщина. Просит: "Дай что-нибудь холодное из морозильника". Как правило, это замороженная курица, точнее - её половинка (Анна сразу же разделывает охлаждённую тушку, как только приносит домой). Положит на область поджелудочной железы и ждёт, пока боль не стихнет.
Несколько лет назад удалили у неё желчный пузырь, и она столь мужественно перенесла операцию, что врачи ахнули: "Ну, у вашей матери и характер! Только за счёт его она и держится".
Артериальное давление у неё то и дело скачет до 210 мл рт. ст. Одним коринфаром и спасается.
Ноги болят - спасу нет. Ночами не спит, тряпками длани оборачивает. Без пластиковых бутылей с кипятком, завёрнутых в полотенца, не обходится ни одна ночь. Вызвала Анна врача. Осмотрел он маму, сказал: "Ну, что вы хотите? Сосуды ветхие, изношенные, вот ноги и мёрзнут. Медицина тут бессильна".
И о сочувствии не забыл: "Долголетие, - сказал он Анне, - это такое мучение для родственников, что я врагу не пожелаю возиться со стариками и старухами".
Терпения, терпения и терпения пожелал философически настроенный врач. Отметил противоречие между бременем естества и несгибаемым духом. И высказался напоследок: "Дух на самом деле есть сволочная субстанция, которой вроде бы и нету, а на самом деле она, эта субстанция, крепче стали".
Зашла на днях в её комнату. Она сидит, раскладывает на постели таблетки.
- Что это за таблетки? - "Не знаю".
Взяла тюбик, прочитала: "Зодак". От аллергии.
- Ты сколько таблеток выпила? - "Каких таблеток?" - Зодак. - "О, это хорошие таблетки!" - Знаю, что хорошие. Сколько выпила? - "А я пила?" - Ты у меня спрашиваешь? - "А у кого?"
Вот и весь разговор.
И эта её извечная любовь к тряпкам. Без них она не может. Салфетками и прокладками не пользуется категорически. Тряпками вытирает пыль, нос и не только. А потом стирает - долго, по-старчески.
- Мама, ну что так безбожно льёшь горячую воду? Она денег стоит! - "Сколько?"
Что ответишь на этот вопрос, если человек не знает стоимости денег?
Все батареи завешены мокрыми тряпками и такое амбре распространяется по комнатам, что любой кашалот позавидует.
- Анна, дай старый халат. - "Зачем?" - Я его на тряпки пущу. - "Я бумажные полотенца купила - пользуйся ими". - Не нужны мне твои полотенца. Мне тряпки нужны. Дай.
Особенно удручает её стремление всё делать самостоятельно - даже то, что ей не под силу. В этих поползновениях Анна усматривает способ заставить дочь выполнить её очередную прихоть, причём в самый неподходящий момент - когда она устала, например, или занята чем-то важным...
"Э-хэ-хэ! И когда Он меня заберёт?" - вздыхает мать время от времени, скорее всего для красного словца, ибо крепко цепляется за жизнь костлявыми пальцами.
Напрямую не говорит, но всем своим видом утверждает: "Я тебя родила и потому ты обязана мне до гробовой доски". Логика убийственная. Любые логические умозаключения приводят в отчаяние, а это в особенности. "Не дочь я тебе, но младший обслуживающий персонал", - отвечает обычно Анна. И как иначе, если она привычно уже, без напоминаний стрижёт ей волосы, ногти, купает её и обстирывает.
О смерти мама говорит часто. "Когда умру, распрями меня прежде, чем застыну. Не хочу в гробу скрюченной лежать". Анна безжалостно пресекает подобные разговоры: это тот редкий случай, когда печалишься от того, что впереди тебя никого уже не будет.
До поры до времени бог ей был не нужен и потому неинтересен. В последнее время заинтересовалась. Так атеисты и прочие безбожи приобщаются к религии, рассматривая картинки на библейские сюжеты. Им этого достаточно. И потому ни одной молитвы, даже простенькой - такой, как "отче наш", она так и не выучила.
Как-то Анна повела её в церковь, но она в неё не вошла. Не смогла. Так и осталась стоять на паперти до конца службы - то ли Господь не пустил, то ли его оголтелый оппозиционер.
А как же старики, которые живут одни-одинёшеньки? - думала Анна. Двигаются еле-еле и, тем не менее, тащатся в магазин, оттого что принести продукты больше некому. Жалкое зрелище - брошенные дедули и бабули. И вспомнила Анна подружку Лену - ту, которая уехала в Америку и вышла там замуж за негра. Она всегда любила негров - с тех самых пор, как впервые услышала Поля Робсона. А пел этот самый Робсон угрюмые "Шестнадцать тонн" таким мрачным голосом, словно давно уже находился на службе КГБ СССР. Но речь не о Робсоне, а о Лениной маме, Розе Наумовне, которую дочка оставила в России. Продала трёшку в центре Москвы, купила однокомнатную квартиру в Братеево и поселила туда мать. Денежную разницу оставила себе. Мать, конечно же, Лена не забывает, пишет ей письма и передаёт с оказией. Пару раз Анна доставляла эти письма Розе Наумовне и воочию могла наблюдать её житие-бытие. И поняла Анна, что одиночество не сахар и даже не сахарин. Стыла тоска в глазах Розы Наумовны, которую она пыталась прятать за напускным оживлением, до только мало, что из этой уловки получалось.
В конвертах, кроме писулек, лежали деньги - один раз пять долларов, второй и того меньше - три однодолларовые бумажки.
"Скучаю я по дочери, - сказала Роза Наумовна, - очень скучаю. А деньги мне не нужны - пенсии хватает. Я эти доллары в шкатулку складываю. Может, пригодятся на чёрный день". И после некоторой паузы призналась: "Знаешь, чего мне не хватает? Общения с подругами". И такая боль звучала в её голосе.
- Ну неужели она не могла купить однокомнатную квартиру рядом с моим прежним жилищем, чтобы я могла видеться с любимыми соседками?
Глядела на неё Анна и думала: а ведь худшее у этой женщине впереди. Прижмут старческая немочь и возрастные болячки, и кто поможет ей, кто пожалеет, если любимая дочь обездолила и бросила на произвол судьбы?
И тут же вспомнила Верку, другую свою подружку, одноклассницу, которая без тени сомнений спровадила мать в сумасшедший дом. Надо сказать, что сходила она с ума медленно и по мере этой затянувшейся трагедии Вера рассказывала знакомым, что мама не в себе, стала невыносимой - сладу нет. Тронулась умом, лишилась рассудка. Со временем её выражения становились более грубыми. "Свихнулась... - говорила она. - Сбрендила... Рехнулась..."
И, наконец, совсем отбросила приличие в выражениях. "Чокнулась, прибабахнулась, долбанулась" - слышалось из её уст.
Она обеспечивала себе алиби, но поняла Анна это только тогда, когда Верка поместила маму в дурку. Насколько старая женщина была неадекватна судить трудно, знакомые утверждали, что всё это чушь, просто Верка таким образом избавилась от матери, потому как та мешала ей жить. И Анна вместе со всеми осуждала подругу. Тем не менее, сама того не замечая, стала на собственную родительницу смотреть, как на полоумную чумичку и вскоре, подобно Верке, начала употреблять по отношению к матери совсем уж недостойные выражения типа: крыша поехала, впала в детство, ум за разум зашёл, опупела...
И едва ли не поверила, что это правда.
Вызвала врача по иному поводу. Не удержалась и задала вопрос, который не давал ей покоя - вертелся на языке, рвался из уст. Смягчила до примитива своё любопытство:
- А не старческий ли маразм у моей мамы?
- Дай бог, чтобы вы в её возрасте были в таком же уме и здравой памяти, - ответил доктор.
В тот день ничто не предвещало беды. С утра она накормила маму кашей и отправилась в аптеку - самую дешёвую в столице. Находилась аптека в одном из спальных районов Москвы. Ехала на метро. Двадцать минут туда, двадцать - обратно. За час должна была управиться.
В аптеке было малолюдно. Она быстренько купила "Мезим" - тот, что для желудка незаменим, и "Гипотиазид". Подумала: брать или не брать злополучный "Зодак" - и решила не брать. Хотела было спуститься в подземку, вошла в фойе... -
вдруг, у неё закружилась голова, да так сильно, что она с трудом добралась до окна, опёрлась рукой о мраморный подоконник...
Услужливый полицейский вынес стул, помог ей сесть, вызвал скорую помощь.
Примчались медики. "Ну, надо же - как быстро!" - устало подумала она. Её положили на носилки и запихнули в реанимационную машину. Спешно сняли кардиограмму.
Мерзкий, пронзительный вой сирены над головой и усыплял, и завораживал.
- Не спите! - тормошил её врач и пару раз шлёпнул по щеке. - Откройте глаза!
Приехали в больницу (она так и не поняла - какую). В приёмном покое перегрузили на другую каталку и торопливо повезли куда-то по бесконечному коридору
- Эй! эй! эй! - раздавался задорный крик в голове. - Эй! эй! эй! - И кто-то громко хлопал в ладоши.
"Как там мама? - мелькнула тревожная мысль. - Не выживет она без моего участия - пропадёт. Кому она нужна кроме меня?"
Подумала: "Беда бедой беду затыкает...
Беда бедой...
Ах, Боже мой! Боже мой!.."
Сознание ещё цеплялось за какие-то малопонятные символы и образы...
Потом эта хватка ослабла... -
и она, теряя рассудок, скользнула в холодную тёмную бездну...