Кондратковская Нина Георгиевна : другие произведения.

Часть 2. "Голову разламывают думы..."

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

Часть II
«ГОЛОВУ РАЗЛАМЫВАЮТ ДУМЫ...»


О ПЕДАГОГИКЕ


* * *

Только учитель, знающий, способный, с определенными качествами натуры передает ученику свои идеалы, только он побуждает к самостоятельному развитию и познанию. Только от него — неутомимая жажда читать, думать, искать и совершенствовать себя.


* * *

Голову разламывают думы о школе, потому что они — о детях, о незащищенном детстве, о нравственном здоровье (или ущербности) молодого поколения, за которым не только завтрашний, но и сегодняшний день. Думы о школе — о нашем бытии и сознании во всех пластах общества, где — увы! — на семь пар чистых еще приходится семь пар нечистых, чаще скрывающих под белыми одеждами обличье, чем явных.
Раздумье о школе, наконец, глобально. От того, как за десять лет, и до этого под ее косвенным влиянием (да не косвенным — не то! — под самым непосредственным влиянием его питомцев) еще 6-7 лет идет становление привычек, поведения, поступков, мироощущения, убеждений, — зависят судьбы человечества.
Вглядываюсь в школу. Не вообще, не в образ школы, а в ту, что выходит краем усадьбы в мой двор и куда по утрам, переваливаясь от тяжести сумки с книгами, мешков с обувью и еще с чем-то, что не худо бы оставлять в школе, но непременно своруют.
У меня к школе самое родственное отношение. Я родилась как человек, может быть, как личность, в школе, и вся история советской школы, и ее предыстория прошли сквозь мою судьбу.
Моя мама с шестнадцати лет — учительница (сельская школа, городская семилетка, педтехникум). Она и умирала от туберкулеза в квартире при школе. При моей уже школе — десятилетке.
Учиться я начала у бабушки в деревне Чудновцы на Полтавщине, задолго до школьного возраста: сидела в классе весь учебный день и впитывала премудрости двух программ сразу (школа была двухкомплектная), потому что не с кем было оставить в комнате, а жили мы при школе. И я сызмальства знала, что буду только учительницей, играла с куклами, кошкой, собачкой (мои родные любили животных как членов семьи) и детьми только в школу. Бабушка Анна Михайловна Попова была подвижницей. До революции она писала стихи и прозу и напечатала в журнале «Родина» и в киевской газете «Литература и искусство» в конце 80-х годов XIX века повести «Галина Стретова» и «Зачем?». Первая — о судьбе гувернантки, вторая — о трагическом столкновении цветущей, умной девушки, разочарованной в жизни и сгубившей себя, с безнадежно больной сельской учительницей, великой верой и убежденностью преодолевающей физическую немощь, потому что она отдала себя людям.
Повести — на русском языке, а стихи революционного содержания — на украинском.
Она составляла первый украинский букварь, а я при этом активно присутствовала. Она переписывалась с В. Г. Короленко, дружила с Н. В. Лысенко (композитором), писательницей Л. А. Яновской, сестрой Леси Украинки Ольгой Косач. У меня хранится их групповой снимок. Не случайно бабушка в 1905-07 годах подверглась аресту (в архивном письме — цитирую по газетной статье, обнаруженном в тайнике при сносе дома в 1980-м году сказано, что «вчительку Шершенiвськоi школы Ганну Михайловну Попову було заарештовано полiцiею»). Она, оказывается, собрала сельский сход, на котором выступал агитатор из г. Лубны и призывал к разделу панской земли.
Это я узнала позднее. Но вся деятельность просветительницы, уважаемой в селе учительницы, человека, для которого общественная жизнь была личной, так впиталась, вошла в меня чуть ли не с младенчества, что урывками помню мельчайшие подробности той нашей голодной, раздетой, разутой жизни, приняла ее на душу, а в марте 1930 года (досрочно был такой выпуск класса с педагогическим уклоном), окончив школу, напросилась в самую глубинную, беспросветную глушь, где и стала заведовать однокомплектной школой в шестнадцать лет.
Я вводила всеобщее обучение, и на следующий год получила уже двухкомплектную школу. В деревне Кривое (ныне стертой с лица земли) не было ни одного грамотного взрослого! Двое малограмотных читали по слогам, но писать не могли.
Поэтому все, что происходило в начале тридцатых и фиксировалось, прошло «через мои руки» буквально — протоколы собраний, постановления, акты, докладные из сельского совета и по колхозу, доклады, даже материалы партийной ячейки и, конечно же, комсомольской, которую мне поручено было организовать.
Потом меня направили без экзаменов по сельской разнарядке в Тюменский педагогический институт. Но я должна была еще и кормиться, а годы наступили «карточные». И я после четырехсменной работы (две школьных — ликбез — хлебозаготовки и пр.) — перешла на двухсменную (институт и преподавательская работа на курсах рабочего образования — типа рабфака при институте речников Обско-Иртышского госречфлота). Бегала, а точнее — скакала галопом через распластанный вдоль судоходной реки Туры большой город, кишащий бандитами. Потом ко мне придрались из-за критики председателя профкома, бывшего красного партизана, не отличавшегося от анархистов. Полезли в личное дело, стали исключать из института: метрики были с гербом — по происхождению я из потомственных дворян.
От морального уничтожения девятнадцатилетнюю девчонку с четырехлетним учительским стажем спас агитатор из Облоно.
Я из гордости скрывала, что родители работают здесь, но мама пошла к ректору (тогда директору). Собрание, где должна определиться уже заранее предрешенная моя судьба, состоялось, но без «моего» вопроса. Представитель Облоно его провел сам быстро и решительно:
— Кто работал до института учителем?
Поднялись десятка полтора рук.
— Вы — останьтесь. Остальные — свободны.
После краткой речи о том, что в райцентрах открыли ШКМ (семилетние школы колхозной молодежи), а массовый выпуск институтов будет только через год, нас призвали поработать 1933-34 учебный год после краткосрочных курсов в Свердловске, а потом восстановиться в любом педагогическом вузе Урала.
Я попала в село Макушино Курганского округа учителем литературы и русского языка. Коллектив был интересный, очень пестрый — от полуграмотных выпускников «комвузов» до людей высокообразованных — административно ссыльных. Через два месяца меня назначили завучем, а школа была опорной и именовалась «образцовой».
Она мне дала больше, чем я ей — мне в ту пору исполнилось двадцать лет, я держалась на непонятной теперь энергии. Меня любили, провожали на станцию толпой, подарили два огромных бюста К.Маркса и Ф. Энгельса, и на пересадках я со всем своим скарбом (постель, книги, зимняя одежда) и с основоположниками на пояске через плечо поехала в Магнитогорск. Только там был вечерний институт. С тех пор я здесь. Город, которого тогда еще не было, а был завод и море бараков, стал большим городом. Тут я завершила свой сорокалетний педагогический стаж. Даже в годы войны, когда меня отозвали в заводскую газету, а затем завотделом в городскую, я не порывала с педагогической работой — совмещала в пединституте.
С учащейся молодежью я связана и сейчас. Да и школьные дела переживаю как личные: у меня трое детей, двое окончили педагогический институт, правда, стали журналистами. Старшая внучка — преподает литературу в Челябинске, следующая за ней учится на втором курсе нашего института, тоже будущий словесник, четверо еще школьники (со второго по девятый класс), есть и малышка, тоже будущая школьница.
На меня много сыпалось не только шишек, но и дубинок. А я выжила.
Через год мне стукнет 75 лет. Жизненные сроки закругляются, а от духовного умирания спасает еще память, отличное зрение, нормальный слух и интерес ко всему, что вокруг и что в мире.
Я, естественно, на пенсии. Даже персональный пенсионер, и это дает мне возможность ездить по стране.
В доказательство, что не вру, посылаю вырезку из областной газеты (г. Навои, Узбекской ССР) — и там есть мои литературные питомцы. Редактор Салим Фатыхов, член Союза советских писателей, секретарь Габдулла Ахметшин, завотделом Леня (теперь уже Леонид Михайлович) Ветштейн. Вот такой интернационал. Хвалят меня они, конечно же, предвзято — ведь по закону памяти в ней откладывается лучшее, а потом оно приумножается.
Вот так через мою долгую жизнь прошла школа.
Недавно я о ней написала. Это очень обширный очерк, с живыми подлинными портретами, где я, опираясь и на память, и на документы, «свиваю полы» разных времен.
Я пережила с родителями, со школой, где училась пять лет (в Кургане), а потом непосредственно в личном труде не одну реформу.
Мы часто перечеркиваем прошлое, осуждаем «прожектерство» 20-х годов, а это был поиск живых умов. Тогда учителя были разные, но в большинстве умные. Даже скептики шли от разума, от личной боли, от старого гуманизма. А в нашей комнате всегда бурлила «учительская», вечерние чаепития превращались в педсовет. Я это помню. Да я сама живой плод первой, самой первой перестройки, когда нас, птенцов неоперившихся, заставляли быть гражданами не приказаниями, а примером, делами, а учителей обязывали уважать наше достоинство.
Легко любить человека или делать вид любящего, когда легко живется. А на том «радиационном фоне», жестоком, бескомпромиссном, внешне тоже суровом? Надо было ненавидеть религию, собственность, классового врага, личную мягкотелость, сантименты... Но нас воспитывали доверием, а значит, не произнося нежных слов, отеческой любовью. Была и неправда, но она, как шелуха, слетала с души — торжествовала справедливость, даже сквозь ошибки. До поры. Пока были живы наши наставники и их последователи. В третьем поколении школу оковал свинцовый консерватизм. Все негативное в обществе отпечатывается, прежде всего, на школе. Все подлинное, передовое, а оно и двигало жизнь, и было его много, — оборачивалось в школе (из-за формализма и начетничества, из-за бесправной замороченности учительства) трескотней и демагогией. Самые высокие понятия воспринимались как фальшь. Умные учителя задохнулись, тупицы приспособились, вымещая свою неполноценность на детях. Воспитание превращалось в дрессировку. Не сразу. Но я могу проследить всю эволюцию последовательного и наукообразного оглупления школы.
Сейчас хватаются за неформальные объединения, за неформальное лидерство. А школа продолжает под видом деятельности (бумажной) отлучать детей от жизни, от правды, от взаимного уважения, от деятельности. Ведь ученье — это деятельность! Труд души, труд радостный. Где он? Кто его разбудит? Марь-Иванны, ненавидящие школу, чумные от проверяльщиков, которые без конца должны и обязаны: «Вы не написали отчет о мероприятии», «вы не сдали анализ ошибок», «вы не собрали деньги на билеты хорового (еще какого-то, неведомого ученикам общества)». Марь-Иваннам тошно от того, что инспектора и методисты, директор и завуч выставляют им необъективные оценки по пятибалльной системе за уроки. Посетили — и выставляют. Десять лет в школе, четыре-пять лет в вузе выставляли, а теперь до пенсии.
Кто может, у кого муж зарабатывает, мечтают дотянуть до выслуги. Спросите в психлечебницах, сколько туда попало учителей? А сколько не лечится, а учит? Конечно, поднаторели, на уроках порядок, руки на партах или столах — «по правилам», отвечают параграфы автоматной очередью. Сбился — садись, двойка. В дневниках красно от замечаний. А ученик, умница, превращенный в дурака и негодяя, про себя, да где там про себя, вслух режет на «ты»:
— Никуда не денешься, тройку выставишь и не выгонишь.
«Выгоняют» нерадивых неофициально в ПТУ — вот и вся профориентация, хотя есть и кабинет на этот предмет, и «ведется работа», и выставки, и экскурсии.
Производственные отношения складываются в общении единомышленников. Их надо воспитывать. А воспитатель, если его не любят и не уважают, и если он не любит и не уважает, достигает обратного результата. Он говорит — это плохо, а дети назло, непроизвольно считают, что — хорошо. И наоборот. Делайте только так! — и дети, выйдя хоть на полдня из-под наблюдения, сделают все не так. И если не поверят учителю, то готовы поверить любому проходимцу из подворотни, вору, наркоману, брейкеру, рокеру, черту, дьяволу. Не отсюда ли погоня за развлечениями? Не от школьной ли скуки, тощищи зеленой, духовного прессинга?
Вызвала меня учительница: сын дал прозвище ее коллеге — «Ихая». Та пришла на него жаловаться:
— Я — учительница из ихой школы, но не ихая...
Классная мне говорит:
— Я устала бороться с вашим сыном.
Он рос подвижным мальчишкой, много читал, но в нем могло взыграть самолюбие. Он болезненно относился к несправедливости. Поэтому и срывался — не на уроках. Хорошие учителя им были довольны, а беспомощные боролись. Не добили. Выжил. Высшее образование получил, стал многодетным отцом, теперь член Союза журналистов, аттестован как старший корреспондент, в газете работает четырнадцатый год. А ему несколько лет внушали и в классе и на родительских собраниях упорно: ты — дурак, будешь грузчиком или дворником. Он был грамотен, начитан, писал сочинения нестандартно, но выше тройки оценок ни разу не получал.
— Ошибок грубых нет, но сочинение не по плану, не по правилам, предложения книжные, неправильное отношение к герою. Ошибок нет — недоверие: мамочка проверяла.
Отстаивать справедливость бессмысленно — литературу вела директор. В девятый класс не хотели брать — иди в ремесленное училище. Он работал и учился в вечерней школе. Мечтал стать дирижером, потом журналистом. Добился. Учился заочно, работал в многотиражке, потом перевелся в городскую газету. Работой своей увлечен, неоднократно отмечен Союзом журналистов. Словом, нашел себя. Вопреки школе. Вопреки тому, что с ним непонятно зачем боролись.
Никакой памяти о школе не хранит — забыл всех. Всех! Дочь же старше его на одиннадцать лет. Она — помнит, встречается с соученицами (тогда школа была женская, но еще не окончательно упала, хотя и «огимназичилась»). С теплотой говорит об учителях.
А младший сын помнит только одного учителя физики. Потом его выжили из школы — он не был стандартным. Дисциплинированный, знающий, но не как все. И его слишком любили ученики.
Он ушел из школы насовсем. Погиб будущий Шаталов, или Щетинин, или Сухомлинский — как знать. Ребята делали приборы, проводили демонстрации коллективно. Подняли шум: протаскивает осужденный партией (!) так называемый бригадно-лабораторный метод. Легкие темы дает для самостоятельного изучения, превращает учеников в слесарей, токарей, электриков, радиотехников, пользуясь тем, что ему доверен кабинет. Кабинет сделал мастерской, где копошились после уроков сами ребята.
— Все опасное под замком, они же работают на маленьких станочках!
Все равно как бы чего не вышло.
Ничего не вышло. Молодого учителя заклевали, по поводу каждого своего метода или опыта — пиши докладную.
Особенно дружно ополчилась предметная комиссия. Он все умел. Они ничего практически не умели. Исправить розетку звали электрика.
— Мы учим основам науки, а не ремесленников.
«Но они в любой схеме разбираются! — пытался вякнуть учитель. — Мы от практики идем к теории, проверьте».
Проверили. Отвечают толково, но не точно по учебнику. Плохо! Предупреждаем.
Он махнул рукой. Его преемница всех задушила двойками.

1987


От автора

Не правы те, что видят в педагоге только строгого, серьезного нравоучителя, а школьную учительскую представляют молчаливым пристанищем скучных людей, где шелестят бумагой, выслушивают назидания завучей и носят в журналах указки, похожие на холодное колющее оружие.
Учительская умеет смеяться, и если она смеется дружно, то и в класс учителя несут улыбку, а это прекрасно! Улыбка добра, она снимает скованность и укрепляет доверие.
А дело наше — живое, и все в нем неповторимо, как время, как растущие не по дням, а по часам наши дети.
Немало событий и случаев, подчас драматических, происходит в школе и около нее. О них пишут книги и очерки на воспитательные темы, их развивают в пьесах, романах и фильмах. Для взрослых — лучше, для детей иногда хорошо, но чаще скучно.
А учительский юмор — будто его и не бывало. И он выветривается из памяти напрочь, хотя нет-нет да и выплеснется.
А если вспомнить, копнуть залежалые пласты памяти? Веселое в жизни — тоже история, и я с ней шла рядом не один десяток лет. Все годы — в ногу с учителями и школьниками.
Рассказы мои бесхитростны, потому что не изукрашены выдумкой. И то, что учительская смеялась — истинная правда. А я очень люблю и уважаю детей, и мне по душе, когда в учительской смеются и несут по звонку в класс веселые, приветливые лица и слова.
Честное слово, от этого целые поколения становятся добрее, а значит, умнее.


Размышления о преподавании литературы в школе
и подготовке учителей-словесников

Разговор о преподавании литературы в школе не может в наши дни остаться на уровне обычной газетной полемики, как-то влияющей на отношение читателей к этой теме. Он будоражит всех, потому что все мы озабочены отношением детей и юношества к жизни. От того, как дети познают искания, идеалы, тревоги, поступки литературных героев, во многом зависит их нравственный выбор. У детей еще мал личный опыт, читают они по-разному. Потрясет ли их настоящая книга? Что они в ней ищут? Ответы на вопросы? Переживания, свойственные возрасту? Развлечение? Образец для подражания? Познание чего-то неведомого?
Многое зависит от программы. Не случайно в разговор вступают ученые, анализируя новую программу и справедливо осуждая и отрыв от литературного процесса и неверное толкование произведений, и изучение отрывков или отдельных частей произведений.
Программа — это компас, она должна дать точное направление курса литературы, это бесспорно.
И все же главная роль принадлежит учителю. Как не вспомнить снова и снова настойчивую мысль о школе пропагандистов, в которой «никакие учебные планы и программы не заменят живого слова пропагандиста». Учитель словесности — пропагандист гуманистических идеалов, пропагандист нравственного кодекса. Даже открывая смысл и красоту «Слова о полку Игореве», он учит тому, что все лучшее, выработанное как духовное богатство в разные века, заложено в фундамент сознания. Учитель и только учитель может будить душу, звать к добру, вырабатывать стойкое неприятие зла. В его руках, в его устах и сердце, в его живой мысли огромная сила.
Учитель химии может быть бесстрастным, учитель математики может быть сухим педантом (хотя стократ лучше, если он не сухарь). Но гуманитарий и особенно словесник должен быть личностью, ибо он дает не только сумму знаний, но формирует человека могучим искусством слова. Он — посредник между удивительными людьми, великими умами, подвижниками, властителями дум и учениками. Большей частью учитель литературы определяет жизненную дорогу своих воспитанников — такую власть дает ему литература.
У меня есть основание это утверждать. Я со школой связала всю свою жизнь, пройдя многотрудную дорогу учителя длиной в сорок лет. Да и сейчас, в глубоком пенсионном возрасте пишу для детей и юношества, встречаюсь с учащимися школ и профессионально-технических училищ, и система подготовки учителей в вузе знакома мне не понаслышке, а по работе на кафедре литературы. Не могу не разделить и обеспокоенность родителей как многодетная, имеющая семерых внуков.
В этом, вероятно, и кроется причина горячности, с которой я прикасаюсь к теме. Эта тема не нова, но впервые появилась уверенность, что разговор примет созидательный характер — нова редакция программы, основные направления развития школьной реформы с требованием поднять на новый качественный уровень общество.
Размышления об учителе литературы уводят память к урокам прошлого. К тем историческим урокам, что я испытала на себе около шести десятков лет тому назад, а результат смогла проследить до наших дней на судьбе целого школьного выпуска. Случай неправдоподобный, даже не случай, а явление. В 1980-м году состоялся последний слет нашего выпуска Курганской школы II ступени, единственной в те годы средней школы в этом округе тогдашней Уральской области. Первый наш слет охватил только учителей-"ударников», вводивших впервые всеобщее начальное образование в деревнях, а среди них были деревни со сплошной неграмотностью.
Потом мы собирались «землячествами», переписывались, теряли и снова находили друг друга. Это было трудно, ведь через наши судьбы прошли трудные этапы истории — коллективизация, стройки 30-х годов, война. Урал разделился на самостоятельные области, нас разметало от Ленинграда до Алтая, от Заполярья до Кавказа. У всех семьи, работа, отпуск в разное время. Потом стали мы уходить на заслуженный отдых и уже могли встретиться в Кургане. Это не так просто — отыскать и собрать в 70-е годы двести выпускников! Потом мы отметили в 1980-м году 50-летие выпуска и, наконец, 55 лет! На фотографии многим из нас уже за семьдесят пять. Выпуск наш естественно поредел — человек не вечен ...
К предмету разговора этот феномен школьной привязанности имеет прямое отношение. Мы помним своих учителей и как светочи среди них словесники — Любовь Васильевна Крючкова, Николай Кузьмич Малков, руководитель литературного кружка Михаил Иванович Павлов, а в младших классах Мария Алексеевна Шарапова. Все помнят своих учителей, помнят уроки и манеру говорить. Все пронесли благодарную память через всю жизнь.
Программы и методы тогда в двадцатые годы менялись не раз. Методисты искали способы разбудить самостоятельность, организовывали коллективное обучение, связывали обучение с жизнью подчас странным образом.
Программа по литературе тоже не имела стройной системы. Но были учителя, и были Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Некрасов, Островский, Тургенев, Толстой, Чехов, Горький. Да, мы устраивали суд над Онегиным, Печориным и Рудиным, «прорабатывали» представителей разных классов совершенно в духе программ. Но Любовь Васильевна научила нас наслаждаться красотой тургеневского слога и мы плакали над судьбой Лизы Калитиной, восхищались Татьяной Лариной, деятельностью Веры Павловны, подвигом некрасовских «Русских женщин» и жалели, что поздно родились — не смогли стать соратниками Павла Власова.
После вводной беседы Николая Кузьмича Малкова мы, получив задание, собирались бригадами, читали вслух (книг не хватало), готовили доклады. А Николай Кузьмич нам «подкидывал» советы, как интереснее отчитаться по теме. Мы разыгрывали в лицах сцены из «господ Головлевых», представляли «Как мужик двух генералов прокормил...». В результате мы основательно перечитывали Салтыкова-Щедрина, его сатира входила в наше сознание прочно. И нам нравился слог писателя, а растрепанный дешевый однотомник долго передавался из рук в руки, как и книги Тургенева, Достоевского, Толстого. Разные были учителя. Мягкая, откровенно влюбленная в классиков Любовь Васильевна завораживала чтением стихов и прозы: «Нет, вы только вслушайтесь ...». Строгий Николай Кузьмич покорял логикой — вместе с ним мы искали смысл жизни, становились философами. Молодой, приехавший из столичного университета Михаил Иванович Павлов носил височки «под Пушкина» и блузу «свободного художника», но увлекал нас Маяковским и другими современниками. У него был бешеный темперамент, мы в нем видели трибуна и после уроков возбужденно спорили о футуристах, символистах, имажинистах, поэтах «Кузницы», рылись в журналах, читали только что начинающую выходить «Литературную газету», а толстые журналы «Красная новь» и «Новый мир» зачитывали до дыр.
И вот миновало более полувека. Целая сознательная жизнь. В каждом из своих соучеников я и сейчас вижу личность. Мы любили друг друга и рады встречам и письмам. Мы с горечью узнаем о том, что уходят один за другим замечательные люди — инвалид войны Аркаша Туманов, проработавший пятьдесят лет, мечтатель, ходивший на работу как на праздник до последнего дня; учительница Миля Десятова из уральского городка, писавшая нам нежные и, надо сказать, грамотные стихи; крупный юрист из Северной Осетии Толя Попов — тоже поэт, фронтовик, даже печатавшийся еще в юности; Заслуженный работник культуры —прекрасный журналист Витя Вохминцев; Боря Кривощеков, известный как поэт Борис Ручьев... У моих школьных товарищей много заслуженных боевых и трудовых наград. Маша Никитина — М. Е. Сазонова — награждена орденом «Знак почета» — всю жизнь учительствовала в деревне, ее личной библиотекой, собранной из переплетенных журналов и «Роман-газеты» за три десятилетия, пользуются все. Заслуженный учитель РСФСР, весь в фронтовых наградах, Миша Куприн, физик, который написал двадцать пять книг для учителей, а в одной «Мои дорогие учителя» рассказал и о тех, кто дал нам путевку в жизнь, помог стать людьми активными и деятельными. Есть у него очерк и о нашем Коле Волчкове, тоже Заслуженном учителе РСФСР, человеке геройской судьбы и неукротимой энергии, несмотря на инвалидность — он ходит на протезе. Наша «связная» Рая Иванова — Почетный гражданин села, а полковник в отставке челябинец Володя Помыкалов и сейчас на посту. Есть в нашем школьном братстве ученые, Заслуженные врачи, даже Заслуженный полярник. Есть учителя, оставившие добрый и вечный след там, где работали.
Но о судьбе каждого из нас могла бы быть создана повесть. Повесть о герое нашего времени.
Но какое этот далеко не полный перечень имеет отношение к преподаванию литературы?
Да первое же при встречах «а помнишь?» относилось к учителям литературы! Они вложили в наши натуры «разумное, доброе, вечное», возбудив жажду чтения. На уроках все не охватишь, но учителя так могли увлечь Гоголем или Чеховым, что книги их стали настольными. И писатели довершали доброе дело, и вносили как друзья в дом новых поколений — наших детей и внуков, с которыми мои друзья знакомили друг друга с гордостью.
А вот один факт, в котором ярче и обобщенней отразилось воспитание, данное нашими учителями, а значит, учителями 20-х годов. Живет и работает, хотя ему за семьдесят лет, в городе Электросталь доктор наук, Лауреат Государственной премии Я. И. Коган. Для нас по-прежнему Яша. Он прилетел в мае 1985 года на наш слет в Курган и до сих пор верен школьному братству. В школе он увлекался химией, был активным участником кружка естествознания, секции «Физхим». Жизнь свою связал он с физической химией, а когда защищал в 80-х годах кандидатскую диссертацию, ему сразу присвоили степень доктора наук.
И этот ученый дома имеет обширную библиотеку поэзии, в которой разбирается глубоко, многое знает наизусть и наверняка эрудированнее иных учителей литературы. А любовь к литературе, к поэзии он вынес из школы, несмотря на сумбурность программ, отсутствие учебников, наглядных пособий и технических средств. Между прочим, технические средства: кино, фонозаписи, диапозитивы с иллюстрациями, телевизоры — отнимают время у живого слова учителя, читают дети дома, хотя необходимо и выразительное чтение учителя, от которого останется впечатление. Без чтения отрывков из «Мертвых душ» или «Войны и мира», не говоря уже о поэзии, ученики останутся глухи к слову писателей.
Я проводила не раз такой эксперимент. Спрашивала ребят: «Будем читать в классе?» — «Будем!» — «Но тогда спрашивать придется после уроков (по отдельности или группами, вроде зачета). Согласны?». Такие зачеты по другим предметам — перегрузка. Но по литературе перегрузки нет — слушать чтение не утомительно, да и готовиться не сложно, если хорошо усвоено само произведение. Хуже, когда учат текст учебника и протараторивают обзацы — это ни мысль не развивает, ни душу не обогащает, а лишь дает возможность формально выставить ряд оценок на уроке. А что оценивается? Попугайская память?
Есть и сейчас прекрасные, творчески работающие учителя. Им трудно, но их любят ученики. А это очень важно, чтобы учитель литературы был любим, был единомышленником, уважал в ученике личность. Личность и уважаема и уважающа.
Не думаю, что мои учителя 20-х годов были необъятно образованны. Любовь Васильевна Крючкова окончила гимназию и курсы, Николай Кузьмич Малков — учительскую семинарию и курсы. Михаил Иванович Павлов получил высшее образование, но не имел опыта. Но они любили литературу.
Мы читали, читали много (не только по программе), выписывали непонятные слова, постоянно обменивались книгами, брали книги и в школьной и в городской библиотеках. Читали на переменах, читали на «свободных уроках», если болел учитель, читали вечерами.
Сейчас все учителя имеют дипломы. Но уже высказывались претензии в адрес педагогических институтов.
Вспоминая свою учебу, я могу повторить классическое выражение «учились понемногу чему-нибудь и как-нибудь». И программы, и учебные планы менялись, и лекции лишь трех преподавателей запоминались. Но в нашу бытность, а это — тридцатые годы, число учебных дисциплин было в три раза меньше. Литературы всех времен и народов являлись основными. Не было перегрузки языковедческими дисциплинами: мы изучали курс общего языкознания (включающий и историю языка и ознакомление с древнерусским и старославянским), и современный русский язык. Чудовищной терминологией и многообразными кропотливыми контрольными нас не мучили. Нам надо было очень много читать, и мы читали не хрестоматийные отрывки, а все, что надо, «от и до». Сидели в читальном зале, собирались у кого-то дома, урывали время у сна. Но мы обязаны были, зная программу, перед лекциями о Вольтере прочитать не только «Кандида», а перед лекциями по русской литературе XYIII века не только выборочно оды Лермонтова, несколько стихотворений Державина, «Бедную Лизу» и отдельные главы из «Путешествия из Петербурга в Москву» Радищева, и все прочее по хрестоматии в отрывках, а и трагедии Сумарокова, «Душеньку», и еще многое из того, что сейчас в институте даже не перелистывают.
Сейчас студенты, влезая в языковые дебри, продираясь сквозь пресловутые «амбивалентности», сдают многократно практически необязательные для школьного учителя познания, им некогда читать. И не пишут за четыре года ни одного сочинения. В школе писали, а чаще, готовясь, учили по учебнику, заучивали сомнительные, гуляющие по рукам «собрания сочинений». А в вузе и от этого отвыкали, хотя пишут практически много. Мне приходится сталкиваться с такими странностями: учитель литературы не может написать в газету. Как же он может обучать писать сочинения разного типа своих учащихся или отличить творческую работу от компиляций из учебников, конспектов или критических статей?
Не может! А учит. И вот один из типичных эпизодов на вступительных экзаменах в институт (на литфак!).
Мне приходилось, работая почасовиком в институте, принимать экзамены. Даем темы по выбору, абитуриенты пишут. Попытки предотвратить списывание тщетны: мы предлагаем оставить портфели на отдельном столе, ассистент следит, нет ли шпаргалок. Но дошлый абитуриент действует подобно иллюзионисту: чем внимательнее следишь, тем ловчее обдурит, а сдает и «черновик», который может сделать и после чистовика. Но после экзамена мы выгребаем из столов «препарированные» учебники, а точнее — выдранные листки. Но если ни этих листков, ни «минишпаргалок» нет, то все равно, проверяя сочинение, находим несколько поразительных «близнецов». После дешифровки (а сочинение сейчас проверяется под шифром, фамилии же на обложках прячутся в сейф) приглашаем абитуриентов: у вас-де списано с одного источника. Абитуриенты (а вернее — абитуриентки) клянутся — писали самостоятельно, шпаргалок на духу не было!
Желая проверить, усаживаем девушек в разные концы аудитории, даем чистые листы: пишите вашу тему! Им хватает не четырех часов, минут 30-40. Они сдают чистеньких без помарок «близнецов» — слово в слово. Язык сносный, знаки на месте, содержание не блестящее, много общих мест, как-то по-казенному, однако сносно. Что же выясняется? Готовясь сперва к государственным экзаменам на аттестат, а потом целое лето к приемным экзаменам, абитуриенты зубрили... образцы. Когда, годы спустя, поступал в институт мой сын, он мне показал микрофотографии — целую горсть по всей школьной программе таких бродячих «сочинений» с планом и эпиграфом. Оставалось только засунуть их под носки или в один из потайных карманов, извлечь, выбрав тему, перекатать, а потом для видимости «сообразить» черновик. Вот так и сдавали. Одни — зазубренное чужое, другие — сфотографированное, приобретенное тоже чужое.
Мысленно ставлю на место этих обманщиков свое поколение. Нам и в голову не стукнула бы такая афера. Наши учителя (литературы!) все годы устами писателей-подвижников, корифеев самой совестливой в мире литературы, приучили нас к честности и порядочности. Ведь уроки литературы — это уроки нравственности прежде всего.

1988


* * *

Несколько лет тому назад школа забила тревогу: дети не умеют читать! Приходят в первый класс, зная буквы, умея сложить слова, в первом полугодии расстаются с букварем, а в пятом и шестом кое-как, медленно, ничего не соображая, едва справляются с простым текстом.
Летят методические указания и разработки по технике чтения. Сколько слов, сколько знаков в минуту должен прочитать ученик первого, второго, третьего класса... Учительница следит по часам, ученик тараторит. Мало! Три! Подключаются родители. Мама Вали Гониной жалуется: она не может быстро, у нее врожденный недостаток: медленно выговаривает слова, а быстро — не может, шепелявит. Но девочку упорно наказывают плохими отметками. Она уже ненавидит сам процесс чтения. А раньше любила книжки, охотно читала, радовалась — так было интересно! А сейчас и учебник берет с содроганием. У нее быстро слова никак не выговариваются, а когда Валя искоса взглядывает на строгую учительницу с часами, то и вовсе путается. Дети девочку передразнивают, смеются. Да провались она, эта школа! Но школа никуда не проваливается, А Вале еще учиться и учиться...

1986-89


Профориентация

Бытует чаще в бумагах, отчетах и на стендах, чем в жизни такое неуклюжее, но очень весомое по смыслу слово «профориентация».
Не закрывая глаза на правду, надо сказать, что оно даже в специальном учебном заведении не срабатывает, а на языке канцеляриста определяется более наукообразно: реализуется не эффективно.
Все восемнадцать студентов первого выпуска имели пожизненный педагогический стаж.
Я знаю среди выпускников литфака не один десяток способных к литературе людей, работающих на заводе, в библиотеках, на профсоюзной работе, в газетах, в Домах и Дворцах культуры.
Зарплату повысили, но не единым хлебом жив человек. Мы жили скудно, но делу не изменяли, хотя устроиться на любую другую работу было легче.
Срабатывала на всю жизнь наша профориентация. Не бумажная, а внутренняя, духовная. Я помню, еще в первые недели школьной жизни в группе с педагогическим уклоном завела себе учительскую папку. Собирала все, что понадобится моим будущим ученикам: репродукции из журналов, советы врача, листочки из отрывного календаря. Переписывала даже детские пьесы, чтобы ставить их с сельскими ребятами.
Мы делились своим богатством с одноклассниками. Помню и мальчишкой, и уже стариком нашего председателя учкома Мишу Куприна. Он собирал занимательные задачи и рассказывал нам, как будет показывать фокусы и опыты «Чудеса без чудес». Мои подруги Маша Никитина и Рая Иванова проработали всю жизнь в одном селе. Теперь они — почетные граждане села. Нас увлекала творческая жизнь учителя, возможность творить нового человека-борца, раскрывать его способности, а потом увидеть этих активных, честных, умных людей и гордиться ими.
Мы любили своих учеников, еще не зная их. А когда прошли годы, то их ответная любовь и память о нас стали нашим высшим счастьем.
Все остальное: совершенствование знаний, мастерство учителя, даже артистизм (он нужен словеснику, в его устах слово художника звучит, а не проборматывается) — все остальное, важное, нужное — будет необходимо как воздух при главном условии: любви и уважении к детям.
Самый-самый правильный, образованный, но нелюбимый учитель — ничего не добьется и обретет себя на муку перед десятками осуждающих детских глаз. Самые высокие его слова будут приняты с внутренним протестом, наоборот — хорошее станет плохим, а плохое хорошим. Наша духовная, внутренняя ориентация на духовное родство со школьной семьей, с детьми и подростками — укреплялось и в нашем институте.
Вот пример.
Преподаватель зарубежной литературы Леонид Михайлович Ауслендер был прекрасным литератором. Опыта у него не было. Иногда он и ошибался, и повторял чужие ошибки. Это было и в трактовке «Шекспировского вопроса», который он излагал по Когану, и в некоторых мелочах.
Но он умел вдохновлять. Он обладал артистизмом, много читал из Итальянского Возрождения, словом мог увлечь. Рассказывая о литературе, он говорил о живописи, архитектуре.
Под впечатлением его лекций на уроках со старшеклассниками я тоже делала экскурсы в литературу Ренессанса, и показывала репродукции, рассказывала о Данте, Петрарке, а когда ребятам становилось интересно, то мы оставались и после уроков. Были у меня поклонники Байрона, Шекспира, Пушкина, Гоголя, Лермонтова, Некрасова. А ведь все великое и нетленное учит добру и противостоит злу.
Реформа, которая еще скрипит, прежде всего должна повернуться всем сердцем к живому, пытливому, познающему жизнь как великое благо, человеку. Сердцем, а не инструкцией, бумажкой, формальными указаниями и формальным выполнением указаний.
И если я накричу, оскорблю моего ученика за то, что он сделал кляксу или хлопнул партой, или вертелся на уроке, то это уже унижение его достоинства. И я должна так рассказывать, так организовать его труд на уроке, чтоб он трудился радостно.
Нам говорили наши учителя о том, как тяжел подвижнический труд учителя, сколько нужно терпения, сколько будет огорчений, а, может, и слез. Ну и пусть, — думали мы.
Вот такая была ориентация. И мне хочется, чтобы молодые учителя готовили себя к подвижническому труду, к преодолению рутины — ее сейчас в школе навалом!

1986-89


За учителя — больно

Если с медициной у нас не все ладно, то виновны, естественно, и «верхние эшелоны», и те, кто отвечает за больницы, поликлиники, родильные дома в масштабе области, города, района. А если врач плохо лечит? Если он невнимателен, груб, не следит за медицинской литературой, не удосужился научиться читать снятую кардиограмму?
Мы врачам доверяем и знаем очень многих прекрасных, знающих, любящих свое дело врачей. Все больные нашего огромного дома в один голос заслуженно хвалят участкового врача, хотя он молод. Глубокую благодарность заслужили прекрасные хирурги, истинные Подвижники, которым многие, я в их числе, обязаны возвращенным здоровьем, а то и жизнью.
Но вот «свежие» примеры. Рабочий из горячего цеха, переведенный по состоянию здоровья на работу, не связанную с физическими нагрузками, почувствовал острую боль в груди. По вызову приехала на «скорой» бригада. Сняли кардиограмму, сделали укол, посоветовали, если боли возобновятся, пойти в свою поликлинику, а кардиограмму иметь при себе. Два дня он ходил на работу — и снова невыносимые боли — едва добрался до дома. Вызвали врача. Врач посмотрела кардиограмму и тотчас вызвала «скорую» с носилками — даже сойти с крыльца не разрешила. Инфаркт, да еще обширный. Едва человека спасли. Второй случай, тоже мне слишком знакомый. Обследовав больную, направили ее к главному невропатологу. Больная работала, но задыхалась, слабела, спать могла только сидя. Врач назначила гальванический воротник, прогревание горла и бронхов. Но больной становилось хуже и хуже. Уходя в отпуск, невропатолог сказала: «Придете к участковому врачу, пусть повторит назначенный мной курс лечения». Больная «не понравилась» молодой участковой, вчерашней студентке. Она уговорила прийти в часы, когда будет и профессор-эндокринолог. Профессор был ошеломлен: разве можно прогревать застарелый зоб, проросший в бронхи?! Больную спасли — ей нужна была срочная операция. Третий случай был со мной. Диагноз — ОРЗ, а температура около двух недель около 40 градусов. И лечение — аспирин и постельный режим. Я уже просилась в больницу — задыхалась. Ответ: «Что вы хотите? У вас — пенсионный возраст». Когда стало совсем худо, вызвали неотложку, отвезли в больницу — двусторонняя пневмония, начался отек.
Значит, есть разные врачи: знающие и невежественные, ответственные и безразличные, врачи по призванию — и случайные в медицине.
Точно так же и учителя. Есть подвижники, любящие детей, даже неопытные, но ищущие. При любой системе руководства они и знания свои обогащают, и работают в полную силу, а не «отводят часы», и не травмируют детскую душу издевками, окриками, наказаниями. Таких много. Но разве мало еще невежд, детоненавистников, формалистов, которых и к скотине приставлять нельзя — животному тоже ласка необходима.
Это люди случайные в школе. Да, они «жертвы» обстоятельств, даже типичные для определенного времени «жертвы». Родителям ради престижа нужен был диплом вуза, а недоучек никуда не принимали, кроме... пединститутов.
Троечница могла стать учителем литературы, если не тянула на математику или иностранный язык. Дошлые ученики незнайку раскусывают мигом, она это чувствует, сама мучится и уроки превращает в пытку. Хорошо еще, если только зеленой скукой! Не легче и малышам. Хороших примеров много, не о них речь. А вот «маленькие трагедии», с которыми я встретилась в этом году.
Семилетний Коля радовался — он уже почти школьник! У него четыре учительницы, все при нем потребовали от мамы: по физкультуре — форму определенного цвета (в магазинах нет), кроссовки, чешки и т.д.; по рисованию — ленинградскую акварель и набор кистей за 6 рублей, гуашь (тоже нигде нет); по пению пока ничего, кроме нотной тетради. Все предупредили: доставайте, где хотите, ведь выговоры (!) получит ребенок. Вот так, сразу с угрозами. И мальчик горько плакал: маечки были желтые, а нужны были белые.
Еще хуже получилось с «главной» учительницей. В августе она пришла на дом, у Коли был уголок, свой столик, полка для книг. Учительница строго приказала: надо приучить правильно сидеть на уроке. Показала: спину держи прямо, руки сложить вот так, смотреть вперед, не вертеться. Сначала 15 минут, потом — 20 минут, потом — полчаса. Упражняться каждый день. Коля с трудом выдержал 15 минут. На другой день еле досидел, все равно руки не держались как положено и спину гнул. На третий день сказал: «Я в школу не пойду».
Вчера ко мне пришла вся в слезах Вера Ильинична, молодая учительница, только в этом году закончившая заочное отделение института. Работала она в деревне, сейчас переехала в город к мужу. У нее трое детей: двое школьников, третий еще маленький, с ним она еще в декретном отпуске. Живут тесно, в одной комнате пятеро. Старшие — Сережа и Валя — на двухъярусной кровати. Малыш дает возможность заниматься, лишь когда спит. Дети учатся во вторую смену. Сережа учится во втором классе, на год отстал — в сельской школе подготовлен был слабо. Мать постоянно ходит в школу и слушает жалобы: Сережа вертится, Сережа не выносит, когда на него кричат, у него истерика, чуть что — в слезы. Сводите его к психиатру. Мать ведет к психиатру. Ответ: отклонений нет, ребенок нормальный, покажите невропатологу. Невропатолог считает ребенка нормальным, все реакции естественные для его возраста. Учительница же уверена, что мальчик ненормальный, дает совет: отдайте в школу-интернат! Но разве можно оторвать ребенка от матери, от семьи? Почему учительнице трудно перейти через дорогу и посмотреть, в каких условиях живет семья? Почему надо кричать на ребенка, пусть даже «трудного», зная, что он крика не переносит? Зачем советовать немыслимые вещи: поезжайте в деревню, пусть учится там, если не хотите сдавать в интернат. Значит, разводиться с мужем? А если и без того матери трудно? И бредет Сережка, как улитка с домиком на плечах, гнется не столько от тяжести книг и мешков (один — со второй обувью, другой с физкультурной формой), сколько под гнетом своей мнимой неполноценности, поруганный, в класс, где все-все против него.
Я вспоминаю своих учеников, а вспомнить есть что: в 16 лет я впервые переступила порог сельской школы в 1930 году, еще зимой — наш выпуск был ускоренным — ведь мы вводили всеобщее обучение! Легко ли было? Учеников, все три класса — школа однокомплектная. А я — девчонка. А в годы войны? Занятия в три смены, дети — сплошная безотцовщина, по радио с утра до вечера — сводки с фронта и рассказы о зверствах фашистов. Мальчишки хороши были только в повести «Тимур и его команда». А в жизни они были далеко не ангелами. Они проникали своими путями на скрапную площадку копрового цеха, куда привозили с передовой для металлолома битые самолеты, танки, автомобили, бронетранспортеры, каски. Вооружались там «до зубов». Однажды на учительский стол притащили боевую гранату... А какие были уроки! И у нас хватало нервов и души с ними быть и зимой, и летом в поле, и ночевать в пригородном хозяйстве в землянке, и стричь, обирая вшей, и только любовью, доверием, заботой выпрямлять озлобленные души.
Приходят они и сейчас ко мне, уже пенсионеры. Вспоминают добрым словом учителей. Но не всех. Были и такие, которых забыли постаревшие наши «ребятки» напрочь.
Так что же? Об учителе — ни слова? Учитель — вне всякой критики? Но разве не он — главный человек в школе?
Полбеды, если вуз плохо обучил будущего педагога. Беда, если учитель сам остановился после института «на достигнутом». Все мы, что греха таить, «учились чему-нибудь и как-нибудь».
Припоминаю 20-е годы. Я училась в селе у своей бабушки, когда еще мне не было положено учиться. Ноги еще не доставали до подножки шестиместной допотопной парты, читала я бойко, а пальцы еще не умели держать грифель (тогда были аспидные доски, а бумаги не хватало). Но я подражала бабушке, хотела так же красиво читать, понятно объяснять и радоваться хорошим ответам учеников, а в свободное время ставить с ними спектакли для всей деревни и делать из пакли бороды и усы. Я уже в семь лет знала, что буду учительницей.
Потом была школа в городе, в маленьком старинном украинском городке. Наши учителя были или выпускники, или «с переподготовки» Полтавского педагогического института, где учили человечности, уважительному отношению к детям. Наша учительская семья с восхищением говорила о своих наставниках, и я, пионерка, в смешном галстуке, выкрашенном свекольным соком, уже знала, что буду учиться в Полтаве. Потом я узнала, что там учился Макаренко, а позднее Сухомлинский.
Но судьба решила по-другому. Мы переехали в Курган.
И спасибо учителям, учившим нас, работавшим с нами. А слабые, случайные люди в школьной семье не приживались. Или сами уходили, или не могли пройти аттестации. И в те, первые годы, довоенные, еще учителей уважали. Поэтому и мужчины из школы не уходили.
Уважали учителей. Оскорбить, унизить ученика? Да разве можно было такое допустить?
А учителей, действительно оскорбляющих учеников, несправедливых, нелюбимых — мы сами же критиковали. Ученик должен видеть в нас старшего товарища, его уважение надо было заслужить знаниями, честностью, отношением к делу. И главный критерий оценки — как к тебе относятся ученики — стал разрушаться уже в последнюю пору.
Есть мнение — учителя не трогать, не обижать критическим словом, не ругать. Ругать и не надо. Он и так поруган. Известно, сейчас в инспектора идут те, кто не может или не хочет работать в школе, по прописной истине: не умеешь учить детей — иди учить учителя. Как было раньше? Приходил инспектор, слушал урок, уединяясь, беседовал с учителем, помогал ему советом, рекомендовал литературу. Молодых особенно не беспокоил — пусть привыкнут. И — никаких «проработок». А сейчас выставляются оценки учителю за урок. Зачем? По какому праву? Часто несправедливо. А если действительно урок слабый? Мы знаем сами — урок на урок не приходится. Есть и классы разные, такие, что при посторонних не расшевелишь — глядь, и не уложился. Есть и учителя, теряющиеся, если нагрянут с проверкой. Помогать надо, а не бить оценкой.
А если учитель не на своем месте, либо предметник знающий, а с учениками жесток, унижает достоинство ребят, то почему же он должен быть вне критики? Так школу из провала не вывести — все-таки она держится на учителе да и рушится тоже, если вместо учителя у доски манекен или цербер.
А ведь из-за проверяльщиков, оценок за уроки ушло из школ много учителей. Я сейчас насчитала более десяти. Кто они? Несколько библиотекарей, программист на заводе, оператор, следователь, художник-оформитель (это — мужчины), руководители кружков в Домах пионеров, корреспонденты городской и многотиражных газет (тоже есть мужчины), таксисты, работники музея — кто угодно, но не школьные учителя. У меня счастливая возможность сделать психологическое исследование. Много лет (очень много) я руковожу городским литературным объединением. Приходят ко мне люди разных профессий, есть немало бывших преподавателей литературы. Они начитанны, далеко не всегда творчески состоятельны, но литературу любят. Выясняю причину отторжения от школы. Семейные, конечно, ссылаются на то, что глава семьи должен обеспечить детей.
И все же, все же — у юриста зарплата невелика, библиотекарь вовсе беден, сотрудник музея получает меньше учителя. А работы всем хватает. «Надоело быть виноватым». Вот исповедь одного, уже не очень молодого человека. Иду в школу и ощетиниваюсь: сейчас встретит завуч: «Сергей Степаныч, за вами отчет, разработка, план вечера, сводка, характеристики, классификация ошибок» и т.д. и т.п. Мало того. Ваш Петров убежал с физкультуры. Ваш Иванов на английском подрался. Ваш Сидоров в туалете курит. Ну, ладно, С Ивановым, Петровым, Сидоровым поговорю. А с писаниной (половина — ненужная) не справился. Читал. Да, читал. Учителю читать не противопоказано. Но покажи завучу тетрадь, в которой индивидуальный план: что я должен прочитать (наметки) на четверть! А я ничего не наметил. Новинки читаю. А захотел — Пушкина перечитываю. Или Симонова. А что? Нельзя? Почему мой каждый шаг регламентируется? Что я? Дурак? Недоносок? Почему должен отчитываться, как я «расту над собой?». А Симонов мне понадобился. Есть ребята, ничего не читающие. Так пусть увлекутся, пусть привыкнут к книжке. И опять же, в школе мне ставили оценки десять лет, в институте еще четыре года. Сколько же можно? Теперь никто мне ни пятерок, ни трояков не ставит. И я не обязан натягивать тройки, когда ученик отстал не по моей вине на три-четыре года. Стыдно же! Почувствовал себя человеком, полегчало, а то нервы были на пределе.
Эту исповедь записала я почти дословно.
Конечно же, учителя надо защищать. Особенно того, который от бога, с талантом. Талант учителя сложен, как всякий человеческий дар. Он неоднозначен. Талантливый учитель одновременно и родитель, и наставник, и психолог, и разносторонняя личность, и общественник, и, разумеется, влюблен в тот предмет, который взялся преподавать. Он — личность творческая. Он — организатор. У каждого — своя притягательная сила, да, своя, но она, эта сила, эта «живинка в деле» должна быть. И любовь тоже. И нравственное здоровье, и мировоззрение, мироощущение, а не формальное начетничество. Но это — в идеале. Но где найти такую несметную армию Сухомлинских, Ильиных, Лысенковых, Шаталовых... Это ведь, говоря образами Чернышевского, Монбланы, возвышающиеся над горной цепью. Но и в горной цепи не должно быть провалов, а они есть.
И нет ни одной сферы человеческой деятельности, где не нужна здравая оценка труда и его результата. Почему же следователь, рабочий, издатель, врач, кулинар, агроном, ученый, строитель, милиционер — могут быть подвержены разумной и справедливой критике, а учитель — нет? Что он: поп? Так ведь и негодного священника по своей линии тоже не гладят по голове, тоже направляют и исправляют, а ежели не исправим — отлучают. Вот и надо не дергать учителя по мелочам, но уж допускающего брак в работе, от которого земля наша трясется, на первый случай все-таки «задевать», надеясь, что перестроится, а то предложить переквалифицироваться хотя бы и в управдомы — меньше будет зла, больше будет добра и справедливости, о чем мы радеем сейчас сообща.
Ну как не придать гласности факты, а они есть! — издевательства над детьми, обиженными, обойденными судьбой, в некоторых интернатах? Дети там дурно воспитаны, это или «отказники», или из неполных семей, где матери лишены родительских прав. Случаи — крайние. Надо совсем пасть нравственно, разложиться, чтобы изъяли ребенка. А учителям легче орать, даже рукоприкладствовать, а то и натравлять ребятишек на беззащитных, чем терпеливо раскрывать в озябших душах добрые ростки. Да, интернатские дети неуправляемы. Но видели вы, как они тянутся к ласке, к участию?
Я наблюдала их в пионерских лагерях. Дерутся по пустякам, звереют, а на доброе отношение отзывчивы. Я видела, как они встречали свою воспитательницу, приехавшую из города. Побежали гурьбой, облепили, вели через весь лагерь — хоть рукой прикоснуться бы — вот как встречали! Но жили они отдельно, даже столовая своя, и форма не общая: не белые рубашки, а своя, темная. Чтобы отличать, а то еще разбегутся. Но ведь это не правонарушители из колонии, а просто школьники.
Мне доставляло удовольствие выступать перед ними. Слушают они замечательно, но надо обращаться к каждому, видеть их. Рассказывала я интернатским ребятам легенды нашего края. Хорошо они слушали даже сказочки для малышей. Попробовала пересказать серьезную притчу, рассчитанную на взрослого читателя. Спросила перед этим: вы, вижу, народ толковый, понятливый — догадайтесь, чему эта притча учит? Закончила. И тут — лес рук, кисти выкручивают: «Меня, меня спросите!» И ведь сообразили не хуже взрослых. Потому что интересно.
Но ведь любой терпеливый и трудолюбивый (и добрый) учитель может заниматься с детьми интересно. А если не хочет себя утруждать? Халтурит, выезжает на муштре? Почему же надо щадить такого учителя? По-моему, надо щадить детей. И пусть горе-учитель перестраивается. Захочет — сможет. Но огражденный от справедливой критики, он окончательно заскорузнет. И гораздо гуманнее поговорить с учителем, если он того заслуживает, даже гневно, но справедливо, чем дергать по мелочам и заставлять выкручиваться очковтирательством и подхалимажем, как это нередко (ох, до чего же нередко) делается в школе. Не знаю как в столице, но в глубинках наших это так.
Боль за положение учителя, за жизнь школы, за детей — это самая острая, самая жгучая боль. Мне очень много лет, но из меня эта боль выйдет разве что с последним дыханием.

1986-89


Высшее назначение учителя — быть подвижником

Учитель, кандидат химических наук З. Гельман основательно прокомментировал читательскую почту, остановился на самых «болевых точках» школьного образования и воспитания, доказательно обозначил главные причины провала школьной реформы, ничего по сути не изменившей, а значит, и не реформы вовсе, а «полуреформы». Но закрывать тему рано, школьная жизнь многогранна, она подобно живому организму, где все взаимосвязано, где нет мелочей, ибо в ней происходит изо дня в день становление человека.
В школе проходят три стадии развития ребенка: детство, отрочество и юность. Семейные традиции воспитания как правило разрушаются. Занятость родителей, особенно матерей, отторжение старшего поколения, на незыблемом авторитете которых когда-то держалась семья, разводы, неполные семьи, отсутствие домашнего уклада — все это налагает на школу огромную ответственность. Прав З. Гельман, поставив на первое место в школе учителя, превращенного бюрократизацией системы образования в подобие чеховского «человека в футляре» и, грубо говоря, одетого вместо мундира в женскую юбку.
А высшее назначение учителя — быть подвижником, отдающим себя детям с любовью, несущим живую мысль, живое слово без боязливой оглядки на проверяющих и контролирующих, которым несть числа. Конечно же, не каждый, сдавший государственные экзамены в педагогическом институте или училище, может стать учителем. Кроме знания предмета и общего развития (а на него внимания не обращают), необходимы и личные качества, которых не выявит никакой экзамен. Это и умение общаться, и речь, и круг интересов, и любовь к детям. Талант, конечно, явление не массовое, одаренных учителей-новаторов единицы, а школьников миллионы. Но если будет упрочен престиж учителя не только повышением зарплаты, но и почтительным к нему отношением, уважением к нему как к учителю, то талантливые люди придут в школу. Сейчас они уходят. Из числа выпускников нашего педагогического института сейчас жалкий процент остался в школе. Хороших учителей из них единицы, остальные — «троечники».
Я учителем работала с 16 лет, отдала этому делу около сорока лет, выросла в сельской школе, а потом, уже в девятилетке сознательно пошла в группу с педагогическим уклоном. Как в каждой учительской семье, у нас дома откровенно и много говорили обо всех школьных проблемах, бедах, но больше и чаще всего о главном — об учениках. Вся история советской школы с 20-х годов по 80-е годы передо мной и сквозь меня прошла, да и сейчас не обходит стороной.
Я училась у очень хороших учителей, до сих пор встречаюсь со своими соучениками. Мы собирались в Кургане на «слеты» — а это были действительно слеты: прилетали постаревшие друзья детства из Москвы, Ленинграда, Алма-Аты, Ангарска, Перми... Последний слет нашего выпуска, досрочного, «ускоренного», был в мае 1985 года. Больше уже встреч не намечали — уходит наше поколение. Недавно ушел из жизни Заслуженный учитель РСФСР, фронтовик, автор многих книг Михаил Яковлевич Куприн, наш бессменный председатель учкома — сначала в классе, потом в школе. Одна из его книг называется «Дорогие мои учителя».
Все было в нашей школе, где мы учились с 1925 по 1930 год: ломка программ, смена методов, объявленных презрительно «так называемыми»: дальтон-план, бригадно-лабораторный метод, метод проектов ...
Но как получилось, не само же собой, что мы сохранили любовь к школе, получили такой заряд, что каждый (каждый!) избрал деятельность по душе, обрел широту интересов, целеустремленность, а главное — восполнил пробелы в знаниях? Школа (мы потом об этом немало говорили), наши учителя, уважая нас, доверяя нам, никогда не одергивая и не унижая, разбудили духовные силы, жажду познания, жажду деятельности. А уклад школы, основанный на самоуправлении, приучил к ответственности и активности. Мы не занимались псевдоделами под надуманными стихотворными лозунгами. Мы делали нужное дело и в школе и вне школы. Нас не мучили ежедневной зубрежкой учебников. Их просто не было. Сколько сатириков потешалось над «проработкой» Гоголя и Некрасова. Но я храню фотографии моей «бригады», с которой под разумным наблюдением учителя мы «прорабатывали» произведения классиков, делали доклады, ставили инсценировки, проводили «суды». А по естествознанию исследовали, открывали закономерности. Спросите нынешнего школьника, помнит ли он строение цветка, знает ли хотя бы название трав, по которым бегает в пионерском лагере? А я до сих пор помню едва ли не всю флору Зауралья — ведь, «прорабатывая», мы составляли свой атлас, в сентябре делали засушки, а потом узнавали в Доме крестьянина местные названия и лекарственных, и кормовых трав. Наверное, поэтому я не рву первых подснежников и не привожу из загородных прогулок букетов. Хорошие, настоящие учителя передавали нам свое отношение и к природе, и к Пушкину, к героям Парижской коммуны, к наукам, к жизни.
Способности в детстве проявляются многогранно, да и в жизни они обширны.
Выдающийся энергетик Глеб Максимилианович Кржижановский писал стихи, выдающийся офтальмолог Филатов оставил галерею пейзажей, далеко не любительских, рисунки Пушкина лаконичны, выразительны, а все беглые портреты на полях рукописей узнаваемы, поэт Павел Родимов был незаурядным живописцем, Шаляпин был одним из замечательных мастеров грима. А сколько талантов проявилось в личности Высоцкого?
Беда нашей школы в том, что, заорганизовав ее до абсурда, затоптав личность учителя путем ежедневной нивелировки, приказная система и, конечно, зарплата уборщицы (а ведомственные технички имели ставку и повыше) — буквально выдворили одаренных людей. Приживались в школе те, кому не повезло. Приспособились, учили и молодежь тому же.
Открытый урок — спектакль по всем правилам методики. В угоду «проверяльщикам», таким же «серым» — стандартный урок по единой схеме. С пресловутыми «моментами» (организационный, опрос, не менее 6-7 оценок, изложение материала, закрепление материала). И никаких отступлений от плана.
Я почти тридцать лет руковожу городским литературным объединением. Многие наши авторы окончили литфак педагогического института, но учителями работают единицы. Остальные ушли. Естественно, спрашиваю причину. Конечно, на учительскую зарплату семью не прокормишь, поэтому и мужчины в школу упорно не идут. Надоела мелочная опека, писанина, нужная кому-то напоказ, постоянные «анализы ошибок», которые якобы изучаются, чтобы выявить, где ученик слаб, где больший процент ошибок: в правописании наречий, глаголов или приставок. Помилуйте! Да в том диктанте он споткнется на наречиях, если встретится больше «трудных случаев»! И разве учитель сам не разберется, в чем слаб Петров, где хромает Иванов и какое упражнение полезно для Сидорова?
А липовые наблюдения за развитием, поведением, взаимоотношениями и т.д., и т. п. на разграфленных полотнищах? Кому они нужны?
А пресловутые, утверждаемые завучем, представленные в письменном виде к сроку «индивидуальные планы»? Что намечено прочитать, указать автора, название. Какие журналы? Какие методические статьи?
Разве это надо писать? Сдавать завучу на проверку? Почему я должен написать, какие художественные произведения прочитаю с сентября по декабрь? Это же мое личное дело. Прочитаю то, что хочу, что интересно, наконец, то, что достану. Или в сотый раз перечитаю «Евгения Онегина» для души. Зачем же лезть мне в душу? Но учителя пишут и заведомо врут, даже списывают друг у друга. А «индивидуальные планы» представят очередной комиссии. Вот такой «идиотизм школьной жизни», если перефразировать А. И. Бунина.
Еще одна нелепица, унижающая достоинство учителя. Она и сейчас в фаворе — оценка за урок по пятибалльной системе. Зачем? И почему методист, завуч, директор получили право выставлять взрослому специалисту школьную отметку, фиксировать это безнравственное действо в специальном журнале в соответствии со своим вкусом, отношением к человеку, вырвав один урок из системы. Есть учителя, которым безразличен посетитель, но бывают и такие, которых сковывает проверяющий.
И не слишком ли много проверок и мало доверия? А дети видят «игру на комиссию» и учатся лицемерию.
Я не помню, были ли такие проверки в школе 20-х годов. Иногда были «открытые занятия». Мы знали: учителя приезжали из районных семилетних школ для обмена опытом. Это были желанные гости, и мы старались, чтобы занятия, экскурсии, опыты проходили хорошо. И не только писали таблицы, диаграммы, схемы, а вручали учителям свои «пособия». Иная картина сейчас. Приходит из школы внучка. «Ты историю учила?» — «А меня не спросят, придет комиссия». «Ну и что?» — «Учительница предупредила, кого спросит и точки в журнале поставила». — «Зачем?» — «Как ты не понимаешь? Ко-мис-си-я!»
Вот вам и воспитание. А сейчас внучка учится в педагогическом. Выветрится ли из ее головы это очковтирательство? Нет, если ни в институте, ни в школе не произойдет, пусть мучительно, пусть не сразу, но все-таки произойдет, свершится реформа, которая все переставит с головы на ноги.
Прав З. Гельман и в том, что в каждой школе должны быть «светочи разума», учителя, которых любят. Слово нелюбимого учителя всегда имеет обратное действие, даже если оно верное. И наблюдаем мы такой парадокс (мы — родители, учителя, все, кому дороги дети): чем правильнее изрекает истины нелюбимый учитель, тем в пику ему «неправильнее» поступает школьник.
Но может ли школа собрать в коллектив способных, хороших учителей — ведь это огромная армия? Может! Страна наша, земля наша богата талантами. Прежде всего, надо избавить педагогический институт от чудовищной многопредметности. Сколько ненужного материала содержат программы языковедческих дисциплин? Разделы общего языкознания раздробились. Прочтите любой учебник: ведь изучение русского языка идет на каком-то обезьяньем. Простые вещи усложняются терминологией, учителю не нужной. Но предложите будущему словеснику написать школьное сочинение — именно сочинение, а не компиляцию из учебников и цитат, — и он не напишет. Работая по совместительству в институте, я предложила заочникам на практических занятиях по Введению в литературоведение маленькое школьное сочинение, развивающее образное мышление. Очень простое, описательное, на одну страничку. Мои маленькие ученики очень любили такие мини-сочинения, чего только не рождало их воображение: и сказку, и стихи, и новеллы ... Заочники как ни тужились, ничего не вообразили, слова — канцелярские, фразы — деревянные, образного мышления нет. Интересно написал только один заочник. Я спросила, где он работает (в селе или в городе, с какими классами). Он ответил: в милиции.
Вот такой узаконенный учебным планом нонсенс: астрономическое количество часов на языковедческие дисциплины, страдания и сдачи-пересдачи истории языка, славянского языка, диалектологии и прочего — и абсолютная беспомощность в общении с родной живой речью. Когда я училась, у нас был один курс, в него входили разделы — и не было ненужного дубляжа. И был практикум. Часов было мало — институт был вечерний. Но мы разбирались в стилистике, свободно читали славянские и древнерусские тексты, изучали современную грамматику, с историей языка тоже знакомы.
Изучали меньше, но в памяти сохранили больше, — вполне достаточно, чтобы по мере надобности углублять знания самостоятельно.
Ах, как часто у нас повторяют те, кто готовит учителей, известный афоризм: учение — не сосуд, который надо наполнить, а светоч, который надо возжечь.
Но практически уже много лет светоч не возжигается, а сосуд — и не сосуд, а дорожный чемодан набивается так плотно, что содержимое не держится — вываливается.
Но что делать? Никакие планы, никакие программы не заменят живого слова лектора (ведь это относится и к учителю).
Лучшие умы занимались просвещением — в самом широком значении этого слова. И хочется помечтать о том, чтобы просвещали народ и учили на личном примере просвещать такие люди, как Луначарский. Вот тогда талантливые люди пошли бы в школу. И не писали бы псевдоученых маразматических диссертаций по бездетной педагогике. Не беда, что «остепенившись» с помощью блудословия, горе-методист или не слишком знающий кандидат получит лишние деньги, а беда, что он заморочит голову студентам и возжечь светоч не сможет, только головы накоптит.
И еще хочется помечтать об отборе учителей, может быть, даже о конкурсе на вакантные должности. Если учить на местах, пусть не совсем точно, сколько выпускников ежегодно получают дипломы «свободные», так как мест нет, а сколько, получив направление и отработав 2-3 года, уходят из школы — теперь уже не из материальных соображений, а из-за вечного дерганья, писанины, нервотрепок с вечными плановыми проверками, из-за нерадивости учеников, упорно, нагло не желающих учиться, безнаказанно вытворяющих все, что вздумается, на уроках, мешая трудолюбивым, из-за натягивания оценок, оскорбительного для учителя (когда распущенный подросток заявляет: никуда не денешься, все равно заставят поставить трояк).
Очковтирательство осудили. Но сегодня учителю говорят: «Натягивать отметки нельзя, но вы должны так учить, чтобы двоек к концу года (четверти, полугодия) не было». И бежит учительница по домам, уговаривает бездельника, состоящего на учете в милиции, где тоже уговаривают. А таких в классе три-четыре, они демонстративно мешают остальным.
И пока учительница не освоила «волевых методов» (ведь из класса тоже удалить запрещено), пока не окреп ее голос до командного, она ничего не объяснит, благо есть учебник и можно задать (приходится!) — от сих до сих. И добросовестные дети не гуляют, не читают, а развиваются лишь в тех семьях, где их воспитывают нормально.
Но много ли таких семей?
Учитель решает судьбу целых поколений, судьбу страны. И есть в школе еще много тех, кому по плечу другая профессия, а иным противопоказано учительство. Я помню, как мы в тридцатые годы проходили аттестацию, а потом и переаттестацию. Тем, кто не получил аттестат о присвоении звания учителя, мог позаниматься на курсах, доказать свое право. И освобождали без особых трагедий, даже работу подыскивали тем, кто не мог заниматься с детьми, кого дети не любили, у кого на уроках был кавардак. Таких было немного, и уходили они без печали.
Но если сейчас приступить к такому «отбору», то нет никакой гарантии, что аттестующие не наломают дров. Там, где еще не вытравлен формализм и не вывелись бюрократы и вообще бюрократизм как явление, любому делу, требующему ума, грозят перегибы, личные антисимпатии, неприязнь к новаторам, к мыслящим неординарно. Им не поздоровится в первую очередь.
А делать что-то надо. На всех уровнях. Вытягивать постепенно звено за звеном, все доводить до ума — от диссертаций до школьных завтраков.
Обращусь к одной из «частностей» — школьному самоуправлению. Формально и по бумагам оно вроде бы есть, но ведь избранники класса в большинстве «выбраны» классным руководителем, а для него лидерство — в успеваемости и прилежании. А нужна общественная активность. Та, которой мы не всегда разумно, но горели, и которая сохранилась на всю жизнь. Она и сейчас помогает мне и моим сверстникам, моим школьным (!) друзьям быть на стержне до смертного часа, а он недалек — нашему школьному выпуску в среднем почти восемьдесят лет, я — помоложе, мне семьдесят пять. И я — «при деле». Пишу эти строки, а послезавтра надо проводить занятие с литературным объединением, а в пятницу — оргкомитет: готовимся к 75-летию замечательного поэта Бориса Ручьева, лауреата премии им. Горького, ушедшего рано, но много сделавшего, несмотря на семнадцать лет жестоких и бесправных. Он, кстати, тоже мой соученик, и первая публикация его стихов в 1928 году была праздником для нашего школьного литературного кружка.
А в школе мы были хозяевами. Учителя только помогали и ничего не навязывали. Ставили спектакли, занимались в кружках, издавали рукописные журналы, проводили вечера всегда с выдумкой, с увлекательными играми (танцы не были в моде), много пели.
Я часто бываю в пионерских лагерях, и у меня есть, что рассказать детям. Много лет я по крупице собирала предания Южного Урала, утратившие давно изначальную поэтическую ткань. Воссоздав заново сюжеты, я положила их в основу двух последних книг — «Синий камень» и «Сердце-озеро». Раньше мои легенды и сказы считали не актуальными, а редакторы даже из сказов выбрасывали чудесные народные слова, вытесненные «канцеляритом». Но теперь мы дорожим и связью времен, и языковым богатством. А дети в краю горных озер и лесов принимают эти легенды всем сердцем.
Есть у нас хорошие — большие и малые очаги детского летнего отдыха. Но в один лагерь «Сосновый бор» я не ездила давно. Это — база педагогического института, там летом работают студенты. Ехать надо три часа поездом, потом пять километров пешком или на попутке. Меня пригласили. Встретили странно: начальник лагеря даже не поздоровался, и старшей воспитательнице стало неловко. Но это — мелочь. Договорились так: с малышами я встречусь завтра утром в отряде, старшеклассники придут вечером в библиотеку — там просторный зал, а основная масса — пионеры сейчас будут собраны в клубе. Там же будут и «интернатские».
Детей собирали, да не собирали, а «загоняли», одергивали, покрикивали. Я подошла к клубу, но меня попросили обождать — «интернатские» (в большинстве — сироты при живых родителях) жались у задней стены. Был полумрак, и клуб напоминал неухоженную конюшню.
Я заговорила, как всегда, негромко, пригласила ребят из интерната сесть ближе.
Слушали очень хорошо. Даже поиграли «в рифму», завязалась беседа, многие места, описанные в легендах, были детям знакомы. Особенно понравилось детям отвечать на вопросы, где правда, а где выдумка в легенде Южного Урала. Они даже мораль сами искали, и спорили, спрашивали наперебой. Умные, пытливые ребята. И не хотели уходить (еще расскажите!), пока не просигналили на обед.
И тут я, привыкнув уже к полумраку, рассмотрела клуб и ужаснулась. Весь пол в бумажках, огрызках, загажен, словно с прошлого года не убирался Вместо занавеса — мятая тряпка обвисла на проволоке и наполовину ободрана. На сцене (я туда не поленилась посмотреть) та же грязь, обломанная скамья. Совместимо ли это с поэзией, с темой, которую поставила в плане старшая воспитательница или библиотекарь: «Поговорим о прекрасном». Я назвала проще: «По следам преданий Южного Урала». И вот говорили об оживших памятниках природы, о подвигах, о невестах, превращенных в речки, о матери, спасшей племя ценой жизни единственного сына, об озере, ставшем соленым от ее слез, горьких, но целебных, о мастере, изваявшем чашу, а на ней таких снегирей, что они ожили, о Пугачевской горке и о героях гражданской войны, тоже вошедших в легенду. У детей богатое воображение, я видела, как они переживают гибель героя на дне озера Иткуль, как радуются находчивости хитрого Габдуллы, как заразительно смеются и широко открывают глаза, сопереживают беду беглого каторжника, осужденного невинно. Я им — о неповторимой красоте родного края, а они — по щиколотку в свинстве.
Это был 1977 год, последняя смена. Лагерь был объявлен военизированным. Отряды назывались ротами, вожатые командирами. Совместимо ли это с клубом, где показывают кино — на задней стенке — экран, где читают стихи, выступает самодеятельность? А главное — шефствует педагогический институт, организует практику по работе с пионерами.
Вот такое «антивоспитание» в дни, когда педагоги думают о самоуправлении, а студенты — я это видела — не детьми заняты, а оформлением «мероприятий», отчетами, словом, бесконечной писаниной. Не случайно такие славные, отзывчивые на доброе слово ребята превратили лес, обступивший лагерь, в бурелом. Кусты поломаны, торчат обломки ветвей, валяются пожелтевший сосновый лапник, трава истоптана до пыли чуть ли не на километр, тут же кострища и горелые сучья, газеты, полиэтиленовые пакеты — следы варварства. И только у калитки, где вход, чуть почище, но там — поляна.
Причина этого вандализма вся на виду: командные методы, никакой инициативы студенческой, ни комсомольской, ни пионерской. Не хозяева они!
Дети так нехотя все делали, что за них приходилось в поте лица стараться «командирам» и «комиссарам». Весь штат был заморочен писаниной.
Тем, кто командует «сверху», нужны бумажки. Только бумажки, по ним и судят по работе. Доколе? Доколе важнейшее дело перестройки сознания тех же студентов будет повязано по рукам и ногам бюрократами от педагогики? Не с них ли надо начинать?
И с них. И с отделов народного образования, и с учителей, и с верхних эшелонов. Главное — люди. Умные...

1989


О ВОСПИТАНИИ


Педагогические раздумья:
разбудить в ребенке дух творчества

Сейчас мы все внимательнее вглядываемся в духовный мир ребенка и заботимся о нем. Душевное, нравственное здоровье не менее важно, чем физическое. Духовная пища — пища для ума и сердца — насущно необходима, и если детей только питают, только одевают, забывая о здоровье нравственном, то подчас вырастают и нравственные калеки. С виду человек сильный, красивый, а в душе — черствый, равнодушный, который в угоду своей прихоти может не только обидеть, обделить вниманием близких, но испортить им жизнь, сломать судьбу и пойти даже на правонарушение.
А все начинается с детства, с тех первых интересов и увлечений, которые несут в себе нравственный (или безнравственных) заряд.
А в богатейшей, накопленной народом сокровищнице разумного, доброго и вечного — сильнее всего влияет на детей искусство и книга. Художественная литература, искусство слова. И один из доступных для каждого родителя литературных жанров — поэзия, лирика. Не каждый играет на баяне, пианино, скрипке, не каждый умеет рисовать или посвятить себя балетному искусству. А выразительно прочитать под силу каждому.
О поэзии, о стихах, развивающих ребенка, а потом и подростка — и надо поговорить.
Вы, вероятно, замечали: малыши все любят учить и рассказывать стихи. В школьном возрасте охотнее декламируют девочки, а мальчиков, особенно дома, и не уговоришь. А потом наступает какой-то перерыв. В школе по программе учат, а для себя — ни в какую. Нет потребности.
А в юности — тут уж дело вкуса: кто-то увлекается вообще поэзией, кто-то гонится за модными авторами, а иные даже в личной библиотечке не имеют ни одного поэта. Вот так. Человечество творит, и время отбирает величайшие ценности, а иной из молодых людей остается глухим к этим богатствам, они ему не принадлежат. А это — часть великого искусства, которое «должно принадлежать народу, должно быть понятно ему, должно в каждом будить художника».
А ведь разбудить художника, переживающего музыку, живопись, поэзию, — легче в детстве. Это не праздное развлечение — тяга к прекрасному. Это — залог доброты, сердечности, чуткости. Многие вспоминают об отзывчивости при встрече с грубостью, а о доброте, сталкиваясь с жестокостью.
Искусство нравственно. Об этом нам постоянно говорит и пишет композитор и мудрый наставник Дмитрий Борисович Кабалевский. Свою удивительную школу нравственного воспитания создал Сухомлинский. У него и у его преемников дети сочиняют сказки, рассказы, стихи. Поэзия дает им счастье — то, чего мы все желаем своим детям и внукам. Счастье душевной щедрости, счастье, которое носит человек в себе и дарит людям взаимно.
А теперь о поэзии, о стихах.
Все до единого знают четыре строчки Агнии Барто — вы их тоже знаете.

Наша Таня громко плачет,
Уронила в речку мячик.
Тише, Танечка, не плачь,
Не утонет в речке мяч!

Вы их рассказывали, не умея выговорить даже половины звуков, за то выразительно уговаривали: не плачь! Утешали — ведь случилась беда. Но ничего, мячик не утонет. Это ведь урок доброты, а вошел он в маленькое сердце сам — уж очень складно написано: просто, легко, как в песенке, и ни одного слова лишнего.
Или:

Уронили Мишку на пол,
Оторвали Мишке лапу...

Жалко ведь не старую игрушку, а Мишку, хорошего друга, которого нельзя бросить даже без лапы. И надо пожалеть всех: и старого дедушку, и бабушке надо помочь.
Но расширяется в глазах малыша мир. И он запоминает целые истории:

Одеяло убежало,
Улетела простыня...

Да, это от неряхи бегут вещи, как и от нерадивой Федоры, и очень важно, чтобы все хорошо кончилось.
А вот Бармалея мы не любили, мы готовы помочь доброму доктору Айболиту. И еще нам нравится храбрый комарик, победивший паука. Ведь Муха Цокотуха для нас сказочное существо, радушная хозяйка-именинница, а не просто обыкновенная муха. Она даже простила гостям их минутный испуг и пригласила на свадьбу. Урок доброты. Его преподал Корней Чуковский.
Но время идет, и незаметно входит в жизнь детей уже реальный человек, хотя и великан дядя Степа, тоже добрый, рожденный воображением Сергея Михалкова. А потом появляется Мистер Твистер Маршака — из другого мира, где есть миллионеры и бедняки, белые хозяева и черные. Тут надо разобраться, кого любить, а против кого настроить свое сердце.
Дети много прочитают интересного и о юных героях Гражданской и Великой Отечественной войн. И хорошо, если, собрав в кружок ребят, старший прочтет им «Сына артиллериста» Константина Симонова, «Смерть пионерки» Багрицкого, «Зою» М. Алигер...
Это поэмы. Школьники тянутся к сюжету, к событиям — и это понятно. Поэтому им близки еще и сказки. Но рядом с поэмой и сказкой живет лирика. И если событие сразу входит в сознание, то раздумье или просто прекрасная картина природы принимается сложнее. Они как музыка, к ним надо приучать, приохотить, увлечь музыкой слова и вызвать ответное переживание.
Великий советский композитор Д. Д. Шостакович очень просто и точно ответил на вопрос — как научиться понимать и любить музыку. Надо ее слушать! Нужно слушать чаще и стихи. Читать и слушать.
В каждом ребенке живет артист, музыкант, художник, поэт — все рисуют, поют, тянутся к музыкальным инструментам, карандашам и краскам. И вы тянулись. И каждому очень хотелось быть артистом. Зайдите в детский сад, спросите: «Будете ставить пьесу: кто хочет выступать?» И все поднимут руки, и трясти ими будут, чтобы заметили.
Стихи тоже любят читать — на празднике, у елки. Но это — не любовь к самой поэзии. Дети здесь — артисты, чтецы. А пробудить в них такую жажду, чтобы они читали для себя, даже наедине — это уже высокая ступенька духовного развития.
Ведь что такое лирика? Это поэтическое раздумье автора. Оно переходит к читателю, и тот переносит размышление на себя, на свои чувства.
И чувства полюбившего хорошее стихотворение находят выражение. Они дремали, а тут — проснулись, душа для них распахнулась и стала добрее и чище.
Можно смотреть на дерево, цветок, небо, речку — и не радоваться, просто глазеть. А можно увидеть красоту и стать чуточку возвышеннее, а значит лучше.
А природу ребенок открывает все время, с каждым временем года заново.
И стихи о природе пишут много веков все поэты. И не просто описывают приметы, а одушевляют ее, смотрят глазами и сердцем хорошего человека. Ведь и картины, скажем, художника Левитана — и «Вечерний звон», и «Над вечным покоем», и «Осень» — это не о самой природе, а о человеке, глубоко и тонко чувствующем Родину.


Чтобы воспитать, надо воспитывать

Точное соблюдение формальных установлений, внимание к любой кажущейся мелочи, уважение к «букве закона» — это не формализм, а добросовестность, необходимая пунктуальность, за чертой которой — та неразбериха, что легко приведет к нарушению законности.
Но много бед приносит формализм, порожденный и вскормленный бюрократизмом.
Из-за отчетности (действительно нужной), из-за стремления спрятать рост преступности, положение с раскрываемостью преступлений, сроками следствия — совершаются ошибки (это страшно!) и уплывают от правосудия социально опасные люди. Спешка ведет к единому: «давай-давай» результат, а преступления разные: одно на виду, а к другому надо ниточку распутать, да не одну. Но есть сроки! И нажим сверху донизу. И оперативники, и следователи, спору нет, обязаны работать на пределе разума, знаний, сил. Но преступник не так прост. Он может действовать не так, как думает его законный преследователь, у него тоже — знания, опыт и главное преимущество — маска, подполье, конспирация.
Он — не мелкий салажонок, очищающий карманы и срывающий шапки.
Тут — новая тема, новый ракурс. До шестнадцати лет неподсуден! По существу — правильно, человека надо воспитать, а не держать вместе с матерыми волками в одном загоне. А чтобы воспитать, надо воспитывать. Не планами воспитательных мероприятий, а с глазу на глаз, изо дня в день. Но ведь эти правонарушители (это еще мягко сказано) плевали на семью, если она у них есть, а семья давно плюнула на них. А то ее, семьи, и вовсе нет. Или она развалена пьянством. Или мать-одиночка день и ночь думает, как прокормить, а поговорить ей некогда, и школа озлобила до предела. И вот — типичный пример. Пятнадцатилетний В., делающий вид, что учится, поставлен на учет за грабеж среди бела дня, идет с утра к школе, как на работу, и потрошит у малышей двугривенные, рядом со школьной оградой. Врежет одному-другому, да еще авансом: скажешь училке или менту — почки отобью. И дети молча отдают мелочь, а потом и у родных выпрашивают «на кино», «на мороженку», «на музей». И девочки, и мальчики. Они молчат. Одна — дочь моей бывшей ученицы, призналась. В субботу отец пошел в школу, застал двоих грабителей и дрожащую кучку детей с денежками в мокрых ладошках. Учителя его не знают: не из нашей школы. А они в своей пакостить не станут, в городе школ хватает. Один из таких малолетних разбойников в детском клубе «Молодая гвардия», где терроризируют и воспитателя, и детей, расхвастался: сопляки сами дань платят, только пальцем помани. От школы на Гагарина каждый день рублей семь соберешь, а в 33-й — побольше десятки.
— Ого! За тяжелую работу так не получишь! И еще налог удерживают.
— У меня тоже удерживает.
— Кто?
— А это не твоего вшивого ума дело.
Недавно за магнитофон и еще что-то убили в десять утра в своей квартире старую женщину. Два удара ломиком по затылку. Я разговаривала с дочерью, навещавшей мать в хирургическом отделении. Радовалась она: старая гребенка спасла, мозг не поврежден, и я пришла сразу, вызвала скорую помощь. Она все зовет следователя: «Я их знаю, они к нашему Саше (внуку) приходили с девочкой, пельмени стряпали».
Не выжила 75-летняя женщина. Все-таки убили. И спокойно пошли по улице с легкой добычей.
Так к кому надо проявлять гуманность? К погибшему человеку, к страдающей дочери-инженеру, которая вернулась после продолжительной работы в командировке за рубежом? К внуку убитой, доверчивому Саше, что ни сном ни духом не ведал, что его приятели на такое способны? А как же жить среди людей, не веря им? Вину умело свалили на несовершеннолетнего. Ну, конечно же, кругом матерые бандюги, а бил-то он. А если и не он, то «взял на себя» — попробуй, не возьми! Общество-то гуманное! Шапки срывают в самых людных местах. Несовершеннолетние девчонки. Захотелось поносить ... Теперь — слезы раскаянья по размалеванному лицу.
Недавно осуждены двое за бесцельное («показалось, что наших бьют») убийство прекрасного юноши, который вступился за девушку, просившую о помощи. Она отказалась — «мы просто баловались». Но за одним, уже достигшим совершенных лет, уже — хвост преступлений. Но ни лишение свободы, ни «планы воспитательных мероприятий» не подействовали.
Мы говорим о неотвратимости наказания, а где она — неотвратимость?
И почему я, никогда не посягнувшая на чужой рубль, блат, проработавшая на нищенской зарплате сорок лет, а сейчас неимущий писатель без письменного стола, мать троих детей, бабушка семерых внуков и прабабка трех правнуков, должна бояться, как бы не похитили малышей, не покалечили внуков, не поубивали детей? Почему?
Лучше я буду бояться, как бы мои многочисленные потомки не обросли шерстью, не утратили совести, порядочности, человечности, чувства долга. Но ведь и на страже человечности должны стойко держаться, бдительно (да, да — здесь это слово уместно) охранять достоинство и жизнь не только мы, матери, бабушки, старики, но сам закон.
Всепрощение ведет к вседозволенности. Но заслон необходим. Не для мести. Уголовников тоже в муках рожали матери. Они одновременно и палачи и жертвы. Но нам от этого не легче. Нам, входяшим в великое братство, носящее название Народ. Потому что народились от одного корня! И корень-то здоровый. Так надо лечить болячки, а если они неизлечимы, то отсечь. Не обязательно вместе с головой. Разве нет иных мест для изоляции от общества, чем тюрьма и зона? В Швейцарии, Дании или микроскопическом Монако нет. А у нас почему-то забыли об отдаленных местах, где нужны рабочие руки и откуда не убежишь, а грабить некого.

1986-89


* * *

Разве учитель не виноват, измываясь над деревенским малышом, плачущим, если на него орут?
Разве не только его личная вина, а повинны лишь перекрыватели кислорода в упорном нежелании его, большого, сильного снизойти к беззащитному ученику, плохо написавшему упражнение только потому, что дома пять человек ютятся в одной комнате, годовалый братишка заболел и плачет, на общей кухне заниматься не разрешает сварливая соседка, а на столике учит уроки сестра, больше места нет — ведь и спит он на двухъярусной кровати, и шумит холодильник, а уроков так много задают?
Кто виноват, как не учительница, если ее ненавидят и боятся, и надо сидеть все 45 минут, не шевелясь, навытяжку — и не дай бог обернуться?
Неужели надо ограждать от обоснованной критики, орущей: «Ты — дебил, тебя надо в психлечебницу отправить!» И при этом берет в союзники весь класс!
Надо защитить учителя, еще не умеющего работать, но желающего научиться. А вот истязающего душу нужно критиковать. Не пересмотрит свои «методы», не перестроится — пусть ищет другую работу. А пока его не критикуют, пока смотрят сквозь пальцы на его муштру, дрессировку, постоянные вызовы родителей («Примите меры, я устала бороться с вашим сыночком!»), на оскорбительный тон с родителями, на тупость и глупость (в этом, правда, учитель не виноват, но он и не хочет стать умнее), пока критика открытая не оградит детей от ежедневных душевных ушибов и ран, — не один ребенок, а все пострадают, весь класс. Наши законы добры к школьным бракоделам. Попробуйте снять с работы очень беспомощную, вымещающую комплекс собственной неполноценности на детях только за то, что она разговаривает с ребятами язвительно и доводит до нервных припадков. Не выйдет. Нужны прогулы, сериал выговоров в приказе, иначе суд восстановит. А у нее — «несоответствие занимаемой должности». А рядом в тех же условиях, так же точно помыкаемая проверяльщиками, всеми, кто «над ней» — честная и добрая, справедливо требовательная и пускай не хватающая звезд с неба, но старательная, не дергающая детей, а терпеливая, подбирающая к каждой душе ключик — и потому любимая делает свое доброе, нелегкое дело, и дети у нее спокойные, и встречают они ее с улыбкой, а не с затаенным страхом. Ей надо помогать — ведь на таких школа держится.
Но ведь как можно ненавидеть дитя человеческое!
Я знаю учительницу, которая называла мальчика, мать которого была в разводе, не иначе как «подзаборником», а детям велела объяснить ему, что это значит. И мальчик, когда приходил в гости к нему отец, водил его по всему микрорайону и, встретив одноклассников, кричал: «Смотрите, это мой папа!»
Тогда шел фильм «Доживем до понедельника», и старшая пионервожатая — лицо отрицательное — изъяснялась таким же тоном, как и нелюбимая учительница, да и внешне ее напоминала.
И дети по-своему мстили. Это был третий класс, он занимался во вторую смену. Рядом со школой — кинотеатр. Так ребятишки приходили каждый день на детский сеанс в девять часов утра, отрывая от завтрака гривенник (билеты на детский сеанс стоили десять копеек). Они ждали появления в кадре пионервожатой, топали и кричали: «Леонорушка! Леонорушка!» Когда антигероиня была посрамлена, они выкрикивали радостно: «Так тебе и надо! Дура! Фашистка!» И еще почище.
Так как же быть? Не критиковать? Ограждать от справедливой, доказательной оценки?
Классы, которые она вела четыре года, были самые дисциплинированные. Но уже в пятом классе дети срывались с цепи, освободившись от ига — не было на них управы, и подавляющее большинство попадало в «трудные».
Если бы учительница попала под критическое перо, то либо изменилась, либо ушла бы хоть в управдомы. Там тоже люди, но такие, что могут себя защитить от произвола.

1986-89


* * *

Несомненно, «приобщение человека к художественной культуре, эстетическое воспитание дает прочные результаты, когда оно начинается с малых лет». Вдумываешься в искреннее и откровенно обращенные к писателям и художникам раздумья об использовании школьной реформы для усиления влияния литературы и искусства на формирование личности.
Воспитание культуры чувств! Что же можем сделать практически мы, литераторы Магнитки? Все ли мы делаем для этого, работая над книгами, выступая перед трудовыми коллективами, молодежью, детьми, помогая росту творческой молодежи?
Обращаю эти вопросы к себе, к своим товарищам, к комсомольской организации города и понимаю: «надо добиваться соответствия между словом и делом», надо работать с полной отдачей — этого требует время, этого требует твой долг, надо на своем, пусть небольшом участке творческого труда утверждать главное: правду жизни, высокие идеалы.

1984


* * *

Музыка — искусство не изобразительное. Она не «рисует», не «лепит» неподвижных предметов. Нет сочетания звуков, по которым можно узнать: это тонкая береза, а это могучий дуб, вот красные маки, а это старый дом, утреннее облако или глубокая озерная вода, в которой так повторились жемчужины кувшинок, что не сразу поймешь, где живая, а где отраженная.
Но музыка — это движение, передающее состояние человека, смену чувств и настроений. И если ребенок научится воспринимать окружающее чувством, бережно собирать свои эмоции, «переживать» увиденное, то он «увидит» внутренним зрением в движении мелодии то, что выражает музыкальная пьеса.
Дети наблюдательны, но это богатство их натуры мы, взрослые, часто не используем, не направляем, и творческие возможности или растрачиваются бесцельно, или убиваются, глохнут, делая из маленького фантазера-романтика жалкое подобие недоразвитого взрослого.
Больше разных впечатлений! Ребенок увидел впервые старый пенек, обросший серым лишайником. Он смотрит в небо, а там плывет облако, меняя очертания. Такое облако он рассмотрел тоже впервые. Обычное для нас ему в новинку: поющий скворец, молодые побеги клена под каменной стеной, утренние солнечные одуванчики, которые почему-то вечером прячут пушистые венчики. Дети делают открытия: открывают дождь, град, грозу, буран, таянье снега, красоту природы. Пусть не проходят мимо и удивляются, тогда и музыка будет для них не физическими упражнениями, а средством для выражения чувств, вызванных не холодным созерцанием, а удивлением. Кто-то сказал, что человек, утративший способность благородно удивляться, уже не человек. А сколько у нас воспитано равнодушием маленьких «старичков»! Ему на все наплевать, он ни в чем не видит красоты, жизни, доброты! Это страшно.

1986-89


Можно ли детей учить вранью?

Нет, конечно. И все же они постоянно получают наглядные, впечатляющие (вот что страшно!) уроки лжи. В школе и дома. От самых близких людей, в любом возрасте.
Дети любят стихи и сказки, где герои все путают, фантазируют. Но эти выдумщики, даже если они мелют ужасную чепуху, ничего общего не имеют с серьезными обманщиками. Дети соображают, что утята не мяукают, а ворота не могут лаять из-под собаки. Им смешно, когда «человек рассеянный с улицы Бассейной» все делает и говорит невпопад. Обманщиков они считают плохими. Они умные, наши дети.
Но вот не из сказки, а из жизни. На телеэкране — документальные кадры из жизни маленьких детдомовцев. Лишенные семейного очага и материнской заботы, малыши прощаются с дошкольным детским домом. Теперь у них будет другой дом — интернат. И дети уже в школьных формах, с цветами в руках, прощаются с воспитателями, со своим, казенным, где на каждого в тридцать раз меньше внимания, чем в семье, но все-таки своим домом. Они говорят заученные слова и поют прощальную песенку, тоже заученную. Но в эти действительно последние минуты расставания чужие слова становятся своими, и дети плачут. Это — хорошие, добрые слезы. И они от души обещают своим воспитателям быть хорошими.
Но лихой сочинитель текста песни заставляет детей врать: «Обещаем мы учиться только на пятерки"... И тридцать ребятишек с чувством, под пианино, обещают то, чего не смогут сделать. Не могут все учиться только на пятерки, а детдомовские сироты и «отказники», выросшие в Доме ребенка с младенчества или попавшие в детский дом от родителей, лишенных родительских прав, отстают в развитии. А им вложили в уста заранее запланированный и зазубренный к утреннику обман.

1980-е годы


О ПОЭЗИИ, ЛИТЕРАТУРЕ


Поэзия и духовный мир современника

Есть закономерность: чем современнее личность, тем выше ее духовные запросы; чем низменнее человек, тем ненасытнее он к материальным излишествам, к своей утробе, пустым развлечениям. Страшнее всего в человеке — бездуховность, угасание жажды познания, заботы о судьбе других людей. Бездуховность приводит человека к распущенности, бездушию, к наплевательскому отношению к тому, что не принадлежит ему лично, к жестокости, к правонарушениям.
Проверено многократно: подростки и молодые люди, совершившие преступление, как правило, примитивны, лишены духовных интересов, у них убогое мышление, они не хотят трудиться, и таких качеств, как порядочность, уважение к людям, совесть, стыдливость, — напрочь лишены. Они ничего не читают, неразборчивы в приятелях, а друзей у них нет. Время, которого человеку отмеряно в обрез, они не используют, а транжирят, растрачивают попусту и ничуть не заботятся о завтрашнем дне.
В каждом человеке с самого раннего детства заложены все способности, доброта и естественная для человека жажда деятельности. Маленький человек, едва он выполз из пеленок, уже и артист, и художник, и певец, и музыкант, и главное — тянется к труду. Малыш тянется к молотку, он исследователь — раскурочит любую игрушку, особенно техническую: надо посмотреть, что там внутри.
Родители, которые только кормят и хорошо одевают детей и заботятся лишь о том, чтобы дети не мешали им, не путались под ногами, глушат все задатки в ребенке. А ребенок, наблюдая за бытом взрослых, слушая их разговоры, воспринимая как должное, их интересы, их отношение к близким и посторонним, их ссоры и застолья — все это «наматывает на ум и душу» и незаметно, но упорно лепит свой характер по готовому родительскому образцу. Каков этот образец? Замечено: в семье, где читают, дети не расстаются с книгой и быстрее развиваются, у них лучше речь и шире кругозор, они растут думающими.
В мире есть два идеала. Служить людям, быть равным среди равных, быть гуманным, не сидящим на чьей-то шее и, двигаясь вперед, тем самым помогать обществу, где человек человеку друг, брат и товарищ.
И есть противоположная «волчья» позиция, основанная материально на наживе за счет других, позиция эгоиста и эксплуататора, человеконенавистника, а в более широком масштабе — разжигателя ненависти и войн.
Есть и третья позиция — ни себе, ни людям. Позиция инертности, безразличия, пассивности, когда на словах — смирение, всепрощение, а на деле — пособничество тем, кто совершает преступления перед человечностью.
Наша позиция — активна, и как самая справедливая, она привлекает все большие и большие массы честных людей.
Человек, идущий и ведущий вперед к самым гуманным целям, и должен по праву владеть богатствами, выработанными человечеством, его знаниями, его духовностью — от моральных устоев до литературы и искусства, без которых человек духовно нищ.
Итак, что дает человеку искусство? Что дает ему художественная литература? Если наука совершенствует разум, то подлинное искусство совершенствует дух человеческий: его убеждения, его чувства, его отношение к себе, к людям, к прошлому и настоящему, к жизни.
Наука безразлична к обществу, к людям. Она может служить всем, не формируя ни убеждений, ни отношений между людьми.
Одни и те же открытия могут служить и благородным, и низким целям.
Крупнейшее изобретение века — самолет в одних руках — средство передвижения, средство освоения природных богатств. В других руках — это средство уничтожения человеком человека.
Даже внешне одинаковые функции в разных руках приносят разные результаты. Фашистские бомбардировщики уничтожали людей, жилища, промышленные объекты, верно служа завоевателям, захватчикам. Наши боевые самолеты тоже уничтожали и боевую технику, и живую силу, защищая и освобождая свою землю, своих людей от фашизма.
Атомная энергия в одних руках — это электростанции, ледоколы и боевая техника тоже, но ради обороны, ради защиты людей.
Освоение космического пространства тоже может быть направлено на благо человека и во зло ему. Одни с помощью науки изучают землю и другие планеты, доносят в трудно доступные места телевизионные передачи, открывают тайны вселенной. Другие замахиваются на «звездные» войны, стремятся милитаризировать космос, то есть использовать науку и технику для порабощения или даже для уничтожения целых народов, чтобы еще больше обогатиться.
Биологическая наука может служить и исцелению человека, и продлению его жизни, и увеличению плодородия земли во благо человека. Но она может создавать, выращивать в колбах бактериологическое оружие.
Поэтому сама по себе наука нейтральна.
Иное явление — искусство. Подлинное, по-настоящему глубокое и прекрасное искусство несет человеку свет, добро, человечность.
И каждый род, вид и жанр искусства служит прогрессивным идеалам по-своему.
Виды искусств делят по их особенностям по-разному: на временные и пространственные, изобразительные и выразительные. А предмет искусства — сам человек и все то, что для него интересно. Искусство тоже исследует жизнь, но не так, как даже самые близкие к нему гуманитарные науки, например, история и природоведение. Для ботаники, например, объектом исследования является лес, деревья, в частности дуб, его свойства, качества, общие признаки.
Для художника — не дерево, не дуб вообще, а именно этот — старый или молодой дубок, как он воспринят человеком, что человек, видя этот дуб, думает (Андрей Болконский). Художник пишет пейзаж с дубом, или березовую рощу, и этим выражает состояние человека.
Метеоролог, изучая кучевые, слоистые и другие облака, их общие свойства, предсказывает погоду для аэрофлота и земледельца, а тучки в стихах Лермонтова или одушевлены («Ночевала тучка золотая...»), или через них передается состояние лирического героя («Тучки небесные, вечные странники...»).
Для историка важны причины, движущие силы, ход, исход и исторические уроки войны под предводительством Пугачева. Для Пушкина, Есенина важно и в чем кто одет, и какова речь Пугачева, его глаза — весь его индивидуальный облик, так как художник воссоздает живой кусок жизни, индивидуальность — и в этом заключается сила воздействия, мы переживаем судьбы людей, переносим нравственные искания, обретения, потери на себя и от этого становимся лучше.
Условно (очень условно) мы можем разделить виды искусства на изобразительные и выразительные. На те, где образы зримы, предметны и где они более условны, обобщены.
Живопись наиболее изобразительна: мы видим дерево, человека, коня, обстановку, морскую волну. Музыка, особенно инструментальная, раскрывает образ во времени, в движении, она более выразительна. Героическое произведение выражает порыв, стремление, напряжение, но не показывает конкретных черт героя. Музыка, выражающая нежные чувства или страдания, не может показать ни печального лица, ни слез, ни высказать раздумья.
Архитектура — выразительное искусство. Она может и возвеличить, и подавить человека, и вызвать уважение и трепет (стили готический, классицизм, современные направления).
Искусству слова доступно все: конкретная мысль, музыкальное звучание, живопись словами, движение во времени. Наиболее изобразительны художественные проза и драма, выразительность в этих родах искусства тоже велика. А в лирике преобладает выразительность. Лирика внутренне содержательна, в восьми или двенадцати строках стихотворения можно выразить смысл, идею большого романа.


На крутом повороте

Литературная жизнь Магнитогорска — это часть культурной судьбы города, отражение духовного мира, духовных интересов, нравственного состояния нашего общества.
Мы отделены лишь расстоянием от центра, но нас волнуют те же проблемы, да и связи у многих, если не у большинства наших горожан обширные, и родились они еще с первой палатки. Ведь Магнитку строила вся страна: добровольцы-энтузиасты, представители около семидесяти национальностей и народностей.
Энтузиазм первых лет, как в зеркале, виден на страницах магнитогорских журналов «Буксир», «За Магнитострой литературы», в подшивках газет тех лет. И не только среди первостроителей, приехавших на стройку по зову сердца с комсомольскими путевками или по вербовке. Но и бежавших сюда крестьян из голодающих деревень, и артельщиков, соображающих, как бы побольше заработать, а позднее даже многих спецпереселенцев, получивших паспорта в 1936 году, обрели веру в дело своих рук и остались здесь по доброй воле. Завод поднимался на глазах, выросли первые дома соцгорода — как этим названием гордились! Многие крестьяне, высланные насильственно, построили дома, их дети стали учиться в институтах — ведь на третьем году существования города было уже два вуза!
Тогда же родился театр как самодеятельный — ТРАМ, который получил материальную поддержку, и над которым взял постоянное шефство Малый театр. ТРАМ еще задолго до официального открытия выполнял роль профессионального театра, был популярен и давал спектакли без скидки на любительство — у рабочей молодежи была прекрасная школа, шефы угадывали таланты, развивали и шлифовали их быстро и плодотворно. Истинный энтузиазм, настойчивость, полная самоотдача творили чудеса.
В таком же темпе закладывалась база музыкального образования. Трудно поверить, что всего за четыре года музыкальная школа, отпочковавшись от пионерского кружка в Доме, а точнее, в бараке пионеров уже дала кадры профессионального музыкального училища, наиболее способные и позднее в отдельных группах вместо положенных семи лет усваивали курс обучения за два-три года. Уровень абитуриентов и по развитию слуховых навыков, и по знаниям, и по технике, без которой нет музыканта, вполне соответствовал программе, с чем не могли не согласиться члены комиссий, опытные музыканты, а среди них даже ярые противники открытия в индустриальном городе без музыкальных традиций профессионального музыкального училища. Начинающее жизнь училище вторгалось в культурную жизнь города, было и филармонией, и центром пропаганды музыкального искусства, и первоосновой для профессиональной хоровой капеллы, музыкального отделения педагогического училища, сразу же (с первых же выпусков!) дало кадры для консерваторий с их строжайшими конкурсами и что не мене важно — большую армию учителей музыки для Челябинской области — именно магнитогорцы в подавляющем большинстве открывали в глубинках области первые музыкальные школы, а вслед за школами и третье училище в Миассе. Невероятно? Да, но это не фантазия, а воплощенная мечта энтузиастов. И наши воспитанники Магнитки (именно Магнитки, так как она формировала в юных музыкантах личность гражданина) — брали большие высоты, побеждали в конкурсах (даже в международных), становились доцентами консерваторий, заслуживали трудом и талантом звания. Для Москвы, Ленинграда, Киева — это естественно. А для рабочего города очень молодого, без традиций такой взлет необычен.


Размышления о педагогике, поэзии,
литературе, пользе чтения

Несколько раз я пыталась написать Вам — и в прошлом году, и раньше, но не хватало смелости. Неизвестный литератор, даже не считающий себя литератором, оказавшийся владельцем членского билета Союза писателей в непристойном для поэта возрасте, имеет ли право изливать душу и обиды (слава Богу, не личные) человеку, который его, литератора, не знает?
А потом подумала — и начала писать. А почему нужно молчать, когда хочешь высказаться?
Вот прочитала Ваше выступление в дискуссии, разговоре или полемике со странным названием «Лирика или эпос?». Все, и разумное и не очень разумное, принимаю близко к сердцу.
Не потому, что отдаю предпочтение чему-либо одному. Как можно жить без лирики? А если есть замысел, который не втиснешь в 16 строк, он требует сюжета, а сюжет — примет времени, а время — проблем, раздумий, и все в целом — опять же требует гармонии, не той, что в прозе, а той, что сопрягает эпос и лирику, и нужны свободный ток поэтического мышления и строгость формы? А нужна ли поэма сегодня, завтра, в двадцать первом веке, определит не полемика и утвердит сама поэма, коль она явится миру из-под талантливого пера? Меня тянет к большим полотнам, к романтической поэме. Я посылаю Вам последний сборник, адресованный молодежи. Там есть крупные «кирпичи» — «Игнатьевская пещера» и «Трубач с Магнит-горы». Мне кажется, что это — поэмы, хотя я их и не обозначила.
Но не в моих опытах суть.
Меня беспокоит бедствие, о котором в полемике нередко упоминают. И лирика, и эпос нуждаются в читателе активном, читателе, склонном к душевному труду, к перечитыванию произведений, радостному погружению в поэзию. И вот ведь какой парадокс. Количество грамотных и средне-образованных растет, а на самом пике «книжного бума» в книготоргах образовались залежи стихотворной продукции.
Лежат сборники в хороших переплетах, а тоненькие уже давно запылились. Одних читателей отпугнула серость, а другие откровенно заявляют: стихов не читаем.
Ладно бы не читали макулатурные вирши, не покупали таких сборников, где открой любую страницу — вал и никакого качества. Но ведь за массовым неприятием стихов люди лишают себя и истинных ценностей. Недавно я свободно унесла из книжного магазина целую пачку Заболоцкого — там все, даже ранее не опубликованное, и полностью почти «Столбцы», и шедевры зрелых лет, и переложение «Слова о полку». Лежит! В полумиллионном, молодом и молодежном городе лежит на полках Заболоцкий!
Встретила я знакомых студентов из педагогического, с литфака. Не знают такого! В школе не прошли, в вузе не дошли. Встретила в День учителя, на вечере городском шапочно знакомых словесников, порадовала: в магазине «Факел» есть Заболоцкий, по 2 рубля 10 копеек и пальцами показала толщину однотомника.
«А что он написал?» «А как название?»
У меня заныло под ложечкой.
Тяжкое положение с читателем поэзии начинается с детства. Есть талантливые учительницы литературы, но их мало. На 65 магнитогорских школ — только один молодой, знающий, одаренный словесник-мужчина. Я не против женщин-учителей, но сколько их без призвания, без развития и подготовки!
Вот еще одно социальное зло из-за бесхозного отношения к земле, людям и воспитанию. Поясню из собственного опыта, я работала у заочников. В педагогические институты вне конкурса принимают деревенских жителей. Девочки учатся очно и заочно. Заочницы где-то работают — в детских садах, клубах или малокомплектных школах, там, где учить надо, а учителей нет. Чаще в так называемых «бесперспективных» деревнях. За четыре года в институте они кое-как осваиваются, им ставят тройки. Я должна была тоже поставить «удовлетворительно», когда, в который раз пересдавая античную литературу и Средние века, студентка из забытого богом и советской властью башкирского селения Антигону упорно называла Антиногой, обращаясь к мифологии, Зевса упорно именовала Зусманом и утверждала, что Данте участвовал в борьбе гвельфов с гобеленами. Почему допустили и выпустили такую и сотни таких? С дипломом? Доводы веские: все равно они будут вести уроки литературы. Отчислим с первого курса — хуже детям. Будут четыре-пять лет что-то слушать, что-то учить — хоть немножко будут образованнее.
Но эти девочки бросают деревни, тем более что крохотные отчие очаги уже сселили в крупные усадьбы. Привязанности к родному дому нет, а город лучше того села, куда перетащили родню. Они выходят замуж за выпускников ГПТУ, молодых парней у нас много. Диплом есть, и недоучки с дипломами, недоучки не по вине, а по беде своей, становятся учителями литературы в городских школах. Методику они усваивают, но если общая культура низка, то что же получат дети? Тридцать лет учила детей моя соседка. Она говорила: «Я не ихая учительница». Это, конечно, исключение. Есть и средние, есть и мастера. Но тональность создают все-таки в лучшем случае начетчики. А общая — увы! — система (или поток) воспитания пока еще не подняла уровень духовных потребностей до уровня материальной ненасытности. Пусть жиреют квартиры, пусть. Но ведь заплывают салом умы! И все начинается с младых ногтей. Наши дети, а более того — внуки, пресыщены не без «помощи» школы тем, что им все дается в готовом виде: глотай. Если это котлета, которую не надо ни зажарить, ни жевать, или платье (его тоже кто-то сошьет), то это полбеды. Хотя не худо и мясо перемолоть для котлеты, и платье сшить (это смолоду мы делали сами).
Беда в том, что духовную пищу молодое поколение потребляет в готовом виде. И начинают со школьной скамьи, а то и с детского сада.
До сих пор помню, как мы, малыши, клеили из цветных обложек и крашеной бумаги еще в трудном 1922 году цепи для елки, вырезали звездочки и фигурки красноармейцев — и радовались — сами сделали!
Сейчас ни на одной елке нет самоделок. Но это еще — мелочь.
А вот — серьезнее. Я сорок лет была учителем. Вся эволюция советской школы, с первых ее дней, врезана в память опытом моей бабушки, сельской учительницы, подвижницы, потом моих учителей, которых помню и я, и моих еще живых сверстников. К слову, мы до сих пор отмечаем юбилеи нашего ударного (досрочного) выпуска в 1930 году, а в мае этого года съезжались в городе Кургане на 55-летие выпуска!
И с шестнадцати лет начался и мой непрерывный педагогический опыт.
Что произошло за последние — не годы, а десятилетия?
Школьников изо дня в день приучают к иждивенчеству (духовному!), очковтирательству и безответственности.
О «приписках» и пресловутом «три пишем, два в уме» умолчу — это бедствие реформа еще не так скоро пробьет.
А вот только два примера, маленьких, но — увы! — не частных.
Моя внучка получила задание оформить уголок по каким-то пионерским делам. Ребята собирались, писали, делали рисунки. Получилось интересно, но не так «профессионально», как в параллельном классе, где оформление делал художник-папа.
И что же? Класс, не прилагая ни рук, ни ума, заработал похвалу на линейке, а Оля и все ее энтузиасты имели нагоняй: «Твой отец работает в редакции, неужели он не мог для тебя попросить художника?» И эта показушная система впитывается в детские души, порождая сразу и иждивенчество, и обман, как явление негласно узаконенное.
А вот из другой области. И тоже далеко не «частное» явление. На мой урок литературы приходит методист гороно Б. У нас в музыкальном училище курс литературы сокращенный и начинается со II половины ХIХ века. Мне выделены на IV курсе дополнительные часы для повторения, а фактически для изучения литературы от ее истоков до Гоголя — они «прошли» и Пушкина, и Лермонтова в четырнадцать лет, а теперь уже могут что-то понять и воспринять. Мой урок посвящен «Слову о полку Игореве», я его заново открываю ученикам. Методист, прослушав сдвоенный урок, говорит: «Все это интересно, но вы не использовали на уроке технические средства и не провели закрепление» Это значит, что если бы я работала в школе, то в журнале посещений и проверок мне за два таких «промаха» поставил бы он оценку 3.
Пытаюсь выяснить, какие же нужны были «технические средства»? Ответ методиста: «Прослушать в записи хотя бы арию Игоря»
— Зачем? Там же текст самого Бородина, и он обращен к его современникам («О, дайте, дайте мне свободу, я свой позор сумею искупить...»)
Но методист стоит на своем.
В школе от учителя литературы требуют диафильмов, граммофонных записей, демонстрации отрывков из художественных фильмов. Кабинеты оборудованы экранами, магнитофонами, шторами, кнопками. Дети глазеют, слушают и не слышат живого слова, отлучаются от поэзии, еще не приобщившись к ней. А если я сама не прочитаю в классе главу из «Мертвых душ», они не почувствуют Гоголя. Им давайте кино, развлекайте. Но развлекать и увлечь — разные вещи. И экранизация, самая гениальная, — это не слово писателя, и лирические сцены Чайковского — роскошь общения с музыкой, но не с Пушкиным.
И такое воспитание читателя — в огромной подавляющей массе! — ведет к читательской лени. Прозу можно читать, улавливая сюжетную схему, и не утруждая мысль и сердце. Вот ее и читают, особенно такую, где интерес на виду. А поэзию, если она глубинна, многозначна, многослойна, надо прочувствовать, постичь, проиграть на своей личной струне, пережить. А может ли не приемлющий образной речи читатель получить эстетическое наслаждение от цикла, от поэмы? Увы! Он просто не станет читать: и в стихах, и длинно.
Полемика «Литературной газеты» — это состязание вкусов и пристрастий и напоминает наивный спор на страницах «Комсомольской правды» о физиках и лириках, правда, на ином уровне.
Можно ли говорить о поэме вообще? Даже если в поле обзора настоящие, хорошие поэмы, а не длинные пересказы в рифму, то и этот жанр у каждого времени, у каждого поэта (если он — поэт) настолько своеобразен, неповторим, как неповторима личность творца. И как бы литературоведы ни раскладывали по полочкам современные, или давние, или стародавние поэмы, в единый ряд, весьма приблизительно, можно выстроить для сравнения, а значит и для спора только тематически близкие или имеющие общий «почерк». Но тогда дискутировать можно о содержании и форме, а не о состоятельности или несостоятельности самого жанра.
По поэзии наносит удар читатель — тем, что не читает. С какой беспощадностью и как верно пишет В. Лазарев: «Исчезает искусство чтения, почти исчезло искусство беседы в домашнем кругу». Я добавила бы еще одну горестную замету: мы вытеснили телефонной связью переписку с друзьями, не открыточную (поздравляю, желаю), а живую, с размышлениями, бытовыми подробностями, отступлениями, шутками, с потребностью поделиться и заветным, и сиюминутным.
Я до сих пор помню счастливые, сладостные минуты моего голодного детства, когда вечерами бабушка и мама читали вслух по очереди, а я, притворяясь уснувшей, слушала, иногда плакала. До сих пор помню, как мне было жаль героя в «Прохожем» Григоровича, помню «Глупую Оксю» Мамина-Сибиряка и... «Юлиана-Отступника» и «Леонардо да Винчи» Мережковского, а рядом — рассказы А.Аверченко и Тэффи. Вот такой винегрет в восьмилетнем возрасте разжег во мне страсть к книге. А сейчас я открываю для себя «Божественную комедию», на которую не хватило времени в вечернем институте, а может, не хватило и ума.
И обида хватает за горло. Почему в 20-е годы столько издавалось мировой классики, дешево, на скверной бумаге, с неразрезанными страницами, доступной, а сейчас нет ничего ни на абонементе в библиотеках (в фондах есть), ни на книжных полках.
Дети хотят читать. Они и читают сказки и стишки, пока еще есть картинки и нет школьных уроков. Тут бы им и открыть начало начал поэзии. Но все, начиная с программ и кончая домашним укладом (или наоборот) ставит неодолимую — на всю жизнь — стену между человеком и поэзией, чтением как источником душевной и духовной жажды, а не только информации.
Кто-то прорывается сквозь эту стену. Но меньшинство, причем ничтожное. И это при всеобщем среднем образовании! Вот когда есть гарантированное право душе «трудиться и день и ночь». Право есть, а жажды нет. Была бы жажда — и время найдется.
Большой урон, особенно для поэзии, от красивых изданий и подборок в журналах стихотворной продукции вялой, никакой.
Но авторы — «видные», их упоминают, о них пишут — вот что плохо. Вот Вы пишете о «судьбе по блату», о поэтах, которые «в обоймах» не по одаренности, а по предприимчивости и «опекаемости». Но ведь их никто не оценит «по-белински», а иные вошли в анналы «Литературной энциклопедии», а писать не умеют, хотя издали в десять раз больше книг, чем Тютчев при жизни, — издали, не достигнув тютчевского возраста.
У прозаика писательство — профессия. А профессия ли это для поэта? Может ли поэт (исключения не в счет) писать в год по книге стихов? Тютчев не мог. Не могли даже самые-самые «плодовитые» Пушкин, Лермонтов, Некрасов. Львиную долю времени у Некрасова занимала деятельность редактора — писал он только в летние каникулы да еще на смертном одре. У Лермонтова за десять лет творческой жизни, кроме воинской (пусть «рассеянной») службы были и «Герой нашего времени», и «Маскарад», а о Пушкине и речи нет. Но лирика к нему «являлась», а за «Историей Пугачева» он ездил на край света, для «Бориса Годунова» исследовал, а не просто листал и летописи, и Ключевского... А еще была «Литературная газета» и «Современник».
Но ведь объективной оценки очень многим, не владеющим стихосложением, никто и не даст, коли им покровительствуют люди с именами. А потом и у не владеющих стихотворством автоматически появляется имя. А массовый читатель «танцует» от имени. Потом вообще бросает читать стихи. А виноваты, как вы точно заметили, «небескорыстные меценаты». Но ведь Вы их не назовете...
А под Вашей «Семгой и Саскией» и ниже предыдущих, весьма разумных выступлений Г. Гирбовского и В. Лазарева — подверстана статья В.Федорова, она поверхностна, мягко выражаясь, зато в ней есть немало имен. Хотя Федоров и вводит слова «мне кажется», «на мой взгляд» и «я уверен», нет у него дельного мнения, тем более своего собственного.
«Я уверен: поживи Маяковский и Есенин подольше — они стали бы первоклассными прозаиками».
«Уверен, что мы еще прочтем и прозу Сергея Викулова, ибо этот поэт хорошо знает жизнь и болеет ее заботами, а в поэмах он прошел большую школу».
«Я уверен, что и в будущем читатели прочтут книгу, равную пушкинскому «Онегину», но внешне, быть может, (?) совершенно на него не похожую».
В каждом абзаце — указующий, даже тычущий перст, а иные утверждения достойны дилетанта (боюсь обидеть другим словом).
Разве «Евгений Онегин» для многих больших поэтов «был и остается эталоном»? Шекспир для Пушкина и то не был эталоном, иначе русский гений был бы подражателем, а не гением. Почему радиопостановка по поэме «Даль памяти» и телеспектакль по «Суду памяти» — «своеобразный экзамен для поэм и они его с честью выдержали»? Почему «нашим поэтам следует помнить и о традициях Виктора Гусева и Михаила Светлова — авторов поэтических пьес»? Почему, «чтобы показать нашего современника во весь его гигантский рост, нужны прежде всего (?) большие формы»?
Но там названы как удачи и явно неудачные, мало того, элементарно не прописанные поэмы или их авторы. И вообще — стоило ли предоставлять трибуну такому «детскому лепету на лужайке»? (В чем-то можно даже согласиться с И. Фоняковым, вообще угробившем поэму: наверное, роман в стихах «В глубь времени» легче прочесть в прозе, но какой же это роман?
А читали ли Вы на 6-ой полосе того же номера «Литературной газеты» стихи Гордейчева?
«Край родной...»
Там о «благодарственном возгласе», который «не исторгнуться просто не мог».

Здесь родясь, продолжается он и поныне,
тону прежнего ближе всего
на некошеной пойме, где хрусты полыни
к появлению причастны его...

Что это? Поэзия?
Или:

На лугу, зноем августа донят,
подошел я к колодцу, а там
ковшик медный плывет и не тонет.
Что за чудо по нашим местам?

И такое втискивание слов коленкой в строку, да еще стихотворчество от лукавого («я привета изжажданно жду») — сплошь и рядом.
Рядом — стихи Л. Вышеславского — что ни строка — то языковая, то словесная абракадабра — язык не провернет! «Время не ждет» — вообще блуд словесный. И остальные — ни о чем. Не понимаю, зачем дискредитировать русское слово да еще рядом с хорошими стихами Нишнианидзе.
Очень многое мне, провинциалке, непонятно, старому учителю, коммунисту, журналисту тоже.
Я служу литературе всю жизнь. Сорок лет преподавала, начав с шестнадцати лет в сибирской глубинке, зимой 1930 года (наш выпуск был досрочным — мы вводили всеобщее обучение), и кончая пединститутом. Стаж сорок лет. Естественно, — медаль «Ветеран труда» и другие награды.
Четверть века из них — преподавание музыкально-теоретических дисциплин в музыкальном училище (там же — и литературы, эстетики и др.). Образование — без отрыва, значит больше самообразование. 25 лет руковожу городским литературным объединением. Пять моих питомцев — члены Союза писателей, а журналистов — не счесть. Сама пишу тоже, для детей и юношества. Мои книги (их всего семь) счастливо расходятся у нас, за пределы зоны Южно-Уральского книжного издательства не попадают. Последний сборник распродан за неделю, для стихов и поэм 30 тысяч в небольшом регионе — неплохо. Я довольна, у меня есть читатели, мое слово к ним доходит. Покровителей нет, поэтому в столичные издательства не пытаюсь ничего посылать — самотеку хода не будет, а травмировать себя не хочу — у меня есть самолюбие.
Всю жизнь привыкла работать на совесть, чем бы ни занималась. Неряшливость претит во всем, а в отношении к родному слову особенно.
В жизнь города, ставшего с 1934 года моей второй родиной, старалась вложить свои знания, энергию, сердце. Неожиданно для меня за работу по воспитанию творческой молодежи мне присвоено звание «Заслуженный работник культуры РСФСР», а ЦК ВЛКСМ наградил Почетной Грамотой «За заслуги перед комсомолом». Все это накладывает ответственность, умножает долги. Я продолжаю работать с молодежью при редакции газеты «Магнитогорский рабочий» как все годы — только на общественных началах.
Дети мои — работящие, все трое, и так же чадолюбивы, как я, хоть и растила их одна (не по своей вине), поэтому у меня семеро внучат, физически и нравственно здоровых.
Несмотря на благополучие, я в вечной тревоге за близких и далеких, за друзей, соотечественников и за все человечество.
Поэтому набралась дерзости написать Вам и вот так выговориться, не надеясь даже на ответ. Среди поэтов, которых я читаю и почитаю, Вы — один из самых совестливых и духовно близких.
Письмо я написала в Переделкино, пользуясь свободным временем и бесплатными благами Литфонда, но отправлю, вероятно, из Магнитогорска.
Извините за все.

1985


Из письма в редакцию

Еще не так давно, стремясь подстричь под одну гребенку писателей, художников, композиторов, критики делали разнос тем, кто отходил от устоявшихся штампов, создавал произведения оригинальные, по-своему выражая мысли и чувства, совершая «езду в незнаемое», отказываясь от застывших, отработанных приемов. К сожалению, критические дубинки, окрики и даже крутые расправы санкционировались сверху.
Так было спокойнее для административной системы: новое, особенно не понятное сразу, будоражило умы и сердца. И потекла по стране сплошная серость, появились в изобилии книги-близнецы. Теперь творческие силы раскрываются, возвращаются забытые имена, а лучшие из ошельмованных уже вошли в классику.
Но и большие реки начинаются с родничков. И вряд ли самый дотошный искусствовед, музыковед, литературовед или критик определит — будет ли жить новое произведение. Высказать свое мнение вправе каждый, но бить наотмашь критической дубинкой, требовать запрещения, сообразуясь лишь с собственным вкусом, оскорблять — не столь уж безобидно.
Культура нашего города многие годы пробивалась с трудом, хотя и были, и есть энтузиасты.
Бескультурье города, развивавшегося как придаток к промышленности, — наша общая беда: грязь, изгаженные подъезды, хамство, толкотня при посадке в трамваи, варварское отношение к деревьям, газонам, пьянство, ругань, распущенность, грубость — уже вызывают озабоченность и тревогу. Помимо административных мер, не всегда действенных, и воспитательных, тоже пока не очень эффективных, надо открывать творческие силы, поддерживать их, будить, поднимать духовный уровень постепенно, исподволь, создавать культурную среду, без влияния которой город — не город.
По численности населения Магнитогорск больше многих областных и некоторых краевых центров, но «столица металлургии» оказалась провинцией в самом худшем значении этого ныне популярного слова.
Городская газета пытается не только информировать читателей о событиях культурной жизни, но взяла на себя смелость широко знакомить с литературными ростками на еженедельных субботних страницах.
Это не значит, что публикуются без разбора любые поэтические и прозаические опыты. Графоманство, литературную безграмотность, случайное бездарное рифмачество отличить легко. Но есть поиск новой формы, есть у литераторов собственное видение, решительный отказ от штампов и свое осмысливание «вечных» тем: противоборства добра злу, радости и печали, любви и дружбы и, конечно, общественных явлений современности — словом, всем, чем жив человек.
И вот в редакционной почте стали появляться отклики не только бытового характера: о протекающих крышах, непроезжих дорогах, перебоях с водой, жилищных проблемах и бюрократических отписках. Пишут о кинофильмах, музыке, о литературном творчестве земляков. С разных позиций. Хвалят, недоумевают, спорят. Это естественно.
Но есть и гневные, похожие на окрики, критические письма. Категоричные. С безапелляционными оценками. Обвинения адресованы не только авторам, но и тем, кто рекомендует к печати их стихи.
Разгневанные читатели — мои сверстники, поэтому я сочла не только за долг ответить открытым письмом, но возраст и опыт дают на это право. Авторы корреспонденций — сами активные участники общественной жизни города, ветераны, они пишут искренне, литературой интересуются, в разное время участвовали в работе литературного объединения.
Новое поколение поэтов, уже имеющих свои книги, и только начинающих пробовать свой голос, пишет по-разному. Одни продолжают, пытаясь развивать уже сложившиеся традиции, другие ищут свою тему, укладывая новые мысли в готовые формы, третьи все способности направляют на освобождение языка от застарелых штампов, добывают «из словесной руды» неожиданные эпитеты и сравнения, усложненные метафоры. Есть поэты, пишущие вопреки грамматическим нормам стихи без знаков препинания. Что это? Оригинальничанье? Или нежелание навязывать читателю привычных интонаций?
Я пишу со всеми знаками. Но не берусь осуждать талантливую молодую землячку из Оренбуржья Надежду Кондакову, у которой есть стихи без точек и запятых. В свое время упрекали Марину Цветаеву: рвет фразы, произвольно переносит не только слова, но и части слов, произвольно ставит тире. Значит, ей эти приемы нужны, и много лет спустя это поняли и читатели, и суровые критики. А ее современница, тоже классик, Анна Ахматова в рамках строжайшей традиции с такой внутренней силой раскрывала духовное богатство личности, что самые смелые новаторы признают поэтическую мощь ее музы. Ей ближе был Пастернак, поэт-мыслитель, она, по собственному признанию, не любила «взрывной», дерзкой поэзии Цветаевой. Но не любить вправе каждый, а нас, к сожалению, многие годы учили «бороться», осуждать за то, о чем не имели представления. Достаточно прочитать школьные учебники по литературе разных лет, где навязывалось готовое мнение о «растленных», о «безродных космополитах», о формалистах, об авторах порочных произведений. Самих произведений мы не читали, но осуждали, доверяя учебникам, статьям и, что горше всего, официальным директивным документам. И этим убивали в читателе соавтора — ведь человек, читающий поэзию, если она настоящая, сопереживает, затрачивает душевную энергию и этим совершенствует себя как личность. Увы! Не одно поколение имеющих среднее и даже высшее образование или напрочь лишено поэтического восприятия и воображения, или довольствуется примитивными сочинениями «в рифму».

1980-е годы


Размышления о поэзии

В поэзии, как в любом искусстве, есть много разных направлений, стилей, школ. Они возникали и возникают не по заданию, не по спущенному «сверху» плану. Появление новых направлений, их смена продиктована самой жизнью и непредсказуемым рождением и развитием талантливых личностей. Новое в поэзии, музыке, живописи, как правило, наталкивается на стену непонимания и даже на яростное сопротивление сторонников старых образцов. Особенно раздражает тех, для кого привычны устоявшиеся, закрепленные в высоких классических образцах и содержании выразительные средства. Но без поиска, без эксперимента, без преодоления уже отработанного мастерами молодое поколение будет топтаться на месте. Такова диалектика самой жизни, отраженной в искусстве, а оно в лучших проявлениях заглядывает далеко вперед.
Живой, дерзкий поиск связан с естественным конфликтом поколений. Разве нас в свое время не упрекали в пристрастии к танго и фокстротам? Вот вальс, полька — это танцы! Так почему иные сторонники фокстротов и вальсов-бостонов сегодня набрасываются с гневом на танцующих брэйк?
Но если увлечение танцевальным стилем своего времени — это мода, а она переменчива, то поэтическое искусство, вбирающее и музыку, и живопись, и философское раздумье, и всю гамму чувств, долговечнее моды, а под пером талантливого художника рождаются непреходящие ценности. Сейчас наше общество после долгого молчания и барабанного боя обратилось к человеку. И молодые поэты глубже вглядываются в себя, поняв, что они не «винтики», а личности. Человек ищет свое место в пространстве и времени, на земле и в истории. А поэт ищет для передачи новых мыслей и чувств неизбитые слова, новые образные решения. В наши дни поднялась в поэзии «новая волна».
Поэзия — не информация, не зарифмованная статья. У нее свои средства, и они меняются. Главная тема поэзии — человек со всем богатством его внутреннего мира, его стремлениях, желаниях, отношении к миру, о любви, о сомнениях, страданиях, радостях, смятении, о прекрасном идеале — обо всем, чем наполнена духовная жизнь мыслящей и отзывчивой личности. А также анализ (опять-таки поэтическими средствами) движения, порывов, раздумий, происходящих изменений состояния человека. Человек вслушивается в мир, проходящие события, ищет за фактами закономерности и словно пропускает все через себя. Поэтому в огромном потоке поэзии присутствует авторское «я» или «мы»: «Я помню чудное мгновенье», «Я волком бы выгрыз бюрократизм», «И ненавидим мы, и любим мы случайно», «Вчерашний день часу в шестом зашел я на Сенную», «Друг мой, друг мой, я очень и очень болен», «Я встретил вас, и все былое"...
Вы, конечно, узнали знакомые строки Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Тютчева, Маяковского, Есенина... Они о личном, но и о том, что близко и в чем хотят разобраться «соавторы» — те, кто вдумывается, читает эти стихи, принимает мысли на себя: и великую живительную для творчества силу любви, о боль от социальной несправедливости, и мучительные сомнения. У поэта самая интимная тема (если он поэт, а не бездушный «виршеплет») становится социальной.

1980-е годы


* * *

Вчитываясь в письма, статьи, реплики, в «круглый стол», за исключением двух, имена мне незнакомы — и это хорошо: слово получили «провинциалы» и молодежь. Под рубрикой «Полемика» спора по существу не обнаружила. Все на редкость единодушны в главном: поэзия живет, но многие талантливые книги к читателю пробиться не могут, издательства наводнили книжный рынок стихотворной серятиной и макулатурой, поток этот и сейчас не прекращается. Настоящая поэзия и сейчас нарасхват. Читателю надо прививать вкус, а постижение поэзии — это тоже сотворчество. Поэтическая критика еще в долгу — она создает мало имен, не делает открытий, безжалостна к молодым, «непохожим», но щедра на комплименты даже тогда, когда о некоторых поэтах пристойнее молчать. Молчали же, сохраняя достоинство, в свое время и Блок, и Ахматова, не говоря уж о таком поэте прозы, как Шолохов. Если лучше, чем сказал, не скажешь, «не пришло» — зачем тужиться, насиловать себя, свою строку и своего читателя!
Нельзя не согласиться с тем, что поэт — не профессия. Литератор — профессия. Пушкин занимался журналистикой, критикой, историей, блестящей прозой и драматургией, оставаясь поэтом. А поэзия к нему являлась. И тогда рождались шедевры. И к Тютчеву являлась. И если бы он сидел в своем Овстуге, «в окно смотрел и мух давил» и гнал книжный вал, а не занимался государственными делами, постигая суть жизни, он не был бы Тютчевым, а превратился бы из провидца, великого мастера философской и любовной лирики в заурядного стихотворца.
И если читателя восхищала и восхищает профессиональная работоспособность прозаика, исторического писателя, с утра и до ночи, а то и ночью исследующего и пишущего, то это совсем другое дело, чем писать стихи. Накопленное за войну, за кусок жизни среди героев, в общественных делах, в архивах, скажем, у Пикуля выливается в романы, написанные обстоятельно, профессионально, достоверно, интересные и для познания, и для эстетического чувства, и для размышления.
Но такая же богатая духовная работа может вылиться всего в несколько поэтических строк. Дай бог, если они вберут в себя совесть и волнение своего времени, своего поколения и еще останутся «вечными» по красоте мысли и ее глобальной широте и емкости. Но трудоемкость (даже чисто физическая по затрате времени) разная! Сопоставьте создание очень «продуктивными» писателями, выступавшими и как поэты. Когда они были заняты литературой как профессией, то есть работали за письменным столом, а когда к ним «являлась поэзия». Константин Симонов был ярким драматургом, автором прекрасных повестей, публицистом и поэтом. Мастерство во всех жанрах профессиональное. Но прекрасные стихи рассеяны по всей поэтической судьбе. Бессмертные произведения «Жди меня!» и «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины» не были написаны день за днем, «залпом», «без отрыва», как создавались «Живые и мертвые», где исследовалось и пережитое, и характеры, и выверялась уже историческая достоверность. Или пьесы, требующие своей профессиональной специфики. Да и названные выше шедевры родились в письме к жене, втрое — как дружеское послание фронтовому другу Алексею Суркову. Это должно было прийти, а не исследоваться в тиши кабинета или по документам.
Можно вспомнить и Эммануила Казакевича — профессионального писателя в высоком значении этого понятия, притом чрезвычайно «плодовитого». В самые оптимальные для поэзии годы он, занимаясь активной, даже подвижнической деятельностью в Биробиджане, выступил с книжечкой стихов на еврейском языке — с одной за десятилетие. Потом молчал, потому что воевал. Отлично воевал, отважно — в разведке иначе нельзя. Потом возглавлял разведку целого фронта — тут не до поэзии. А после войны — книга за книгой — и какие книги! Великолепные повести «Звезда» и «Двое в степи», исполненные истинной поэзии и мужественной правды. Роман «Весна на Одере». Полюбившуюся повесть «Сердце друга» он сам считал «проходной» (так, сама написалась, выхватилась из памяти), а роман «Дом на площади» расценивал как необходимое временное пособие для тех, кому приходится возглавлять власть в освобожденных от фашизма городах на Западе. Да, это было социальное задание, но оно было необходимо и выполнено профессионально, по нему еще будут вглядываться в эти страницы истории. Все это я не придумываю — Эммануил Генрихович жил и работал в Магнитогорске, приступая к книге, оборванной ранней смертью. Здесь же он завершил «Синюю тетрадь». Не все он мог тогда полностью высказать, в начале 60-х годов, еще сложных для писателя, но эта небольшая по объему книга усаживала писателя за работу с утра, и рабочий режим у него был строжайший. Знаю не понаслышке, а сама видела и слышала от него лично.
Оставаясь поэтом и в прозе, зная и читая поэзию, он отвечал нам, читателям и почитателям:
— Придут стихи — напишу, выдохну.
Он любил лирику, но профессией ее не считал. Ежедневной работой, большой, гораздо напряженней, чем проза, он считал создание эпических полотен. Он подружился с Борисом Ручьевым, работавшим тогда над большой поэмой «Любава», очень высоко оценил его поэму «Невидимка» и «Прощанье с юностью». При мне ему Ручьев читал вступление к поэме «Полюс» — оно увидело свет лишь в этом году, но ни в один сборник, даже посмертный 1987 года издания, не вошло.
Спору нет — создание «Любавы», «Василия Теркина», «Суда памяти» трудоемки. Однако многие настоящие поэты, творцы больших эпохальных полотен и лирических циклов и стихов не отходили и не отходят от общественных, тоже профессиональных литературных дел. Между «прилетом музы» они не «давят мух».
А те, кто «давит мух» (я не смею упоминать инвалидов войны или много и плодотворно работающих и в общественной жизни, и в поэзии), — я лишь о тех, кто получили смолоду писательский билет, отреклись от всякой работы, «пристраивают» рукописи, заводят связи, а на досуге строчат, не накопив ничего в уме и в сердце, страдают от бесплодия, но тешат самолюбие переизданиями в привлекательных обложках под разными названиями, — переиздания, разбавленные чуток новыми перепевами собственных и чужих мотивов.
Поэта по сути нет, он лишь начинался, может, и перспективно. А потом не состоялся. Но состоялся вал. Десять, пятнадцать, двадцать книг.

1980-е годы


* * *

Предвижу, что дошлый (в добром смысле) рецензент с удовольствием бережно отобрал бы знакомых по собственному складу поэтической мысли настоящих поэтов. Остановил бы внимание на ярких, самобытных рукописях молодых талантов. Брезгливо отложил бы явно безграмотные опусы. И стал бы мучительно рыться в самой толстой кипе серых близнецов, где все на месте, слова как слова, рифмы как рифмы, где «все так близко, так подобно, как было, есть и может быть, а в целом — все так несъедобно, что в голос хочется завыть» (Твардовский), где была та вода, которой «не хватало быть волнистой», «не хватало течь везде» (Мартынов). Я предвижу смущение рецензента. Стихи прочны своей «беспорочностью», обкатанностью по шаблону. А чьи это стихи? Если, допустим, неизвестных А., Б., В., то надо сказать прямо. Но если это стихи Г. или Д., которые или были признаны, или заведуют отделами поэзии в журналах, или являются редакторами издательств, или еще где-то вершат судьбы — не поэзии, а тех, кто может или не может стать поэтом?
Я помню такие «эксперименты». Редактор газеты безжалостно правил подсунутый ему очерк и вычеркивал куски, вмонтированные из Тургенева, Толстого, Достоевского. Он был прав: во-первых, чужое — инородное тело, во-вторых, так, как писали и Толстой, и Достоевский, и сам Пушкин, сейчас не пишут, а учиться у них — это не значит списывать, потому что они неповторимы в выражении своего времени. В другом сказывалась несостоятельность редактора: он не знал Тургенева, Толстого, Достоевского далее беглого школьного обозрения. Но наш воображаемый рецензент встретился бы с современниками.
В 20-30-е годы проходило много конкурсов под девизами, и в этом был резон: авторы, удостоенные премий, дипломов или произведений, отобранных для публикации, оглашались, а остальные шли в корзину вместе с конвертами — никакого сраму.
Теперь на конкурсы представляют, как правило, опубликованные вещи, а если и рукописные, то гласно.
Конечно, тут уж получится конкурс имен, если это не молодежный, со строгим ограничением возраста.
А ведь что может лучше объективного конкурса раскрыть дар человеческий? Тут возни, конечно, много. А, впрочем, почему много? Будут навалы и завалы рукописей, так они поступают все время, и отобрать то, что есть литература, от того, что не имеет к ней отношения, проще простого. И рассматривать следует только произведения литературные. Их будет много, но серые, безликие опять-таки пойдут в макулатуру, а более интересные, яркие станут предметом обсуждения. Не беда, если автор выявится вторично — это лишь подтвердит его состоятельность.

1980-е годы


О ЖИЗНЕННЫХ ЦЕННОСТЯХ


О хамстве

Чем светлее и радостнее на душе, тем противнее, омерзительнее встретиться с нравственной нечистоплотностью, способной опошлить и огрубить мгновенно добро и красоту нашей жизни. Такие мысли приходят часто. К примеру, вчера после отличного концерта вышла я вечером с группой своих учеников из музыкального училища. Слушали Шумана и Бетховена. Под обаянием игры пианиста Александра Саца хотелось помолчать. Необыкновенно красивыми и романтичными казались нам заснеженные деревья, площадь с памятником Пушкину, контуры Дворца металлургов и далекие огни Магнитогорского комбината... В ушах звучала «Крейслериана» и «Симфонические этюды». И вдруг — поток ругани. Шли хорошо одетые молодые люди, журчал транзистор. А они — походя, незлобиво «переговаривались"... матом. Прекрасное было убито наповал.
Откуда такое у юных и, надо думать, получивших какое-то образование ребят? По всей вероятности, они — не подонки, а работают или учатся, а, стало быть, честно едят свой хлеб.
И мне захотелось ответить частично на свой же вопрос: откуда такие?
На днях мой младший сын Николай женился на девушке, с которой его связала еще школьная дружба. Он по окончании десятого класса решил работать. Недавно поступил на металлургический комбинат каменщиком в цех ремонта промышленных печей. Назначен был день регистрации брака, и он с заявлением-просьбой дать увольнительную направился к начальнику цеха т. Шунину. Его предупредили товарищи по бригаде, что начальник — горазд на разносы и обругает ни за что ни про что. Но на работе у Николая было все в порядке, к водке он не пристрастен, опозданий и прогулов не имеет, тяжелой работы не боится, а по случаю свадьбы имеет право на законные три дня. Он даже по наивности своей подумал, что старый коммунист пожелает ему, комсомольцу, счастья... Не тут-то было. Взяв заявление, начальник грубо закричал:
— У тебя был выходной, чего ж ты надумал расписываться в рабочий день?
— Мне назначили в загсе, а вчера загс не оформлял брак...
— Распишешься после работы.
— Там в загсе работают до пяти часов, а я работаю в первую смену.
— Почему я должен применяться к загсу?
— Значит, нельзя?
Тут начальник цеха разразился нецензурной бранью. Николая он увидел первый раз, но назвал его словом, которое не напишешь. За что? Об уважении к личности молодого рабочего и речи не может быть. Не уважение, а унижение, оскорбление встретил юноша — и должен был выслушать циничные эпитеты вперемежку с матом — куда денешься!
Потом он подписал заявление.
— Вот. На сегодня отпускаю. А завтра к восьми часам на рабочее место. Понял, ...?
Получив такое «отеческое благословение», Николай отправился в загс. Самый светлый праздник в жизни был растоптан, опаскужен. Свидетель, подкрепивший своей подписью торжественный акт, товарищ Николая — Вова Толканюк его утешил:
— У нас на заводе иначе не бывает. Все матерятся. От начальства все идет.
А Вова — выпускник индустриального техникума, только что проходил производственную практику на одной рабочей площадке с моим сыном. Работал подручным сталевара. Сейчас готовится к защите диплома. В свободное время он читает и увлекается спортивной стрельбой, имеет 1-й разряд. Такие ребята — наше будущее, опора страны. А в их нравственную норму уже вошло понятие — без ругательства на работе не обходится ни загрузка печи, ни заправка, ни выпуск стали.
Я помню первые дни, когда Николай приходил после смены усталый, с ожогами и ушибами. Он рассказывал о печах, о кладке свода и подины. Он гордился, что без их работы и добрая сталь не пойдет. И немножко художник в душе, да и любитель порисовать, он пытался словами описать непередаваемую красоту выпуска стали, первые впечатления о заводе, о цехе, о мастере и начальнике смены (мастер — замечательный человек, начальник смены — культурный, плохого слова от него не услышишь). Приятно видеть рождение в человеке рабочей гордости, чувства коллектива. «Может, мне пойти на двухгодичные курсы мастеров без отрыва, а с институтом повременить?» — советовался сын, заглядывая в будущее, и мне приятно было видеть, что сын мужает, серьезно ищет свое место в жизни, а не так судит «лишь бы диплом («корочки») получить». И в том, что он, едва достигнув совершеннолетия, вступает в брак, думается, тоже нет ничего зазорного: одни хотят «погулять на воле», другие тянутся к домашнему очагу и к самостоятельности в труде, заработке. И в любом возрасте надо уважать в человеке человека, гражданина.
В этом я вижу ответ на свой вопрос «откуда такие?». И те молодые люди, извергшие из молодых уст, как из помойного ведра, подлые слова, тоже, видно, столкнулись не раз с неуважением к своей личности. Ведь после такого напутствия, какое получил Николай, право же, самому захочется где-то ответствовать тем же...
Мы занимаемся эстетическим воспитанием. В цехах того же Магнитогорского металлургического комбината люди озабочены вопросами технической эстетики. Прекрасное входит в жизнь школы, в квартирах обстановка, о коей не мечтали мы, проведшие юность в 30-40-х годах. У нас есть законы, охраняющие человеческое достоинство. И если сосед по квартире вас обругает, то получит по суду то, что ему положено. А в цехе, на рабочей площадке матерщина — узаконенный прием общения с подчиненными, а, стало быть, и между собой. Примеры заразительны. Брань начинается с озлобленности. Да и как не озлобиться, если твой попечитель, воспитатель, старший из старших, увидев тебя первый раз, смог напакостить в душу в первый твой такой светлый и торжественный день!
— Ты бы обратился в комсомол, тебе бы помогли выхлопотать отгул, — посоветовала я сыну. Но... он целый месяц не может найти комсорга, встать на учет. И кто-то из товарищей по работе ему даже сказал:
— На кой тебе сдался этот комсомол, знай, работай да получай деньги.
А Магнитогорский комсомол имеет орден Ленина, дела его славны на всю страну. И рядом с большими трудовыми делами в иных углах гнездится грязное, мутное, куда следовало бы заглядывать почаще. И не только заглядывать, а поскрести метелкой, привести в действие наши законы, оберечь молодежь от произвола хотя бы «словесного». Распущенность в словах так же гнусна, как пьянство. И если она на первый взгляд не приносит явного, зримого вреда производству, то моральный урон от неуважительности к личности очень велик. Озлобленность, бескультурье, свинство принижает человека и опустошает, менее стойких толкает к хулиганству и пьянке.
И если иные руководители, взрослые люди этого не понимают, то надо их заставить вдуматься в смысл морального кодекса, обязать помогать воспитанию интеллигентности в рабочей молодежи, а не мешать.

1970-е годы


* * *

Вкус молчалив, безвкусица кричаща. Одеваться надо по моде, но чуть-чуть отставая от нее — моды текущего сезона практически печатаются за год вперед. Модные вещи служат человеку и должны подчиняться ему, а значит подходить к фигуре, возрасту, всему облику, а также к определенному времени года и обстоятельствам.
Рабочая, повседневная одежда отличается от той, в которой вы идете на семейный праздник, в театр или турпоход.
Хорошо на улице выглядят молодые люди в костюме спортивного типа, но в ней нельзя копировать походной или пляжной одежды. Вызывает усмешку пенсионер или пенсионерка в спортивной форме. Исключение составляют люди, занимающиеся физкультурой — бегом трусцой, спортивной и лечебной ходьбой и другими доступными возрасту упражнениями.
На дискотеку можно пойти в любой, кроме рабочей спецовки, одежде, но желательно в новой, хорошо подогнанной по фигуре — ведь вы стремитесь сделать движения изящными — на вас смотрит и партнер, и зрители.
В гости, на семейные и общие праздники оденьтесь нарядно, но чуть попроще, чем хозяева — нельзя их «затмевать». А в театре надо выглядеть празднично и элегантно, здесь джинсы и кроссовки — не только дурной вкус, но и непристойность. Убранство театра нарядно и торжественно, в такую обстановку «вписываются» красиво одетые зрители. Большое внимание надо уделить обуви и прическе. Посещение театра, где артисты играют для вас, всегда событие, на которое культурный человек настраивается и поддерживает настроение других. Как и концерт, спектакль объединяет зрителей в единый коллектив. Советуем выглядеть красиво, элегантно. Украсьте себя в меру, но (это относится к женщинам) не превращайте себя в витрину драгоценностей. Смешно, хвастливо и надменно выглядит «купчиха», увешанная и бусами, и серьгами, и кулонами, с обоймой колец и перстней напоказ. В украшениях особенно следует соблюдать меру и соответствие платью.
Количество модных и дорогих «тряпок» и «побрякушек» не говорит об умении одеваться. Часто люди, имеющие обширный выбор костюмов, платьев, обуви, производят худшее впечатление, чем те, у кого меньше модных вещей, но надеты они соответственно месту, времени, возрасту, хорошо «сидят» на фигуре, подчеркивают красивое и скрывают недостатки.
Основой умения хорошо одеваться являются походка, осанка, манеры, выражение лица. Лицо — зеркало души. Недовольное, насупленное или наглое, развязанное выражение лица красивые черты делает отталкивающим, в то время как самые неправильные вызывают симпатию, когда лицо приветливое, озарено мыслью.
Умным людям нравится интеллигентность. Она проявляется в отношении к делу, к жизни, к людям, к интересам, но выражается и внешне. Глупцы же «клюют» на мещанскую, мнимую «престижность», блеск. Их привлекает крикливость, пестрота, а содержательность духовного мира для них недоступна, ведь сами они ограничены. Не стоит потакать безвкусице в угоду неумным, для которых безразлично, чем занимается человек — служит обществу или обкрадывает его. А развязное, циничное поведение, как бы «богато» ни оделся пустой человек, отвратительно. Вспомните пьяного на улице или дома, как он мерзок. Пьянство даже самого образованного человека превращает в животное.
Образованные, хорошо воспитанные люди глубоко симпатичны, и чем больше их узнаешь, тем они привлекательнее, а внимание к «шикарным» пустозвонам временно и непрочно.

1980-е годы


О паспортном режиме

Самое унизительное, что мог придумать коварный мозг Сталина, это паспортный режим, прикрепивший людей к местам обитания.
Я получила «деревенский» паспорт в 1933 году, а в 1934 году приехала в Магнитогорск работать и завершать прерванную учебу в вузе — в других городах Урала еще не было вечерних отделений, а мне надо было жить — и попала в заколдованный круг: учителя нужны, но без прописки оформлять нельзя, оформлять можно, но если примут на работу. Мне подсказали: распишись с кем-нибудь. В 20 лет это просто, и я вышла замуж. Я знаю много трагедий, все они то из-за потери прописки выпускников институтов — москвичей (вышла замуж, переработала положенный срок и т.д.), моя старая подруга — киевлянка уехала на Магнитострой по вербовке, а когда осталась одна, хотела хоть дожить век свой с родными в Киеве — где там! И площадь есть, и рады бы взять старуху, да режим не пускает. Знаю заглохшие в провинции таланты. Им бы пожить в культурной среде, как это сделали в свое время провинциалы Чехов, Гоголь, Некрасов, Белинский, Чернышевский, Горький, Есенин, Маяковский — списку нет числа...
Теперь, наконец, после робких писем, как всхлипы, идет серьезный разговор о раскрепощении от паспортного режима. И опасения: а не будет ли массовой миграции населения? Куда? Зачем? Мы и так прикреплены квартирами, работой, и это нас устраивает. В культурные центры или пригороды будут наезжать или искать пристанище те, кто обогатил нашу обнищавшую культуру. Еще опасение, совершенно напрасное: полезет в центры преступный элемент. И паспортный режим для них — тьфу! — у них в запасе не один, и мастера-"паспортисты» есть, потому что нечестных денег хватает на все. А талантливый бедняк Некрасов жил в ночлежке и питался, зарабатывая сочинением прошений для таких же бедолаг — ему ведь отец — военный деспот и самодур отказал в помощи. А останься он из-за непрописки в ярославской глуши — и не было бы «Современника», и никто не открыл бы столько русских гениев — молодых тогда Л. Толстого, И. Тургенева...Да что перечислять всю классику! И «невыездных» не было. Иначе лишились бы мы «Мертвых душ», созданных в Риме, в «прекрасном далеке», откуда виднее острому взору, по-иному воспринимающему жизнь в упор. Иначе Тургенев вообще был бы изгнан, обитая в Буживале. Да и Есенину с Маяковским повезло в досталинскую пору, съездили, вернулись восвояси.
Возвращаясь к «миграции». Пролазы везде проживут, на то они и пролазы. «Денежные мешки» все купят: прописку, квартиру, должность, синекуру — деньги у них дармовые. Это было, есть и будет. Спросите «знающих» людей, сколько стоит московская прописка или место официанта, вам назовут четырехзначную цифру, а с жильем и пятизначную. Так зачем же бояться немногочисленного, не более, чем бедных лимитчиков, прибавления населения на счет таких, каким был Шукшин, растерявший силы в бесправных скитаниях и не доживший до 50 лет?
Большинству, закрепощенному пропиской, необходимы не большие города, а право жить, где им хочется. Многие специалисты захотят оставить центры на несколько лет, но при условии: возврат возможен. Наконец, тяжко всю жизнь чувствовать незаслуженно свою неполноценность. Приведу блистательный пример столичного бескультурья. Ехала я в одном такси с писательницей, мы узнали друг друга визуально, встречаясь в Доме творчества в Переделкино, а машину поймали у литфонда. В пути был такой разговор.
— Вы не москвичка? Из Ленинграда? Из Киева?
— Нет. Я живу в Магнитогорске.
— Это на Кольском полуострове?
— Нет, там — Мончегорск, медный комбинат.
— Да-да. Кажется, Мочегорск, — оскорбила она произношением северную провинцию.
Я уточнила. Магнитогорск — промышленный город на Южном Урале.
— Да, припоминаю. У вас там еще есть Комсомольск-на-Амуре.
Пока я уточняла, где Комсомольск и как далеко Дальний Восток от Урала, водитель так душил в себе хохот, сотрясаясь, что машина тоже, как говорят в народе, «надседалась» от смеха.
— Ну, все равно, — резюмировала собеседница, — где-то в Сибири.
Вот вам презрение — не полуграмотной недоучки, а, надо думать, дамы с высшим образованием, писательницы, — презрение махровое, впитанное в кровь. Не дозволено провинциалу обитать в столице, закрыта она для «черных», она лишь для «белых».
А сколько культуры духовной теряют крупные центры, не подпитываясь духовностью иных мест обитания и варясь лишь в собственном соку! Пролазы не в счет, от них только урон и разлад. Нет, не надо опасаться миграции. Сейчас разбужено в человеке долгое время спавшее чувство справедливости.
Мы болезненно воспринимаем даже возрождение и новые хождения по страницам прессы слово «провинция». На нем уже было клеймо пошлости, обывательщины, отсталости. Кроме предметного значения, оно, как говорят языковеды, обрело отрицательную эмоциональную окраску, особенно ощутимую в производных словах: провинциал, провинциалка, провинциализм, провинциальные нравы. Но мы читаем те же газеты и журналы, смотрим и слушаем те же передачи. Меньше суетимся, не стоим в очередях — не за чем стоять, живем по талонам, которые не всегда отовариваются (на 1 кг мяса не отоваривали с мая и не обещают). Люди живут скудно, работают много, читают, думают, учатся. За что же нас презирать?
А ведь замалчивание (длительное) темы прописки, не существующей в цивилизованном мире, промедление и размышление по поводу какого-то поэтапного решения вопроса — это ли не оскорбление достоинства честных людей?
Сталин, единым махом вводя паспортный режим, не был озабочен «поэтапностью». Поступил противоправно, закрепостил и сделал миллионы людей крепостными.
В 1861 году отменили крепостное право. Разбежались ли крестьяне? Кому надо было, откупались и раньше или бежали. Тогда срок закрепощения был подольше. А сейчас — 58 лет, тоже немалый. Сколько людей родилось и прожило трудовую жизнь, и вырастило взрослых людей за эту пору? Обид у народа много. А эта — особенно болезненна.
Я обмолвилась экспромтом, так его немедленно переписали десятки людей. Вот он.

Отчего судьба нас приковала
И за что с клеймом провинциала
Только там мы ходим и лежим,
Где велит нам паспортный режим?

Отчего — понятно, на то — воля «лучшего друга трудящихся». За что — никто не знает, потому что нет такой причины и не было — всех сразу на цепь. Ходим-то мы, ходим, а доведись кому опочить в другом городе, так волокиты не оберешься — лежи вечно там, где прописан.
Вот и хочется во весь голос сказать от имени провинциалов: снимите с нас это клеймо сталинизма, безбоязненно, сразу. Ничего не случится. Не беженцы — не побежим, и уж не каждому нужна Москва. Но если молодой ученый нацелился в Новосибирск, а поработавший в Ямбурге имеет возможность поселиться в Надыме или в Тюмени и поработать по специальности, то пусть не стоит на пути неодолимый барьер прописки.
И все-таки главное — это свобода, ее ощущение. С ней и на периферии чувствуешь свою полноценность, и не обдадут тебя презрением вместе с твоим городом, переселяя его с Южного Урала на Кольский полуостров, на Дальний Восток, вообще в Сибирь или еще куда подалее.
О свободе и радеем. О праве на свободу в правовом государстве.

1988 год

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"