Давыдов-Тищенко Константин Анатольевич : другие произведения.

Про/За-3: "Февральский Кризис"

"Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Попытка представить себе день 23-го февраля с той же степенью реализма, с какой он мог бы предстать перед свидетелем событий много лет назад...


ФЕВРАЛЬСКИЙ КРИЗИС

(рассказ)

   Срок ультиматума истекал в 12 часов дня. Перемирия никто не объявлял, но оно было принято общим молчаливым согласием. Стороны ожидали возможные перемены во внутреннем положении. Однако перемены не состоялись. И ОНИ, соблюдая срок с исконно немецкой прямолинейностью, аккуратно явились на полуденный свет.
   Во рвах началась возня. Затем прямо из-под земли возникли туманные силуэты. Сизые фигуры в стальных шлемах и кайзеровских касках, не спеша, выстроились длинными цепями, одна за другой, и двинулись навстречу. Гренады офицеров были предусмотрительно обёрнуты маскировочной тканью (чтобы металл не отсвечивал при солнце или луне).
   Они шли не торопясь. Будто были уверены, что их никто не станет убивать. Они шли валко, по колена утопая в залежалый снег. Шли, плотно сжав рты, наклонив стволы винтовок к земле. В свинцовом небе грани штыков тускло отсвечивали холодной сталью. Мороз соскакивал с лезвий и пробегал по коже.
   Будто получив тупой удар в лицо, Пётр Петрович резко отшатнулся от раскоряченной треноги дальномера.
   - Ну, теперь остаётся только молиться, - вдруг чужим голосом пробормотал он. И шагнул прочь от узкого окна бойницы, в полутёмную глубину блиндажа. Урывкой, с нервической суетливостью в движении, осенил себя крестом.
   Любович бросил взгляд в его сторону, мимо карты, но ничего не сказал. В душе вспыхнуло и уже кипело. Хотелось взорваться и наговорить всяческих резкостей. Только неосознанный страх проявить низменную слабость удержал комиссара от бурного изъявления неприязни.
   Итак, несмотря на ожидания и сомнения, вопреки тайным надеждам, наступление германской армии всё-таки началось. Сомоочевидно-неизбежно. В открытую! Настежь! Без шума, гама, без артиллерийской подготовки и дымовых завес, в мистически чистой, звенящей тишине. И тем особенно обезоруживающе. То ли - беспредельной самоуверенностью генералов, пока чувствующих себя хозяевами положения, то ли - упрощённой тактикой близившейся к неизбежному концу войны.
   Сейчас, когда это действительно случилось, для Любовича вокруг происходящее повернулось обратной стороной. Он вдруг необычайно остро, до безнадёжности, ощутил себя уже не митингующим оратором на летучем собрании солдатского Совета в тыловой измордованной деревне, а всего лишь былинкой в руках невидимых стихий. Одной только силой связок и многозначительностью маслянистой коробки маузера в жёстко стиснутом костлявом кулаке он мог стать диктатором волнующейся массы. Он сам был стихией. Тупая сила повиновалась тончайшему желанию, любому ускользающему движению воли. Но сегодня всё шло мимо. Ничто не было подвластно его душе. Последовательность событий готова была вполне конкретно всё смять, растоптать и уничтожить. Эта роль послушного исполнителя бездушных обстоятельств была глубоко противна революционной натуре Любовича, ниспровергавшей любые устои. И это было невыносимо.
   Прежде столь же жалкими казались ему офицеры императорской армии. Например, Пётр Петрович. Он понимал, что за плечами полковника скрывался опыт трёх лет современной войны. Большой войны. На изрытых полях которой, медленно оседал удушающий газ, ржавели пробитые корпуса броненосных машин, торчали остовы сгоревших аэропланов. У выжженных амбразур сидели обнажённые скелеты и долгим взглядом провожали даль. Там - в чёрных низинах - гнили осколки некогда блистательной армии - вывороченные тела, разорванные суставы, кровь. Всё, что обычно остаётся внутри человека. Здесь дважды всколыхнулась трясина столичных революций, два предательства в спину. Но Любович не упускал случая платить высокомерным презрением тем "военспецам", которые покорно несли на себе печать поражения, это безвольное почти суеверное подчинение ходу вещей. Любович не любил тех, кто дрожал перед мелочью обстоятельств.
   А ныне... на поверку оказалось - фронта не было уже давно. Как такового. И, собственно, быть не могло. Просёлочные дороги, ведущие к позициям, ближе к темноте на несколько вёрст заполнялись колючими толпами дезертирующих мужиков. Ещё недавно последняя волна мобилизации выскребла их из самых дальних губерний и переодела в рыжие полевые шинели. Теперь они лениво, бородатые и голодные, уже не хоронясь патрулей, разбредались по разорённым землям, волоча в деревни и столицы всё, что только мог унести с войны человек. Винтовочку за плечами, казённые патроны (в обмен на хлеб и яйца) и остервенелых вшей. Они плевали. На всё. На оборону Отечества, на государство, на его институты и на гражданских с холёными лицами. Наконец, они принесли на своих плечах новые привычки. "Бунтовать-митинговать". Чуть что - они собирались в галдящие толпы, колыхали рукавами, пьяно колотили в грудь сорванным треухом и с чем-то не соглашались. Это называлось организацией очередного солдатского Совета "на местах". Между тем, господам австриякам было безразлично, кто большевик, а кто полковник разложившейся регулярной армии. Немецкие снаряды с равной обстоятельностью рвали на части и тех и других. И всё, что можно было противопоставить этому безобразию - рёв изношенных связок и многозначность маузера, уже снятого с предохранителя. Маузер давил на сознательность. Однако расстрел пойманного в конюшне постоялого двора сопливого пацана-дезертира - это не фронт!
   Кроме того, для комиссара выяснилось ещё одно неприятнейшее обстоятельство. Последствием затянувшейся войны стало то, что прежние мужички-богоносцы тоже научились ловко стрелять. И - не испытывая при этом религиозных угрызений. И ещё накануне наступления Любович обходил непролазные в слякотной грязи позиции, теперь неуверенно озираясь по сторонам, приседая от громкого шума и резко дёргаясь за спину, будто преследовал собственную тень.
   Изнеможительным сверхусилием, даже лицо исказилось, и скрипнули зубы, комиссар отогнал хлынувшие сомнения прочь, торопливо выйдя, почти выбежав из блиндажа, подал команду: "В ружьё!".
   Команда была излишней. Солдаты из смены на передовой уже давно заметили немецкие голубые шинели. С непостижимым упорством они шли к встрече, подчиняясь инстинкту послушания. И уже зная, чем это закончится. Трепет унтер-офицерского приказа казался страшнее смерти. С бледными лицами они шагали к русским позициям, и всё ближе становилось взаимное смертоубийство, неизбежная дань - яркая, паркая в воздухе кровь, вылитая на остывшие проталины и почерневший снег. Каждый лишь надеялся, что это случится не с ним, что ещё можно будет как-нибудь выкрутиться из общего хора смертей.
   Необстрелянные даже в средней руки бою новобранцы из пополнения разбежались и залегли. Как зайцы, кто куда, по ямам и оврагам. Старые гнусавые мужики, притихнув, сбились по заведённому обычаю в группки на вытоптанных площадках у перекрёстков магистральных траншей. Все, кто стоял, тянули из окопов шеи, торчком выставляя бороды к блёклому небу, гадая, какая же из новых пеших цепей, вытянувшаяся из-под земли, станет последней. Но всё новые волны выкатывались из ям, отсюда похожих на разрытые могильные зёвы, заполненные мутной чёрной водой пополам со снегом. Зябко потолкавшись, германцы перебегали с места на место, выстраивались в ряд и после шли вперёд, тяжко сгибаясь под весом амуниции. Изредка, наплывами, доносились отрывистые переклики и скорый пересвист фельдфебельских свистков. Уже опытные мужики знали, что значит это приближение цепочек, составленных из красивых одинаковых звеньев. С методическим спокойствием, по всем правилам тактики начинался пехотный бой. Это значит: тебе так готовятся врезать по морде, чтобы с тобой было кончено раз и навсегда. Ещё кто-то с безотчётной привычкой готовился не возвратиться назад к заветной, выкупленной как раз накануне войны десятине родимой землицы, ещё кто-то в своем великовозрастном младенчестве не узнает бабы, папаша так и не узрит дитя, явившееся на свет божий уже после рокового призыва. Всё, что их ждало - это старая простреленная шинель вместо гроба и холмик липкой глины под косым дощатым крестом с треплющейся на прохладном ветру, под дождём и солнцем линялой фуражкой, бескозыркой кепкой или пилоткой...
   Широкие шаги выдавали тяжесть внутреннего напряжения. Любович торопливо мерил окоп командно-наблюдательного пункта из конца в конец. В душе царило смятение, обращавшееся в первородный хаос. Как прирождённый революционер, теперь уже с питерской исполкомовской закваской и профессиональным стажем, он не мыслил себя личностью без того, что на жаргоне подпольщиков кратко и загадочно обозначалось "Дело". Революция была для него всем, что только ни есть в бытии. Всё историческое укладывалось в движение классовой борьбы, в диалектические законы, разрушающие поползновения ревизионистов, в последний и решительный бой за присвоенную буржуями прибавочную стоимость. Даже мёртвая природа почти бессознательно утрясалась в категории политических отношений, красочно окрашенных той мудрёной терминологией, которую он, тем не менее, с истинно комиссарским упорством до последней буквы вычитал из старенького плехановского перевода с немецкого. Нынче же этот прежний привычный образ мыслей под влиянием обстоятельств незаметно для самого себя начинал приобретать совершенно неожиданный оборот.
   - Ах, ты ж, немчура сучья, - время от времени, останавливаясь и поглядывая поверх сплетённых рядов колючей проволоки, сквозь зубы грязно матерно сплёвывал Любович. - Философы хреновы, интернационалисты пролетарские, гегели с хуйербахами...
   Всё, что требовала Революция - возможно. Таков был закон, судивший комиссара и извне, и изнутри. Если возможно - значит, будет исполнено. Другого языка не было. Иное зовётся изменой.
   Человечье существо Любовича корчилось в едком огне несправедливости, куда ввергли его события. Он настойчиво гнал от себя все дурные мысли, в попытке отгородится от тревожного состояния духа, но окружающий мир с враждебной настойчивостью лез и в глаза, и в уши.
   Как человек грамотный, он не мог не понимать: всё, что сейчас будет, всё неминуемо приведёт к катастрофе. К предательству в итоге. Комиссар знал, именно в этот самый момент наступило его время. Время, когда он должен показать, к чему действительно способен, к чему готовился всю жизнь. Ему предназначалось стать не просто командиром некоей воинской части, но командиром КРАСНЫМ. И проиграть этот бой - значило потерять всякое самоуважение, всякий смысл к существованию и в собственных глазах, и в глазах всей этой провяленной солдатни, однажды уже поверившей в его непогрешимость. Проигранный бой означал предательский позорный удар по той новой власти, которую комиссар являл здесь собою. Начать же сражение именно сейчас и было равносильно поражению. Слишком мало оставалось сил, чтобы сопротивляться. И это становилось тем яснее, чем ближе раздавался хруст наста под немецкими сапогами.
   Любович не думал о том, как хочется жить. Он боялся смерти, понимая, что, едва будет убит, случайной ли пулей или преднамеренно, в самом ли начале дела или в конце, всё стадо согнанной сюда полудеклассированной массы в обмотках и подбушлатниках, не задумываясь, воткнёт штыки в землю и разбежится врассыпную по всем дорогам. Солдаты не хотели воевать!
   Они не хотели воевать, и это в тот самый момент, когда комиссар должен был поднять их и заставить драться. Он должен был поставить на ноги людей, истосковавшихся в бесконечном ожидании невообразимо далёкого домашнего самоварного тепла, заставить их идти снова безрадостно убивать и самим быть убитыми.
   Едва ли не считанные дни прошли с тех самых времён, когда разъярённые толпы низших чинов за один только устный без рукоприкладства приказ идти в атаку устраивали офицерам самосуд. Им пускали пулю в затылок или же просто затаптывали в прокисшую грязь фронта. Эсеровские и большевистские агитаторы, которыми кишели действующие части, среди коих был, кстати, и сам Любович, именовали сие действо как "солдатская воля революционного правосознания". Под волнообразное взметание шапок и нескончаемое оголтелое довольно бестолковое "Ура", сидя на импровизированной трибуне из подпирающих плеч всё той же солдатни, народные патриоты призывали скорее оголить фронт. Они звали повернуть оружие против Временного буржуазного правительства, против тех, кто продолжал царскую привычку гнать в окопы и твердить при этом о какой-то "войне до победного конца".
   О какой войне шла речь? Об уже проигранной? И чего стоила такая победа?
   В те дни революционные лозунги завоёвывали фронты один за другим. И это было всем так понятно. Всё тогда складывалось просто и ясно, до безмятежности, пока...
   Сегодня, в феврале 1918 года, всё стало иным. "Опять всё не так", - подумал Любович, вспоминая сомнения в полумраке блиндажа после негромких слов Петра Петровича. Что-то во всём происходящем действительно было не так, как должно было быть.
   На переговорах в Брест-Литовске германский представитель Кольман диктовал условия мира с Германией. Немцы требовали контрибуций и аннексий. Товарищ Троцкий упорно не соглашался с наглостью узаконенного грабежа. Бывшие сторонники защиты Отечества "до последней капли крови", все эти тыловики - экспроприированные ныне "господа" и прочие лавочники - осознав всю разницу между германским кайзером Вильгельмом и большевиком Троцким, из двух зол, в конце концов, выбрали меньшее. После роспуска Учредительного Собрания торгашеская камарилья "бывших" звала солдат открыть фронт, взывая к народническим чувствам, а вестники победившей пролетарской революции - комиссары, разосланные из мятежной столицы во все уезды рухнувшей Империи, - бить немца до полной победы, спасать страну... Поражала при этом бесстыжая схожесть слов и выражений, сотрясавших угарную атмосферу в народных собраниях, не замечаемая никем лишь только потому, что слова в это смутное время вообще перестали слушать. А солдаты - всё тот же восставший народ - как и прежде, воевать не желал. И даже весьма! Как, что могло заставить их сегодня сражаться? И даже не под страхом смерти. Любович знал, что, если будет надо, он достанет свой трофейный маузер, и будет расстреливать за измену приказу нового Советского правительства на месте без трибунала и следствия. Что могло заставить их сражаться самим, по собственной воле, с тем неумолимым упорством, с каким ещё можно было остановить наступающих немцев?
   О, если бы только было возможно умереть всем вместе. Никто и никогда не узнал бы комиссарского позора, позора не личного, позора железной идеи. Вся эта каша никак не укладывалась в голове революционного комиссара...
   Было тихо. В тишине глубокого полудня не раздавалось ни единого выстрела. Только осатанело вертелось вспугнутое движением вороньё. Каждый солдат, и тот, кто шёл с ружьём наперевес, и тот, кто пятился в тесной могилке земляной ячейки у пулемёта, или просто обняв родимую подругу трёхлинейку с уже примкнутым штыком - были охвачены одним, почти физическим чувством. Чувством надежды. Она ясно, как эфир, носилась в воздухе, отзываясь даже в самых дальних отсыревших закоулках давно брошенных окопов. Было пока ещё не поздно. Ещё можно было уйти от близившегося абсурда. Ещё можно было воспользоваться стремительно тающим, как снежный ком, временем. Ненавистная встреча близилась, но дистанция сохранялась. До поры что-то берегло их от добровольной самоказни.
   Небо над фронтальным театром было блёкло и нескончаемо. Ожидание (что же теперь будет?) тянулось неизвестностью. Иглы зубной боли вонзались в нервы. Сердца кровоточили от беспомощности перед лицом самодвижущейся бездушной массы. Время шло. Расстояние сокращалось.
   Топя омерзительные предчувствия, Любович пытался казаться спокойным, уверенным, деловитым. Он пробовал воссоздать спокойствие, отдавая поручения хозяйски распорядительным тоном. Поручения по последним приготовлениям. Но это - он и сам замечал - плохо у него получалось. Как и у всякого человека, знакомого со спецификой действующего фронта весьма скверно. Приказы его были неуместны. Или, по меньшей мере, излишни. Понимая, как расшатывается и без того зыбкий призрачный авторитет, необходимый именно сейчас, комиссар злился на себя, на свою безрукость и на солдат, и на Петра Петровича, и на всю Мировую войну, затеянную империалистами, а к немцам испытывал просто-напросто-таки слепую нечеловеческую звериную ненависть.
   Ну, неужели же они не устали воевать? Почему они безропотны? Ведь стоит только повернуть штык вспять, наплевав на приказы и... войне пришёл бы конец. Многожданный конец. Ведь это так просто! Так было по эту сторону фронтовой полосы. Было недавно.
   "А вдруг, вдруг это случится именно сейчас?" - стремительно мелькнула обнадёживающая мысль. Он с размаху остановился поблизости от одной из редких пулемётных точек и, привстав на ступеньку окопа, потянул шею, выглянул за бруствер. Неприятный холодок вынырнул и пробежал по спине, когда Любович увидел всё движение целиком. Вязкая кисельная лавина, заключённая в стальные шлемы, легла в поле и наползала на позиции по эту сторону нейтральной полосы. Отсюда, с высоты они отнюдь не казались столь быстроуязвимыми, как это представлялось всякому, кто пытался проползти или пробежать по взбаламученной на целые метры вглубь полосе "ничейной земли". Плуг войны не знал желаний.
   Любович спрыгнул с косой надломленной ступеньки и быстрым движением глаз перехватил ищущий взгляд белобрысого, совсем ещё безусого пулемётчика, растянувшегося на пузе рядом с откаченным в укрытие тупорылым пулемётом. Он ясно прочёл в глазах этого юноши, почти цыплёнка, всё то же томительное ожидание и надежду на исход. Необходимо было принимать какое-то решение. Немедленно.
   Бросаться с головой в омут? Трусливо бежать? Чтобы потом дипломатично окрестить провал "тактическим отступлением перед лицом превосходящих сил противника, необходимым сокращением линии фронта, сохранением резервов для будущих наступательных ударов"? Любович уже читал эти рапорты начальству. Он хорошо помнил, как его рука бесплодно скребла предохранитель маузера. Теперь он сам оказался у выбора.
   Ждать? Пустить всё по течению в стихию - будь, что будет, без всякой воли? Сразу застрелиться? Из презрения к себе и ко всем. Или упредительно открывать огонь уже сейчас? Это дало бы обороне фору по очкам. Но неизбежно поставило бы смертельный крест на... но это что-то, было таким, в чём не хотелось признаваться даже себе. За спиной комиссара, дыша горячим дыханием в затылок, жила первая в мире Революция победившего рабочего класса. Первая! И так не хотелось, чтобы она была последней.
   Комиссар вдруг понял, с ужасом осознал, что, в сущности, никогда и ничего не решал. Простая логика массовой войны требовала быть бессловесным куском мяса, которым затыкают дыры во фронте. Комиссар был готов на безропотную смерть. Но смерть оказывалась ненужной, бессмысленной. Героизм ничего не значил и не мог значить. Это был крах всего, что он носил в себе. Носил как человек, вершащий эпоху. Жизнь оказалась шире даже самых точных планов.
   "Что делать? Что же делать?" Кровь ломилась в висках, железным обручем держала затылок. Уже было видно, как через покрытые хрупким ледком лужи в поле бежали назад блошиные точки дозорных-снайперов, сильно помороженных за ночь. Регулярно во время темноты их выставляли далеко вперёд за границы проволочных заграждений, в непосредственной близости к противнику, если только к этому находились добровольцы. Охотниками становились либо самые опытные, либо самые "зелёные", ненаученные окопом, послушные любому бессмысленному приказу стрелки, напичканные патриотическими историями о защите Отечества и храбрых подвигах. И таких, увы, было подавляющее меньшинство. Теперь события вступали в стадию решающего разворота. Атака в своём непосредственном исполнении только начиналась.
   - Что будете делать... - фраза повисла в воздухе, и старый полковник замялся в нерешительности, не зная, назвать Любовича "товарищем" или "господином". Как военный интеллигент с прошлым он в этом отношении был неисправим. Несмотря на любые повороты. Хотя ныне даже от этого пустяка его жизнь могла оказаться на самом краю. Фразу Пётр Петрович так и не закончил, рискуя выглядеть нетактичным.
   Нельзя сказать, что полковник - человек совершенно конченный при существующих исходных данных - не испытывал каких-либо сомнений или иллюзий. Неопределённости его были, можно сказать, единого порядка с тем, что творилось в мозгу комиссара. Всю жизнь, и когда был ещё юнкер по дружескому прозвищу "Петрик", и когда уже стал широкоплечим золотопогонником, смыслом жизни полковника во все годы была верность присяге, данной раз и навсегда Царю и Отечеству. Даже в тот мерзкий день, когда в марте прошлого года из Питера прилетела депеша о переходе власти к Временному революционному правительству и об отречении царя на станции Дно, полковник ни внутренне, ни внешне никак не изменил своей клятве. И за это едва не был поставлен к стене интендантского сарая солдатами собственного полка. Тогда "ухфицерня", как выражались "революционные массы", только и удержалась благодаря тому, что вовремя сбилась в оборонные группки, повыхватывав из карманов револьверы. Оружие и сила оказались единственным аргументом, понимаемым толпой. Это был её язык. Вместе с тем, ужасно, просто невыносимо было сознавать себя врагом среди тех, ради кого вот уже три года беспробудно месил жирную грязь войны, за всё время которой только и видел, что дождливое небо сквозь рваные дыры маскировочной сети, да почвенный срез на уровне человеческих глаз. Но надо было быть последним тупицей, чтобы очень скоро не понять, что "временщики", сплошь промонархически настроенные депутаты Государственной Думы, для того и организовали весь этот цирк с демократической революцией, чтобы под красной мантией охранить то, что не мог удержать сам государь-самодержецъ. Очень скоро так же стало ясно, что феерическая комедия с криками и стрельбой, разыгранная в столице падающей Империи, была способна к благородному делу спасения Великой России не более, чем сам уплывший в прошлое царь-вседержитель. Столичные "народники", заседавшие во дворцах, имели самое отдалённое представление о собственном народе. Ныне, когда не было уже ни великодержавного монарха, ни православного Храма, но оставалось Отечество, ради которого собственно и клялся, присягая на верность, Пётр Петрович смысл его теперешней жизни и заключался в том, чтобы примкнуть к той силе, которая ещё была способна уберечь главное от дальнейшего распада. Спасти, и, может быть, воссоздать внове, пусть даже ценой первых двух заповедей великой патриотической троицы: за Веру, царя и Отечество. Парадокс прошедших мучительных дней осмысления заключался в том, что такой силой, сколько ни пытался разубеждать себя полковник, стали... большевики и эсеры. Именно их комиссары - невесть откуда возникшие горлопаны с мандатами и пистолетами - стремясь утвердить границы своей власти, собрали осколки разгромленной армии. Но как исключительно военные специалисты - они были совершенные дилетанты. И вот... нет, не думалось - не гадалось, что к концу жизни придётся стоять локоть к локтю в едином деле со своими врагами безбожниками евреями и цареубийцами, агентами Ленина и Троцкого. Всё существо, вся нравственность внутри Петра Петровича протестовали против мерзейшего грехопадения русского офицера. Но ведь позади Россия... а там, впереди, островерхие каски тевтонской силы тёмной.
   "Сейчас... надо!" - захлебнувшись воздухом, Любович понял настигший момент решения. Мысль влилась припадком головной боли. От напряжения в горле стало сухо. В коленях почувствовалась слабость. Комиссар отступил чуть на шаг и, прикрыв глаза одной рукой, другой нащупал деревянную коробку кобуры. Расстегнул. И оставил открытой.
   - Драться. - Чужим, заметно дрогнувшим голосом произнёс он, обрывая все сомнения.
   Теперь отступать было некуда. И одно лишь произнесённое слово совершило гигантский скачек во времени. История прошла ещё один бездушный зубец в своём маховике.
   Полковник машинально, бездумно, лишь после, осознавая, ЧТО было произнесено, кивнул и спазматически несгибаемо повернулся кругом. Однако шаг, запнувшись, так и не решился сделать, будто ожидая, опомнится красный командир или нет?
   - Драться! И никак иначе,- подтвердил комиссар обеспогоненным плечам. "Хоть это и самоубиение", - добавил про себя Любович, неожиданно съезжая на некий старославянский мотив. Расслабившись ещё более, он мягко, по-дружески присовокупил:
   - Пётр Петрович, отдавайте приказ батареям открывать огонь. Снарядов не жалейте. Незачем...
   Полковник молча, как и стоял, ушёл в глубину траншеи.
   Через несколько минут после того, как Пётр Петрович по полевому телефону дозвонился до артиллерии, в воздухе ахнул первый пристрелочный залп, который едва не рухнул на головы собственной же пехоты. Небо вздрогнуло. Ещё один снаряд шаркнул по воздуху и с шипящим свистом унёсся в туманную даль. Незримый звук, возвращаясь, быстро вырос издалека, лопнул и рассыпался. И хрустальное спокойствие, царившее в окрестностях, обвалилось неудержимой какофонией камнепада. Немецкая артиллерия, в безмолвном томлении ожидавшая момент разрыва, пробудилась и пришла в неистовство. Пушечные жерла разразились ураганом ответного огня. Мощный вал обрушился, сметая укрытия и, отхватывая метр за метром, покатился в тыл, где, полузарывшись в землю, под прикрытием хуторских построек, прятались точки огня полковых батарей.
   Обычно в первые несколько минут гаубичные дуэли артиллерийских мамонтов из закрытых слепых позиций шли на дальних безопасных дистанциях. Это давало возможность, стоя в "мёртвой зоне" почти на открытом месте наблюдать картину разыгрывающейся бури сражения целиком. Живо, как в хирургическом разрезе. Чем, собственно, и воспользовались некоторые лихие головы.
   Любович стоял потрясённый. В немом восторге. В восторге мрачном. Приоткрыв рот, он глядел в почерневшее небо, наслаждаясь во всю широту своей мятежной души. Громовержущие стихии поднимали в поле хлябь. Небеса затягивались дымом. По склонам пологих холмов метались вихри кружащейся пыли. С невообразимой высоты медленно падали горящие обломки. Многоголосый гул перехватывал дух, как церковный переливчатый набат. Шёл великан. Гудела сама земля под ногами.
   Мало того, что, обычный городской житель из мещанской среды, он никогда не видел, как разрешаются таинственные силы вселенского разрушения, в действительности ему льстительно было сознавать, что вся эта неразворотливая махина, и по ту, и по другую сторону фронта, разбужена и приведена в действие именно его, ЕГО словом. ОН - автор этой сатанинской симфонии цивилизации.
   Существовала некая связь между газетными столбцами, картосхемами со скупыми знаками-стрелками и секретной чёрной кожи портфелями у людей во фраках. Где-то в министерских недрах при свете электрических ламп работали бессонные умы. Тяжёлые станки оборонных заводов, облепленные людишками, ничтожными в сравнении со значимостью производимого ими эффекта, воплощали бесплотную мысль в явь. И все эти силы подчинялись ЕМУ! Сознавая приближение пропасти, Любович стал задыхаться от терзавшего душу неизбывного восторга.
   Тем временем пляска разрядов в атмосфере нарастала. Мерные удары орудий всё более и более расходились друг с другом. Каждый ствол, принимавший участие в сражении, существовал уже как бы сам по себе. Темп и ритм каждого был свой особенный, не похожий на другой. Но в общем разъяре огня всё сливалось в сплошную массу непроницаемо оглушающего рёва. Мощная пульсация колебала громадное сердце. Захваченный единым кровотоком, многоклеточный организм дышал. Интенсивность боя росла.
   Измолотив тяжёлыми крупповскими кулаками по тылам, обрезав коммуникации и подавив главные точки огня, немцы перенесли вал стального дождя ближе, смещая его прямо на нестройные ряды окопных линий. Ураган нёсся, разрывая заросли "колючки", шире расчищая безопасный путь впереди своей пехоты. Кашляющий перестук вечно голодных пулемётов поперхнулся и стал захлёбываться. Оборвался тянущий за душу детский визг падающих мин. Плюющаяся глухим помповым звуком малая траншейная артиллерия онемела - зевающие бомбомёты замолкли.
   Любович ещё успел разглядеть в разрыве между дымом и целыми гейзерами фонтанирующей жидкой грязи вперемежку со льдом и камнями, как медленно надвигающаяся лавина пешего наступления стала вливаться в передовые сапы. Немцы взмахивали руками, отбегали назад и, корчась, валились под кочки и холмики.
   "Пошли в дело ручные бомбы", - догадался комиссар. Вслед за гранатами в ямы по склонам гроздьями сыпались и сами немецкие солдаты. Оттуда из этих чёрных провалов местами густо и отчётливо были видны махи прикладов, рук, плеч, какие-то рваные ошмётки и сизые дымки. Шла привычная возня, рукопашная рубка, лом костей, разделка пушечного мяса. В тесноте земляных нор шевелилась многорукая, многоногая, многоголовая траншейная гусеница. Следующая волна уже не задерживалась в окопах, а, перескакивая, сыпуче катилась поверху дальше и дальше. Всё ближе и ближе.
   Беглые облачка шрапнельных разрывов нагоняли друг друга и красиво, как на картине с купидонами, вспухали ватными клубками среди пустоты. Почти над самой головой. И тут же смазно громоздясь, сносились прочь лёгким ветерком. Отдельного разрыва в общей полифонии не было слышно. Но поблизости всё живо ходило ходуном от скачущего легиона раскалённых стальных шариков. Пётр Петрович только и успел призывно махнуть рукой, выглядывая из-под прикрытия блиндажного бревна, заглядевшемуся в небеса комиссару, но тот уже стоял на месте со снесённой черепной крышкой. Обессилено закатив глаза, с безмятежным лицом, будто вдруг уснул стоя, он грузно зашатался, уронил подбородок на грудь и неожиданно быстро рухнул ничком, зарываясь головой в землю. И в тот же момент по неизъяснимой иронии скоротечный бред артналёта утих, скукожился и совершенно затух. Осталось лишь удушье обильных пороховых газов, треск коптящих огней, неубранные тела и звон оглохших перепонок. Часы подсказывали, что длилось всё это не более пятнадцати-двадцати минут.
   Полковник, бодая коленями полы тяжёлой шинели, выбрался из укрытия. Задумчиво потеребив темляк офицерской сабли, посмотрел вниз. Грязь, поглощая голову убитого, повидлом переливалась через края черепной чашки. Серо-чёрная масса смешивалась с нежно стерильной кровью и набивалась в ещё пульсирующие прожилки обнажённого мозга. Вот эта влажная ткань всего несколько мгновений назад была обуреваема мыслями и чувствами. Вот и всё, что осталось от большевистского комиссара...
   В первый момент полковника охватило садистски мстительное чувство, которого он тут же набожно устыдился. Перешагнув через труп, он прислонился плечом к излому окопного поворота, в лермонтовской одинокой позе устремив взор в безбрежную даль, теперь затянутую непрозрачным шлейфом.
   Была передышка. Немцы ещё на несколько минут завязли в лабиринте окопных переходов. До прихода ошалелых, взмокших и задыхающихся вестовых была возможность облегчённо передохнуть. Вздохнуть полной грудью, избавляясь от нервной дрожи. Полковник вынул массивный портсигар. Достал оставленную до случая белоснежную, тонкую, с золотым ободком турецкую сигарету - последний осколочек безжалостно вдребезги разнесённой довоенной невозвратной жизни - и, с усмешкой припомнив слова Любовича: "снарядов не жалеть, незачем", без сомнений закурил. Закурил, насладительно растягивая терпкое удовольствие. Но тут же спохватился. Позвал:
   - Адъютант!
   Из темноты штабного блиндажа вынырнуло перепуганное смазливое личико мальчишки с уже бесполезной телефонной трубкой в руках. Это был сынок из мещан, по состоятельной протекции устроенный при штабе части. Как выяснилось - уж очень не к месту.
   Увидев труп комиссара, едва не споткнувшись о тело, он с детской непосредственностью вытаращил глаза и изрёк:
   - Ну, это просто нечестно...
   - Накройте его палаткой, - попросил полковник, - чтобы никто не видел. Вы, надеюсь, всё поняли?
   И когда мальчишка, дав утвердительный ответ, снова утонул в полутьме за бревенчатым порогом, Пётр Петрович щелчком ногтей отбросил недокуренную по привычке (въедливая нега) сигарету прочь. Окурок ударился в стенку окопа, срикошетил и, хищно зашипев, остановился в окровавленном месиве мозга и грязи комиссарской головы. Увидев это, полковник в ужасе содрогнулся, и ему до тошноты стало противно. Он быстро отошёл на несколько шагов и отдышался, сглаживая приступ дурноты.
   Время суток близилось к часу дня.
   - Однако, - вдруг совершенно неожиданно для себя произнёс Пётр Петрович безадресные слова в пустоту, - какова превратность...
   Полномочия убитого комиссара в чрезвычайных условиях автоматически смещались на офицера.
   "Подумать только - две бабы! Россия и Революция! И царский полковник!", - размышлял он, с сосредоточенной серьёзностью, щипками, натаскивая на кисти кожу тесных перчаток. - Хотел бы я посмотреть на всё это, скажем... после.
  
  
  
  
  
   Февраль 1990 г.
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
Э.Бланк "Пленница чужого мира" О.Копылова "Невеста звездного принца" А.Позин "Меч Тамерлана.Крестьянский сын,дворянская дочь"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"