Строили дом с любовью. В четыре кирпичика. Чтобы уверенностью от стен. Доброжелательностью. И квартиры получились на зависть - с изумленно распахнутыми окнами, и кранами блестящими, и заячьей губой подъездных козырьков, и полом, солнцем засиженным, с притопом.
И семьи поселились под стать. Инженеры с женами да дети их с велосипедами.
Зеркала в шифоньерах, глаженое постельное белье в бабушкиных комодах, кактусы по подоконникам, фотографии в рамках по стенам тараканами.
Хорошо обосновались. Демократично. Даже генерал один был. В отставке, к чести его заметить следует, но только это еще демократичнее смотрелось.
И зажили.
Просыпались под дружное металлическое дребезжание будильников. Делали зарядку, размахивая чугунными гирями. Завтракали яичницей с докторской колбасой. И жили.
А жениться и умирать они стали немного позже.
***
Утром он долго рассматривал себя в еще сонное зеркало. Крутил измятой головой, выпячивал челюсть, щурил правый глаз и разглаживал мокрыми пальцами брови. И доигрался. На носу, чуть левее, у ноздри вдруг выпрыгнул прыщик и в одно мгновение скособочил еще недавно казавшуюся почти совершенной, конструкцию, ни тебе гармонии, ни самоуважения.
Он немного попытался его понезамечать. Потом решил чуть-чуть себя поуспокаивать. А потом вздохнул, прильнул к вспотевшему зеркалу и обеими руками взялся за нос. Стычка с прыщом завершилась с явным преимуществом хозяев поля.
Он пощупал ставший бесформенно-красным нос, вспомнил, зачем он сюда пришел и не обиделся.
Постоял под душем. Поскреб холодным "Спутником" щеки. Уши, зубы, ногти, шея - все получили свое.
Веревка ждала его на столе. И мыло, настоящее, хозяйственное, гордость отечественного собаковарения.
- Зачем ты это делаешь? - если б кто-то спросил его.
- У меня котлеты в холодильнике, - ответил бы он. - У меня гастрит, два пиджака и триста баксов заначка. И котлеты.
Стыла измученная за ночь подушка. Стучал, замирая, в кастрюльные души холодильник, и никак не мог достучаться, и запускал свое занудное нытье вновь и вновь.
Вешаться он решил посреди комнаты, там, где люстра. Больше в квартире зацепиться было не за что. И за то, что было, цепляться приходилось нелегко - и крючочек негабаритный, и побелка в глаза, и веревка неуклюжая. Трудно уходилось, без душевности.
Никаких последних слов квартире он завещать не стал - не его была квартира, наслушается еще. Конечно, перед хозяевами некрасиво получалось. Хоть и заплатил он им вперед, и посуду вчера почти всю перемыл, а все равно неудобства. Плюс Семен был ему двадцатку должен. Беспокойство одно.
Он еще немного постоял. Потом еще немного. Совсем чуть-чуть еще. Хотел и еще подумать, да взял и шагнул с табуретки, руша ее и остывая сознанием.
Она проснулась от стука - сосед сверху что-то уронил, и дом радостно отозвался, подхватил новость и рванул с ней по этажам.
Она почти успела открыть глаза, всколыхнув синеватое марево метнувшихся мальками остатков сна, когда у соседа сверху вдруг что-то ринулось вниз, всей тяжестью обваливаясь на свой пол и ее потолок. Еще в полудреме она пошевелила пальцами ног, пощупала мужа и потянулась за будильником. "Черт его знает, что он там делает", - задумалась она, уставясь на свою люстру. - "Может, штангой занимается? Но до чего ж точен, шельмец. Вот вам, пожалуйста, ровно семь. Утро всем доброе".
***
Весь день она пекла блины. Била в муку яйца, лила молоко и колотила густеющую топь звонким веничком.
Сначала блины прилипали к раскаленному лону сковороды, не считаясь ни с маслом, ни с ее уже взбудораженным аппетитом. Потом они никак не хотели переворачиваться, замирая на кончике лопатки в самых неприлично разудалых позах и норовя шлепнуть своей необжаренной стороной то по свежевымытой плите, то по ее припорошенному мукой носу. Потом блины начали пригорать, разлетаясь по квартире маслянисто-горькой вонью и туманным дымом.
В чаду блинной бойни она очень даже хорошо сумела различить, как слетела со стола и раскатилась по полу десятком непримиримых осколков большая кружка Пети, того самого Пети, который позапрошлой весной, как раз на маевку, зацепился рукавом парадной, по случаю праздника, рубашки за трамвай, да так и бежал за ним, пока усталая вагоновожатая не дожевала свой усталый бутерброд и не начала красить губы, нацелившись на зеркальце заднего вида.
В получившуюся дымящую массу она бережно пеленала творог и картошку с мясом, укладывая расползающиеся теплые бруски на тарелки, стараясь сортировать их по мастям. И, конечно, все перепутала. Может, она бы все и не перепутала, если б не остывающая ванна замоченного еще утром белья; и, наверно, если б не резвящиеся Маша с Катей, накормившие вареньем всех, от кошки до кактуса и обратно; и, возможно, если б не кошка, так и не определившаяся, чего она хочет больше - варенья, купаться или в форточку, да еще, быть может, если б не пыльный пол, недокрашенное лицо, закипающие бигуди и еще парочка способных пока быть отложенными дел.
К вечеру у Маши отвалилась рука и не захотела становиться на место, как ни старайся. Катя захандрила правым глазом и когда ее клали на бок, мяукала особенно жалостливо.
Она оглянулась на свою комнату, понурых кукол и устало пошла на кухню, откуда мама уже раза три звала ее ужинать.
***
Ей было, наверно, девятнадцать, дому - двадцать пять, а ему где-то под тридцать, когда они неожиданно друг для друга поженились...